Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Фредерик Форсайт

Досье «ОДЕССА»

Об авторе

Стечение обстоятельств, приведшее в литературу кое-кого из будущих знаменитостей, просто поразительно. Так, Генри Райдер Хаггард, Джеймс Фенимор Купер и Агата Кристи сочинили первые книги на пари, Льюис Кэрролл – развлекая племянницу, а Фредерик Форсайт написал «День Шакала» – роман, прославивший его на весь мир, – от нечего делать.

Произошло это так. Форсайта, тридцатилетнего английского журналиста (он родился в 1938 году в Ашфорде), уволили с работы. Надо сказать, в жизни своей он перепробовал множество профессий, был даже военным пилотом, объездил весь свет, говорит на нескольких языках, включая русский. К тому времени имел он и писательский опыт – выпустил в 1969 году книгу очерков «Рассказ о Биафре», основанную на впечатлениях от работы корреспондентом Би-би-си в Нигерии во время гражданской войны. И вот теперь, когда свободного времени стало много, он решил написать роман. Сказано – сделано. Через тридцать пять дней «День Шакала» был готов. Оставалось лишь найти издателя, что оказалось не так-то просто. Двадцать семь раз отвергали рукопись редакторы (теперь, думается, они кусают локти), но на двадцать восьмой удача Форсайту улыбнулась. А может быть, она улыбнулась издательству «Вайкинг Пресс», где в августе 1971 года «День Шакала» вышел в свет и принес миллионные доходы в первую очередь ему, а уж потом автору. «Я был уверен, книга станет бестселлером, – признавался Форсайт, – но не думал, что таким удачным». И впрямь, успеху «Дня Шакала» можно только позавидовать. Книга числилась в списках бестселлеров по всему миру несколько лет, что на западном литературном рынке, где новые романы выходят ежедневно, случай неслыханный. Кстати, пытались напечатать его и у нас. Осмелился на это журнал «Простор» в 1974 году, но после второго номера оборвал публикацию многообещающим: «Продолжение следует». Продолжения пришлось ждать пятнадцать лет. Дело в том, что рукопись тогда попала М.А. Суслову, который усмотрел в ней руководство к убийству своего лучшего друга Л.И. Брежнева. Лишь в прошлом году «Простор» опубликовал роман от начала до конца.

Итак, чем же привлекла читателя книга дотоле никому неизвестного автора? Во-первых, мастерски построенным сюжетом; во-вторых, удивительно умным, находчивым и изобретательным главным героем (или антигероем, если хотите, – ведь он наемный убийца); в-третьих, скрупулезностью в деталях (если Форсайт описывает парижскую улицу, венский аэропорт или бельгийскую автоматическую винтовку, будьте уверены – такие они и есть) и, в-четвертых, искусным переплетением правды и вымысла (имена и внешность, скажем, главарей ОАС, а также методы действия этой организации совершенно реальны). Но есть еще одна, пожалуй, самая удивительная особенность. В романе Форсайт нарушил, кажется, главнейшее правило детектива: концовку надо скрывать от читателя по возможности до последней строчки. Но ведь всем известно (а тем, кто запамятовал, Форсайт спешит напомнить в самом начале книги), что Шарль де Голль умер от старости в собственной постели. Однако это неким таинственным образом лишь подогревает интерес к роману. Почему? Этого не знает никто. Это уже улыбка Джоконды, главный секрет «Дня Шакала».

Впрочем, А.И. Солженицын говаривал, что первую книгу и дурак напишет. Да и Форсайт понимал – успех надо закрепить. Поэтому уже в ноябре следующего, 1972 года выпустил новый роман «Досье „ОДЕССА“». Написанная осенью 1971 года в австрийских и западногерманских отелях по воспоминаниям о журналистской работе в Лондоне, Париже и Восточном Берлине, эта книга, если рассматривать задачи, которые поставил себе (и безукоризненно решил) автор, самая сложная у Форсайта. Ведь здесь все основано на неопровержимых фактах. Не стану раскрывать сюжет, предупрежу лишь об одном: биография Эдуарда Рошманна от рождения до 1955 года истинна.

В одном из интервью Фредерик заявил, что напишет три романа и уйдет на покой, поэтому, когда в июле 1974 года появилась книга «Псы войны», ее посчитали «лебединой песней» Форсайта. Это роман о наемниках, которым поручено свергнуть законное правительство в одной африканской стране и установить марионеточный режим. Название Форсайт взял у Шекспира, из пьесы «Юлий Цезарь». Оно оказалось столь метким, что стало нарицательным именем всяких наемных войск. А правдоподобие сюжета подтвердила сама жизнь – переворот на Сейшельских островах в 1981 году наемники пытались провести именно так, как описывалось в «Псах войны».

Потом Форсайт надолго замолк, и читатели решили, будто он и впрямь отошел от литературы. Однако в 1979 году его поклонников ждал очень приятный сюрприз – новый роман «Дьявольская альтернатива». Это, пожалуй, наиболее грандиозный замысел Форсайта, где автор впервые обратился к политической фантастике. Судите сами – действие разворачивается в 1982 году, в нем головокружительно переплелись неурожай в СССР, захват гигантского нефтеналивного танкера в Северном море, угон самолета из Киева и политический кризис общепланетного масштаба. У нас роман, конечно, посчитали антисоветским, а его автора удостоили в «Литературной газете» ругательной статьи под лихим заголовком «Прыткий Фредди и его картонная альтернатива». Статья сделала Форсайту прекрасную рекламу.

В 1982 году вышел блестящий сборник его рассказов «Никаких следов» (один из них, кстати, недавно опубликовала опять же «Литературная газета» – как меняются времена!), а в 1984 году – роман «Четвертый протокол» – и снова из области политической фантастики. И хотя сам по себе его сюжет, как всегда у Форсайта, выстроен безукоризненно, в изначальную посылку книги о том, что Советский Союз хочет установить в Англии коммунистическое правительство, а для этого собирается взорвать на ее территории небольшую атомную бомбу (!), как-то не верится.

Однако новейший боевик Форсайта «Посредник» (1989 г.) превзошел все ожидания читателей. Здесь и отменная интрига, и главный герой с интересным характером, и масса увлекательных подробностей. Словом, хочется надеяться, что этот роман и другие, еще не переведенные книги Форсайта, дойдут до вас, дорогой читатель. А пока – принимайтесь за роман «Досье „ОДЕССА“». Вас ждет, по словам английской газеты «Гардиан», «развлечение высочайшего класса».



Вячеслав Саввов

От автора

У авторов принято выражать признательность тем, кто помог им написать книгу, в особенности на трудную тему, и называть их имена. Всех, кто хотя бы немного помог мне получить нужные для «Досье „ОДЕССА“» сведения, я сердечно благодарю, но не упоминаю – по трем причинам.

Некоторые, сами бывшие члены СС, не знали, с кем разговаривают и что их слова в конце концов попадут в книгу. Другие особо просили не упоминать их в связи с информацией об СС. В остальных случаях не называть определенные имена решил я сам, но сделал это ради других, а не ради себя.



Ф. Ф.

Предисловие

Слово «ОДЕССА» в заголовке означает не город на юге СССР и не маленький городок в США. Оно составлено из шести начальных букв немецкого названия: «Organisation der ehemaligen SS – Angehörigen». По-русски это значит: «Организация бывших членов СС».

СС (от немецкого Schutzstaffeln – охранные отряды), как узнают читатели, были армией внутри армии, государством в государстве. Основал их Адольф Гитлер, возглавлял Генрих Гиммлер, нацисты во время своего правления в Германии в 1933–1945 годах поручали им особые задания. Эти задания касались, на первый взгляд, безопасности Третьего рейха, а фактически проводили в жизнь бредовый замысел Гитлера очистить Германию от всех, кого он считал «недостойными жить», поработить в конечном счете «недочеловеческие славянские расы» и стереть всех евреев – мужчин, женщин и детей – с лица Европы.

Руководствуясь этим, эсэсовцы истребили около четырнадцати миллионов человек, в том числе примерно шесть миллионов евреев, пять миллионов русских, два миллиона поляков, полмиллиона цыган и, о чем редко упоминается, почти двести тысяч немцев и австрийцев нееврейской национальности. Эти несчастные были калеки, слабоумные или так называемые «враги рейха», то есть коммунисты, социал-демократы, либералы, а также редакторы, репортеры и священники, которые высказывались против фашизма, или просто люди, сохранившие совесть и мужество. Потом к ним присовокупили офицеров, подозреваемых в недостаточной преданности Гитлеру.

СС уничтожены, но они успели сделать свое название и эмблему из сдвоенных молний символами такой жуткой бесчеловечности, какой не добилась ни одна организация ни до, ни после них. В конце войны главари СС, прекрасно понимая, как расценят их злодеяния цивилизованные люди, когда настанет время расплаты, втайне подготовились исчезнуть и начать новую жизнь, переложив позор на плечи всего немецкого народа. Для этого они нелегально вывезли из страны огромное количество золота, выправили новые паспорта, создали «окна» на границе. И когда союзники заняли Германию, большинства военных преступников там уже не было.

Однако нацисты не сдались. Они создали организацию под названием «ОДЕССА». Когда ближайшая задача – подготовить бегство убийц в более гостеприимные страны – была выполнена, в эсэсовцах заговорило тщеславие. Многие вообще не покидали Германию, предпочитая на время правления союзников оставаться под прикрытием фальшивых документов, другие вернулись в ФРГ, тоже обзаведясь новыми именами. Несколько самых высокопоставленных эсэсовцев остались за границей, чтобы руководить «ОДЕССОЙ», ведя обеспеченную и безопасную жизнь в эмиграции.

Целей у «ОДЕССЫ» было и остается пять: реабилитировать бывших эсэсовцев; устраивать их на работу в новой Федеративной республике, созданной союзниками в 1949 году; проникать хотя бы в низшие круги политических партий; нанимать лучших адвокатов для попавших под суд эсэсовских убийц и по возможности затруднять судебное разбирательство, если оно направлено против бывшего «камрада»; помогать бывшим эсэсовцам закрепляться в торговле или промышленности, чтобы пожинать плоды экономического чуда, возродившего Германию после войны, и, наконец, склонить германский народ к мысли, что члены СС были такими же патриотами, как и все немцы, выполняли приказы отечества и ни в коей мере не заслуживают нападок, которые на них обрушивают правосудие и общественное мнение.

Всех этих целей «ОДЕССА», обладающая крупными средствами, более или менее достигла. Кроме того, она сумела превратить в фарс судебные процессы над нацистскими преступниками в Западной Германии.

Несколько раз сменив свое название, «ОДЕССА» всегда отрицала собственное существование. Это убедило многих немцев в том, что «ОДЕССЫ» вообще нет. Однако уверяю вас: она существует, и «камрады» с черепом на фуражке все еще связаны с ней.

Несмотря на успехи, «ОДЕССУ» иногда постигают и неудачи. Самый сильный удар нанесли ей весной 1964 года, когда министерство юстиции в Бонне получило анонимный пакет с документами. Немногим чиновникам, видевшим список имен в присланных бумагах, этот пакет стал известен как «Досье „ОДЕССА“».

Глава 1

Над Тель-Авивом уже занималась заря – небо на востоке побледнело, по цвету стало напоминать яйцо малиновки, – когда сотрудник разведслужбы закончил печатать донесение. Он потянулся, размял затекшие мышцы плеч, закурил очередную сигарету «Тайм» с фильтром и перечитал заключительные абзацы.

Человек, со слов которого было составлено донесение, находился в тот час в восьмидесяти километрах к востоку от Тель-Авива, в местечке под названием Иад-Вашем, но службист об этом не знал. Не знал он точно, и как добывались сведения, сколько людей полегло, пока они дошли до Израиля. Его это не интересовало. Ему важно было другое: чтобы факты оказались достоверными, а сделанный по ним прогноз – разумным и логичным.


«Недавно поступившие сведения подтверждают заявление упомянутого выше агента относительно местонахождения завода. И можно с уверенностью утверждать, что после принятия соответствующих мер западногерманские власти займутся его демонтажом.
В связи с этим рекомендуется передать в руки данных властей подробный отчет о происходящем. По мнению нашей службы, это наилучший способ повлиять на правящие круги Бонна с тем, чтобы обеспечить доведение уолдорфской сделки до конца.
Таким образом, уже сейчас можно заверить глубокоуважаемых членов комитета, что проект, известный под названием „Вулкан“, находится в стадии демонтажа. А раз так, можно сделать вывод: если (когда) начнется война с Египтом, она будет вестись обычными видами оружия, а значит, победит в ней государство Израиль».


Службист расписался в конце и поставил число: 23 февраля 1964 года. Потом нажал кнопку вызова курьера, который доставит донесение в канцелярию премьер-министра.



Казалось, каждому отчетливо запомнилось, что он делал двадцать второго ноября 1963 года, в тот самый час, когда услышал об убийстве Джона Кеннеди. В президента США стреляли в 12 часов 22 минуты дня по далласскому времени, а сообщение о смерти появилось в половине второго. В Нью-Йорке тогда было 2.30 дня, в Лондоне – 7.30, а в Гамбурге – 8 часов 30 минут холодного слякотного вечера.

Петер Миллер возвращался в центр из Осдорфа, пригорода Гамбурга, от матери. Он навещал ее по пятницам, отчасти чтобы посмотреть, все ли у нее заготовлено к выходным, отчасти потому, что понимал: надо бывать у нее хотя бы раз в неделю. Будь у матери телефон, он бы звонил, но его не было, приходилось ездить. Поэтому она и не хотела ставить у себя телефон.

Приемник, как обычно, был включен, Петер слушал музыкальную передачу северо-западного немецкого радио. В половине девятого, на Осдорф-Вей, в десяти минутах езды от квартиры матери, музыку прервал напряженный голос диктора:

– Ахтунг, ахтунг. Передаем важное сообщение. Убит президент Кеннеди. Повторяю, убит президент Кеннеди.

Миллер оторвал взгляд от дороги, уставился на тускло освещенную шкалу радиоприемника, словно глаза могли опровергнуть только что услышанное собственными ушами, уверить, что он настроился на какую-то неверную станцию, ту, что передает ерунду.

«Боже», – тихонько выдохнул он, притормозил и свернул к обочине. Потом посмотрел вперед. По всей широкой, прямой автостраде из Альтоны в центр Гамбурга останавливались машины, будто ехать и одновременно слушать радио стало невозможно – так оно, видимо, и было.

Перед Миллером вспыхивали красные огоньки тормозов – водители впереди сворачивали к обочине и слушали по радио новые сообщения. Слева свет едущих из города автомобилей вдруг уходил в сторону – они тоже приставали. Две машины обогнали Миллера. Водитель первой сердито посигналил, а второй – Петер заметил в зеркале – постучал пальцем по лбу. Этот жест означает «ты чокнулся», всякий немец-водитель показывает его тому, кто его раздосадовал.

«Ничего, скоро он все поймет», – подумал Миллер.

Легкую музыку по радио сменил похоронный марш: ничего другого у ведущего под рукой, наверное, не оказалось. Поступавшие в студию сведения диктор читал прямо с телетайпной ленты.

Передали кое-какие подробности: поездка в открытом автомобиле по Далласу, человек с ружьем в окне склада учебников. Об аресте убийцы не сообщали.

Водитель автомобиля, что стоял впереди, покинул его и направился к Миллеру. Он подошел к левому окну, увидел, что руль почему-то справа, и обогнул машину.

– Вы слышали? – спросил он, нагнувшись к окну.

– Ага, – ответил Миллер.

– Прямо как в сказке, – продолжал мужчина.

По всему Гамбургу, по всей Европе незнакомцы заговаривали друг с другом, обсуждали происшедшее.

– Как вы считаете, убийца – коммунист?

– Не знаю.

– Так и до войны недалеко, скажу я вам, если это дело рук коммунистов.

– Может быть, – откликнулся Миллер.

Ему хотелось, чтобы человек поскорее ушел. Как репортер, Миллер представлял, какая неразбериха воцарилась в редакциях газет страны: всех служащих вызвали верстать специальные выпуски, что выйдут завтра утром. Нужно подготовить некролог, откорректировать и набрать сотни откликов на смерть… а телефоны звонят, не замолкая, и люди кричат, требуют новых сведений, и все лишь потому, что в техасском морге лежит человек с простреленным горлом.

Петеру почему-то вдруг захотелось вернуться работать в газету, но он был свободным журналистом, писал в основном о событиях внутри страны, связанных чаще всего с преступностью, полицией и подпольным миром. Мать его работу ненавидела, обвиняла сына в связях с «гадкими людьми», и даже то, что он стал одним из самых известных в ФРГ сыщиков-журналистов, не могло убедить ее, что профессия репортера достойна ее единственного сына.

Когда сообщение об убийстве Кеннеди прорвалось в эфир, Миллер стал лихорадочно соображать, какую такую нить к этому событию можно протянуть из ФРГ, как показать его под новым углом зрения. О реакции правительства напишут боннские корреспонденты, они же вспомнят и о визите Кеннеди в Западный Берлин в июле прошлого года. Вряд ли удастся выискать и какие-нибудь хорошие фотографии, которые заинтересовали бы один из десятков иллюстрированных журналов ФРГ – именно там охотнее всего печатали статьи Миллера.

Прильнувший к окну человек сообразил, что собеседник не обращает на него внимания, и предположил, что тот скорбит об убитом. Он быстро оставил разговоры о мировой войне и тоже принял серьезный вид.

– Да, да, да, – пробормотал он, словно все это было ему не в диковинку. – Дикари они, эти американцы. Так и тянет их к злодейству. Нам этого не понять.

– Точно, – поддакнул Миллер, размышляя совершенно о другом.

– Ну, мне пора, – сказал он и выпрямился, сообразив-таки, что с ним просто не хотят разговаривать. – Боже мой! – Он двинулся обратно к машине.

– Да, спокойной ночи, – выкрикнул ему вслед Миллер и, подняв стекло, отгородился от мокрого снега, летевшего с Эльбы.

Диктор объявил, что шлягеров сегодня вечером больше не будет, их заменят выпуски новостей и траурная музыка.

Миллер откинулся на удобную кожаную обивку сиденья своего «ягуара» и закурил «Рот-Гандль» – сигарету без фильтра с черным табаком и противным запахом, дававшую маме еще один повод поворчать о непослушном сыне.

Всегда соблазнительно поразмышлять о том, что было бы и чего не было бы, если бы… В общем, это занятие тщетное: то, что могло бы произойти, – одна из самых глубоких тайн. Однако мы, вероятно, не ошибемся, если скажем, что, не включи Миллер радио в тот вечер, он не остановился бы у дороги на полчаса. Не встретил бы машину «скорой помощи», не узнал бы о Соломоне Таубере и Эдуарде Рошманне, а сорок месяцев спустя государство Израиль перестало бы существовать.

Не выключая радио, он докурил сигарету, опустил окно и выбросил окурок. От прикосновения к кнопке стартера двигатель объемом 3,8 литра под длинным, приземистым капотом «ягуара ХК 150S» взревел, но тут же сбросил обороты до обычного успокаивающего ворчания рассерженного зверя, который пытается вырваться из клетки. Миллер включил все четыре фары, оглянулся и вклинил автомобиль в поток машин на Осдорф-Вей.

Едва он добрался до перекрестка с улицей Штреземанн и остановился у светофора, как позади послышался вой сирены «скорой помощи». Она вынырнула слева, промчалась мимо, вой то затихал, то усиливался. Машина притормозила у перекрестка, повернула направо под носом у Миллера и помчалась по Даймлерштрассе. Миллер положился на интуицию. Он включил скорость, «ягуар» рванулся вслед. Миллер старался удержать его метрах в двадцати от «скорой помощи».

Едва Петер отъехал, как ему захотелось домой. Впрочем, «скорая помощь» всегда означает беду, а из беды можно сделать хорошую заметку, особенно если оказаться на месте происшествия первым, а до приезда штатных журналистов его расчистят. Возможно, случилась крупная авария или пожар – дом в огне, а в нем дети. Да все, что угодно.

Миллер всегда имел при себе маленький фотоаппарат японской фирмы «Ясика» с фотовспышкой: кто знает, что может произойти прямо на твоих глазах.

Он слышал о человеке, который шестого февраля 1958 года ждал в мюнхенском аэропорту своего рейса, как вдруг в нескольких сотнях метров разбился самолет с футбольной командой «Манчестер юнайтед». Человек этот не был даже профессиональным фотографом, но быстро вынул взятую на лыжный праздник камеру и сделал первые снимки пылавшего авиалайнера. Иллюстрированные журналы заплатили за них больше пяти тысяч фунтов.

«Скорая помощь» пробиралась по лабиринту узких, грязных улочек Альтоны, оставила слева альтонский вокзал и направилась к реке. Тот, кто сидел за рулем кургузого «мерседеса» с высокой крышей, знал Гамбург и умел ездить. Не помогала даже большая приземистость и жесткая подвеска «ягуара» – Миллер чувствовал, как задние колеса пробуксовывают на мокрой от дождя мостовой.

Петер заметил промелькнувший мимо склад автозапчастей фирмы «Менк» и через два квартала получил ответ на изначальный вопрос. «Скорая» выехала на бедную, обшарпанную улицу, тускло освещенную, затуманенную мокрым снегом. Ее занимали хлипкие особнячки и обтерханные многоквартирные дома. Фургон остановился у подъезда, где уже стоял полицейский автомобиль. Фонарь на его крыше крутился, посылая пучки жуткого голубого света в горстку зевак.

Дородный сержант в плаще с капюшоном закричал, приказал им расступиться. «Мерседес» скользнул в получившийся прогал. Водитель и санитар выскочили из машины, подбежали к задней дверце и вытащили носилки. После краткого разговора с полицейским они поспешили наверх.

Миллер пристал за углом, метрах в двадцати от дома, осмотрелся и удивленно поднял брови. Ни аварии, ни пожара, ни детей в горящем доме. Наверное, просто сердечный приступ. Петер вылез из «ягуара» и не спеша направился к толпе, которая благодаря усилиям сержанта держалась полукругом поодаль от двери, так что проход от «скорой помощи» до дома был освобожден.

– Можно подняться в дом? – спросил Миллер.

– Нельзя. Вам нечего там делать.

– Я из газеты, – настаивал Миллер, протягивая гамбургскую пресс-карточку.

– А я из полиции, – проворчал в ответ сержант. – И никого не пущу. Ступеньки и так крутые и узкие. Вам с санитарами не разминуться.

Он был здоровяк, этот полицейский, как и большинство сержантов в бедняцких кварталах Гамбурга. Метр девяносто, в капюшоне, растопырив руки, удерживая толпу, стоял непроходимый, как запертые ворота.

– Тогда хоть скажите, что там такое, – попросил Миллер.

– Не имею права. Узнавайте в участке.

По ступенькам спустился мужчина в штатском. Луч света от фонаря на крыше патрульного «фольксвагена» побежал по его лицу, и Миллер узнал своего школьного товарища Карла Брандта. Тот был младшим инспектором полиции Гамбурга, работал в участке «Альтона централь».

– Эй, Карл!

Услышав свое имя, молодой инспектор обернулся и обвел взглядом толпу за сержантом. При новом обороте полицейского фонаря он заметил Миллера и помахал ему. Его лицо осветила улыбка, отчасти довольная, отчасти раздраженная. Он кивнул полицейскому: «Пропустите его, сержант. Он почти безвреден».

Сержант опустил руку. Миллер выбрался из толпы и поздоровался с Карлом Брандтом.

– Как ты здесь оказался? – спросил его инспектор.

– Ехал за «скорой».

– Стервятник чертов. Чем сейчас занимаешься?

– Все тем же. Журналистикой.

– И наверное, неплохо зарабатываешь. Я частенько вижу твое имя в журналах.

– На жизнь хватает. Слышал о Кеннеди?

– Да. Ну и дела! Сегодня вечером Даллас наизнанку вывернут. Хорошо, что он не в моем ведении.

Миллер вопросительно кивнул на тускло освещенный подъезд, где слабенькая голая лампочка бросала желтый свет на обшарпанные обои.

– Самоубийство, – объяснил Брандт, – отравление газом. Соседи почувствовали запах из-под двери и позвонили нам. Слава Богу, никто спичкой не чиркнул – дом-то весь газом пропитался.

– Не кинозвезда, случаем? – спросил Миллер.

– Держи карман шире. Только здесь им и жить. Нет, отравился старик. Выглядит, словно умер сто лет назад. Такое тут встречается на каждом шагу.

– Там, где он теперь, вряд ли хуже, чем здесь.

Инспектор улыбнулся, но тут же посерьезнел, оглянулся, увидел, как двое из «скорой помощи» преодолели последние семь ступеней скрипучей лестницы и вышли с носилками из подъезда. Брандт обернулся и обратился к толпе: «Посторонитесь. Дайте им пройти».

Сержант быстро пришел на помощь, оттеснил зевак. Санитар и водитель подошли к открытым дверям «мерседеса». Брандт последовал за ними, Миллер не отставал. Нет, Петеру не хотелось взглянуть на покойника, он и не собирался этого делать. Он просто шел за Брандтом. У двери фургона шофер поставил свой конец носилок на полозья, санитар собирался толкнуть их внутрь.

– Постойте, – попросил Брандт и откинул уголок простыни с головы покойника. Не оборачиваясь, пояснил Миллеру: – Простая формальность. В протоколе я должен написать, что сопровождал тело до «скорой помощи» и до морга.

В фургоне ярко горел свет, и Миллер краешком глаза успел разглядеть лицо самоубийцы. Казалось, он в жизни не видал никого старее и безобразнее. Даже если помнить, что делает с человеком газ, все равно испещренное морщинами конопатое лицо, синеватые губы показывали, что и при жизни старик был не красавец. Жидкие прядки длинных волос ютились на почти лысой голове. От истощения лицо удлинилось, щеки ввалились настолько, что почти касались друг друга изнутри, и старик походил на упыря из фильма ужасов. Губы едва просматривались, обе были покрыты вертикальными морщинами, что напомнило Миллеру о высохших останках головы из бассейна Амазонки, у которой губы были сшиты. Довершали картину два бледных зубчатых шрама по обеим сторонам лица, протянувшиеся – один от виска, другой от уха – к углам рта.

Мельком взглянув на покойника, Брандт задернул простыню, кивнул стоявшему позади санитару, отступил. Тот толкнул носилки в фургон, запер и пошел к водителю. «Скорая» уехала, толпа под окрики сержанта: «Уходите, все кончено. Нечего больше смотреть. Вам что, пойти некуда?» – стала рассасываться.

Миллер посмотрел на Брандта и поморщился.

– Зрелище не из приятных.

– Верно. Эх, бедняга. А для тебя здесь ничего нет, так?

– Исключено. Как ты говоришь, такое случается на каждом шагу. Люди мрут по всему миру, а никому и дела нет. Тем более, когда убили Кеннеди.

– Эх вы, журналисты, – усмехнулся Брандт.

– Давай посмотрим правде в глаза. Кеннеди – вот о чем хотят читать люди. Они и покупают газеты.

– Ага. Ладно, мне пора в участок. До встречи, Петер.

Они снова пожали друг другу руки и расстались. Миллер поехал обратно к альтонскому вокзалу, выскочил на главную дорогу к центру города и через двадцать минут поставил «ягуар» в подземный гараж на площади Ганзы, в двухстах метрах от дома, где снимал комнату под самой крышей.

Держать машину в подземном гараже всю зиму стоило недешево, но это была одна из прихотей, которые он себе позволял. Ему нравилась и довольно дорогая квартира – она была высоко и выходила окнами на суетный бульвар Штайндамм. Об одежде и пище Миллер не заботился – в двадцать девять лет при почти шестифутовом росте, с взъерошенными каштановыми волосами и карими глазами, какие нравятся женщинам, ему не нужно было дорогое платье. Один друг как-то завистливо заметил: «Ты и в монастыре найдешь себе подружку». Миллер засмеялся в ответ, но слова польстили ему – он знал, что это правда.

Настоящую его страсть составляли спортивные автомобили, журналистика и Зигрид, хотя он не раз со стыдом признавался, что, если бы ему случилось выбирать между Зиги и «ягуаром», ей бы пришлось искать другого любовника.

Он остановился, еще раз оглядел «ягуар», освещенный гаражными фонарями. Временами Петер насмотреться не мог на свою машину. Даже на улице он частенько останавливался и восхищенно разглядывал ее, а иногда к нему присоединялся какой-нибудь прохожий и, не зная, что автомобиль принадлежит Миллеру, говорил: «Неплохая штучка, а?»

Обычно молодые журналисты не ездят на «ягуарах XK 150S». Запчасти к нему в Гамбурге достать было практически невозможно, тем более что серия XK, в которой S стала последней моделью, была снята с производства в 1960 году. Миллер ремонтировал его сам, по воскресеньям часами лежал в комбинезоне под шасси или забирался в двигатель так глубоко, что из-под капота только ноги торчали. Бензин, который пожирали три карбюратора машины был при высоких ценах на горючее в ФРГ главной статьей расхода Миллера, но Петер охотно платил за него. Стоило Миллеру, нажимая на акселератор, услышать мощный рев двигателя или, вырвавшись на свободное шоссе, ощутить, как тебя вминает в сиденье на крутом повороте, и он забывал обо всем. Петер ужесточил независимую подвеску передних колес, и «ягуар», задняя подвеска которого и так была достаточно жесткой, проходил повороты без малейшего крена, оставляя других шоферов болтаться на мягких пружинах своих машин далеко позади. Едва купив «ягуар», Миллер перекрасил его в черный цвет с осино-желтыми полосами по бокам. Машину сделали в Англии, в Ковентри, она не предназначалась для экспорта, поэтому руль у нее был справа, что иногда затрудняло обгон, но позволяло переключаться левой рукой, а баранку держать правой – и со временем это Миллеру стало нравиться.

Петер не переставал дивиться своей удаче, вспоминая, как ему удалось купить «ягуар». Прошлым летом он зашел в парикмахерскую и от нечего делать, ожидая свою очередь, раскрыл лежавший на столике музыкальный журнал. Обычно он не читал сплетни о поп-звездах, но ничего другого в парикмахерской просто не нашлось. Центральный разворот был посвящен стремительному взлету к славе и международной известности четвертки нестриженых английских парней. Длинноносый юноша в правом углу фотографии был незнаком Миллеру, но трое других задели какую-то струнку в его памяти.

Названия двух первых пластинок группы – «Люби же меня» и «Пожалуйста, обрадуй меня» – тоже ничего не говорили Петеру, но три лица на фотографии не давали ему покоя еще два дня. Потом он вспомнил: два года назад, в 1961 году, эти ребята пели в маленьком кабачке на Реепербане. Еще день он вспоминал его название, потому что заглянул туда лишь раз переговорить с человеком из подпольного мира, от которого ему нужны были сведения о банде Цанкт Паули. Кабачок назывался «Стар-клуб». Петер отправился туда, просмотрел все анонсы за 1961 год и нашел все, что нужно. Тогда, в шестьдесят первом, ребят было пятеро: трое, кого он узнал, и еще Пит Бест со Стюартом Сатклиффом. Оттуда Миллер пошел к фотографу, сделавшему рекламные снимки «Битлз» для импресарио Берта Кемпферда, и купил права на все снимки, что у него были. Его очерк «Как Гамбург открыл „Битлз“» появился почти во всех поп-журналах ФРГ и многих зарубежных изданиях. На гонорары от него Миллер и купил себе «ягуар», давно приглянувшийся ему на автоярмарке. Его продавал британский офицер, беременная жена которого в нем больше не помещалась. Из чувства благодарности Петер даже купил несколько пластинок «Битлз», но слушала их только Зиги.

Миллер оставил машину, вышел на улицу, поднялся к себе. Была уже почти полночь, и, хотя в шесть вечера мама, как всегда, накормила его сытным ужином, который готовила к приезду сына, Петер проголодался вновь. Он приготовил яичницу, прослушал последние вечерние новости. Говорили только о Кеннеди, но в основном в связи с ФРГ, потому что из Далласа новостей почти не поступало. Диктор долго расписывал любовь Кеннеди к Германии, его визит в Западный Берлин прошлым летом и заявление по-немецки: «Я – берлинец».

Потом свои соболезнования выразил губернатор Западного Берлина Вилли Брандт – он задыхался от волнения. За ним выступили канцлер Людвиг Эрхард и бывший канцлер Конрад Аденауэр, подавший в отставку 15 октября прошлого года.

Петер Миллер выключил радио и пошел спать. Ему захотелось, чтобы пришла Зиги: он всегда льнул к ней, когда ему было плохо, и они занимались любовью, а потом он засыпал сном без грез, что ее очень обижало – после любви она любила поговорить о замужестве и детях. Но кабаре, где она танцевала, не закрывалось раньше четырех утра, а по пятницам – еще позже, ведь провинциалов и туристов в эти дни на Реепербане было особенно много. Они были готовы заплатить за шампанское в десять раз больше ресторанной цены, лишь бы посмотреть на пышногрудых девушек в платьях с низким вырезом, а здесь Зиги могла перещеголять всех.

Посему он выкурил еще сигарету и уснул без четверти два ночи один, и снилось ему обезображенное газом лицо отравившегося старика из трущоб Альтоны.



В то самое время, когда в Гамбурге Петер ел яичницу, пятеро мужчин сидели с бокалами в руках на террасе дома, примыкающего к зданию одной из школ верховой езды Каира. Час ночи. Все пятеро отлично поужинали и пребывали в радужном настроении, потому что четыре часа назад услышали новости из Далласа.

На террасе расположились трое немцев и двое египтян. Жена хозяина и директора школы верховой езды, излюбленного места встреч сливок каирского общества и немецкого поселения, в котором жило несколько тысяч человек, легла спать, оставив пятерых мужчин одних беседовать в предрассветные часы.

Около узорчатого окна в кожаном кресле сидел Ганс Апплер, бывший заместитель нацистского министра пропаганды доктора Йозефа Геббельса по еврейскому вопросу. Переселившись в Египет вскоре после войны, где его и убедили стать членом «ОДЕССЫ», Апплер взял египетское имя Салах Джаффар и стал заниматься еврейским вопросом в министерстве иностранных дел Египта. Он держал в руке стакан виски. Слева от него сидел еще один бывший геббельсовец, Людвиг Хайден, он тоже работал в министерстве иностранных дел. Хайден принял мусульманскую веру, совершил паломничество в Мекку и именовался теперь Эль Хадж. Из-за своей религии, запрещавшей спиртное, он потягивал апельсиновый сок. И Апплер, и Хайден были фанатичными нацистами.

Одного египтянина звали полковник Чамс Эдайн Бадран, он был личным адъютантом маршала Абделя Хакима Амира, который потом станет министром обороны Египта, но его обвинят в предательстве и казнят после Шестидневной войны 1967 года. Полковнику Бадрану суждено будет попасть в опалу вместе с ним. Другого звали Али Самир, он был главой «Мухабарата» – египетской разведки.

Обедали они вшестером: был еще один человек, почетный гость, спешно прилетевший в Каир после сообщения о смерти Кеннеди, которое передавалось в половине десятого по каирскому времени. Он был членом египетского национального собрания, соратником президента Насера, впоследствии занявшим его пост. Его звали Анвар эль Садат.

Ганс Апплер поднял стакан с вином.

– Итак, жидолюб Кеннеди мертв. Выпьем за это, джентльмены.

– Но наши стаканы пусты, – воскликнул полковник Самир.

Хозяин поспешил исправить положение, взяв из бара бутылку «Скотча».

То, что Кеннеди обозвали жидолюбом, не смутило никого из пятерых. 14 марта 1960 года, когда президентом США был еще Дуайт Эйзенхауэр, премьер-министр Израиля Давид Бен-Гурион и канцлер ФРГ Конрад Аденауэр тайно встретились в Нью-Йорке, в отеле «Уолдорф-Астория». Десять лет назад такая встреча была бы немыслимой. А немыслимым даже в 1960 году оказалось то, что произошло на этой встрече. Вот почему ее подробности стали известны только годы спустя, и даже в конце 1963 года Кеннеди отказался серьезно отнестись к тем сведениям, которые положили ему на стол люди «ОДЕССЫ» и «Мухабарата».

Представители двух государств заключили соглашение, по которому Западная Германия обязалась открыть для Израиля кредитный счет на 50 миллионов долларов в год без всяких оговорок. Бен-Гурион, однако, вскоре понял, что иметь деньги – одно, а обзавестись надежным поставщиком оружия – совсем другое. Через полгода соглашение в «Уолдорфе» заменили другим, подписанным министрами обороны Израиля и ФРГ Шимоном Пересом и Францем Йозефом Штраусом. По этому соглашению Израиль мог покупать на западногерманские деньги западногерманское оружие.

Аденауэр, сознающий, насколько второе соглашение щекотливее первого, на несколько месяцев, до визита в Нью-Йорк в ноябре 1961 года, отложил свою встречу с Джоном Фицджералдом Кеннеди. Кеннеди на него поднажал. Президенту не выгодно было поставлять оружие в Израиль прямо из США, но поставлять это оружие он хотел. Тель-Авиву нужны были истребители, транспортные самолеты, 105-миллиметровые гаубицы, бронетранспортеры и танки, больше всего танки.

У ФРГ все это было в основном американского производства, или купленное в США в счет содержания американских войск НАТО в ФРГ, или сделанное в Германии по американским лицензиям.

Под давлением Кеннеди сделка между Штраусом и Пересом была заключена.

Первые немецкие танки стали прибывать в Хайфу в конце июля 1963 года. Трудно было сохранить это дело в тайне надолго – с ним было связано слишком много людей. «ОДЕССА» узнала о поставках в конце 1962 года и сразу сообщила об этом египтянам.

Через год положение изменилось. 15 октября 1963 года Конрад Аденауэр по прозвищу Боннская лисица или Гранитный канцлер подал в отставку и отошел от политики. Место Аденауэра занял Людвиг Эрхард, известный среди избирателей как отец немецкого экономического чуда, но слабый и нерешительный в вопросах внешней политики.

Еще при Аденауэре одна из фракций в западногерманском правительстве выступала за замораживание военной сделки с Израилем и запрещение поставок оружия еще до их начала. Прежний канцлер несколькими резкими фразами заставил их замолчать, и так велика была его власть, что они не заговорили вовсе.

Эрхард был совершенно другим человеком – еще раньше он получил прозвище Резиновый лев. Как только он сел в кресло канцлера, люди в министерстве иностранных дел, выступавшие против сделки с Израилем и за улучшение отношений с арабским миром, поднялись вновь. Эрхард колебался. Но был и Кеннеди, решивший, что Израиль должен получить оружие через ФРГ.

И тут Кеннеди убили. Главный вопрос, обсуждавшийся в предрассветные часы двадцать третьего ноября, был прост: отступится ли новый президент США Линдон Джонсон от ФРГ и позволит ли мягкотелому боннскому канцлеру отказаться от сделки? Как показало время, он не позволил, но пока в Каире этого не знали и возлагали на него большие надежды.

Наполнив стаканы гостей, хозяин дома в пригороде Каира, где проходила «дружеская встреча», подлил виски и себе. Его звали Вольфганг Лютц, он родился в Мангейме в 1921 году. Бывший майор германской армии, якобы смертельно ненавидевший евреев, Лютц в 1961 году эмигрировал в Каир и открыл там школу верховой езды. Блондин с голубыми глазами и крючковатым носом, он слыл любимцем как влиятельных политиков Каира, так и переселенцев из Германии, в основном нацистов.

Лютц повернулся к гостям и широко улыбнулся. Если в его улыбке и было что-то наигранное, никто этого не заметил. Но улыбка-то была фальшивая. Он, еврей, родился в Мангейме, но в 1933 году эмигрировал в Палестину, двенадцатилетним мальчишкой. Тогда его звали Зе\'ев, потом он получил чин рав-серена (майора) в израильской армии. Одновременно он был одним из главных агентов израильской разведки в Египте. 28 февраля 1965 года при обыске у него в ванной, в весах, обнаружили передатчик и Зе\'ева арестовали. 26 июня 1965 года его осудили на пожизненные каторжные работы. В конце 1967 года его вместе с другими шпионами обменяли на несколько тысяч египетских военнопленных, и он с женой ступил на родную землю в аэропорту Род четвертого февраля 1968 года.

Но в ночь смерти Кеннеди ничего еще не было: ни ареста, ни пыток, ни группового изнасилования жены. Лютцу улыбались четверо мужчин.

Честно говоря, он не мог дождаться, когда гости уйдут, потому что за обедом один из них сказал нечто очень важное для его родины, и он отчаянно хотел остаться один, войти в ванную, вынуть из весов передатчик и отправить шифровку в Тель-Авив. Но Лютц заставлял себя улыбаться.

– Смерть жидолюбам, – воскликнул он. – Зиг хайль!



Петер Миллер проснулся около девяти, понежился на роскошной пуховой перине, покрывавшей двуспальную кровать. Еще в полусне он ощутил тепло тела спящей Зиги, привычно подвинулся поближе к ней. Зиги, проспавшая всего четыре часа, недовольно застонала и отодвинулась на край постели.

– Отстань, – пробормотала она сквозь сон.

Миллер вздохнул, перевернулся на спину и посмотрел на часы, прищурившись в полутьме. Потом выскользнул из-под одеяла, натянул банный халат и зашлепал в гостиную, раздвинул шторы. Стальной ноябрьский рассвет проник в комнату, заставил Петера зажмуриться. Миллер выглянул в окно. В субботу утром на черном мокром асфальте внизу машин почти не было. Петер зевнул и пошел в кухню варить первую из бесчисленных чашек кофе. И мать, и Зиги упрекали его в том, что он живет исключительно на кофе и сигаретах.

Запивая черным напитком первую затяжку, он прикинул, есть ли у него на сегодня важные дела, и решил, что нет. Во-первых, все газеты и журналы недели две будут писать только о президенте Кеннеди. А во-вторых, у него самого не было на примете ничего достойного его пера. К тому же в субботу и воскресенье людей на работе не застанешь, а дома их тревожить не стоит – они этого не любят. Недавно он закончил серию статей о проникновении австрийских, французских и итальянских гангстеров к золотому дну Реепербана – улицы ночных клубов, притонов и разврата длиной в полмили, – но деньги за них не получил. Со временем ему заплатят, а на сегодня он обеспечен. Ведь, согласно пришедшему из банка три дня назад отчету, у Миллера пять тысяч марок, а этого пока хватит.

– Ленив ты, братец, – сказал Петер своему отражению в одной из до блеска отполированных Зиги сковородок, споласкивая с помощью указательного пальца чашку, – вот в чем твоя беда.

Десять лет назад, в конце армейской службы, офицер, увольнявший его в запас, спросил, кем он хочет быть. «Богатым бездельником», – ответил Миллер. В двадцать девять лет он им не стал и вряд ли когда-нибудь станет, но такое желание все еще казалось ему вполне разумным.

Петер унес приемник в ванную и закрыл дверь, чтобы не разбудить Зиги. «Гвоздем» радиопередачи был арест убийцы президента. Как и предполагал Миллер, ни о чем, кроме покушения на Кеннеди, в мире не говорили.

Петер обтерся, вернулся в кухню и приготовил еще кофе, на этот раз две чашки. Перенес их в спальню, поставил на ночной столик, скинул банный халат и сел на одеяло рядом с Зиги, чьи пушистые светлые волосы рассыпались по подушке.

Ей было двадцать два года, в школе она занималась гимнастикой и, по собственным словам, могла бы стать олимпийской чемпионкой, если бы её бюст не разросся так, что не держался ни в одном спортивном костюме. После школы она устроилась учительницей физкультуры в женской гимназии. Через год Зиги стала стриптизершей в Гамбурге по одной простой причине: так она зарабатывала впятеро больше, чем в гимназии.

Несмотря на то, что Зиги каждый вечер раздевалась на виду всего кабаре, она очень стеснялась любого пошлого слова о ее теле.

– Дело в том, – откровенно призналась она однажды изумленному Миллеру, – что на сцене я ничего не вижу из-за света прожекторов, вот и не смущаюсь. Если бы я увидела всех, кто на меня смотрит, то тут же убежала бы за кулисы.

Однако это не мешало ей, одевшись, садиться за столик и ждать, не пригласит ли ее кто-нибудь из завсегдатаев на стаканчик вина. В кабаре разрешалось только шампанское в пол-литровых, а чаще в литровых бутылках. На нем Зиги зарабатывала пятнадцать процентов комиссионных. Почти все без исключения посетители, приглашавшие ее на шампанское, рассчитывали не только зачарованно поглазеть на глубокое ущелье между ее грудями, но – увы! – Зиги была приветлива и отзывчива, к волокитам из ночного клуба относилась, скорее, сочувственно, без презрительного высокомерия, которое другие танцовщицы прятали за наклеенными улыбками.

– Бедняжки, – как-то сказала она Миллеру, – им не хватает только хорошей жены и домашнего очага.

– Что значит – бедняжки?! – вспылил Миллер. – Они старые грязные мерзавцы, у которых денег куры не клюют.

– Ну, они были бы другими, если бы о них кто-нибудь заботился, – парировала Зиги с непробиваемой женской логикой.

Миллер встретил ее случайно в баре «Мадам Кокетт», что рядом с кафе «Кнезе» на Реепербане. Он заглянул туда поболтать и выпить с владельцем, старым другом. Зиги – рослая (выше 170 сантиметров), с подходящей фигурой, которая девушку пониже только обезобразила бы, – раздевалась под музыку привычно, якобы чувственно, с подобающим «постельным» выражением лица. Миллер видел подобное не раз, поэтому потягивал пиво совершенно равнодушно.

Но когда она сняла бюстгальтер, обалдел даже он, стакан застыл у него в руках на полпути ко рту. Владелец кабаре насмешливо оглядел Петера.

– Ничего фигурка, а? – спросил он.

Миллеру пришлось признаться, что по сравнению с ней лучшие девушки месяца из журнала «Плейбой» казались досками. А мышцы Зиги были такие крепкие, что ее бюст выпирал вперед и вверх без всякой поддержки.

В конце номера, когда зал зааплодировал, девушка сбросила маску профессиональной танцовщицы, застенчиво и даже стыдливо поклонилась зрителям, подарила им широкую, простоватую улыбку, стала похожа на не совсем выдрессированную собачку, которая вопреки ожиданиям только что принесла сбитую куропатку.

И Миллера подкупили не танец и не фигура, а именно эта улыбка. Он попросил узнать, не хочет ли Зиги выпить с ним, и за ней послали. Миллер сидел за одним столиком с хозяином, поэтому Зиги отказалась от шампанского, попросила джин с тоником. К удивлению Миллера, с ней оказалось очень легко беседовать, и он вызвался отвезти ее домой после закрытия клуба.

Она согласилась, но с очевидными оговорками. Миллер решил действовать хладнокровно и не домогался ее в тот вечер. Дело было ранней весной, Зиги вышла из кабаре в самом заурядном байковом пальто. Миллер подумал, что она надела его нарочно.

Они поговорили за чашкой кофе, Зиги оттаяла и весело болтала. Петер узнал, что ей нравится поп-музыка, искусство, она любит гулять по набережной Альстера, содержать дом и возиться с детьми. Потом, раз в неделю, в ее выходной, они стали встречаться, ходили в кино или ресторан, но вместе не спали.

Через три месяца Миллер все-таки положил ее к себе в постель, а потом предложил переехать к нему. Зиги, которая серьезно относилась к важным событиям своей жизни, уже решила, что любит Петера и выйдет за него замуж, оставалось решить только одно: как добиться Миллера – тем, что не спать с ним, или наоборот. Заметив, что ему, если захочется, ничего не стоит положить на вторую половину матраса любую другую девушку, Зиги решила переехать к Петеру и облегчить ему жизнь настолько, чтобы он захотел на ней жениться. К концу ноября они уже полгода жили вместе.

Даже почти не привыкший к дому Миллер вынужден был признать, что она хорошо управляется с хозяйством и занимается любовью со здоровым, энергичным наслаждением. Зиги никогда не говорила о замужестве прямо, но частенько на него намекала. Миллер притворялся, будто не замечает. Прогуливаясь под солнцем по берегу озера Альстер, она вдруг заговаривала с каким-нибудь малышом под благосклонными взглядами мам.

– Петер, посмотри, какая прелесть, – вздыхала она.

– Ага, очаровательно, – бормотал Миллер.

После этого она по целому часу не разговаривала с ним, потому что он не пожелал понять намек. Но вместе они были счастливы, особенно Миллер, которого все преимущества жизни с женщиной, все очарование любви без брака, устраивали как нельзя лучше.

Выпив полчашки кофе, он скользнул под одеяло и обнял Зиги сзади, прошелся рукой по ее телу, зная, что от этого она проснется. Через пару минут Зиги застонала от удовольствия и перевернулась на спину. Миллер нагнул голову и поцеловал Зиги в грудь. Все еще не пробуждаясь, она несколько раз вздохнула и обвила его руками. Через десять минут они, дрожа от удовольствия, занялись любовью.

– Ничего себе способ меня разбудить, – проворчала она потом.

– Бывает и хуже, – ответил Миллер.

– Который час?

– Почти двенадцать, – солгал Миллер, понимая, что Зиги запустит в него чем-нибудь, если узнает, что сейчас только десять и проспала она всего пять часов. – Но если хочешь спать – спи.

– М-м-м-м-м. Спасибо, дорогой, ты так добр, – ответила Зиги и заснула.

Когда зазвонил телефон, Миллер уже выпил кофе и стоял на пороге ванной. Он унес аппарат и снял трубку.

– Петер?

– Да, кто это?

– Карл, – в голосе звучало нетерпение. – Карл Брандт. Что с тобой? Еще не проснулся?

В голове у Миллера прояснилось.

– Да, да. Конечно, Карл. Прости, я только что встал. В чем дело?

– Послушай, я звоню насчет того еврея-самоубийцы. Мне бы хотелось с тобой поговорить.

– Какого самоубийцы? – спросил сбитый с толку Миллер.

– Который вчера ночью отравился газом в Альтоне. Вспомнил или нет?

– Да, конечно, вспомнил, – ответил Миллер. – Я и не знал, что он еврей. Что там такое?

– Я бы хотел с тобой поговорить, – повторил полицейский инспектор. – Но не по телефону. Мы сможем встретиться?

Репортерский нюх Миллера проснулся мгновенно. Тот, кто хочет что-то рассказать, но не решается говорить об этом по телефону, должен считать свои сведения важными. А Брандт, Миллер был уверен, не станет осторожничать по пустякам.

– Договорились, – сказал он в трубку. – К обеду освободишься?

– Освобожусь, – согласился Брандт.

– Хорошо. Я угощаю, если принесешь что-нибудь стоящее. – Миллер назвал небольшой ресторанчик на Гусином рынке, условился встретиться с Брандтом в час дня и повесил трубку. Он все еще недоумевал, потому что ничего стоящего в самоубийстве старика, еврея или нет, из трущоб Альтоны не находил.

За обедом молодой инспектор поначалу, казалось, избегал говорить о том, зачем пригласил Миллера, но, когда подали кофе, сказал: «Так вот об этом старике».

– Да, – откликнулся Миллер, – что ты хотел мне сказать?

– Ты, конечно, как и все мы, слышал, что творили с евреями нацисты во время войны и даже до нее?

– Конечно. Нам в школе об этом все уши прожужжали, верно?

Миллер был смущен и озадачен. Ему, как и большинству молодых немцев, с восьми или девяти лет втолковывали в школе, что он и все его сограждане повинны в ужасных военных преступлениях. Тогда он впитывал эти слова, не понимая даже, о чем шла речь.

Да и трудно было выяснить, что же имели в виду учителя в первые послевоенные годы. Некого было спросить, никто и говорить об этом не хотел – ни учителя, ни родители. Только повзрослев, Миллер сумел прочитать немного о происшедшем, и, хотя прочитанное вызвало у него омерзение, виноватым себя он не почувствовал. То было другое время, и время это ушло. Какой-то внутренний голос убеждал Миллера, что война не имеет к нему никакого отношения, поэтому он не пытался узнать имена, даты, подробности. И теперь недоумевал, зачем Брандт заговорил об этом. Карл тоже смутился, помешивал кофе, не зная, как начать.

– Тот старик, – продолжил он наконец, – был немецкий еврей. Узник концлагеря.

Миллер вспомнил лицо мертвеца на носилках. Его разобрало любопытство. Значит, старика освободили союзники восемнадцать лет назад. А ведь он мог бы еще жить.

Впервые Петер столкнулся с узником концлагеря. Не встречал он и эсэсовских убийц, он был в этом уверен. Миллер узнал бы в них военных преступников. Такие люди должны отличаться от других.

В голове журналиста всплыли подробности суда над Эйхманом, проходившего два года назад в Иерусалиме. Сообщения о нем неделями не сходили с первых полос газет. Он восстановил в памяти лицо за стеклом будки, вспомнил, что больше всего его поразила заурядность этого лица, его удручающая обыденность. Только прочитав материалы суда, Петер узнал немного о том, чем занимались войска СС и как им удалось избежать наказания. Но в отчетах речь шла только о Польше, СССР, Венгрии, Чехословакии – делах далеких и давних. Он не чувствовал себя к ним причастным.

Миллер мысленно вернулся в настоящее, и ему опять стало неловко от слов Брандта.

– Рассказывай, – попросил он инспектора.

Вместо ответа Брандт вынул из «дипломата» пакет в коричневой бумаге и передал его журналисту.

– У старика остался дневник. Собственно, самоубийца был не так уж стар. Пятьдесят четыре года. По-видимому, он начал записи еще в войну, хранил в портянках, а потом перепечатал. Так и получился дневник.

Миллер оглядел пакет почти равнодушно.

– Где ты его нашел?

– Он лежал рядом с телом. Я взял его с собой. Вчера вечером прочел.

Миллер вопросительно посмотрел на школьного друга:

– Старику было плохо там, в концлагере?

– Ужасно. Я и представить себе не мог, что над людьми могли так издеваться.

– Зачем ты принес дневник мне?

Брандт смутился окончательно. Пожал плечами и сказал:

– Думал, ты захочешь об этом написать.

– Кому теперь принадлежит дневник?

– По закону – наследникам Таубера. Но нам их никогда не найти. Так что теперь им владеет полицейское управление. Но там его подошьют к делу, и все. Если хочешь – забирай его. Только не говори, что дневник тебе отдал я. Мне бы не хотелось неприятностей на службе.

Миллер расплатился, они вышли на улицу.

– Хорошо, я его прочитаю. Но ничего не обещаю. Возможно, из него получится статья для журнала.

Брандт повернулся к Петеру, улыбаясь лишь уголками рта, и сказал:

– Ты бессовестный циник.

– Нет, – ответил Миллер. – Просто меня, как и большинство людей, заботит насущное… А я-то думал, десятилетняя служба в полиции тебя закалила. Значит, дневник тебя взволновал, так?

Брандт посерьезнел, взглянул на пакет под мышкой у Миллера и печально кивнул.

– Да, взволновал. Никогда не думал, что такой кошмар мог быть на самом деле. Кстати, там не только прошлое. Эта история закончилась в Гамбурге лишь вчера. Прощай, Петер.

Инспектор повернулся и ушел, не подозревая, что встретится с Миллером очень скоро.

Глава 2

Домой Петер вернулся в начале четвертого. Он бросил пакет на стол в гостиной и перед тем, как взяться за него, пошел в кухню сварить кофе. Наконец уселся в любимое кресло с сигаретой и чашкой кофе под рукой.

Дневник оказался черной папкой из искусственной кожи с держателями у корешка, чтобы можно было легко вынимать и вставлять страницы.

В папке было сто пятьдесят страниц, отпечатанных, видимо, на старой машинке: буквы в строчках плясали, некоторые пробивались криво или очень слабо. Большую часть дневника старик написал давно – множество страниц, в общем, чистых и нерастрепанных, пожелтело от времени. Но в начале и конце лежали свежие листы, отпечатанные, вероятно, совсем недавно. Из них состояло предисловие и нечто вроде эпилога. Проверив даты, Миллер обнаружил, что они написаны двадцать первого ноября, то есть два дня назад.

Миллер пробежал взглядом по первым абзацам дневника. Его удивил грамотный язык, слог культурного, образованного человека.

На обложку старик наклеил квадрат из белой бумаги, крупными печатными буквами вывел на нем «Дневник Саломона Таубера», чтобы надпись не затерлась, накрыл ее большим куском целлофана.

Петер забрался в кресло поглубже и начал читать…


ДНЕВНИК САЛОМОНА ТАУБЕРА
Предисловие

Мое имя Саломон Таубер. Я еврей. И скоро умру. Я решил покончить с собой, потому что нет больше смысла жить. Дело, которому я посвятил себя, так и не сделано, все усилия оказались тщетны. Зло, с которым я в свое время столкнулся, выжило и благоденствует, а добро лежит в пыли и насмешках. Все мои друзья – мученики и жертвы – погибли, вокруг одни лишь мучители. Днем я вижу их на улицах, а по ночам ко мне приходит давно умершая Эстер.
Я прожил столько потому, что хотел сделать, увидеть лишь одно – то, что, как я понял, мне уже не удастся.
Во мне нет ни ненависти, ни презрения к немцам, ведь они – хорошие люди. Зло заложено не в народе, оно – в отдельных людях. Английский философ Бёрк был прав, когда сказал: «Я не знаю случая, когда можно обвинить целую нацию». Общей вины нет. Даже в Библии, когда Бог решил разрушить Содом и Гоморру за зло, таившееся во всех жителях этих городов, он разыскал среди них одного праведника и спас его. А потому вина, как и спасение, – дело личное.
Я прошел концлагеря в Риге и Штутгофе, пережил марш Смерти до Магдебурга, и, когда в апреле 1945 года британские солдаты освободили мое тело, оставив душу в оковах, я ненавидел все – и людей, и деревья, и камни. А больше всего – немцев. «Почему, – думал я, – Бог не покарал их всех до единого, не стер с лица земли их города?» А потом стал ненавидеть за это и самого Бога, посчитав, что Он оставил меня и мой народ, который когда-то называл своим избранником. Я заявлял даже, что Бога нет вовсе.
Но прошли годы, и я вновь научился любить – камни и деревья; небо над головой и реку, что течет прочь из города; травинки меж булыжников мостовой; детей, которые шарахались от меня на улице, потому что я такой безобразный. Они не виноваты. Есть французская пословица: «Кто все поймет, тот все простит». Когда познаешь людей, их доверчивость и страхи, их алчность и стремление к власти, их невежество и покорность тому, кто кричит громче всех, начинаешь прощать. Да, все можно простить. Нельзя только забыть.
Но есть люди, чьи преступления перешли границу понимания, а значит, и прощения. Вот здесь-то и кроется настоящая несправедливость. Ведь они все еще среди нас – ходят по земле, работают в конторах, обедают в ресторанах, смеются, жмут руки честным людям и называют их товарищами. Они будут и дальше жить не как изгнанники, а как уважаемые граждане и своим злом навсегда втопчут в грязь целый народ. Вот в чем главная несправедливость.
Прошло время, и наконец я вновь возлюбил Бога и прошу его простить меня за все сделанное мной вопреки его воле, а это немало.


На первых двадцати страницах Таубер описывал свое детство. Отца – рабочего, ветерана первой мировой войны, смерть родителей вскоре после прихода Гитлера к власти.

В 1938 году Таубер женился на девушке по имени Эстер. До сорок первого года благодаря вмешательству начальника Саломона не трогали. Но в конце концов его взяли в Берлине, куда он поехал по делам. После лагеря для перемещенных лиц Таубера вместе с другими евреями запихнули в вагон товарного поезда, шедшего на восток.


Я не могу точно вспомнить, когда поезд остановился. Кажется, мы ехали шесть дней и семь ночей. Поезд вдруг встал, полоски света из щелей подсказали мне, что на воле день. Голова кружилась от усталости и вони. Снаружи кто-то закричал, лязгнули засовы, двери вагона отворились. Хорошо, что я, еще недавно одетый в белую рубашку и отглаженные брюки, не мог видеть самого себя. Достаточно было взглянуть на других.
Яркий солнечный свет хлынул в вагон. Люди закрыли глаза руками и закричали от боли. Под напором сзади на станцию высыпало полвагона – смердящая толпа спотыкавшихся людей. Я стоял сбоку от двери, потому не вывалился наружу, спустился одним из последних, по-человечески.
Двери вагона открыли охранники из СС. Злые, жестокие, они переговаривались и кричали на непонятном языке или стояли поодаль, презрительно смотрели на нас. В вагоне на полу осталось лежать человек тридцать – побитых, затоптанных. Остальные, голодные, полуослепшие, потные, в вонючих лохмотьях, кое-как держались на ногах. От жажды мой язык присох к нёбу, опух и почернел, губы запеклись и потрескались.
На платформе разгружались еще сорок таких же вагонов из Берлина и восемнадцать – из Вены. Около половины «груза» составляли женщины и дети. Охранники бегали по платформе, дубинками строили вывезенных в некие подобия колонн, чтобы отвести в город. Но в какой? И на каком языке они говорили? Потом я узнал, что город называется Рига, а эсэсовские охранники были набраны из местных подонков.
Позади них стояла горстка людей в потертых рубахах и штанах с большими буквами J (от немецкого JUDE – еврей) на груди и спине. Это была особая команда из гетто, ее привезли вынести из вагонов трупы и похоронить мертвецов за городом. Команду охраняли десятка полтора человек тоже с буквами J на груди и спине, но подпоясанных армейскими ремнями, с дубинками в руках. А назывались они еврейскими «капо», их кормили лучше остальных заключенных.
Под вокзальным навесом, в тени стояли и офицеры СС. Один самодовольно возвышался на каком-то ящике и с презрительной ухмылкой рассматривал несколько тысяч ходячих скелетов, заполнявших перрон. Эсэсовец постукивал по сапогу хлыстом из плетеной кожи. Зеленая форма с серебряными сдвоенными молниями на правой петлице сидела на нем как влитая. На левой был обозначен его чин. Капитан.
Он был высок и строен, со светлыми волосами и блеклыми голубыми глазами. Потом я узнал, что он отъявленный садист, уже известный под именем, которым его впоследствии станут называть союзники: Рижский мясник. Так я повстречался с капитаном СС Эдуардом Рошманном.[1]
Рижское гетто располагалось прямо в городе. Раньше там было еврейское поселение. Когда привезли нас, коренных евреев там осталось всего несколько сотен: меньше чем за три недели Рошманн и его заместитель Краузе уничтожили их почти полностью.
Гетто находилось на северной окраине Риги, за ним начинался пустырь. С юга концлагерь окружала стена, а остальные три стороны были забраны колючей проволокой. Единственные ворота стояли на северной стороне, а около них – две сторожевые башни с эсэсовцами из латышей. От ворот прямо к середке гетто шла «Масе калну иела», или Маленькая холмистая улица. Справа от нее (если смотреть с севера на юг, встав лицом к воротам) лежала «Блех пляц», то есть Оловянная площадь, где заключенным объявляли наказания, проводили переклички, выбирали, кого послать на тяжелые работы, а кого повесить. Посреди площади стояла виселица о восьми стальных крюках. Она никогда не пустовала. Каждый вечер вешали по меньшей мере шестерых, но часто крюков не хватало, и людей казнили в несколько заходов, пока Рошманн не оставался доволен своей работой.
Гетто занимало не больше трех квадратных километров. Раньше в этом районе жили двенадцать-пятнадцать тысяч человек, поэтому для нашей партии в пять тысяч места было предостаточно. Но после нас эшелоны с людьми стали приходить ежедневно, пока население гетто не увеличилось до тридцати или сорока тысяч, и с прибытием каждого нового поезда кого-то из заключенных уничтожали, чтобы освободить место для новичков, иначе скученность стала бы угрожать жизни всех, а этого Рошманн допустить не мог.
С наступлением осени, потом зимы жизнь в гетто становилась все хуже. Каждое утро обитателей лагеря, а это были в основном мужчины – женщин и детей убивали гораздо чаще, – собирали на Оловянной площади тычками прикладов в спину. Начиналась перекличка. Имен не называли, просто пересчитывали и делили на рабочие группы. Изо дня в день почти всех мужчин, женщин и детей строили и гнали в построенные неподалеку мастерские на двенадцать часов подневольного труда.
Еще вначале я сказал, что раньше работал плотником. Я солгал, но, будучи архитектором, видел, как работают они, и справился бы. Я рассчитал верно: плотники нужны везде, и меня отправили на ближайшую лесопилку, где из местных сосен делали сборные блиндажи для солдат.
Работали мы до изнеможения. Случалось, падали даже самые крепкие – лесопилка стояла в низине, на холодном сыром ветру, дующем с побережья.
Утром до марша на работу нам давали пол-литра так называемого супа – воды, в которой изредка попадались картофелины, – и еще пол-литра его же с куском черного хлеба по вечерам, когда мы возвращались в гетто.
Если кто-то приносил в лагерь еду, его на вечерней перекличке вешали на глазах у всех. И все-таки выжить можно было, только подкармливаясь на стороне.
Когда по вечерам заключенные возвращались в лагерь, Рошманн и кое-кто из его холуев вставали у входа и обыскивали некоторых. Они наугад вызывали мужчину, женщину или ребенка, заставляли его раздеться у ворот. Если у несчастного находилась картофелина или ломоть хлеба, его оставляли там же ждать, когда остальные дойдут до Оловянной площади. После подходил Рошманн с охранниками и обреченными. Мужчины взбирались на эшафот и с веревками на шее ждали конца переклички. Потом Рошманн проходил мимо виселицы и, улыбаясь каждому смертнику, вышибал у него из-под ног табуретку. Иногда он только притворялся: в последний миг останавливал ногу и раскатисто хохотал, увидев, как трепещет, ощутив под собой опору, осужденный, которому казалось, что он уже болтается в петле.
Иногда приговоренный к смерти молился, иногда просил пощады. Рошманн любил послушать такого. Он притворялся, что глуховат, склонял голову поближе и просил: «Говорите погромче. Что вы сказали?»
А выбив из-под него табуретку – вообще-то она больше напоминала ящик, – он поворачивался к своим холуям и говорил: «Черт возьми, мне, пожалуй, придется купить слуховой аппарат…»
Через несколько месяцев Рошманн стал для заключенных сущим дьяволом. Его изуверским выдумкам не было конца.
Когда обнаруживалось, что пищу в лагерь принесла женщина, ее сначала заставляли смотреть, как вешают мужчин, особенно если среди них был ее муж или брат. Потом Рошманн приказывал ей стать на колени перед нами, и ее налысо остригал лагерный парикмахер. После переклички несчастную вели за ворота, заставляли копать неглубокую могилу. Затем она становилась перед ней на колени, и Рошманн или кто-то другой стрелял ей прямо в затылок. Смотреть на эти казни запрещалось, но охранники-латыши поговаривали, будто Рошманн часто стрелял над ухом, чтобы оглушенная женщина падала в могилу, карабкалась наверх и вновь становилась на колени. В другой раз он стрелял из незаряженного пистолета, так что женщина, уже приготовившаяся умирать, слышала только щелчок затвора. Словом, Рошманн изумлял даже подонков-охранников…
Жила в Риге одна девушка, на свой страх и риск помогавшая заключенным. Ее звали Олли Адлер, привезли, по-моему, из Мюнхена. Она была необычайно красива и понравилась Рошманну. Он сделал ее любовницей – официально она именовалась домоправительницей, потому что связи между эсэсовцами и еврейками запрещались. Когда ей разрешали приходить в лагерь, она приносила лекарства, украденные со складов СС. В последний раз я видел ее в рижском порту, когда нас сажали на корабль…
К концу зимы я понял, что долго не протяну. Голод, холод, каторжный труд и ежедневные зверства превратили мое некогда сильное тело в мешок костей. Из осколка зеркала на меня смотрел изможденный, небритый старик с воспаленными глазами и впалыми щеками. Недавно мне исполнилось тридцать три, но выглядел я вдвое старше. Как и все остальные.
Я видел, как полегли в могилы десятки тысяч людей, как сотнями узники умирали от холода и непосильной работы, как их расстреливали, пороли или избивали до смерти. Протянуть даже пять месяцев, что удалось мне, считалось чудом. Жажда жизни, вначале одолевавшая меня, постепенно исчезла, осталась лишь привычка к существованию, которое рано или поздно оборвется. Но в марте произошел случай, давший мне силы прожить еще год.
Я прекрасно помню тот день. Это случилось третьего марта 1942 года, в день второй отправки в Дюнамюнде. Месяц назад мы впервые увидели тот необычный фургон. Размером он не уступал большому автобусу, но без окон, выкрашен был в стальной цвет. Он остановился у самых ворот гетто, а на утренней перекличке Рошманн объявил, что в Дюнамюнде, в восьмидесяти километрах от Риги, открылся рыбоконсервный завод. Работать там легко, сказал он, кормят хорошо и вообще живется вольготно. Работа не тяжелая, посему поедут туда только старики, женщины, больные, слабые и дети.
Естественно, отведать такой жизни захотелось многим. Рошманн шел мимо строя, выбирал тех, кто поедет, и на сей раз старые и слабые не хоронились за спинами сильных, не кричали и не сопротивлялись, как бывало, когда их тащили на экзекуцию, а, наоборот, всячески старались себя показать. В конце концов набралось больше ста человек, их посадили в фургон. Когда его двери закрылись, мы заметили, как плотно они прилегали к кузову. Фургон поехал, но выхлопных газов не было. Потом мы все-таки узнали, что это за машина. Не было в Дюнамюнде никакого завода. Тот фургон был душегубкой. И с тех пор «отправка в Дюнамюнде» стала означать верную смерть.
Третьего марта по лагерю прошел слух, что ожидается еще один такой рейс, и точно, на утренней перекличке Рошманн объявил о нем. Но теперь никто уже не рвался вперед, потому Рошманн, широко улыбаясь, сам пошел вдоль строя, толкая рукоятью плети в грудь того, кого назначал ехать. Внимательно разглядывал он последние ряды, где обычно стояли слабые, старые и неспособные работать.
Одна старушка предугадала это и стала в первый ряд. Ей было не менее шестидесяти пяти, но, чтобы выглядеть моложе, она напялила туфли на высоких каблуках, черные шелковые чулки, юбку выше колен и игривую шляпку, нарумянила щеки, напудрила лицо, накрасила губы.
Дойдя до нее, Рошманн остановился, пригляделся. Потом лицо эсэсовца расплылось в довольной улыбке.
– Вот это да! – воскликнул он и, плетью указав на старуху, привлек внимание своих приспешников, охранявших тех, кого уже приговорили к смерти. – Не хотите ли вы, юная леди, прокатиться в Дюнамюнде?
– Нет, господин офицер, – задрожав от страха, ответила старуха.
– И сколько же вам лет? – громко спросил Рошманн под смешки своих холуев. – Семнадцать, двадцать?
– Да, господин офицер, – пролепетала старуха.
– Очаровательно, – вскричал Рошманн. – Ну что ж, мне всегда нравились красивые девушки. Выйди, выйди, чтобы мы все могли полюбоваться твоей молодостью.
Сказав это, он схватил ее за руку и выволок на середину Оловянной площади. Поставил на виду у всех и сказал: «Ну-с, юная леди, не станцуете ли вы нам, раз уж вы такая молодая и красивая?»
Старуха стояла на площади, ежилась от холода, дрожала от страха. Она что-то прошептала.
– Как?! – закричал Рошманн. – Не хочешь? Неужели такая юная милашка, как ты, не умеет танцевать?
Его дружки из СС надрывались от смеха. Старуха покачала головой. Улыбка исчезла с лица Рошманна.
– Пляши, – зарычал он.
Она сделала несколько суетливых движений и остановилась. Рошманн вытащил «люгер» и выстрелил в песок у самых ног старухи. От страха она подскочила почти на полметра.
– Пляши… пляши… пляши, старая жидовка! – заорал он и стал всаживать в песок у ног старухи пулю за пулей, приговаривая: «Пляши!»
Расстреляв одну за другой три обоймы, Рошманн заставил старуху скакать целых полчаса. Наконец она в изнеможении упала наземь, лежала, не в силах подняться даже под страхом смерти. Рошманн выпустил три последние пули около лица старухи, запорошив ей глаза песком. После каждого выстрела она всхлипывала на всю площадь.
Когда патроны кончились, Рошманн вновь заорал: «Пляши!» – и пнул старуху сапогом в живот. Мы молчали. Но вдруг мой сосед начал вслух молиться. Он принадлежал к секте хасидов, был невысок, с бородкой, в длинном черном пальто, свисавшем лохмотьями. Несмотря на холод, заставлявший нас опускать уши на шапках, он носил широкополую шляпу своей секты. И вот он начал декламировать из священной книги Шема, все громче повторял дрожащим голосом бессмертные строки. Зная, что Рошманн рассвирепел окончательно, я тоже стал молиться, но молча, просил Бога заставить старика замолчать. «Слушай, о Израиль…» – пел он.
– Заткнись, – прошипел я, не поворачивая головы.
«Адонай елохену (Бог нам господь)…»
– Замолчи же. Всех погубишь.
«Адонай еха-а-ад (Господь единственный)», – вытянул он последний слог, как принято у иудейских канторов, не обращая на меня внимания. В тот самый миг Рошманн перестал кричать на старуху. Он поднял голову и, словно зверь на запах, повернулся к нам. Я был выше соседа на целую голову, поэтому Рошманн поглядел на меня.
– Кто это говорил? – заорал он, вышагивая ко мне по песку. – Ты? Выходи. – Сомнений не было, он указывал на меня. «Вот и конец, – подумал я. – Ну и что? Рано или поздно это должно было случиться». Когда Рошманн оказался передо мной, я вышел из строя.
Эсэсовец молчал, но лицо у него дергалось, словно в припадке. Наконец он овладел собой и улыбнулся той спокойной волчьей улыбкой, которая вселяла ужас во всех обитателей гетто, вплоть до охранников.
Его рука двинулась так стремительно, что никто ничего не заметил. Я почувствовал лишь, как что-то негромко шлепнуло по моей левой щеке, и тут же меня оглушило, словно над ухом взорвалась бомба. Потом я отчетливо, но как-то отрешенно ощутил, что щека разошлась от виска до губы, словно гнилая тряпка. Еще не успела выступить на ней кровь, как Рошманн ударил меня вновь. На сей раз плеть располосовала правую щеку. Это был полуметровый арапник с гибкой стальной рукоятью и усеянным кожаными шипами наконечником, способным разрезать кожу, как бумагу.
По моей робе и за шиворот потекла кровь. Рошманн поглядел в сторону, потом снова на меня, указал на старуху, которая все еще лежала посреди улицы, обливаясь слезами.