Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Элла Матонина, Эдуард Говорушко

К. P

Посвящается Владимиру Путину и всем строителям, реставраторам, художникам, давшим новую жизнь Константиновскому дворцу в Стрельне
Энтузиазм благодетелен только тогда, когда он есть пламенная любовь к общему благу… соединенная с твердостью положительных правил нравственности… В. А. Жуковский
ЧАСТЬ I

ЕСТЬ ТАЙНОЕ В ЭТОЙ РАЗВЯЗКЕ…

Зимой в Осташеве гостили кавалергард князь Костя Багратион и кавалер-паж Анька Гернгрос. Дни стояли яркие, но к четырем часам солнце уже было на закате, и с реки, по льду которой носилась веселая молодая компания, было видно, как отливали золотом окна усадебного дома.

После чая, в сумерках, отец Татьяны Великий князь Константин Константинович Романов позвал дочь прокатиться в одиночных санях в соседнее Колышкино. Месяц чисто светил с неба, сани отбрасывали голубоватую тень на снег. За кучера был брат Татьяны лейб-гусар Игорь, отчаянный лошадник. Остальная молодежь осталась устраивать в саду на поляне фейерверк. Великий князь заметил, что Татьяне поездка была не по душе. Она оглядывалась на оставшихся в саду братьев и гостей, а красивый кавалергард Багратион ей кричал: «Татьяна Константиновна, возвращайтесь скорее!»

Потом на подъезде Гавриил, Татьяна, Костя, Олег и Игорь, отец и мать — Великий князь Константин Константинович и Великая княгиня Елизавета Маврикиевна — провожали гостей. Багратиона и Гернгроса пригласили в Осташево на лето.

В августе сыновья, и особенно Олег, ходили за отцом следом и просили привезти из Петербурга их друзей. Константин Константинович имел дела в столице. Он обещал повидать молодых людей и доставить их в Осташево, где в небе играли подкрашенные акварелью облака, а на земле перед домом горел «мавританский» ковер цветов.

В столице до него дошли слухи, что его дочь Татьяна увлечена молодым Багратионом и что юноша после лагерей никуда не уезжает на отдых, а ждет приглашения в Осташево.

Слухи подтвердил управляющий двором Александры Иосифовны, матери Великого князя, — Павел Егорович Кеппен.

Раздосадованный, что всё пропустил мимо глаз и ушей, августейший родитель поспешил из Петербурга в усадьбу. Жену он волновать не стал. Уединился с любимой сестрой, «Королевой эллинов», умницей Ольгой. Сестра посоветовала ни о чем не выспрашивать Татьяну, а в разговоре общего родительского свойства напомнить ей, что она царского рода, правнучка Императора Николая I и что ей нельзя увлекаться юношами, за которых по своему высокому положению выйти замуж не может.

Татьяна выслушала отца привычно вежливо и спокойно.

Но назавтра роскошный летний день был полностью испорчен. Константин Константинович не расположен был даже делать заметки в дневнике о чудной поездке верхом и трудиться над октавами своей элегии «Осташево».

После обеда жена передала ему длинный разговор с Татьяной, которая созналась в своей любви к Косте Багратиону. К ужасу Константина Константиновича, дело дошло до поцелуев. К тому же очень неприглядную роль в этой истории сыграл, подумать только, родной брат Татьяны — Олег! Он рассказал Багратиону о чувствах сестры и даже взялся передавать их письма друг другу. Константин Константинович тут же пошел к сыну, с силой открыв дверь в его комнату. Олег обернулся от письменного стола и радостно вспыхнул: «Папá, послушайте!»



Уж ночь надвинулась. Усадьба засыпает…
Мы все вокруг стола в столовой собрались.
Смыкаются глаза, но лень нам разойтись,
А сонный пес в углу старательно зевает.
В окно открытое повеяла из сада
Ночная, нежная, к нам в комнату прохлада…
Колода новых карт лежит передо мною.
Шипит таинственно горячий самовар,
И вверх седой, прозрачною волною
Ползет и вьется теплый пар.
Баюкает меня рой малых впечатлений,
И сон навеяла тень сонной старины,
И вспомнился мне пушкинский Евгений
В усадьбе Лариных средь той же тишины.
Такой же точно дом, такие же каморки,
Портреты на стенах, шкапы во всех углах,
Диваны, зеркала, фарфор, игрушки, горки
И мухи сонные на белых потолках…



Великий князь втайне больше других детей любил Олега. Считал его самым даровитым и верил, что в нем развивается поэт, писатель, философ. Сам известный в России стихотворец, он с обостренным чувством относился к литературным опытам сына. Но сейчас… Отцу было больно за лукавую, скверную роль, сыгранную Олегом в этой истории. Он долго и возмущенно объяснял сыну его вину, говоря о женской чести, обязанностях брата перед сестрой, обмане родителей. Олег слушал, но, кажется, не осознавал своей вины. Нагло смотрел в глаза и молчал. Константин Константинович отчаянно крикнул ему, что если Татьяна выйдет за Багратиона и будет носить его имя, то им не на что будет жить: в силу неравнородности брака Татьяна лишится своего содержания из царских уделов…

Татьяна не выходила из комнаты уже несколько дней. Ее мучили любовь и стыд. Отец зашел на минуту, чтобы известить дочь о своей воле:

— Ранее года никакого решения принято не будет, если идти на такие жертвы, то, по крайней мере, надо быть уверенным, что чувство — истинное и глубокое, — сказал он.

— Можно мне написать последнее письмо? Он должен знать, почему я прекращаю с ним отношения, — тихо проговорила дочь.

«Душа, робея, торопилась жить, / Чтоб близость неминуемой разлуки / Хоть на одно мгновенье отдалить», — некстати вспомнил Константин Константинович строчку своих стихов.

— Можно, напиши.

Молча постоял у широкого окна, глядя на знаменитый «мавританский» ковер цветов, расстилавшийся до самых прудов, на открытые поля, перемежавшиеся с влажными рощами, и добавил:

— Я разрешаю и Багратиону написать тебе в последний раз.

Письмо Татьянино читать не стал. Но адрес в Петербург, в канцелярию Кавалергардского полка подписал сам.



Последнее письмо Багратиона было адресовано Олегу. Брат не отнес его сестре, а передал матери. В конверте оказалась записка для Татьяны. Ее никто не читал. Во время обеда, за которым царила напряженная тишина и никого не радовало мороженое в виде белых медведей на серебряных подносах, Татьяна сказала, что Багратион, как только они вернутся в Петербург, будет просить разрешения на брак. Вечером в дневнике Константин Константинович записал: «Несмотря на тяжелое томление духа, катался более двух часов на байдарке. В уме исправлял готовую элегию „Осташево“. Строфу: „Домой! Где мир царит невозмутимый / Где тишина и отдых, и уют…“, несмотря „на тяжелое томление духа“, не выправил. Оставил».

С Осташевым простились в сентябре. Павловск встретил почти летней листвой — в ней было меньше охры, чем в Подмосковье. Особенно густо зеленела липовая аллея. Чтобы встретиться с Багратионом, Великий князь выехал в Петербург. Кавалергарда он вызвал в Мраморный дворец. Принял в своей приемной и говорил ему «вы». Предложил возвратить все письма Татьяны и Олега и покинуть на год столицу.

Багратион сознался в своей вине и легкомыслии. Но в паузах монолога Великого князя повторял, что чувство его глубоко и не изменится.

«Это мы еще увидим!» — пригрозил Константин Константинович в тот же вечер в своем дневнике влюбленному.

Когда он вернулся в Павловск, в салоне у жены сидел сербский король Петр. Король хотел переговорить с ним с глазу на глаз. Они уединились, и король сообщил о желании своего наследника, королевича Александра, жениться на Татьяне. Великий князь был застигнут врасплох. Не мог же он объяснить Его Величеству, что дочь влюбилась в человека не равного с ней происхождения, и подумал, что шаткость в его нынешних семейных делах соседствует с шатким положением сербской династии на престоле. Многовато всего. Королю же сказал, что всё зависит от согласия Татьяны.

«Придется обо всем говорить с Государем, если Ники[1] еще не донесли о случившемся в семье Константиновичей», — горестно думал Великий князь у себя в кабинете, открывая ключом нижний шкаф письменного стола. Там была спрятана запертая шкатулка, где хранились в кожаных переплетах с металлическими замками его дневники. Он хотел передать впечатление о красивом бале у Раевской, урожденной княжны Гагариной, но вспомнил, как одна из ее дочерей, встречая гостей, уселась на лестничные перила и скользила по ним. «Вот образчик развязности нынешних барышень», — сокрушенно записал он, сократив описание бальных красот.

Видимо, опять думал о дочери.

К царю идти не пришлось. Высокий гость в один из осенних дней сам посетил Мраморный дворец. Плохие слухи не успели дойти до Его Величества. Как сербский король просил беседы с глазу на глаз, так и Константин Константинович попросил поговорить с ним один на один. Царь слушал внимательно и сочувственно. Потом перевел разговор на необходимость разрешить Великим князьям и князьям императорской крови вступать в морганатические браки. Но на брак Татьяны с Багратионом ни разрешения не дал, ни запрещения не высказал. Пообещал поговорить с матерью Императрицей. И еще посоветовал все-таки терпеливо выждать год.

Вскоре Их Величества пригласили Елизавету Маврикиевну на чай в Царское Село. И тут оказалось, что Императрица Александра Федоровна довольно снисходительно смотрит на случившееся и брак Татьяны с Багратионом не склонна считать морганатическим, ведь Багратион, подобно Орлеанам, — потомок когда-то царствующей династии.

Но уже было поздно. Уже были сказаны роковые слова: «через год»…

Юный потомок Царского Дома Багратидов из старейшей его линии Мухранских — были еще Багратионы Кахетинские, Имеретинские, Давыдовы, Карталинские — покинул Петербург и уехал в Тифлис, ожидая там прикомандирования в Тегеран к казачьей части, бывшей в конвое у шаха Персидского.

Татьяна была в отчаянии. Мела уже снегом зима. Ее морозное сверкание напоминало о череде грядущих новогодних праздников. Но они ничего не обещали ее сердцу. Однажды Елизавета Маврикиевна уговорила дочь покататься с молодыми людьми на санках в Павловском парке. Первые санки привязали к розвальням, и санный поезд с веселым скрипом и шипением полозьев катился среди высоких сугробов. Порозовевшая, закутанная в белый мех, Татьяна поддалась общему веселью, когда неожиданно почувствовала удар и боль. Это ее сани столкнулись с санями барона Буксгевдена, приятеля братьев. Татьяну отнесли в комнаты. От боли в спине она не могла ходить.

Татьяна долго лежала в Пилястровой зале и вспоминала, как совсем недавно с родителями в Константиновском дворце отбирала мебель для устройства красивых и уютных уголков этой залы. Казалось, такой счастливой…

Болезнь и тоска по Багратиону совершенно обессилили ее. Татьяну выносили на балкон подышать воздухом и погреться на солнышке. Внизу нарядно лежал в парче и стеклярусе Павловский парк с тихими аллеями. Но Татьяна очень скоро просилась в дом. В зале на стене висел образ Божьей Матери-в профиль, под синим покрывалом. Еще со времени императрицы Марии Федоровны, супруги Павла I, которая копировала икону, все знали, что молитвы, творимые перед этим образом, бывают услышаны и исполнены. Молясь каждый день, она просила Богородицу вернуть ей Багратиона.

«Матушка очень грустила о Татьяне и не знала, что придумать, чтобы ей доставить удовольствие», — писал брат Татьяны, Великий князь Гавриил, вспоминая всю эту любовную историю. Как-то Великая княгиня послала свою камер-фрау Шадевиц в книжный магазин: «Купите княжне книгу о Грузии». Но камер-фрау только и принесла тоненькую брошюрку профессора Марра «Царица Тамара, или Время расцвета Грузии. XII век». Больше ничего в книжной лавке не оказалось.

Татьяне было дорого все, что связано с родиной Багратиона, она читала профессорский труд как молитвенник. Держала книгу под подушкой, брала с собой на балкон. Рассматривала тонкое лицо грузинской царицы, почти физически ощущая ее душу, и еще острее становилась ее любовь к грузинскому князю.

Она безоговорочно доверилась взгляду автора на личность царицы Тамары, который отметал все фривольные легенды о ней, подчеркивая, что Грузия добилась при ее царствовании таких успехов, которых не было ни до, ни после: распространилось христианство, был создан Церковный собор, устранивший государственные непорядки. Дочь Георгия III и красавицы Бурдухан, царица Тамара оставила по себе прекрасную память в народе, который прославлял ее кротость, миролюбие, мудрость, религиозность и дивную красоту. Она и сама любила красоту, потому и покровительствовала литературе и искусствам, возвышавшим ее государство, строила храмы, одаривала их утварью, книгами, заботилась о бедных, сиротах, вдовах, занималась целительством.

Татьяна, как и все дети в семье Великого князя Константина Константиновича, была очень религиозной. В раннем отрочестве она даже мечтала о монашестве. Ежедневно обращаясь к поучению оптинских старцев, спрашивала себя: искренне ли она молилась, сокрушалась ли сердцем, смирялась ли в мыслях, простила ли виноватого перед ней, воздержалась ли от гнева, от плохого слова? Обещала себе быть на следующий день внимательнее в благом и осторожнее в злом. Как пишет ее брат, Татьяна полюбила святую и блаженную царицу Тамару, стала молиться ей, любившей и защищавшей Грузию, за ее прямого потомка князя Багратиона.

Вскоре Государь, как всегда неуверенный и сомневающийся в себе, пожелал увидеть Елизавету Маврикиевну и смущенно, но обаятельно (charmeur— говорили о нем) сказал: «Я три месяца мучился и не мог решиться спросить Мамá, а без ее санкции я не хотел предпринимать чего-либо. Наконец, я ей сказал про Татьяну и Багратиона, о предполагаемых семейных советах для изменения решения этого вопроса… Я боялся, что она скажет, а она ответила — тут Государь изобразил Императрицу Марию Федоровну, ее низкий, почти мужской голос: „Давно пора переменить“. И зачем я три месяца мучился?» — пожал плечами государь.

Государь разрешил Багратиону вернуться и прибыть в Крым. В Ореанде,[2] в церкви, построенной дедом Татьяны, отслужили молебен по случаю помолвки молодых. Случилось это 1 мая 1911 года, в День святой царицы Тамары. По ее милости и помощи. Но об этом знала одна Татьяна.

Свадьбу играли в неспешную раннюю осень в Павловском дворце. Считалась она полувысочайшей, так что дамы были не в русских платьях, а в городских. Татьяну это не волновало. Она ничуть не тщеславилась, когда прибыла вся царская семья во главе с Их Величеством. Все проследовали в бывший кабинет Императора Павла I, откуда началось их шествие по всем великолепным залам Павловского дворца в церковь. Это было похоже на царский выход.

Татьяна ревниво следила за отношением гостей к своему жениху. Из-под ресниц наблюдала за Царем, который беседовал с приглашенными. Вот он подошел к старой княгине Багратион-Мухранской, сидевшей на диване у окна. Костя Багратион приходился ей племянником. Грузинская княгиня жила в Тифлисе, была очень богата, горда, строга и всеми уважаема. Царь что-то ей сказал, и она не изменила позы. Все общество замерло: Самодержец Российский стоял, а дама продолжала сидеть. Чуть нагнувшись к ней, Николай II был обворожительно любезен, в чем сказывались его и сила, и величие.

Татьяна облегченно вздохнула и наконец ощутила, как она хороша в белом платье с серебром и шлейфом, с бриллиантовой диадемой в волосах, в Екатерининской ленте со сверкающей звездой, как добры к ней братья — Гавриил, Костя, Олег, Игорь, ее шаферы, как красив в Греческой зале обеденный стол с любимым блюдом отца — трюфелями в шампанском. Позже, уже в эмиграции, в Париже, Великий князь Гавриил вспоминал: «Редко приходилось, даже в те счастливые времена, быть в такой обстановке. Такого красивого дворца, каким был Павловский, я никогда не видел».

А тогда Татьяна выскользнула в свои девичьи комнаты подле залы с пилястрами, нашла книжечку о царице Тамаре и поцеловала ее образ, изображенный на третьей странице.



В этих комнатах молодые и разместились. Татьяна родила сына и дочь. Дочь назвали Натальей. Сына хотела назвать Константином в честь любимого мужа. Но Великий князь Константин Константинович воспротивился. «Ты, Костя, не сердись, — сказал он зятю, — но никто никогда в этом не разберется. Прадед, дед, отец, сын — и все Константины. Да еще у Татьяны братец с тем же именем. Выбери сам имя, родное тебе, грузинское». Багратион думал, колебался, остановился на двух — Вахтанг и Теймураз. «Теймураз», — повторяли на разные лады домашние, и всем нравилось. А когда дядя Татьяны Великий князь Дмитрий запросил Синод, есть ли такой святой, и ему ответили, что в грузинских святцах есть преподобный Теймураз и празднуется его день на апостола Фому, общему удовольствию не было конца.

* * *

Великий князь Константин Константинович держал в руках телеграмму из действующей армии без обозначения места и дня: «После вчерашнего кавалерийского боя Их Высочества живы. Потери такие: конной гвардии убиты Суворовцев, два Курганникова, Зиновьев, два Каткова, Князев и Бобриков, ранены Бенкендорф, Гартман, Бобриков, Дубенский и Торнау. В Кавалергардском убиты — Карцев, Кильдишев, Сергей Воеводский. Уланы убиты: Каульбарс, Гурский, Трубецкой и Скалон. Конногренадеры — убит Лопухин…»

— Какой Лопухин? Отец или сын? — растерянно спросил сам себя Константин Константинович. Вечером он записал в дневнике: «Сердце сжимается»…

Шла война 1914 года. Пятеро его сыновей и зять Константин Багратион ушли на фронт. «Мы все пять братьев идем на войну со своими полками. Мне это страшно нравится, так как это показывает, что в трудную минуту Царская Семья держит себя на высоте положения. Мы, Константиновичи, все впятером — на войне», — писал князь Олег, юный восторженный поэт, когда-то передававший в Осташево письма от влюбленного Багратиона Татьяне.

Олег был убит в одной из первых атак. Константина Константиновича мучила тоска, он часто плакал о сыне, боялся за остальных сыновей. Немного отвлек его приезд из армии Кости Багратиона. Они с Татьяной в своих комнатах устроили вечер для раненых офицеров Эриванского полка. Тогда же Багратион сказал жене, что решил перейти в пехоту: там из-за страшных потерь недоставало офицеров. Татьяне казалось, что положение мужа станет опаснее, но она промолчала. Костя, замечательный офицер, имевший наградное Георгиевское оружие, долг ставил превыше всего.

Багратион уехал на фронт и был убит. Сообщил о его гибели генерал Брусилов. В тот же вечер отслужили панихиду в церкви Павловского дворца. Приехали Император с Императрицей. Татьяна неподвижно сидела в Пилястровой зале. Молча, в страшном спокойствии, отложила черную траурную одежду в сторону. Надела все белое, что пронзительно подчеркивало ее несчастье и горестную застылость.

Хоронила она мужа на Кавказе, в старинном грузинском соборе в Мцхете.

… Погибли сын Олег, Костя Багратион. Четыре сына в неизвестности на фронтах, погибшие товарищи и сама Россия в этой непонятной для Великого князя Константина Константиновича войне… «На нем лица не было», — вспоминали близкие.

Наступил 1917 год. Татьяна вместе с малолетними детьми сопровождала брата отца — Великого князя Дмитрия Константиновича — в Вологодскую ссылку. Когда Великого князя перевезли в Петроград и посадили в Дом предварительного заключения, она не вернулась в Мраморный дворец, поселилась с детьми на частной квартире.

Дмитрия Константиновича расстреляли в Петропавловской крепости, его адъютанту полковнику Короченцову удалось вывезти Татьяну через Киев, Одессу, Румынию в Швейцарию. В немногих вещах была спрятана книжечка Марра о царице Тамаре. Быть может, не столько по любви, сколько из благодарности Татьяна стала женой Короченцова. Но через три месяца после всего пережитого Короченцов умер.

Татьяне нужно было самостоятельно решать судьбу детей. Желая дать им русское воспитание, она отвезла их в Сербию, в город Белая Церковь, где сын поступил в Крымский кадетский корпус, а дочь — в Мариинский Донской институт.

Она ждала, когда дети повзрослеют и придет ее час.

Час пришел: в Женеве блаженнейший митрополит Анастасий постриг ее в монахини. Имя он ей дал особенное, звук которого остро отозвался в ее сердце, — Тамара.

«И мерещилось многие дни что-то тайное в этой развязке»…

* * *

В своем служении Богу и людям, вдали от России, от всех близких, кто был еще жив, Татьяна в своих молитвах поминала братьев, сестер и родителей. Чаще всего вспоминался отец. Высокий, стройный, тонкое лицо, светлые глаза, чистый лоб, холеные руки с длинными пальцами в перстнях. Красивый человек.

Она доставала из маленькой старинной шкатулки две фотографии. На одной в ряд, взяв друг друга под руки, стояли по росту отец, мать, пять братьев в бескозырках и матросках и она в шляпке с белыми перчатками в руках. Был август 1909 года, фотограф снимал всех в осеннем парке Павловска. На другой фотографии — совсем юный отец на учебном судне «Громобой». Серьезный и романтичный. Девятнадцатый век, год, наверное, семьдесят второй. Она всматривалась в лицо отца. «Родного православного народа он заслужить хотел доверье и любовь», — перефразировала она его стихи. Странный Великий князь… Вспомнит ли Россия его имя?

«СТЕЗЯ ТВОЯ В ВОДАХ…»

Великий князь Константин Романов стоял на палубе у правого шкапичного орудия. Смотрел на черную водную бездну, дышавшую силой, натужно и печально вздыхавшую, словно она рвалась, но не могла коснуться волной нежно полыхающих звезд и тихой луны, сбросившей серебро кисеи на воду.

Он видел эту бездну с 11 лет, когда начал совершать кадетские плавания в отряде судов Морского училища. «Путь твой в море и стезя твоя в водах великих и слезы твои неведомы», — каждый раз повторял он эти слова, вступая на палубу «Громобоя», «Пересвета», «Гиляка», «Жемчуга». Впервые он задохнется от настоящего мужского труда и позже скажет поэту Фету, что труднее всего служить во флоте.

Он будет бороться со страхом, глядя на масляные черные водяные горы. Среди черных волн он был бесконечно одинок и мал со своей великой тоской.

Но вместе с тем здесь, на корабле, едва коснешься руки товарища, когда тянешь канат, или драишь палубу, или берешь за столом кусок хлеба, — и уловит твоя душа теплую, сердечную волну дружества. Ты уже не одинок, ты всеми любим и сам всех любишь. И вечером горячо благодаришь Бога за сделанную работу, выпавшие тебе удачи, за морскую синеву, жаркий свет солнца. Многие из тех давних дней остались в памяти надолго. Например, дивный Фалль под Ревелем на берегу Балтийского моря. Корвет «Варяг», клипер «Жемчуг» бросают якорь перед Фаллем, на берег высаживается человек 70 — кадеты, офицеры, впереди — адмирал. Вокруг сосновый бор, его смолистый запах, тени темных елок, мшистые пни. Земля! Хозяева Фалля — имение основал граф Аристарх Христофорович Бенкендорф, шеф жандармов и любимец Императора Николая I, — встречают гостей. В доме готовят угощение. Кадетам, под каштанами, офицерам — в доме, а адмирала ведут к хозяйке за стол. В благодарность за гостеприимство кадеты приглашают хозяев Фалля в гости на корабли. Князь Сергей Волконский, чье детство проходило в Фалле, вспоминал, как однажды, будучи на корабле в гостях у кадетов, проснулся утром от дивного хорового пения команды. Звучало «Отче наш».

А Великий князь Константин запомнил в Фалле совсем другое. Странное длинное фортепиано, Бог знает каких времен, с несуразным, стеклянным звуком, и они с князем Сергеем Волконским, который был чуть младше его самого, исполняют, вернее, стучат на нем какую-то симфонию. И еще: с северной стороны дома он видел на лужайке рощу. Каждое дерево в ограде. И надпись: кто посадил и когда. Самое первое дерево посадил дед Константина — Император Николай I.

Время будет бежать быстро, быстрее, чем течь жизнь. Это только кажется, что время и жизнь человека бегут в одной упряжке.

Останется позади первое заграничное плавание на фрегате «Светлана». Перед лицом буйного, разноликого мира родится совсем особое чувство — безграничной свободы. Появится гордость за Россию, и он, Великий князь, будет не однажды, как член Императорской фамилии, ее представлять. Он станет гордиться «Светланой», этим военным трехмачтовым кораблем, который строил его отец, морской министр России. «Светлана» будет носить шестидесятифунтовую артиллерию и ходить по 12 узлов. Таким фрегатом любой флот любой европейской державы мог бы гордиться.

На «Светлане» в составе русской эскадры Константин побывает в Америке и увидит иные чудеса, нежели в старой Европе. Но странно: он будет не столько в плену живописных чужеземных впечатлений, сколько в плену оставленного в России.

«Я перечитываю „Войну и мир“, — пишет он другу детства и юности, брату своему, Великому князю Сергею. — Боже мой! Сколько я нашел там новых прелестей! Сегодня читал возвращение Николая Ростова домой, когда на него накидываются и целуют, обнимают. Ах, зачем я не брат или сестра Николая, чтобы хорошенько расцеловать этого чудесного гусара! Зачем я не такой, как он! Какой он честный, добрый, славный, прямой».

«Желания в юности, — сказал Константину однажды отец, — исключительны и типичны одновременно. Но что это капитал — безусловно!»

Фрегат «Светлана» вернулся из заграничного плавания 19 июля 1877 года. Весь его личный состав направлялся на войну с Турцией. Мичману Великому князю Константину было 19 лет.

Лето в Павловске блистало. Великая княгиня Александра Иосифовна сидела на балконе среди роз, посаженных в вазоны. Она всегда любила русское лето. Казалось бы, в Германии все то же: птицы, вода под теплым солнцем. Но там — это только гобелен, взятый в тесную раму, здесь — зеленые шелка, брошенные щедро господом Богом на землю. Нескончаемые дары…

Она вздохнула и вернулась к мысли, которая ее тяготила. Муж поставил ее в известность, что сын Костя отправляется на Дунай. На фронт просился и Митя, младший сын, которому было только 17. Похоронив, как всегда, в душе истину, она изобразила на лице радость, величие и достоинство и сказала мужу, уверенному в своем главном предназначении — управлении морским ведомством Империи (только как о будущих моряках, он думал и о своих сыновьях), что для отечества всё отдаст до последней капли крови. Мите пообещала: «Я напишу отцу письмо с такими основательными доводами и такой убедительной просьбой, что папа тебе не откажет. Но ты, Митя, и от себя ему напиши».

Александра Иосифовна содрогалась от слова «война», но письмо мужу с просьбой отправить на Дунай и младшего сына написала. Константин Николаевич, как отец и генерал-адмирал, морской министр России, ждал от сыновей патриотических порывов и мужества. Однако прочитав письма, на следующее же утро зашел в гостиную жены, где она, спавшая дурно всю ночь, сидела со своими мальчиками, поблагодарил Митю «за благородные чувства и порывы», высказанные в его вчерашнем письме, но сказал:

— Согласия на твой отъезд, Митя, дать не могу. Молод еще, слишком молод, чтобы думать о войне. Учиться надо. России скоро будут нужны минные офицеры. Подумай… А то ты все с лошадьми возишься. Времена меняются.

Митя был огорчен, зато старший Костя — почти счастлив. Что скрывать, он не хотел, чтобы брат был с ним на фрегате «Светлана». Даже мысль об этом была ему неприятна. В дневнике своем он нервно записал: «Я хотел быть один со своими, и чтобы люди не моей Светлановской жизни мне не мешали. С Митей, конечно, поедет И. А., которого я ужасно люблю, но который мне очень будет мешать на Дунае, сам этого не зная. Его присутствие, когда я меж своими, меня крайне стесняет, мне неловко, я боюсь каждого своего не только слова, но и движения, чтоб не увидеть на его лице неудовольствия».

И. А. — это лейтенант Илья Александрович Зеленый, воспитатель братьев. Косте в ту пору не приходило в голову, что Илья Александрович со временем превратится в его старшего друга, советника, человека незаменимого, почти родного. Ну а сейчас юный Великий князь Константин Романов понимал, что мысли его одолевают скверные. Он даже пытался их заглушить и молился «наоборот» — об отцовском разрешении для брата Дмитрия. Но как только отец сказал «нет», он самоуверенно сообщил дневнику: «Я почти был уверен в таком ответе».

Сумятица чувств вызвала и сумятицу действий. Александра Иосифовна хотела, чтобы сын говел перед походом. Но отец, одобрив идею, сказал, что она неудобоисполнима — слишком много дел в настоящее время. Сам он уезжал в Кронштадт и потребовал от Константина быть в Исаакиевском соборе на благодарственном молебне по случаю взятия Тырнова. Константин, примеряя «большие» сапоги и шитый мундир с палашами (следовало быть в парадной форме), потом отдавая свою голову во власть мастера парикмахерских дел Баранова, думал о том, что душа его жаждет молитв. Хорошо бы, пройдя по темным залам, подняться на хоры церкви, встать на колени, облокотиться на перила, закрыть глаза и молиться. Он стал дорожить такими мгновениями, так как ушли в прошлое времена, когда молилось легко и казалось, что Бог и ангелы слушают и не гнушаются его молитвами. Теперь же ему бывало труднее сосредоточить свои мысли и молитвенно настроить ум.

Так оно всё и случилось, когда утром он пошел с батюшкой Арсением в церковь. Перед Царскими вратами поставили аналой с крестом и Евангелием. Он начал исповедоваться. Пытался сосредоточиться, но мысль о поездке в Петербург нарушала равновесие души и мыслей. Да еще галстук вылезал из-под воротника мундира…

Вечером он пожалуется своему дневнику: «Моя исповедь никогда прежде так долго не продолжалась, и батюшка так много и хорошо говорил. Но не было у меня моей прежней детской радости покоя, которые обнимали все мое существо в прежние чистые годы после исповеди… Вот до какого я дошел бесчувствия. Единственное, что было хорошего, это сознание своей недостойности. Правда, когда мы с мамой подходили к чаше, мне сделалось очень хорошо и я, как всегда в эти минуты, потерял всякое понимание. А причастившись, я опять попал в омут глупых житейских забот… Я жевал просвирку и не умел благодарить Бога».

Но как бы то ни было, время отъезда на Дунай неумолимо приближалось, и он счел необходимым написать четко и крупно: «Прощай, дорогой, верный, заслуженный дневник».

Раздался тихий стук в дверь и голос Александры Иосифовны:

— Костя, ты занят?

— Нет, нет. — Он быстро сунул тетрадь в кожаном коричнево-вишневом переплете в ящик.

Александра Иосифовна принесла ворох телеграмм с пожеланиями и поздравлениями. Одна из них была от Александра II. Государь писал Константину: «Я радуюсь увидеть тебя на берегах Дуная».

— Прекрасно, прекрасно, — взволнованно говорила Великая княгиня, обнимая сына.

Потом — последняя прогулка, они катались по Павловску. Парк был не очень красивым в холодную осенне-зимнюю пору, но настолько просторным и светлым, что даже серое небо этого простора и света не могло убавить.

Великий князь сидел рядом с матерью. Оба молчали, хотя Константину казалось, что было слышно, как он мысленно повторял: «Прощай, милый Павловск! Может быть, в последний раз».



Он вернется в Павловск почти героем. За заслуги в Русско-турецкой войне Великий князь Константин Константинович будет награжден орденом Святого Великомученика и Победоносца Георгия 4-й степени, медалью «За войну 1877–1878 гг.», Русским крестом за переход через Дунай, болгарскими и сербскими орденами. Отец сыном гордился и рассказывал в обществе, как Костя участвовал в рекогносцировках, как подготавливал уничтожение турецкого моста, строившегося у Силистрии, как с отрядом юнкеров спустил брандер на турецкий пароход под огнем батарей и стрелков всей силистрийской оборонительной линии. Дамам генерал-адмирал объяснял, что «брандер» — это такое судно, нагруженное горючим материалом, которое поджигают и направляют на неприятельский корабль.

— Что делать, — вздыхал он, — после крымской заварушки военного флота в Черном море нам не видать[3] — потеряли мы право такое. Вот и приходится обходиться атаками мелких катеров, вооруженных шестовыми минами или самодвижущимися торпедами. И это против крепких военных турецких кораблей и речных мониторов, хорошо вооруженных, а иногда бронированных.

И он пускался объяснять, что такое «монитор». Но почти всегда находился в обществе какой-нибудь «старый морской волк», который уводил генерал-адмирала к рассказу о первом в истории морских войн успешном применении торпедного оружия, что произошло в эту же Русско-турецкую кампанию. И задействован в этой истории был пароход, носящий имя самого генерал-адмирала, то есть отца Кости. Командовал этим пароходом лейтенант Степан Осипович Макаров, в будущем знаменитый адмирал. Так вот, 14 января 1878 года два минных катера «Чесма» и «Синап», спущенные с парохода «Великий князь Константин», потопили на батумском рейде своими торпедами турецкий военный трехмачтовый корабль «Интибах». О событии говорили во всех портах мира. Сын ловил себя на том, что и сам был готов слушать не один раз рассказ отца. Тем более что последний был вдохновенным рассказчиком.

— Ваше Императорское Высочество, вы можете соперничать с Карамзиным! — позволял себе вольность кто-нибудь из близких друзей.

А сын, слушая рассказы отца и читая в «Русском вестнике» «Записки из войны 77–78 гг.» какого-то полкового священника, неожиданно поймал себя на желании писать. Ну, например, рассказать о силистрийском деле на Дунае.

«Не знаю, правда, с чего начать и в какой форме описывать…» — мучился он. И ничего не написал. Его творческий дебют будет совсем другим.



Чаепитие на берегу пруда, под лиственным шатром деревьев было последним. Все прощались друг с другом и объяснялись в любви милому Крыму и гостеприимной Ореанде. Сияющий май 1879 года обещал такое же лето, но дела звали на Север. В Петербург уезжали Государь и Государыня. Уезжала Александра Иосифовна с сыном Митей. Ей предстояло расставание и с дочерью Олей, Королевой эллинов, которая отплывала в свою Грецию, и с двумя Константинами — мужем Константином Николаевичем и сыном Константином Константиновичем. Сын будет сопровождать отца — морского министра России — в плавании по Черному морю и присутствовать при испытании круглых броненосцев «Поповок».

Создателем круглых броненосцев был вице-адмирал Андрей Александрович Попов, заметная фигура в истории России, а в те времена патриотического подъема, времена государственников друг и соратник морского министра. Другим он не станет, когда время для наших героев пойдет вспять.

Проводы без слез — не проводы. После слез и прощаний на берегу в Севастополе остались с отцом Константин и Оля. Они посетили знаменитое военное севастопольское кладбище, после чего Константин вместе с отцом отправился в плавание по Черному морю. Тогда же на броненосце «Вице-адмирал Попов» он записывал в дневнике:



«Севастополь.



Мы в Севастополе с благоговением входили в пирамиду церкви. Над входом — мозаичный образ Христа. Я смотрел на эти величественные и тихие, кроткие черты — и казалось, что хорошо, должно быть, лежать покойником под землей и отдыхать от трудов, забот и ран, когда их сторожит такой Сторож. Каждая икона в Церкви напоминает о времени, когда мертвые оставят свои могилы. Мы пошли по кладбищу, читая направо и налево на могильных камнях имена убитых, умерших от ран и страшные слова „братская могила“. Солнце заходило, кладбищенский сад смотрел уютно и привольно, в теплом воздухе хорошо пахло цветами. Вспоминаются слова: „Подожди немного — отдохнешь и ты…“



Мы обедали на „Поповке“. С ужасом я ждал минуты последних поцелуев Оли — новые слезы. Хотелось бы сразу оборвать и разойтись в разные стороны. Привезли мы Олю на пароход „Константин“… Отъезжая на катере, я кричал Оле: „До свидания, Христос с тобою“. Я слышал ее последние слова: „Благодарствуй“.



Я водворился на „Поповке“. На нем мы будем плавать с Папá по Черному морю… „Поповка“ внутри делает впечатление страшной адской машины. Посреди, между двух дымовых труб и толстых вентиляторов, открывается широкая бездна башни. По желанию оттуда поднимаются, подобно кровожадным крокодилам, два 12-дюймовых (40 тонн) орудия и получают какой угодно угол возвышения. Вдруг вся эта пропасть начинает быстро вращаться, и это движение не мешает пушкам точно так же подниматься. И вдруг, среди темноты, засветился электрический фонарь Яблочкова — и сразу все предметы вокруг ярко и блестя освещаются.



26. Май. Черное море. „Вице-адмирал Попов“.



„Поповкой“ командует Балк. Общество, собирающееся у Папá, мне не особенно симпатично, за некоторыми исключениями. Нет никого, с кем бы я мог поговорить, не только отвести душу…

Стараюсь обращать внимание на морские предметы. Не могу не сознаться, что вопросы государственные гораздо более меня занимают, чем частные морские предметы. Будь моя воля, я бы служил в гражданской службе. Но теперь моя обязанность быть моряком… Завтра утром может быть Батум…



Май. 29. Батум.



Перед нами открывался гористый берег, у подошвы горы расположен небольшой невзрачный городок с несколькими мечетями. На краю косы, закрывающей батумскую бухту, лежит турецкое укрепление, посреди которого шест, чтоб подымать маячный огонь. Вход в бухту открытый и широкий, сама она не велика и не может вместить большой флот. Но частных судов приходит много, пароходы турецкие, английские, французские, австрийские держат сообщение с Трапезундом, а русские с Поти.



Город населен турками, греками, армянами. В горах и отчасти в городе живут кабулетцы, аджары, лады и гурийцы.



Папá здесь встретили: Князь Святополк Мирский, заступающий временно должность Наместника; военный губернатор, генерал-майор Комаров и корпусный командир генерал Своев. Все они завтракали у нас на „Поповке“, и еще турок — Мустафа-паша. В 3 часа мы все съехали с Папá на берег.



У пристани был выстроен почетный караул Владикавказского полка с множеством георгиевских кавалеров. Нас посадили в коляски, кто сел верхом. Осмотрели турецкое прибрежное укрепление. Папá посетил лагерные стоянки военных частей и госпиталь. Потом повезли в горы. У крутого моста Папá, я и Мирский тоже сели на лошадей и поехали в горы.



С высоты открывался прекрасный вид на море и на окрестные горы. Сам город лежит в низменной, прибрежной и болотистой равнине, горы начинаются, немного отступив от берега. Горы здесь не очень высоки, но чрезвычайно живописны и покрыты свежей зеленью. Небо было покрыто облаками, и они закрывали снежные вершины внутреннего хребта.

Около 7 ч. мы вернулись на „Поповку“.



Май. 31. Симоново-Канонитский монастырь.



Снялись с якоря в 1 ч. пополуночи. В 4 ч. были в Псерети, съехали на берег. Возвышалась недалеко от берега каменная церковь, окруженная древними развалившимися стенами генуэзской крепости. Доносился благовест, на пристани встретили нас монахи в облачениях, с крестом и святой водою. Повели нас в церковь, отслужили краткий молебен.



Все мы потом пошли за гору смотреть древний храм. По дороге настоятель говорил нам, каким образом очутился здесь монастырь. В древности пришли в Абхазию проповедовать христианство Андрей Первозванный и Симон-Зилот, называемый также Канонитом, ибо Христос был на его свадьбе в Канне Галилейской. По преданию Апостол Симон основал здесь церковь на берегу реки… и тут умер и был погребен. В нынешнем столетии с Афонского монастыря пришло сюда, в Псерети, несколько монахов. Они основали церковь и школу для маленьких абхазцев. В последнюю войну все это было разрушено. Но, по заключении мира, монахи вернулись, в 3 месяца сами выстроили каменную церковь, где мы и были, и снова заведут школу.



Слышен был шум реки, нам ее не было видно за густою растительностью; кругом возвышались горы, сплошь покрытые лесом. Вот увидели мы огромный, развесистый орешник, за ним открылся сложенный из тесаного камня, полуразвалившийся и покрытый плющом и вьющимися растениями древний храм византийской постройки; тут по преданию и погребен Апостол Симон.

Над куполом входной части церкви растет огромная смоковница — ствол ее внутри, между стен здания. Мы вошли в церковь. Купол обвалился, порос репейником, и красиво по стенам вьется плющ… К моему восторгу, удивлению, по стенам видны остатки древних красок; на западной стене против алтаря и над дверью видны остатки стенной живописи образа Успенской Божьей Матери…



Июнь. 1. Новороссийск.



Утром стали на якорь в Новороссийской бухте. Кругом зеленые горы однообразного, наводящего уныние вида. Пристань страдает от жестокого „бора“, особенно зимой. В 48 году на этом рейде во время шторма от „бора“ погибла шхуна „Струя“, пошедшая ко дну под напором ледяной коры. Очень неважное место для якорной стоянки.



Погода чудная, очень тепло. Мне так хорошо было на душе при мысли завтра быть в Орианде. Я так люблю вид Ялты и Ялтинского рейда, запах лавров, крутые скалы Ай-Петри. Когда грустно, мне приятно вспоминать все это, особенно склон горы к морю за Ялтой, — так становится хорошо на сердце.



Новороссийск делает впечатление скучнейшего, пустейшего города. Грязная церковь, несчастный общественный сад, невзрачные улицы, гадкие мостовые, казармы, госпиталь, греки и кое-какие русские. Я с Обезьяниновым поехал в гору, с сопровождавшим полковником Никифараки. Он, кажется, очень дельный, умелый и хороший человек. Ему, наверно, сильно достанется от инженеров: Папá заметил, что собор в очень непристойном виде, и спросил, в чьем он ведении; полковник отвечал, что в инженерном. Папá сильно распушил инженерное ведомство при инженерном офицере, поручив ему передать начальству, Обезьянинов обещал мне предупредить всех в Тифлисе, что инженеры действительно виноваты и что Никифараки их не выдавал, а Папá сам заметил грязную обстановку церкви.

Последний день здесь. Когда-то я милый Крым снова увижу. Дай, Господи, мне быть тогда по крайней мере не хуже, чем я теперь.



7. Июнь. Николаев.



В 11 утра были в Буге у Спасской пристани. Большая встреча, адмиралы в мундирах, цветы, ворота, надпись „добро пожаловать“ и т. д. — все как следует… Отправился с Корнаковским странствовать по городу. Были в ремесленном училище; в приюте для стариков, старух и детей, устроенном обществом; девичьем пансионе и Константиновской школе грамотности.

Потом я поехал на кладбище: мне хотелось побыть на могилах моей первой учительницы Елизаветы Ивановны Ильиной и моего милого Гавришева, умершего от слома раненой ноги в лазарете Мамá. Я помолился на его могиле, просил его умолить Бога послать Мамá здоровья и счастья. И мне казалось, что душа Владимира ближе ко мне. Дома узнал, что отъезд наш отсюда отложен до завтра. Не могу выразить, как это меня расстроило: я так надеялся покончить с утомительными и скучными осмотрами всяких заведений и мастерских. Я взял на себя, помолился Богу, чтобы спокойно перенести неприятность. Я молился и Гавришеву. И молитва мне замечательно помогла и подкрепила меня. Я скоро стал видеть и находить некоторое удовольствие в блуждании по адмиралтейству за Папá, посреди огромной свиты. Папá несколько раз очень посердился над дурными и небрежными отделками некоторых предметов николаевского порта.



9. Июнь. На берегу Буга.



Погода все время стоит чудная, очень знойная. Ездил с Н. И. Казнаковым на ракетный завод, где при мне спустили спасательную ракету, и в болгарский пансион.



Искупался в Буге. Были с Папá в женском пансионе Памферовой, в Александровской гимназии и осмотрели прекрасный, еще не оконченный морской госпиталь.

В 4 ч. 45 мин. уехали из Николаева. Мамá по телефону просила насадить жасмин и резеду на могилу Гавришева. Я поручил это Казнакову, он обещал исполнить. Мамá просила посадить именно эти цветы, потому что старушка воспитательница покойного видела во сне, будто он упрекал ее за то, что она не носит ему на могилу резеду и жасмин, его любимые цветы».

* * *

Плавание по Черному морю закончилось докладом Великого князя Константина Николаевича Царю. Костя в Царское Село поехал с отцом. Государь вспоминал Плевну, вслух размышлял, правильно ли сделала Россия, вмешавшись в Балканскую войну.

— Для нас это не просто славяно-патриотическое дело. Спокойствие на Балканах, на многонациональном Кавказе — залог спокойствия в восточно-христианском мире, — снял сомнения Государя Константин Николаевич, человек умный, волевой и самоуверенный.

Потом он стал рассказывать о «Поповках», повторяя: «Нам нужен флот, нам нужен Севастополь, Черное море, Крым».

Константин с интересом смотрел на двух родных братьев. Ни один не пошел в отца, Императора Николая I. «Но оба красивы, особенно Папá», — думал Костя, отмечая, что Государь, правда, выше ростом. Царственные братья и в манере двигаться, говорить, смотреть не походили друг на друга. У Александра II реакция на все была замедленной, в глаза собеседнику не смотрел, с ответом на вопросы не спешил. Константин — острый на язык, с мгновенной реакцией на чужую мысль и новое дело, с твердым прямым взглядом, от которого его собеседники нередко терялись, а то и забывали мысль.

Братья говорили о настроениях в обществе, о «тяжелых временах» в стране. Константин подумал, что эту тему обсуждают все и везде. Только что они с отцом побывали в Харькове у временного генерал-губернатора Лорис-Меликова. Губернатор жаловался на агрессивность революционных обществ в городе. Но было ясно, что Лорис-Меликов категорически против крутых, ни к чему не ведущих неосторожных мер. Молодому Великому князю понравилась его политика. Быть может, причиной тому было жуткое впечатление, оставшееся от прочтения дела государственного преступника Соловьева, совершившего в Петербурге покушение на Александра II и казненного 27 мая 1879 года.

Тогда Костя не спал всю ночь, пытаясь разобраться в психологии Соловьева. Ему было жаль его. Но от напряжения и волнения только разболелась голова, которая у него болела слишком часто и без всяких причин. Вспомнилось, как в Царском Селе он встретил Государя и Государыню в коляске: на козлах — казак, а впереди, с боков и сзади — казаки верхом. И ему было больно видеть, как Царь пленником ездит в своей стране. Так, может быть, нельзя жалеть таких, как Соловьев?

Генерал Киреев, будучи в гостях у Павла Егоровича Кеппена, управляющего двором матери, читал как-то свою записку «Избавимся ли мы от нигилизма?», которую хотел подать Государю. В записке перечислялись причины, породившие в России нигилизм, и меры, способные уберечь молодежь от этого зла. Константин сделал в своем дневнике грустный вывод: «Мне кажется, Киреев пропускает выгодный случай промолчать… Я убежден, что его советы не только ни на что не повлияют, но даже будут пропущены мимо ушей, это еще лучшее из зол; он может и поплатиться за свои слова. Но я Киреева уважаю именно за то, что он всегда поступает по совести, а не как ему выгодно».

Рационально и не без скепсиса. И это в 21 год, когда юношей еще одолевают «благие порывы» и «розовые очки» бывают впору.

* * *

Об очередном плавании, теперь вокруг света, ходила упорная молва, но всё что-то мешало или задерживало. То отец вдруг решил послать сына не на фрегате «Светлана», а на корвете «Баян», который только вернулся из дальнего плавания. То Александр II проводил смотр крейсерам «Европа», «Азия» и «Африка», клиперам «Разбойник», «Наездник», «Всадник» и «Гайдамак» и корвету «Баян». Царя сопровождали Царевич и отец, Константин был в свите. Государь посетил корабли, посмотрел артиллерийское учение, церемониальный марш, отметил хорошее умение ставить паруса.

«Кукольная комедия», — заметил в дневнике, хоронящемся в письменном столе под тремя замками, молодой скептик, которому не хотелось снова оказаться в замкнутом пространстве «морской безбрежности», но не хотелось и оставаться в Петербурге среди подневольных обязанностей царской службы и светской суеты.

В то первое его заграничное плавание, в девять утра 29 июля 1875 года «Светлана» снялась с якоря и вышла в море. Великий князь, прислушиваясь к советам офицеров, занимался уборкой якоря. В 12 дня его ждала первая вахта на ходу фрегата. Он чувствовал, что плохо разбирается в парусной работе, и очень боялся самостоятельной парусной вахты. Ему казалось, что он никогда не сможет стать порядочным моряком. Таким, как отец или командир «Светланы», капитан 2-го ранга Павел Павлович Новосильский. Командир часто гневался на неумение и нерадение новичков, но так учил и помогал в морском деле, которое знал до мелочей и любил, что никаких других чувств, кроме благодарности, не вызывал. Тем более обид.

Константин старался вникать во все тонкости морской службы. Напряжение его не покидало, болела непрестанно голова. Но он упрямо стоял на вахте, командовал батареей и даже изучал книгу о новейших судах германского флота.

И все же хотелось домой, в Павловск, на балкон с вьющимися растениями, в голове вместо сведений о германских судах почему-то бродили стихотворные строки, и чаще всего — из лермонтовского «Демона». Когда Константин во время аврала находился на баке за старшего, то редко азартно втягивался в общую работу, чаще на него находила апатия, возня людей раздражала, а то, бывало, уходил в себя так, что ничего вокруг не видел и не слышал. Товарищи по кораблю давно поняли, что служба на флоте тягостна Великому князю. Нет у него к ней влечения и дара. Правда, отмечали его честное желание больше знать о деле и постигнуть его.

Корабль — малое пространство. Все и всё на виду. Константин тяжело переживал несуразицы корабельного житья-бытья. В его дневнике появилась грустная история с фрегатским монахом:



«Я еще ничего не говорил о нашем фрегатском монахе; сегодня из-за него на фрегате произошли некоторые неприятности, чем я и воспользуюсь, чтобы описать личность священника. Отец Илья-второй поступил на фрегат на время этого плавания из Новогородского Сковородского монастыря; наружность его очень мало привлекательна; он пожилой человек с редкими, с проседью волосами, лоб у него морщинистый и совершенно покатый кверху — признак неразвитости. Действительно, отец Илья чрезвычайно, до тупости неразвит и совершенно необразован; говорит он плохо, заикаясь и запинаясь даже при богослужении и произнося букву „в“ по-малороссийски на „у“. Как человек темный, он, конечно, не против крепких напитков. У нас в кают-компании общество разделено на две половины; на одном конце стола золотые — флотские, на другом — серебряные, т. е. механики и штурман. Сегодня за ужином один из штурманов подпоил отца, так что тот совершенно вышел из границ приличия, особенно как духовная особа. Тут пошли одни смеяться над священником, подбивать его говорить проповедь, другие, отчасти и я, возмущались этим. Впрочем, признаюсь, я не устоял и слушал „слово“ отца Ильи „о душе“. Разумеется, „слово“ это было посмешище, и, наконец, общими силами уговорили попа лечь спать у себя в каюте.



Затем старший офицер стал протестовать, находя, что крайне неприлично напаивать священника, что это оказывать неуважение кают-компании и непочтительность к духовному сану; провинившемуся молодому штурману крепко досталось, его осадили, и он замолчал».

* * *

В это плавание Его Императорскому Высочеству Великому князю Константину Константиновичу Романову предстояло от имени Императорского Дома России посетить Короля и Королеву Датского королевства. И опять у него болела голова, и пугал Копенгаген со всеми празднествами. А с головной болью всегда приходила тоска. И снова он думал о том, как хорошо было бы не служить на флоте. Но он отгонял эту мысль и говорил себе: «Море — мой дом. Надо покориться судьбе. И Папá этого хочет».

Король и Королева встретили его тепло, мило, радушно. Ему было легко с ними. В это время там гостили Цесаревич (будущий Александр III) и его молодая жена Дагмара, «душка» Цесаревна (будущая Императрица Мария Федоровна). Видно было, что это счастливая семья. Константин как-то сразу подружился с Дагмарой, а она с ним. И надолго.

Как человек тонко все чувствующий, он понимал, что Александр и Дагмара отдыхают в Копенгагене от своего нравственно неловкого положения в Петербурге — от всех этих разговоров о связи Государя с юной Екатериной Долгорукой.

На «Светлане» Константин отметил свое двадцатидвухлетие. Его радушно и тепло поздравляли в кают-компании. Он же молился и просил Бога помочь ему быть честным человеком в очередном году его жизни. А между тем считал дни, числа, вахты до возвращения домой. Наконец, в последний раз спустили флаг. Он — дома: «Когда я подходил ко дворцу в Стрельне и не знал наверно, там ли Мамá и Митя, и успокоился, когда увидел свет в окнах, — как билось сердце. Одно из лучших чувств в жизни — ожидание и радость, когда входишь в родную дверь. Приближаясь к дому, мне всякий камушек, каждый самый незначительный предмет напоминал что-нибудь из прошедшего. С каким наслаждением я вбежал по лестнице и увидел первое знакомое лицо».

Но уже в марте 1880 года в приказе по гвардейскому экипажу офицеры были снова расписаны по судам.

Морской министр в этот раз решил послать сына в кругосветное плавание на два года на фрегате «Герцог Эдинбургский».

Опять это море! Константина, всегда послушного сына, радовало хотя бы то, что два, а может, и три года — как придется — он будет в кругу знакомых, милых ему людей. И князь Щербаков, и князь Барятинский, и граф Толстой, и князь Корсаков, и другие офицеры были дружны между собой. И Константину хотелось оправдать их доверие, чтобы не выйти за пределы этого дружества. Однако отплытие задерживалось.

— Такое впечатление, что вашему «Герцогу» некуда спешить, — язвительно замечала мать.

— Морские сборы — дело долгое, — отвечал сын и смеялся, зная, что она, жена моряка, как никто другой это понимает. — Зато завтра в Манеже мы с Митей участвуем в конногвардейском параде.

— Но ты же ротный командир в гвардейском экипаже! И на тебе…

Однако преодолеть желание пощеголять в красивом белом мундире, который очень шел ему, Константин не мог. Все говорили, что в этом костюме да еще с каской на голове он очень похож на своего деда императора Николая I. A был ли кто-то в Императорской семье красивее деда?! Так что Константин поехал. И парад прошел безукоризненно, и Государь был заметно доволен, и дамы не отводили от молодого Константина глаз.

Между тем в обществе шли разговоры о войне с Китаем. В восточные воды готовилась эскадра. Говорили, что и «Герцога», который строился на Балтийском заводе, отправят на восток. Теперь Константин боялся, что корабль не будет готов к осени, и придется остаться в Петербурге, и время будет просыпаться сквозь пальцы, как песок. Великий князь помчался на Балтийский завод увидеть собственными глазами, в каком состоянии «Герцог». Фрегат стоял на Неве у самого завода, директором которого был бывший моряк Г. Казн. Встретил Великого князя его бывший ротный командир Кузьмич. Втроем — Кази, Кузьмич и Константин — лазали по всем закоулкам корабля больше часа. Стук, шум, суета — на «Герцоге» шли окончательные работы.

В эти же дни Царь пожаловал Константину знак минного офицера за то, что тот прослушал курс лекций Владимира Павловича Верховенского. «Не считаю себя нисколько достойным звания минного офицера: прослушать курс лекций далеко не значит усвоить их. Знак этот доставит гораздо больше удовольствия Папá, чем мне самому», — записал Константин в дневнике, коря себя за неблагодарность, но любуясь своей честностью.

Ему казалось, что эдаким манером его привязывают к нелюбимому морскому делу. Впрочем, прошел слух, что «Герцог» опять задерживается с выходом в море…

МЕЧТА О РОМАНЕ С ВЕЧНОСТЬЮ

Времени между походами в море оставалось достаточно, чтобы спросить себя: «Чем я его заполню?» Конечно, можно по утрам совершать прогулки в парке, в поле, вдоль живописного берега Славянки. Константин объяснялся в любви этим местам: «Я с детства люблю поле, засеянное рожью и овсом, где тут и там синеют васильки; люблю быструю речку с небольшими порогами и крутыми берегами. С самых ранних лет в моей памяти врезался обширный вид на Царскую Славянку, на извилины речки и на большую кирху под соломенной крышей вдали. В этом поле дышится свободнее…» Вечерами можно любоваться светлой июньской ночью и дворцом с висящей над ним луной, а зимой кататься в Яхт-клубе на буере. И хотя ему не по вкусу холод, мороз и лед, но кататься под парусами по замершей реке — дело морское. Можно ходить в кладовые, рассматривать старину и вдыхать ее пыль. И вдруг найти среди хлама портреты Петра Великого, Короля Англии Карла I и всем этим украсить свою комнату. И потом приезжим гостям показывать Павловский дворец, рассказывая о залах, о живописи, о фарфоре, о бронзах, о шпалерах и о старинной мебели, показать и свою не без вкуса устроенную комнату. Можно купить себе пару серых лошадей, искать особой красоты запонки и золотой портсигар в подарок брату Мите в день его совершеннолетия, скучать на обеде у Александра II — «разговор прескучный для нашего поколения: о прежних командирах гвардейских полков, о начальниках частей при маневрах этих полков, что ж царские обеды не славились ни весельем, или чем-либо любопытным».

Константин вообще скучал везде, где не было напряжения мысли. От общего светского разговора «ни о чем» у него начинала болеть голова. Но он мог часами гулять рука об руку со своим самым близким другом — сестрой Олей, петь ей своим скверным голосом новый романс собственного сочинения, часами бродить с ней по залам Академии художеств, спорить о картине Жерома «Дуэль». Но, сам не зная почему, всегда говорил своей милой Оле «нет», когда она звала его в Царское Село в гости, где будет, по его словам, «чесун ни о чем». Он предпочитал одинокую прогулку в Павловске, где перед ним лежала Красная долина с вечерним хором множества птиц. Он останавливался и слушал их. И вдруг — придворная коляска. В ней Цесаревна, Великий князь Сергей, сестра Оля. Он прыгает в канаву, ломая кусты, пытаясь спрятаться. Но его замечают, окликают, везут все-таки в Царское пить чай, где присутствует и Государь.

В таких случаях Константин едва высиживал «приличное» время и удирал к умнице Павлу Егоровичу Кеппену, управляющему двора его матери. Говорил с ним до утра.

— Я в море на голодной пайке. Вы понимаете, Петр Егорыч? — сетовал Константин.

— Понимаю. Но в голодный паек не верю — в плавании вы читали Достоевского.

— Кузен Сергей прислал роман «Бесы». Мы тогда, обогнув Европу, прибыли в Америку, пришвартовались в порту Норфолка. Поездом я поехал посмотреть Нью-Йорк и Вашингтон. Как-то необъяснимо роман совпал с чертовщиной Нью-Йорка… Вообще, Достоевский меня потряс — такие у него есть христианские места!..

— Вот видите! Море дает возможности. А в остальном — вы предназначены отцом для флота, обязаны быть в свите Государя, на парадах, бывать во дворце, вести светскую жизнь и служебную. Вы — человек военный, как положено Великому князю. Понимаю, для вас вчерашний день не лучше и не хуже завтрашнего: дождь, сыро, холодно, а вам надо для роты делать заказы, потом — на Балтийский завод, на спуск корабля в присутствии всего морского начальства, потом опять на корабль — пробовать на фрегате машину на якорях. Да еще Его Высочество Константин Николаевич взял вас на завод смотреть ремонт «Опричника»…

— Но где взять время на душу свою? Я будто высох весь…

— Сумейте найти. Вы военный человек. Военным был и Сумароков, основавший при кадетском корпусе Императорский театр; и гусар Лермонтов, даже «Лев», наш гениальный Толстой, воевал в Севастополе. И Пушкин хотел в гусары… А Денис Давыдов, а преображенец Мусоргский, моряк Римский-Корсаков?…

— Они — воплощенным Словом или Музыкой явились на свет. Как говорит Достоевский, чтобы «осознать и сказать». А вот я — воплощенное тщеславие. В Стрельне, на Императорской мызе, мальчишкой бегал по парку под темным небом в неисчислимых звездах и, задрав голову к ним, кричал: «Желаю быть великим, люблю России честь! Исполню ли, Бог весть?» Стыдно, неловко вспоминать.

— Что же тут стыдного? Вы ведь пишете стихи…

— Не стоит об этом. А вот звезды, это тайное молчаливое лицо мироздания — мое наваждение. Иногда стою ночью на вахте, подниму глаза к звездам, к этой огненной книге, а в голове стихи Фета:



На стоге сена ночью южной
Лицом ко тверди я лежал,
А хор светил, живой и дружный,
Кругом раскинувшись, дрожал.
Земля, как смутный сон, немая,
Безвестно уносилась прочь,
И я, как первый житель рая,
Один в лицо увидел ночь…



Подумайте, Павел Егорович: «Один в лицо увидел ночь…» Какая мощь! И это у лирика Фета.

— Чувствую, что когда-нибудь вы напишете свои «Звезды»… — Кеппен встал, подошел к книжным полкам и достал книгу: — Это «Вертер» Гёте. Правда, на русском языке. Думаю, если понравится, прочитаете и в оригинале. Тут есть момент, имеющий касательство к нашему разговору. Вертер перед смертью прощается с «Большой Медведицей». Но почему так дорога Вертеру «Большая Медведица»? Он понял, что звездное чудо не выше его человеческого сознания и души. Это и роднит человека с бесконечностью бытия. Счастьем осознавать это мы обязаны своему человеческому лику. — Кеппен помолчал. — Нет, Константин Константинович, мне лучше Федора Михайловича не сказать. Ясно, что нельзя попусту растратить жизнь.

Они прощались под старым, широколистым дубом. И одновременно подняли головы к темному небу — там текла звездная река бесстрастного времени.

— Ваше Императорское Высочество, — тихо сказал Кеппен, — сознайтесь… Вы мечтаете о романе с вечностью?…

Отец, читавший очень много и имевший память поистине изумительную, дал Константину «Размышления» Марка Аврелия.

— Римский Император писал книгу как обращение к самому себе. В походной палатке, среди неустанных забот об армейских нуждах.

— Но он, наверное, не исключал и постороннего читателя? По воле Провидения записи могли попасть на глаза кому угодно.

— И попали. Провидение распорядилось наилучшим образом. Мы до сих пор читаем эту суровую, но светлую книгу. Отдай должное автору и ты, Костя.

Не всё легло на душу молодому князю. Но одно суждение философа запомнилось: «Для природы вся мировая сущность подобна воску. Вот она слепила из нее лошадку; еломав ее, она воспользовалась ее материей, чтобы вылепить деревцо, затем человека, затем еще что-нибудь. И всё это существует самое краткое время».

Быть может, тогда Константин впервые задумался о бренности тела, неустойчивости души и сомнительности славы. Виденные на Дунае бои обострили эти мысли. Он еще не был поглощен поисками высших истин, но его характер, склонный к самоуглублению, требовал самовыявления. Чем оно направлялось — желанием славы, честолюбием — он пока не знал. Всеми силами души он старался ухватиться за всякую новую возвышенную мысль, искал руководящее начало в жизни, сообразное с его душой, восторженной и серьезной…

ВЕЧЕРА С ДОСТОЕВСКИМ И ЧАЙКОВСКИМ

Преданный и умный кузен Сергей прислал ему на корабль роман «Бесы». У Сергея же на обеде Константин увидел и Достоевского. Худенький, болезненный на вид, с длинной редкой бородой. На бледном лице грустное и задумчивое выражение. Он говорил об искусстве. О том, что у искусства одна цель с целями человека, что оно с человеком связано нераздельно. Но стеснять свободу развития разных искусств нельзя, нельзя сбивать творчество с толку, предписывать ему разные законы… Чем свободнее будет искусство развиваться, тем нормальнее разовьется…

Говорил Достоевский так же хорошо, как писал. Но Константин так напряженно слушал, что, как это бывает с людьми тонкой, нервной организации, не все слышал. С Достоевским они увиделись через год, в марте 1879-го, на таком же обеде опять же у Сергея. Константин решился пригласить писателя и к себе. О приглашении напомнил еще и письменно 15 марта: «Вы встретите знакомых Вам людей, которым, как и мне, доставите большое удовольствие своим присутствием». Но писатель прийти отказался.

Достоевскому нравился скромный, расположенный к людям молодой человек. Но он был Его Императорским Высочеством, Великим князем. Таким особам не отказывают. И Достоевский вынужден был написать в ответ пространную записку:



«Ваше Императорское Высочество,



Я в высшей степени несчастен, будучи поставлен в совершенную невозможность исполнить желание Ваше и воспользоваться столь лестным для меня предложением Вашим.

Завтра, в пятницу, 16 марта, в 8 часов вечера, как нарочно, назначено чтение в пользу Литературного фонда.

Билеты были разобраны публикою все еще прежде объявления в газетах, и если б я не мог явиться читать объявленное в программе чтение учредителями фонда, то они из-за моего отказа принуждены бы были воротить публике деньги.

Повторяю Вам, Ваше Высочество, что чувствую себя совершенно несчастным. Я со счастьем думал и припоминал все это время о Вашем приглашении прибыть к Вам, высказанное мне у его Императорского Высочества Сергея Александровича, и вот досадный случай приготовил еще такое горе! Простите и не осудите меня. Примите благосклонно выражение горячих чувств моих, а я остаюсь вечно и беспредельно преданный Вашему Императорскому Высочеству покорный и всегдашний слуга Ваш Федор Достоевский.

15 марта/79».



Константин повторил приглашение, проявив обычный свой такт:



«Многоуважаемый Федор Михайлович, буду очень рад Вас увидеть завтра 22-го в 9-30 вечера. Прошу Вас не стесняться отказом, если Вам этот день сколько-нибудь неудобен».



Достоевский ответил:



«Ваше Императорское Высочество, завтра в 9-30 буду иметь счастье явиться на зов Вашего Высочества.

С чувством беспредельной преданности всегда пребуду Вашего Высочества вернейшим слугою.

Федор Достоевский.

21 марта/79. Среда».



Как-то Александра Иосифовна постучала в комнату сына. Никто не ответил, но из-за двери доносились какие-то шорохи. Она вошла и увидела что-то невообразимое. Пол был весь усыпан бумагами, книги, вынутые из шкафов, валялись на ковре. На письменном столе, где всегда царил дорогой и близкий ее сердцу немецкий порядок — «сын весь в меня», — был хаос. «О, Боже!» — возмутилась Великая княгиня.

Сын сидел на полу и изучал бумаги.

— Костя, что случилось?

— Я потерял записку Федора Михайловича…

— Достоевского? Ну что ж тут особенного?

Сын выразительно посмотрел на мать красивыми романовскими глазами: