Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Игорь Тимофеев

Ибн Баттута

Часть первая

ДОРОГАМИ ПИЛИГРИМОВ

Ты, что ищешь у мудрого пищу уму, Помни: знанье — огонь, разгоняющий тьму, Знанье — корень, по каплям набравший воды, Чтоб листва зеленела и зрели плоды, Абу-ль-Дтахия
Глава первая

Утром семнадцатого дня месяца раджаб года семьсот третьего мусульманского счисления, что соответствует 25 февраля 1304 года по нынешнему календарю, в доме благочестивого танжерского шейха Абдаллаха ал-Лавати родился мальчик. Как положено, младенца завернули в чистую белую простынку и отнесли на мужскую половину. Там предстоятель квартальной мечети пронзительным фальцетом пропел в его правое ушко: «Аллах велик». Это должно было означать приглашение новорожденного к молитве. Именно так, если верить преданию, поступил по рождении своего внука Хасана сам пророк Мухаммед.

По традиции торжества назначили на седьмой день. С утра женская половина дома наполнилась веселым разноголосьем подружек, приехавших поздравить счастливую мать с удачным разрешением от бремени. К вечеру ожидались музыканты, и, чтобы приучить малыша к грохоту бубнов, молоденькая служанка села у его колыбели, постукивая пестом в пустую медную ступу. Если он пускался в рев, его клали на принесенное с кухни решето и легонько потряхивали. Испуганно тараща глазенки, он тут же умолкал.

В изголовье мальчика еще с ночи поставили на золототканой салфетке высокую узкогорлую бутыль, рядом рассыпали горсть соли вперемешку с семенами чернухи.

— Грязная соль в глаза завистникам! — объяснила повитуха, разбрасывая ее щепотками по углам комнаты.

Женщины понимающе отводили глаза, вздыхали, бормотали молитвы.

Тем временем мужская половина тоже жила ожиданием торжеств. После полуденной молитвы шейх Абдаллах вышел во двор, поклонами отвечая на приветствия соседей, негромко отдавал распоряжения прислуге. На кухне разводили огонь, точили ножи; привязанные к дереву, тоскливо блеяли жертвенные бараны.

На улице с утра толпились нищие, и богобоязненный шейх время от времени запускал руку в глубокий карман своего шерстяного бурнуса, нащупывая монеты. Они со звоном падали на брусчатку, подпрыгивая и обгоняя друг друга, катились в разные стороны. Нищие кидались за ними, протягивая из лохмотьев загорелые жилистые руки, но, получив свое, не уходили — ждали угощений.

Вечером к дому Абдаллаха ал-Лавати съехалось полгорода. Самых знатных и уважаемых усаживали в просторном айване[1] на шелковых подушках по правую руку от хозяина; гости попроще размещались на коврах, расстеленных во дворе.

Главным событием праздника было объявление имени мальчика. Дело непростое — приходилось учитывать и пожелание пророка, предписывающего воздерживаться от языческих и некоторых мусульманских имен, и расположение звезд, что мог знать только опытный астролог. Все это, видимо, было принято в расчет, и под рукоплескания охмелевших от бараньего жира гостей шейх Абдаллах огласил свое решение.

Новорожденного назвали Мухаммедом.

Под этим именем ему суждено было прожить долгую, богатую событиями жизнь, объездить все мыслимые и немыслимые страны и моря, познать почет и унижения, богатство и бедность, многократно подвергаться опасностям и всякий раз счастливо ускользать от беды.

Когда на склоне лет, опаленный ветрами странствий, он вернется к родному очагу, его встретят и почет, и уважение, и слава. В окружении близких и родных проведет он свои последние годы, и день его смерти будет отмечен на страницах мусульманских исторических хроник.

Несколько веков спустя Абу Абдаллах Мухаммед ибн Абдаллах ал-Лавати ат-Танджи, более известный под именем Ибн Баттута, будет признан одним из величайших путешественников всех времен и народов.

* * *

К сожалению, нам почти ничего не известно о детских годах Ибн Баттуты. Средневековые летописи и воспоминания современников обходят этот период полным молчанием. Единственный достоверный источник — удивительная книга самого Ибн Баттуты «Подарок созерцающим о диковинках городов и чудесах странствий». Но и в ней, за исключением даты рождения и нескольких косвенных замечаний, о детстве и отрочестве автора не содержится никаких сведений.

Недостаток, а вернее, полное отсутствие биографических сведений окупается обилием имеющихся в нашем распоряжении исторических фактов, позволяющих восстановить картину тех далеких времен и с достаточной степенью достоверности обрисовать те события в жизни юного Ибн Баттуты, которые не могли миновать его хотя бы в силу тех традиционных предписаний мусульманского общества, которые были одинаково обязательны для всех.

Нам ничего не остается, как пойти именно этим путем и рассказать читателю о том, что известно наверняка, избегая попыток заполнить воображением досадные лакуны в сегодняшних представлениях о средневековье.

Не вызывает сомнений, что будущий путешественник родился в Танжере, небольшом портовом городке, раскинувшемся на берегу Атлантического океана, в северозападном углу Африканского континента. Справа от порта, укрывшегося в удобной глубоководной бухте, открывается вид на Гибралтарский пролив с нависшей над зеркалом воды громадой горы Джебель Тарик, по левую руку тянется до самого горизонта извилистый, окаймленный желтыми дюнами атлантический берег с его многочисленными отмелями, из-за которых полного штиля здесь не бывает ни летом, ни зимой.

Танжер — древний город. Еще за несколько столетий до нашей эры на его месте возникла знаменитая колония финикийских и карфагенских купцов — Тингис, которая быстро превратилась в оживленный пункт транзитной торговли стран Средиземноморья с государствами бассейна реки Нигер, в глубине Западной Африки.

Удобное расположение Тингиса и превосходная гавань, в которой одновременно стояли у причалов десятки кораблей, всегда манили завоевателей. Финикийцев сменили римляне, римлян — вандалы, пришедшие на североафриканский берег с равнин Западной Европы. В VI веке город-порт оказался в руках византийских василевсов, еще через сто лет им овладели хлынувшие с Пиренейского полуострова вестготы.

В самом начале VIII века стража, наблюдавшая за окрестностями с крепостных стен, заметила приближение вооруженных отрядов, под ударами которых, судя по достигавшим Танжера тревожным слухам, один за другим сдавались византийские гарнизоны вдоль всего Североафриканского побережья. Над головами разгоряченных всадников развевались ярко-зеленые знамена. Это были арабы, последние завоеватели, которые пришли сюда навсегда.

К началу XIV века в городе уже полно мечетей. По пять раз на дню звучат с них гортанные страстные призывы к молитве. Извилистые, узкие, кое-где защищенные от знойного солнца полотняными навесами улочки с рядами лавок или с белыми глухими, без окон, стенами образуют мусульманские кварталы — медины. Здесь, отгородившись от всех остальных, живут правоверные. Те, кто пришел сюда из бескрайних аравийских пустынь, и местные неофиты, старающиеся перещеголять друг друга в неистовом поклонении аллаху и его посланнику на земле.

Рядом с городской мечетью киссарии — рынки привозных товаров, где с самого утра кипит бойкая торговля заморскими тканями, пряностями, духами, оружием, дорогими поделками, доставленными из диковинных стран.

Далее рынки ремесленников. Рынок по-арабски называется «сук». У каждого сука свой особый товар, свои запахи и звуки. Рынок парфюмеров — сук аль-аттарин наполнен тяжелым ароматом розового масла, резким запахом мускуса, нежным дыханием жасмина и резеды. Торговцы вежливы и терпеливы, как-никак основной покупатель — женщины, и тут уж без обходительности и красноречия барыша не видать. Квартал столяров узнаешь по запаху стружки и клея, визгу пил, постукиванию молотков, у кузнецов смрадно и жарро, грохот такой, что больно в ушах.

Чем незамысловатей товар, тем больше крика и спора вокруг цены. Ряды кустарей, предлагающих домашние туфли, сумки, бурнусы и широкополые халаты — джил-лабы, сменяются кварталами кожевников, москательщиков, ткачей. За ними дымные харчевни: шипение масла в глубоких медных тазах, едкий дух пригоревшего сала.

С утра до позднего вечера бродит по рынку пестрая, разноголосая, разноязыкая толпа. Приглядывается, ощупывает товар, недоверчиво цокает языком, машет рукой, возвращается, яростно, до хрипоты торгуется за каждый фельс.

В уличной перебранке все равны: степенные, одетые в платье из тонкой белой шерсти доктора богословия — улемы, суровые судьи — кади в черных плащах и высоких шапках-калансувах поверх головных повязок, ниспадающих на плечо, ремесленники в коротких куртках и широких штанах, женщины, скрывающие уродство или красоту под белыми покрывалами, солдаты, разносчики воды, сводники, погонщики верблюдов и ослов.

В жилых кварталах спокойствие и тишина. Влево и вправо от узкой мощеной улицы разбегаются пыльные извилистые проулки и тупики. Плосковерхие дома без окон, и лишь кое-где увидишь низкие, украшенные резным орнаментом двери с медными молотками. За ними чистота и прохлада невидимых комнат, политые водой внутренние дворики.

Ближе к порту, где острый запах морской соли смешивается с тепльш паром верблюжьего помета, разместились фондуки — постоялые дворы. В них живут торговые люди, съехавшиеся со всего света. Шныряют в разноязыкой толпе предприимчивые маклеры, перекупщики, менялы, авантюристы и пройдохи всех мастей. Соплеменники и единоверцы держатся вместе. Венецианцы, генуэзцы, франки, левантийцы — каждое племя в своем фондуке и к чужому ни за какие деньги не пойдет. Днем на портовой площади сутолока и кутерьма. Тяжело ступая по прогибающимся мостикам, привычно переругиваются мускулистые чернокожие носильщики. Сбросив пухлые тюки прямо посреди пути, долго торгуются, пересчитывают на белых ладошках истертые медяки. Тут же заключаются сделки, и прибывший с попутным ветром товар утром следующего дня уже покачивается на верблюжьих боках на пути в южные города.

С наступлением сумерек площадь пустеет. Погонщики загоняют в двустворчатые ворота неповоротливых верблюдов, тащат, не скупясь на проклятия и угрозы, упирающихся ослов. Когда на покачивающихся у причала галерах вывешивают тусклые масляные лампы, в порту уже тихо, и лишь изредка перекликаются для храбрости босоногие стражники, да струится из-за стен фондуков неторопливая иноязычная речь…

Отдельно, на отшибе раскинулся еврейский квартал. Здесь живут замкнуто, дружно, подчиняясь длиннобородым раввинам, назначаемым местными властями. Иудеи обязаны носить черные тюрбаны, при входе в мусульманский квартал снимать обувь. Мусульмане сюда не ходят, разве что ближе к ночи юркнут, оглядываясь по сторонам, бесшабашные гуляки из тех, кто вопреки запрещению Корана не прочь повеселиться за стаканом вина. Не в диковинку встретить здесь и задумавшего большое дело купца, и промотавшегося чиновника. Тут не оставят в беде, ссудят деньгами, пожелают прибыли и удачи. А вернутся деньги из оборота — неси назад долг, который за это время возрос, набух процентами. Жаль скаредному мусульманину отдавать лишнее, горячится он, бранится, грозится, а поделать ничего не может — таков уговор.

Ни купцу, танжерскому или пришлому, ни хозяину каравана, ни последнему бродячему прощелыге этого квартала не миновать. Тянутся сюда торговые ниточки со всего света, дернут здесь, а где-нибудь в Генуе или Севилье будут знать, что почем и с чего нынче на танжерском рынке накипает барыш.

По праздникам танжерские мальчишки бегают на базар, что вытянулся под навесами в поле за зубчатой городской стеной. Сюда съезжаются со всей округи феллахи, везут каждый свое. Особенно людно и весело проходит маулид — день рождения пророка или кого-нибудь из местных святых. Вдоль моря на слегка всхолмленной равнине выстраиваются белоснежные палатки, над дорогой столбы пыли, взметаемой тысячами копыт. На лужайке у ветхого, латаного и перелатаного шатра столпотворение зевак, восторженные возгласы, хохот. Подыгрывая себе на рибабе, седобородые рапсоды часами рассказывают о подвигах славного Антара из племени Аба, о бесстрашном рыцаре ислама Садах ад-дине, побившем под Тивериа-дами нечестивых франкских рыцарей с крестообразными нашивками на спинах широкополых плащей.

Рядом шпагоглотатели, пожиратели огня, фокусники, бойкие прорицатели-астрологи, гадальщики на песке, дрессировщики козлов и собак, обезьянщики, акробаты. Яростно взмахивая короткими крыльями, кружат друг против друга на потеху публике взъерошенные петухи; разбежавшись, сшибаются рогами, роют копытцами землю обрызганные кровью боевые бараны.

А за меховой полстью, занавешивающей вход в шатер, и вовсе чудо. Заплатишь монетку, и приподнимается полог, и появятся на экране из вощеной бумаги колышущиеся тени, среди которых всякий без труда различит и веселого прощелыгу Джуху, и незадачливого солдата-магрибинца, и сварливую сводню из тех, кто на каждой улице ходит с сурьмой и благовониями по домам, выискивая богатых невест.

На экране теневого театра неисправимый глупец шейх Афляк.

— От осла у него уши, — кричит кукловод, — от козла борода, от быка рога, от верблюда жир! Он понимает не то, что мы говорим, пишет не то, что понимает, а читает не то, что написано…

Толпа беззлобно хохочет. В палатке жарко, пот струится между лопатками, но никому не хочется уходить.

У ящика с песком и астролябии веселый прорицатель Хиляль аль-Мунаджим.

— По велению аллаха, — объявляет он тонким голосом, — в этот год засверкают молнии и прольются дожди. Счастье тому, кто хранит золото и серебро! Горе тому, у кого все состояние умещается в кулаке! Радуйся, чье имя начинается на «каф»! Берегись, чье имя начинается на «син» и на «кяф»!

Толпа заинтригована. Протиснувшись сквозь кольцо зевак, в круг выходит чернявый долговязый купец из Сеуты в синем джиллабе, подпоясанном широким кушаком. Ему не терпится узнать свою судьбу — ведь имя его начинается на «син», а в мешке у него золотые поделки.

Прорицатель склоняется над астролябией, покачивает головой, бормочет что-то и наконец объявляет свое заключение:

— Ты средоточие всех несчастий, ибо не способен держать язык за зубами. Зато не проронишь и слова, получив тысячу затрещин…

Взрыв хохота. Обескураженный торговец, почесывая шею, словно и впрямь получил оплеуху, покидает круг. На его место протискивается другой.

— В этом году аллах повелит облакам столкнуться, волнам морей сшибиться, ветрам дуть, земным тварям ползать. Наверное, изменятся цены, и некоторые торговцы получат прибыток…

Толпа настораживается, затаив дыхание ждет. И снова смех, й вновь люди видят перед собой не степенного астролога, а лукавое, улыбающееся лицо рыночного мошенника, неудачника и прощелыги, который вышел на праздничную площадь, надеясь, что ему повезет, и куда больше рассчитывал на природный юмор и острый язык, чем на благоприятное расположение звезд…

Кого только не увидишь на ярмарке! Вот торговец амулетами. На расстеленной мешковине лежат завернутые в кусочки красной кожи талисманы. На них шафраном или ляпис-лазурью начертаны чудодейственные слова заклинаний, оберегающие от дурного глаза, козней шайтана и власти злых джиннов… А рядом вовсю торгует заезжий фармацевт.

— Одно зернышко моего лекарства, — обещает он, — превращает ненависть в любовь, малая толика его стоит жемчуга. Подходи, кого покинула возлюбленная, на кого гневается султан или покушается шайтан!

А вокруг, как разбуженный муравейник, гудит ярмарка. Собравшиеся в кружок дервиши шевелят онемевшими губами, повторяют имя аллаха. Их глаза полуприкрыты воспаленными веками, на обветренных шеях вздулись синие жилы…

Шумно и весело в Танжере в сезон праздников.

Но и в будни у мальчишек хватает забот. Чем не развлечение глядеть, как у гостиного двора собирается в далекий путь торговый караван! В такие дни мальчишки прибегают к караван-сараю задолго до рассвета.

Приглашая правоверных к молитве, высоко и пронзительно поет невидимый в темноте муэдзин.

— Аллах велик! — Множимые эхом, летят слова азана над плоскими крышами и садами, дремлющими в белых хлопьях предрассветного тумана. Хрустит под босыми ногами набухший ночною влагою песок, от моря тянет сыростью и запахом соли. В лавках по обеим сторонам улицы хлопают двери, загораются яркие светляки масляных ламп. На влажных ступеньках мечети, позевывая и кутаясь в лохмотья, поднимаются, недовольно таращат глаза нищие.

Во дворе караван-сарая давно уже суета. Громко кричат погонщики-бедуины, постукивают по верблюжьим коленям гибкими прутиками, и животные, нехотя подгибая передние ноги, опускаются потертыми брюхами на песок, напрягаются под тяжестью перехваченных шелковыми веревками вьюков, пузатых кувшинов в соломенных оплетках, кожаных мехов с водой.

Первым из ворот постоялого двора показывается крытый парчовой накидкой верблюд караванвожатого, за ним, позвякивая нашейными бубенцами, выходят связанные по семь верховые и тягловые верблюды, следом вырываются на площадь, гарцуют, кося головы набок, стройные ухоженные скакуны конвоя. Паломники идут пешком, раскланиваются направо и налево, отвечают на приветствия.

Вот они скрываются в горловине мощеного, сползающего вниз, к морю, проулка, а мальчишки глядят как зачарованные в сторону крепостной стены, где в прорезях зубчатки угадывается чуть розовеющий горизонт…

* * *

С того времени, как мальчик начинает помнить себя, главным человеком в его жизни становится отец. Еще раньше, когда, подражая голосам взрослых, малыш учится складывать слова, отец добивается, чтобы первой произнесенной им фразой была формула единобожия, символ веры: «Нет бога, кроме аллаха…» Понимание смысла этих слов придет потом, гораздо позднее той неоспоримой истины, что до поры до времени в мире нет иного бога, кроме отца.

По утрам мальчик проходит на мужскую половину, целует отцову руку и, положив свою худенькую правую ручонку на левую, прижатую к груди, застывает в почтительной позе, ждет его указаний или разрешения удалиться.

Пройдет еще немало лет, прежде чем отец разрешит ему сидеть в своем присутствии, но никогда не осмелится сын перебить отца в разговоре или повысить голос.

Отец учит сына всему, что должен знать правоверный. В шестилетнем возрасте сын уже понимает, что еду берут с общего блюда только правой рукой, едят не торопясь и не тянутся к лакомству через головы сотрапезников, довольствуясь тем, что лежит рядом. Еще через год мальчик получает в подарок маленький молитвенный коврик и наравне со взрослыми пять раз в день совершает ракаты, моля всевышнего о ниспослании благодати и прощении грехов.

«Приказывай ребенку молиться с семи лет, а с десяти бей за пренебрежение к молитве», — предписывает мусульманская традиция.

Постепенно в жизнь мальчика входит Коран, тяжелая, перетянутая золотыми застежками книга, что покоится на пюпитре из сандалового дерева в комнате отца. И вот наступает день, когда отец отводит сына в мечеть и вверяет его попечительству шейха.

Медленно, мучительно медленно тянутся эти утренние часы, когда, дрожа от холода и украдкой позевывая, тянут мальчишки тонкими голосами вслед за учителем диковинные малопонятные слова.

Изучение Корана начинают с конца: там суры покороче и усваиваются быстрей, постепенно переходят к середине, и вот уже каждый из маленьких учеников способен читать на память огромные куски, зачастую не понимая до конца их смысла. Зубрежка шлифует память, развивает терпение, учит повиноваться.

Для малышей учитель при мечети — непререкаемый авторитет, но в обществе его положение вызывает сострадание и жалость. Учитель беден и перебивается главным образом подношениями родителей своих питомцев. Круг его знаний ограничен Кораном, и слова «глуп, как школьный учитель» с удовольствием произносят за его спиной и пузатый лавочник, и погонщик ослов.

Никогда не потускнеет в памяти веселое и радостное событие, когда мальчика в нарядном платье и с высоким тюрбаном на голове сажают на коня и возят по улицам квартала. За конем, которого под уздцы гордо ведет счастливый отец, семенят, путаясь в длиннополых одеждах, многочисленные родственницы — бабушки, тетушки, сестры. В этот день отец и сын получают много подарков. Мальчик — глиняные игрушки, свистульки, самострел. Отцу городские торговцы несут мешки с рисом, сахарные головы, масло и мед. Каждый считает долгом угодить достопочтенному судье Абдаллаху ал-Лавати, который много лет подряд ежедневно разбирает споры тяжущихся, вынося решения в соответствии с предписаниями шариата.

Тщеславный кадий в мечтах видит сына городским судьей. Но для этого мало знать наизусть Коран и в совершенстве владеть искусством каллиграфии. Годы напряженной учебы в медресе, лекции признанных знатоков богословия и права, горячие диспуты по спорным вопросам тафсира, бессонные ночи над рукописями мудрейших — вот как добиваются самые упорные почетного права облачиться в черное платье судьи и небрежно выпустить край тайласана из-под высокого колпака.

Арабская грамматика, риторика, стихосложение, логика, основы экзегетики и права — таков далеко не полный перечень предметов, которые преподаются в медресе.

Занятия начинаются с молитвы. Отложив в сторону чернильницы, студенты опускаются на потертые циновки, замирают, преклонив головы перед тем, кто милостив и всемогущ. Учитель один, а студентов много, и, чтобы до каждого дошла суть произносимого им монолога, сидящий на возвышении помощник учителя громко повторяет слушателям его слова. В помещении почтительная тишина, слышно лишь дыхание учеников и легкое поскрипывание тростниковых ручек-каламов, выводящих на пергаментных свитках изящные лигатуры арабского письма.

Так проходят годы. Кадий Абдаллах не нарадуется успехам сына, его серьезности и благонравию. И вот наконец наступает день, когда, вернувшись из медресе, Мухаммед с гордостью вынимает из кожаного футляра драгоценный свиток. Это иджаза — письменное свидетельство, удостоверяющее, что ученик постиг все ведомое наставнику и поэтому наделяется правом иметь учеников и проповедовать идеи учителя. Отныне сын в учености сравнялся с отцом, и, несмотря на его неполные двадцать лет, знакомые и соседи почтительно кланяются ему на улице. Для окружающих он уже не безусый юнец, бегущий на лекцию с песочницей за кушаком и чернильцей в рукаве, а досточтимый шейх Мухаммед, мудростью и благочестием не уступающий старому судье…

* * *

Для того чтобы был ясен ход последующих событий, а именно с них и начнется самое главное в нашем повествовании, нам придется совершить небольшой экскурс в историю. Начав разговор с замечания о берберском происхождении Ибн Баттуты, перенесемся с читателем в те далекие времена, когда на северном побережье Африки впервые появились воинственные эмиссары ислама.

Предки Ибн Баттуты происходили из берберского племени лавата — об этом свидетельствует так называемая «иисба», составная часть арабского имени, указывающая на место рождения или племенную принадлежность его носителя. В полном имени Ибн Баттуты содержатся две такие нисбы. Одна из них — «ат-танджи» — означает «тан-жерец», другая — «ал-лавати» — бербер из племени лавата.

Коренные жители Северной Африки берберы — древнейший народ, с которым были знакомы уже финикийцы в конце второго тысячелетия до нашей эры. По поводу его происхождения и поныне не существует полной ясности, ибо время не сохранило ни архитектурных памятников, ни произведений искусства, ни летописных сводов, по которым можно было бы восстановить жизнь народа в ранний исторический период. Известно только, что сами берберы называли себя «имазиген» — свободные люди, а имя, под которым они вошли в современный мир, дали им древние римляне, имевшие обыкновение любых иноземцев именовать варварами.

В самом начале VIII века арабский полководец Муса ибн Нусейр вышел к берегу Атлантического океана и, захватив Танжер, занялся приобщением североафриканских берберов к исламу. Отношение местного населения к пришельцам с востока с самого начала было двойственным. Берберские воины сражались на стороне арабов против византийского господства и, переходя в новую веру, отправлялись с ними на завоевание вестготской Испании. Мусульманская армия, смерчем пронесшаяся по Пиренейскому полуострову, но при вторжении во Францию остановленная Шарлем Мартелем в сражении при Пуатье в 732 году, состояла главным образом из берберских воинов, известных в Европе под именем мавров.

Осевшие в завоеванной Испании мавры совместно с арабизированным вестготским населением — мосарабами в 756 году основали независимое от багдадских халифов государство — Кордовский эмират, который стал мощным очагом арабо-испанской культуры.

Однако, солидаризуясь с арабскими завоевателями в освобождении от византийского владычества, берберы оказывали упорное сопротивление жестокой административной и налоговой политике новых хозяев. Борьба берберов против притеснений арабских чиновников, их высокомерия и надменности приняла форму религиозного движения в защиту еретической мусульманской секты харид-житов, которых преследовали официальные власти.

Как бы там ни было, ислам проникал в берберскую среду значительно быстрее, чем арабский язык, который и через два столетия после завоевания Северной Африки арабами имел хождение лишь среди придворных, высших чиновников и ученых-богословов в некоторых наиболее крупных городах. В деревнях и мелких провинциальных центрах население исправно посещало мечети и ревностно соблюдало мусульманские традиции, но говорить предпочитало на местных берберских наречиях.

К середине XIII века на авансцену политической и культурной жизни Северной Африки выходит образовавшееся на территории Марокко могущественное государство Меринидов.

Меринидские султаны были выходцами из берберского племени Бану Марин, мирно кочевавшего со своими стадами на обширных пространствах Восточного Марокко, между Фигфигом и реками Зу и Мулуя. Еще в первой четверти XII века вряд ли кто-нибудь мог предположить, что в скором времени эти грубые и невежественные скотоводы станут во главе одной из наиболее блистательных Магрибинских династий.

Воспользовавшись военными неудачами тогдашних правителей Марокко — Альмохадов и, в частности, сокрушительным поражением, нанесенным им в 1212 году в битве при Лас Навас де Толоса объединенными силами христианских государств, кочевники Бану Марин устремились на северо-запад, захватывая плодородные земли Телля, на которые они прежде никогда не осмеливались посягать.

Поначалу борьба шла с переменным успехом. В 1244 году альмохадский халиф ас-Сайд наголову разбил войска кочевников у стен Феса, заставив их в беспорядке отступить на юг, к Сахаре. Но уже четыре года спустя Мериниды под предводительством своего племенного вождя Абу Яхьи вновь вторглись в пределы альмохадского государства и, одержав ряд побед, 20 августа 1248 года заняли Фес. С этой даты начинается династическая история Меринидов, которые правили в Марокко до второй половины XV века.

Блеск и могущество Меринидского государства основывались на огромных богатствах, накопленных благодаря хорошо отлаженной внешней торговле. Традиционными торговыми партнерами Марокко с незапамятных времен были Испания, итальянские торговые порты, страны Леванта, Западный Судан.

Из Испании в Марокко доставляли лес, некоторые сельскохозяйственные продукты, холст. Венецианские, пизанские, генуэзские купцы привозили металлические изделия, скобяные товары, сукна, разнообразные ткани. На итальянских торговых кораблях, курсировавших вдоль Североафриканского побережья, из Египта и Сирии доставлялись хлопок, шелк, ароматические эссенции, пряности. Нескончаемым потоком шли из оазисов Сахары и Судана караваны, груженные слоновой костью, рабами, золотом и серебром.

Традиционными предметами марокканского экспорта были кожи и шкуры животных, шерсть, воск, ковры. Значительное место в транзитной торговле занимала перепродажа чернокожих рабов, доставлявшихся из Судана и пользовавшихся особым спросом на европейских невольничьих рынках.

Главными центрами прибыльной торговли с Европой были такие порты, как Мелилья, Танжер и речной порт Феса — Бадис, куда нередко заходили венецианские торговые корабли. На особом положении находилась Сеута, где вся торговля была сосредоточена в руках генуэзских купцов.

Четко налаженная таможенная служба, взимавшая десятипроцентные пошлины с ввозимых в страну товаров, обеспечивала постоянное обогащение государственной казны. Расширение внутреннего рынка способствовало расцвету местных ремесел, интенсивному росту городов.

В первой четверти XIV века марокканское государство Меринидов приближалось к апогею своего могущества и славы.

Глава вторая

«Я отправился в одиночестве, без товарища, дружба которого развлекала бы меня в пути, без каравана, к которому мог бы присоединиться, меня побуждала решимость, и сильное стремление души, и страстное желание увидеть благородные святыни. Я твердо решил расстаться с друзьями — мужчинами и женщинами, покинуть родину, как птицы покидают свое гнездо. Родители мои были еще тогда в узах жизни, и я, так же как и они, перенес много скорби, покинув их…»

Так начинает Ибн Баттута свою книгу «Подарок созерцающим о диковинках городов и чудесах странствий».

Несколько дневных переходов с ночевками в постоялых дворах Тетуана, Бадиса, Мелильи, и вот уже тянутся по обеим сторонам дороги предместья абдельвадидской столицы Тлемсена. Город настолько красив, что один арабский писатель назвал его «невестой на брачном ложе». Уютно расположенный на склоне горы Тлемсен утопает в изумрудной зелени фруктовых садов. Горный воздух свеж и прозрачен, как родниковая вода. Белокаменные особняки местной знати отделаны добротно, со вкусом, с тем утонченным вниманием к каждой линии и детали, в котором без труда угадывается андалузское влияние. Посреди касбы недостроенная мечеть, во дворе неглубокий, выложенный зеленою плиткою бассейн без воды. Зрелище унылое, и султан Абу Ташфин, проезжая мимо мечети, всякий раз вздыхает, жалуется на неотложные дела. А их и впрямь невпроворот. Молодой султан энергичен, образован, честолюбив, ученые беседы и плотские развлечения ставит превыше всего, но это бы не помеха, если бы не беспрерывная, отнимающая много сил и времени кровавая распря с восточным соседом — хафсидским султаном Ифрикии Абу Бекром.

Правда, и в усобице случаются передышки. Не раньше как вчера Абу Ташфин принимал, стараясь удивить пышностью дворцового церемониала, хафсидских послов — благочестивого кадия из Туниса Абу Абдаллаха Нафарзави и известного своей ученостью шейха Абу Абдаллаха аль-Кирши из Зубейда.

На посланников изысканность приема особого впечатления не произвела, и, видимо, главным образом из-за болезни Нафарзави. Почтенный тунисский кадий мучился одышкой, говорил медленно, вяло, то и дело проводя шелковым платочком по высокому, покрытому бронзовым загаром лбу.

Наутро послы тронулись в обратный путь. Провожая взглядами процессию, вытянувшуюся длинной лентой на дороге от касбы, горожане строили догадки о целях посольства и причинах столь поспешного отъезда высоких гостей.

— Я бы советовал тебе, сын мой, нагнать их в пути, — настаивал шейх маленькой завии, в которой Ибн Баттута остановился на ночлег. — На дорогах опасно, бедуины грабят ночью и днем, а с послами все-таки будет надежней…

Путешествие да еще в одиночку по караванным путям Североафриканского побережья действительно было сопряжено с огромной опасностью. Для кочевавших поблизости бедуинских племен ограбление караванов было не только излюбленным занятием, но и основным источником дохода. Временами, не довольствуясь и этой добычей, разрозненные группы кочевых грабителей объединялись и налетали на прибрежные деревни и даже на небольшие города. Жители вынуждены были откупаться или идти за помощью к местному эмиру. Впрочем, самой надежной защитой от посягательств бедуинов служили лишь мощные крепостные стены или внушительный конвой, к тому же вооруженный луками и арбалетами, которых бедуины боялись как огня.

Обо всем этом Ибн Баттута слышал от заезжих купцов еще в Танжере, а поэтому счел за благо прислушаться к доброму совету и немедленно выступил в путь в надежде догнать посольство на одном из ближайших перегонов.

Из-за болезни Нафарзави посольство задержалось на десять дней в небольшом алжирском городке Мальяна. Старого кадия Ибн Баттута застал в плачевном состоянии. Невыносимый зной, обычный для этих мест в такое время года, усугублял страдания больного, который слабым голосом давал последние наставления своему сыну Абу Тайибу и, судя по всему, готовился предстать перед аллахом. Так оно и случилось, и сразу же после похорон, попрощавшись со своими новыми друзьями, Ибн Баттута двинулся в путь с тунисскими купцами, направлявшимися в Алжир.

Алжир — по-арабски «аль-джазаир» — означает «острова». Так берберский военачальник Бологгин определил несколько мелких островков-скал, торчащих из воды недалеко от порта. Новое название закрепилось за городом, а впоследствии и за всей страной. Это случилось в 935 году, а до этого город назывался Икосиум. В пуническую эпоху здесь, как и в Танжере, находилась процветающая финикийская торговая колония. После падения Карфагена древние римляне превратили город в укрепленную крепость, которая, впрочем, не спасла их от ударов берберов Нумидийского царства. Далее Икосиум пережил события, схожие с теми, что выпали на долю большинства североафриканских городов. Римлян сменили вандалы, вандалов — византийцы, пока наконец в 647 году сюда не пришли арабы.

В Алжире караван пробыл несколько дней. Здесь Ибн Баттуту догнал шейх Зубейди и сын покойного судьи. Посоветовавшись, спутники решили идти до Бужи или Бона вместе с караваном, а там отделиться от него и продолжать путь втроем, так как на дороге из Бона в Тунис, по слухам, в последнее время кочевники совершили несколько особенно дерзких нападений на торговых людей.

Начались горы. Дорога сузилась, пошла петлять. Позвякивая бубенцами, караван медленно втягивался в глубокое ущелье, пробирался вдоль скалистых каньонов, словно змея в груде камней. Ближе к морю ущелье стало расширяться, на дне его возникла неширокая речная пойма, и дорога постепенно пошла на спуск, и вскоре открылся перед глазами переливающийся солнечными бликами голубой овал Беджайского залива с красноватой глыбой мыса Карбон, связанного с берегом длинным узким перешейком.

Врезающиеся в прибрежную равнину горы Джебель-Гурайя покрыты густым лесом. Склоны одеты зеленью платанов, лавров, олеандров, магнолий, ближе к Бужи стройные алеппские сосны и средиземноморские кедры вытесняются рощами пробкового дуба с его рыхлой желтой корой…

В Бужи Ибн Баттуту неожиданно свалил приступ лихорадки. Шейх Зубейди трогательно заботился о нем, каждые полчаса менял примочки, поил из своих рук безвкусной теплой водой, которую здесь собирают в период дождей в цистернах, сохранившихся еще с римских времен.

— Если аллах судил мне умереть, — повторял Ибн Баттута по нескольку раз в день, — пусть смерть настигнет меня в пути с лицом, обращенным к святым местам.

Шейх Зубейди, похоже, не разделял тяги своего юного друга к религиозному подвижничеству. Не сомневаясь в том, что умереть по дороге в Мекку куда достойней, чем почить в бозе на грязной циновке постоялого двора, он тем не менее каждый день откладывал выход, ссылаясь на тысячу важных обстоятельств.

— Дорога кишит разбойниками, — рассуждал он вслух, размешивая в глиняной пиале очередное, известное только ему снадобье. — До Константины, ну, на худой конец, до Бона мы можем идти с караваном. А потом до Туниса самый опасный перегон. Поверь мне, сынок, я-то уж исходил эти тропы вдоль и поперек. Стало быть, остается только одно…

Он делал паузу, попробовав на вкус изготовленное им снадобье, продолжал:

— Тебе, сын мой, не к лицу держаться за верблюжью уздечку, как эти нечестивые торгаши, которые никогда не заглядывали в Коран, ибо так и не научились отличать букву «алеф» от кукурузного стебля… Продай верблюда и все, что навешал на его бока, а я одолжу тебе славного ослика и палатку, и мы выступим налегке, не привлекая внимания кровожадных арабов.

«И среди зол есть выбор», — думал Ибн Ваттута, завязывая в край ветхого, подаренного ему отцом ихрама золотые динары, вырученные от продажи своего нехитрого скарба. Он чувствовал, что болезнь еще не прошла, но, отирая холодную испарину с осунувшегося, пожелтевшего лица, улыбался, делал вид, что тяготы предстоящего пути ему нипочем.

В дороге Ибн Баттуте стало совсем нехорошо. Его бросало то в жар, то в холод, во рту пересохло, покрасневшие веки налились свинцом. Не желая огорчать своих спутников, и в особенности добросердечного Зубейди, еще в Бужи предвидевшего такой исход, юноша стянул с головы тюрбан и, размотав его, привязал им себя к седлу. Так в полузабытьи провел он несколько дней, пока перед самым Тунисом в ходе болезни не наметился перелом.

В город въезжали через южные ворота — Баб Язира. Здесь остановились и послали одного из стражников во дворец с вестью о прибытии. Через полчаса из ворот касбы показалась группа всадников. Теплую и торжественную встречу омрачило лишь известие о смерти кадия Нафарзави. За приветствиями и расспросами никто из встречавших не обратил внимания на Ибн Баттуту. Юноша стоял в стороне, теребя в руках край отвязанного от седла мятого тюрбанного полотна. На глазах у него блестели слезы. Вряд ли он рассчитывал на объятия и поцелуи незнакомых ему людей, но, привыкший к заботливой опеке шейха Зубейди, чем-то напоминавшего ему отца, он, пожалуй, впервые остро почувствовал свое одиночество.

Смятение Ибн Баттуты не укрылось от внимания находившегося среди встречающих почтенного старца в зеленом тюрбане хаджи.

— Рад приветствовать тебя в нашем городе, сын мой, — сказал он, ласково щуря умные проницательные глаза. — Я надеюсь, путешествие не очень утомило тебя?

Старый хаджи посоветовал Ибн Баттуте остановиться в знаменитом тунисском медресе аль-Кутубийин и обещал представить его самым знаменитым улемам и признанным авторитетам в области мусульманского права, которыми столь славилась по всему Магрибу хафсидская столица.

А в двадцатых годах XIV века Тунису действительно было чем гордиться.

С 1318 года на хафсидском престоле сидел молодой энергичный халиф Абу Бекр Абу Яхья. Еще в юные годы он был назначен своим старшим братом, халифом Абуль Бака, наместником Константины, но спустя некоторое время в лучших традициях той эпохи провозгласил себя независимым эмиром. Тем временем в Тунисе произошел государственный переворот, в результате которого Абуль Бака был низложен, а на его место сел один из влиятельных хафсидских вельмож — Ибн аль-Лисьяни. Занятый расширением своих владений на западе, Абу Бекр установил дружественные отношения с узурпатором и, казалось, не помышлял о своих правах на престол. Показное миролюбие было всего лишь ловким политическим маневром. Достаточно окрепнув, Абу Бекр двинул свои войска к владениям самозваного халифа и за три года отвоевал у него весь Северный и Центральный Тунис. Ибн аль-Лисьяви бежал из страны, оставив армию на попечение своего сына Абу Дарба, который, отступая под натиском превосходящих сил молодого халифа, был заперт в приморском укрепленном городе Махдия.

Первые годы правления Абу Бекра отмечены непрерывными вылазками мятежников. Опираясь на поддержку могущественного бедуинского племени сулейм, они долгое время не оставляли надежд восстановить утраченное положение. Немало хлопот доставила Абу Бекру и неизменная враждебность абдельвадидских правителей Тлемсена. Обеспокоенные усилением своего восточного соседа, абдельвадиды не только поощряли любые смуты и беспорядки на территории Туниса, но и сами при любой возможности вторгались в его пределы.

Несмотря на постоянные войны и углубляющуюся феодальную раздробленность, Тунис в первой половине XIV века все еще был одним из самых процветающих торговых городов Североафриканского побережья. Ежедневно десятки кораблей, груженных зерном, финиками, оливковым маслом, коврами, кораллами, оружием, шерстью и кожами, покидали тунисский порт, направляясь к берегам Италии и других средиземноморских стран. Одновременно под разгрузкой стояли генуэзские, пизанские, венецианские и арагонские торговые суда. Тесные склады юродской таможни были битком набиты всевозможными товарами — винными бочками, клетками с ловчими птицами, высокохудожественными изделиями из дерева, металла и стекла, благовониями, пряностями, лекарственными травами, пенькой, льном, хлопком, дорогими тканями. Как и правители Марокко, десятипроцентную пошлину, взимаемую с ввозимых в страну товаров, хафсиды предписывали отчислять в халифскую казну. Золотые динары и серебряные дирхемы местной чеканки можно было встретить на рынках Европы, Леванта и даже далекой Индии.

В восточной части города, недалеко от построенного на берегу озера арсенала, находились многочисленные фондуки христианских купцов. Здесь торговые люди хранили свой товар, здесь же находили убежище в случае мятежей и погромов. Интересы европейцев в Тунисе защищали консулы, аккредитованные при халифском дворе. Два флорентийских купца — Аччайуоли и Перуцци — имели в Тунисе постоянные торговые представительства и, ссужая халифу значительные суммы денег, пользовались огромным политическим влиянием при дворе. Постоянному расширению торговых операций способствовало морское страхование и наличие специальных договоров, защищавших личность и имущество иностранцев.

Торговля чаще всего велась в кредит, но случалось, что расплачивались и звонкой монетой. В помещениях таможни устраивались шумные аукционы с помощью наемных драгоманов, которые умело вели торговый спектакль на нескольких языках. Иногда выгодные сделки заключались между частными лицами за пределами таможни, но в этих случаях власти не несли никаких моральных обязательств, а недобросовестностью грешили как христианские, так и мусульманские купцы.

Опасаясь нападения пиратов, перед выходом в море купцы нанимали мощный конвой. Это зачастую приводило к кровопролитным морским баталиям, разыгрывавшимся в виду берега на глазах у бессильных что-либо сделать властей. Особенно дерзко действовала шайка корсаров под предводительством католического авантюриста Романа Мунтанера, основавшего своеобразную пиратскую республику на острове Джерба, недалеко от берегов Туниса.

Остров Джерба был отвоеван мусульманами в 1335 году, но это, по-видимому, не привело к существенному сокращению морского разбоя, вписавшего в историю средневекового Средиземноморья немало драматических страниц.

Далеко за пределами Туниса шла слава о его знаменитых рынках. В их прохладном полумраке ни днем ни ночью не замирала оживленная торговая жизнь. Перекрытые кирпичными сводами, эти рынки напоминали пещеру сорока разбойников из сказок «1001 ночи»: сюда стекались богатства со всех концов обитаемого мира.

На манер большинства мусульманских городов Тунис состоял из укрепленной крепости — касбы, мусульманского подворья — медины, где находились мечети и медресе, а также изолированных друг от друга кварталов, где проживали иностранцы.

Иностранцев, большей частью европейского происхождения, в городе было много. Несколько сот каталонцев составляли личную гвардию халифа, доверявшегося их корыстолюбию больше, чем доброй воле своих единоверцев. Их верность халиф щедро оплачивал звонкой монетой. Намеренно препятствуя их сближению с городскими жителями, он разрешал им открыто молиться в христианских церквах. Кроме них, в Тунисе всегда хватало ренегатов из числа принявших мусульманство бывших рабов, христианских пленников, отбитых в морских сражениях у пиратов, католических клириков, обслуживающих приходы христианских общин, францисканских и доминиканских миссионеров, которые в XIV веке бродили по дорогам всего мира.

Медресе аль-Кутубийин, где остановился Ибн Батту-та, стоит в самом центре медины, рядом со знаменитой Большой мечетью — Джами аз-Зейтуна. Медина обнесена мощной крепостной стеной, с западной стороны к ней примыкает городская цитадель — касба, сооруженная еще в эпоху альмохадов и значительно реконструированная хафсидскими халифами. Здесь же, в медине представляющей собой сеть узеньких улочек, змеящихся, как ручейки, среди беспорядочно прилепленных друг к другу плосковерхих мусульманских построек, находятся торговые ряды, лавки ремесленников, цирюльников, приземистые купола общественных бань. В эти знойные дни в городе необычно тихо. У лавок с полуопущенными навесами роятся мухи, отгоняя их, подрагивают плешивыми ушами привязанные к дверным кольцам невозмутимые ослики. На улицах ни одного прохожего, лишь изредка мелькнет, пугливо прижимаясь к стене, закутанная в черное покрывало женская фигурка или прогромыхает, вздымая клубы пыли, деревянная повозка с арбузами или дынями, накрытыми дерюгой, обильно смоченной в воде.

Идут последние дни месяца рамадана. В этот месяц мусульмане постятся: от восхода солнца до захода воздерживаются от еды и питья. Ближе к вечеру город несколько оживляется, наполняется резкими запахами готовящейся пищи, возбужденными голосами правоверных, ожидающих сигнала к разговению. Но сигнал этот будет дан, лишь когда белая нитка станет неотличимой от черной в сгущающейся темноте, а до этого прикоснуться к еде или к женщине — значит взять на свою душу тяжкий грех.

В Тунисе Ибн Баттута проводит дни веселого праздника, которым по традиции завершается месяц великого поста. Самое яркое событие праздника — торжественный выезд халифа на молитву в Джами аз-Зейтуна.

Исключительная помпезность и изощренность церемониала призвана подчеркнуть незыблемое могущество хафсидского трона. Под приветственные крики толпы, с утра ожидающей у ворот царской резиденции Каср Та-бья, молодой халиф выезжает верхом на белом коне. Грохот барабанов и звон литавр сливаются с ликующим тысячеголосым криком приветствий и славословий. За султаном, волоча по земле полы белоснежных бурнусов, горделиво шагает его многочисленная свита — придворные, знатные вельможи, высокопоставленные шейхи. Шелестят, развеваясь на ветру, разноцветные языки знамен из вышитого шелка, и выше всех покачивается на тонком древке белый халифский штандарт, символ могущества и власти.

Вооруженная охрана из христиан-наемников стройными рядами топает вслед за придворными, глотая поднимающуюся из-под их ног пыль. Надменно задрав вверх щетинистые подбородки, колонну замыкает регулярное войско — джунд, пестрый сброд неустрашимых головорезов из турок, андалузцев, арабов, персов, переметнувшихся в мусульманство христиан…

В Тунисе Ибн Баттута окончательно оправляется от болезни, понемногу приходит в себя после утомительных караванных переходов и неуютных ночевок в грязных постоялых дворах. Покровительство шейха Зубейди открывает ему доступ в высшие круги, и здесь молодой магрибинец сразу же завоевывает всеобщее признание своими обширными познаниями в области мусульманского богословия и права. Особенно льстит самолюбию юного танжерца то, что даже самые признанные религиозные авторитеты, привыкшие нести свои головы, словно они сделаны из хрусталя, теперь церемонно раскланиваются с ним, называя его шейхом.

Долгие летние вечера Ибн Баттута проводит в домах известных богословов, где после обильных, а порою попросту неумеренных угощений принято читать Коран, спорить, давая собственное истолкование тому или иному спорному месту. Нередко дебаты затягиваются до утра, и лишь с первыми лучами солнца покидает Ибн Баттута гостеприимных хозяев, со счастливой улыбкой шагая в направлении медресе Кутубийин по пустынным, еще хранящим ночную прохладу улочкам медины.

Признание, пришедшее без всяких скидок на его юный возраст, опьяняет его, и в мечтах он видит себя почтенным шейхом, сидящим у одной из колонн мечети в окружении почтительных учеников.

Необъятность и многообразие мусульманского мира, раскинувшегося на огромных пространствах от Атлантического океана до загадочной страны Катай, волнует воображение Ибн Баттуты. Долго ворочаясь на кошме в тесной келье спящего медресе, он мысленно беседует со знаменитыми улемами Иерусалима и Багдада, достойнейшими из достойных, познавшими мудрость аллаха, на которой, как на гранитной скале, держится вселенная…

К началу осени весь город говорит о предстоящем выходе каравана в Хиджаз. Шейхом каравана халиф назначает благочестивого паломника из Суса, судьею — Ибн Баттуту. Для безопасности каравану выделяется отряд из ста всадников, вооруженных мечами и луками.

В начале ноября караван трогается в путь. Дорога идет вдоль моря, время летит быстро, без особых событий, в однообразном чередовании дневных переходов и ночных привалов, иногда прямо под открытым небом у костров, разложенных проводниками на обочине караванной тропы.

Никогда не забудет Ибн Баттута эти славные ночи!

В воздухе свежо и безветренно. Шевелятся, обугливаются в языках пламени кирпичики из высушенного верблюжьего помета, стреляют, выбрасывая вверх огненные брызги, витые стебли верблюжьей колючки. Красные отсветы колышущегося пламени выхватывают из темноты спокойные строгие лица собеседников, рассказывающих удивительные вещи о странах и городах, в которых им довелось побывать. Где-то рядом журчит теплая средиземноморская волна, слышится гортанный переклик ночной стражи…

* * *

«Добродетельная жена лучше, чем весь мир и все, что он вмещает», — сказал однажды пророк, очевидно, имея в виду свою Хадиджу, которой он был обязан очень многим из того, что произошло в его удивительной жизни. Впрочем, еще задолго до его проповедей почитаемый всеми арабами легендарный мудрец Лукман достаточно определенно высказался на этот счет. «Добродетельная жена, — утверждал он, — как корона на голове царя, а нечестивая — как тяжелая ноша на спине старца».

Итак, речь пойдет о прекрасном поле, к которому наш путешественник питал особую слабость, заставившую его посвятить подругам своей беспокойной кочевой жизни несколько самых возвышенных и трогательных страниц книги воспоминаний.

Мы говорим о подругах жизни во множественном числе, ибо известно, что ислам допускает полигамию. Свободный член мусульманской общины наделен правом иметь одновременно четырех законных жен. Кроме того, ему позволяется содержать сколько угодно рабынь-наложниц.

Однако установленные Кораном рамки не являлись преградой для сластолюбцев, всю жизнь искавших любовных утех. При исключительной легкости расторжения брака мужчина мог иметь практически бесконечное число жен, ибо, разводясь с одной из них, он тут же брал себе новую, никогда не выходя за пределы предписанного ему максимума. История знает много таких примеров.

Строгое затворничество женщин и их содержание за стенами гаремов, равно как и многоженство, также не было изобретено исламом. У бедуинов Аравии женщина пользовалась достаточной свободой и не скрывала своего лица за чадрой. Обычай ревниво оберегать своих жен от посторонних глаз, превращая их в пожизненных пленниц, был заимствован арабами у персов, задолго до возникновения ислама разделявших свои дома на мужскую и запретную женскую половину, охраняемую рабами-евнухами.

Коран, определяющий число положенных мужчине жен, содержит и другие предписания, регламентирующие внутрисемейные отношения, вопросы наследования, развод.

«Мужья стоят над женами», — утверждает Коран, законодательно закрепляя неравенство женщины, характерное, впрочем, не только для ислама, но и для многих других религий. Пренебрежительное отношение к женщине проистекает в данном случае не только из того обстоятельства, что жена находится на содержании у своего мужа, или, как говорит Коран, «они (мужья) из своего имущества расходуют на тех (жен)», но также из убеждения, что обязанность заботиться о семье мешает правоверным исполнять свой религиозный долг.

Но вернемся к нашему герою. Что же случилось в его жизни во время остановки каравана в древнем городе-крепости Сфакс?

А случилось то, что рано или поздно должно было произойти: молодой магрибинец задумал жениться.

Напрасно было бы искать за этим решением романтическую историю в духе Тристана и Изольды, ибо хорошо известно, что в традиционном мусульманском обществе браки чаще всего заключались не по любви, а по условиям заранее составленного контракта, к тому же заочно: до самой свадебной церемонии жених и невеста, как правило, не имели представления ни о внешности, ни о достоинствах или недостатках друг друга.

В своей книге Ибн Баттута посвящает этому событию лишь одну строку. «В Сфаксе, — пишет он, — я заключил брачный контракт с дочерью одного из тунисских синдиков. Ее привезли ко мне в Триполи». И больше ни слова.

О причинах, побудивших Ибн Баттуту решиться на такой шаг, мы, таким образом, ничего не знаем. А поэтому, верные своему принципу, не будем восполнять неизвестное домыслами и догадками, ограничиваясь тем, что имеет подтверждение в источниках и сомнению не подлежит.

Считается, что из всех месяцев мусульманского лунного календаря лучшим для женитьбы является жеваль, а худшим — мухаррем. Ибн Баттута затеял женитьбу в мухарреме. Очевидно, оттого, что торопился.

Брачный контракт у мусульман чаще всего устный, реже записывается на бумаге, и это делается специально приглашенным судьей — кадием. Церемония заключения контракта довольно проста. Невесту, как правило, представляет отец или кто-нибудь из близких родственников. Со стороны мужа требуется присутствие жениха или его представителя, а также двух свидетелей и кадия. Участники церемонии хором читают первую суру Корана — фатиху, и жених передает отцу невесты выкуп, сумма которого заранее оговорена. Обычный акт купли-продажи завершается рядом формальностей, без которых он не имеет законной силы. Жених и представитель невесты садятся на землю, и каждый из них с силой давит оттопыренным большим пальцем на большой палец другого. Кадий набрасывает на их соединенные руки платок и торопливо читает проповедь. После этого они повторяют вслед за ним текст брачного договора.

— Я отдаю свою дочь, являющуюся девственницей, за сумму… — тянет отец, подтверждая, что вполне доволен тем числом динаров, которые весело позвякивают в кармане его халата.

— Я беру ее у тебя, — подпевает жених, и это означает, что сделка состоялась и пересмотрена быть не может. Счастливый жених обнимает тестя и сообщает ему дату свадебного пира, который по традиции происходит через 8-10 дней после заключения контракта…

Первый брак Ибн Баттуты оказался на удивление недолговечным. Уже по пути в Триполи, куда паломники двигались по осенней распутице, окоченевшие от ледяного ветра и проливных дождей, Ибн Баттута в пух и прах рассорился со своим тестем и сгоряча бросил в лицо молодой жене те два слова, которых достаточно для расторжения брака.

«Ты свободна», — повторил он три раза, давая понять, что решение его бесповоротно.

Троекратный повтор этой незамысловатой формулы исчерпывает всю процедуру развода у мусульман. Отвергнутой жене не остается ничего иного, кроме как выждать три месячных цикла, чтобы убедиться в отсутствии беременности, и уйти, получив от мужа то, что полагается ей по шариату.

Между тем, избавившись от первой жены, Ибн Бат-тута уже подумывает о следующем браке.

«Я женился на дочери одного из фесских паломников, — сообщает он. — Когда ее доставили ко мне в Каср аз-Заафия, я закатил пирушку для каравана, которая продолжалась целый день…»

…После короткой остановки караван вновь двинулся по оживленному торговому тракту. Впереди был Египет.

Глава третья

Перелистывая книгу «Подарок созерцающим о диковинках городов и чудесах странствий», сразу же подмечаешь одну любопытную особенность зрения Ибн Баттуты. Где бы он ни был и что бы ни описывал, взгляд его выхватывает из многообразия окружающего мира в первую очередь то, что прямо или косвенно связано с исламом. Крупным планом всегда даются мечети, медресе, дервишские обители, слова и деяния мусульманских государей, благочестивых затворников, ученых мужей. Все, что не имеет отношения к исламу или враждебно ему, либо вовсе остается за пределами кругозора нашего автора, либо рисуется с нескрываемой неприязнью и пренебрежением, реже с ироничной снисходительностью взрослого, наблюдающего за играми неразумных детей.

Секрет такого видения мира объясняется не индивидуальными особенностями воспитания или образования. Таким — разделенным на своих и чужих, верующих и неверных, праведников и грешников — представлялся мир средневековому человеку, ограниченному шорами религиозных представлений, усвоенных с самого детства и в зрелом возрасте возведенных в абсолют.

Критерий оценки явлений окружающего мира, событий, людей — вероисповедный. Все свое нравственно, логично, целесообразно, красиво; чужое отвратительно, безнравственно, лишено здравого смысла. Лишь собственная вера истинна, чужая же ложна, вредоносна, порочна.

Подобный взгляд был вообще свойствен людям средневековья.

«По Мухаммедову закону, — писал о ненавистных ему сарацинах венецианец Марко Поло, — все, что воруется и грабится у людей не их веры, хорошо и за грех не почитается… а поэтому, если бы не удерживали их и не воспрещали им те, кто ими управляет, много зла наделали бы эти люди. А вот этот закон исполняют все сарацины: когда кто при смерти, приходит к нему священник и спрашивает его, верит ли он, что Мухаммед истинный посланник господа: если умирающий ответит, что верит, то спасется; оттого, что спасение так легко и свершить всякие злодеяния дозволяется, обратили очень многих татар в свою веру, по которой ни один грех не воспрещен».

Сегодня такие рассуждения вызывают улыбку, но для средневекового христианина, православного или католика, мусульмане — это поганые бесермены, агаряне, нехристи. Весь же христианский мир в глазах мусульманина — нечестивцы, гяуры, неверные, погрязшие в заблуждениях, невежестве и разврате.

По мусульманскому вероучению земля разделена на три части: «дар ас-салам» — область мира, населенная правоверными, «дар аль-харб» — область войны, где живут иноверцы, не признающие аллаха и его пророка, и, наконец, «дар ас-сульх» — область перемирия: немусульманские страны, находящиеся в вассальной зависимости от мусульман.

С нечестивцами правоверным надлежит вести беспощадную священную войну — джихад, дабы огнем и мечом обратить их в истинную веру. Участие в джихаде — святой долг любого правоверного; смерть в этой войне почетна и дает полное освобождение от земных грехов.

Не всегда «священная война» велась с одинаковой страстью и накалом. Фанатизм и непримиримость порой уступали место сосуществованию и терпимости, но за оттепелями неизменно начиналась новая полоса вражды и кровопролития. В XIII–XIV веках страсти были накалены. На Востоке еще не улеглось эхо жестоких крестовых походов, на Западе, в Испании, грозной лавиной катилась с севера, срывая мавров с насиженных мест, неумолимая кровавая волна христианской Реконкисты.

Ибн Баттута был мусульманином, религия составляла краеугольный камень его мировоззрения, кругозора, отношения к событиям и людям. Он был сыном своей эпохи, отделенной от нас шестью веками эволюции и прогресса, и мы не должны смотреть на него свысока и тем более мерить его критериями сегодняшнего дня.

«Мы ничего не поймем в средневековой культуре, — пишет советский историк-медиевист А.Я. Гуревич, — если ограничимся соображением, что в ту эпоху царили невежество и мракобесие, поскольку все верили в бога, ведь без этой „гипотезы“, являвшейся для средневекового человека вовсе не гипотезой, а постулатом, настоятельнейшей потребностью всего его видения мира и нравственного сознания, он был неспособен объяснить мир и ориентироваться в нем. Ошибочное с нашей точки зрения не было ошибочным для людей средневековья, это была высшая истина, вокруг которой группировались все их представления и идеи, с которой были соотнесены все их культурные и общественные ценности…»

…Тунисский караван паломников прибыл в Александрию в начале месяца джумада уля мусульманского лунного календаря.

Ибн Баттута перечисляет врата Александрии, восхищается гаванью, подробно описывает знаменитый маяк Фарос, упоминаемый как одно из чудес света во всех арабских географических трудах. Не ускользают от его внимания и античные достопримечательности, но на них он долго не задерживается, ограничиваясь замечанием, что не знает, когда и кем они были воздвигнуты.

Главное событие его кратковременного пребывания в Александрии — встреча с ученым шейхом по имени Халифа, с которым Ибн Баттута, судя по всему, поделился своими путевыми впечатлениями.

— Я вижу, ты любишь путешествовать, — сказал Ибн Баттуте ученый шейх. — Ты должен навестить моего брата Фарид ад-дина в Индии, Рукн ад-дина в Синде, Бурхан ад-дина в далекой стране Син. Когда ты увидишь их, передай им привет от меня…

Ибн Баттута признается, что до разговора с шейхом Халифой не помышлял о путешествиях в далекие страны. Слова шейха запали в его душу, пробудив в ней тревожную страсть к рискованным странствиям и предчувствие волнующих встреч с верными эмиссарами ислама, бесстрашно шагнувшими за черту обозримого мира.

Александрийская встреча была прологом к драматическим переменам в жизни молодого паломника. Вторая встреча, случившаяся через несколько дней в дервишской обители, неподалеку от небольшого городка Да-манхур, стала завязкой событий, сделавших заурядного ганжерского пилигрима величайшим путешественником всех времен и народов до Магеллана.

Абу Абдалла аль-Муршиди — один из наиболее почитаемых в Нижнем Египте суфийских шейхов, подвижник, аскет, затворник, предающийся молитвам и размышлениям в маленькой придорожной обители, куда к нему отовсюду сходятся в поисках истины и совета сотни и тысячи людей. Бродячие дервиши, феллахи, ученые-богословы, окрестные эмиры-феодалы. Время от времени наведывается в обитель всемогущий властелин Египта, мамлюкский султан Насир ад-дин Калаун, чье имя внушает уважение повсюду от берегов Атлантики до Китая.

В Даманхур Ибн Баттута прибыл перед полуденной молитвой, когда солнце находится в зените и все живое прячется в тени финиковых пальм и зарослей дурры, разделенных на квадраты узкими полосками оросительных каналов с их застоявшейся, покрытой зеленью ряски водой. У коновязи переминались с ноги на ногу, лениво отмахиваясь от мух и трутней, поблескивающие серебряными уздечками мамлюкские кони. Шейх Мур-шиди, седобородый, высокий, одетый, несмотря на жару, в черную шерстяную джуббу, вышел навстречу новому постояльцу, радушно приветствовал его, провел в прохладную маленькую молельню, где, прислонившись к стене, полукругом сидели на ковре знатные гости — мамлюки во главе с эмиром, завернувшим в обитель за благословением.

Близился полдень, и шейх Муршиди назначил Ибн Баттуту предстоятелем молитвы. Весь день они провели в благочестивых беседах, а вечером шейх велел Ибн Баттуте идти спать на крыше обители. Ибн Баттута поднялся наверх и нашел там циновку, кожаную подушку, медный сосуд для омовения, глиняный кувшин с водой и стаканчик для питья.

Ночь была душной. Где-то рядом громко трещали сверчки и цикады, тоскливо завывали собаки, квакали лягушки. В небе далекими огоньками трепетали, то вспыхивая, то угасая, тысячи звезд. Из-за ссутулившихся у самого горизонта пальм, медленно помахивая огромными крыльями, летела, увеличиваясь в размерах, диковинная птица. Ее огромные когтистые лапы скребнули по крыше, и молодой паломник увидел рядом с собой ужасный, загнутый книзу клюв. Ночная гостья походила на легендарную птицу Рух, прилетавшую к потерпевшим кораблекрушение путникам в сказках «1001 ночи». Птица расстелила свои крылья на крыше, и Иби Баттута, цепенея от страха, быстро вскарабкался ей на спину. Через мгновение он почувствовал, что отрывается от земли, и крепко вцепился обеими руками в жесткие перья. Набирая высоту, птица понесла его на восток, в сторону киблы, потом, накренясь, скользнула к югу и, пролетев над самой землей, повернула на запад…

Ибн Баттута проснулся от холода. Заря едва-едва теплилась, в сумраке плыли, повисая клочьями на кронах пальм, серые клубы тумана. Внизу, совсем рядом, сердито похрапывали кони, слышался негромкий разговор.

Совершив омовение, Ибн Баттута спустился к утренней молитве. Он, как и вчера, был предстоятелем, и в этот раз его голос звучал как-то особенно пронзительно и четко.

После молитвы мамлюкский эмир распрощался и уехал, а Ибн Баттута со старцем сели за завтрак. Шейх внимательно выслушал взволнованный рассказ Ибн Бат-туты о его загадочном сне и, ничуть не удивившись, словно ход событий был ему заранее известен, сказал:

— Ты совершишь паломничество в святые места, пересечешь Йемен и Ирак и вступишь в земли турок и индусов. Ты будешь бродить по свету много лет, и в далекой Индии встретится на твоем пути мой брат Дельшад по прозвищу Веселое Сердце, который вызволит тебя из большой беды…

Далее путь Ибн Баттуты лежал через города и села Нижнего Египта. В Нахрарии он встретился с эмиром Саади, рассказавшим ему о своем сыне, который служит у индийского царя, в Махалле гостил у местных отшельников-суфиев, в Дамьятте видел бритых наголо, безбородых и безбровых факиров из дервишского ордена каландаров. Население Дельты жило скученно и тесно, и дорога из Александрии в Каир показалась Ибн Баттута одним нескончаемым рынком, тянущимся вдоль оросительных арыков.

* * *

«Особенность Востока — очаровывать издали и отталкивать вблизи». Такой вывод сделал русский ученый В. Андреевский, посетивший Египет в последней трети прошлого века.

А вот на его соотечественника, торгового гостя Василия, прошедшего через Египет и Сирию в 1465–1466 годах, Каир произвел ошеломляющее впечатление.

«Египет град вельми велик, — сообщал Василий, — а в нем четырнадцать тысящь улиц… да в иных улицах до 18 тысяч дворов, да во всякой улице по торгу по великому…»

Такие цифры казались фантастическими не только россиянам. Большинство европейских путешественников отмечали, что своими размерами и численностью населения средневековый Каир превосходил все крупные западные столицы. Итальянец Фрескобальди, добывавший в Каире в 1384 году (после двух чудовищных эпидемий, известных в истории средних веков под названием «черная смерть»), писал, что огромный город не мог вместить всех желающих жить в нем, и каждую ночь до ста тысяч человек искали пристанища за городскими стенами.

Многоэтажные дома и сегодня составляют прерогативу крупных городов, а в средневековом Каире они не были редкостью.

«Если поглядеть издали на город Миср, то кажется, что это гора, — писал в „Сафар-намэ“ великий персидский писатель Насир-и-Хусрау. — Там есть дома в четырнадцать этажей друг над другом, есть здания и в семь этажей. Я слышал от верного человека, что кто-то из жителей устроил па крыше семиэтажного дома сад, доставил туда теленка и вскармливал его, пока он не вырос. Тогда он устроил там гидравлическое колесо, которое этот бык приводил в движение и таким образом поднимал воду. На этой крыше он посадил сладкие и кислые апельсины, бананы и другие деревья, которые все приносили плоды. Он посадил там также цветы и различные растения».

Две вещи особенно поражали воображение иностранцев: размах торгово-ремесленной жизни и четкая организация коммунальных служб.

В 1258 году под ударами монгольских полчищ пал Багдад. Аббасидский халифат фактически прекратил свое существование. Роль религиозного, культурного и научного центра арабского мира перешла к Каиру, куда со всех сторон потянулись спасающиеся от завоевателей беженцы — мелкие феодалы, торговые люди, ремесленники, богословы, ученые, литераторы, врачи.

Одновременно возросла роль Каира как центра транзитной торговли между Азией, Африкой и Европой. Наряду с традиционными торговыми связями с Византией и Арагоном установились новые, в частности, с Золотой Ордой и Венецией, которая с XIV века становится главным партнером Каира, разделив с ним монополию на всю торговлю между Западом и Востоком.

Альянс Венеции с Каиром был вынужденным. Захватив в результате четвертого крестового похода богатые левантийские портовые города, венецианцы использовали их как транзитные пункты в своих торговых операциях с азиатскими странами и вовсе не собирались делиться сказочными богатствами с кем бы то ни было. Но в 1291 году египтяне отвоевали у них эти города, и, выбирая из двух зол меньшее, венецианцы заключили с Египтом торговый договор. Легкость, с которой Венеция пошла на сговор с мусульманами, беззастенчиво вытеснив из Египта своих давних конкурентов — генуэзцев, возмутила весь христианский мир и стала еще одним подтверждением того, что в торговле, как и в политике, нет постоянных друзей, а есть постоянные интересы. С тех пор Каир стал своеобразным таможенным решетом, сквозь которое просеивались товары, текущие с Востока в Венецию и другие европейские города. Пошлины и штрафы золотой рекой хлынули в султанскую казну, немалые барыши выпадали и на долю мамлюков и купечества.

Каирские купцы пользовались благоволением властей. Султаны знали, что внешняя торговля — главный источник поступления денег в казну, к тому же поборы, а порою добровольные приношения торговых людей не раз выручали их в периоды смут или военной опасности. Поэтому они не только охотно закрывали глаза на злоупотребления купцов, но кое-кого из них приближали к себе, одаривали лошадьми и царской одеждой.

О сказочных богатствах каирских купцов складывались легенды. В торговых кварталах с завистью и восхищением рассказывали об одном удачливом торговце, который вложил в строительство нового дома 50 тысяч динаров и выстлал полы в нем мрамором. Демонстрируя свою набожность щедрыми пожертвованиями нищим, купцы считали возможным не особенно придерживаться других предписаний ислама. Даже отправляясь в паломничество, они тащили в бесконечных обозах весь свой гардероб, а некоторые приказывали выращивать овощи и фрукты в ящиках с землей, установленных на спинах верблюдов, чтобы в течение утомительных пустынных переходов не испытывать перебоев в свежих продуктах.

Венецианские торговые корабли везли в Египет закупленные в Крыму русские кожи, дорогие меха, воск и особенно ценившихся на каирском невольничьем рынке славянских рабов. В Европу же из Египта уплывали чернокожие рабы, слоновая кость, гуммиарабик, китайский шелк, мускус, фарфор. Наибольшим спросом в Европе пользовались индийские пряности. Они стоили очень дорого и приносили купцам баснословные прибыли. Торговля пряностями находилась в руках каремитов, которые пользовались особым покровительством султанского двора и держали для своих торговых операций многочисленный флот, позволявший им быстро использовать для обогащения малейшие колебания рыночной конъюнктуры. Несметные богатства каремитов, которые к тому же вовсю занимались банковскими операциями, вошли в поговорку. Финансовое могущество, умноженное на расположение двора, давало каремитам огромный политический вес. Известно, что мамлюкские султаны нередко направляли каремитов своими послами в Йемен.

Рост торгового предпринимательства способствовал расширению внутреннего рынка, расцвету местных ремесел. Как и в других крупных мусульманских городах, ремесленники одной профессии занимали отдельные кварталы. Ремесло не отделялось от торговли: в глубине лавки подмастерья бойко стучали молотками, а у входа хозяин оптом и в розницу продавал сделанные ими медные тарелки или кувшины.

Рынков в Каире было столько, что одно их перечисление заняло бы немало места. Наряду с рынками башмачников, парфюмеров, кузнецов, оружейников, свечников, Шапошников, сундучников и ремесленников других профессий в городе были и так называемые киссарии, где продавались заморские товары. Особой известностью пользовался базар Сук аль-Канадиль, примыкавший с северной стороны к древнейшей каирской мечети Амра ибн аль-Аса.

«Подобных базаров нет ни в одной стране, — писал Насир-и-Хусрау, — там можно найти все диковины, какие только бывают в мире. Я видел там изделия из черепахи, как, например, ларчики, гребенки, ручки для ножей и тому подобное, видел также чрезвычайно красивый хрусталь, который обрабатывают искусные мастера; его привозят из Магриба, но говорят, что поблизости, в море Кулзум, нашли хрусталь, лучше и прекраснее магрибинского. Видел я также слоновую кость, привезенную с Занзибара, там было много кусков, весивших более двухсот мен. Была там также бычья шкура, привезенная из Абиссинии, напоминавшая шкуру леопарда; из нее делают обувь. Из Абиссинии же была привезена домашняя птица, довольно большого роста, с белыми крапинками и хохолком на голове, как у павлина».

Мусульманский Каир просыпается рано, под хриплый звук горнов и дробь барабанов, доносящихся от султанской резиденции — цитадели. Это означает, что султан уже проснулся и, передав связку тяжелых, глухо позвякивающих ключей привратникам, готовится к утренней молитве. Вслед за вратами цитадели со скрипом отворяются двери кварталов. Негромкие голоса, посапыванье, покряхтыванье, шарканье ног наполняют узкие извилистые переулки. Кое-где еще горят зажженные с вечера масляные фонари, и хмурые факельщики-мушаили, босые, в дырявых галабиях, начинают свой обход, туша их один за другим.

После утренней молитвы правоверные садятся за еду. Горячая бобовая похлебка — фуль, кусочек овечьего сыра, две-три маслины и стакан холодной воды — таков обычный завтрак большинства каирцев.

На улицах появляются бродячие торговцы, цирюльники с зеркалами, висящими на загорелых жилистых шеях, продавцы горячего фуля с тележками, в нижнем ярусе которых дымятся под плоскими сковородами раскаленные угольки жаровен. Вскидывая в разные стороны йоги с болтающимися на кончиках пальцев сандалиями, трясутся на спинах семенящих осликов базарные торговцы, спешат к своим лавкам, где старательные подмастерья уже наводят порядок: поливают свой участок улицы, заметают в угол вчерашний мусор, наполняют водой пузатые глиняные жбаны, которые султан велел держать у каждой лавки на случай пожара. Вдоль лавок нетерпеливо прохаживаются ранние покупатели, то и дело проверяя рукой привязанные к кушакам тугие платки с динарами.

Водоносы, взвалив на осликов и верблюдов тяжелые бурдюки с мутной нильской водой, разбредаются по улицам и переулкам. Там, где улицы узки и животному не пройти, проворные мальчишки принимают на спины кожаные мехи или бронзовые кувшины и разносят воду по этажам. Иногда мальчишкам лень подниматься наверх: из окон служанки выбрасывают бельевую веревку, и, перехваченный петлей, кувшин медленно ползет вверх, корябая стену; мелкой пылью облетает с нее султанская известка. В доме воду переливают в медные кувшины и пористые глиняные сосуды — кулли, взятые напрокат за один дирхем в месяц, а бронзовая посуда на той же веревке возвращается к ожидающему внизу водоносу. Нильская вода не отличается чистотой, поэтому в состоятельных домах перед питьем в нее обильно отжимают кисло-горький сок карликовых лимонов-померанцев.

Водоснабжение — узловая проблема средневекового мусульманского города. Неспроста в арабских географических трудах описание города всегда содержит сообщение о том, какой водой пользуются его жители. Наличие или отсутствие проточной воды или, на худой конец, колодцев — едва ли не главное в характеристике населенного пункта, включающей описание системы фортификации, рынков, садов, мечетей, медресе и общественных бань. Не составляет исключения и книга Ибн Баттуты, где упоминание о воде всегда на первом месте независимо от величины и значения города, о котором идет речь.

От ворот каирских постоялых дворов вереницами тянутся к рынкам ослы и верблюды, навьюченные тяжелыми тюками. В назначенных местах заезжих торговцев уже поджидают перекупщики и маклеры, назначающие цену и тут же в присутствии свидетелей выписывающие векселя.

На рынке шум, ругань, толчея. У лавчонок — ханутов Деревянные скамейки, на которых, поджав под себя левую ногу и выставив колено правой, часами сидят за неторопливой беседой постоянные посетители, знакомцы хозяина. Здесь с утра рассказываются городские новости и сплетни, здесь же формируется общественное мнение, которое тотчас же через ушастых проведчиков становится достоянием дворца.

Несколько неприятных минут доставляет торговцам ежедневный обход инспектора-мухтасиба, — который проверяет правильность весов и мер, следит за ценами, снимает пробу еды в харчевнях и лично взимает с провинившихся денежные штрафы.

Какую только публику не увидишь на каирском рынке! Степенные улемы в длинных аббах с широкими рукавами и огромными тюрбанами на головах, проповедники-хатибы в черных накидках, дервиши в просторных хитонах, пестрящих разноцветными заплатками, нищие в немыслимых лохмотьях, тянущие навстречу прохожим покрытые струпьями и волдырями задубелые руки. Иноверцев узнаешь по особому покрою перехваченных кушаками кафтанов — узкие рукава и короткие полы, а главным образом по размеру тюрбанов. Размотанные, они не должны оказаться длиннее семи локтей, причем христианам предписано носить синие тюрбаны, иудеям — ядовито-желтого цвета. Иноверцам, как, впрочем, и всем иным жителям, кроме мамлюков, разрешается ездить только на осликах или мулах. При этом осликов иноверцам надлежит выбирать низкорослых, худых, по цене не более 100 дирхемов; проезжая мимо сидящего мусульманина, они обязаны спешиться, отвесить поклон.

Но шумная, разноголосая, многоликая каирская жизнь не ограничивается рынком. Своим, непохожим на другие укладом живут мечети, дервишские обители, медресе и даже бани, которым местные барды посвятили немало вдохновенных строк.

Мечети делятся на соборные и квартальные.

В соборных мечетях не только молятся, но и учатся, и вершат правосудие. В назначенные часы профессора богословия собирают здесь своих учеников и читают лекции по вопросам предания, интерпретации Корана, экзегетики, права. В другом уголке мечети кадий ведет разбирательство судебных дел — отсюда доносятся шум, крики, пререкания тяжущихся.

В квартальных мечетях обстановка попроще. Открытые за редкими исключениями круглые сутки мечети — это не только молитвенные дома, но и надежное пристанище для всех, кто не имеет крыши над головой. Случалось, что после пожаров, уничтожавших в средневековом Каире целые кварталы, в мечетях месяцами жили бездомные семьи, перебиравшиеся туда с уцелевшим скарбом, чадами и домочадцами. В мечетях спали и ели, за неторопливой беседой коротали знойные послеполуденные часы, брились и стриглись, а иногда, забывшись, даже играли в кости. Ученые, собравшись в кружок, обсуждали здесь спорные вопросы логики и грамматики, рядом, расстелив на циновках тяжелые паруса, рыбаки штопали их, рассказывая друг другу подробности вчерашнего лова.

Словом, средневековые египтяне не проявляли по отношению к мечетям такого благоговейного трепета и пиетета, который был свойствен пастве христианских приходов.

Совершенно иначе обстояло дело с дервишскими обителями, которые в Магрибе именовались завиями, а в Египте получили название ханак.

Ханака — своеобразное общежитие, где послушники-мюриды жили и проходили стадии духовного совершенствования под началом шейха-наставника. Принятию в дервишское братство предшествовал период искуса, в течение которого послушник, готовившийся к посвящению в мюриды, должен был доказать, что способен смирить гордыню, отрешиться от земных благ и отдаться умерщвлению плоти. Лишь после этого шейх-наставник облачал его в дервишское вретище — харку, которую мюрид должен был носить всю свою жизнь, и выделял ему одну из келий общежития.

Дервишские обители, в которых существовал строгий внутренний устав, регулировавший все стороны жизни и поведения послушников, были существенной частью религиозной жизни мамлюкского Египта.

Суфии называли себя факирами, то есть бедняками. Их вретища представляли собой одежду из грубой шерсти, надевавшуюся на голое тело. Суфии изнуряли себя бесконечными молитвами, многочасовыми радениями, длительными постами.

«Еда их — голод, дождь их — слезы», — писал о суфиях средневековый автор Ибрахим Дасуки.

Суфийские ордена отличались друг от друга не только внутренним уставом, но и внешним видом своих адептов. Так, мистики, принадлежавшие к распространенному в Египте ордену ахмедийя, считали своим патроном святого шейха Ахмеда Бадави и носили одежду ярко-красного цвета. Члены ордена рифаитов выделялись черными тюрбанами; странствующие дервиши — каландары брили головы и брови, утверждая, что именно в этом проявляется их благочестие и покаяние. Некоторые дервиши заковывали себя в цепи, носили тяжелые вериги, прокалывали уши острыми стальными булавками, ходили босиком по огню, ели битое стекло и песок.

Египетские султаны и мамлюкские эмиры покровительствовали суфиям и вкладывали немалые деньги в строительство ханак, что стало одним из распространенных видов благотворительности. После смерти наставника той или иной обители его преемник назначался особым султанским указом. Мамлюкские султаны нередко навещали дервишские обители и даже принимали участие в радениях — поминании божественного имени с музыкой, плясками и песнопениями. Кроме послушников, в ханаках находили пристанище престарелые, юродивые, увечные, слепые, женщины, брошенные мужьями.

Ибн Баттута оставил подробное описание суфийских общежитий Каира.

«Каждая обитель в Каире, — сообщал он, — предназначена для определенной секты факиров. Большинство из них — персы, люди образованные и искушенные в ступенях суфизма. Каждая обитель имеет своего шейха и привратника. Их внутренний устав удивителен. Например, в том, что касается еды, у них существует такой обычай: прислужник по утрам приходит к послушникам, и каждый из них определяет ему, какой еды ему хотелось бы отведать. Когда они собираются за трапезой, каждый ест свой кусок хлеба и свою похлебку из отдельной тарелки. Едят они дважды в день. У них есть зимняя и летняя одежда и месячное содержание от 20 до 30 дирхемов. Кроме того, каждую пятницу вечером они получают сахар, мыло для стирки одежды, деньги на баню и масло для лампад. Все они холосты, а для женатых существуют отдельные обители».

Из описания Ибн Баттуты видно, что далеко не все суфийские секты и ордена отличались фанатической приверженностью идеям самоотречения и аскетизма. В XIV веке многие каирские ханаки куда больше напоминали обычные духовные училища — медресе, с которыми они, кстати сказать, весьма небезуспешно конкурировали.

…Долгими часами бродил Ибн Баттута по улицам Каира, пытливо вглядываясь в окружающую его удивительную жизнь огромного города.

«Кто не видал Каира — не видал мира, — говорили в те времена. — Его земля — золото, и его Нил — диво; женщины его — гурии, и дома в нем — дворцы, а воздух там ровный, и благоухание его превосходит и смущает алоэ. Да и как не быть таким Каиру, когда Каир — зто весь мир».

Глубокий след в душе молодого магрибинца оставило посещение больницы — маристана, построенного султаном Мансуром Калауном в 1284–1285 годах.

«Не хватает слов, чтобы описать ее красу», — с восхищением вспоминал об этой больнице Ибн Баттута.

Больница возводилась в спешке, в считанные месяцы, и на строительстве нередким гостем был сам султан, который кнутом подгонял рабочих, не давая им ни минуты передышки. Каждого, кто проходил по улице Бейн аль-Касрейн, обязывали перетащить к месту строительства хотя бы один камень. Уникальное лечебное учреждение, действовавшее до середины XIX столетия, красноречиво свидетельствует о замечательном расцвете культуры в тогдашнем мусульманском мире.

Больница, входившая в единый архитектурный ансамбль с мавзолеем Калауна и зданием медресе, состояла из четырех отделений. В одном из них врачевали от различных лихорадок, в другом проводили хирургические операции, в третьем лечили глазные болезни. Наконец, отдельно находилось женское отделение.

Каждому больному выделяли чистую постель и смену белья, кормили с общей кухни и выписывали лекарства из больничной аптеки. Все это бесплатно: больница существовала на пожертвования из султанской казны.

В XIII веке широкую популярность приобрело имя египетского врача, инспектора каирской больницы Ибн ан-Нафиса, одного из авторитетнейших комментаторов «Канона» Авиценны. Арабы считают, что Ибн ан-Нафис на три века опередил европейцев в открытии и описании системы кровообращения. Известным врачом того времени был и старейшина цеха хирургов христианин Ибн аль-Киф. В мамлюкский период особого расцвета достигла офтальмология, в которой уже тогда практиковались методы лечения, еще неизвестные в других странах. Египетский врач-офтальмолог Абу аль-Махасин аль-Халаби составил фундаментальный труд по глазным болезням, по которому училось не одно поколение врачей. В период правления султана Мансура Калауна глазной врач Салах ад-дин Ибн Йусуф составил известный медицинский трактат «Свет очей».

Не менее успешно развивалась в эту эпоху фармакология. Египетский врач XIII века Ибн аль-Кабир составил трактат по фармакологии, который в течение длительного времени был настольной книгой врачей и фармацевтов, — «То, чего нельзя не знать врачу о лекарствах и их смесях». Широко известна была и книга фармацевта Мухаммеда ал-Каусави о действии различных ядов и способах выведения их из организма.

Особое место в жизни средневекового Каира — и этого не мог не заметить Ибн Баттута — принадлежало баням. За исключением некоторых богатых эмиров, каирские жители не мылись дома. Некоторая часть населения, надо думать, не мылась вообще. И все же для удовлетворения потребностей огромного города существовало бесчисленное множество бань — мужских и женских. Некоторые в первой половине дня обслуживали мужчин, а после полудня — женщин. Баня, как и базар, в определенном смысле была центром общественной жизни: в нее приходили не только мыться, но встретиться с друзьями, провести время за приятной беседой, обсудить свежие городские сплетни. Особое значение имело это для женщин, для которых ввиду их вынужденного затворничества посещение бани было единственной возможностью пообщаться с подругами, поглядеть на других и показать себя. Женщины собирались в баню не менее тщательно, чем готовились к свадьбе: заранее подбирали лучшие наряды, красили хной ладошки и ступни ног, сурьмили глаза и увешивались самыми дорогими побрякушками. Только здесь они сбрасывали покрывало и могли, что называется, показать товар лицом. Высматривая хорошеньких невест, в банях постоянно крутились профессиональные свахи и сводни. Последние за известную плату оказывали сомнительные услуги любителям любовных приключений.

Все эти вольности вызывали возмущение некоторых особенно строгих мусульманских богословов и правоведов. Но обычай мыться в бане был настолько распространен, что никто не отваживался призывать к его запрету. Благочестивые чинуши избрали путь мелочных придирок, выискивая недозволенное в каких-либо деталях декора или внутреннего распорядка бань. Так, гнев виднейшего мусульманского богослова аль-Газали обратился против изображений зверей и птиц на дверях некоторых бань.

«К числу осуждаемого, — писал он, — относятся изображения, которые бывают на дверях или внутри бани; каждому, кто входит в нее, надлежит их уничтожать, если сможет, а если они на высоком месте, до которого не достает рука, то позволительно входить только в случае крайней необходимости, лучше же пойти в другую баню. Ведь смотреть на предосудительное не дозволено».

На такие предостережения мало кто обращал внимание. Раздевшись и повязавшись набедренной повязкой — изаром — купаться голым считалось верхом неприличия, — правоверный на время переносился из мира, разделенного сословными перегородками, в веселое банное братство, где все равны, ибо ни у кого не написано на лбу — чиновник он или презренный обмывальщик трупов. Помывшись, мужчины спешили к цирюльнику, ловко орудовавшему остро наточенным стальным лезвием. В банные цирюльники, как правило, выбирали смазливых юношей, которым строго предписывалось в дни работы воздерживаться от лука и чеснока.

В мусульманской бане принято было платить при выходе: неспроста арабская пословица утверждает, что в баню легче войти, чем выйти из нее. Расплатившись и дав на чай банщику, правоверные покидали влажный полумрак и, щуря глаза, выходили на свет, возвращаясь в мир сословных и цеховых различий, где каждому было отведено место, выше которого он прыгнуть не мог.

В XIV веке вершину иерархической пирамиды в Египте составляли мамлюки — военно-феодальная корпорация вчерашних невольников, из которых формировалась мощная, хорошо обученная армия. Традиция комплектования офицерского корпуса из воинов-рабов («мамлюк» по-арабски «раб») полностью сложилась при Айюбидах в ходе кровопролитных войн с крестоносцами. Наиболее мужественных, умелых и преданных мамлюков султаны жаловали земельными наделами в обмен на обязательство нести военную службу. Постепенно в Египте складывался своеобразный класс земельной аристократии, разраставшийся не на основе наследственного принципа, а путем постоянного приобретения на невольничьих рынках новых воинов, которые росли в военной иерархии от звания к званию и выдвигали из своей среды эмиров и даже султанов.

Мамлюки попадали в Египет из разных стран и в этническом отношении представляли собой довольно пеструю картину. Известно, что султан Кутуз был племянником среднеазиатского хорезмшаха Джалал ад-дина, Кала-ун, положивший начало целой мамлюкской династии, родился в кипчакских степях, Кутубуга был монголом, а Ладжина доставили в Египет из Прибалтики.

Заинтересованные в укреплении своей армии, мамлюкские султаны щедро платили за каждую новую партию невольников, и это привлекало в Египет купцов, занимавшихся работорговлей. Особенно ценились мальчики, которые ввиду их малого возраста легче поддавались воспитанию и отличались горячей преданностью своим хозяевам.

Купленных для военной службы мамлюков в тот же день одевали в дорогие одежды, одаривали золотом, драгоценностями, лошадьми, подчеркивая то привилегированное положение, которое им вскоре надлежало занять. После этого мальчики шли на медицинский осмотр, где их делили на группы. К каждой группе приставлялся наставник, учивший их чтению Корана, письму, начаткам богословия и права.

Когда мальчики подрастали, наступал черед военной подготовки. Ибн Баттута видел, как у подножия горы Мукаттам они целыми днями занимались верховой ездой, джигитовкой, фехтованием, стрельбой из лука. Воспитание молодых воинов поручалось евнухам-наставникам, которые должны были заботиться об их нравственности и отвечали головой за малейшую провинность своих подопечных. Когда однажды султан Насир узнал, что один из мамлюков пил вино, он приказал засечь его до смерти, а евнухов-воспитателей посадил в крепость.

Пройдя курс военной подготовки, мамлюки поступали на службу, становились на довольствие и поселялись в казармах, которые поначалу находились на острове Рода, посреди Нила, а позднее были перенесены в цитадель. Раз в год мамлюки получали с султанских складов одежду; кроме того, в их содержание входила ежемесячная выдача мяса, сахара, фруктов, масла, воска, фуража.

Отвага и преданность, проявленные в сражениях, вознаграждались продвижением по службе. В результате строгого отбора из среды юношей-новичков постепенно выдвигались десятники, сотники, тысяцкие. Высшим признанием боевых заслуг мамлюкского военачальника был султанский указ о произведении его в эмиры. Получив звание эмира, вчерашний раб становился свободным. Он покидал казарму и обзаводился собственным хозяйством: домом с конюшнями, продовольственными складами, штатом прислуги, постройками для рабов-мамлюков, которых он отныне имел право приобретать на невольничьих рынках.

«Эмирам-предводителям, — писал арабский историк XIV века Макризи, — во время торжественного выезда на площади выдавались золотые подпруги, а каждому эмиру из свиты султана в месяц рамадан выдавалась порция сахара и сладостей, а в день жертвоприношения все получали жертвенных животных согласно их чину, и им же полагались участки клевера для пастьбы их скота, а иногда вместо этого выдавался фураж… Дважды в год между эмирами распределялись султанские кони; в первый раз весной, когда султан входил в свои конюшни после завершения периода подножного корма, а второй раз — при игре в мяч на площади. А приближенные лица из султанской свиты получали их в большом количестве, так что некоторым из них доставалось по сотне коней в год… И если пал конь у мамлюка, то представлял он его мясо и свидетельство того, что конь пал, и получал замену. И даровал султан приближенным из своей свиты поместья и большие сооружения. И выдавал иногда некоторым из них более сотни тысяч динаров; и это часто случалось при Насире… а также одежды из разных материй; а при отправлении на охоту и в других подобных случаях выдавался фураж и предоставлялось жилье…»

Поместья, которыми султан наделял своих мамлюков, считались как бы платой за верную службу и не могли передаваться по наследству. Не были наследственными и эмирские звания, и сыновья эмиров не пользовались привилегиями отцов. Этот порядок вызвал к жизни своеобразную форму благотворительности: чтобы как-то сохранить накопленные при жизни капиталы, эмиры щедро вкладывали их в строительство мечетей, дервишскйх обителей, медресе, где в качестве попечителей, шейхов и наставников подвизались их отпрыски и родственники, которые все чаще избирали для себя путь религиозной деятельности. Такой «перелив» немало способствовал расцвету зодчества и оживлению духовной жизни.

Подробно описывая архитектурные памятники, Ибн Баттута ничего не сообщает о своих контактах с мамлюкской верхушкой. Чуждые египтянам в этническом и Социальном отношении, мамлюки жили своим узким мирком, замкнуто и обособленно. Опасаясь заговоров и мятежей, что случалось весьма нередко, султаны не поощряли сближение мамлюков друг с другом, и, если провед-чики доносили, что несколько эмиров собирались вместе для азартных игр, метания стрел или иных развлечений, участникам сборища грозила ссылка или даже заключение в тюрьму.

Однако вопреки строгим запретам мамлюки то и дело сбивались в группы и партии, объединенные общностью происхождения и языка; эти группы конкурировали и враждовали друг с другом и нередко прибегали к оружию в непрекращающейся кровавой борьбе за власть. Когда одной партии удавалось подмять под себя остальные, ее лидер становился султаном и, следуя давнему айюбидскому обычаю, торжественно въезжал на коне в цитадель.

Именно таким образом в 1279 году к власти пришел Майсур Калаун, бывший раб последнего айюбидского султана ас-Салиха, в свое время купленный им за тысячу золотых динаров и получивший прозвище Альфи, что значит «Человек-тысяча».

В 1293 году египетский престол перешел к его сыну Насиру, и это был, пожалуй, первый случай прямого наследования у мамлюков. Но не последний. Династия, основанная Калауном, просуществовала до 1390 года. Султан Насир правил почти 42 года, если не считать двух перерывов, когда, пользуясь его малолетством, конкурирующие эмиры на время захватывали власть.

У султана Насира был сложный и противоречивый характер, и этого не могли скрыть даже хроники, апологетически трактующие каждый его шаг. Вполне в духе времени жестокость и вероломство он сочетал с расточительностью и склонностью к великодушным жестам, отличался крайним пуританизмом в вопросах морали и, следуя традициям отца, много строил, увековечив свое имя в таких архитектурных жемчужинах, как каирский акведук, мечеть в цитадели и уникальный ансамбль из усыпальницы, медресе и маристана на улице Бейн аль-Касрейн.

Ибн Баттута сообщает, что в период правления Насира блеск и могущество египетского государства достигли своего апогея. Его международные связи охватывали полмира, от Арабского Запада до Золотой Орды, Индии и Китая. Особый вес египетскому двору придавало то обстоятельство, что в Каире находилась резиденция аббасидских халифов, которые после захвата монголами Багдада лишились политической власти, но в глазах правоверных по-прежнему оставались духовными пастырями общины.

Признание Каира религиозным центром мусульманского мира обязывало ко многому. Именно в этом, очевидно, заключалась одна из причин благосклонности мамлюкских султанов к представителям ученых кругов, которых в Каире было больше, чем в какой-либо иной столице. Ученые шейхи, или, как их называли в народе, «носящие чалму», назначались султаном на высокие должности министров, казначеев, инспекторов, верховных судей. В этом качестве они были как бы связующим звеном между мамлюками и местным населением. Благоволение мамлюкских султанов ученому сословию временами проявлялось в эксцентричных жестах, которые мгновенно становились достоянием молвы и фиксировались в сводах придворных летописцев. Известно, например, что некоторые улемы освобождались от обязанности целовать пол перед султаном, хотя в этом не находили ничего зазорного даже самые влиятельные из мамлюков. Нередко султаны выезжали из цитадели, чтобы навестить больного или находящегося при смерти улема, а на похоронах шли во главе процессии перед гробом и даже иногда пытались подставить под него свое плечо. И все-таки всех превзошел султан Ладжин, который на глазах у изумленных придворных поднялся с трона и, согнувшись в поклоне, приложился губами к руке имама Мухаммеда ибн Али аль-Манфалуты.

Разумеется, все это было лишь лицемерной игрой, но так или иначе в выигрыше оставались улемы, которым благорасположение властей обеспечивало безбедное существование. Многие ученые жили в роскошных, отделанных мрамором особняках, щеголяли в изысканных одеждах, держали свои конюшни и огромный штат прислуги.

Всего этого не мог не заметить Ибн Баттута. В своих воспоминаниях он перечисляет видных каирских ученых, в числе которых были выходцы из Гренады, Туниса, Сирии, Ирака и Малой Азии.

* * *

Весна 1326 года. Каир готовится к проводам каравана паломников. Уже объявлено, что эмиром-хаджи султан назначил начальника дворцовой канцелярии Аргуна Давадара. Эту новость каирцы встретили с одобрением: образованный, справедливый, мягкий, Аргун Давадар любим и уважаем в народе. Другая новость, не объявленная глашатаями, в виде слухов гуляет по каирским улицам и рынкам — об отправлении в хадж супруги султана На-сира, монгольской хатуни Хунды. Имя хатуни у всех на языке: в памяти каирцев еще свежи воспоминания о пышной свадебной церемонии, состоявшейся шесть лет назад, когда не кто иной, как Аргун, вместе с султанским кравчим Бектемиром и кадием Керим ад-дином доставили прибывшую из Золотой Орды принцессу в цитадель.