Однако установившееся перемирие просуществовало недолго. В нарушение его условий из нарвского замка стали стрелять по пограничной русской крепости Ивангород, и царь в ответ приказал по Нарве «стреляти изо всего наряду». Нарвские горожане отправили в Москву делегацию, отмежевываясь от действий своего «князца» — наместника Ордена, но Адашев и Висковатый жестко потребовали передать русским воеводам «князца» и нарвский замок и принести присягу на верность царю; в этом случае, как заявили они делегатам, «вас государь пожалует... старины ваши и торг у вас не порушит». Нарвские горожане отказались принять эти условия, и 11 мая 1558 года русские войска взяли город штурмом. Затем по городу прошел крестный ход во главе с архимандритом Юрьева монастыря и протопопом Софийского собора. С этого момента Нарва стала главным русским портом на Балтике, и вскоре ее начали посещать купцы из многих стран Западной Европы.
Взятие Нарвы стало началом перелома в ливонской политике Русского государства. С конца мая 1558 года русские войска принялись занимать одну за другой пограничные крепости Ордена, а в июне 1558 года в поход на Ливонию выступило большое русское войско во главе с боярином князем Петром Ивановичем Шуйским. Поход продолжался все лето и показал полное военное бессилие Ордена — русские войска заняли 20 «городов», среди них такой крупный центр и резиденцию епископа, как Дерпт. Воевод, прибывших к царю в Александрову слободу, Иван IV жаловал «шубами и кубки, и аргамаки... и во всем им свое великое жалование показал». Вся восточная часть современной Эстонии в результате похода оказалась под русской властью.
Вопрос о мирном соглашении с Орденом не снимался с повестки дня, но становилось ясно, что речь может идти о заключении только такого мира, условия которого будут продиктованы русской стороной. В ответ на просьбы о мире великому магистру было объявлено, что для этого он должен лично явиться к царю.
Условия такого мира Алексей Федорович Адашев изложил в марте 1559 года датским послам, пытавшимся выступать в роли посредников между Россией и Орденом. Речь шла фактически об установлении русского протектората над Ливонией (его условия предусматривали, в частности, ввод русских гарнизонов в ряд ливонских городов). По просьбе датских послов властям Ордена было предоставлено перемирие на шесть месяцев, от мая до ноября 1559 года. В течение этого срока магистру следовало прибыть к Ивану IV «да за свои вины добити челом на всем том, как их государь пожалует».
Именно с началом активного военного наступления на Орден Иван IV впоследствии связывал начало разногласий между ним и его ближайшими до того времени советниками. Если сам Иван IV был сторонником самых активных военных действий (по его словам, он несколько раз отправлял грамоты князю Петру Ивановичу Шуйскому, торопя его с выступлением в поход), то советники «на всяко время» внушали ему, «еже не ходити бранию». Однако такая версия царя вызывает сильные сомнения. Как отмечалось выше, именно Адашев вел все дипломатические переговоры, приведшие к войне, и можно не сомневаться, что эта война была частью его военно-политического замысла. При взятии Нарвы и позднее в военных действиях в Ливонии наибольшей активностью отличался брат фаворита Данила Федорович, который именно за военные успехи в Ливонии получил из рук царя чин окольничего. На важнейший пост наместника Юрьева-Дерпта, в руках которого сосредоточивалась власть над ливонскими землями, царь назначил князя Дмитрия Ивановича Курлятева, о котором позднее с раздражением отзывался как об одном из ближайших «единомышленников» Сильвестра и Адашева. Наконец, и князь Андрей Михайлович Курбский (в то время один из воевод в армии князя Петра Шуйского) в своей «Истории о великом князе Московском» писал о победах русских войск над ливонцами как о справедливом возмездии, постигшем власти и подданных Ордена за отступление от веры и иконоборчество. Очевидно, на первом этапе война с Ливонским орденом встречала общее одобрение и царя, и русских правящих кругов.
Исследователи неоднократно обращали внимание на то, что одновременно с началом войны против Ордена все более усиливались и наступательные действия русских войск против Крыма, начатые в 1555—1556 годах.
Уже в 1556 году Крымское ханство подверглось нападению с разных сторон. Знатный украинский феодал, князь Дмитрий Вишневецкий, который в это время перешел на русскую службу, взял штурмом город Ислам-Кермен, а захваченные пушки вывез и поставил на Хортице у днепровских порогов, где как раз в это время стали оседать казаки, закладывая будущую Запорожскую Сечь. Тогда же адыгские князья заняли Темрюк и Тамань. Хан весь год держал наготове, не распуская, войско и «у турского помочи просил, а чаял на себя приходу в Крым царя и великого князя». В следующем, 1557 году наступление на Крым фактически прекратилось, и хан воспользовался передышкой, чтобы выгнать Дмитрия Вишневецкого с Хортицы. После тяжелых боев, в которых участвовала вся Орда во главе с самим ханом, Вишневецкий был вынужден отойти на русскую территорию.
Однако с января 1558 года наступление на Крым с нескольких направлений возобновилось с еще большим размахом. Большие отряды детей боярских, стрельцов и казаков были посланы на реку Псел, чтобы строить здесь суда, а затем выйти на Днепр и оттуда предпринимать нападения на Крым. Тогда же русское правительство послало Дмитрия Вишневецкого в Кабарду, чтобы тот, собрав здесь войско, шел на Крым «ратью мимо Азов». Тогда же послы, прибывшие от крымского хана, были арестованы и сосланы, и дипломатические сношения с Крымом прервались на несколько лет.
В следующем, 1559ходу военные действия стали еще более активными. В феврале 1559 года на Донец был послан князь Дмитрий Вишневецкий, чтобы, построив здесь суда, «приходить на крымские улусы... от Азова под Керчь». Тогда же на Днепр было послано войско во главе с Данилой Адашевым также «промышляти на крымъские улусы». На Дон поехал думный дворянин и постельничий царя Игнатий Вешняков, который должен был «сходитца на Дону с князем Дмитрием Вишневецким». Вешняков получил.задание поставить на Дону крепость — опорный пункт для будущих походов на Крым. Наконец, 11 марта был принят приговор о сборе войска против Крыма во главе с самим царем и виднейшими боярами. И на этот раз войско должно было не стоять на Оке, а идти на юг, в степь. Герой взятия Казани князь Михаил Иванович Воротынский поехал «на Поле место рассматривать, где государю царю и великому князю и полком стоять».
Благодаря успешным действиям военных отрядов Крымская орда оказалась запертой на Крымском полуострове и впервые за много лет сама стала объектом нападений. Как с энтузиазмом записал на страницах официальной летописи Алексей Адашев, «русская сабля в нечестивых жилищех тех по се время кровава не бывала...», а теперь «морем его царское воинство в малых челнех... якоже в кораблех ходяще... на великую орду внезапу нападаше и повоевав и, мстя кров крестианскую поганым, здорово отъидоша». Войско во главе с Данилой Адашевым, разорив побережье Крыма и освободив «русский» и «литовский» полон, благополучно вернулось на русскую территорию, нанеся серьезные потери орде, пытавшейся задержать его на днепровских переправах. Вернувшиеся из похода в сентябре 1559 года Данила Адашев и Игнатий Вешняков были пожалованы царем за службу.
Таким образом, Русское государство предпринимало в конце 1550-х годов серьезные шаги для решения и крымской, и ливонской проблемы. Обычно такое положение объясняют борьбой в окружении царя сторонников двух разных ориентации, из чего делается вывод об отсутствии единого продуманного курса в русской внешней политике тех лет. Дело, по-видимому, обстояло иначе. В конце 50-х годов была предпринята попытка осуществить сложный политический замысел, принадлежавший, судя по всему, самому Алексею Адашеву, целью которого было добиться одновременного решения в интересах России и крымской, и ливонской проблемы.
Война со слабым Орденом не пугала русских политиков. Иное дело — перерастание этой войны в большой международный конфликт с участием многих государств. Между тем после событий 1556 года в Москве должны были отдавать себе отчет в том, что русское вмешательство в ливонские дела может вызвать сопротивление со стороны Великого княжества Литовского и, следовательно, не могли не думать о мерах, с помощью которых можно было бы устранить такую угрозу. Отсюда — очевидное стремление принудить власти Ордена согласиться на установление русского протектората. Такое решение лишило бы власти Великого княжества Литовского оснований для вмешательства в ливонские дела. Этого, однако, было недостаточно. Следовало предложить Великому княжеству Литовскому соглашение, которое могло бы принести ему крупные выгоды. Таким соглашением мог стать союз двух государств для покорения последнего татарского ханства в Восточной Европе — Крыма. Так как Великое княжество Литовское не меньше России страдало от татарских набегов, можно было бы ожидать, что такое предложение его заинтересует и ради избавления от татарской угрозы литовские политики не станут реагировать на русские успехи в Ливонии. Представляется также, что русские политики конца 50-х годов, чьи взгляды формировались в обстановке постоянной «священной войны» против мусульманского мира, искренне были убеждены, что Сигизмунд II не сможет ответить отказом на предложение о союзе против «поганых». Против осуществления такого замысла царь не мог иметь никаких возражений: он должен был стать верховным сюзереном Ливонского ордена и добавить к своим лаврам покорителя Казани и Астрахани лавры покорителя Крыма.
Совсем не случайно к переговорам о союзе против Крыма русское правительство серьезно приступило именно зимой 1557/58 года, когда русские войска предприняли набег на Ливонию. Посланный в Вильно в феврале 1558 года, после большого набега татар на Волынь, Роман Олферьев сообщил, что русским воеводам послан приказ идти за ордой и отбить захваченный полон и что царь хочет воевать с Крымом и оказывать помощь против татар «христианам», живущим в Великом княжестве. Приехавшим в марте 1559 года литовским послам Адашев заявил, что «для покою христианского и свободы христианам от рук бусурманских» царь готов заключить с Великим княжеством Литовским не только союз против Крыма, но и «вечный мир», соглашаясь оставить в руках Сигизмунда II «все свои старинные вотчины» — белорусские и украинские земли. Это беспрецедентное для практики русско-литовских отношений в XVI веке заявление ясно показывает, сколь значительные усилия предпринимались, чтобы склонить Великое княжество Литовское к союзу против Крыма.
План Адашева основывался на двух предпосылках: во-первых, что Великое княжество Литовское, заинтересованное в союзе против Крыма, не станет препятствовать усилению русского влияния в Ливонии и, во-вторых, что Орден, не имея никакой поддержки, будет вынужден согласиться на продиктованные в Москве условия мира. К концу 1559 года стала выясняться нереальность обеих этих предпосылок. Правда, во время переговоров неоднократно говорилось о желании Сигизмунда II «о всем добром и обороне христианской мыслить». Король даже просил у Ивана IV «опасной грамоты» для «великих послов», которых он намеревался послать в Москву для заключения соответствующего соглашения. Но все это были лишь дипломатические маневры. В действительности лица, стоявшие у власти в Великом княжестве Литовском, вовсе не думали серьезно о союзе с Россией против Крыма. Напротив, ликвидация Крымского ханства, с их точки зрения, была весьма нежелательна, так как баланс сил в Восточной Европе, и так сильно изменившийся в пользу России после ликвидации Казанского и Астраханского ханств, стал бы для Великого княжества после исчезновения Крымского ханства еще более невыгодным. «И только крымского избыв, и вам не на ком пасти, пасти вам на нас», — сказал однажды один из литовских дипломатов своим русским собеседникам. Напротив, готовясь со своей стороны вмешаться в ливонские дела, рада Великого княжества Литовского старалась заключить союз с Крымом, направленный против России. В этом русское правительство могло убедиться осенью 1559 года, когда Данила Адашев доставил в Москву захваченные на днепровском перевозе литовские грамоты в Крым. В них говорилось, что король посылает в Крым «большого посла с добрым делом о дружбе и братстве» и обещает хану каждый год присылать высокие «поминки», чтобы тот «с недруга нашего с московского князя саблю свою завсе не сносил». Тем самым Данила Адашев невольно нанес удар своему брату, так как доставленные им грамоты ясно показывали нереальность расчетов царского министра иностранных дел.
Власти Ордена, таким образом, вовсе не находились в безвыходной ситуации: будучи не в состоянии дать отпор русским войскам и одновременно не желая подчиняться верховной власти Ивана IV, они приняли решение отдаться под защиту Сигизмунда II. Для этой цели и было использовано предоставленное им перемирие. 31 августа 1559 года в Вильно было заключено соглашение о переходе Ордена «под протекцию» великого князя Литовского. После этого власти Ордена стали чувствовать себя столь уверенно, что, наняв отряды наемников — «заморских немец», открыли в октябре 1559 года военные действия в Прибалтике, не дожидаясь окончания предоставленного им перемирия. Положение стало тем более сложным, что когда царь захотел послать войска на помощь своим, то «по грехом пришла груда великая и безпута» и войска не могли пройти в Прибалтику.
Как представляется, именно в этой сложной ситуации начались острые разногласия в русских правящих кругах. Их характер лишь отчасти можно установить по отрывочным свидетельствам наших источников. Позднее в Первом послании Курбскому царь с раздражением обвинил Сильвестра и Адашева в том, что во время войны в Ливонии они добивались от него «еже бы не ходити бранию». Очевидно, речь шла о прекращении дальнейшего вмешательства в Ливонии, что могло втянуть страну в войну с Великим княжеством Литовским.
Эти высказывания следует сопоставить со свидетельством Курбского о том, что после успехов, достигнутых Вишневецким и Данилой Адашевым, он и другие советники снова и снова «царю стужали и советовали: или бы сам потщился итти или бы войско великое послал на Орду». Таким образом, именно в конце 1559 года был поставлен вопрос о выборе между двумя направлениями русской внешней политики, и часть советников во главе с Адашевым и Сильвестром выступила за прекращение войны с Ливонией и продолжение наступления на Крым.
Царь, как видно из Первого послания Курбскому, пришел к иному выводу. Обсуждение вопроса о будущей ориентации русской внешней политики имело место в Можайске, где находился царь в октябре-ноябре 1559 года. Оно осложнилось вмешательством Сильвестра. Привыкнув к определенному стилю обращения с воспитанником, он и на этот раз, по-видимому, угрожал царю Божьим гневом («аще ли не так, то душе пагуба и царству разорение»), если тот не будет следовать советам его и Адашева. Свидетельством того, что Бог недоволен действиями царя, Сильвестр считал случившуюся в это время болезнь царицы Анастасии. Царь был серьезно озабочен болезнью жены. Генрих Штаден, немец на царской службе, записал рассказ некоей вдовы Екатерины Шиллинг, которую привезли в Москву из только что завоеванного Дерпта, чтобы лечить царицу. Иван IV обещал пожаловать ей половину доходов с Юрьевского уезда, если она вылечит Анастасию. Не удивительно, что внушения Сильвестра на этот раз не только не оказали желательного действия, но и вызвали раздражение царя.
У Ивана Васильевича сложилось свое понимание происходящего, которое он позднее изложил на страницах Первого послания Курбскому. Подчиняясь внушениям советников, он не вел войну достаточно решительно и «лукавого ради напоминания дацкого короля» дал возможность ливонцам целое лето собирать свои силы. «И аще бы не ваша злобесная претыкания, — писал он Курбскому, обращаясь в его лице и к другим сподвижникам Сильвестра и Адашева, — и з Божиею помощью уже бы вся Германия (то есть Ливония. — Б.Ф.) была за православием». Выход из сложившегося положения царь видел в усилении военных действий в Ливонии.
Можно спорить о том, какое решение было бы в данной ситуации более правильным, но очевидно, что заключение перемирия с Орденом было ошибкой, ответственность за которую несло то лицо, которое направляло в эти годы внешнюю политику правительства, то есть Алексей Адашев. Таким образом, у царя было серьезное основание для отстранения Адашева от государственных дел. Однако следует принять во внимание, что Адашев и ранее допускал серьезные ошибки. Так, он не сумел в начале 50-х годов XVI века добиться мирного присоединения Казанского ханства, но это не помешало в дальнейшем его успешной карьере и не ослабило доверия, которое к нему питал царь. К этому надо добавить, что немилость царя совсем не коснулась человека, который во второй половине 50-х годов был неразлучным спутником Адашева на всех ответственных дипломатических переговорах — дьяка Ивана Михайловича Висковатого, главы Посольского приказа. Все это позволяет думать, что Адашев был отстранен от государственных дел не столько за ошибки, допущенные им при решении вопросов внешней политики, сколько потому, что царь уже в то время пришел к выводу, что та внутренняя политика, которую он проводил, следуя советам Адашева и Сильвестра, не отвечает его интересам.
Судя по высказываниям царя, его окончательный разрыв с советниками произошел на дороге из Можайска в Москву, куда царь, получив тревожные известия из Ливонии, срочно выехал в конце ноября 1559 года с больной женой в ужасную осеннюю распутицу, когда, по выражению официальной летописи, ехать «невозможно было ни верхом, ни в санех». По-видимому, во время столь тяжелого путешествия Сильвестр продолжал наставлять царя в привычной для себя манере и вызвал этим его гнев. Высказывания Ивана IV очень скупы, и мы, вероятно, так и не узнаем, в чем заключалось то «малое слово непотребно», которое стало поводом для окончательного разрыва.
Расставшись с царем, Сильвестр покинул Москву и принял пострижение в Кирилловом монастыре под именем Спиридона. Что касается Алексея Адашева, то в декабре 1559 — январе 1560 года, после приезда царя из Можайска в Москву, он еще принимал сначала литовского гонца, а потом литовского посланника. В мае 1560 года, когда в Ливонию было послано большое войско во главе с князем Иваном Федоровичем Мстиславским, Алексей Адашев вместе с этой армией покинул Москву. В армии ему был доверен достаточно высокий пост третьего воеводы «большого» (главного) полка, соответствовавший его сану. Но если учесть, что в предшествующие годы Адашев постоянно находился при особе царя и не получал военных назначений, эта посылка в Ливонию была первым знаком царской немилости. Скоро последовали и другие. 30 августа 1560 года в Москву пришли донесения от воевод о взятии одной из лучших крепостей в Ливонии — Феллина (современный Вильянди), и царь приказал оставить воеводой в этом городе Алексея Адашева. Тем самым стало очевидно, что царь твердо намерен отстранить своего бывшего друга от управления государством.
Тогда же царь предпринял и другой шаг. По его приказу в сентябре-октябре 1560 года вотчины Алексея Адашева в Костромском и Переяславском уездах были отобраны в казну, а вместо них ему были выделены земли в Бежецкой пятине Новгородской земли. Значение этого шага станет понятно, если учесть особенности структуры дворянского сословия в середине XVI века. Лишь представители дворянства земель Северо-Восточной Руси, входившие в состав «государева двора», могли принимать участие в управлении государством и занимать высокие должности общегосударственного значения. В отличие от них новгородские помещики могли рассчитывать на военно-административные должности лишь на территории Новгородской земли. Превратив Адашева в новгородского землевладельца, царь заранее ограничивал рамки его будущей деятельности границами русского Северо-Запада и сопредельных ливонских земель.
На этом неприятности Алексея Федоровича не кончились. По распоряжению царя вторым воеводой в Феллине был назначен костромской сын боярский Осип Полев. В списке костромских «детей боярских» «Дворовой тетради» он был записан выше, чем Данила Федорович Адашев, следовательно, его семья считалась на Костроме более знатной, чем семья предков Адашевых, Ольговых. В иное время Полев не посмел бы спорить с Адашевым, но теперь, видя явную немилость царя к бывшему фавориту, он заявил, что ему «меньши Олексея Адашева быть невместно». В результате царь назначил Осипа Полева воеводой в Феллине, а Адашеву «велел быть в Юрьеве Ливонском», не давая ему никакой должности. В «Пискаревском летописце», неизвестный составитель которого записал в начале XVII века рассказы старших современников о временах правления Ивана IV, сохранились припоминания, что Алексей Федорович «бил челом многажды» наместнику Юрьева князю Дмитрию Ивановичу Хилкову, чтобы тот дал ему какую-нибудь должность, но тот «не велел быти», очевидно, потому, что не имел на этот счет никакого приказа от царя. Во всем этом, как представляется, явно проявилось желание царя отстранить своего бывшего ближайшего друга и советника от всякого участия в государственной деятельности.
Начало 1560 года стало важной вехой в биографии Ивана IV. Он, наконец, избавился от опеки советников, наставлениям которых до сих пор (хотя со временем все менее охотно) следовал. Царь был недоволен ими, так как, следуя их рекомендациям, он не добился укрепления своей власти. Теперь, устранив их, он получил возможность осуществить меры, которые, по его убеждению, позволили бы ему сосредоточить в своих руках всю полноту власти в государстве.
НАКАНУНЕ ОПРИЧНИНЫ
Одним из последствий разрыва царя с Сильвестром и Адашевым стало возвращение к управлению государством лиц, удаленных из окружения монарха в середине 50-х годов. На первые места в государстве вернулись родственники царицы Анастасии — Данила Романович и Василий Михайлович Юрьевы. В начале 60-х годов XVI века Василий Михайлович вел переговоры с литовскими послами, выступая в той роли, в которой ранее мы видели Адашева. Был возвращен из ссылки Никита Фуников Курцов, получивший в начале 1560 года пост казначея, еще более важный, чем пост, который он занимал до ссылки. Одновременно от двора удалялись лица, близкие Адашеву — постельничий Иван Михайлович Вешняков, его брат Данила и другие лица.
Если бы все ограничилось только этим, то происшедшее следовало бы определить, как довольно тривиальный дворцовый переворот, затронувший судьбы сравнительно узкого круга людей. Однако произошедшие перемены оказались гораздо более значительными. Царь не ограничился сменой отдельных лиц, стоявших у кормила правления государством, а предпринял попытку изменить традиционные нормы отношений между государем и кругом его советников.
В отличие от ряда европейских стран в России не существовало документов, в которых такие нормы фиксировались и скреплялись обязательствами монарха и его советников. Это, однако, не значит, что подобных норм вообще не существовало. Такие нормы, конечно, имелись и если не были зафиксированы письменно, то зато освящались древностью обычая, восходившего еще ко временам, когда князь был прежде всего предводителем своей дружины.
В XVI веке ни о каких личных контактах великого князя (затем — царя) с основной массой его военных вассалов не могло быть и речи; такие контакты сохранялись в основном в практике общения государя с кругом своих советников. Советник должен был верно служить государю, не жалея ради этого ни имущества, ни жизни, а государь должен был щедро награждать его за службу. Государь мог наказать советника за совершенные проступки, но при этом следовало объявить ему вину в присутствии бояр и дать провинившемуся «исправу», то есть возможность высказать все, что он имел сказать в свое оправдание. О том, что эти нормы сохраняли свою действенность и в XVI веке, говорит текст, сохранившийся в митрополичьем формулярнике (сборнике образцов грамот и посланий) того времени, где от имени советника к правителю обращаются следующие слова: «Придет на нас от кого обмолва государю нашему, великому князю, без суда и без исправы не учинити нам ничего». В случае, если бы справедливость обвинений подтвердилась, государь мог карать за измену смертной казнью и конфискацией имущества (как поступил, например, Дмитрий Донской с Иваном Васильевичем Вельяминовым, вступившим в сношения с Ордой и литовским князем), а за иные провинности наложить на приближенного свою «опалу». Опальный не мог находиться в присутствии государя (о прощении одного из опальных в начале XVI века говорили, что ему «очи у великого князя взяли») и участвовать в управлении государством. Описание самой церемонии наложения опалы сохранилось в сочинении польского шляхтича Станислава Немоевского, написанном в начале XVII века. При объявлении опалы царь бил попавшего в опалу боярина рукой по губам, а думный дьяк, поставив его посередине избы, горстями выщипывал ему бороду. Подвергшийся опале должен был каждый день ездить по Кремлю и посаду в черной одежде, черной шапке и черных сапогах и перед каждым снимать шапку.
Со временем государь мог вернуть опальному свою милость и снова включить его в круг своих советников. При этом большую роль играло освященное традицией право митрополита и епископов «печаловаться» за опальных. По печалованию митрополита правители неоднократно прощали своим советникам не только служебные проступки, но и важные преступления (как, например, попытку отъезда в Литву). «Печалуясь» за опального, митрополит и епископы как бы ручались за его верность государю в будущем. В случае нового нарушения присяги виновному угрожали не только наказания со стороны правителя, но и церковные кары (отлучение от церкви и проклятие «в сем веке и в будущем»). Принимавшийся снова в окружение государя советник приносил новую присягу верности — целовал крест у гробницы одного из святых патронов московской митрополии — митрополита Петра или Алексея.
Поручительство митрополита и епископов, снятие опалы и новая присяга на верность фиксировались в документе особого типа — «поручной записи». Наиболее ранний известный документ такого типа относится к правлению Ивана III.
Однако не только митрополит и епископы, но и светские приближенные правителя могли ходатайствовать о снятии с виновного опалы и выступать как поручители за его верность в будущем. В этом случае условия такого поручительства были другими: в случае, если советник, прощенный и возвращенный в круг приближенных государя, нарушив присягу, «куда отъедет или збежит», поручители должны были выплатить в великокняжескую казну значительное количество денег (несколько тысяч рублей — сумму в XV—XVII веках огромную). В этих условиях сложилась практика, когда с просьбой об опальном к государю обращалось несколько бояр — членов Думы, а финансовые обязательства принимал на себя более широкий круг лиц из числа членов «государева двора», связанных с опальным родственными или иными связями и готовых взять на себя ответственность за него.
Такая практика создавала своеобразный механизм «обратной» связи в отношениях между монархом и правящей элитой. Появление у опального широкого круга влиятельных поручителей свидетельствовало о наличии в правящем слое определенного недовольства действиями монарха и заставляло монарха вносить поправки в свою политику, соглашаясь в той или иной форме допустить опального к участию во власти.
Самостоятельная политика царя Ивана началась с попытки нарушить некоторые из этих традиционных норм.
Поводом для этого послужила смерть царицы Анастасии 6 августа 1560 года. Царица, по-видимому, так и не оправилась от болезни, постигшей ее осенью 1559 года. У историков сложилось довольно устойчивое представление, что царица благотворно влияла на своего мужа, смягчая тяжелые стороны его характера, а ее смерть способствовала тому, что эти стороны стали все сильнее проявляться, наложив отпечаток на поведение царя и его обращение со своим окружением. Такое представление возникло, по-видимому, еще при жизни Грозного. Англичанин Джером Горсей, агент «Московской компании» — объединения английских купцов, торговавших с Русским государством, — появившийся в России в 70-х годах XVI века, отмечал в своих «Записках», что Анастасия «была такой мудрой, добродетельной, благочестивой и влиятельной, что ее почитали, любили и боялись все подчиненные. Великий князь был молод и вспыльчив, но она управляла им с удивительной кротостью и умом». Как бы продолжая Горсея, автор так называемого «Хронографа 1617 года» писал о царе, что после смерти Анастасии «превратился многомудренный его ум на нрав яр».
Иван, несомненно, был привязан к своей первой жене. Однако о каком-либо особом ее влиянии на супруга говорить, по-видимому, не приходится. Правда, согласно рассказу официальной летописи, во время похорон Анастасии «царя и великого князя от великого стенания и от жалости сердца едва под руце ведяху». Однако горе не помешало уже через две недели после смерти царицы начать хлопоты о заключении нового брака. Они завершились приездом в Москву в июне 1561 года Кученей, дочери кабардинского князя Темрюка, которая, крестившись под именем Марии, стала в августе того же года второй женой Ивана IV. В рассказе официальной летописи говорится о больших вкладах в монастыри, которые давал скорбящий царь по умершей жене. И действительно, мы знаем, что в августе 1562 года он дал по Анастасии в Троице-Сергиев монастырь заупокойный вклад размером в 1000 рублей, однако, когда в 1569 году скончалась Мария Темрюковна, Иван IV дал по ней 1500 рублей и золотое блюдо. К кабардинской княжне он, судя по всему, был гораздо более привязан, чем к Анастасии.
То немногое, что мы знаем о роли царицы Анастасии в политической жизни того времени, говорит о ее привязанности к своим родственникам Захарьиным, а также, по-видимому, о какой-то роли, которую она сыграла в удалении Сильвестра и Адашева от дел и возвращении Захарьиных к управлению государством. В такой ситуации становится понятным, почему на Сильвестра и Адашева и их приверженцев могла быть возложена ответственность за смерть царицы.
По словам князя Андрея Курбского (из «Истории о великом князе Московском»), после смерти царицы ее братья и другие «презлые ласкатели» стали внушать царю, что она погублена «чародейством», исходящим от Сильвестра и Адашева. Поводом к возникновению таких утверждений послужили, как представляется, неосторожные высказывания благовещенского священника, который объяснял царю, что болезнь его жены — наказание от Бога за то, что царь не следует наставлениям своих советников. Для рассмотрения обвинений и наказания виновных царь собрал совместное заседание Боярской думы и Освященного собора — собрания высшего духовенства во главе с митрополитом. Участие духовенства вполне объясняется тем, что чародейство, направленное против царицы, было тяжелым преступлением не только против государя, но и против церкви. Узнав об обвинениях, Сильвестр и Адашев прислали «епистолии» (письма), в которых просили вызвать их в Москву, чтобы они лично могли ответить на эти обвинения. Они обратились и к митрополиту, который на созванном соборе также настаивал на разборе дела в присутствии и при участии обвиненных. Царь, однако, настоял на том, чтобы показания обвинителей и свидетелей рассматривались в отсутствие Сильвестра и Адашева. Собор, по словам Курбского, завершился их осуждением. Во исполнение соборного решения постригшийся в Кирилло-Белозерском монастыре Сильвестр был сослан в Соловки — на остров «яже на Студеном море».
Рассказ Курбского при сопоставлении его с другими свидетельствами вызывает ряд недоуменных вопросов. В своем Первом послании царю Курбский обвинил Ивана в том, что тот преследует людей, «изменами и чародействы и иными неподобными облыгая православных». На это обвинение царь ответил тогда же кратко и определенно: «А еже о изменах и чародействе воспомянул еси, ино таких собак везде казнят». Таким образом, царь не отрицал, что казнил людей по обвинению в «чародействе» и считал эти казни справедливыми. Однако среди многих обвинений по адресу бояр в его Первом послании мы не находим обвинения в том, что они «чародейством» привели к смерти царицу Анастасию. Лишь много лет спустя, в конце 70-х годов, во Втором послании Курбскому он обвинил бояр в этом преступлении.
[3] Не менее существенно, что в Первом послании Курбскому царь определенно заявил, что о том «злом», что совершил в отношении его Сильвестр, он намерен судиться с ним не здесь, а в загробном мире перед лицом Бога. Царь ограничился тем, что удалил из Москвы сына Сильвестра. И действительно, имеется ряд свидетельств о том, что Анфим Сильвестров был дьяком воеводской избы в Смоленске с 1561 по 1566 год. Вряд ли это могло иметь место, если бы его отец был осужден по обвинению в «чародействе». На рукописях Сильвестра, сохранившихся в библиотеке Кириллова монастыря, есть записи о присылке некоторых из них Анфимом отцу в этот монастырь. Из Кириллова же, уже будучи монахом, Сильвестр прислал большой вклад в Соловецкий монастырь — 219 рублей и 66 книг. Очевидно, что в Кириллове Сильвестр находился довольно продолжительное время, в то время как по смыслу рассказа Курбского он пробыл там всего несколько месяцев. Именно в Кириллов в конце 60-х годов душеприказчики дали посмертный вклад по Сильвестру-Спиридону и Анфиму. Все это позволяет утверждать, что, скорее всего, бывший наставник царя продолжал оставаться в Кирилловом монастыре, где он и скончался в конце 60-х годов XVI века.
Алексей Адашев умер гораздо раньше. По свидетельству Курбского, он пробыл в Юрьеве-Дерпте всего два месяца, здесь в «недуг огненный впаде и умер». Составитель «Пискаревского летописца», специально интересовавшийся судьбой Адашева, отметил, что по приказу царя его похоронили в Покровском монастыре в Угличе рядом с могилой отца. Вряд ли в монастыре могли похоронить человека, официально осужденного за «чародейство».
Все это, однако, не позволяет считать весь рассказ Курбского чистым вымыслом. Очевидно, собор действительно рассматривал дела о «чародействе», причем обвиненные были казнены. В этой связи следует обратить внимание на сообщение Курбского о польке Марии, по прозвищу Магдалина, которая была казнена с пятью сыновьями как «черовница и Алексеева согласница». Весьма вероятно, что царь настаивал на заочном осуждении Сильвестра и Адашева, но, судя по всему, не смог этого добиться из-за противодействия митрополита.
Требование заочно осудить царского советника, обладателя думского чина, означало, что царь не намерен считаться с традиционными нормами отношений со своим окружением. Об этом говорит и другой предпринятый им тогда шаг, о котором мы узнаем из собственных высказываний Ивана IV. Рассказав в своем Первом послании Курбскому о том, как он отстранил Сильвестра и Адашева от государственных дел, царь далее отметил, что тем, кто не являлся их сторонниками, «повелехом от них отлучатися и к ним не приставати», и в знак того, что они будут соблюдать «царскую заповедь», эти люди принесли присягу — целовали крест. Об особых «присягах» царю его сторонников среди правящей элиты упоминает и Курбский в «Истории о великом князе Московском».
Так как все советники царя, получая из его рук думный сан, приносили ему специальную присягу верности (не говоря уж об обычной присяге всех подданных своему монарху), встает вопрос, в чем же был смысл и значение этой особой присяги. Анализ высказываний царя позволяет предположить, что, принося присягу, советники давали обязательство не присоединяться к мнению тех советников, которых царь считал приверженцами Сильвестра и Адашева. Таким образом, создав в составе Думы группу людей, связанных с ним особыми обязательствами, царь рассчитывал подчинить деятельность этого органа своему влиянию. Это было явным и очевидным нарушением всех традиционных норм. Вместе с тем избранный царем способ действий показывал, что он не рассчитывал подчинить Боярскую думу своему влиянию обычным, нормальным способом.
Можно предположительно очертить круг лиц, которые принесли царю особую присягу верности. В 1561 году, вступив в новый брак, царь составил новое завещание. В нем, в частности, царь называл имена тех лиц, которым доверял управлять страной в малолетство царевича Ивана в случае своей внезапной смерти. Документ этот не сохранился, но сохранился текст особой присяги, которую принесли будущие регенты. Очевидно, что это были люди, пользовавшиеся особым доверием царя.
Из бояр, составлявших «ближнюю думу» царя в середине 50-х годов, в число регентов вошли лишь князь Иван Федорович Мстиславский и родственники наследника Данила Романович и Василий Михайлович Юрьевы. Кроме этих трех бояр, в состав регентского совета вошли близкий родственник Юрьевых боярин Иван Петрович Яковлев, принадлежащий к большой семье Захарьиных, однородец Захарьиных окольничий Федор Иванович Умной Колычев, вскоре получивший от царя боярский сан, и двое дворян — молодых отпрысков знатных семей: князь Андрей Петрович Телятевский (из рода тверских князей) и царский кравчий князь Петр Иванович Горенский (из рода князей Оболенских). Эти молодые люди, начавшие служить в 50-х годах XVI века, попали в состав регентов как лица, особо близкие к царю. Известно, что Телятевского царь посылал в Юрьев расследовать обстоятельства смерти Алексея Адашева.
В состав будущего регентского совета не вошли ни двоюродный брат царя Владимир Андреевич Старицкий, ни племянник царя князь Иван Дмитриевич Бельский, ни родственники царя по матери князья Глинские, ни заседавшие в Думе представители наиболее знатных княжеских родов, такие, как Шуйские или «служилые князья» Воротынские. В таком подборе регентов проявилось стремление царя осуществлять управление государством при поддержке узкой группы лиц, в преданности которых он мог быть уверен. Представители рода Захарьиных вызывали доверие как родственники наследника, для доверия к другим регентам были, по-видимому, какие-то особые, нам неизвестные основания.
Такие действия царя должны были привести к серьезным трениям между ним и правящей элитой. Это и произошло. К сожалению, о конфликтах между царем и его советниками мы осведомлены совершенно недостаточно. О них мы знаем, как правило, из рассказов официальной летописи, в которой неоднократно отмечается, что царь наложил опалу на кого-либо из своих приближенных, но почти никогда не говорится о причинах такой опалы. Не помогает делу и «История о великом князе Московском», так как целью Курбского в этом произведении было стремление показать, что царь без всяких причин налагал на своих подданных опалу и подвергал их казням. Ряд важных сведений дают «поручные записи», составлявшиеся при снятии опалы с виновных, они позволяют изучить реакцию правящей элиты на действия царя, но не дают понимания мотивов этих действий. Отсюда большое количество вопросов и малое число убедительных ответов.
Насколько можно установить, первые столкновения произошли у царя с его близкими родственниками, которые именно благодаря этому родству занимали первые места в Боярской думе. Первым попал в опалу двоюродный брат матери царя Василий Михайлович Глинский. Он начал службу при дворе как царский стольник и в 1560 году получил из рук царя боярский сан. Чем была вызвана его опала, мы не знаем. В июле 1561 года опала была снята по «печалованию» церковных иерархов, и Василий Михайлович целовал крест царю у гроба митрополита Петра. В официальной летописи эта опала никак не была отмечена. Гораздо больше известно об опале, постигшей в начале 1562 года другого родственника царя — князя Ивана Дмитриевича Бельского. Не считая Владимира Андреевича Старицкого, Бельский был наиболее близким родственником царя по отцу и поэтому, в силу своего происхождения, — первым по знатности лицом среди членов Боярской думы. При воеводских назначениях он мог занимать только пост главнокомандующего. Его родственные связи с царским домом еще более укрепились, когда царь выдал за него Марфу, дочь своего бывшего опекуна князя Василия Васильевича Шуйского от его брака с Анастасией, племянницей Василия III.
И вот в январе 1562 года Иван Дмитриевич был арестован за то, что он нарушил присягу, «хотел бежати в Литву и опасную грамоту у короля взял». Почему Иван Дмитриевич Бельский собирался бежать именно в Литву, вполне понятно. По рождению он принадлежал к одной из самых знатных фамилий литовской знати — потомкам одного из старших сыновей великого князя Ольгерда, Владимира. И это при том, что правившая в Великом княжестве Литовском династия вела свое происхождение от Ягайлы — одного из младших сыновей Ольгерда от второго брака. Близкие родственники Бельского, князья Слуцкие, были крупнейшими православными магнатами в Литовском государстве (в своей «поручной записи» позднее Иван Дмитриевич специально обязывался «с своею братьею с Слудцкими князьми... не ссылатися ни человеком, ни грамотой»).
Но что заставило боярина, занимавшего высокое и почетное положение, решиться на столь рискованный и опасный (тем более в условиях приближающейся войны между Россией и Великим княжеством Литовским) шаг? Ясно, что для этого нужны были очень серьезные причины, связанные с отношениями между боярином и царем. Но мы о них ничего не знаем.
Хотя факт совершения Бельским тяжелого преступления — государственной измены — был вполне доказан, ходатаями за арестованного выступили не только митрополит и собор епископов, но и большой круг светских лиц — пятеро бояр, потомки черниговских, тверских и ярославских князей, один из членов старомосковского боярского рода Морозовых, а также свыше сотни княжат, детей боярских и дьяков. И все это несмотря на то, что Иван IV сделал традиционные условия поруки гораздо более жесткими. Дело не ограничивалось тем, что поручители в случае повторного побега Бельского должны были внести в царскую казну огромную сумму в 10 тысяч рублей. В «поручную запись» было внесено новое небывалое условие — поручители на этот раз должны были отвечать не только деньгами, но и жизнью («наши поручниковы головы во княж Ивановы головы место»). Поручителей это, однако, не остановило. Их многочисленность весьма симптоматична: она говорит о том, что значительная часть правящей элиты нашла нужным так, в косвенной форме, дать понять, что не одобряет действий царя. Иван IV не ограничился составлением обычных поручных записей и потребовал еще особой присяги на верность со стороны «людей» — слуг и вассалов князя, но в марте 1562 года Бельский был освобожден и стал снова возглавлять Боярскую думу.
С осени 1562 года количество подобных конфликтов стало увеличиваться. 15 сентября 1562 года царь «наложил свою опалу на князя Михаила и Александра Воротынских за их изменные дела». В чем состояли эти «изменные дела», мы, к сожалению, ни из этой записи официальной летописи, ни из других источников узнать не можем. В Описи царского архива XVI века упоминаются «сыскной список и роспросные речи боярина князя Михаила Ивановича Воротынского людей», которые, очевидно, послужили основанием для наложения «опалы», но о содержании их мы ничего не знаем.
В кругах правящей элиты князья Воротынские, сменившие в конце XV века положение высокопоставленных вассалов великого князя Литовского на службу московским государям, занимали особое место, именуясь «служилыми князьями». На юго-западе России под их властью находились обширные владения, включавшие в себя целый ряд городов: Одоев, Новосиль, Перемышль и другие. В пределах своих владений они выступали как настоящие «государи», обладавшие всей полнотой власти и выдававшие жалованные грамоты своим вассалам. По свидетельству Курбского, у них было несколько тысяч военных слуг. Старший из братьев, Михаил, был выдающимся военачальником, сыгравшим большую роль при взятии Казани и позднее, в военных действиях против крымских татар во второй половине 50-х годов XVI века. Князья отправились в ссылку на север: Михаил на Белоозеро, а Александр в Галич, владения же их («Новосиль, и Одоев, и Перемышль, и на Воротынску их доли») были конфискованы. В мае 1563 года царь специально посетил свои новые владения.
29 октября 1562 года царь положил свою опалу на боярина князя Дмитрия Ивановича Курлятева «за его великие изменные делы», о которых мы опять ничего не знаем. Ясно одно — князь давно вызывал у царя Ивана особую ненависть. В своем Первом послании Курбскому, переполненном резкими выпадами против Сильвестра и Адашева и их «советников», царь в числе последних назвал по имени только одного — Курлятева: по убеждению царя, тот попал в Думу «лукавым советом» Сильвестра, который с его помощью намеревался утверждать в Думе свой «злой совет». Именно Курлятев, полагал царь, намеревался рассматривать его как одну из сторон в упомянутом выше судебном споре («нас с Курлятевым хотесте судити про Сицково»). Это так сильно задело царя, что много лет спустя, во Втором послании Курбскому, он снова вспомнил об этом деле, и это воспоминание вызвало другие воспоминания, связанные с дочерьми Курлятева, не понятные для нас, но полные раздражения. («А Курлятев был почему меня лутче? Ево дочерем всякое узорочье покупай, а моим дочерем проклято да за упокой».) Из этих высказываний видно, что острую неприязнь царя вызывал не только Курлятев, но и вся его семья — в чем и следует искать объяснение постигшего всю семью наказания.
Дмитрий Курлятев, его сын Иван, жена и две дочери были насильно пострижены в монахи, а затем всех отправили в далекие северные обители: Дмитрия Курлятева с сыном отвезли в Рождественский монастырь на остров Коневец на Ладожском озере, а женщин отправили в Челмогорскую пустынь в 43 верстах от Каргополя. Московские великие князья иногда прибегали к пострижению приближенных, вызывавших их недовольство. Так, в конце XV века по приказу Ивана III были пострижены в монахи его двоюродный брат князь Иван Юрьевич Патрикеев и сын Ивана Юрьевича Василий. Однако принудительное пострижение целой семьи, включая женщин и малолетних детей, выходило за принятые в древнерусском обществе нормы, и у Курбского были основания назвать происшедшее «неслыханным беззаконием». Поступая таким образом, царь явно хотел положить конец дальнейшему существованию семьи. Размышляя над всем этим, невольно приходишь к предположению, не пострадал ли Курлятев, подобно античной Ниобе, за неосторожные слова, в которых он как-то противопоставил своих здоровых дочерей умиравшим в младенчестве дочерям царя? Месть Ивана IV оказалась не менее суровой, чем месть Ниобе со стороны олимпийских богов.
Приказав постричь Курлятева с семьей в монастырь, царь тем самым хотел также исключить возможность «печаловаться» за него со стороны церкви и своих светских советников. Это, однако, не значит, что институт «поруки» перестал действовать. В апреле 1563 года большая группа бояр выступила перед царем поручителями за князя Александра Ивановича Воротынского. Среди них был и один из близких советников царя — Иван Федорович Мстиславский. На этот раз царь потребовал от поручителей обязательства выплатить в случае отъезда князя сумму в полтора раза большую, чем при составлении поручных записей по Бельскому, — 15 тысяч рублей. При разверстке среди поручителей на каждого сына боярского приходилось от 500 до 250 рублей — сумма, за которую можно было купить целое село с деревнями. Тем не менее снова свыше сотни детей боярских выразили готовность выступить в качестве поручителей. Когда в начале 1564 года царь наложил опалу на боярина Ивана Васильевича Большого Шереметева, одного из главных организаторов наступления на Крым в 50-х годах XVI века, в его защиту выступили представители целого ряда московских боярских родов во главе с боярином Иваном Петровичем Федоровым, всего свыше 80 детей боярских.
Царь был крайне недоволен создавшимся положением и позднее с раздражением писал: когда-де он, государь, «бояр своих и всех приказных людей похочет которых их в винах понаказати и посмотрити и архиепископы, и епископы, и архимандриты, и игумены, сложася з бояры и з дворяны и з дьяки и со всеми приказными людьми, начали по них же государю царю и великому князю покрывати». Попытки царя избавиться от неугодных ему приближенных наталкивались на сопротивление членов правящей группы. Это не удивительно, если учесть, что элита дворянского сословия складывалась из довольно узкой группы знатных родов, тесно переплетенных родственными, служебными и земельными связями. Среди бояр, выступавших поручителями по опальным, мы встречаем не только будущих жертв опричнины, но и будущих видных опричников: так, поручители за князя Александра Воротынского бояре Алексей Данилович Басманов и Иван Яковлевич Чеботов в недалеком будущем станут членами опричной думы царя Ивана. Лишь узкий круг наиболее близких советников царя, которым он готов был доверить государство и сына в случае своей смерти, не принимал участия в ходатайствах по опальным. В начале 60-х годов XVI века подавляющая часть правящей элиты явно выражала свое беспокойство избранным царем образом действий.
И недовольство это вовсе не ограничивалось лишь кругом советников государя. Хотя поручителями за разных опальных были частично одни и те же лица, в целом в защиту подвергнутых репрессиям советников выступили сотни рядовых членов «государева двора», очевидно, связанные с опальными или их главными поручителями разнообразными связями.
Недовольство детей боярских находило свое выражение не только в их участии в составлении поручных записей. С начала 60-х годов начались побеги детей боярских в Литву, и это в условиях, когда отношения между государствами становились все более напряженными, а затем привели к открытой войне. Некоторые из беглецов были жертвами преследований и искали за рубежом спасения: так бежал в Литву стрелецкий голова Тимофей Тетерин, принудительно постриженный по приказу царя в Антониево-Сийском монастыре. Некоторые дворяне бежали прямо из готового к военному походу войска. Так поступил в 1563 году знатный дворянин Богдан Никитич Хлызнев Колычев, который «побеже из полков воеводских» и сообщил литовским воеводам «царев и великого князя ход к Полотцску с великим воинством». Побеги стали столь обычным явлением, что при описании военных действий под Полоцком в 1564 году официальный летописец с удовлетворением отметил: «В государеве вотчине в городе Полотце всякие осадные люди, дал Бог, здорово: а толко один изменник государьскои убежал с сторож к литовским людям, новоторжец сын боярский Осмой Михайлов сын Непейцына».
Руководящим политикам Великого княжества Литовского и Польши было хорошо известно о разногласиях между царем и дворянством, и они рассчитывали использовать эти разногласия в собственных интересах. Уже в конце 1561 года литовский гетман (главнокомандующий литовской армией) Миколай Радзивилл обратился с письмом к русским воеводам крепости Тарвас в Ливонии. Отметив, что «бездушный государь ваш без всякого милосердия и права, а з неизбежною опалою своею горла ваши берет», Радзивилл призвал воевод «з окрутенства з неволи» перейти под власть Сигизмунда II. Когда в 1563 году собрался польский сейм, чтобы обсудить вопрос о помощи Великому княжеству Литовскому, которое вступило к этому времени в войну с Россией, в тронной речи участникам сейма сообщали, что король «надеется на то, что, если бы только войско его королевской милости показалось на Москве (то есть на русской территории. — Б.Ф.), много бояр московских, много благородных воевод, притесненных тиранством этого изверга, добровольно будут приставать к его королевской милости и переходить в его подданство со всеми своими владениями».
Если известия о разногласиях между царем и дворянством вызывали у литовских политиков определенные надежды и толкали их к более активным действиям, то, в свою очередь, доходившие до царя сведения об этих надеждах и действиях усиливали его сомнения в верности подданных. В этом смысле очень показательной представляется судьба воевод Тарваса. Хотя они и не вняли увещаниям гетмана Радзивилла и литовские войска взяли Тарвас лишь штурмом, царь положил на вернувшихся из плена воевод опалу и «розослал их... по городам в тюрьмы, а поместья их и вотчины велел... взять и роздать в роздачю».
В сложившейся ситуации снова осложнились отношения царя с его двоюродным братом Владимиром Андреевичем. Долгие годы отношения эти были вполне нормальными. Еще в середине 50-х годов старицкий князь получил от царя земельные пожалования в Дмитровском уезде; он командовал войсками, стоявшими на Оке против крымских татар, участвовал вместе с царем в военных походах. Однако когда высшие слои дворянства стали проявлять недовольство действиями царя, Иван IV постарался ограничить связи знати со старицким князем. Так, в своей поручной записи князь Иван Дмитриевич Бельский брал на себя в отношении старицких князей обязательство «с ними не думати ни о чем, и сь их бояры и со всеми людми не дружитися, и не ссылатися с ним ни о какове деле». Как правитель небольшого княжества Владимир Андреевич не представлял для царя опасности; иное дело, если бы недовольная знать стала выдвигать его как своего претендента на царский трон.
Летом 1563 года царь, находившийся тогда в одной из своих резиденций, Александровой слободе, получил донос от дьяка старицкого князя Савлука Иванова, «что княгиня Офросинья и сын ее князь Володимер многие неправды царю и великому князю чинят и того для держат его скована в тюрме». Царь приказал доставить к себе Савлука, и «по его слову» были проведены «многие сыски», которые подтвердили справедливость обвинений. К сожалению, и на этот раз официальная летопись ни одним словом не объясняет, в чем состояли «многие неисправления и неправды» старицких князей перед Иваном IV. Одна деталь дала возможность исследователям высказать догадки о характере «неправд». В описи царского архива XVI века имеется помета, что 20 июля было послано царю во «княж Володимере деле Ондреевича» дело, «а в нем отъезд и пытка в княже Семенова деле Ростовского». О деле князя Семена Ростовского выше уже шла речь. Судя по сохранившимся свидетельствам, в нем приводились показания о том, что во время тяжелой болезни Ивана IV многие бояре вступили в тайные переговоры со старицким князем о возведении его на трон в случае смерти царя. Это позволяет думать, что в начале 60-х годов царь получил какие-то новые сведения о сношениях Владимира Андреевича с недовольной знатью.
Старицкий князь и его мать должны были покаяться в своих винах перед собором духовенства, и, по «печалованию» митрополита и епископов, Иван IV «гнев свой им отдал». Однако мать Владимира Андреевича, княгиня Евфросинья (якобы по ее собственному желанию), 5 августа была пострижена в монахини в Воскресенском девичьем монастыре на Белоозере. Тетку царя не постигла суровая судьба Курлятевых. Царь разрешил высокопоставленную инокиню «устроити ествою и питием и служебники и всякими обиходы по ее изволению». Евфросинью сопровождали 12 ближних боярынь и слуг, которым розданы были поместья близ обители. Одновременно «для береженья» царь приставил к тетке своих доверенных людей, которые должны были контролировать ее контакты с внешним миром. Характер принятых мер показывает, что наиболее опасным для себя лицом царь считал не старицкого князя, а его мать, которую и лишил всякой возможности вмешиваться в политическую жизнь. Серьезные меры были приняты и по отношению к самому старицкому князю. Царь вернул ему «вотчину» — удельное княжество, но сменил все его окружение: «повеле государь быти своим бояром и дьяком и стольником и всяким приказным людем». Удельный князь оказался со всех сторон окружен царскими слугами, внимательно наблюдавшими за всеми его действиями и готовыми пресечь всякие нежелательные действия с его стороны. При хороших отношениях царя с элитой дворянского сословия в таких мерах не было бы необходимости, но мы уже могли убедиться в том, что эти отношения были далеки от нормальных.
Все это происходило на фоне осложнявшейся и ухудшавшейся международной обстановки. Не только для Сильвестра и Адашева, но и для царя большое столкновение с Великим княжеством Литовским из-за Ливонии казалось нежелательным, и он предпочел бы добиться соглашения с этим государством. Не случайно после смерти царицы Анастасии в августе 1560 года царь отправил к королю в Литву посольство во главе с окольничим Федором Ивановичем Сукиным «напомянути его о вечном миру» и просить для царя руки сестры короля Екатерины. Но, в отличие от Сильвестра и Адашева, Иван полагал, что добиться этой цели можно не ограничивая, а расширяя военное вмешательство в Ливонии. Недовольный пассивностью своих воевод, царь весной 1560 года призвал к себе князя Андрея Курбского и просил его лично возглавить войско, ведущее войну против Ордена, «да охрабрится паки воинство». В мае в Ливонию двинулся «большой наряд» — армия во главе с одним из первых бояр — князем Иваном Федоровичем Мстиславским. Когда войска осадили один из главных городов Ливонии, Феллин, на выручку ему двинулись главные силы Ордена. 2 августа в битве под Эрмесом (Эргеме) армия Ордена была разбита. В плен попал сам командующий, один из первых чинов Ордена и ландмаршал Филипп фон Белль, и одиннадцать комтуров (начальников отдельных округов). После этого, 30 августа, Феллин сдался, и русские войска, не встречая сильного сопротивления, стали занимать один за другим ливонские замки. Орден как серьезная военная сила перестал существовать.
Царь, по-видимому, рассчитывал, что достигнутые русской армией успехи заставят Сигизмунда II отказаться от вмешательства в ливонские дела. Но он ошибся. Победы русских войск, напротив, ускорили переговоры о переходе владений Ордена под власть Сигизмунда II. Переговоры завершились соглашением, подписанным в Вильно 28 ноября 1561 года, по которому Ливонский орден ликвидировался. Г. Кеттлер, получивший в лен Курляндию, становился вассалом Сигизмунда II, а остальные земли Ордена должны были перейти под власть великого князя Литовского. С заключением соглашения у литовских политиков появились формальные основания претендовать и на те земли Ордена, которые были к тому времени заняты русскими войсками. Не дожидаясь оформления окончательного соглашения с Орденом, Сигизмунд II направил в Ливонию свои войска, и уже весной 1561 года между двумя государствами, Россией и Великим княжеством Литовским, начались военные действия, которые пока ограничивались рамками «Ливонской земли». В условиях, когда стало ясным военное бессилие Ордена и начался фактический распад Орденского государства, объявились и другие претенденты на его наследство.
После соглашений с епископом Эзельским в сентябре 1559 года остров Эзель (современный Сааремаа) стал владением принца Магнуса, брата датского короля Фредерика II. Затем в борьбу за Прибалтику вмешалась Швеция. В мае — июле 1561 года шведские войска заняли Ревель (современный Таллин) — крупнейший город и порт на севере Ливонии. В исторической перспективе это был первый важный шаг на пути превращения Балтийского моря в «шведское озеро», что было в значительной мере достигнуто в следующем XVII столетии.
Как видно из Первого послания Курбскому, ответственность за создавшееся невыгодное для России положение царь возлагал на воевод, которые действовали недостаточно энергично и решительно, не выполняли надлежащим образом его указаний и не сумели вовремя занять ливонские замки и выгнать из Ливонии литовские войска. Вы, обращался к воеводам царь, «литаонский язык и готфейский (шведский. — Б.Ф.) и и на множайшая воздвигаете на православие». Упреки царя были несправедливы. Разумеется, нельзя исключить, что воеводами были допущены те или иные ошибки, но не из-за этих ошибок в 1560—1561 годах не была достигнута главная стратегическая цель войны — подчинение Ливонии. Как показал весь опыт долголетней войны, не обладая флотом, нельзя было овладеть главными портами на побережье Прибалтики — Ригой и Ревелем, а не обладая этими портами, нельзя было добиться прочного подчинения Ливонии. Флота же в распоряжении русских воевод в 1560— 1561 годах, разумеется, не было.
В сложившейся сложной ситуации в Москве было принято решение по истечении в 1562 году русско-литовского перемирия сосредоточить все силы на борьбе с Великим княжеством Литовским, установив пока мирные отношения с другими претендентами на ливонское наследство. Цель эта была успешно достигнута благодаря дипломатическому искусству дьяка Ивана Висковатого и боярина Алексея Даниловича Басманова, который к этому времени как руководитель русской внешней политики занял при царе то место, которое ранее занимал Адашев. Летом 1561 года было заключено соглашение о долгосрочном перемирии со шведским королем Эриком XIV, а на последующих переговорах шведским послам дали понять, что в будущем царь готов обсудить вопрос о правах шведов на Ревель и некоторые ливонские города. С другим претендентом на ливонское наследие, датским королем Фредериком II, уже после начала войны с Великим княжеством Литовским летом 1562 года был заключен мирный договор, по которому Фредерик II в обмен на признание его прав на земли Эзельского епископства и несколько владений в Эстонии признал права Ивана IV на всю остальную Ливонию. По одной из статей соглашения русским купцам должен был быть выделен торговый двор в датской столице — Копенгагене. Для ратификации договора туда отправился сам Висковатый. Проявленная царем и его советниками гибкость способствовала тому, что в Ливонской войне на ближайшие годы у Русского государства остался только один противник—Литва, а Сигизмунд II, упорно добивавшийся признания своих прав на всю Ливонию, вступил в открытый конфликт с Эриком XIV и оказался вынужденным вести войну на двух фронтах.
Хотя срок перемирия между Россией и Великим княжеством Литовским истек весной 1562 года, лишь 30 ноября 1562 года царь выступил в большой поход на Литву. Целью похода было объявлено не только возвращение под власть законного монарха его старых «вотчин», незаконно захваченных литовскими великими князьями, но и освобождение православных, живущих в Великом княжестве Литовском от власти «християнских врагов иконоборъцев», «люторские прелести еретиков». Поэтому поход царя на Литву выглядел «крестовым походом», подобным походам русского воинства на Казань, важным шагом по исполнению миссии, возложенной на монарха самим Богом. Выступлению в поход предшествовали многочисленные молебны, войско сопровождало многочисленное духовенство во главе с коломенским епископом Варлаамом и архимандритом Чудова монастыря Левкием. Духовенство везло с собою чудотворные реликвии — икону Божьей Матери Донской и крест святой Евфросинии Полоцкой. Присутствие последней реликвии было совсем не случайным, так как целью похода стал Полоцк — город и крепость на Западной Двине.
С началом военных действий выявились недостатки в военной организации Великого княжества Литовского. Здесь, как и в России, главной военной силой было дворянское ополчение. Существовали государственные акты, подобные соответствующим русским законам, которые устанавливали, сколько воинов следует выставить с определенного количества хозяйств — «дымов» и какие наказания ожидают тех, кто не явится на службу. Однако с расширением прав и привилегий дворянства, изменением его образа жизни все эти установления перестали строго соблюдаться. Превратившись, подобно ленникам Ливонского ордена, в сельских хозяев, которым вывоз хлеба в страны Западной Европы обеспечивал сравнительно высокий уровень жизни, литовские шляхтичи старались уклониться от тяжелой и опасной военной службы, а выборные представители дворянства, в руки которых постепенно переходила власть на местах, не желали налагать наказания на своих собратьев и старались скрывать их провинности перед государством. В итоге, когда были получены известия о приготовлениях русской армии к походу, власти Великого княжества не смогли своевременно собрать ополчение. Войска Ивана IV подошли к Полоцку и беспрепятственно осадили его. Крепость не смогла выдержать обстрела мощной московской артиллерии и 15 февраля 1563 года капитулировала.
План похода был хорошо продуман, и его успешное завершение стало тяжелым ударом для Великого княжества Литовского. Переход Полоцка под русскую власть ставил под русский контроль торговый путь по Западной Двине. По этому пути в Западную Европу шел хлеб, продажа которого была необходима для литовского дворянства. Условия для продолжения его борьбы за Ливонию резко ухудшились, а для русских войск открывался путь к столице Великого княжества Литовского — Вильне (современный Вильнюс). Царь имел основания надеяться, что после такого тяжелого удара Сигизмунд II будет вынужден прекратить войну и принять мир на предложенных Москвой условиях. Приехавшему в Москву в декабре 1563 года литовскому посольству дали понять, что царь готов заключить перемирие на 10 лет при условии, что Полоцк и земли в Ливонии, занятые русскими войсками, останутся под властью Ивана IV.
Заставить Сигизмунда II согласиться на заключение такого соглашения должно было новое наступление русских армий. Однако 26 января 1564 года главная из этих армий была разбита литовскими войсками под Улой. Погиб командующий армией Петр Иванович Шуйский, ряд полковых воевод попали в плен. Запись в официальной летописи, согласно которой «воеводы шли не по государьскому наказу, оплошася, не бережно и не полки, и доспехи свои и всякой служебной наряд везли на санех», показывает, что ответственность за эту серьезную неудачу царь снова возлагал на воевод, не выполнивших его указаний. Теперь трудно было надеяться, что Великое княжество Литовское согласится на мир, продиктованный в Москве. Война затягивалась, и исход ее становился неясным.
Одновременно стало осложняться положение на юге. В 1560 году, когда сохранялась надежда на возможность соглашения с Сигизмундом II, наступление на Крым продолжалось, хотя и в меньших размерах, чем ранее. В феврале 1560 года в Кабарду был послан князь Дмитрий Вишневецкий, чтобы оттуда «промышляти над крымским царем». Царь снова побуждал к действиям против Крыма ногайских мурз, в мае 1560 года для совместных действий с ногайцами отправил на Дон воеводу Данилу Чулкова, «а с ним Козаков многих». Но когда дело решительно пошло к большой войне с Великим княжеством Литовским, политику в отношении Крыма пришлось менять. В декабре
1561 года царь дал знать в Крым, что готов заключить с ханом мирный договор и выслать ему «добрые поминки». Наступившие перемены в русской политике сразу уловили князья западных адыгов, оставившие русскую службу, а также Дмитрий Вишневецкий, который отъехал в Литву. В царских грамотах в Крым имевшие место в прошлом конфликты объяснялись интригами «ближних людей», таких, как «Иван Шереметев, Алексей Адашев, Иван Михайлов», которые «ссорили» царя с ханом, за что Иван IV наложил на них свою опалу. В апреле 1563 года в Крым был послан сын боярский Афанасий Нагой для заключения мирного договора, но добиться этого московскому дипломату не удалось. Обстоятельства сложились так, что Нагому пришлось пробыть в Крыму долгих десять лет в крайне тяжелой и неблагоприятной для его миссии ситуации.
С вовлечением своих основных сил в большую войну на западе Русское государство было жизненно заинтересовано в сохранении мира с Крымом, но крымская знать хорошо понимала, что уход главных русских сил в Ливонию создает благоприятные условия для татарских набегов, и намерена была этим воспользоваться. Уже в мае
1562 года хан с царевичами приходил ко Мценску и разорил значительную часть Северской земли, а в 1564 году, взяв под стражу прибывших в Крым русских послов, хан со всей ордой вторгся в Рязанскую землю. Страна постепенно втягивалась в долгую затяжную войну на нескольких фронтах.
В этой сложной ситуации 30 апреля 1564 года бежал к Сигизмунду II русский наместник в Ливонии боярин и воевода князь Андрей Михайлович Курбский.
СПОР ГРОЗНОГО И КУРБСКОГО. ИВАН IV КАК ПОЛИТИЧЕСКИЙ ПОЛЕМИСТ
Побег Курбского, несомненно, был крупным событием в политической истории того времени: среди детей боярских, которые и тогда, и позднее искали себе убежища в Великом княжестве Литовском, лица столь высокого ранга не встречалось. Однако в биографии царя побег Курбского стал важной вехой еще и потому, что заставил его взяться за перо для создания одного из своих главных сочинений — Первого послания Курбскому.
Нет сомнения, что побег боярина сильно задел царя, ведь в течение длительного времени его связывали с Курбским близкие, интимные отношения. Это не вызывало и не вызывает сомнений у исследователей, однако характер «близости» царя и его боярина нуждается в уточнении. Нет никаких данных, которые свидетельствовали бы о том, что Курбский когда-либо принадлежал к числу членов «ближней думы» — тесному кругу главных советников царя. Все, что мы знаем о «службах» Курбского, говорит о нем как о выдающемся полководце, военный талант которого царь, несомненно, ценил. Сам Иван IV, однако, вовсе не был воином, и его с князем Андреем не мог объединять общий интерес к военным делам. Есть основания полагать, что дружба царя и князя была дружбой двух книжников, погруженных в богословские размышления, среди которых не последнее место занимал вопрос о судьбах православного мира и роли, которая в этих судьбах была предназначена России.
В их размышлениях было много общего. Подобно царю, Курбский был готов защищать православную догматику от приверженцев «ложных учений»: находясь в Великом княжестве Литовском, он упорно выступал в защиту православия и против «латинян» — иезуитов, и против протестантов. Его так же, как и царя, наполняла печалью картина упадка православных царств, покоренных инославными завоевателями, подвергающими гонениям живущих под их властью православных — печальный образ состояния современного ему православного мира с большой силой был обрисован князем Андреем Курбским на страницах его послания старцу Псково-Печерского монастыря Вассиану, написанного незадолго до бегства боярина в Литву. Этой картине упадка, запустения и угнетения в послании противопоставлялся образ «Святой Руси» — единственного оплота истинной веры. «Вся земля наша Руская, — писал Курбский, — от края и до края яко пшеница чиста верою Божиею обретается: храми Божий на лицы ея подобии частостию звезд небесных водружены... Со Иеремиею (имеется в виду библейский пророк. — Б.Ф.) реши милосердие Господне должно есть: земля наша наполнена веры Божия и преизобилует яко же вода морская». У Курбского не вызывало никаких сомнений и то, что в походах на соседние государства царь служит миссии утверждения и распространения православия. Эти его взгляды получили четкое отражение в «Истории о великом князе Московском», написанной уже в эмиграции, в среде, где такие взгляды никак не приветствовались.
Детям боярским, отъезжавшим в то время в Литву, приходилось не только нарушать клятву верности своему государю, но и переходить из «своей» православной страны в «иной» мир, в котором хотя и жили православные, но власть находилась в руках правителя «иной» веры и свободно действовали еретики — «иконоборцы». Преодолеть такой барьер было тем труднее, чем более сознательно воспринималось человеком такое противопоставление. Ясно, что князю Курбскому должно было быть особенно трудно решиться на подобный шаг, и лишь крайность могла побудить его к этому решению.
Такой крайностью стали, судя по свидетельству Курбского, гонения, обрушившиеся на него со стороны царя: «Коего зла и гонения от тебе не претерпех! И коих бед и напастей на мя не подвигл еси! И коих лжей и измен на мя не возвел еси».
Однако на вопрос, в чем именно состояли эти гонения, ответить нелегко. На протяжении 1561 — 1563 годов князь Андрей регулярно получал воеводские назначения (он, в частности, участвовал в походе на Полоцк 1563 года), а затем занял важный пост наместника Юрьева Ливонского, то есть главы всей русской администрации на территории Ливонии. Если даже считать это назначение известным актом немилости, так как Курбский тем самым лишался возможности общения со своим государем, то эта немилость совсем не была такого рода, чтобы заставить князя бежать в Литву.
Некоторый дополнительный материал для решения вопроса дают два послания Курбского старцу Вассиану. Одно из них было написано, по-видимому, осенью 1563 года, а другое — сразу после бегства воеводы за рубеж. В первом из этих посланий князь, не называя царя по имени, резко порицал его за жестокость. Правители, писал он, призываются к власти, «да судом праведным подвластных разсудят и в кротости и милости державу правят» (едва ли не дословное повторение того, что говорил молодому царю Сильвестр о его обязанностях), а теперешний правитель, царь, свирепее «зверей кровоядцев» и замышляет «неслыханные смерти и муки на доброхотных своих». Однако основное свое внимание в послании Курбский посвятил обличениям духовенства, которое накопляет богатства, угодствует перед властью и не обличает ее «законопреступные дела». Сопоставление со вторым посланием показывает, что резкая критика духовенства появилась на устах у Курбского не случайно. В этом втором послании Курбский прямо писал о себе, что «многажды в бедах своих ко архиереом и ко святителем... со умиленными глаголы и слезным рыданием припадах», но не получил никакой поддержки, а некоторые из них «кровем нашим поострители явишася». Эти упреки производят странное впечатление, когда речь идет о Курбском. Разумеется, высшее духовенство можно было упрекать в том, что оно не всегда пользуется своим правом «печалования» по отношению к опальным, но если бы Курбский был в опале, он не мог бы занимать высокий административный пост. За что же тогда он мог упрекать церковных иерархов? Дело разъясняет другой фрагмент послания, где говорится, что некие духовные лица «православных не устыдешася очюждати, еретики прозывати и различными... шептании во ухо державному клеветати».
Не имело смысла обвинять в ереси перед «державным», то есть перед царем, обычного воеводу, не выходящего за рамки своей воинской службы. Иное дело, если обвинение адресовалось такому высокообразованному человеку, как Курбский, охотно обсуждавшему с духовными лицами богословские вопросы (так, со старцем Вассианом он обменивался духовными книгами и, в частности, направил ему послание с предостережением не доверять так называемому «Никодимову евангелию»).
Следует учитывать при этом, что если взгляды царя и боярина на роль России в мире были весьма близки, то существенно различным было их отношение к разным группировкам в среде русского духовенства того времени. Уже к 50-м годам относятся свидетельства о связях молодого царя с обителью преподобного Иосифа Волоцкого — Иосифо-Волоколамским монастырем. В начале 60-х годов XVI века эти связи стали особенно тесными. Игумен монастыря Леонид сопровождал Ивана IV в походе на Полоцк, а возвращаясь из похода, царь посетил Иосифов монастырь, где его встретил старший сын. Под тем же годом в официальной летописи отмечено, что царь «понудил» Трифона Ступишина стать архиепископом в завоеванном Полоцке, так как тот был «постриженник... Иосифа игумена Волотцкого», а в декабре 1563 года царь особой грамотой освободил огромные владения монастыря от всех основных налогов.
В отличие от Ивана IV, Курбский, как видно из «Истории о великом князе Московском», был почитателем старца Артемия, осуждение которого он считал несправедливым, и врагом «вселукавых мнихов, глаголемых осифлянских», которых князь Андрей обвинял в накоплении богатства и угодничестве перед светской властью. Не было бы ничего удивительного в том, что осифлянские старцы обвинили его в ереси. В этом случае стало бы понятно, какого рода заступничества князь искал у святителей и других духовных лиц. Отрицательный результат его ходатайств поставил Курбского в очень тяжелое положение, и этим, думается, следует объяснять его решение о бегстве.
Такое решение Курбскому было принять тяжелее, чем многим из его современников, и он, как представляется, остро нуждался в оправдании своего поступка. Вероятно, именно это побудило его сделать то, чего другие беглецы не делали, а именно написать грамоту царю, в которой воевода возложил на царя ответственность за то, что с ним произошло.
Хотя Курбский провел всю жизнь в военных походах на службе царя и был покрыт «ранами от варварских рук в различных битвах», царь пренебрег его заслугами, «воздал злая возблагая» и подверг его гонениям, так что в конце концов, как заявляет князь Андрей, он «всего лишен бых и от земли Божия тобою туне отогнан бых». (Стоит отметить наименование здесь России «Божьей землей» — именно поэтому изгнание из нее стало таким большим несчастьем для Курбского.) Далее в послании говорилось, что Курбский не станет молчать, но будет «безпрестанно со слезами вопияти» против царя самому Богу.
Если бы Курбский ограничился этим, его письмо, может быть, не вызвало бы отклика и было забыто. Князь, однако, начал свою грамоту с утверждения: то, что случилось с ним, лишь частный случай того, что происходит в России с «сильными во Израиле» — боярами и воеводами. Они покорили «прегордые царства», «у них же прежде в работе были праотцы наши», они взяли «претвердые... грады ерманские», а за это царь воздал им лживыми обвинениями «в изменах и чародействе», притеснениями и казнями. И не один Курбский, но души казненных царем и люди, заточенные им в тюрьмы, «отмщения... просят». И Курбский выражал надежду, что за совершенные царем деяния он ответит на том свете перед «неумытным (неподкупным. — Б.Ф.) судией» — самим Христом. Таким образом, в послании в самой резкой форме были высказаны обвинения царю в несправедливости и беспричинной жестокости по отношению к окружающей его знати.
Однако дело не ограничилось и не могло ограничиться чисто политическими высказываниями. Для Курбского Иван IV был не просто государем его страны — России, но правителем «Божьей земли», на которого самим Богом возложена была миссия по утверждению и распространению в мире православия. Начав истреблять воевод, «от Бога данных ти на враги твоя», царь изменил своей миссии. Поэтому и свое послание Курбский начал с обращения к царю, который был некогда «пресветлым в православии», «ныне же... сопротивным обретеся». Смысл этих слов станет понятнее, если учесть, что «сопротивный» — в древнерусских текстах — это один из эпитетов дьявола. («Избави их... козни супротивного» — читается, например, в службе преподобному Сергию Радонежскому.) Пиры царя со своими сподвижниками в том же тексте названы «трапезами бесовскими», а «синклит» (советник) царя, который «шепчет во уши ложная царю и льет кровь крестьянскую яко воду», — Антихристом по своим делам. В той политической ситуации, которая сложилась в России весной-летом 1564 года, появление такого письма стало для царя серьезной неприятностью, тем более что были все основания опасаться, что Курбский вовсе не ограничится посылкой грамоты самому Ивану IV, а будет стараться распространить ее списки и в России, и за ее пределами.
К этому времени у царя сложились напряженные отношения со значительной частью правящей элиты, и распространение письма Курбского вряд ли могло способствовать их улучшению. Еще более важное значение имело другое обстоятельство. Летом 1564 года царь, несомненно, уже обдумывал те меры, осуществление которых позволило бы ему преодолеть противодействие знати и овладеть всей полнотой власти в государстве. Распространение письма Курбского могло побудить подданных к неповиновению и серьезно затруднить исполнение этих планов.
Следовательно, необходимо было дискредитировать Курбского (и его возможных единомышленников) в глазах общества, показать порочностьего взглядов и противопоставить этим порочным воззрениям правильные (с точки зрения царя) взгляды на личность самого Ивана IV и характер его власти. Не случайно написанный им ответ Курбскому имел весьма громкое название: «Благочестиваго великого государя царя и великого князя Иоанна Васильевича всея Руси и послание во все его Великия Росии государство на крестопреступников князя Андрея Михайловича Курбского с товарыщи о их измене». Однако наряду с этим существовали и иные мотивы, побуждавшие царя взяться за перо. В Первом послании Курбскому ярко проявились характерные особенности личности царя Ивана, которые можно обнаружить и в других текстах, вышедших из-под его пера. Рассмотрим эти тексты с точки зрения оценки их автора как политического полемиста.
Среди множества литературных памятников, возникших в России в конце 40-х — 50-х годах XVI века, не удается обнаружить сочинения, которые можно было бы атрибутировать царю (за исключением, вероятно, некоторых пассажей в царской речи на Стоглавом соборе 1551 года). Для начала 60-х годов положение выглядит иначе. Так, в присяге на верность, которую члены будущего регентского совета принесли царю Ивану летом 1561 года, читаем их обязательство действовать в будущем «по душевной грамоте и по розрядной грамоте, какову грамоту он, государь наш, написал о розряде сыну своему царевичу... Ивану». «Душевная» (или духовная) «грамота» — это завещание, но что же такое «разрядная грамота»?
Чтобы ответить на этот вопрос, обратимся к сохранившемуся тексту завещания Ивана IV. К началу 60-х годов XVI века давно определилась форма, по которой писались завещания московских государей. Их содержание, по существу, сводилось к распоряжениям о разделе между наследниками казны, а также владений и статей доходов. В завещании же Ивана IV, помимо прочего, мы читаем также обширные наставления сыновьям о том, как им следует строить отношения друг с другом и управлять своими подданными. Очевидно, именно такого рода наставления, первоначально еще не включавшиеся в текст завещания, имелись в виду в присяге 1561 года. Трудно сказать, каково было конкретное содержание таких наставлений в их первоначальной версии, но есть основания думать, что уже тогда они представляли довольно сложный в литературном отношении текст, в котором конкретные советы и указания, изложенные точным канцелярским языком своего времени, перемежались наставлениями нравственными, написанными литературным, книжным языком и включавшими в себя обширные цитаты из Писания. Тем самым наставления приобретали характер своего рода литературного произведения, что, по-видимому, отвечало желанию царя.
К тому же времени относится и активное вмешательство царя в ведение дипломатической переписки с соседними государями, вмешательство, в котором получили яркое выражение некоторые характерные черты его личности. Первым документом такого рода является ответ литовским послам от декабря 1563 года.
Чтобы правильно понять свидетельства этого источника, следует хотя бы кратко коснуться тех традиционных форм, в которые с конца XV века выливалось противостояние Московской Руси и Великого княжества Литовского. Спор между ними был спором из-за белорусских и украинских земель, в котором главным аргументом с московской стороны была ссылка на то, что эти земли — «вотчина» потомков Владимира Киевского, а этими потомками являются именно московские государи, а не великие князья Литовские — потомки Гедимина. Расширение этого спора на Ливонию не изменило его характера, так как Ливонию в Москве рассматривали как одну из «вотчин» русских государей, лишь переданную во временное владение ливонским рыцарям. При таком принципиальном характере спора не имело значения, какова была личность правителя, стоявшего во главе Великого княжества Литовского, религиозные взгляды его подданных или ливонцев, характер отношений между ним и его подданными. Соответственно, этим сторонам дела в русской аргументации традиционно не уделялось внимания. В своем основном содержании ответ литовским послам от декабря 1563 года воспроизводит характерные для русской позиции аргументы, но наряду с этим в нем начинают звучать совершенно новые интонации.
Они заметны уже там, где говорится о причинах Ливонской войны. Да, в свое время предки царя отдали Ливонию рыцарям и допустили, чтобы они «арцибискупа и мистра и бискупов... по своему латинскому закону обирали», но «как они свой закон латынской порушили, в безбожную ересь отпали, ино на них от нашего повеленья огонь и меч пришел». Царь следует в этом примеру «правоверствующих царей», которые всегда карали еретиков. Иван IV настолько проникся сознанием значимости возложенной на него Богом священной миссии, что оправдывает ею правомерность своих действий перед лицом политиков, для которых эти аргументы заведомо не были убедительны.
В отличие от традиционной дипломатической переписки текст ответа насыщен прямыми обращениями царя к Сигизмунду II, содержащими эмоциональные оценки действий и поступков этого правителя.
Главная интонация этих высказываний — это интонация гневного обличения. Действия короля вызывают у русского самодержца возмущение, которое он и выражает открыто на страницах ответа: царь не может сохранять мир с Сигизмундом II, «видя брата своего таковую гордостную, яростную, лукавую, несостоятелную неправедную неприязнь»; не может быть мира, потому что Сигизмунд II «с злобною яростью дышет ко всему християнству, а к нам гордостию и нелюбостью обнялся». Изложение доводов русской стороны завершается резкой репликой: «А кто, имея очи, не видит, уши слыша, не разумеет, и тому как ведати?» Перед нами как бы моментальные снимки тех взрывов гнева, которые, по наблюдениям Максима Грека, были характерны для царя уже в ранней юности, а после избавления от опеки советников, очевидно, стали проявляться с новой силой. Если в таком резком тоне Иван IV мог писать своему «брату» — великому государю, то ясно, какие взрывы гнева вызывало неповиновение подданных.
Гневное обличение сопровождается наставлениями, в которых царь, цитируя авторитетные тексты, назидательно поясняет Сигизмунду II, как тому как государю следовало бы себя вести. Отвергнув с возмущением утверждения Сигизмунда II о его правах на Ливонию («таковой лукавой недостойне неправде, кто не посмеется»), Иван далее поучает Сигизмунда II: «Всем государем годитца истинна говорить, а не ложно: светильник бо телу есть око, аще око темно будет, все тело всуе шествует, в стремнинах разбиваетца и погибает».
Назидание соединяется в высказываниях царя с еще одной эмоциональной интонацией — ядовитой, злой насмешкой. Наставляя Сигизмунда II, что, признав своим «братом» шведского короля Густава Вазу, тот «не разсмотряет своей чести» и наносит урон своему высокому монаршему достоинству, царь саркастически замечает: «Ино то он брат наш ведает, хоти и возовозителю своему назоветца братом, и в том его воля». Появление такой интонации также нельзя никак считать случайной: снова приходится вспомнить Максима Грека, который отмечал склонность молодого правителя к злословию.
Ответ литовским послам был не единственным сочинением того времени, в котором особенность писательской манеры Ивана Грозного получила отражение. Еще раньше, летом 1563 года, шведский король Эрик XIV предложил Ивану Васильевичу «мир бы и доброе соседство со царем и великим князем держати, а не с ноугородцкими наместники», то есть выразил желание, чтобы русский правитель признал его равным по рангу государем. Увидя в этом умаление своей чести, царь написал к королю в своей грамоте «многие бранные и подсмеялные слова на укоризну его безумию». Текст этой грамоты до сих пор не найден, но приведенная запись официальной летописи дает ясное понятие о ее характере. Само же появление подобной записи в официальном изложении деяний монарха говорит о том, что царь придавал значение такой форме своей писательской деятельности и стремился сознательно подчеркнуть ее.
Уже в ответе литовским послам, первом тексте, где очевидны значительные следы вмешательства самого царя (вероятно, диктовавшего те или иные вставки при чтении ему подготовленного дьяками текста), заметно большое разнообразие средств, применявшихся царем для оформления своих высказываний. Назидая, он использует «высокий», книжный, литературный язык своего времени, насыщенный образами и выражениями из Писания; издеваясь над своим корреспондентом, царь переходит на живой, почти разговорный язык. Для литературной практики того времени, предусматривавшей для каждой сферы письменной деятельности свой особый, выработанный и как бы освященный традицией набор форм и средств выражения, это было, конечно, необычным и новым, но вряд ли в этой связи можно говорить о каком-то сознательном литературном новаторстве. Скорее, в своем писательстве, как и в других сферах своей деятельности, царь просто не допускал, что могут существовать какие-то нормы, которым он должен следовать; он был «выше» этих норм и свободно фиксировал на бумаге те слова, которые в данный момент приходили ему на ум.
Венчание и брачный пир великого князя Василия III Ивановича и Елены Глинской. Миниатюра Лицевого летописного свода. XVI в.
Василий III. Гравюра из «Записок о Московии» Сигизмунда Герберштейна. (Издание 1557 г.)
Раздача милостыни в Москве по случаю рождения Ивана IV. Миниатюра Лицевого летописного свода.
Крещение Ивана IV. Миниатюра Лицевого летописного свода.
Троице-Сергиев монастырь в XVI в. Реконструкция В. И. Балдина.
Великий князь Василий Иванович. Парсуна. XVII в.
Рисунок Кремля с изображением главнейших храмов. Из книги Сигизмунда Герберштейна «Записки о Московии».
Святитель Макарий, митрополит Московский. Фрагмент складня. Работа Истомы Савина. Конец XVI — начало XVII в.
Автограф митрополита Макария на грамоте князю И. И. Пронскому-Турунтаю. 1547 г.
Казни бояр под Коломной в 1546 г. Миниатюра Лицевого летописного свода.
Побиение Федора Воронцова. Миниатюра Лицевого летописного свода.
Московский Чудов монастырь. Фото 1882 г.
Грановитая палата Московского Кремля.
Венчание Ивана IV на царство. Миниатюра Лицевого летописного свода.
Архангельский собор Московского Кремля.
Царское место Ивана Грозного в Успенском соборе 1551 г.
Успенский собор Московского Кремля.
Восстание в Москве 26 июня 1547 г. Убийство Юрия Глинского. Миниатюра Лицевого летописного свода.
Покров. Вклад в Троицкий монастырь царя Ивана IV и царицы Анастасии 1557 г.
Максим Грек. Рисунок из рукописи XVI в.
Иосифо-Волоколамский монастырь.
Хоругвь Казанского похода. XVI в.
Иван Грозный молится перед чудотворной иконой Владимирской Божией Матери в Успенском соборе накануне выступления из Москвы на Казань. Миниатюра Лицевого летописного свода.
Татарский воин. Гравюра XVI в.
Башня Сююнбеки в Казани. Фото 1886 г.
Осада Казани русскими войсками. Миниатюра «Казанской истории». XVII в.
«Шапка Казанская» Золотой царский венец Середина XVI в.
Покровский собор (храм Василия Блаженного).
Строительство Покровского собора. Миниатюра Лицевого летописного свода. XVI в. Фрагмент.
Приведение бояр к присяге во время болезни царя Ивана Грозного в 1553 г. Миниатюра Царственной книги XVI в.
Казань в XVII в. Со старинной гравюры.
Иван Грозный. Фреска Новоспасского монастыря. XVII в.
Можно отметить одну общую особенность всех высказываний Ивана IV, адресованных польскому королю: и обличение, и поучение, и насмешка утверждали превосходство царя над тем, к кому он обращался (хотя бы, как в данном случае, от имени бояр). Иван IV, конечно, не питал никаких иллюзий насчет того, что эти его высказывания могут оказать какое-то практическое воздействие на политику Сигизмунда II. Никакой конкретной политической цели он при этом и не преследовал. Цель была другая и лежала она в эмоционально-психологической сфере: изливая свои чувства на бумагу и тем самым предавая их гласности, царь утверждал свое превосходство над Сигизмундом II в собственном сознании. Было бы неправильно видеть в этих высказываниях спонтанный взрыв чувств, непосредственную реакцию на конкретные действия короля. Действия Сигизмунда II, в особенности его вмешательство в ливонские дела, давно вызывали недовольство царя, но пока сохранялись надежды достигнуть мирного соглашения с Великим княжеством Литовским, он скрывал свои чувства и позволил им вырваться наружу, лишь когда между государствами началась война.
Однако и с учетом этой оговорки разобранный текст позволяет констатировать, что в начале 60-х годов XVI века царь Иван превратился в человека, впадавшего в глубокий гнев и раздражение при столкновении с каким-либо противодействием своим планам и испытывавшего глубокую потребность в «уничтожении» оппонента с помощью средств духовного воздействия, в особенности, если он по каким-то причинам оказывался за пределами воздействия физического.
Можно не сомневаться, что грамота Курбского вызвала глубокий гнев царя, а невозможность наказать изменника делала особенно острой потребность «уничтожить» его с помощью пера.
Царь и как политик, и как личность стремился как можно скорее дать ответ на обвинения своего боярина. Курбский бежал в Литву 30 апреля, и, следовательно, с его грамотой царь мог ознакомиться никак не раньше мая. Но уже к 5 июля он закончил работу над весьма обширным по размерам сочинением, которое получило в научной литературе условное название Первое послание Курбскому.
Первой ближайшей целью царя при создании этого произведения была дискредитация Курбского в глазах читателя. Причем дискредитация настолько сильная, чтобы впоследствии читатель даже не стал брать в руки тексты, принадлежащие этому автору.
Потому в самом начале своего послания царь обращается к своему бывшему боярину как к «крестопреступнику честнаго и животворящего креста Господня и губителю хрестианскому и ко врагом християнским слагателю, отступившему божественнаго иконного поклонения и поправшему вся священныя повеления и святыя храмы разорившему, осквернившему и поправшему священные сосуды и образы». Далее царь обосновывал эти обвинения, которые для русского читателя ставили Курбского как «осквернителя» христианских храмов и иконоборца за пределы христианского мира и заранее подрывали доверие ко всему, что он говорит в данный момент и может говорить в будущем.
На чем же Иван IV основывал свои обвинения? Отъехав в Литву, Курбский не только нарушил клятву верности царю и стал «государским изменником». Единственным оправданием его отъезда могло бы служить притеснение в вере, но царь безукоризнен в своем православии и Курбский не может доказать противного. А выступление против православного царя, препятствие ему в выполнении миссии, возложенной на него Богом, есть выступление не только против царя, но и против Бога («на человека возъярився, на Бога вооружилися есте и на церковное разорение»). Покинув «Божью страну» — Русскую землю, во время ее войны с Литвой, страной, в которой власть находится в руках еретиков — иконоборцев, а истинные христиане должны скрываться, Курбский встал на сторону врагов христианской веры и, следовательно, одобряет все их нечестивые деяния.
[4] Отсюда вытекал и тот вывод, что Курбский и другие подобные ему люди, нашедшие себе приют в Литве, находятся во власти дьявола. Тем самым должны были утратить всякую силу и утверждения Курбского, что царь «сопротивным обретеся».
Нарисованный в начале послания образ Курбского в дальнейшем изложении расцвечивался новыми красками. В полемике царь ловко использовал то обстоятельство, что Курбский не смог указать каких-либо явных свидетельств гонения на него со стороны царя. Он резонно указывал, что если бы он преследовал Курбского, то не послал бы его наместником в Юрьев Ливонский («не бы возможно тебе было угонзнути к нашему недругу, только бы наше гонение тако было»).
Это позволило царю представить Курбского неблагодарным человеком, который, будучи осыпан наградами и милостями, «возда злагая за благая». Он бежал в Литву не потому, что ему грозили гонения и смерть, а следуя своей порочной, унаследованной от предков натуре («своим крестопреступным обычаем, извыкше от прародителей своих измены»), и монарх подробно перечислял все крамолы, совершенные предками Курбского по отцовской и материнской линии по отношению к Ивану III, Василию III и ему самому в дни его малолетства.
Квалифицировав поступок Курбского как отступничество от христианской веры, царь настойчиво искал следы такого отступничества в самом тексте послания Курбского, обнаруживая при этом немалую изобретательность. Курбский оказывается последователем то саддукеев, то фарисеев, то новатианской ереси, то манихеев. Поводом для этого служат отдельные слова и выражения, которые царь активно истолковывает в нужном ему духе. Примером может служить выражение в послании Курбского «кристьянские предстатели», которым боярин обозначил воевод, подвергшихся гонениям со стороны царя. Выражение это, по-видимому, означало первых, лучших среди христиан. Так как, по мнению царя, «предстателями» можно называть только «небесныя силы», то Курбский, назвав «предстателями» «тленных человек», следует тем самым воззрениям язычников — «эллинов», которые обожествляли земных людей. Знакомство с такими пассажами послания Ивана IV заставляет думать, что Курбский отнюдь не беспричинно опасался обвинений в ереси. Явная натянутость таких обвинений была ясна уже современникам.
Главным содержанием Первого послания царя был ответ на обвинения, выдвинутые Курбским в его адрес. Разобрав послание боярина фразу за фразой, царь подробно опровергал все его обвинения, то как лживые, то как неосновательные, противопоставляя им свой взгляд, свое понимание событий. Обвинения Курбского лишь частично касались отношений государя и боярина; он представлял себя лишь одним из многих представителей знати, подвергшихся несправедливым казням и гонениям вместо благодарности за свою верную службу. В соответствии с этим и Грозный в своем ответе должен был говорить о своих отношениях не только с Курбским, но и вообще со знатью, боярами. Тем самым спор Грозного и Курбского выходил далеко за рамки личной полемики, становясь важным явлением русской общественной мысли середины XVI века.
Значительную часть послания Ивана IV занимает очерк отношений царя со знатью, начиная со смерти его отца Василия III. Еще при жизни его матери Елены, когда государству угрожали многочисленные внешние враги, знать не сохранила верности своему государю. Некоторые из бояр, как князь Семен Бельский и Иван Ляцкий, бежали в Литву, «отовсюду на православие рати воздвизающе». Другие остались в Москве, но тайно способствовали литовцам: «недругу нашему литовскому державцу почали вотчину нашу отдавати; грады Радогощ, Стародуб, Гомей». Эти же бояре побудили дядю царя, князя Андрея Старицкого, поднять мятеж и «приложилися» к нему.
Еще хуже положение стало после смерти Елены Глинской, когда бояре истребляли людей, «доброхотных» царю, расхищали государственную казну, присваивали себе «дворы, и села, и имения», относились к своему государю с явным пренебрежением, игнорируя его желания и удаляя из его окружения угодных ему людей. Наконец, когда царь взял в свои руки государственные дела, а в Москве случился пожар, «изменные бояре... научиша народ» напасть на царя и царских родственников.
Позже, на «соборе примирения», царь простил боярам все, что они совершили в годы его малолетства, и «яко благи начахом держати». Но бояре снова стали служить государю «лукавым советом... а не истинною». Не совершая каких-то открытых проступков, бояре, воспользовавшись влиянием на царя попа Сильвестра, фактически лишили его власти в государстве, которая оказалась в руках олигархии, использовавшей государственные имущества для своего обогащения и привлечения сторонников («вотчины ветру подобно раздаяли... и тем многих людей к себе примирили»). Эти олигархи решали все вопросы по своей воле, «ничто же от нас пытая», снова игнорируя волю и желание царя. А когда царь в 1553 году заболел, бояре хотели возвести на трон Владимира Старицкого, «младенца же нашего еже от Бога даннаго нам, хотеша подобно Ироду погубити».
Когда же речь шла о защите государства от врагов, о борьбе с внешней опасностью, то здесь бояре оказывались неспособны к каким-либо активным действиям, подобно тому, как в годы малолетства царя они «не могоша от варвар християн защитити». В походы на Казань бояре ходили только по принуждению со стороны царя («Сколько хожения не бывало в Казанскую землю, когда не с понуждением хотения ходисте!» — восклицал царь, обращаясь к Курбскому и другим боярам), а во время походов старались как можно скорее вернуться домой («скорейши во своя возвратитися»). Из-за их медлительности и нерешительности, вечных возражений («вся яко раби с понужением сотвористе... паче же с роптанием») русские войска не смогли быстро занять всю Ливонию несмотря на постоянные приказы царя.
Нетрудно видеть, что обвинения, вполне соответствующие действительности (как, например, обвинения в злоупотреблениях знати в годы боярского правления), соседствуют с вымышленными. Так, даже в той редакции официальной летописи Грозного, которая была составлена заведомо после написания послания (так называемой «Царственной книге»), мы не найдем обвинения бояр в сговоре с литовцами во время русско-литовской войны 30-х годов XVI века. Сами же обвинения не свободны от весьма серьезных логических противоречий: так, например, если царь был фактически лишен власти и все делалось помимо его желания, то как он мог в то же самое время принуждать бояр совершать походы в Казанскую землю. Стоит отметить и то, что о государственной деятельности Боярской думы в 50-х годах XVI века царь по существу не мог сказать ничего плохого, кроме того, что все делалось помимо его воли и желания.
Все это, однако, мог заметить далеко не каждый читатель послания. В сознании же большинства читателей запечатлевался созданный яркими красками образ знати, всегда крамольной, всегда своекорыстной, не способной и не желающей действовать во имя интересов государства.
Не удовлетворившись обличением действий своей русской знати, царь стремился показать, что такие ее действия — не какая-то досадная случайность, не следствие дурного характера отдельных лиц. Напротив, в самых разных странах и в самые разные времена, там, где дела идут по ее «злобесному хотения разуму», это приводит к гибели государства. В этой связи царь обращается к самому авторитетному для древнерусского читателя примеру — истории Римской (затем — Византийской) империи. Ее правители некогда правили «всею вселенною», но постоянные раздоры знати привели к постепенному ослаблению этой державы, отпадению от нее разных стран, а затем — ее гибели. Этот очерк событий, приведших к упадку и гибели Византии, совсем не случайно предшествовал в послании обличению действий русской знати.
Все это должно было привести читателя к выводу, который настойчиво навязывал ему царь: его действия против «изменников», пытавшихся узурпировать власть и распоряжаться ею от имени монарха, не только справедливы и обоснованны, но и спасительны для государства, в особенности такого, как Россия, которому постоянно угрожает внешняя опасность. Когда власть полностью находилась в руках бояр, государство беспрепятственно разоряли внешние враги, когда же царь смог влиять на дела, он заставил бояр вести войну с «варварами», а когда он отстранил изменников от власти, «тогда и та царствия (Казанское и Астраханское. — Б.Ф.) нашему государству во всем послушны учинишася и множае треюдесять тысящ бранных исходит в помощь православию». Сформулированные в послании идеи о том, что знать всегда представляет собой реакционную, деструктивную силу, которую постоянно надо усмирять ради сохранения самого государства, и что лишь единоличная, сильная, ничем на ограниченная власть монарха может сохранить государство, укрепить и защитить его от внешних врагов, с этого времени заняли важное место в сознании русского общества не только эпохи Средневековья, но и Нового времени. В течение длительного времени они оказывали воздействие и на представления исторической науки о путях развития России.
Первым памятником древнерусской литературы и общественной мысли, в котором эти политические идеи Ивана IV нашли своеобразное воплощение, стала «Казанская история» — повествование об отношениях Руси с Золотой ордой, а затем — Казанским ханством и о покорении Казани Иваном IV. Подобно упоминавшемуся выше Ивану Пересветову, неизвестный автор «Истории» был человеком с необычной жизненной судьбой. Попав в юности в плен к казанцам, он был подарен казанскому хану Сафа-Гирею. Пленник сумел завоевать расположение хана, тот взял его «в двор свои... перед лицем своим стоять». Он выучил татарский язык и читал татарские книги. Во время походов Ивана IV на Казань он «изыдох» из этого города «на имя царево московского», был крещен и получил от царя небольшое владение («мало земли»).
Воздействие политических идей Ивана IV в этом произведении прослеживается как бы в двух планах. Прежде всего, в определенном противоречии с общей направленностью своего повествования о неизбежной победе христианской Руси над мусульманскими ханствами — наследниками Золотой орды автор называет одной из причин падения Казани раздоры в среде казанской знати. В «Казанской истории» можно прочесть о том, как после смерти сильного правителя — хана Сафа-Гирея казанские вельможи «всташа сами на ся и почаша ся ясти, аки гладные волци»; есть здесь и рассуждения казанцев о том, что царь Иван вряд ли смог бы взять Казань, если бы не распри в среде казанской знати, если «не брань бы в них была, и не междоусобица и не изменство к своим людем».
Однако не лучше в изложении автора «Казанской истории» выглядит и русская знать. Именно из-за «крамол» бояр, ослаблявших своими смутами страну, не желавших энергично вести войну против татар, а то и готовых прекратить войну за взятки, Русское государство в течение длительного времени не могло покорить Казань. Так, попытка подчинить Казань мирным путем не удалась из-за того, что посланные царем воеводы «почаше... веселитися... и прозабывашеся в пьянстве». В рассказе о походе 1552 года автор подчеркивал, что царь должен был сам возглавить войско, так как не мог положиться на бояр и воевод, которые «живут... в велицей славе и богатстве», а «подвизаютца лестно и нерадиво... вспоминающе... многие имение и красныя жены своя и дети». При выступлении в поход бояре, согласно «Казанской истории», каялись перед царем: «Иногда нерадением и леностию одержими бехом и лестию тебе служихом». Позднее те же бояре, «обленевающеся служити», советовали Ивану IV снять осаду с Казани. В обличении боярских «крамол» автор «Казанской истории» заходил еще дальше, чем царь, обвиняя русскую знать в прямом сговоре с казанцами. Так, по его словам, бояре, казненные царем в 1546 году в лагере под Коломной, были «крестьянстии губители, бесерменские поноровники», а вместе с ними в деле были замешаны и многие другие бояре, которые избежали смертной казни лишь благодаря поспешному бегству. Написанная в 1564 — 1565 годах «Казанская история», несомненно, сыграла свою роль в политической борьбе, привлекая симпатии общества на сторону царя и против знати. Памятник, переписывавшийся позднее, в XVII—XVIII веках, в сотнях списков, стал одним из каналов, по которым политические взгляды Ивана IV проникали в сознание русского общества.
Вернемся, однако, к Первому посланию царя Курбскому. Хотя текст его содержит важные рассуждения на политические темы, перед нами не просто политический трактат, а полемический памфлет. Наряду с читателем, к которому в конечном итоге текст обращен, царь все время имеет здесь перед собой оппонента (или оппонентов), с которыми он ведет спор.
Даже беглое знакомство с произведением показывает, что, как и в разбиравшемся выше ответе Сигизмунду II, царь стремится всеми возможными способами продемонстрировать превосходство над оппонентом, морально «уничтожить» его, прибегая по очереди то к обличению, то к поучению, то к ядовитой насмешке. Однако эмоциональная острота послания оказывается гораздо более высокой. И это понятно. Сигизмунд был равным по рангу государем, который вызывал недовольство тем, что противодействовал политике царя на международной арене. Курбский же был слугой и подданным, который не только нарушил присягу, но и посмел публично оправдывать свой поступок и порицать действия царя. Отсюда та переполнявшая царя ярость, то эмоциональное возбуждение, которое быстро начинает ощущать читатель текста. Проявления этого эмоционального возбуждения разнообразны. Царь снова и снова обращается к одним и тем же сюжетам, цитируя и опровергая особенно возмутившие его слова, он постоянно задает вопросы, на которые его оппонент не сможет найти ответы, с его уст срываются грубые слова и выражения.
Послание не представляет собой литературного произведения в собственном смысле слова как плод сознательных усилий по созданию определенного текста. Напротив, создается полное впечатление, что текст возникает как бы на глазах читателя. Царь читает текст Курбского и тут же диктует возражения, затем снова возвращаясь к тем или иным местам, когда те или иные ассоциации снова вызывают их в памяти. Еще в большей мере, чем тексты ответа Сигизмунду II, многие фрагменты послания воспринимаются как своеобразные снимки конкретных психологических состояний. Видно, как по ходу диктовки, по мере того, как царь в полной мере ощущает значение слов Курбского, в нем нарастает раздражение. Становясь в позу ученого наставника, поучающего невежду, и прибегая при этом к возвышенным конструкциям ученого литературного языка своего времени, царь затем, приходя во все большее раздражение, все больше оставляет этот язык, переходя на изобилующее ругательствами просторечие, в котором наиболее часто употребляемыми словами оказываются эпитеты «злобесный» и «собацкий».
Такой своеобразный характер текста позволяет с исключительной яркостью представить себе черты личности его автора. Царь выступает как человек, уверенный в своем превосходстве над окружающими во всех отношениях. Он не только господин и повелитель, но учитель и наставник в разных областях и светского, и церковного знания. Вместе с тем это человек, который не терпит никакого прямого или косвенного противодействия, вызывающего у него приступы раздражения и гнева. Всякое такое противодействие, проявляющееся в словах или поступках, он воспринимает как измену, а изменники заслуживают самых суровых наказаний.
Поскольку советники царя придерживались освященных традицией и усиленных практикой 50-х годов норм отношений между государем и его советниками и пытались их отстаивать, новые конфликты между царем и его окружением были неизбежны. Особого внимания заслуживает та настойчивость, с которой царь снова и снова настаивает на своем «природном» праве на полную и неограниченную власть в государстве. Именно эта, почти маниакальная настойчивость, как представляется, говорит о живущем в сознании царя чувстве внутренней неуверенности в том, что его подданные с этим согласятся, что его право на неограниченную власть не встретит с их стороны возражений. Отсюда та ожесточенность, с которой царь клеймит всех тех, кто с этим правом не считается.
Могло ли написанное царем сочинение привлечь симпатии общества на его сторону в его споре со знатью? Вряд ли образ общества, разделенного на правителя и рабов, беспрекословно выполняющих все его распоряжения, мог вызвать большой энтузиазм. Однако общество не могло пройти и мимо рассуждений царя о вреде многоначалия, о том, что только сильная единоличная власть может обеспечить единство и целостность государства, находящегося во вражеском окружении. Боярские смуты малолетства Ивана IV были у всех в памяти. Думается поэтому, что послание царя в определенной мере способствовало тому, что политический переворот, предпринятый царем через несколько месяцев после появления послания, не столкнулся с открытым сопротивлением со стороны подданных.
ВВЕДЕНИЕ ОПРИЧНИНЫ
Внимательное изучение Первого послания Курбскому позволяет установить одну интересную особенность памятника. В явном противоречии с его основной тональностью, с его бесчисленными яростными выпадами против бояр, в целом ряде мест царь решительно утверждает, что конфликты между ним и знатью — уже в прошлом, а в настоящее время между ним и его советниками, даже теми, кто в прошлом вел себя дурно, царят мир и согласие. («Но сия убо быша.
Ныне же убо всем, иже в вашем согласии бывшем, всякаго блага и свободы наслаждающимся и богатеющим, и никакая же им злоба первая поминается в первом своем достоянии и чести суще».) Эти явно вынужденные, произнесенные как бы сквозь зубы высказывания отражают ту ситуацию в отношениях между царем и боярами, которая сложилась к середине 1564 года.
Для того чтобы понять, что же тогда произошло, следует коснуться еще одной особенности политического положения России начала 60-х годов XVI века. С зимы 1564 года начались казни высокопоставленных лиц без суда и следствия, по простому приказу царя. По-видимому, сообщения об этих убийствах явились последним толчком, побудившим Курбского к бегству. В своем послании он обвинил царя в том, что тот «мученическими кровьми Праги (пороги. — Б.Ф.) церковные обагрил». Что конкретно имелось в виду, явствует из написанной им десять лет спустя «Истории о великом князе Московском». Здесь Курбский рассказал о том, как в один день, 16 января 1564 года, по приказу царя во время службы в церкви были убиты бояре князь Михаил Петрович Репнин и князь Юрий Иванович Кашин.
О причинах казни Репнина в «Истории» читается следующий рассказ. Царь пригласил Репнина на пир, где, «упившися, начал и с скоморохами в машкарах (масках. — Б.Ф.) плясати и сущие пирующие с ним». Когда Репнин, плача, стал говорить, что христианскому царю не подобает так себя вести, царь потребовал: «Веселись и играй с нами», и попытался надеть на боярина маску. Боярин «отверже ю и потопта», и тогда царь, охваченный яростью, «отогна его от очей своих», а затем приказал убить.
Рассказ, вводящий в обстановку жизни царского двора накануне опричнины, требует некоторых пояснений. Иногда, вслед за Курбским и официальной летописью, говорят о необыкновенно строгом, благочестивом, чуждом всяких развлечений образе жизни царя в те годы, когда он находился под духовной опекой Сильвестра. Однако это явное преувеличение. Пиры со своим окружением составляли по традиции важную часть образа жизни государя; они способствовали укреплению отношений между правителем и его верными слугами, и духовные люди (а в их числе, конечно, и Сильвестр) не могли возражать против этой освященной обычаем традиции. Старец Адриан Ангелов в своей повести о взятии Казани без всякого осуждения, а напротив, с одобрением писал о том, как в военном лагере царь, «похваляя» отличившихся при осаде воевод, с ними «на многих пирах веселяшася». Совсем иначе относилась церковь к присутствию на пирах скоморохов, в которых видела служителей бесовских сил. Уже в XI веке записан был рассказ о печерском монахе Исаакии, которому явились бесы, игравшие «в сопели, и в гусли, и в бубны». В том же столетии митрополит Иоанн, разрешая священникам посещать «мирские пиры», строго предписывал тотчас «встать из-за стола», как только начнется «играние и плясанье и гуденье». И позднее отношение церкви к «играм» скоморохов было последовательно отрицательным. Благочестивый человек не мог иметь ничего общего со скоморохами и их играми. Автор «Казанской истории», близкий к царю по своим политическим взглядам, но мало осведомленный о жизни царского двора, восхваляя благочестие государя, подчеркивал, что тот «от юны версты не любляше ни гуселнаго звяцания, ни прегудниц скрыпения... ни скомрах видимых бесов скакания и плясания». Появление скоморохов на царском пиру, действительно, могло огорчить благочестивого человека, а предложение принять участие в их играх — вызвать его возмущение.
Насколько можно отнестись с доверием к рассказу Курбского? Определенное подтверждение отыскивается в сочинениях самого Грозного. Отвергая обвинения князя, царь все же сквозь зубы признавал, что занимался «играми» — «сходя к немощи» своих подданных, «дабы нас, своих государей, познали, а не вас, изменников». Призвав ко двору скоморохов, некогда изгнанных Сильвестром, царь ясно давал понять, что более не намерен подчиняться каким-либо ограничениям и будет устраивать свою жизнь только так, как он сам считает нужным. Возможно, также сыграло свою роль пристрастие царя к пению и музыке, о чем речь пойдет впереди.
Однако если сам рассказ Курбского представляется вполне достоверным, то его утверждение о том, что именно произошедший инцидент послужил причиной казни боярина, вызывает сомнения. Ведь убитый одновременно с ним князь Юрий Иванович Кашин не имел к этому инциденту никакого отношения. В этой связи обращает на себя внимание, что оба боярина дважды вместе выступали поручителями по опальным — сначала по Ивану Дмитриевичу Бельскому, потом — по Александру Ивановичу Воротынскому. Таким образом, у царя были основания видеть в них главных предводителей недовольных в рядах Боярской думы. Инцидент на пиру мог послужить последним толчком для расправы.
Казнь двух бояр стала грубым нарушением всех традиционных норм отношений между царем и его советниками. Однако, судя по всему убийства оказались тайными, и возложить прямую ответственность за них на царя было невозможно. Не случайно в своем ответе Курбскому царь отрицал всякую к ним причастность: «Кровию же никакою Праги церковные не обагряем» (хотя имена обоих бояр вошли в так называемый «Синодик опальных»— список казненных царем людей, составленный в конце его правления).
Однако еще одно убийство, причастность к которому царя была более чем очевидной, привело к его конфликту со знатью.
Поводом для убийства послужила ссора двух царских приближенных, князя Дмитрия Ивановича Овчины-Оболенского и Федора Алексеевича Басманова. Это были молодые аристократы, успешно начинавшие свою карьеру: в разряде Полоцкого похода 1563 года они упоминаются в числе молодых дворян, которые должны были «за государем ездити». Хотя служба Федора Басманова и началась с участия в Полоцком походе, уже в то время царь особо выделял его из своего окружения. Он был послан известить о взятии Полоцка тетку царя Евфросинию Старицкую (с аналогичным поручением к брату царя Юрию в Москву был послан сам царский шурин, князь Михаил Темрюкович). Федор был сыном боярина Алексея Даниловича Басманова, в то время одного из ближайших советников царя, но его возвышение объяснялось, очевидно, интимной связью с Иваном IV. Указания на эту связь встречаются в ряде записок иностранцев, а прямой намек на нее виден в выпаде Курбского против советников, губящих тело и душу государя, «иже детьми своими паче Кроновых жрецов действуют».
Рассказ о ссоре и последовавших за ней событиях сохранился в записке польского шляхтича Войтеха (Альбрехта) Шлихтинга, выходца из видной дворянской фамилии великопольской шляхты. Он попал в русский плен после взятия русскими войсками крепости Озерище в ноябре 1564 года. Несколько лет он бедствовал, пока в 1568 году его не «выпросил себе в качестве слуги и переводчика» царский врач Арнольд Лензей. В конце 1570 года Шлихтингу удалось бежать из России. В Польше при дворе Сигизмунда II им было составлено «Краткое сказание о характере и жестоком правлении московского тирана Васильевича», которое должно было дискредитировать царя в глазах христианской Европы.
В «Сказании» Шлихтинг писал о царе, что тот «злоупотреблял любовью этого Федора, а он обычно подводил всех под гнев тирана». Очевидно, одним из таких лиц и оказался Дмитрий Овчина. Рассердившись на Федора Басманова, «Овчина попрекнул его нечестным деянием, которое тот обычно творил с тираном». Басманов пожаловался царю, тот пришел в ярость и, пригласив Овчину на пир, послал его в погреб выпить вина за свое здоровье, а там царские псари задушили князя.
На этот раз причастность царя к убийству была совершенно очевидна. «Пораженные жестокостью этого поступка, — читаем далее у Шлихтинга, — некоторые знатные лица и вместе верховный священнослужитель сочли нужным для себя вразумить тирана воздержаться от столь жестокого пролития крови своих подданных невинно без всякой причины и поступка».
Таким образом, действия царя столкнулись с протестом со стороны не только бояр, но и «верховного священнослужителя» — то есть митрополита.
Со второй половины 1563 года отношения царя с митрополичьей кафедрой серьезно осложнились. В «Пискаревском летописце» это ухудшение отношений отнесено к концу правления Макария. Однажды, повествует автор летописца, царь попросил у митрополита «душеполезной книги», а тот послал ему «погребален», то есть чин погребения. В ответ на слова разгневанного царя, что «в наши царские чертоги такие книги не вносятца», митрополит сказал, будто не знает более «душеполезной» книги: «аще хто ея со вниманием почитает, и тот во веки не согрешит».
Это полулегендарное свидетельство получает некоторое подтверждение в «Сказании о последних днях жизни митрополита Макария». Здесь читаем, что 3 декабря 1563 года святитель заявил о своем желании оставить кафедру и «отъити на молчалное житие» в Пафнутьев Боровский монастырь, где он некогда постригся в монахи. Настаивая на своем желании, он даже послал царю особое «писание». Царь с сыновьями посещал митрополита, упрашивая его «со слезами» остаться на престоле и «едва умоли его». Царь, очевидно, понимал, что уход Макария будет воспринят как публичное осуждение его политики, и стремился этого не допустить. Уговаривать Макария приезжала и царица Мария Темрюковна, которая, как видим, в отличие от Анастасии готова была активно поддерживать действия супруга. Лишь 21 декабря митрополит согласился на уговоры, и царь приказал «то писмо дранию предати пред его очима».
31 декабря 1563 года Макарий умер. Царь приложил усилия к тому, чтобы митрополичью кафедру занял человек, на которого он мог бы всецело положиться.
24 февраля 1564 года собор епископов избрал митрополитом старца Чудова монастыря Афанасия, бывшего протопопа Благовещенского собора Андрея, который в течение многих лет был духовником царя. Остался он им и после того, как постригся в 1562 году в Чудове монастыре с именем Афанасия. Здесь, в Чудове монастыре, в 1562—1563 годах он явно по заказу царя работал над составлением «Степенной книги». Афанасий, несомненно, принадлежал к числу наиболее близких к царю представителей духовенства. Как и царь, он был приверженцем сильной единоличной власти правителя. Однако, разделяя с царем его политические идеалы, митрополит не мог одобрить те методы, с помощью которых царь хотел реализовать их на практике.
Не знаем, какие аргументы использовали бояре и митрополит в своих беседах с царем, но результат известен — царь должен был уступить их давлению: «подал надежду на исправление жизни и в продолжение почти шести месяцев оставался в спокойствии». Так сообщает Шлихтинг. Поскольку вслед за этим он рассказывает о событиях, происходивших в декабре 1564 года, очевидно, что столкновение произошло в конце весны — начале лета, то есть как раз тогда, когда царь писал свое послание Курбскому. Отсюда понятно появление на его страницах тех высказываний, которые приведены выше.
О том, как тревожно чувствовала себя в это время царская семья, выразительно свидетельствует рассказ об освящении собора Никитского Переяславского монастыря, которое произошло 14 мая 1564 года. С этой обителью Ивана и членов его семьи связывали особые отношения. Когда после неожиданной смерти наследника царевича Дмитрия огорченная царская семья возвращалась в Москву из путешествия на Белоозеро, она остановилась в Никитском монастыре близ Переславля-Залесского. Здесь царица Анастасия «зачала», и рождение 28 марта 1554 года нового наследника — царевича Ивана было приписано чудесному покровительству патрона обители — преподобного Никиты Столпника. Когда через некоторое время маленький царевич заболел, он исцелился благодаря воде, освященной у мощей святого Никиты. Маленький монастырь, в котором жило всего семь монахов, был осыпан царскими милостями. Царь устроил здесь большую обитель, наделил ее землями, построил каменную ограду, трапезную и каменные храмы. На освящение главного из них, во имя «великомученика Христова Никиты», прибыли вся царская семья и митрополит Афанасий. После освящения храма царь поехал к гробнице своего покровителя святого Сергия «помощи просити... милости и устроения его царскому державству великия Росия». Мария же Темрюковна, оставшаяся на некоторое время в Никитском монастыре, просила монахов этой обители молиться «о устроении земстем и мире всего православного християнства».
Небесные патроны должны были помочь царю в борьбе с непокорными подданными, желаниям которых он не был намерен уступать. Летом — осенью 1564 года царь, несомненно, обдумывал план переворота, который должен был привести к сосредоточению в его руках всей полноты власти в государстве. К сожалению, мы почти ничего не знаем о том, как вырабатывался такой план и кто вместе с царем участвовал в его создании. Официальная летопись не освещала эту сторону событий, а иностранцы, оставившие свои свидетельства об опричнине, ничего об этом не знали. Лишь в «Пискаревском летописце» указывается, что царь устроил опричнину «по злых людей совету Василия Михайлова Юрьева да Олексея Басманова и иных таких же».
Свидетельство это, очевидно, основано на какой-то достоверной традиции. Действительно, Василий Михайлович Юрьев и Алексей Данилович Басманов в 1563 — 1564 годах принадлежали к числу ближайших советников царя. В конце 1563 года именно они вели очень важные переговоры с литовскими послами, выступая в той роли, в которой ранее выступал Алексей Адашев.
Василий Михайлович Юрьев, двоюродный брат царицы Анастасии, уже неоднократно упоминался на страницах этой книги как один из членов боярского клана Захарьиных, возвысившегося после первого брака Ивана IV. Уже в первой половине 50-х годов он зарекомендовал себя как администратор (дворецкий Тверского дворца), дипломат и воевода. Удаленный отдел во второй половине 50-х годов XVI века, он вернулся в близкое окружение царя после ухода Сильвестра и Адашева. По записи 1561 года, в случае смерти царя он должен был входить в состав регентского совета при малолетнем наследнике.
Алексей Данилович Басманов принадлежал к старому московскому боярскому роду Плещеевых, из которого в XIV веке вышел один из патронов московской митрополичьей кафедры митрополит Алексей. Все, что о Басманове известно, позволяет говорить о нем как об одном из лучших военачальников своего времени. К рассказам о его военных успехах есть все основания отнестись с доверием, так как в большинстве своем они читаются в той части официальной летописи, которая составлялась во времена, когда летописное дело находилось в руках Адашева, а Басманов вовсе не принадлежал к ближайшему окружению царя. Впервые Басманов отличился при взятии Казани, где вместе с князем Михаилом Ивановичем Воротынским командовал войсками на главном направлении штурма. Эти войска первыми поднялись на городские стены. Способности Басманова ярко проявились в неудачном для русской рати сражении с крымскими татарами при Судьбищах, когда крымский хан русское войско «потоптал и разгромил». Тогда не командующий армией боярин Иван Васильевич Шереметев, а один из воевод, Алексей Басманов, собрал бегущих с поля боя детей боярских и стрельцов. Они «осеклися в дубраве» и до вечера отбивали натиск орды, причем «из луков и из пищалей многих татар побили». Именно под командованием Басманова в начале Ливонской войны русские войска взяли штурмом Нарву. Еще раз военные способности Басманова проявились осенью 1564 года, когда крымский хан Девлет-Гирей со всей ордой вторгся в Рязанскую землю. Нападение татар застало местных воевод врасплох, в Рязани не оказалось войска и крепость не была подготовлена к обороне. Басманов, находившийся с сыном Федором в рязанском поместье, собрав соседей, напал на крымские «загоны», захватил языков и, узнав о намерениях хана идти к Рязани, поспешил в город. Город был спешно укреплен, население мобилизовано для обороны и нападения татар отбиты.
Если в 50-е годы XVI века Басманов, подобно Курбскому, был прежде всего военачальником, то с начала 60-х годов он перестал получать военные назначения. Царь поручал ему ведение важных дипломатических переговоров, в которых тот ранее никогда не участвовал. Очевидно, с этого времени царь стал ценить Басманова не столько как военного, сколько как политика.
Обоих советников царя объединяло то, что они принадлежали к старомосковским боярским родам и при существующей практике продвижения в рамках правящей элиты, которая регулировалась системой местнических счетов, не могли рассчитывать занять первые должности в государстве, предназначенные по традиции для представителей наиболее знатных княжеских родов — потомков Рюрика и Гедимина.
О событиях, предшествовавших установлению опричнины, сохранился подробный рассказ официальной летописи, а также свидетельство двух ливонских дворян на русской службе Иоганна Таубе и Элерта Крузе. Печатник рижского архиепископа Таубе и дерптский фогт (судья) Крузе попали в плен к русским в первые годы Ливонской войны. Предложив царю свои услуги в деле привлечения ливонских дворян и горожан на сторону русской власти, они в 1564 году были освобождены и взяты на царскую службу. Позднее они были приняты в опричнину и получили имения. Царь настолько доверял этим ливонским дворянам, что в 1570 году, когда в Москве было принято решение о создании вассального ливонского королевства во главе с датским принцем Магнусом, приставил их к «ливонскому королю» для наблюдения за его действиями. Когда желаемых результатов добиться не удалось, Таубе и Крузе в 1571 году бежали в Литву. Здесь, предложив свои услуги Сигизмунду II, они написали послание литовскому наместнику Ливонии Яну Ходкевичу. Читавшийся в послании подробный рассказ о жестокостях Ивана IV также должен был дискредитировать царя в глазах христианской Европы.
Послание начиналось рассказом о введении опричнины. Сопоставление этого рассказа очевидцев с рассказом официальной летописи показывает, что в обоих источниках ход событий характеризуется по-разному. Согласно рассказу Таубе и Крузе, царь 6 декабря, на праздник святителя Николая, созвал «светские и духовные чины» и заявил, что «они не желают терпеть ни его, ни его наследников, покушаются на его здоровье и хотят передать Русское государство чужеземному господству». Поэтому он, царь, отказывается от власти и отдает ее в их руки. Затем царь «сложил с себя в большой палате царскую корону, жезл и царское облачение».
Четырнадцать дней спустя в Успенском соборе царь «благословил всех первых лиц в государстве» и выехал из Москвы. Затем из Александровой слободы он написал в Москву «чинам», что «им... его изменникам, передает он свое царство, но может прийти время, когда он снова потребует и возьмет его».
Совсем иначе выглядят события в изложении официальной летописи. Согласно ей, 3 декабря царь вместе с семьей выехал из Москвы в село Коломенское, где отпраздновал Николин день. Две недели царский поезд простоял в Коломенском «для непогоды и безпуты», а 17 декабря двинулся в Троице-Сергиеву обитель, откуда затем проследовал в Александрову слободу. «Подъем же его, — сообщалось в официальной летописи, — не таков якоже преже того езживал по монастырем молитися». Так, царь забрал с собою всю свою казну, включая хранившуюся в ней «святость» — «иконы и кресты, златом и камением драгим украшенные». Все понимали, что происходит что-то важное, но не было понятно что, так как царь ничего не сообщал о целях своего путешествия: «все же о том в недоумении и унынии быша такому государскому великому необычному подъему». Положение определилось лишь 3 января 1565 года, когда гонец Константин Поливанов привез в Москву грамоты Грозного с сообщением, что он отказывается от царства и отправляется «вселитися, идеже его, государя, Бог наставит».
Все, что мы знаем об Иване IV, его взглядах и образе жизни, ясно говорит о том, что он не допускал даже мысли об отказе от власти, не представлял для себя иной жизни, чем жизнь богоизбранного царя единственного в мире православного царства. Отречение от власти было способом принудить правящую элиту к уступкам, способом, осуществление которого таило в себе определенную опасность. Власть в Москве находилась в руках Боярской думы, имелся и родственник царя, князь Владимир Андреевич, который хотя и находился под наблюдением приставленных к нему царем людей, не принял участия в царском путешествии и мог быть приглашен занять опустевший трон. Успех в этом случае во многом зависел от того, удастся ли захватить правящую элиту врасплох, не дать ей времени для принятия каких-либо опасных для царя решений.
С этой точки зрения поведение царя в рассказе Таубе и Крузе выглядит весьма странно. Согласно их версии, царь дал враждебным «чинам» более месяца на обдумывание ситуации, сложившейся после его отречения от царства, то есть сам способствовал росту угрожавшей ему опасности. Кроме того, непонятно, с какой целью он вторично извещал эти «чины» из Александровой слободы о своем отречении от царства, если им это уже и так было известно. Некоторые детали рассказа Таубе и Крузе также противоречат их собственной версии событий. Так, их сообщение, что при прощании, уезжая из Москвы, царь «благословил всех первых лиц в государстве», находится в явном противоречии с их же утверждением, что за две недели до этого царь публично обвинил всех этих людей в измене. В рассказе Таубе и Крузе сообщается, что царь, не доезжая до Слободы, отправил в Москву «многих подьячих и воевод, раздетых до нага и пешком». Этот факт не вписывается в канву рассказа Таубе и Крузе, но получает хорошее объяснение в рамках версии официальной летописи: очевидно, что о своих намерениях царь объявил своей свите лишь когда они подъезжали к Слободе и отослал всех, кто в создавшейся ситуации обнаружил какие-то колебания.
Все сказанное позволяет сделать вывод, что именно рассказ официальной летописи отражает действительное положение вещей. Хотя «подъем» царя в декабре 1564 года обратил на себя внимание своей необычностью и вызвал разные толки и беспокойство, намерения царя оставались для всех неясными, пока из Слободы в Москву не были привезены царские грамоты. Грамот было несколько. Одна из них адресовалась митрополиту Афанасию; к ней был приложен список, «а в нем писаны измены боярские и воеводские и всех приказных людей». Документы эти не сохранились, известен лишь их краткий пересказ в тексте официальной летописи. Царь объявлял, что он «гнев свой положил» на митрополита, епископов, настоятелей монастырей и «опалу» на бояр, окольничих, дьяков и на детей боярских и на всех приказных людей.
Царь обвинял бояр и приказных людей в том, что в годы его малолетства они расхищали государственную казну и раздавали себе и своим родственникам «государские земли». «Собрав себе великие богатства», они «о всем православном християнстве не хотя радети и от недругов его от Крымского и от Литовского и от Немец не хотя крестьянства обороняти», «сами от службы учали удалятися и за православных крестиян стояти не похотели».
Царь же не может навести порядок в государстве: захочет он кого-либо из бояр, детей боярских или приказных людей «в их винах понаказати», а высшее духовенство, бояре, дворяне и приказные люди начинают их «покрывати». Видя, что при таком положении он не может ничего сделать, царь «от великие жалости сердца, не хотя их многих изменных дел терпети, оставил свое государство и поехал где вселитися, идеже его, государя, Бог наставит». В оригинале грамота представляла собой, вероятно, весьма обширный текст, едва ли уступавший по размерам посланию царя Курбскому, но текст этот не сохранился. Однако нет оснований сомневаться, что в летописи, составленной по приказу самого царя, основное содержание грамоты было передано правильно. Как видно из летописного рассказа, обвинения царя адресовались не только членам Боярской думы, но и всему правящему слою (дьякам, детям боярским «государева двора»), так как все они, как мы видели выше, поддерживая ходатайства бояр, участвовали в составлении поручных записей. Обвинения в злоупотреблениях, совершенных в годы «боярского правления», были обоснованными, но к 1564 году имели уже чисто историческое значение. Сам царь и его современники знали, что реформы 50-х годов положили конец многим из этих злоупотреблений, а в 50-е годы никто не расхищал государственную казну и не раздавал незаконно «государские земли». Эти обвинения должны были напомнить обществу, что ждет страну, если в ней снова не окажется государя.
Неудачи в войне, которую Россия вела одновременно с Литвой и Крымом в 1563—1564 годах, действительно, имели место, однако их значение царь, несомненно, преувеличивал. Эти неудачи были следствием не столько «нерадения» воевод, сколько ошибок царской дипломатии. Так как речь шла о войне православного царства с мусульманской страной и государством, в котором у власти находились еретики — протестанты, то, возлагая ответственность за дурное ведение войны на нерадивых бояр, царь получал возможность обвинять их в измене не только своему государю, но и всему православному христианству.
Центр тяжести послания состоял в утверждении, что царь вынужден оставить престол, так как правящая верхушка не дает ему наказывать изменников. Зная все происходившее в предшествующие годы, можно с уверенностью утверждать, что царя не устраивало традиционное право членов Боярской думы и высших церковных иерархов «печаловаться» за вельмож, совершивших те или иные проступки, с которым в предшествующие годы ему приходилось считаться. Царь ставил перед обществом дилемму: или он получит право наказывать изменников по своему усмотрению, или государство будет не в состоянии успешно вести борьбу с внешними врагами по вине светской и церковной знати. Тем самым правящая элита оказывалась в таком положении, что ей ничего не оставалось, как согласиться с требованиями царя.