Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

А. Толмачев

Калинин

МАЛЬЧИК ИЗ ВЕРХНЕЙ ТРОИЦЫ

Бог и царь — эти понятия у маленького Миши Калинина сливались воедино. Оба они, и бог и царь, были где-то далеко, и оба они все могли. Когда шел дождь, Мария Васильевна, мать Миши, радостно крестилась и говорила: «Бог послал». Когда же на поля обрушивалась засуха, Мария Васильевна тоже крестилась и горестно вздыхала: «За грехи бог наказывает». За какие грехи бог отнимал урожай, Миша не знал, да и пока еще не задумывался над этим. Не задумывался он и над тем, зачем богу понадобилось, чтоб Калинины жили в крохотной семиаршинной избушке на краю деревни, имели корову Буренку и престарелого коня Сивку, да еще небольшую полоску земли, хлеба с которой не хватало даже до весны.

Избушку отец купил за тридцать шесть рублей, когда вернулся с военной службы, у такого же бедняка солдата, как и он с ал» Миша хорошо помнил этот день. Они с матерью были дома, каждый занимался каким-то своим делом. Дверь вдруг распахнулась, и в избу вошел мужчина с коротко остриженными волосами. Мать вскрикнула и, прижавшись к его груди, заплакала. Потом отец — оказывается, это был отец — погладил Мишу по голове и стал разбирать свой вещевой мешок. Много нашлось там всякой всячины: и ремень, и платок для матери, и катушка ниток. Но особенно понравилась Мише сапожная щетка, мохнатая, пахнущая ваксой, и еще зеркальце, перед которым отец брился.

Вскоре по приезде Иван Калиныч-меньшой, так звали Мишиного отца, учинил раздел имуществе с Иваном Калинычем-большим — своим родным братом. И достались меньшому лошадь со сбруей, корова да овца. Строения же перешли к Ивану-большому.

Вот тогда-то и приобрел отец избушку на краю деревни, почти на самом берегу прохладной и быстрой речки Медведицы.



Добрый отец у Миши, хоть и хмурый. И мать хорошая: зря не отругает, не отшлепает. С ней всегда легко и радостно. Отец дома бывает редко. То пашет, то навоз возит, а зимой на несколько месяцев сряду уйдет на отхожие промыслы — «топором стучать».

Плохо, конечно, когда батьки дома нету, зато уж возвращение его — настоящий праздник! Помолодевшая мать спешит растопить печку, сготовить что-нибудь повкуснее, поставить на стол все, что есть в доме. Потом семья долго пьет чай вприкуску с сахаром, который отец торжественно извлекает из заплечного мешка.

Интересный рассказчик батька. Новостей у него всегда хоть отбавляй. И про дальние страны он знает, где совсем не бывает снега, и про море, которому нет конца и края, и про страну, где будто бы живут совсем-совсем черные люди, которые всегда ходят голые. Миша с восторгом смотрит отцу в рот: откуда он все это знает? Нет, конечно, батька — самый умный человек в мире!

Но такие разговоры велись не часто. Чаще речь заходила о нужде да о хлебе. Взгляд у отца тускнел руки опускались. Мать же успокаивала: «Бог милостив, не пропадем». А Миша думал: «Вот выросту большой, поеду к царю, да и расскажу про батькину нужду. Царь все может. Неужто не захочет помочь?»

И вдруг новость: царя убили. Как это, царя — и вдруг убили? Кто его убил, и разве можно его убить? Кому ж теперь жаловаться?

Дернул мать за юбку.

— Что ль, теперя совсем царя не будет?

— Будет. Другого поставят.

Другого… Какой он, этот другой?

Подробности рассказал отец, когда вернулся с очередных отхожих заработков. Царь Александр II проезжал в карете по набережной Екатерининского канала в Петербурге, когда какой-то человек швырнул в него бомбу. Бомба взорвалась, но царя не задела. Царь вышел из кареты, и тут в него бросили вторую бомбу. Умирающего императора отправили во дворец, где он и скончался.

Мать, скорбно поджав губы, крестилась.

— Освободителя-то! Боже ж ты мой!..

Кого и от чего освободил царь, Миша не знал. Но все равно было жалко этого всемогущего властелина, которого убили «лихие люди».

Но думать-то Мише особенно некогда. Мать уж занялась по хозяйству, а тут годовалая сестренка расплакалась, надобно утешить. Наденька любит брата, и Миша ее любит. Только ведь и побегать хочется.

Иной раз пойдет в лесок с ребятами — Надю на руках тащит. А там игры затеют — Надю в кусты положит и заиграется. Потом вспомнит: «Где ж сестренка-то!» Бегает, ищет…

В лес не часто приходилось выбираться, да и на речку тоже, хоть та и за домом течет. Ну как тут пойдешь! Надо за скотиной присмотреть, навоз в поле вывезти, матери в чем помочь… За день так умаешься, что и ложка за ужином из рук валится.

Когда Мише пошел девятый год, отец решил учить его грамоте. Жил в Верхней Троице крестьянин-старик, как и Иван Калиныч, отставной солдат. Жил одиноко, в большой избе, топившейся по-черному. Вот к нему в учение и определил отец Михаила.

Кроме него, еще человек двадцать к солдату ходили. Родители за ученье платили ему рубль за зиму да еще кормили по очереди.

Солдат добросовестно отрабатывал рубли и прокорм, заставляя учеников возможно громче зубрить азбуку. Каждый, кто проходил мимо, мог убедиться в старании учителя: гул из избы доносился неимоверный. Нерадивых солдат лупил указкой по чем попало. Щуря глаза от едкого дыма, Миша твердил непонятные слова, похожие на заклинания бабки-заговорщицы: «Аз, буки, веди, глаголь, добро…» Все бы хорошо, но почему «добро» и «аз» надо читать «да»? При всех недостатках такой учебы за три месяца Миша выучил буквы, освоил двойные и тройные слоги и уж начал было складывать слова.

Может быть, на этом и закончились Мишины университеты, если бы не случай.

Верстах в полутора от Верхней Троицы стоял красивый барский дом с садом и клумбами вокруг него. В этот дом каждое лето приезжал со всей своей семьей пузатый, представительный генерал со страшной фамилией Мордухай-Болтовский. Семья была у него немалая. Кроме жены, Марии Ивановны, шестеро детишек, мал мала меньше. Все чистенькие, аккуратные, но озорные, до игр охочие.

Раз в лесу Миша столкнулся с барчуками Сашей и Митей. Сначала повздорил с ними, а потом тут же и подружился. В общем ребята они были «ничего», не так чтоб задавались. Только непонятны им мысли и заботы крестьянские, невдомек им, о чем это часто задумывался степенный крестьянский мальчик. Внимательно присматривался Миша к жизни в барской усадьбе. Мордухаи своей землей не владели. Пользовались усадьбой как дачей. Но дворни у них было порядочно: и горничные, и садовник, и повар — около пятнадцати человек обслуживали летом семью генерала.

Сам генерал был мужчина строгий, но справедливый, не самодур какой-нибудь. А Мария Ивановна — так та даже ласковая и добрая. Первым делом, когда увидела Мишу со своими ребятами, велела спросить, не голоден ли он, не нужно ли ему чего. Миша сказал: «Нет, ничего не нужно». Хорошие люди Мордухаи, но и отец и мать Миши тоже хорошие люди, добрые, справедливые. А жизнь у них совсем другая. Работают от зари до зари. Матери-то как достается!..

В Троице в то время было сорок семь дворов. Одна треть хозяев не имела ни коров, ни лошадей; у большинства же была либо корова, либо лошадь. Лишь отдельные семьи жили зажиточно. Вся деревня владела менее чем четырьмястами семьюдесятью десятинами земли. В хорошие-то годы вдосталь хлеба с картошкой не хватало. Тяжкий труд с помощью сохи да бороны давал жалкие результаты: сам-два для овса, сам-третий — четверт для картофеля.

А уж когда засуха, и говорить нечего. Вот почему почти половина мужиков деревенских, подобно Мишиному отцу, занималась отхожим промыслом. Только это давало надежду на спасение, уменьшало страх перед длинной холодной зимой.

Многие уезжали тогда из деревни, устраивались в больших городах на заводы, а то в дворники шли либо в услужение к барам. Хуже, чем в деревне, не будет — это троицкие знали точно.

Вокруг Верхней Троицы расстилались огромные поля. Но куда взгляд ни кинешь, все помещичье: поля, луга, выгоны, покосы, даже пруды. В Яковлевской волости, куда входила и Верхняя Троица, жили восемь помещиков. И каждый из них имел земли больше, чем вся Верхняя Троица. И чем больше рос Миша, тем больше убеждался, что нет на земле ни правды, ни справедливости.

Что делать, если бог так положил и устроил. Разве можно думать о том, как это все изменить?

Миша не раз подслушивал разговоры взрослых о правде. Но разговоры эти дальше жалоб на свое житье-бытье не шли. Мужики, подвыпив, проклинали горькую судьбу, с завистью говорили о тех, кто сумел удачно «устроиться» в Кашине, Твери или даже в самом Петербурге.

Прочел позже Миша и у Некрасова о том, как мужики искали «кому живется весело, вольготно на Руси». Может быть, тогда впервые шевельнулась в его голове мысль: «Почему так?» Может быть, и тогда, а может быть, и раньше. Но мысль эта всплывала в его голове довольно часто. Почему действительно одни отдыхают да развлекаются, а батька с мамкой целый день в поле спины не разгибают? «Одни не работают, да все имеют, а нашим отдохнуть-то в сутки часов пять-шесть приходится, но даже хлеба и того не хватает…»

Как-то раз летом помогал Миша матери хлеб жать. Когда солнце стало припекать, заметил он, как тяжело матери, нагнувшись, работать. Пот так и льется со лба. А жалобу хоть бы одну обронила. Когда, наконец, мать, распрямив спину, сказала: «Ну, пора домой!», Миша, лежа в тени стога, ответил:

— Ты, мама, ступай домой, а я здесь отдохну.

Мария Васильевна ушла, а Миша снова взялся за серп. За работой не заметил, как время прошло и темнеть начало. Приехал домой поздно. Матери объяснил коротко:

— Гужи порвались, вот и задержался. Хитрость сына Мария Васильевна раскрыла на следующий день, но ему ничего не сказала, только прижала крепко вихрастую его голову к своей груди. Потом уж, вечером, когда ложились спать, заговорила она, как о твердо решенном, пережитом, обдуманном:

— В деревне, сынок, в люди не выбьешься. Надо другую дорогу искать. Попросил бы барыню, чтоб в услужение взяла. Заработок верный на первых порах. А там, глядишь, с их помощью жизнь повернется…

Долго не спал в ту ночь Михаил, все размышлял. А утром встал с готовым решением в голове. По мужски, по-взрослому решил: «Хуже не будет, а семье подмога». Как и ожидал, барчуки уговорили Марию Ивановну, а та убедила генерала, что без мальчика для услуг им не обойтись.

Так в дворне Мордухай-Болтовских прибавился еще один человек — Миша Калинин.

Барыня поначалу давала ему небольшие поручения по хозяйству, а потом вовсе освободила от дел. Она правильно рассудила, что с этим смышленым, ловким и очень честным пареньком ее дети могут всюду чувствовать себя в безопасности. Отпуская их играть, она знала, что может быть спокойна, если с ними Миша.

…Ребятишки у Мордухай-Болтовских были неглупыми. Если не считать малыша Саши, все увлекались чтением.

Миша с завистью смотрел на книги. Вот ведь, поди, сколько интересного в них! Сам-то читал с трудом. Томительно медленно разбирал заголовки да некоторые слова. Но когда учитель или гувернантка твердили с барчуками стихи, Миша запоминал их быстро. Память у него была цепкая. Ум хорошо воспринимал и красоту слога стиха и ироническую мораль басни.

Миша часто потом поминал добрым словом барчуков. Это они упросили генерала Дмитрия Петровича послать его учиться. Дмитрий Петрович числился попечителем земского училища, что находилось в Яковлевском — в двенадцати верстах от Верхней Троицы.

Зимним вьюжным днем Миша с двумя сверстниками-земляками заявились в Яковлевское — большое волостное село, на окраине которого, уж почти за околицей, стояла школа с необычно большими для изб окнами и железной крышей. Страшновато было: что там их ожидает? Может, тоже какой солдат начнет палкой по головам охаживать…

Переночевав в отведенной для постоя избе, утром направились в школу. Миша немного смущался: У всех сапоги да валенки, у него ж чуни веревочные на ногах. Потом осмелел, уверенно поднялся на крыльцо, распахнул дверь.

Ребята были уж в сборе и с интересом рассматривали вошедших. А у Миши разбежались глаза. Так вот она какая, школа! Для учителя стол отдельный. Доска черная. Парты длиннющие. Миша присел за одну с краю, потеснив толстощекую девчонку; покосился: кроме него, шесть человек за партой умещались.

За дверью зазвенел колокольчик. Вошла учительница, молодая и красивая, в белоснежной кофточке. Поздоровалась, спросила, как фамилии новеньких. Назвала себя: Анна Алексеевна Боброва, учить будет чтению, письму да арифметике. Кроме того, батюшка станет «закону божьему» обучать.

Миша сразу понял: это тебе не у солдата в избе. В классе тишина, говорит только учительница, говорит понятно, толково. Никого кричать не заставляет. Надо кого спросить, к доске вызывает. И все так тихо, ласково. Полюбилась Мише учительница. И Анна Алексеевна сразу обратила внимание на новенького. Глаза внимательные, смелые. Большая самостоятельность чувствуется. Невольно как-то, объясняя, обращалась к нему.

За несколько дней Миша освоил правила чтения. Оказалось, никаких «азов» и «глаголей» не нужно — складывай попросту буквы в слоги, а слоги — в слова.

Писать научиться было труднее. Огрубевшие крестьянские пальцы с трудом держали тоненькуюручку. Ручка непослушно вертелась, палки в тетради получались кривые. Стиснув зубы, Миша снова и снова принимался за крючочки и буковки. Порой в глазах рябить начинало от усердия, но одолел-таки письмо.

Курс обучения в школе был рассчитан на четыре года, но уж к концу зимы Анна Алексеевна поняла, что Калинин закончит школу куда быстрее. «Родное слово» Ушинского чуть не наизусть выучил, все книжки из школьной библиотечки прочитал.

Правда, там все больше «жития святых» на полках стояли, но были и стоящие книги. Потом Анна Алексеевна стала потихоньку давать Михаилу свои книжки. Так Калинин познакомился с Державиным и Пушкиным, Гоголем и Некрасовым. Некрасов произвел на него наиболее сильное впечатление: слова-то простые вроде, а как — за душу берут! И откуда он так хорошо долю крестьянскую знает?

Учительница не ошиблась. За две зимы Михаил Калинин освоил все премудрости земского учения. Это были счастливые дни, полные светлой радости познания. На экзаменах даже член попечительского совета похвалил: «Головастый парень!» Домой Миша принес похвальный лист, который получил «за примерное поведение, прилежание и успехи, оказанные во время пребывания в училище». Было это 1 мая 1889 года…

Весна тогда началась неплохо, а летом «бог послал» Верхней Троице засуху. На потрескавшуюся землю страшно было смотреть. А к уборке, когда дожди уж совсем ни к чему, обрушились ливни.

Троицкие ходили с посеревшими лицами: с чем зиму-то зимовать?..

— Голод…

Мордухай-Болтовские собирались в Петербург. Вместе с ними готовился к отъезду четырнадцатилетний Миша Калинин, которому была определена должность «мальчика для домашних услуг».

Миша рассуждал просто: «Лишь бы вырваться в Питер, а там не пропаду». Может, и правда, как говорила мать, жизнь повернется. Ему, не видевшему никакого города, трудно было представить, что такое Петербург, какое это громадное, суровое чудовище и как нелегко там найти свое место.

Со всем этим Миша столкнется позже, а пока он смотрел в будущее легко и безмятежно. За окном вагона расстилались необозримые, подернутые туманом поля. Где-то впереди за пеленой дождя Михаила Калинина ждал Петербург.



Северная столица Российской империи ошеломила деревенского паренька. Огромные дома, памятники, церкви, толпы разряженных людей — все это было так не похоже на тихую деревню.

Пугливо сдергивал он шапку перед каждым, на ком был мундир с блестящими пуговицами, торопливо крестился на бесчисленные церкви и вообще на все дома, что были похожи на храмы. Казалось, никогда не привыкнуть к этому огромному и неуютному городу.

В Петербурге Мордухай-Болтовские жили в угловом доме, что выходит окнами на Рыночную площадь и Соляной переулок. Дом не так уж велик. Да и то сказать, генерал Дмитрий Петрович не ахти какая важная персона — инженер Министерства путей сообщения. Даже выезда собственного не имеет.

Мишу поместили в небольшой комнатушке, где, кроме него, жили еще повар и лакей. Обязанности на нем лежали несложные — проснуться до барчуков, вычистить их обувь и одежду. Потом принести свежих булок, разбудить гимназистов Митю и Сашу, накормить их завтраком. А когда барчуки уйдут, прибрать их комнату, погулять с барыниным пуделем.

Когда барчуки уходили в школу, а генерал отбывал на службу, дом поступал в распоряжение горничных. Они сметали пыль, натирали полы, наводили блеск. О Мише, если его не надо было послать в магазин, нередко забывали. И эти часы были для него самыми счастливыми.

У Мордухай-Болтовских была своя домашняя библиотека. Миша, когда увидел ее впервые, обомлел — столько книг!.. Никто не препятствовал ему читать их в свободное время, и, притулившись где-нибудь в уголке, он читал. Барчуки посоветовали сначала познакомиться с русскими классиками — и перед Калининым открылась красота русского слова. Книги Пушкина и Лермонтова, Гоголя и Тургенева не только давали огромное наслаждение, они заставляли думать.

Книгу за книгой читал Миша «Жизнь животных» Брэма, пытался осилить Джона Стюарта Милля. Подолгу думал над его «Размышлениями о представительном правлении», над идеалистическим трактатом «О свободе». С недоумением закрывал последнюю страницу, как это — суть явлений недоступна познанию?

Вечерами Михаил забрасывал барчуков вопросами: «Так есть все-таки бог?», «А Пугачев — справедливый человек?», «Что значит «непознаваемость мира»?»

Собственное мировоззрение казалось барчукам архиреволюционным. На деле их взгляды были близки взглядам либеральной буржуазии. Реформы государственного управления — предел их мечты. Но Михаилу и такие мысли казались чрезвычайно смелыми, и он с уважительным удивлением выслушивал ответы гимназистов. И все-таки подчас его вопросы ставили барчуков в тупик.

Случалось, гимназисты давали ему уроки истории, географии или арифметики. А читать каждый рекомендовал то, что нравилось самому.

Митя, настроенный более либерально, чем братья, чаще других подсовывал Мише то одну, то другую книжку: «Прочти, полезно». И Миша читал, читал все. И все казалось интересным: от газет до Энциклопедии Брокгауза и Эфрона.

Газет в доме Болтовских было много. Миша оказывал предпочтение одной — «Новому времени». Привлекал заголовок. Думалось: «Вот новое-то мне и требуется знать».

Как-то случайно Михаил нашел на запыленной полке альманах «Полярная звезда». Ощущая восторженный холодок на спине — в точности такой, что появлялся перед прыжком в Медведицу с крутого обрыва, — читал о декабристах, шептал про себя запрещенные стихи Пушкина, рассматривал на обложке профили повешенных борцов против царя.

Несколько позже Миша познакомился с произведениями Николая Шелгунова. Прочитал все три тома сочинений и проникся к нему безграничным доверием.

Такому писателю нельзя было не верить. Кто-кто, а выросший в деревне Калинин знал, насколько справедливы слова Шелгунова о том, что жизнь большинства крестьян страшная, что у них хлеба хватает только до нового года и что они вынуждены идти в наемные работники. Кулачество же для крестьянства — «ужасный и безжалостный пресс», «мертвая петля».

Шелгунов видел выход из этого положения в крестьянской общине. Это было ошибочное мнение, но Калинин в то время еще не мог понять этого. Он с увлечением читал философские статьи Шелгунова и все больше убеждался в том, что прав не Милль с его утверждениями о «непознаваемости сути явлений», а прав этот вот российский писатель, который, по словам Мити, и ныне жив. Прав в том, что мир существует независимо от сознания человека.

Убедившись, что Шелгунову можно верить во всех вопросах, Калинин поверил ему и в вопросе религии. Из его сочинений он узнал о тех преследованиях, которым подвергала церковь великие открытия Галилея, Коперника, Джордано Бруно, о вековечной борьбе света и мракобесия.

Чем больше таких книг попадалось Калинину, тем больше убеждался он, что для бога в мире просто не остается места. Михаил и сам не заметил, как это произошло, но ему стыдно вдруг стало своей прежней веры в бога; и с тех пор он разве только, забывшись, по привычке поднимал руку, чтобы перекреститься.

Произведения Шелгунова натолкнули Михаила на книги Белинского, Писарева, Чернышевского, Герцена. Особенно привлек его Герцен. «Былое и думы», «С того берега» он читал и перечитывал взахлеб.

«Разумеется, мое учение было в высшей степени бессистемно, — вспоминал впоследствии Калинин, — главным образом читал то, что попадется под руку и что было в библиотеке моих господ. Между прочим, с очень раннего возраста я стал знакомиться с нелегальной литературой… Одним словом, учение шло врассыпную, от философии до беллетристики».

Постепенно формировались взгляды Михаила, расширялся кругозор, хотя многое еще было ему неясно. А как обрести эту ясность, он не знал.

Временами он задумывался над тем, что должны быть люди, которым все ясно, которые борются за лучшую жизнь, за правду. Правда же, Михаил это уже стал понимать, в том, чтобы сделать жизнь счастливой для всех — не только для себя или для Верхней Троицы. Казалось почти невероятным, что он может встретить таких людей. В деревне он таких не видал, в городе тоже. Только читал о них.

…Так летели дни за днями. Весной и летом — Верхняя Троица, осенью и зимой — Петербург. Миша вытянулся, возмужал. Попривык к шумному городу, чаще стал ходить по его шумным прямым проспектам. Петербург перестал быть для него непонятным. Он даже полюбил его.

Когда Михаил проходил мимо заводов, всегда останавливался у ворот. Нравились ему огромные заводские ворота, нравились суровые, мужественные люди, которые рано утром скрывались за ними и поздно вечером, усталые, шли по домам. Пытался поспрошать кое-кого: нельзя ли поступить на завод. Оказалось, нельзя: на одно свободное место десятки желающих.

В 1891 году Михаил увидел, как рабочие хоронили писателя Шелгунова. Позади катафалка шли путиловцы, арсенальцы, судостроители. Шли в своей обычной рабочей одежде. Высоко над головами несли строгий величественный венок из дубовых листьев. На лентах отчетливо выделялась надпись: «Н.В. Шелгунову, указателю пути к свободе и братству, от петербургских рабочих». Шли в торжественном молчании. Могучая, великая сила чувствовалась в этом шествии. За колонной следовала полиция, но никаких попыток разогнать шествие не делала. «Неужто боятся рабочих-то?» — подумал Миша и тут услышал, как шедший впереди уже немолодой рабочий сказал, обращаясь к товарищу:

— Погляди, сколько нас собралось. Сила!..

Миша тогда не знал, что присутствовал на первой открытой демонстрации петербургского пролетариата, в ряды которого и он скоро встанет.



Четыре года прослужил Михаил у Болтовских. Четыре урожая сняли за это время в Верхней Троице. Только можно ль было назвать их урожаями? Померли за это время Ванюшка с Акулькой. Народилась Прасковьюшка. Мать с отцом постарели — измотала нужда да работа непосильная. Хорошо еще, Миша помогает, а то хоть по миру иди.

Михаил постепенно стал понимать, что «мальчиком» пути в жизнь тоже не найти. Все сильнее притягивал его завод. Миша решил оставить Мордухай-Болтовских.

Генерал, выслушав Калинина, обещал ему помочь устроиться на завод.

Уйти было трудно — жалко ребят, привык, как к родным. И те жалели его. Саша даже слезу пустил. Мария Ивановна поцеловала на прощание. Дмитрий Петрович сказал несколько напутственных слов.

На том и расстались.

Распрощался быстро, да не так быстро переступил Калинин заводские ворота. Оформление на завод затянулось, а есть-пить надо было. Обратно к Мордухай-Болтовским гордость не позволяла проситься. После долгих мытарств устроился «кухонным мужиком» в доме баронессы Брудберг. Помимо кухонной работы, баронесса возложила на него обязанность накрывать на стол, откупоривать вина, прислуживать гостям.

Работа претила Мише. А гостям, смотревшим на него свысока, и невдомек было, что лакей Михаил Калинин уже к этому времени был куда более развит и начитан, чем многие из них, благородных, и что глупость их, пустоту и невежественность он великолепно подмечает.

К счастью, служба у баронессы была недолгой.

Холодным осенним утром 1893 года Михаил с замирающим от счастья сердцем в первый раз в жизни прошагал через проходную завода «Старый Арсенал».

ПУТИЛОВЕЦ КАЛИНИН

В девяностых годах многие крестьяне пошли на фабрики и заводы. Россия переживала бурный промышленный подъем. В последнее десятилетие XIX века в промышленность пришло свыше миллиона человек. Рабочий класс рос и мужал.

Жизнь рабочих была нелегкой. Тяжелый, изнурительный труд от зари до зари. Бесконечные штрафы снижали до минимума и без того нищенскую заработную плату. За малейшее проявление недовольства трудовому человеку грозила тюрьма, ссылка, а то и каторга.

Калинин проходил ученье у старого, опытного рабочего Ивана Ивановича Кулешова. Человек он был неплохой, но учил по старинке, больше держал на побегушках, то заставляя сбегать за инструментом, то подать масленку, поддержать деталь.

Михаил учился старательно, но завод ему не нравился — тихий, проникнутый духом почтительного отношения к начальству, и рабочие все, что старцы с иконы, благообразные, «положительные».

В его представлении рабочие — это были те, кого он видел тогда на похоронах Шелгунова, — мужественные, уверенные в себе люди. Тянуло именно к таким, хотелось стать, как они, подражать им во всем.

Стремление было неосознанным, просто не хотелось мириться с той тишиной и «благопорядочностью», что царила на «Старом Арсенале». Ее поддерживали лишь мастера да некоторые старые рабочие, труд которых администрация довольно высоко оплачивала. Оснований для этой «благопорядочности» не было — это Михаил увидел сразу. Выбиться в разряд таких благополучных было трудно, но на заводе всячески поддерживали уверенность, что добросовестным отношением к делу всегда можно пробить дорогу «в люди».

Основная масса рабочих зарабатывала мало. Особенно тяжело приходилось молодежи и семейным. Михаил с трудом выкраивал несколько рублей, чтоб послать матери. Знал: там каждой копейке рады.

Два с половиной года проработал Калинин на «Старом Арсенале». Время от времени некоторые рабочие брали расчет. Интересовался, почему. Оказывается, удавалось устроиться на другое предприятие, где платят побольше. Вскоре ушел и Иван Иванович. Уходил — сказал Михаилу:

— Свидимся еще…

И правда, спустя некоторое время зашел в цех, долго толковал о чем-то с друзьями, потом подошел к своему бывшему ученику:

— Ну, пойдешь ко мне в помощники, на Путиловский?

Так Михаил стал путиловцем. Произошло это в апреле 1896 года.

Это был действительно завод! Ни одно другое предприятие страны не имело такой армии рабочих — двенадцать тысяч! В России оживленно велось железнодорожное строительство. Царское правительство готовилось к войне с Японией, а без железной дороги на Дальний Восток об этом и думать было нечего. На Путиловском делали паровозы и вагоны, прокатывали рельсы, отливали пушки. По рельсам, изготовленным путиловцами, путиловские же поезда везли отлитые путиловцами пушки. Везли из центра России к берегам Тихого океана.

Делались на заводе и мирные станки, отливалась инструментальная сталь.

Работы хватало, рабочих тоже. Пользуясь этим, хозяин завода, председатель Международного банка Анцыфоров, сменивший умершего Николая Ивановича Путилова, и директор Данилевский прижимали рабочих как хотели.

В основном на заводе работали вручную — труд тяжелый, изнурительный. Рабочий день продолжался не менее двенадцати часов, а подчас достигал шестнадцати и даже восемнадцати часов. Но в общем-то заработать тут было можно, если, конечно, сил не щадить. Сил у Михаила было много. И под руководством того же Кулешова он вскоре овладел токарным делом, да так, что сам учитель диву давался. В пушечной мастерской немного было таких смышленых работников, как Калинин. Это быстро понял мастер цеха Гайдаш. Михаилу стали давать все более сложные задания, повысили и заработную плату.

Калинин приоделся. Купил хороший костюм, пальто, котелок. По воскресеньям ходил в крахмальной рубашке с «бабочкой». Про себя, смешливо щурясь, думал: «Вот бы сейчас в Троице в таком виде показаться!»

На жилье он устроился в деревне Волынкиной, близ завода. Тут почти все путиловские жили да еще текстильщики (в округе было немало текстильных фабрик).

Не успел Михаил пообвыкнуть на заводе, как стал свидетелем невиданных событий. Однажды ясным майским утром увидел, что широкая деревенская улица заполнена бурлящей толпой. Торопясь на работу, мельком услышал короткое, как выстрел, слово: «Стачка!»

Бастовали текстильщики. С утра до вечера на улице не затихал гул возбужденной толпы. Прислушиваясь, можно было уловить обрывки разговоров о каких-то тайных собраниях, о кружках и листовках. А через несколько дней Михаил обнаружил такую листовку и у себя в кармане. С волнением прочел первую строчку.

«Союз борьбы за освобождение рабочего класса».

Есть, оказывается, такой союз! Но где он, кто в него входит? Дух захватило от мысли, что где-то рядом есть настоящие — не книжные — революционеры.

В девяностых годах в Петербурге существовало несколько рабочих кружков, и многими из них руководили марксисты. Это были кристально чистые, беззаветно преданные народному делу люди. Но в то время они еще не всегда умели применять учение Маркса к конкретным жизненным явлениям, не всегда умели делать из него практические выводы. Группа таких марксистов — студентов Технологического института — объединялась в кружок. В него входили А.А. Ванеев, П.К. Запорожец, С.И. Радченко, Г.М. Кржижановский, Н.К. Крупская, В.В. Старков, ставшие впоследствии крупными профессиональными революционерами. В этот кружок вступил в 1893 году по приезде в Петербург и Владимир Ильич Ульянов — человек, поставивший целью своей жизни создать организацию революционеров, способную перевернуть Россию.

С его приходом в кружке многое переменилось.

«…Для нас началась новая жизнь», — вспоминал Г.М. Кржижановский.

Владимир Ульянов предложил членам группы от пропаганды в рабочих массах перейти к агитации и объединить все марксистские кружки Петербурга. Так оформилась нелегальная группа социал-демократов, известная в истории как «Союз борьбы за освобождение рабочего класса». Центральная группа «Союза» взяла на себя руководство рабочими кружками трех крупнейших районов Питера.

Возглавил «Союз» Владимир Ильич. Он же был и редактором всех изданий. «Мы единогласно, — писал М.А. Сильвин, — бесспорно и молчаливо признали его нашим лидером, нашей главой».

«Это была пора весны русского рабочего движения, — писала Н. К. Крупская, — когда для большинства «публики» не видно было еще, к чему она приведет.

Диктатура пролетариата, низвержение власти капитала — кто же думал об этом тогда?»

Однако незадолго до поступления Калинина на Путиловский царская охранка по доносу провокатора бросила в тюрьмы основной состав «Союза борьбы». Был арестован Владимир Ильич. За решетку попали почти все активные социал-демократы Путиловского завода: Борис Зиновьев, Николай Полетаев, братья Николай и Константин Ивановы.

В эту пору весны русского рабочего движения молодой Калинин всей душой потянулся к революционерам — борцам за правду. Он внимательно присматривался к товарищам по цеху, надеясь встретить среди них участников «Союза борьбы». Но после арестов социал-демократы стали весьма осторожны, и нащупать связи с ними было нелегко.

Привлек внимание Калинина его сосед по станку Николай Поршуков. Еще не старый, с преждевременно поседевшими волосами, Поршуков слыл в цехе политическим. Рассказывали, что лет десять назад это был энергичный, боевой парень, который знал все революционное подполье. Потом последовал арест, ссылка, тяжелые годы лишений, нужды, безработица. Михаил с сожалением смотрел на Поршукова: в сорок с небольшим лет он выглядел стариком.

Со временем познакомились. Поршуков оживлялся, вспоминая о боевых днях молодости, о пылких надеждах и мечтаниях. Но чем больше смотрел Михаил на того человека, тем крепче убеждался, что для него уже все в прошлом. Никого из революционеров Поршуков не знал и помочь Калинину не мог.

В 1897 году Михаил начал учиться во 2-м Нарвском вечернем техническом училище для взрослых рабочих. Там он встретил толковых молодых ребят, взгляды которых во многом сходились с его собственными. Особенно подружился с Антоном Митревичем. С ним подолгу бродил по пустынным петербургским окраинам, рассуждая о прочитанных книгах, о заводских делах, о политике.

Товарищи с уважением поглядывали на мужиковатой наружности парня. В сложных вопросах политики, литературы, религии он разбирался легко и свободно. Уважали Михаила и за то, что знаниями своими он не кичился, был прост и скромен и всегда готов помочь любому не только советом, но и делом, деньгами.

Среди своих знакомых Калинин видел многих, кому мог бы без оглядки довериться, но с чего начать, как повести дело, не знал. Посоветовался с Поршуковым. Тот сказал:

— Ищи. Упорство нужно, настойчивость. Если не успокоишься — найдешь.

И, помолчав, тихо добавил:

— Я уже не могу…

Михаил продолжал искать.

Как-то раз в обеденный перерыв он услышал громкий спор. Высокого роста блондин, который работал на токарном станке недалеко от Калинина, пытался доказать что-то стоящему подле Гайдашу.

Михаил подошел поближе, прислушался. Спор шел о расценках. Мастер чувствовал свою неправоту и разговаривал раздраженно, пытаясь поскорее свернуть неприятный спор. Калинин постоял еще немного и вставил реплику. Гайдаш отмахнулся. Но Калинин снова вступил в разговор и решительно поддержал токаря.

Гайдаш не выдержал. Повернувшись спиной к рабочим, он уже на ходу зло бросил:

— Два сапога — пара…

Калинин испытующе взглянул на парня и увидел, что тот также пристально смотрит на него. Каждому, вероятно, думалось в этот момент: «А ведь действительно — пара». Потом оба рассмеялись и протянули друг другу руки.

Иван Кушников — так звали нового знакомого Михаила — тоже искал, но искал не руководителей, а людей, с кем можно было бы организовать революционную работу. Связь с «Союзом борьбы» у него была. Он установил ее весной, когда приехал из Тулы, где ему и дали явку.

Получилось так, что встретились два человека, у которых вдвоем обязательно должно было получиться то, что не получалось в одиночку.

Как-то ясной лунной ночью, возвращаясь из школы, Калинин заговорил с Антоном Митревичем о своем желании сколотить философский кружок. Тот ответил, что бывал уже в революционном кружке, да он распался, а сейчас с кем собираться-то? Михаил горячо возразил: «Есть хорошие ребята».

Скоро и собрались все вместе. Пришли «хорошие ребята» — Кушников, Коньков, Татаринов, все земляки Кушникова, из Тулы. Пришел Иван Иванов — сосед Михаила по квартире, еще один Иван — Смирнов. Позже вступили в кружок братья Николай и Василий Янкельсоны, тоже соседи Михаила по квартире. Не так уж плохо — десять человек — новая ячейка «Союза борьбы за освобождение рабочего класса». От «Союза борьбы» пришел красивый, сильный парень в студенческой тужурке. Фамилия его была Фоминых, а называть себя он попросил Николаем Петровичем. Это была его подпольная кличка.

Примерно одного возраста со своими слушателями, пропагандист поначалу смущался, краснел, запинался. Потом освоился, заговорил уверенно, со знанием дела. Рассказал о программе германской социал-демократии, принятой в 1891 году в Эрфурте. Говорил интересно, ярко, старался излагать материал применительно к условиям России…

Приблизительно в это же время в далекой сибирской ссылке Владимир Ульянов при свете керосиновой лампочки писал: «Проект программы нашей партии». Одна за другой ложились на страницу строки: «Мы нисколько не боимся сказать, что мы хотим подражать Эрфуртской программе… Но подражание ни в коем случае не должно быть простым списыванием. Подражание и заимствование… ни в каком случае не должны вести к забвению особенностей России… Эти особенности относятся, во-1-х, к нашим политическим задачам и средствам борьбы; во-2-х, к борьбе против всех остатков патриархального, докапиталистического режима и к вызываемой этой борьбой особой постановке крестьянского вопроса».

Там, в далеком Шушенском, Владимир Ильич вместе с товарищами по «Союзу борьбы» Старковым, Сильвиным, Лепешинским, Кржижановским, вместе с приехавшей к нему Надеждой Константиновной Крупской обсуждал план создания марксистской партии, очередные задачи русских социал-демократов. Там впервые он произнес замечательные слова: «Без революционной теории не может быть и революционного движения».

Кружок на многое открыл глаза Калинину. До этого он не различал течений в революционном движении. И террористы, убившие царя, и авторы прокламации к текстильщикам — все в его глазах были одинаковыми героями-революционерами, желавшими народу счастливой доли. В кружке он узнал о том, что истинные революционеры — это марксисты последователи учения Маркса, что с другими течениями в революции они ведут непримиримую борьбу, потому что эти другие течения направляют революционное движение по неправильному пути. Народники, к примеру, в эти годы выражали интересы кулачества, а не всего крестьянства. Они не понимали роли рабочего в революционном движении, они просто сбрасывали его со счетов. Фоминых много и подробно рассказывал о народниках и об их ошибках. А однажды притащил какую-то желтую книжечку, текст которой был напечатан на гектографе.

Называлась она «Что такое «друзья народа» и как они воюют против социал-демократов?».

— Вот, — сказал он, — надо обязательно прочитать. Автор так посадил в калошу народнических вождей, что им оттуда уж никогда не выбраться.

Калинин с жадностью набросился на книжку. Поразительно, как глубоко знал автор деревню, насколько верно судил о ней!

Особенное впечатление произвели на Калинина такие слова:

«Русские социал-демократы срывают с нашей деревни украшающие ее воображаемые цветы, воюют против идеализации и фантазий, производят ту разрушительную работу, за которую их так смертельно ненавидят «друзья народа», — не для того, чтобы масса крестьянства оставалась в положении теперешнего угнетения, вымирания и порабощения, а для того, чтобы пролетариат понял, каковы те цепи, которые сковывают повсюду трудящегося, понял, как куются эти цепи, и сумел подняться против них, чтобы сбросить их и протянуть руку за настоящим цветком.

Когда они несут эту идею тем представителям трудящегося класса, которые по своему положению одни только способны усвоить классовое самосознание и начать классовую борьбу, — тогда их обвиняют в желании выварить мужика в котле.

И кто обвиняет?

Люди, которые сами возлагают свои упования относительно освобождения трудящегося на «правительство» и «общество», т. е. органы той самой буржуазии, которая повсюду и сковала трудящихся!

Топырщатся же подобные слизняки толковать о безыдеальности социал-демократов!»

— Кто автор, что о нем известно? — спросил пропагандиста Калинин на следующем занятии.

Тот смущенно развел руками:

— Не могу сказать… По слухам, студент Казанского университета.



Своими знаниями, энергией, задором Калинин резко выделялся среди товарищей. Не случайно поэтому он стал играть в кружке главенствующую роль. И кружок нередко называли «кружком Калинина». Позже, когда пропагандиста перебросили на другую работу, кружок не распался, продолжал действовать. По предложению Михаила кружковцы собирались и без руководителя, читали книги, обсуждали их, советовались по разным вопросам, связанным с работой.

Калинин, Кушников, Иванов сами стали вести занятия в рабочих кружках.

Нередко среди кружковцев заходили споры о религии. Михаил всегда при этом вспоминал Н. Шелгунова. Теперь-то он хорошо разбирался в том, что у Шелгунова хорошо, а что ошибочно. Атеистические воззрения русского философа давно уже стали его собственными, и он с жаром излагал их перед собеседниками.

Поспорить было о чем. Большинство рабочих на заводе верили в бога так же, как и в царя. Поддерживая религиозные настроения рабочих, заводское начальство решило построить для них церковь. Каждому было предложено «добровольно» отчислить один процент заработка в фонд строительства.

Это сообщение в «кружке Калинина» вызвало целую бурю. Калинин предложил не платить взноса.

Легко сказать — не платить! Каждому было ясно, что за отказ от уплаты грозит увольнение.

И все же после горячих дебатов приняли решение: от уплаты взносов отказаться. Это будет первым практическим делом кружка. Пусть не большим, но демонстративным — таким, которое привлечет всеобщее внимание.

Выступление кружковцев действительно привлекло внимание администрации. Первыми отказались внести пожертвование Калинин и Кушников — единственные в старомеханическом цехе. Вскоре и в других цехах все члены калининского кружка заявили о том же.

Начальство бесновалось, но для того, чтобы уволить непокорных рабочих, предлога не нашло. Зато крупными буквами в личной карточке Калинина и других было записано: «На храм жертвовать не желает».

Гайдаш как-то в перерыве подошел к Калинину и Кушникову, сказал искренне:

— Люблю я вас, чертей отчаянных, но пропадете вы зазря!

— А бог-то на что? — весело откликнулся Кушников.

Гайдаш отошел оторопело.

— Вот святотатцы!.. — расслышал Калинин его слова.

Окрыленный первым успехом, кружок продолжал работу. Центр, видимо, из соображений конспирации то и дело менял руководителей. На смену Фоминых пришел Леонтьев («Захар Иванович»). Но не успел он перезнакомиться со слушателями, как пришлось уступить место «Елене Петровне». Под этим именем работала с кружковцами фельдшерица Юлия Алексеевна Попова — красивая, жизнерадостная девушка с длинной темно-русой косой.

Все кружковцы по примеру товарищей из центра звали друг друга кличками. Калинин, увлекавшийся в то время «Горем от ума», выбрал кличку «Чацкий».

Раз в месяц после получки все члены кружка отчисляли часты заработка на его нужды. На собранные деньги покупали книги. Удалось составить неплохую библиотечку, в которой наряду с легальными было немало и нелегальных социал-демократических книг, присылаемых из «Союза борьбы».

За три-четыре месяца кружок разросся. Шире стал и круг обсуждаемых вопросов. Спорили до хрипоты и о литературе и о политике.

Часто споры, возникшие на занятиях, продолжались дома. О чем говорили, о чем спорили молодые рабочие? Обо всем этом можно было бы только догадываться, но… Случайно сохранилась одна из тетрадок Калинина, в которую он в 1900 году записал несколько сценок из своей жизни. В этих записках он называет себя Каниным, Кушникова — Кушневым, Татаринова — Тариновым. Вот небольшой отрывок из этой тетради:

«Юлий Петрович Юловский, двадцати лет, работал тоже в заводе, любитель литературы и специально интересовался политической экономикой. При его приходе обыкновенно все разговоры о барышнях прекращались, а открывались прения о литературе, о писателях, пока, наконец, он незаметно не садился на своего конька: определение слова «пролетарий» по Марксу. Тут всегда выступал оппонентом Таринов.

— Я не знаю, Таринов, как вы до сих пор не можете понять, — говорит Юловский, — что, по Марксу, пролетарий тот, кто не имеет собственности и производит прибавочную стоимость, а вы конторщика называете пролетарием, это уж совсем несообразно. Ну, подумайте сами, разве не верно мое определение…

— Нет, я с вами не согласен! — кричит Таринов. — Конторщик — настоящий пролетарий. Тогда и сторожа можно не считать пролетарием, и подметайла, и смазчика, и так далее.

Обе стороны спорят горячо и долго. Бывают моменты, когда кажется: стой, вот сговорились, остался один будочник, которого каждому хочется отвоевать в свою сторону. Но тут, как назло, ввертывает свое слово Кушнев или Канин:

— А что, Ваня, пристав тоже пролетарий? Он тоже не имеет собственного орудия производства, кроме своей тупой шашки, а в разнимании драки она почти не употребляется, для этого нужны мускулы, шашкой за шиворот не возьмешь…

— Да, по-моему, пристав есть пролетарий, — сразу, не подумав, отвечает Таринов.

Тут спор снова разгорается.

— Как! — вскакивает Юловский. — Тогда и градоначальник и министр — все пролетарии, по-вашему? Мерси! Наконец-то вы проговорились и теперь видите свой абсурд. Если же вы все продолжаете стоять на своем, то я прекращаю наш спор до более благоприятного времени. Я вижу, нам с вами сегодня не сговориться.

На этом спор и прекращается, чтобы в другой раз возобновиться с новой силой.

В конце вечера Кушнев подает совет, что пора разогревать щи, другие собираются домой, но всегда бывают удержаны трапезой, ибо спор еще не совсем окончен».



Калинин завел как-то на собрании кружка речь о крестьянстве. Оказалось, что многие смутно представляют себе его роль в революционном. движении. Пришлось несколько занятий посвятить этому вопросу.

Большой интерес вызвало сообщение пропагандиста о состоявшемся в Минске I съезде Российской социал-демократической рабочей партии. У Калинина возникла мысль установить связи с социал-демократическими кружками, созданными на других предприятиях Петербурга. Посоветовался с «Еленой Петровной». Вдвоем выработали план: пусть каждый член кружка организует у себя в цехе либо на каком-нибудь предприятии Нарвской заставы рабочий кружок. Представитель от каждого из этих кружков войдет в объединяющий центр. Таким центром станет их уже существующий рабочий кружок.

Михаилу удалось связаться с кружками резиновой мануфактуры, конфетной фабрики, экспедиции заготовления государственных бумаг, текстильной фабрики Кенига, вагоностроительного завода Речкина и обувной фабрики «Скороход». Последние два предприятия были расположены у Московской заставы. В руках Калинина, таким образом, оказалось руководство нелегальной революционной работой в крупнейших рабочих районах города — Нарвском и Московском.

Было решено первое крупное выступление вновь созданной организации посвятить празднованию 1 Мая 1898 года.

На очередное собрание кружка руководитель принес две листовки «Союза борьбы» по поводу празднования Первого мая. Одна оказалась покороче и попроще, в ней содержались только экономические требования. Во второй выдвигались требования парламента, политических свобод, восьмичасового рабочего дня.

«Елена Петровна» рассказала, что в «Союзе борьбы» все большее влияние захватывают «экономисты». Достав газету «Рабочая мысль» — орган «экономистов», — прочла: «Борьба за экономическое положение, борьба с капиталом на почве ежедневных насущных интересов и стачки, как средство этой борьбы — вот девиз рабочего движения».

Михаил возмутился: это как же прикажете понимать? Партия, стало быть, рабочим не нужна? Зачем же партия, если никаких политических требований и программ рабочие выставлять не должны? Негоже так! Вредная теория!

«Елена Петровна» поддержала: «Вредная».

Посоветовались с кружковцами. Те в один голос подтвердили: «Одной копеечной борьбой судьбы не решишь. Нужна борьба за политические требования. Нужно объединение всего рабочего движения в единый кулак. Нужна партия».

«Елена Петровна» согласно кивала головой.

План маевки обсудили вместе с представителем обуховских марксистов, тщательно продумали все детали.

Кружковцы калининской группы буквально наводнили завод вторым вариантом листовки «Союза борьбы». Всполошилось, забегало по цехам начальство.

Накануне праздничного дня на заводе и вокруг него появились удивительно похожие друг на друга типы. Вроде и возраст у всех разный и одежда неодинаковая, а повадки схожие, Калинин догадался: шпики. В этих условиях сбор большой группы людей никак не мог остаться незамеченным. Маевку за городом пришлось отменить.

Реванш за неудачу удалось взять через несколько месяцев.

Как на многих крупных заводах, на Путиловском сигнал к началу работы подавался гудком. Первый — долгий — предупреждал, что в распоряжении рабочих осталось еще десять минут. Второй — прерывистый — хлестал по сердцу опоздавших: «Штраф! Штраф! Штраф!» Он так и назывался «штрафным». После него цеховые номерные кружки убирали и ставили одну общую. Всякий, кто опускал в нее свой номер, знал: сегодня будет работать бесплатно.

Все шло заведенным порядком. К нему привыкли.

Но вот в один из субботних сентябрьских дней штрафной гудок прозвучал не через десять, а через пять минут после первого.

Сотни путиловцев собрались у ворот — грозная, суровая сила. Жалкими и невзрачными выглядели на фоне ее всегда такие представительные фигуры управляющего главной конторой Ксавецкого и смотрителя завода Чачина.

Вечером кружковцы торопливо рассказывали «Елене Петровне» о происшедшем. Она внимательно слушала, переводя взгляд с одного на другого, и ждала, что скажет Калинин. Калинин сказал:

— Нужна стачка.

И сразу все зашумели, заговорили. А когда успокоились, Калинин продолжил свою мысль:

— Всякий классовый конфликт надо развивать до серьезного столкновения. Тут же такой прекрасный случай. Если не воспользоваться им, то как иначе приучать народ к организованным выступлениям? Завтра пойдем по домам. В трактирах надо побывать. А в понедельник соберем рабочих у ворот. Выдвинем требования: отмена штрафов и сокращение рабочего дня.

Понедельник… На всю жизнь запомнил Михаил этот бурный день. Это было его первое сражение с буржуазией, первое сражение, закончившееся победой.

Рано утром вместе с Ивановым он остановился возле конторы. Подошел кружковец Зотов, потом еще несколько человек. Обменялись короткими фразами. Стали ждать. Медленно тянулись минуты. После первого гудка рабочие пошли толпами. Почти все задерживались возле группы Калинина, большинство оставалось на месте. К штрафному гудку заводской двор был заполнен колыхающейся, грозно рокочущей толпой.

Чачин, перебегая от одной группы к другой, что-то истерически выкрикивал. На него не обращали внимания.

Громкий и уверенный, раздался над толпой голос Калинина:

— Стачка, товарищи! Не приступим к работе, пока штрафов не отменят!

И перекатами пошло по толпе:

— Стачка! Стачка!..

После обеденного перерыва к рабочим вышел, наконец, фабричный инспектор Дрейер. Вилял, уговаривал, обещал посодействовать.

Рабочие не верили. Калинин выкрикнул:

— Если солгал, завтра остановим весь завод! И народ дружно, одним вздохом поддержал:

— Остановим!

На следующее утро Михаил еще издалека снова увидел толпы народа возле проходной. Подошел ближе. Люди читали объявления на заборе. Директор извещал, что штрафной гудок вновь будет подаваться через десять минут, а размер штрафов сокращается с семидесяти пяти до пятнадцати копеек.

У Калинина радостно застучало сердце: вот она, победа! Однако виду не подал. Как ни в чем не бывало вошел в свою мастерскую. Показалось, что ли, ему, будто бы народ стал здороваться с ним по-иному — уважительнее.

В обед в курилке почувствовал, что кто-то трогает за плечо. Повернулся, увидел незнакомого рыжеусого рабочего. Слегка подмигнув Калинину, он кивнул головой в угол:

— Того лохматого видишь?

— Вижу…

— Так вот, брат у него в полиции. Гляди, опасайся… — И опять подмигнул.

Подумал было Михаил: «Не провокатор ли?» Навел справки — оказалось, свой парень. А у лохматого брат действительно полицейский…



Времени Михаилу Калинину не хватало. После трудового рабочего дня приходилось идти на завод Кенига или на кондитерскую фабрику, встречаться с нужными людьми, добывать литературу, материалы для листовок. Кроме того, ведь самому надо много читать. На чтение оставались только ночи. Тогда-то Михаил и обнаружил, что начало портиться зрение, и завел очки.

Упорная работа давала себя знать. Постепенно в кружок Калинина начали сходиться ниточки из других рабочих кружков. Михаил видел в этой связи кружков зачаток партии. Его удивляло, почему после I съезда, о котором недавно говорили на занятиях, не наблюдается никакого оживления революционной деятельности, не видно никаких представителей центра. Борьбу с «экономистами» приходилось вести на свой страх и риск.

В конце 1898 года на Путиловском объявился Матвей Миссуна, студент Технологического института и член «Союза борьбы». Он пришел в «Союз» уже после его разгрома и ареста Владимира Ульянова и считал себя убежденным «экономистом». Миссуне удалось довольно быстро сколотить кружок рабочих.

На занятия этого кружка как-то раз пришел и Михаил Калинин. Миссуна говорил о стачках. Говорил так, будто покровительственно похлопывал по плечу несознательных трудящихся. Человек самоуверенный, он не ожидал никаких возражений.

— Борьба за копейку — вот главное. Для этого есть преотличнейшее средство. Вы уже догадались? Стачка. Разумеется, стачка. Вот, собственно, и все. Очень просто. А политика придет после… Сейчас о ней рабочему думать не нужно.

Михаил не дослушал до конца словоизлияния студента. Заметил, будто невзначай, что действительно все очень просто получается. Выпросил копейку у хозяина, проси другую. А что меняется по существу? Были эксплуататоры — и остаются. Были эксплуатируемые — и они остаются. «Это ли нам надо? А?»

В притихшей комнате резко звучал голос Калинина. Самому не верилось, что говорит так гладко и вроде всем понятно,

— Рабочий, конечно, должен бороться за копейку. Но ограничиваться этим нельзя. Это только начало борьбы. А большая задача трудящегося человека состоит в завоевании политических прав, в уничтожении всякой эксплуатации. Вспомните Парижскую коммуну…

Слушатели горячо поддержали Калинина.

После этого занятия путиловцы Миссуну не видели.

Идейную борьбу приходилось вести не только с «экономистами». Время от времени среди рабочих появлялись «агитаторы», суть которых сразу разглядеть было трудно. Придет этакий рубаха-интеллигент, начнет ратовать за организацию общества взаимопомощи. Все как будто бы хорошо, а приглядишься к нему поближе — так и несет от его проповедей буржуазным духом, стремлением сгладить все острые углы, все противоречия между рабочими и хозяевами.

С одним из таких «агитаторов», называвшим себя Левицким, пришлось особенно трудно. Свои мелкобуржуазные идейки Левицкий прикрывал громкими фразами о кооперации трудящихся, о социализме. Путь к улучшению жизни рабочих он видел только в одном — в создании кооперативных обществ.

На встречу с этим идеологом, претендовавшим на роль «вождя», Калинин пригласил тех, о ком знал, что их привлекают идеи «экономистов». Встретились за городом на так называемом Горячем поле. Специально на случай появления шпиков выставили батарею бутылок, гармонь и гитару.

«Орешек» оказался крепким. С утра чуть не дотемна длилась дискуссия.

Не кооперация, а партия, социал-демократическая партия — вот путь к объединению рабочих! Эта мысль, всесторонне доказанная Калининым, дошла в тот день до сознания каждого, кто пришел на дискуссию.



Шел 1899 год. В мире свирепствовал экономический кризис, затронувший и Россию. Как и всегда в годы кризисов, капиталисты искали выхода в сокращении заработной платы, в усилении эксплуатации рабочих. А газеты предсказывали процветание в новом веке, сулили народу златые горы.

Калинин с товарищами готовил маевку. Это была первая маевка путиловцев. Более тысячи листовок разлетелось по заводу. В день Первомая в Шереметьевском лесу собрались сотни людей. С речью выступил Иван Кушников. Говорил горячо и убедительно. В самый разгар речи кто-то крикнул: «Полиция!»

Лес оказался окруженным полицейскими. Калинин предложил всем разойтись группками, сделать вид, что гуляют.

На этот раз обошлось без арестов и репрессий.

Разгон маевки дал Калинину повод выступить с новыми листовками, где он показывал бесправие рабочих, призывал бороться с хозяевами, выдвигал политические требования.

На очередном собрании кружка решили начать подготовку к общезаводской стачке. Изо всех цехов и мастерских поступали сообщения о росте недовольства притеснением администрации.

Поступали такие сообщения и с других предприятий, в частности с завода Речкина, что за Московской заставой. Калинин направил туда своего человека с листовками. Удалось поднять на стачку огромный механический цех. Напуганное размерами стачки начальство пошло на уступки рабочим.

Успех обрадовал путиловцев. С новой энергией приступили они к подготовке стачки на своем заводе.

В начале июля в вагонных мастерских опять сбавили зарплату. Обстановка накалилась до предела. Возмущение рабочих переливалось через край. А тут еще несчастный случай с одним из кружковцев. Он работал, как и Калинин, на токарном станке, стоявшем близ огромного, двенадцатипудового маховика. Маховик был негодным, требовавшим ремонта, и Гай-даш знал об этом, да все откладывал: тогда ведь цех пришлось бы на какой-то срок останавливать. Вылетевшим с маховика кляпом парня убило насмерть.

В этой обстановке кружковцы вели работу в мастерских, разбрасывали написанные Михаилом прокламации. Каждое слово в них стреляло в цель:

«Товарищи — рабочие Путиловского завода! Жадным нашим эксплуататорам мало той экономии, которую они нагоняют, где можно и где нельзя, экономии, благодаря которой еще недавно погиб один из нас, убитый на месте негодным, но тем не менее работавшим маховиком. Они начали экономию теперь и на заработной плате… Неужели мы, как бессловесное стадо, дадим драть с себя по две шкуры?..

Помните, что мы — сила, которую признает и которую боится правительство. Терять нам нечего, а завоевать мы можем весь мир».

Утром 3 июля листовки облетели почти весь завод, а уже к обеду Калинин почувствовал, что дело неладно. Опять те похожие друг на друга типы наводнили завод. Прохаживались мимо мастерских, беззаботно покуривали возле проходной. Опять суетливо бегал Гайдаш, свирепо косился на рабочих Чачин.