Наталия Алексеевна Венкстерн
Жорж Санд
Посвящается Любови Евгеньевне Белозерской
Глава первая
Корамбе
Гнев старой мадам Дюпэн против сына был предметом обсуждения во многих стародворянских салонах. Княгини и графини, сумевшие спасти свои головы от ножа гильотины, сделались после революции неумолимы в принципиальных вопросах. Старая мадам Дюпэн — по рождению принадлежавшая к знаменитому роду Морица Саксонского, по мужу Дюпэн де Франкейль — могла причислять себя к подлинной аристократии; Морис, ее сын был единственным представителем угасавшего рода.
Император Наполеон, создавая почти ежедневно все новых и новых маршалов, герцогов, графов и князей, разжигал в старой уцелевшей от революции аристократии чванство старинностью имени и подлинностью гербов. Прошли времена, когда эти гербы закрашивались на каретах и вычеркивались в документах. Кое-где еще держалось слово «гражданин»; в салонах его заменили привычные титулы.
Морис Дюпэн де Франкейль своим безумным браком нанес удар священнейшим принципам. М-м Дюпэн жалели и не смели выразить ей своего сострадания; она запретила говорить при себе о браке сына и называть имя своей невестки. Она сохраняла на лице обычное великосветское равнодушие и прятала, как могла, свое горе.
Дело началось с пустяков: еще недавно ухаживание Мориса за какой-то черноглазой красавицей, подобранной на парижском тротуаре, вызывало у нее только усмешку. Морис был пылок, молод и красив. Он любил женщин, веселые приключения — это было законно. Мог ли быть иным внук Морица Саксонского, прославленного любовника Адриенны Лекуврер!
Это приключение Мориса было далеко не первым. М-м Дюпэн была снисходительной матерью; она давала мудрые советы, выручала сына. В Ногане воспитывался мальчик Ипполит Шатирон, к которому она относилась почти хорошо: имя матери этого ребенка никем не упоминалось; она прошла, как нетребовательная тень, в жизни Мориса, ничем не нарушив ее течения.
Новая связь в Париже была совершенно в порядке вещей; Морис отбил свою возлюбленную у престарелого генерала: он писал матери о страстной преданности к нему девицы Делаборд и о ее душевных совершенствах. Когда-то и м-м Дюпэн верила в совершенства и в бескорыстные страсти.
Когда пришло известие о беременности девицы Делаборд, м-м Дюпэн принахмурилась; любовное приключение мешало браку, одного Ипполита, с точки зрения м-м Дюпэн, было вполне достаточно.
И вдруг наступили черные дни. Мориса охватила страсть. Письма его стали многословны и глупы. Имя девицы Делаборд испещряло все страницы. М-м Дюпэн не было никакого дела до возлюбленной сына, цвета ее волос, до ее взглядов, вкусов, манер. Если все это доставляло Морису удовольствие — тем лучше. Но девица Делаборд становилась вполне конкретным лицом, и чем это лицо было конкретнее, тем больше в нем появлялось отталкивающих и пугающих черт. Разбитная, уличная девка стоит подбоченившись рядом с Морисом, у нее веселый и наглый жаргон уличных предместий, полудикарский наряд внезапно разбогатевшей проститутки. Она диктует Морису слова его все еще почтительных, но упрямых писем. Как трудно издали противодействовать вредным влияниям! М-м Дюпэн ищет аргументов и сама чувствует их несостоятельность. Жан-Жак Руссо произнес слова о свободе чувств; над этой свободой смеются в аристократических салонах, где и без помощи Жан-Жака умели быть счастливыми, не нарушая приличия… Но как советовать сыну лицемерие и обман, не теряя его уважения? М-м Дюпэн взывает к аристократической гордости сына: он дворянин и должен уметь сохранять свое достоинство.
Но м-м Дюпэн далеко; слова писем не могут вызвать в сердце тех бурь, которые так умело пробуждает София-Антуанетта своими слезами и ласками.
Шестнадцатого прериаля 1804 года перед мэром Второго парижского округа предстала брачущаяся чета: жених — дворянин, офицер в блестящем мундире, Морис Дюпэн де Франкейль, невеста — девица София-Антуанетта Делаборд на последнем месяце беременности.
М-м Дюпэн заперла в сердце свое горе; многие ее жалели, но она не искала сострадания. У нее больше нет сына. Она одинока, но горда и сдержанна.
Девица София-Антуанетта Делаборд, сделавшись мадам Дюпэн де Франкейль младшей, одержала неслыханную победу. Она стала дамой; она забыла и старого генерала, и его предшественника — отца маленькой Каролины. Влюбленный Морис даже Каролину принял как должное. Ее существование держится на твердой базе. София-Антуанетта пляшет от радости. Вокруг нее много счастливых и осчастливленных — ее скромная сестра с мужем, мосье Перрье, тихий друг, знающий все ее прошлое, и многочисленные подруги, играющие в светских дам. Все пляшут. София забывает о своей беременности, надевает розовое платье, которое не сходится на талии, и не обращает внимание на боли, к счастью не слишком сильные.
Среди вечера она убегает в соседнюю комнату. Музыка заглушает ее стоны, и маленькая Аврора появляется на свет в самой непринужденной обстановке.
М-м Дюпэн — старая вольтерьянка, женщина, воспитанная на принципах XVIII века. Превыше всего она ставит стойкость, приличия, собственное достоинство. Несмотря на это, Морис знает, что у нее сентиментальная душа и в иные минуты легко льющиеся слезы. На несколько дней она приезжает в Париж. Привратница отеля, в котором она остановилась, замечает эту старую даму со строгим лицом и грустными глазами; об этой даме несколько раз приходит справляться молодой человек в блестящем адъютантском мундире; он спрашивает об ее здоровье, знакомых, даже настроении. Консьержка — истая парижанка; таинственная история забавляет и умиляет ее, и Морису не трудно уговорить ее наконец принять участие в чувствительной комедии. Она входит к м-м Дюпэн с неопределенного вида свертком в руках и кладет его ей на колени. В белизне кружевных пеленок тонет детское лицо, и два черных бессмысленных глаза равнодушно глядят на м-м Дюпэн. Она все поняла и рыдает от умиленья; вбегает Морис и падает к ее ногам. Консьержка утирает слезы. М-м Дюпэн чувствует, что она не может не любить это маленькое существо, кем бы ни была его мать. Вне этой девочки нет Мориса, и следовательно нет жизни.
Именье Ноган досталось м-м Дюпэн от мужа. До революции Дюпэн де Франкейль имели состояние, соответствующее их аристократическому имени. Беспечная жизнь отца Мориса, а потом и революция расшатали материальное благосостояние Дюпэнов. О прежней роскошной жизни ни теперь, во времена империи, ни впоследствии, во время реставрации, нечего было и мечтать. Нося аристократическое имя, м-м Дюпэн по своему материальному положению не могла уж более занимать соответствующего своему имени места в среде вновь поднимающей голову знати. Состояние было приличное, но не настолько, чтобы позволить м-м Дюпэн стать в округе чем-нибудь большим, чем помещицей средней руки.
Ноган находится в провинции Берри. Здесь серая, скудная природа, никаких декоративных, бросающихся в глаза пейзажей. Река Эндра тихо течет среди заросших густыми ветлами берегов. Ноганский двухъэтажный дом уютен и просторен. М-м Дюпэн старшая живет здесь в обществе мосье Дешартра, бывшего аббата, снявшего с себя сан во время революции. Дешартр — воспитатель Мориса и остался доживать свой век в Ногане. М-м Дюпэн и Дешартр часто спорят. Все современное им не нравится; они утешаются, прославляя разум и иронизируя. Днем они заняты ведением хозяйства, вечером они читают вслух Вольтера, Монтескье и Руссо. Они не признают религии, но верят в высшее существо и в добродетель. Мораль м-м Дюпэн не сложна: надо быть хорошо воспитанным и уметь владеть своими чувствами. Дешартр утверждает, что только наука может дать человеку мудрое отношение к жизни. Он изучает медицину и хирургию, делая опыты на беррийских крестьянах, и приобретает в округе звание колдуна. С прислугой м-м Дюпэн высокомерна и снисходительна, Дешартр груб и требователен. В политике они придерживаются разных взглядов. Дешартр — поклонник императора и видит в нем народного героя и славу Франции. М-м Дюпэн благодарна Наполеону за то, что он задушил революцию, но не может ему простить его коронования: он должен был отдать Францию в руки законного монарха. Отсюда между м-м Дюпэн и ее другом возникают споры. Эти споры оживляют вечера и вносят разнообразие в мертвенно-скучную жизнь. В Ногане не живут, а только рассуждают о жизни.
Когда приходит почта, все меняется; и м-м Дюпэн и Дешартр сохранили только одну страсть. Эта страсть Морис: Морис их живая связь с жизнью. Он в самом центре событий, он адъютант Мюрата и сопровождает его в испанском походе. В своих письмах он описывает Мадрид, разоренную войной Кастилию, дворец Годоя, где расположился раззолоченный, разодетый штаб неаполитанского короля. В конце каждого письма посылались приветы от имени Софии и маленькой Авроры.
М-м Дюпэн младшая поехала вслед за мужем в Испанию. Что ее толкнуло на такое смелое предприятие? Любовь к мужу или любовь к приключениям? М-м Дюпэн старшая склонялась к последнему. Она подозревала свою невестку во всех пороках; она скрывала это чувство под маской приличия и только вздыхала о маленькой Авроре. Девочку подвергали слишком большим опасностям. Дешартр сочувствовал ненависти к Софии. Морис, воспитанный им, был достоин лучшей подруги. Он предсказывал семейству Дюпэнов всякие бедствия в стране, разоренной войной.
Дурные предчувствия оправдались. Началось отступление французских войск из Испании. Среди отступающих войск София ехала обратно в Париж. Трехлетняя Аврора и только что родившийся слепой тщедушный мальчик изнемогали от тяжести этого похода. Они томились зноем, жаждой, голодом, чесоткой. Для Софии ненавистный Ноган с его ненавистной хозяйкой стал казаться обетованной страной. М-м Дюпэн старшая приняла внуков с распростертыми объятиями, невестку — с холодной улыбкой насильственного приличия.
М-м Дюпэн старшая видит в Софии крикливую пуассардку, ревнивую, малограмотную и глупую, склонную к истерической веселости, к внезапным слезам и непонятным приступам гнева. Кроме того, София сентиментальна и мечтательна; она врет, хвастает, преувеличивает и в ее россказнях нет ни вкуса, ни чувства меры. Нет вкуса даже в нарядах; она сама не знает, чего хочет, вечно стремится к каким-то переменам и чрезвычайно снисходительна к самой себе. Вокруг Софии всегда невообразимая трескотня слов и чувств.
София изучает м-м Дюпэн и открывает в ней холодное чрезмерно благоразумное сердце, отсутствие великодушия, расчетливость. М-м Дюпэн самолюбива, горда и больше всего озабочена сохранением собственного достоинства. Она хочет, чтобы ее уважали, это главная цель. Софию, которую никогда никто не уважал, раздражает такая забота; она сомневается в том, чтобы вообще кто-нибудь на свете был достоин уважения, а меньше всех старая увядшая аристократка, жизнь которой никому не нужна, а ей, Софии, только мешает.
Морис начинает мечтать о походе, ему кажется, что отпуск бесконечно затянулся, ему недостает свободной жизни бивуака и походов. Езда верхом дает ему иллюзию этой свободы. Каждый вечер ему седлают коня, и он выезжает из усадьбы. Морис пускает лошадь вскачь, ветер сдувает с него пыль семейных забот и заглушает трескотню женских голосов, которая всюду его преследует. Он смотрит на небо и вспоминает о созвездьях, которые сияли над ним в Италии, когда он был еще совершенно свободен. Он отпускает повод, лошадь, хорошо знающая дорогу, наддает ходу. Неожиданно вырисовывается на повороте черная неясная глыба. Кусты? Группа людей? Всадник не замечает препятствия, но лошадь испуганно делает прыжок, и Морис теряет стремена. Он взмахивает руками, и в глазах его меркнут созвездья.
За час до его проезда здесь свалили кучу камней для починки дороги. На этих камнях Морис лежит с расколотым черепом; лошадь во весь дух мчится к воротам усадьбы.
Среди ночи обе м-м Дюпэн разбужены, они бегут в темноте к месту происшествия и впервые может быть в жизни не говорят друг другу ни слова. Мать в обмороке падает на труп сына: София поднимает ее; они рыдают, они обнимаются, обезумевшие обе от горя, они в этот час воображают, что перестали ненавидеть друг друга.
Дни проходят в гнетущем молчании, и на жителей Ногана наваливается самое страшное, что только может дать жизнь: пустота. Волноваться не о чем, делить нечего, даже ненавидеть друг друга не за что. Обе женщины молчат, плачут, дни кажутся неизмеримо огромными, ночи не приносят отдыха. Тут вспоминают об Авроре. Это все, что осталось от семьи Дюпэн де Франкейль. Слепой ее брат умер еще в пеленках, Ипполит Шатирон, как незаконный сын, не идет в счет. Чертами лица Аврора напоминает отца; глаза ее — глаза матери: в ней в равной степени течет и аристократическая кровь герцогов Саксонских и кровь Делабордов, не знающих своих предков. Кому же будет принадлежать эта девочка?
Мать смотрит на нее, как на свою неотъемлемую собственность, и бурно предъявляет свои права. Она осыпает ее ласками, яростно бьет в минуты гнева. Бабушка действует осторожнее; ее позиции гораздо крепче. Состояние принадлежит ей, она пишет завещание в пользу Авроры, ставя условием, что девочка останется при ней. Бабушка знает, что перед таким аргументом всякая любовь бессильна. Мать еще ничего не знает о завещании, она вся отдается прелести борьбы за дочь. Обе, и мать и бабушка, понимают, что жизнь еще не кончена, что в крушении их жизни еще осталась соломинка, за которую можно ухватиться. Аврору можно любить; мало того: из-за Авроры, через Аврору можно ненавидеть. И обе м-м Дюпэн, младшая и старшая, кидаются к Авроре, как к якорю спасения. Четырехлетняя Аврора делается героиней.
По ночам мать берет ее к себе в постель и выплакивает ей свои оскорбления, изливает свою ненависть. Она преувеличивает нанесенные ей обиды и рассказывает дочери целую сказку о том, как она с ней вместе удалится от этого мира злых людей, как они заживут в Париже, откроют лавочку, где будет красоваться вывеска, унизительная для аристократической родни: «Моды госпожи Дюпэн де Франкейль». На утро София сама забывает свои рассказы и мечты о лавочке. Аврора для нее только первый попавшийся слушатель.
Днем Аврора попадает в сферу бабушкиного влияния. В ней есть протест против этой жизни, вызванный словами матери, но он почти тотчас угасает. Кругом бабушки уют, приятный запах старинных духов, золотообрезанные книги. Она не слышит слишком громкого смеха и не получает неожиданных побоев. Ей нравится приличие, окружающее бабушку, и почтительность, которую она вызывает в окружающих. Быть внучкой этой седой и изящной дамы лестно; против воли Аврора чувствует, что ей хочется быть похожей на бабушку, а не на страстную шумливую мать. Беседы с матерью хороши, когда ночью пробужденная от сна Аврора чувствует возбужденье, склонность к слезам, необъяснимо восторженное состояние. Днем, в присутствии бабушки, ей хочется быть хорошей девочкой. Она склоняется старательно над вышиванием, слушает речи Дешартра, бабушкины горничные нашептывают ей: «Счастливая мамзель Аврора, бабушка оставит вам все наследство. Ведите себя хорошо, угождайте ей».
Это два разных мира; изо дня в день они уживаются в сердце Авроры, и только иногда внешние события заставляют вступать их в конфликт. Чем старше становится Аврора, тем чаще ее вынуждают выбирать; она оценивает свою роль героини в этой семейной драме, и эта роль начинает ей нравиться; бывают минуты, когда она доводит до пароксизма свои чувства любящей дочери, делается союзницей матери, бросает вызов бабушке и Дешартру. Это только минуты; Аврора — благоразумная девочка, и бабушку не слишком пугают такие взрывы. Аврора возвращается к своим занятиям, к урокам, к играм, и Дешартр видит в ней все признаки уравновешенной здоровой натуры.
К счастью, София Дюпэн, утомленная наконец своим вдовьим горем, покидает Ноган. В Париже у нее есть дочь Каролина, старые друзья, возможность новых встреч и нового счастья. Аврора подавлена горем; мать, которую она обожает, оставляет ее, жизнь в Ногане, несмотря на всю свою прелесть, делается скучной, теряет всякую остроту. Из страдалицы Аврора превращается в обыкновенную девочку, от которой только требуют послушания, а между тем при всем ее благоразумии в ней есть живая фантазия, которая так же требует пищи, как требует семейного очага и уюта трезвая сторона ее натуры.
Есть закрытая для всякого постороннего взгляда душевная область, в которой можно осуществлять все то, чего недостает в жизни. Самый деловой человек может быть тайным мечтателем. У Авроры много часов одиночества; в беррийском пейзаже нет ничего беспокойного, толкающего к действию; кругом обыденно, серо и просторно. Аврора много бродит одна по полям, думая о своей необыкновенности. Нет подруг, нет равных ей по положению детей; она сирота, мать ее презираема и изгнана. Аврора начинает верить в то, что она несчастна. Ей хочется иметь друга, перед которым она могла бы осуществлять свою красивую роль страдалицы. Его нет, и она придумывает его. Зовут этого друга странным именем Корамбе. Это волшебное и совершенно добродетельное существо, выполняющее роль советчика, слушателя и ангела-хранителя. Главным образом он спасает от скуки и сокращает часы. Он нисколько не мешает жизни, он появляется только когда бывает нужен и не нарушает обыденных удовольствий. И Аврора отдается прелести двойной жизни, не подозревая того, что мечтанья и реальность могут вступить в конфликт. Корамбе не реален, но ему отдается слишком много сил и времени, он завоевывает мысли Авроры и начинает диктовать ей свои фантастические и сумасбродные законы.
Бабушка начинает замечать в Авроре какую-то перемену: она мыслит рационально и ненавидит психологические неясности; у Авроры появилось тупое отсутствующее выражение лица, неуместная рассеянность. Домашний шпион Юлия сообщила ей, что «мадмуазель» мечтает соединиться с матерью, жить с ней хотя бы в бедности, отказаться от роскоши. Это ни к чему не обязывающие советы Корамбе, но бабушка принимает их всерьез; она всегда опасается Софии, как врага, и всякий оттенок ее влияния на Аврору кажется ей угрозой. На слова Авроры Юлия остроумно ответила:
«Вы будете с вашей матерью сидеть в мансарде и кушать вареные бобы».
Бабушка находит этот ответ прекрасным. Она не понимает, что для Корамбе действительность не страшна. На всякий случай она держит совет с Дешартром, и они обсуждают вопрос, как отвратить сердце девочки от недостойной матери. Дешартр — поклонник правды и решительных мер. Он советует открыть глаза Авроры на поведение матери; есть сведения, что ее жизнь в Париже и сейчас вовсе не безупречна. Такое разоблачение будет тяжелой, но благотворной операцией.
Бабушка призывает Аврору и убийственно-холодным и деловым тоном произносит обвинительную речь. Забыв о возрасте внучки, она пускает в ход самые тяжкие обвинения: София — потерянная женщина, она рассказывает ее прошлое, а неясные сведения об ее настоящей жизни передает как доказанный факт.
Корамбе многое нашептал Авроре о самопожертвовании, героизме, верности. Принять бабушкины слова и не бунтовать невозможно. Она рыдает, бьется в истерике, падает в обморок. Бабушка не ожидала такой реакции и испугана.
Аврору уносят, укладывают в постель. Она больна. Ее терзают противоречия. Бабушка нарушила гладкое течение обыденности; Авроре негде больше пригреться, как только в сфере своей второй жизни, подле друга Корамбе. На ее болезненное состояние его советы действуют безусловно. Если жизнь предлагает ей выбор между подлой покорностью и упрямым страданием — она выбирает второе. Аврора переживает первую драму: в своей собственной семье она чувствует себя отверженной, одинокой, гонимой.
Бабушка угнетена не меньше внучки; ее педагогический прием провалился; в выигрыше осталась ненавистная София. Во всяком случае так дальше жизнь продолжаться не может. Надо найти выход из положения.
В начале 1817 года бабушка везет Аврору в Париж в монастырь англичанок, где она должна закончить свое образование. Аврора почти счастлива. Ей грустно покидать Ноган, но она чувствует, что в новой жизни душа ее расправится; слишком тяжелые законы Корамбе перестанут ее угнетать.
***
Наполеоновская эпопея кончилась. Промелькнули легендарные сто дней. Людовик XVIII второй раз вернулся в Париж под охраной штыков союзников, и реакция стала на страже европейского спокойствия. Лозунгом дня стали философские теории мрачного Жозефа де Местра — мистического идеолога самодержавия. Лицо Франции изменилось, аристократия предъявляла свои забытые за двадцатилетней давностью права, чиновники Наполеона предавали его память, старые усадьбы отстраивались, помещики вспоминали о своих феодальных правах, крестьян загоняли в границы времен Людовика XVI, в обедневших крестьянских избах шепотом напевали карманьолу, жандармские треуголки мелькали на всех перекрестках, выброшенные из политической жизни мелкая буржуазия и интеллигенция начинали творить легенду об изгнанном императоре; люди в черных рясах, строили здание монархии, и с монастырских кафедр зазвучали слова о покорности и о небесной награде.
Армия христовых невест и благолепных аббатов принялась за воспитание нового поколения. Католическая церковь деятельно восстанавливала свои «попранные святыни», аристократические семьи слали в монастыри будущих прозелитов. Подрастающее женское поколение готовили в будущем к католическому браку, а в случае материальной невозможности вступить в брак — к жалкой роли гувернантки или приживалки в доме каких-нибудь богатых родственников. Будущее девушек, собранных в стенах монастырей, было заранее предопределено традициями семейных отношений и догматами католической церкви. Женщина должна быть женой и матерью; в жизни нет для нее ни иного места, ни иного применения своих сил. Если брак неудачен, тем хуже для нее; она как истая христианка должна нести свой крест, не нарушая протестом или тем более разрывом «божественного установления», соединяющего двух людей нерасторжимыми узами. Католические пастыри знали, что жизнь вносила поправки в эти законы, но, относясь ко всяким нарушениям морали как к естественному и неизбежному злу, они заботились лишь о том, чтобы женщина трепетала перед собственным грехом, скрывала его и носила на себе лицемерную личину добродетели. Таким образом надеялись путем обмана приостановить распространение заразы, а институт исповеди давал возможность держать в теснейшем наблюдении духовных дочерей. К этому наблюдению, к контролю над мыслями воспитанницу монастыря приучали с первого дня ее вступления в эту великосветскую тюрьму. На монастырских правилах революция никак не отразилась. Воспитанницы должны были забыть или совсем не знать о конвенте, о Робеспьере, о Марате. Молились только о короле-мученике и о «вандейских святых». Наполеон снова стал Бонапартом или «корсиканским чудовищем», которое перестало быть страшным. Во всей неприкосновенности, с удвоенной пышностью восстановилось поклонение «святой деве» и «маленькому Иисусу». Белую статую мадонны, опоясанную голубым шарфом, украшали огни свечей, пестрые бусы и розы. Под светом лампад лежала на соломе в яслях восковая кукла обнаженного христосика. Черные монахини неслышно скользили по каменным ледяным плитам церкви и стояли на коленях долгие часы, в экстазе перебирая костяные четки. С кафедры розовый и сытый аббат Премор произносил проповеди. Он блаженно улыбался, растворяясь в нежнейшей любви к дорогим сестрам. Голос у него был медовый. Ему были известны все тайны бога и все его намерения; вечное блаженство казалось легко достижимым, порок отвратительным, добродетель — благодушной и радостной. Обязанности и права христианина были четки и ясны, как разграфленная бухгалтерская книга, но эта бухгалтерская книга была пестро раскрашена чудесами и видениями.
Девочки здесь были собраны из буржуазных и аристократических семей; их плохо кормили, держали в холодных комнатах, окна были заделаны решетками. Через несколько месяцев заключенья пленницы забывали о свободе и начинали искать радости только в пределах тюрьмы. Редкие из воспитанниц бунтовали. Стены жизни сдвигались; все вне монастыря казалось преступным, тягостным и страшным. Воспитанницы привыкали к своим тюремщикам и теряли волю. В маленьких пределах им было дозволено радоваться, веселиться, печалиться. Мелкие и крупные ссоры к вечеру делались известными сестрам и исповеднику, и в слезах раскаяния провинившиеся обретали необходимую для жизни остроту чувств. Мысли самые задушевные были предметом обсуждения; над каждой душой тяготела опека одной из сестер, которая за неимением другого объекта становилась предметом обожания. Так взращивали в монастыре испуганное, покорное, лишенное индивидуальности людское стадо. Воспитанницы в семье и обществе станут идеальными женщинами, «добрыми католичками». Привычка к исповеди и моральному руководству в зародыше убьет бунтарство и критику.
Аврора приняла монастырь, покорилась ему и полюбила его. Мать Алисия, таинственная в своей кротости и благолепии, духовно ее усыновила и отворила ей двери своей кельи, где пахло ладаном и кипарисом. Аврора любила рассуждать и морализировать. В известных пределах это разрешалось. С матерью Алисией можно было вести долгие беседы о своих сомнениях и пороках. «Христова невеста» выслушивала покаянные речи терпеливо, делала ласковые внушения. Совесть Авроры была спокойна, она чувствовала себя хорошей девочкой и радостно отдалась довольству собою. Ее самолюбие было удовлетворено, сестры и подруги оценили ее способности. Она была начитана, умна и в узких пределах монастырской жизни могла ощущать себя одной из первых.
Так прошли первые годы. Изредка Аврора вызывала к жизни старого друга Корамбе. Ему нечего было рассказывать ей, дни текли без трагедии; появились минуты, когда жизнь казалась скучной.
Среди монастырских послушниц сестра Елена считается последним человеком. Она не принесла в обитель никакого приданого и приняла монашество, как говорили, по призванию. Богатые сестры вообще презирают послушниц, служащих в монастыре судомойками и чернорабочими. Но в сестре Елене, помимо всего, есть черты, возбуждающие отвращенье. Это кликушествующая женщина, с экстатически расширенными глазами; ее посещают видения; с ней делаются припадки, она пророчествует. Обычно ее гнетет меланхолия, у нее пришибленный, униженный вид, она грязна и неряшлива. Сестру Елену держат на кухне.
Аврора сталкивается с ней на лестнице. Сестра Елена изнемогла, таща большую тяжесть: ведро с помоями стоит рядом с ней. Глаза ее, окруженные зловещими кругами, глаза замученной, забитой собаки, поражают Аврору, Она давно не видала чего-нибудь необыкновенного и соскучилась от пресности своей слишком благоразумной жизни. Она садится рядом с сестрой Еленой, и давно ни с кем не говорившая послушница рассказывает ей всю свою жизнь. Воображенье, действительность и бред перепутались. Аврора при помощи своей фантазии дорисовывает безграмотное повествование. Она видит избушку в лучах вечернего солнца, плачущую семью, отца, проклинающего дочь, сестру Елену, покидающую все земное по зову небесных голосов. Картина пленительна. В ней есть страданье, красота и фабула в стиле Корамбе.
Аврора поднимает ведро сестры Елены и тащит на себе непосильную тяжесть. Это ее первый подвиг. Она чувствует себя гордой, особенной, счастливой.
Подруги узнают, что на Аврору сошла благодать; это очередное событие в монастырской жизни, на Аврору смотрят с уважением и любопытством. Сближение Авроры с сестрой Еленой так необычайно, что от Авроры ждут, почти требуют новых проявлений святости. Она меняется со дня на день: она мрачна, восторженна, молчалива. Она часами лежит на каменном церковном полу.
Аббат Премор, мать Алисия и настоятельница не слишком одобряют такие порывы. Есть границы, за которые не должен переступать религиозный экстаз; от воспитанниц требуется покорность, а не активность. Цель монастыря создать религиозных светских женщин, а не монахинь. Но новую страсть Авроры не так легко сломать. Ожидание подруг ее обязывает; Корамбе дает ей свои восторженные и экстравагантные советы. В подвиге нужен окончательный, завершающий штрих. Аврора объявляет, что нашла свое признание и что она навеки останется в монастыре.
Настоятельница вызывает в Париж бабушку. Старая вольтерьянка и светская женщина поступает решительнее всех; перспектива видеть свою внучку под монашеским покрывалом ее ничуть не радует, церковность она считает глупостью, а произнесенные в шестнадцать лет обеты — преступным легкомыслием. А кроме того, всякие преувеличенные чувства — выражение безвкусия; в этом безвкусии она узнает в Авроре дочь Софии с ее крикливостью, несдержанностью, шумными переживаниями. Она решительно объявляет, что берет Аврору из монастыря. Аббат Премор и настоятельница поддерживают старую м-м Дюпэн: они не фанатики и не ловцы человеческих душ и не хотят, чтобы их обвиняли в изуверстве; они только благоразумные воспитатели верноподданного, религиозного юношества.
Аврора подчиняется решению безропотно. Мечта ее обрывается, как и все мечты, подсказанные Корамбе. В ней тонко развит слух к трезвым законам жизни, и этим законам она в конце концов всегда жертвует своими мечтами. Корамбе может украшать ее жизнь, но управлять ею всегда будут иные советчики.
Она едет обратно в Ноган. Детство ее кончилось.
Глава вторая
Замужество
В замке Плесси-Пикар жизнь протекала весело. Французские помещики после реставрации чувствовали себя в своих землях отлично. Восстановились уют и семейственность, сентиментальная любовь к природе, сытая жизнь. Крупной земельной буржуазии политический горизонт казался безоблачным. За отсутствием внешних впечатлений шли вглубь и развивались интересы семьи. В семействе Ретье дю Плесси подрастала молодежь. Хозяин дома Джемс дю Плесси был весел, добродушен, любил выпить, посидеть у камина, похвастать былыми похождениями. Мадам дю Плесси гордилась образцовым хозяйством: она была любвеобильна, нежна, принимала близко к сердцу чужие горести.
По своим взглядам и характеру она принадлежала именно к тому типу женщин, которую считали идеалом в эпоху женского бесправия. Жизнь ее была строго ограничена пределами семьи и хозяйства; никакие интересы вне личных и семейных забот не нарушали тревогой ее ясного, благожелательного и безмятежного взгляда на жизнь. Политика, общественная жизнь, искусство — все это были области, лежащие вне сферы ее понимания; всю свою энергию и силу она направляла на то, чтобы довести до совершенства быт маленькой семейной ячейки, к устройству которой она считала себя призванной по своему положению жены и матери.
Семейство Ретье было счастливейшим семейством и от избытка счастья занималось устройством благополучия своих знакомых. Здесь была известна и нередко обсуждалась печальная история бедной м-ль Авроры Дюпэн. Со стороны отца она принадлежала к лучшему аристократическому кругу Франции. На ней тяготело, как проклятие, низменное происхождение матери. Эта двойственность делала Аврору не вполне равноправной в среде аристократической молодежи; ей надо было прощать существование ее матери; Аврору жалели и покровительствовали ей. Старая м-м Дюпэн не успела закончить дела своей жизни и приличным браком навсегда изъять Аврору из сферы семейства Делаборд. Бабушка умерла, когда Авроре было 17 лет. Она оставила внучку, начитавшуюся Мабли, Лейбница и Локка, изучившую математику, английский язык и музыку, на попечении почти неграмотной матери.
Сердце доброй м-м дю Плесси обливалось кровью. Она пошла на жертву. Она пригласила Аврору вместе с матерью в Плесси-Пикар.
Казимир Дюдеван был незаконным, но признанным сыном барона Дюдевана. Его положение в обществе было вполне прилично, но не имело твердой базы. По смерти отца он надеялся получить титул, но состояние его было скромно. Казимир был бравым молодым человеком; у него была военная выправка, светская развязность в манерах. Его бледноголубые глаза смотрели открыто, в его обращении была приятная самоуверенность; он внушал доверие и уважение. Казимир полагался на свои достоинства и искал жену. Ему было 27 лет, время шло, надо было торопиться. М-м дю Плесси познакомила его с Авророй; перед Казимиром нечего было скрывать своих намерений; у Авроры было полумиллионное приданое; кроме того, она прекрасная девушка. Казимир выслушал всю историю м-ль Дюпэн, он проявил внимание и сочувствие. Он осуждал женихов, которые слишком явно показывали интерес к приданому; он понимал, что в 18 лет всякой девушке нужен роман, поэзия и нежность.
Влияние м-м дю Плесси, убеждения и взгляды, привитые Авроре в монастыре, сказались в этот решающий момент ее жизни. Для девушки с ее положением благоразумный брак был единственным возможным устройством жизни. Все толкало ее к этому браку. В 18 лет у нее не было ни жизненного опыта, ни внутреннего протеста. Она поступала так, как поступали все девушки ее круга: она предоставляла людям старшим и благоразумным распорядиться своей жизнью и своими склонностями.
Объяснение было необычно. Казимир не говорил ни о любви, ни о внезапной страсти, он говорил о непоколебимой дружбе и доверии, о разумной семейной жизни, об уверенности в будущем. Это не были слова Корамбе, это были слова мудрой действительности. Аврора поверила им; она знала, что прежде всего надо строить свой дом, а затем уж приглашать в него поэзию, как желанную и светлую гостью.
Она протянула руку Казимиру.
Десятого сентября 1822 года Аврора Дюпэн де Франкейль и Казимир Дюдеван заключили брачный контракт. В 1824 году Аврора писала своей матери:
«Что сообщить вам нового о нашем тихом доме, где мы живем, как спокойные люди; мы никого не видим; мы заняты сельским хозяйством. Казимир занят сбором урожая. Рожь созрела, и пора ее жать. По случаю дня рождения Мориса у нас были блестящие праздники. Я угощала крестьян. Были танцы, салюты, колокольный звон».
При таких сообщениях София не чувствовала себя уязвленной; такая жизнь казалась ей невыносимой, но Авроре она, видимо, нравилась. Письма Авроры были полны описанием сына. Первенец Морис был свеж и кругл, как яблоко, он проявлял ум и характер. Софии сообщалось о мелких болезнях, о первых прорезавшихся зубах, о первых словах Мориса. Она отвечала ласковыми письмами.
Никто — ни София, ни Аврора, ни Казимир — не предчувствовал и не ожидал драмы; ей неоткуда было явиться. Аврора хотела быть счастливой; она не знала в жизни иного счастья, чем то, которое она имела. Но в ней неясно зрело глухое недовольство.
В Ногане часто гостил ее брат Ипполит Шатирон; он подружился с Казимиром. Ипполит был типом неунывающего веселого неудачника; он был неглуп, нетребователен к жизни, любил выпить. Аврора радовалась дружбе Казимира с Ипполитом. В этой любовности всей семьи ей чудилась тихая и скромная поэзия.
По вечерам, вернувшись с полевых работ, Казимир изнемогал; ему хотелось есть, он садился за ужин, голова его была забита мыслями о расходах, расчетами. Он любил хозяйство и роль помещика, но, кроме забот этой роли, он хотел и всех ее прелестей. Он не был крупным землевладельцем, а скорее фермером; он сам входил во все; ему нравилось, что руки его покрываются мозолями, что крестьяне с ним фамильярны. Он их всех держал в руках, что его радовало. Дома ему хотелось фермерских радостей; он не гнался за изяществом, он хотел шумной веселости и благодушия. Ипполит был подходящим собутыльником. Они пили до полуночи, пели беррийские песни; Ипполит по лени не любил умных разговоров, из его жизни не вышло ничего умного, и к этому он ради собственного спокойствия больше не возвращался. Казимир считал все умное глупостью. Аврора не хотела нарушать радостных ужинов, она подсаживалась к мужу, выслушивала его хозяйственные мечты; она хотела любить его: он был фермером, она становилась доброй фермершей, она хлопотала об огороде, курах и коровах, хвасталась румяными щеками своего сына, входила в интересы крестьян, завела аптеку, медицинские книги. Она знала, что все это прекрасно и добродетельно, совесть ее была спокойна. Она ждала какой-то награды: страстных ласк, ревнивых сцен, может быть слез и примирений. Они бы украсили ее жизнь, ничего в ней не нарушая.
Казимир, опьяненный воздухом и вином, валился с ног от усталости. Ипполит посмеивался над заботами Авроры. Мужчины засыпали, в доме наступала тишина. Аврора грустно перелистывала страницы Руссо. Он повествовал ей об экстазах, о слиянии с природой, о силе страсти, о незаконности человеческих законов, о праве на свободно избранную любовь. Аврора начинала плакать. Она все еще хотела быть счастливой и любить своего мужа. Она садилась писать очередное ласковое письмо матери; она описывала день за днем спокойную жизнь Ногана, и из-под ее пера невольно вырывалась фраза: «Ни холод, ни грязь, ничто не мешает Казимиру всегда быть в полях, на воздухе; он возвращается домой только затем, чтобы есть или храпеть.»
Авроре минуло 21 год.
Аврора и Казимир проводят лето в Пиренеях, в местечке Котрэ. Аврора много плачет, много гуляет, много смеется. Она любит горы, таинственные ущелья, пропасти. Она много говорит о чувствах, о жизни, о книгах. Казимир улыбается над женской блажью; он знает ей цену, всякой женщине хочется вздыхать при луне; это проходит как болезнь. От этой болезни на него веет скукой, как от всего, что сложно и надуманно.
Аврора пишет в своем дневнике.
«При истинной любви, о которой не запрещено мечтать, муж бы не стал придумывать поводов к постоянным отлучкам. А если бы необходимость делала разлуку неизбежной, то любовь, испытанная обоими при возвращении, становилась бы сильнее. Разлука должна усиливать привязанность. Но когда один из двух супругов жадно ищет поводов к разлуке, это для другого — урок философии и смирения. Прекрасный урок, но охлаждающий».
Что заставило Аврору здесь, в Пиренеях, впервые произнести слово «охлажденье»? За три года неудачного брака оно должно было не раз приходить ей на ум. Она, однако, до сих пор никогда не произносила его.
В Лурдских пещерах великолепные залы; своды их, как готические колонны, поддерживают мраморные скалы, у подножия скал бежит голубой поток; цепь гор на горизонте вырисовывается черным профилем, пещеры соединяются сырыми и узкими лабиринтами, душные галереи сменяются просторными и светлыми колодцами под куполами нависающего мрамора. Это прекрасно и таинственно; все окружающее живет особенно острой запечатлевающейся жизнью. Аврора бродит по этим пещерам вместе с де Сезом.
Де Сезу 26 лет; Аврора ему нравится; она расцвела и стала женщиной, ее матовые глаза кажутся ему полными страсти. Идиллию на Пиренеях он принимает, как первые страницы романа. Казимир Дюдеван охотится за сернами и не может помешать его счастью. Де Сез говорит о стихах, о поэзии, о природе.
Время разлуки близится, Аврора нежна и экспансивна, и на одной из прогулок де Сез высказывает ей свои желанья. То, что было мечтой для нее, для него стало самой жизнью. Он хочет осуществления любви, он страстен и требователен. В глазах Авроры он читает испуг и смятенье. Для спокойствия ее совести необходимо, чтобы мечты не захватывали области действительной жизни. Измена мужу — преступление. Аврора не находит этому преступлению ни в себе самой, ни в прочтенных книгах, ни у друзей оправдания. Жить преступницей она не хочет и не может.
В день отъезда, в минуту прощанья де Сез просит у нее поцелуя. Она делает ему эту уступку и подставляет для поцелуя лоб. Это дружеский, почти братский поцелуй. Аврора надевает на себя и на де Сеза тяжкие цепи дружбы, и они расстаются.
София Дюпэн продолжает получать из Ногана все те же благодушные и спокойные письма. О Казимире Аврора пишет с лаской и уважением, об устройстве своего дома — с прежним интересом и заботой. Идиллия в Пиренеях ушла в глубь ее сердца.
Был момент порыва, когда ей захотелось драматизировать эту идиллию; жертва была принесена Казимиру; он должен был узнать о ней. Она написала мужу письмо. Она казнила себя за моральную измену и за поцелуй де Сеза. Письмо было трогательно и искренно она просила Казимира спасти ее от зарождающейся страсти: она обещала ему верность и клялась, что не уступит страсти де Сеза.
Казимир простил ей великодушно и лениво. Он не потребовал разрыва с де Сезом и даже не просил о прекращении переписки. Он не сомневался в верности Авроры.
Видимость любви и близости продолжалась. Она продолжалась только для него. Каждый вечер Аврора видела перед собой за ужином это знакомое ей лицо с фарфорово-голубыми глазами, видела эту однообразно веселую сытость. Она была связана с ним. Она начала его ненавидеть.
Брачный контракт Авроры Дюдеван обеспечивал за ней все ее личное имущество, которым Казимир только управлял, обязываясь сверх прочих трат выплачивать жене на ее личные расходы ренту в 3000 франков ежегодно. Но условия контракта оставались только на бумаге. Неподготовленная к практической жизни воспитаньем, убежденная в том, что муж является хозяином жены, Аврора представила своему супругу бесконтрольное распоряжение имуществом. Казимир не только не выплачивал жене причитающейся ей ренты, но и вообще относился к материальной стороне жизни своей семьи с предельным легкомыслием. Ему, как и большинству его современников-мужчин, казалась дикой самая мысль о какой бы то ни было ответственности перед опекаемым им ребенком, каким он считал до гроба свою жену и вообще всякую женщину.
В тот момент, когда начался разлад между супругами, благосостояние семейства Дюдеван было уже сильно поколеблено, и единственная опора жены — личное независимое от мужа состояние — ускользала от нее.
С того момента, как Аврора перестала себя обманывать, она изменилась. Роль добродушной фермерши сделалась невозможной; все то, что она оставила во имя своей воображаемой любви к Казимиру, засияло для нее особым светом. Книги, размышления, наука, старая ноганская культура и бабушкины заветы — все это как враги тупого благодушия стало ей особенно дорого.
Одна в своей комнате она читала, писала письма де Сезу, писала роман, рисовала. У нее не было иной цели, как самой себе заявить о своей ценности, утвердить самое себя.
Ее превосходство над мужем делалось очевидным. Она плохо скрывала свое презрение, и Казимир стал его ощущать. Он сам презирал Аврору, но в его презреньи не было страсти; оно родилось само собой, без всяких стараний с его стороны, и уживалось с добродушием. Вражда началась только с той минуты, когда его презрению противопоставили иное, холодное, замкнутое и самоуверенное. Фермерша, вооруженная цитатами из Франклина и читающая Байрона, была неподходящей подругой.
В Ла Шатре, ближайшем от Ногана городке, жила веселая дама; она не задавалась никакими идеями, была весела, держала хороший стол. Казимир делил свои досуги с ней; когда погода или усталость мешали его поездкам в Ла Шатр, в самом доме в Ногане он находил маленькие незатейливые радости. Аврора не предусмотрительно держала в горничных сначала черноглазую испанку Пепиту, потом хорошенькую Клер. Ни та, ни другая не читали философов и не подозревали о существовании Байрона. В их объятиях Казимир имел право быть неостроумным, грубым, пьяным — его не упрекали.
Орельен де Сез в течение шести лет был верен Авроре, их встречи были редки, но переписка их была постоянной и страстной. Письма Авроры были искренни, серьезны и всегда трогали его. Хорошенькая молодая женщина, отказывавшаяся от любви во имя долга, в его глазах имела прелесть и чистоту девушки или монахини. Разделенная и неосуществленная любовь не мешала ему жить — она могла длиться до бесконечности.
В 29-м году у Авроры родилась дочь. Маленькая Соланж была встречена так же любовно, как и Морис. Восторгались ее крепким здоровьем, ее румяными щеками, ее сходством с Казимиром. Как ни тягостна была действительность, Аврора не могла нарушить ее нормального течения. В семье должны быть дети; они должны оживлять своей беготней и смехом старый ноганский дом. Дети могут быть только от законного мужа — жить в преступлении нельзя.
Орельен де Сез не мог разделять радостей Авроры. Монахиня утратила всю прелесть тайны и девственности. Его роль приобретала легкий оттенок смешного. Де Сез решил порвать цепи дружбы. В 1828 году Аврора записывала в своем дневнике:
«Между нами не было ни объяснений, ни упреков. Его страсть не могла довольствоваться восторженной дружбой или перепиской. Зачем стала бы я жаловаться, на что? Нельзя бороться за обладание душой. Надо возвращать свободу человеку, душе — ее полет, богу— огонь, от него сошедший».
Надо! Аврора не потеряла самоуважения в своем разрыве с де Сезом, но жизнь ее сделалась пустыней. Некому было оценить ее жертву; в сердце ее пробудилась острая боль одиночества.
Ипполит и Казимир веселятся по-прежнему, но дух вражды ощущается явно. Чем печальнее Аврора, тем враждебность Казимира сильнее; как женщина она ему кажется нестоящей внимания, и он не находит нужным особенно тщательно скрывать свои любовные похождения. До сих пор Аврора их не замечала. Она хранила иллюзию взаимной верности, как последнее оправдание своей жертвы и своих страданий. Как только она узнает об изменах, она понимает, что в ее жизни нет ни приличия, ни добродетели. Она слишком умна, чтобы хранить к себе уважение в роли презираемой и брошенной жены. Она самолюбива. Жизнь выталкивает ее из всего, что ей дорого; она ищет опоры в друзьях и не находит ее, она ищет аналогий своему положению, и их нет. Женщины либо мирятся с таким положением, либо находят себе тайные утешения. Ни в том, ни в другом решении Аврора не видит красоты. Разрыв с Казимиром происходит грубо. Казимир тоже дошел до ненависти; в своем положении ни он, ни она не ищут компромиссов. Вражда и презрение так явны, что нельзя изобрести для них никакого покрова.
Все мосты сожжены. Аврора одна перед лицом жизни. Позади Ноган, строительство дома, очаг, дети — все то, что защищает и оправдывает жизнь. У нее только одно оружие: слова Руссо о прекрасном свободном чувстве и туманное желание настоящего счастья. Ее материальное положение так шатко, что перед ней самым конкретным образом становится вопрос о заработке. В руках у нее нет ни профессии, ни ремесла. Знания, полученные в монастыре, отрывочны и бессистемны. Эти знания достаточны для женщины, желающей своей болтовней оживлять салонные вечера, но не дают никакого оружия в руки человеку, принужденному собственными силами пробивать себе дорогу.
Авроре Дюдеван предстояло учиться, воспитывать себя и самостоятельно итти по пути жизни, невзирая на все препятствия, поставленные перед ней личными обстоятельствами и условиями эпохи.
Глава третья
Жюль и Жорж
В июле 30-го года разыгрался последний акт трагической борьбы между французской аристократией и буржуазией, начавшийся в 1789 году.
Последний из Бурбонов, Карл X, унаследовавший корону от Людовика XVIII, возведенного на престол волей европейской коалиции был последним французским королем-аристократом. Опорой его трону служили пэры Франции, вновь ставшая у власти после реставрации старинная знать и та часть буржуазии, которая сумела укрепить за собой завоевания революции. Но в массе молодой крепнущий класс буржуазии оставался недовольным. Финансовые короли добивались политического главенства в стране: Карл X и его клика мечтали о полном восстановлении монархического принципа.
К 30-му году парламентская борьба достигла крайней остроты. Либеральная буржуазная пресса открыто высказывала свое недовольство правительственными реакционными тенденциями. Революционные настроения, охватившие под влиянием общеевропейской реакции Италию и Испанию, распространение тайных обществ, многочисленные политические партии — республиканская, бонапартистская, орлеанская (сторонники младшей ветви Бурбонов) — создали общее тревожное настроение и пробуждали надежды на близкие перемены. Неорганизованный еще ремесленный пролетариат, изнемогший под тяжестью нищеты, явившейся следствием наполеоновских войн и реставрации, представлял собою могучую силу, которую легко можно было вызвать на вооруженную борьбу с существующим строем во имя туманных обещаний свободы и материального улучшения быта.
Король Карл X — недальновидный политик — захотел усмирить разгорающиеся страсти актом самодержавной воли. 25 июля были подписаны ордонансы, отменяющие выборы в палату и уничтожающие свободу печати. Таким образом нарушалась хартия — акт, подписанный Бурбонами при реставрации, акт, гарантирующий стране конституцию. Конституционный монарх открыто переходил на роль самодержца.
Баррикады перерезали улицы Парижа. Пролетариат под пенье Марсельезы вышел на улицу с криком: «Да здравствует хартия». Рабочие-печатники, оставшиеся без работы вследствие массового закрытия газет, составляли передовые отряды бойцов, лидеры либеральных партии братались с рабочими и студентами, разжигая их революционный пыл. Поседевший оперный герой Лафайет, поэт Ламартин, банкир Лафитт стали вожаками движения. В течение трехдневных кровопролитных боев на улицах Парижа окрыленный надеждами пролетариат думал, что борется за республику. Республика еще не была скомпрометирована в глазах рабочих: республика должна была ослабить власть работодателя, улучшить материальный быт, республика открывала пути к политическому и социальному росту пролетариата. Так думали бойцы, вышедшие в 30-м году на баррикады.
Монархия Карла X была сметена. Сам король бежал из Парижа, ближайшие министры — Полиньяк Шантелоз и Гернон Ранвиль — были заключены в Венсенский замок, но одновременно с одержанной победой угасли и надежды победителей. Финансовая буржуазия думала только об укреплении своих завоеваний; эти завоевания шли, разумеется, в разрез с интересами рабочих; пролитая кровь послужила только на пользу финансистов, и тотчас после одержанной победы главари буржуазии устремили всю свою энергию на подавление революции. Рабочих разоружали, усыпляя их бдительность благодарственными речами и изъявлением уважения, а тем временем организовывалась национальная гвардия, составленная исключительно из представителей буржуазии.
Г-н Ремюза идеолог буржуазии — заявлял на страницах «Le globe», «что июльское восстание не преследовало революционных целей, а было лишь протестом против нарушения хартии. Франция оставалась монархической и ей надлежало только найти претендента на пустующий трон. Он нашелся в лице Людовика-Филиппа, герцога Орлеанского, сына младшего брата Людовика XVI.
Покладистый характер, семейные добродетели и внешнее добродушие герцога Орлеанского делали его весьма подходящей фигурой для роли отца страны, которую буржуазия надеялась держать в руках посредством своего ставленника. Генерал Лафайет, обнимая Людовика-Филиппа, заявил: «Вот лучшая из республик».
Революция была окончена.
Пробужденье после дней надежд было тягостно. Обескровленный пролетариат получил в награду за свой героизм много прекрасных слов и ничего больше. Революционный порыв, подавленный новой, еще более тягостной реакцией, ушел в глубь рабочих масс, проявляясь отдельными вспышками. Республиканская партия чувствовала себя разбитой; средняя буржуазия и трудовая интеллигенция не получили никаких преимуществ сравнительно с тем, что они имели во времена монархии Карла X. Они по-прежнему оставались вне сферы политической борьбы. Торжествовала финансовая буржуазия, нанесшая смертельный удар родовой аристократии и расчистившая себе путь для дальнейшего процветания.
Глубокое уныние — следствие несбывшихся надежд — охватило интеллигенцию. Благодаря конкуренции и бешеной лихорадке спекуляции, ознаменовавшей торжество капитала, жизнь становилась с каждым днем труднее и тяжелее; республиканские идеалы казались разрушенными, вера в революцию была временно утрачена.
Замкнутая в сферу семейных отношений и обыденности молодежь тщетно искала выхода из давящих будней. Скорбь лорда Байрона, пессимизм Альфреда де Виньи взращивались с любовью как единственная пища для переживаний. Расцветали индивидуализм и самоанализ. Любовь и искусство, оторванные от жизни, заполняли мысли и делались единственной реальностью. В кофейнях и редакциях толпились молодые люди в странных одеяниях: бархатные береты и плащи, отпущенные до плеч локоны воскрешали образы средневековья и Ренессанса. В манерах и одежде каждый искал возможности обостренно выразить свою индивидуальность. Борель отпустил длинную бороду и гордился ею, как орденом, Жюль Вабр лелеял свою маску Арлекина и полагал свое достоинство в изысканных клоунадах; красный жилет Теофиля Готье резал глаза приличным буржуа Парижа на всех премьерах французской комедии. В кофейне Шильдерберт и в Мулен-Руж на Елисейских полях происходили шумные сборища, где даже в подаваемых блюдах и напитках искали оригинальности. Мечтали об Италии, об африканских пустынях, о пирамидах, о Греции. Настоящее и кипящий политическими страстями Париж казались пресными и вызывали зевоту. Прекрасным было только прошлое: рыцарские турниры, бархатные плащи, перья на шляпах. Грезились руины замков и монастырей, костры инквизиции, шпаги ночных дуэлянтов. Чувства соответствовали декорации. Пламенная дружба и самоубийственная любовь сделались уделом каждого, считающего себя избранной натурой. Избранные натуры рождались тысячами. Разочарование и страсть, замкнутые в сферу личной жизни, в этой же сфере искали и своих врагов: борьба политическая и социальная сменилась борьбой с законами семьи и буржуазного быта. Вызывать негодование и удивление, «эпатировать» буржуа было высшей задачей; на премьере «Эрнани» произошла настоящая битва во имя освобожденного от классицизма театра. Романтизм воцарился в литературе и искусстве.
В молодой литературной среде любовь и дружба сделались руководящими чувствами. Каждый молодой поэт становился на цыпочки, чтобы поднять свой роман до степени литературного образца; слова: «самопожертвование», «самоубийство», «отчаяние», «страсть» вошли в лексикон каждого уважающего себя писателя. Влюбленности и краткие увлечения обсуждались на дружеских вечерах, о каждом чувстве писались дневники и письма, друзья вмешивались в ссоры любовников; интимное делалось достоянием литературных школ, самолюбие приказывало каждому скорее пережить драму, которая дала бы ему право на звание избранной натуры.
В начале 1831 года молодой начинающий писатель Жюль Сандо ввел в этот круг женщину, которая почти с первых дней знакомства с молодыми литераторами была признана избранной натурой.
По связям и происхождению светская дама, баронесса Аврора Дюдеван бросила мужа и двоих детей во имя независимости и свободы чувства. Она был мечтательна, образована и хороша собой. Альфонс Флери, Феликс Пиа, ближайшие друзья Жюля, приняли молодую женщину с распростертыми объятиями. Несмотря на свои 27 лет, она робела в шумном парижском обществе. Любознательность тянула ее всюду. Ей хотелось все знать, все видеть, скинуть с себя свою провинциальность. Она читала все газеты и все журналы, вечера проводила в Итальянской опере и в Одеоне. Дни проводила в библиотеках и музеях, восторгалась, голосом Малибран и драмами Гюго.
Материальное ее положение благодаря беспечной расточительности мужа ставило ее почти в одинаковые условия с парижским студенчеством и с полуголодной армией молодых писателей. Работа являлась для нее не баловством пресыщенной жизнью дамы, а реальным вопросом заработка. В этой роли борца за жизнь, писателя-ремесленника впервые выступала женщина.
Три друга всюду сопровождали ее и гордились, этой найденной ими удивительной женщиной. У нее была необыкновенная способность слушанья и восприятия, а молодые журналисты Феликс Пиа и Жюль Сандо любили, чтобы их слушали. Вместе с Пиа она шла на собрания сен-симонистов и вместе с ним умеренно критиковала зарождающийся социализм! Жюль Сандо вводил ее в круг литературных интересов, и ее поклонение Гюго вполне соответствовало его восторгам.
Пенсии, которую выплачивал муж, ей не хватало; она привезла с собой из Берри кое-какие литературные наброски и хотела заняться писанием. В этом намерении не было страсти, не было громких слов о призвании, о необходимости высказаться. Литература могла дать средства к жизни. Аврора обладала необыкновенной усидчивостью, работалось ей легко, слова сами выливались из-под ее пера, она редко перечитывала написанное. В деловых отношениях она проявляла решимость.
Делатуш, директор «Фигаро», был резким человеком, поклонником и издателем Шенье и в сорок лет не мог относиться не скептически к многословию и излияниям новой школы. Он был сторонником сдержанности в литературе и откровенности в критике. Он прочел принесенный Авророй роман и нашел его плохим. Он высказал свое мнение и предложил ей заняться поденной литературной работой. Всяким молодым писателем такой ответ был бы воспринят как удар. Аврора приняла его как простую деловую неудачу. Журнальная работа ее не пугала, ее пугали только скромные размеры заработка.
С необыкновенной усидчивостью она принялась за работу, и один за другим на страницах «Фигаро» появились ее рассказы: «Прима-Донна», «Девушка из Альбано» и другие без подписи автора.
Вместе с Жюлем Сандо она принялась за роман «Роз и Бланш». Напечатание его вызвало в ней спокойное удовлетворение и очень мало авторских восторгов и самолюбивых грез. Когда написанная ею по плану Сандо «Индиана» была принята, она предложила своему другу по-прежнему разделить авторство и подписать повесть общим псевдонимом Жюль Санд. Настояния Сандо и Делатуша заставили ее единолично принять ответственность и славу авторства, и под романом «Индиана» появилось впервые в литературе имя Жорж Санд.
Еще первые мелкие произведения Жорж Санд, напечатанные в «Фигаро» — «Прима-Донна», «Девушка из Альбано» — обратили внимание читателей на начинающего автора главным образом новизной своих тем. Несуществующий еще тогда женский вопрос впервые и довольно робко выдвигался на страницах этих рассказов. Жорж Санд, переживавшая в это время эпоху борьбы за собственную самостоятельность, еще не достигшая никакого литературного положения и ощутившая на себе мелкие уколы недоверия и насмешек, на которые обрекалась женщина, пытающаяся войти в запретную для нее сферу искусства, отметила в этих рассказах первые вехи своего пути. Театральное искусство было единственным из искусств, доступ к которому был открыт для женщины при условии ее отказа от семьи и некоторой, хоть и гласной, но несомненной для общества деклассации. Тяга к искусству со стороны женщин наказывалась, как преступление, и фатально выбивала ее из буржуазной благополучной семьи.
Жорж Санд, только что пережившая в своей личной жизни такой разрыв с мужем, избрала героинями своих рассказов актрис и их тягу к искусству, вступающую в конфликт с установлениями буржуазной семьи. Эти рассказы имели успех, но за вопросами о правах художественных натур исчезал специфически женский вопрос. В «Индиане» творчески окрепшая Жорж Санд ставит вопрос об угнетенности женщин в браке во всей его остроте. Героиня — женщина прекрасная и непонятая — делается рабой обыкновенного «порядочного человека». Две неравные качественно души, соединенные брачным законом, нерасторжимым и абсолютным, идут к гибели. Брак без любви, заключенный в силу каких бы то ни было семейных соображений и продолжающийся только благодаря праву мужа, — преступление. Такова была общая установка романа. Такая проповедь произносилась впервые. Она пугала буржуазию своей смелостью.
«Индиана» имела успех. Это был почти успех скандала. Имя Жорж Санд стало известным.
Превращение Авроры Дюдеван из фермерши в писательницу произошло в течение одного года. Она ехала в Париж с чувством страха; позади оставался дом, дети, привычка и законность существования; впереди была жизнь — пестрая, новая и прежде всего незаконная. Жюль по сравнению с ней был мальчиком; она познакомилась с ним еще в Ногане; он говорил ей о свободе чувства и о праве на выбор любимого человека вне законов, диктуемых обществом. Это были слова Руссо, те самые слова, которые были необходимы ей как самооправдание. Но для окружающих ее людей эти теории были так же чужды, как заговор или политическое убийство. Она попробовала говорить с Жюлем тем языком, каким говорила с де Сезом, но верность мужу и платоническая дружба теряли смысл после откровенного разрыва с Казимиром. Жюлю было двадцать лет, он был влюблен и настойчив.
Друзья и новые знакомые в Париже приняли ее отношения к Сандо как прекрасную и возвышенную любовь. Самооправдание, которого она искала в Ногане в книгах и в собственной совести, было найдено. В Париже связь вне брака переставала быть преступлением, эксцентрические прогулки по ночным улицам Парижа в обществе литературных друзей признавались поступками, доказывающими смелость свободного ума. Аврору признали избранной натурой. Знаменитости, как Сент-Бев и Кератри, люди с общественным положением, как Делатуш, восходящие на литературном горизонте светила считали жизнь ее узаконенной высшими велениями страсти и чувства и предлагали ей свою дружбу.
Завоеванный успех дал ей дни большого счастья. Она стряхнула с себя пустоту и скуку и полноту жизни не пришлось покупать ценой душевного компромисса.
Следуя традициям романтической школы, Аврора чувствовала необходимость подчеркнуть в своей внешности свою принадлежность к плеяде «избранных натур». Она сменила свое дамское платье на мужской наряд, остригла волосы и почувствовала себя в этом маскарадном виде настоящим товарищем своих друзей. Она с удовольствием скинула с себя великосветские манеры и восприняла новый решительный и мужественный тон в обращении с людьми. Аврора чувствовала свою особенность и неповторимость. Она была Жорж Санд, и второго Жоржа Санда или даже его подобия нельзя было найти во всем Париже.
Только один интимный уголок жизни остался в неприкосновенности: от романтизма и богемы Аврора охранила свой дом. Этот дом был святилищем, где можно было отдаваться своим тихим привычкам в согласии с задушевными вкусами, где можно было честно, усидчиво и добросовестно работать. Сюда не врывалась ни слишком молодая страсть Жюля Сандо, ни богемные выдумки друзей, ни утомительная необходимость экстравагантности и оригинальности.
«Я поселилась на набережной Сен-Мишель, в одной из мансард большого дома, который стоит на углу площади против морга. У меня было там три маленьких очень чистеньких комнатки, выходивших на балкон, с которого открывалось на большое пространство течение Сены и откуда я могла лицом к лицу любоваться грандиозными постройками Нотр-Дам. У меня было небо, вода, воздух, ласточки, зелень на крышах, я не слишком чувствовала себя в цивилизованном Париже, который не подходил ни к моим вкусам, ни к моим средствам, но скорее в живописном и поэтическом Париже Виктора Гюго. Кажется, я платила 300 франков в год за квартиру. Лестница на пятый этаж меня очень огорчала, так как я никогда не умела подниматься; у меня не было служанки, но жена швейцара, очень честная, очень чистая и очень добрая, помогала мне в моем маленьком хозяйстве за 15 франков в месяц. Мне приносили обед из очень чистой и тоже добросовестной харчевни за 2 франка в день. Я сама стирала и гладила мелочь. И таким образом я нашла возможным обходиться в пределах моих доходов».
Так вспоминала Жорж Санд впоследствии свою жизнь на улице Сен-Мишель. В заботе о добросовестности харчевни и о цене за услуги сказывалась добрая ноганская фермерша; она продолжала жить, несмотря на возвышенную любовь к Жюлю, несмотря на пламенные романы, которые писались здесь, в этой тихой комнате в ночные часы.
Читатели и друзья не подозревали об этой интимной стороне жизни Жорж Санд. В их глазах она была только автором «Индианы», женщиной с непонятой душой. Мысли, высказанные в «Индиане», считались обязательным житейским кодексом Авроры Дюдеван. Вне набережной Сен-Мишель она становилась пылкой, требовательной в любви, непримиримой и смелой женщиной.
Такой воспринимал ее и Жюль Сандо.
Отношения с ней, такие радостные в начале их общей литературной карьеры, прелесть их общей полустуденческой жизни затемнялись. Он полюбил обиженную, скромную женщину, душа и красота которой остались неоцененными; он продолжал любить «славного парня» в мужской шляпе, с короткими локонами, который делил с ним первые литературные успехи и неудачи. Автор «Индианы», известный писатель Жорж Санд, требовал от своего друга все более возвышенных чувств. Его любовь должна была быть вечной, ненарушимой и особенной, чтобы быть достойной такой возлюбленной, как она. Общение их душ, откровенность и взаимные излияния становились тягостными, как закон. Чем больше было слов и обязательств, тем меньше было простой радости. Жюль Сандо считал, что Аврора переросла его как писатель и как человек.
Аврора не замечала перемены.
Между тем Жюль втайне искал развлечения и отдыха. Однажды, возвращаясь из Ногана, Аврора решила застать Жюля врасплох и дать ему вкусить как можно полнее радости неожиданного свидания. Жюль в своей комнате, в этой комнате, которая была свидетельницей их клятв, обнимал какую-то женщину.
Она писала своему другу Эмилю Реньо:
«Я не хочу ни видеть его, ни иметь с ним никаких сношений. Я слишком глубоко оскорблена открытиями, сделанными мною относительно его поведения, для того чтобы сохранить к нему какое бы то ни было чувство, кроме искренней жалости. Дайте ему понять, если это окажется нужным, что ничто в будущем не может нас сблизить. Если это жестокое поручение окажется ненужным, то есть, если Жюль сам поймет, что так и должно быть, то избавьте его от горя, которое он испытает, узнав, что он все потерял, даже мое уважение. Он, вероятно, потерял и свое собственное. Он достаточно наказан».
Сандо сделал несколько попыток увидеться с Авророй и вымолить себе прощенье; она была неумолима. Для нее разрыв с Жюлем был одним из тех ударов, которые искажают и огрубляют душу. Не столько было уязвлено ее чувство, сколько разрушены основы, на которых она хотела строить свою жизнь. Она поняла, что спокойная и почтенная жизнь так же мало гарантирована возвышенной любовью, как и законным браком. Лицом к лицу с жизнью она чувствовала себя еще раз разбитой и потерянной, ее верностью и прекраснодушием пренебрегли. Путеводную нить вырвали из ее рук. Она была в отчаянии. К счастью, оставался еще как утешение острый и горестный литературный пессимизм. Она начала писать «Лелию».
Общественные события не только не нарушали общего печального настроения Жорж Санд, но, напротив, давали богатейшую пищу ее пессимизму. Она так вспоминала впоследствии об этом времени в «Истории моей жизни»:
«Вообще это было время всеобщего разочарования и упадка. Республика, о которой мечтали в июле, привела к варшавской резне и к бойне в ограде Сен-Мерри. Холера унесла десятую часть человечества. Сен-симонизм, который временно увлек воображение, был подвергнут преследованиям и не привел ни к чему. Искусство осквернило жалкими юродствами колыбель своей романтической реформы.
В моих прежних верованиях ничто еще не определилось в смысле общественных взглядов, ничто не помогало мне бороться против катастрофы, которая привела к царству материализма, а в республиканских и социальных современных идеях я не находила достаточного света, чтобы победить тьму, которую Маммон открыто насылал на мир. Я оставалась одна со своими грезами о всемогущем божестве».
Такие настроения были весьма распространенными и нашли уже свое отражение в литературе начала XIX века. Жорж Санд, создавая «Лелию» — роман, в котором она со свойственным ей многословием и отсутствием плана старалась только о том, чтобы как можно полнее высказать свои мысли и переживания — повторяла в сущности Манфреда, Чайльд-Гарольда Байрона и Рене Шатобриана.
Обособленность, непонятость, брезгливость требовательной и возвышенной души, не находящей в обычном житейском окружении никого, равного себе, — таковы основные свойства героини. Подобно всем своим литературным прототипам, она жаждет одиночества и чуждается радости. Она утратила всякие верования и своим презрительным спокойствием вызывает к себе благоговение и редкое уважение окружающих. В самой основе этого характера заложена невозможность счастья, которое автор вместе со своей героиней считает уделом средних вульгарных натур. Лелия, окруженная любовью, возбуждающая всепожирающие страсти, ни в одной из них не находит радости и гибнет наконец душевно убитая собственным пессимизмом. Автор не осуждает героини, а солидаризируется с ней. Этот роман является одним из типичных произведений романтизма 30-х годов, но слава и шум, созданный вокруг него, далеко превзошли его истинную литературную ценность.
Новая школа восторженно приветствовала произведение, которое соединяло в себе все излюбленные литературные приемы романтиков. Таинственные и необычайные пейзажи, сверхчеловеческие страсти, протест против установлений общепринятой морали, разочарованность в поисках за несуществующим идеалом делали из Лелии своего рода свод всех романтических литературных новшеств. Нагроможденность фабулы и многословие не могли отталкивать людей, воспитавших себя на излияниях и приучивших себя к всенародному и нескромному самоанализу. Гюстав Планш, один из виднейших критиков романтической школы, так отзывался о романе:
«Лелия — это размышление нашего века над самим собой. Это жалоба общества, находящегося в агонии, общества, которое, отрекшись от бога и истины, покинув церкви и школы, теперь принялось за свою душу и говорит ей, что грезы ее безумны».
Однако в новом романе Жорж Санд было и нечто такое, что выделяло его из сходных по теме многочисленных произведений, порожденных эпохой тридцатых годов, и что вызвало против автора бурю негодования.
Смелость суждений, с трудом прощаемая мужчинам, делалась кощунством в устах женщины, от которой требовались только семейные добродетели. Один тот факт, что «избранной натурой» была героиня, а не герой, заострял смелую по тому времени и дерзкую мысль о равноправии женщин. На первых этапах своей борьбы за эмансипацию женщины Жорж Санд по естественному увлечению бойца впадала в тон осуждения по отношению ко всей мужской половине человеческого рода. Герой романа Стенио соединял в себе все пороки, в которых Жорж Санд, основываясь на тяжелом личном опыте, упрекала мужчин. Легкомыслие, безмолвие, развращенность отталкивали от него целомудренную и прямодушную Лелию. Цельная и благородная, она среди мужчин не могла найти себе равного, и это создавало ее одиночество.
Французский буржуа, глава семьи, хозяин своей покорной жены, не мог не обижаться на такое неожиданное нападение. Материальная зависимость семьи от мужа, узаконенная брачным контрактом, поддержанная католическим догматом о нерасторжимости брака, отдавала на его произвол судьбу и материальное благосостояние его жены. Такая установка была возможна при сохранении основных семейных принципов, признающих женщину личностью, подчиненной и зависимой по самой своей природе. Французский буржуа был испуган появлением этого романа.
Католические пастыри, цензоры мысли французского буржуазного общества не могли простить Лелии ее поисков свободной вне брака любви. Изображенный в романе священник Магнус, одержимый всеми человеческими страстями, тяготящийся своими обетами и впадающий в преступление, оскорблял своим появлением на страницах романа всю католическую церковь. Камень против веками признанной непогрешимости церкви был брошен, и брошен рукой женщины. Католические пастыри сочли себя оскорбленными.
Официозный критик Капо де Фельид выступил с громовой статьей против Жорж Санд. Он обвинял ее в безбожии, в бесстыдстве, порочил в ней не только писателя, но и женщину. Гюстав Планш выступил в ее защиту, и дело дошло до дуэли.
Репутация безбожницы, проповедницы развращающих идей была окончательно упрочена за Жорж Санд.
Глава четвертая
Двойная ошибка
В 30-м году Сент-Бев написал следующие безрадостные строки: <Я очень мало дорожу литературными теориями, и эти теории занимают очень небольшое место в моей жизни. Что меня действительно занимает, так это сама жизнь, ее цель, тайна нашего собственного сердца, счастье, святость; иногда, когда я чувствую себя искренно вдохновленным, у меня является желание выразить эти мысли и чувства в идеальных формах вечной красоты. Если бы у меня было больше страсти к вопросам потустороннего, мое отчуждение от всего шума окружающей жизни было бы для меня большим счастьем. Я равнодушен к нему всегда и во всякое время. Я нашел способ создать себе обособленную жизнь и оставаться в одиночестве большую часть дня. К несчастью, не дорожа ничем, что меня окружает, и не слишком деятельно заботясь о спасении своей души, я нахожусь в какой-то безвоздушной сфере; это настоящий адский круг для душ бесстрастных».
Сент-Бев был человек маленького роста с большой головой. У него было круглое лицо, огромный нос, остро глядящие голубые глаза, прямые и тонкие, почти рыжие волосы. Он был мрачен и не считал нужным прятать свою мрачность в кричащие одежды. Он мало упивался своей разочарованностью, и она тяготила его потому, что была искренней. Любить людей было ему трудно, но отягощенный скукой он искал друзей и легко предавал их. Искренно он любил только книги и беседы.
С этим человеком после разрыва с Сандо особенно сблизилась Жорж Санд. Они познакомились в начале 33 года через посредство Гюстава Планша. Похвалы «Валентине» и «Индиане», расточаемые Сент-Бевом, параллельное чтение «Лелии» и недавно вышедшего в свет романа Сент-Бева «Наслаждения» создали литературное приятельство. Вскоре оно перешло в горячую дружбу. Ирония и скептицизм враждовали в душе Сент-Бева с сентиментальностью и мистицизмом. Жорж Санд восприняла только эти две последние стороны его существа.
Впоследствии иронические отзывы вырывались из-под пера Сент-Бева, но в начале дружбы он был под обаянием «Лелии». Роман был окутан мистицизмом.
Она предлагала ему роль своего духовного руководителя, и он принял ее, польщенный, отложив до благоприятной минуты свою предательскую иронию. Его личные чувства были слишком взвинчены; он не мог предвидеть, что со временем любовные излияния станут для него утомительны и смешны.
Дружба Сент-Бева, Гюстава Планша и Марии Дорваль помогли Авроре перенести разрыв с Сандо. Гюстав Планш принял на себя роль ее защитника в глазах света. Молва тотчас откликнулась утверждением, что Планш ее любовник. Репутация добродетели, так долго и старательно охраняемая, колебалась. Как ни утверждала Жорж Санд, что страсть ее не привлекает, как ни старалась она доказать, что снисходила к близости только из чувства дружбы, — ей не верили. Ее искреннюю бесстрастность считали лицемерием. Никто не мог верить, что женщина, брошенная мужем, расставшаяся с любовником, с которым жила почти открыто в течение трех лет, могла быть не только не распутной, но самой искренно томящейся по очагу и верности душой.
Ближайшая ее подруга этой эпохи Мария Дорваль, актриса, приняла, как, и Сент-Бев, ее сердечную тоску. Мария Дорваль была мрачна, разочарована. Она не умела и не хотела строить своей жизни; выводом из всех ее страданий было отчаяние и мысли о самоубийстве. Марию Дорваль тянуло к себе разрушение так же неотразимо, как Аврору притягивало созидание. Беспечно и печально она теряла все, что было ей дорого, и презирала заботу о счастьи. Благодаря таланту эта страдальческая необдуманность приобретала неотразимое обаяние. Мария умела быть гордой в падении и презрительно-равнодушной к осуждению. Она позволяла себе иметь свою собственную мораль, никому ее не навязывала и не оправдывалась. «Трагический» облик Марии Дорваль пленил Аврору.
Добрая ноганская фермерша, девственная и холодная подруга Жюля Сандо, в смятении чувств захотела стать куртизанкой. Судьба послала ей навстречу исключительно чуждого и по натуре ей враждебного человека. Сухой, строго изысканный, сдержанный в словах, брезгливый, как кошка, спокойно-насмешливый эстет и реакционер, человек, признающий хороший вкус своей единственной моралью, таков был Проспер Мериме.
Встречи его с Авророй были немногочисленны и связь их быстро оборвалась. Она пришла к нему с жалобами на жизнь и с требованием учительства, которого она ждала от всех, кого считала выше себя. Мериме не мог ей предложить никаких утешительных житейских теорий. Она хотела продемонстрировать ему степень своего пессимизма и своих любовных страданий, но многословие Лелии казалось ему безвкусием, а любовников несчастных, равно как и счастливых, он считал несносно-скучными собеседниками. Он был слишком хорошо воспитан, чтобы грубо обидеть женщину; она была хороша собой и нравилась ему; он предложил ей то единственное, что мог предложить: наслаждение. Ее мораль запрещала ей наслаждение, когда оно не оправдано любовью или отчаянием. Свое приключение по рецепту Марии Дорваль, свою роль куртизанки ей хотелось облечь в трагические одежды, она соглашалась на падение с непременным условием, чтобы это падение было потрясающим. Мериме не видел в этой связи ни трагических, ни возвышенных элементов. Он старался только быть галантным, веселым и остроумным. Он вел себя так, как вел бы себя со всякой другой женщиной, с которой бы его связывало взаимное влечение. Нельзя было грубее ошибаться. Она отшатнулась от него оскорбленная. Мериме отпустил ее без злобы и без особых сожалений. Он понял, что произошла «двойная ошибка», и воспользовался ею как сюжетом для новеллы. В ней он джентльменски и великодушно придал героине самые благородные черты.
Аврора чувствовала себя разбитой и униженной. Она лихорадочно искала и не находила моральных основ своему поступку, тех украшений, которые бы покрыли смешную сторону приключения.
В своем творчестве и в самооценке она давно переросла тот тип женщины, который хотел видеть в ней, как и во всякой другой, Мериме. Традиционно-вульгарное отношение к ней ее любовника еще рад подчеркнуло в ее глазах зависимость и унизительное положение женщины. Мериме оскорбил не только ее чувство, но и ее идеал. Это оскорбление было особенно тяжело со стороны человека, которого она не могла не уважать.
Глава пятая
Венеция
В 33-м году Жорж Санд была уже вполне сложившимся человеком и писателем и занимала в литературной среде видное положение. Репутация борца за освобождение женщины создала ей во всех кругах общества много друзей, но еще больше врагов. Романтическая прелесть, которой были исполнены героини ее романов — «Индианы», «Лелии», «Валентины» и «Лавинии», соблазнила не одно женское сердце не только своей проповедью свободы, но и той поэтичностью, которую придала Жорж Санд образу непонятой женщины. Описывая страдания женщин, происходящие от их рабской зависимости, от невозможности в браке руководствоваться собственным чувством, от тех материальных условий, которые как правило являлись краеугольным камнем супружества, Жорж Санд в первых своих романах еще не указывала прямого выхода из этого трагического положения. Героини ее морально, а чаще всего и физически гибли, становясь жертвами собственного свободолюбия, а критическое отношение к мужу не приносило ничего, кроме сознания безвыходности. Право на художественную деятельность было единственным выходом, который представлялся для женщины и то в очень ограниченной сфере театра. Жорж Санд только констатировала факт женской зависимости и оплакивала ее судьбу. В 30-х годах, в разгар реакции, когда буржуазное общество во главе с правительством только и старалось о том, чтобы заделать бреши, пробитые революционными вспышками в\' католическом и верноподданническом сознании французских граждан, такое свободное отношение к институту семьи и брака звучало резко революционно. Поколебать семью значило нанести удар одному из основных устоев буржуазного строя, одному из основных догматов церкви, а церковь стояла на страже интересов июльской монархии и следовательно была неприкосновенна.
Официальная критика учла разрушительную роль произведений Жорж Санд. Учли ее и хранители семейных устоев, рантье, чиновники и провинциальные обыватели. Женщины зачитывались «Валентиной» и «Индианой». Чувство протеста находило в этих романах и свою санкцию и свое поэтическое оправдание. Индиана и Лелия породили многочисленных подражательниц, и враги Жорж Санд не замедлили тотчас сделать ее ответственной не только за настроения ее читательниц, но и за все семейные драмы, носящие элемент тех зол, на которые она указывала. Даже благожелательная критика, восторгаясь Жорж Санд, признавала разлагающее влияние ее романов на семью.
Гейне писал:
«Ее произведения, которые потоком разлились по всему свету, осветили не одну темницу, лишенную всякого утешения, но зато они же сожгли губительным огнем и много тихих храмов невинности».
Личная жизнь Жорж Санд только способствовала озлоблению ее врагов. В глазах обывателей эта простодушная женщина, многословно и искренно повествующая о страданиях женщин, которые ни для кого не были тайной, рисовалась чудовищем, выродком человеческого рода, от которого надлежало железной стеной охранить невинные сердца жен и дочерей.
Слухи, сплетни, клевета выросли до размеров легенды вокруг имени Жорж Санд, а ее мужской костюм стал своего рода символом развращенности и протеста.
Эта женщина, в равной степени окруженная гонением и поклонением, не могла не заинтересовать молодого Мюссэ.
На обеде в Freres Provenceaux завязалось литературное знакомство; оно выражалось в официальной переписке, в обоюдных похвалах и в беседах. Прочтя «Индиану», Мюссэ послал Авроре восторженное стихотворение. На экземпляре вышедшей в свет «Лелии» она сделала ему надпись, говорящую о происходящем уже сближении: «Мальчишке Альфреду — Жорж».
Альфред де Мюссэ принадлежал по рождению к подлинному аристократическому кругу. Он был небогат и как все небогатые аристократы разочарован. С ранней юности он презирал жизнь, давшую ему слишком мало, и брезгливо относился к труду. Титул его в условиях царствования Людовика-Филиппа был пустым звуком; состояния у него не было. Детство его прошло среди воспоминаний о революции и легенд о походах Наполеона. У него был талант и он был мечтателен. Он хотел слишком многого и рано понял, что не может достичь ничего. Презрение ко всему стало его жизненным убежищем, но в этом убежище ничто его не согревало.
Ему было семнадцать лет, когда он написал своему другу Полю Фуше письмо, полное раннего, но уже неизлечимого разочарования:
«Мне скучно и я печален, я не нахожу в себе сил даже для работы. Да и что мне делать! Взвалить на себя какую-нибудь устаревшую должность? Оригинальничать вопреки самому себе. С тех пор, как я читаю газеты, все стало мне представляться безнадежно плоским. Итак, я ничего не делаю. Я чувствую, что самое большое несчастье, которое может случиться со страстным человеком, это не иметь страстей. Я не влюблен, у меня нет ничего. У меня нет привязанностей; я отдал бы свою жизнь за два гроша, если бы для того, чтобы прервать ее, не приходилось прибегать к смерти. Я не нахожу в себе силы мыслить. Если бы я сейчас находился в Париже, я погасил бы остатки своих благородных чувств в пунше и пиве и почувствовал бы облегчение. Ведь дают же опиум больным, хотя и знают, что он может вызвать смертельный сон. Я также хотел бы поступить со своей душой».
Скептицизм, выражавшийся в кутежах и попойках, больше походил на отчаяние. Таким же неизбывным отчаянием были насыщены и его привязанности. Любовь была его единственной реальностью, она неизбежно переходила в страсть.
Жорж Санд надеялась вернуть «свое дорогое дитя» к чувствам христианина и труженика. Она мечтала о взаимном усовершенствовании; он думал только о любви.
Весь литературный Париж был оповещен о связи двух писателей, так как Жорж Санд сочла нужным таким путем легализировать свою любовь. Сент-Бев, друг и наперсник, принимал излияния. Письма Авроры были похожи на отчеты страстно преданной своему воспитаннику гувернантки; она радовалась его исправлению, анализировала его характер. В этих письмах чувствовалась гордость хорошего педагога.
«Ежедневно я вижу, как в нем исчезают те мелочи, от которых я страдала, и как все больше блещут восхищающие меня черты. Кроме всех других качеств, он еще и добродушен. Близость его мне так же сладостна, как ценно было оказанное мне предпочтенье».
Несколько недель они были почти счастливы. Причиной кратких ссор всегда являлась веселость и остроумие Мюссэ. Он хотел в любви радости. Она подчеркивала серьезность своей педагогической задачи и давала понять Мюссэ, что соединилась с ним не столько для наслаждения, сколько для выполнения морального долга. Этот моральный долг вносил в их отношения тяжесть и скуку.
Первые неясные трения заставили любовников мечтать об одиночестве; мысль о несостоятельности их любви ни тому, ни другому еще не приходила в голову. Все тягостное они относили за счет окружающих и в своем начавшемся внутреннем глухом поединке винили житейские обстоятельства. Путешествие в Италию, в страну, излюбленную романтиками, казалось им венцом всех мечтаний.
В середине декабря 1833 года Жорж Санд и Альфред де Мюссэ выехали из Парижа. Дети Жорж Санд, Морис и Соланж, оставались на попечении отца и бабушек; материальные средства, которыми располагали влюбленные, были ограничены и, помимо забот об оставленных детях, Жорж Санд увозила с собой целый груз издательских обязательств. Альфред де Мюссэ относился к путешествию, как к беспечному бродяжничеству.
После длительного путешествия через Флоренцию, Геную и Пизу Альфред и Аврора поселились в Венеции в отеле Даниэли.
Двадцатитрехлетнему романтику Венеция казалась Эдемом. Ему легко дышалось морским соленым воздухом на площади Св. Марка. Воображение его было полно тех связанных с Венецией образов, которыми бредили все романтики: влюбленные дожи, беспечные гондольеры, Казанова, пробирающийся по узким переулкам к возлюбленной. Когда кончался день, насыщенный солнцем, бродяжничеством по сырым и тихим музейным залам, Венеция расцветала своим ночным пышным великолепием. С большого канала поднималась музыка. Мюссэ нетерпеливо хотелось счастья; оно должно было быть всепоглощающим. Он любил Аврору.
Утомленная дорогой, Аврора, приехав в Венецию, заболела. Она в начале пути взяла на себя все обязанности матери, казначея, главы семьи. Эти заботы снижали удовольствие и не позволяли целиком отдаваться роли влюбленной.
На площади Св. Марка слышалась музыка. Аврора зажигала на столе лампу и принималась за работу. Венецианский нескончаемый праздник не мог заставить ее забыть о долге Бюлозу, редактору «Revue des deux Mondes». Она писала рассказ «Маркиза», Мюссэ пробовал тоже работать. Он чувствовал себя в роли ученика, которого засадили за уроки, и в нем поднимался бунт. Он звал ее с собой, ему хотелось убедиться, что она, как и он, во власти влюбленности, разрешающей человеку житейскую путаницу и опасную беззаботность. Она неумолимо продолжала писать. Он делал ей сцену и уходил один. Взаимное непонимание скоро превратилось в трагедию. Чем безнадежней и недостижимей казалась ее первоначальная цель перевоспитания, тем с большей настойчивостью она к ней привязывалась. Чем бешеней Мюссэ старался разрушить в ней ее проповедничество и учительство, тем страстней она цеплялась за это оружие, веря безусловно в свою конечную победу.
Не только как любовники, но и как товарищи по работе они переставали понимать друг друга. Аристократ Мюссэ считал творчество делом вдохновения. Труд он презирал, считая его уделом вульгарных натур. Жорж Санд, прошедшая тяжелый путь житейской борьбы, знала цену труда, уважала свою работу и требовала и от других уважения к ней. Женщина в глазах Мюссэ могла иметь только одну цель — нравиться и украшать собой жизнь избранного ею мужчины; в таких пределах он допускал у своей подруги духовные интересы; Жорж Санд ставила эти интересы выше своих личных чувств, а к своей работе не могла относиться как к баловству хорошенькой женщины. За беспечным и ленивым Мюссэ она не признавала права нарушать правильное течение часов, посвященных работе. Такое твердое исполнение своих писательских обязательств Мюссэ считал педантизмом или признаком недостаточно сильной любви к нему.
Вскоре их жизнь сделалась адом. Раздражение в нем росло — она не могла понять и устранить его причины. В досаде он проиграл в игорном доме крупную сумму, и она, не произнеся ни слова упрека, заплатила его долг и снова засела за письменный стол, чтобы покрыть работой непредвиденный расход. Ее великодушные поступки вызывали в нем злобную реакцию; он стал кутить и пить.
Слабый здоровьем, морально разбитый, Мюссэ свалился наконец под бременем этой жизни. В начале февраля 1834 года он заболел. Первые признаки болезни были устрашающие. У его изголовья Аврора переживает минуты страха; ее святая любовь привела возлюбленного к могиле. Страшная ответственность за непонятное ей преступление ужасает ее.
«Дитя мое, — пишет она своему другу Букуорану, — я все еще достойна сожаления. Он действительно в опасности. Нервы мозга так поражены, что бред ужасен и непрестанен. Сегодня, впрочем, необыкновенное улучшение. Но прошлая ночь была ужасна. Шесть часов длилось такое исступление, что, несмотря на старания двух здоровых мужчин удержать его, он голый бегал по комнате. Крики, пение, вой, судороги, о боже мой, боже мой, какое зрелище! Он чуть не задушил меня, обнимая.
Доктора предсказывают такой же припадок и на следующую ночь. Хватит ли у него сил переносить такие ужасные припадки! Как я несчастна! И вы, зная мою жизнь, можете ли представить себе что-нибудь худшее для меня? Передайте это письмо Бюлозу, потому что он, вероятно, интересуется здоровьем Альфреда, а я не в силах писать ему сама. Попросите его не оставлять меня без денег в этом ужасном положении. К счастью, я наконец нашла хорошего молодого доктора, который не покидает его ни днем, ни ночью и который дает ему лекарство, действующее очень хорошо».
В этом письме больше жалости к самой себе, чем искренней тревоги о больном. Ей нужно было призвать на помощь всю свою непоколебимую волю, чтобы довести до конца роль любящей матери. Но прелесть и обаяние этой роли потускнели; долг теперь был уже не воображаемым, а сурово продиктованным жизнью и необходимостью. Покинуть больного умирающего Мюссэ было невозможно ни перед людьми, ни перед собственной совестью. Но душевно она рвалась прочь от него — и от невыносимой обстановки угасающей любви, и от безобразной болезни.
В лице доктора Пиетро Паджелло судьба послала ей помощника и утешителя. Пиетро Паджелло был цветущий здоровьем, добродушный и спокойный итальянец. Авроре нужны были опора и простота. И то, и другое она нашла в Паджелло. Он был добр и незатейливо сердечен. Этот мужественный человек по сравнению с жалким, истощенным белой горячкой Мюссэ произвел на Аврору неотразимое впечатление.
Но она была последовательницей романтической школы. Себя и Мюссэ она считала достаточно избранными натурами, чтобы поднять на себя бремя небывало-запутанных и незнакомых вульгарному человечеству чувств. Влюбленный и простоватый Паджелло по добродушию согласился на роль, которую ему деспотически навязывала его поэтическая подруга.
Вернувшийся к сознанию Мюссэ узнал о своем разрушенном счастьи из уст самой Авроры. Доктор Паджелло в ее передаче вовсе не был счастливым соперником, которого она предпочла Альфреду. Первое место по-прежнему занимал в ее сердце Альфред, хотя вместе с тем это первое место принадлежало Паджелло. Это было слияние трех душ, столь возвышенное, что становились неважными их конкретные житейские взаимоотношения. Мюссэ оставался по-прежнему ее возлюбленным сыном. Паджелло, любя ее, также усыновлял Мюссэ; Паджелло не только не торжествовал, но вместе с расставшимися любовниками оплакивал их разрыв.
Разбитому, ослабевшему от болезни Мюссэ оставалось только благословлять своих спасителей; рыдая, он соединил их руки, и все трое поклялись в вечной дружбе.
Эта покорность очаровала Жорж Санд как признак перерождения, которого она так тщетно добивалась в течение их связи. Ее материнская педагогическая роль увенчалась успехом. Она писала Букуорану:
«Наше расставание с Альфредом дало мне много силы. Мне было отрадно видеть, как этот атеист в любви, этот легкомысленный человек, неспособный, как мне казалось, привязаться ко мне, становился со дня на день все более добрым, любящим, открытым».
В Венеции Жорж Санд и Паджелло обрели покой. Возвратившись к простоте и уюту, Жорж Санд чувствовала воскрешение всех своих способностей.
Ее творчество, подавляемое столько времени противодействием Мюссэ, наконец освободилось. Паджелло не только не мешал ей писать, но благоговел перед ее работой. Итальянские впечатления, пережитые чувства — все это искало выхода. Стремление к высказываниям, столь характерное для Жорж Санд, могло наконец найти полное удовлетворенье. Последние месяцы, проведенные в Венеции, ознаменовались созданьем целого ряда произведений: «Жак», «Леоне-Леони», «Андре», «Личный секретарь», «Габриэль» и «Альдо-стихотворец» — все эти повести и романы или написаны, или задуманы в Италии.
Любовная драма, тяжко отразившаяся на душевном состоянии Жорж Санд, оказалась благотворной для Жорж Санд — писателя. С формальной стороны общенье с таким мастером слова, каким был Мюссэ, внесло благотворные поправки в ее доселе растрепанную манеру письма. Оставаясь по-прежнему многословной (от этого недостатка экспансивная Жорж Санд не могла исправиться), она начинает внимательнее относиться к эпитетам и выбору слов вообще, избегает прежних маловыразительных туманных определений и достигает большей четкости в фабуле. Отточенное изящество, характерное для Мюссэ в самых незначительных его безделушках, не могло никогда перейти на страницы всегда тяжеловесных произведений Жорж Санд, но влияние его несомненно, и благодаря этому влиянию Жорж Санд избавилась от многих слишком громоздких приемов своей прежней\' манеры. В «Альдо-стихотворце» она даже сделала попытку прямого подражания, создавая роман в диалоге наподобие комедий Мюссэ. Этот первый театральный опыт не оказался удачным, и, впоследствии возвращаясь к драматургии Жорж Санд продолжала оставаться нечуткой к специфике театра, предъявляющей совсем особые требования конкретности, столь чуждые ее основной творческой стихии.
Но отношения с Мюссэ, помимо его чисто-художественного влияния, имели и другое неизмеримо более важное значение в творчестве Жорж Санд. На опыте своих личных отношений с Мюссэ, она наконец нашла ответ на те вопросы, которые, до сих под неразрешимые, волновали ее. В «Индиане», «Валентине» и «Лелии» она говорила о трагическом положении женщины в буржуазной семье и обществе. В «Жале», «Габриэле» и «Личном секретаре» она находит выход из этого положения и указывает на него. Добровольный уход Мюссэ из ее жизни, рыцарское уваженье, проявленное им по отношению к ней и Паджелло в момент разрыва, представляются ей тем идеалом человеческих взаимоотношений, которого она искала и не находила вокруг себя. Предоставить свободу человеческим чувствам, не связывать их никакими обязательствами житейского порядка, дать женщине возможность жить и любить согласно со своими склонностями — таково найденное ею наконец лекарство против векового угнетения женщины.
В «Габриэле» женщина рисуется уже не жертвой, а решительным борцом за свою самостоятельность; такова же и Квинтилия, героиня рассказа «Личный секретарь», заключающая втайне брак, делающий ее счастливой, но не налагающий на нее никаких обязательств мелкожитейского порядка по отношению к мужу. Брак как свободное и равноправное товарищество — таков идеал Жорж Санд.
Но нигде мысль о равенстве в браке мужчины и женщины, мысль, столь дерзкая в эпоху 30-х годов, не нашла себе такого яркого выражения, как в романе «Жак», где Жорж Санд рисует положительный тип мужчины и мужа: Жак, узнающий о любви жены к другому, предоставляет ей свободу и уходит от нее. Презрение и клевета, преследующие женщину, нарушившую брак, неминуемо должны обрушиться на его неверную жену. Чтобы избавить любимую им, хоть и охладевшую к нему, женщину от преследований общественного мнения, великодушный Жак кончает самоубийством, придавая этому самоубийству видимость случайной смерти.
«Жак», написанный весной 1834 года под очевидным влиянием только что пережитого разрыва с Мюссэ, произвел огромное впечатление на современников. Широкий взгляд на вопросы чувства, прямой вызов, брошенный католическому догмату нерасторжимости брака, создали роману огромную славу; она вышла далеко за пределы Франции, и революционная проповедь освобождения женщины нашла большое количество сторонников во всех странах Европы. «Жака» переводили на все языки. Представители реакционной официальной идеологии монархической религиозной Европы на страницах газет и журналов с яростью напали на автора разрушительных произведений. После напечатанья «Жака» Жорж Санд сделалась больше чем когда бы то ни было мишенью для насмешек и клеветы. Проповедь ее действительно разливалась пожаром, и простодушная Аврора Дюдеван, так много страдавшая в своей личной жизни от незаконности своего положенья и так старательно ищущая брачного и супружеского счастья, сделалась опорой всех угнетенных и томящихся в цепях супружества женщин.
Венецианские произведения превратили известность Жорж Санд в европейскую славу.
Глава шестая
Париж
Декорация должна быть в согласии с происходящими в ее рамках событиями. Жорж Санд не учитывала нелепости перенесения своего венецианского приключения на парижскую почву. Здесь у нее были друзья, литературная слава и иная слава, не менее ей дорогая — слава избранной натуры. Париж потребовал своего. То, что могла себе позволить никому неизвестная французская путешественница, было запретно для знаменитой писательницы Жорж Санд. Литературный Париж и враги ее с насмешливым любопытством ждали дальнейшего развертывания драмы. Друзья и родственники Мюссэ клеветали: Поль де Мюссэ оплакивал брата, попавшего в руки недостойной женщины, ближайший друг Мюссэ — Альфред Таттэ старался излечить рану своего друга каленым железом искренности, лукавый Сент-Бев готовился к роли наперсника и миротворца, в Ла-Шатре и в Ногане своим чередом наматывался клубок провинциальной сплетни. Счастливого соперника Мюссэ ждали с недоброжелательным любопытством.
Войти в этот насмешливый, злобствующий круг под руку с тяжеловатым, добродушным Паджелло было актом большого героизма. Жорж Санд совершила его, но с первых же шагов в парижских литературных салонах она поняла, что герой ее освистан: в романтизме он был безграмотен, в литературе слаб, в драме между ней и Мюссэ он сыграл только благородно-пассивную роль.
Мюссэ попросил свидания. В этом свидании та, которая называла себя его матерью, не могла отказать. Предстояло возобновить венецианские сверхчеловеческие чувства.
Смех и шум вокруг трагикомедии возрастали. Появляясь где-нибудь с Паджелло, Жорж Санд чувствовала, что носит на себе, как пятно, его близость. Сент-Бев осторожно сводил ее с прежним любовником. Этот прежний любовник при создавшихся новых обстоятельствах показался ей пленительней, чем когда бы то ни было. Роль матери и друга стала казаться ей недостаточной, и она поняла наконец ее неуместность рядом с настоящей страстью Мюссэ.
Растерянный среди всех этих психологических сложностей, Паджелло наконец решительно отстранился. Жорж Санд попробовала установить с ним такие же отношения, какие были у нее с Мюссэ после разрыва. Паджелло отклонил эти попытки. Жорж Санд и Мюссэ опять остались вдвоем.
Слишком многое было пережито; и у того, и у другого было слишком много остро-горестных воспоминаний, чтобы было возможно какое-нибудь счастье. Мюссэ не мог забыть прежней боли и мстил за нее ревностью и недоверием. Жорж Санд пыталась обезоружить его раскаянием и кротостью. После венецианского опыта он не верил ни в то, ни в другое. Их отношения с каждым днем ухудшались.
Впоследствии в «Исповеди сына века» Мюссэ обвинил самого себя в разрушении этой любви. Он так вспоминал эти дни:
«После этих ужасающих сцен, упреков и обвинений, во время которых мой разум истощался, изобретая пытки для моего собственного сердца, полного жажды страданья и ищущего этих страданий в прошлом, меня охватывала странная нежность, восторг, доведенный до предела, заставлявший меня обращаться с возлюбленной, как с божеством. Оскорбив ее, я бросался перед ней на колени; как только я переставал обвинять, я начинал вымаливать прощенье; как только я переставал насмехаться, я начинал рыдать. Меня охватывал бред, лихорадка счастья, горестный восторг, — сила этих взрывов туманила рассудок; я не знал, что делать, что говорить, что изобрести, чтобы исправить нанесенные обиды. Я падал обессиленный и засыпал, а пробуждался с улыбкой на устах, смеясь надо всем и ни во что не веря».
Море клеветы, которое разрасталось вокруг их венецианского путешествия, толкало Мюссэ на новые и новые сцены ревности и обвинения. По обычаю романтиков любовная дуэль требовала большого количества секундантов. Секунданты давали обильные информации и памфлеты и литературные ссоры сопровождали этот слишком шумный роман. Замученный непрестанными письмами и излияниями, Сент-Бев наконец с досадой вышел из игры, которую сам затеял. Он осторожно дал понять, что роль врача около больного, не желающего выздоравливать, ему наскучила.
Наконец 6 марта 1835 года ближайший друг Авроры Букуоран получил от нее следующее знаменательное письмо.
«Мой друг! Помогите мне уехать сегодня, ступайте в почтовую карету в полдень и удержите для меня место. Потом заходите ко мне, и я скажу, что надо делать. Впрочем, на тот случай, что мне не удастся поговорить с вами, так как заботливость Альфреда очень трудно обмануть, — я вам сейчас все объясню в двух словах. Вы придете ко мне в 5 часов с озабоченным и деловым видом, вы скажете мне, что моя мать только что приехала, что она довольно серьезно больна и что мне нужно тотчас пойти к ней. Я надену шляпу, скажу, что скоро вернусь, и вы меня усадите в карету. Зайдите днем за моим дорожным мешком, вам будет легко унести его незаметно, и вы отнесете его в контору. Прощайте. Приходите тотчас, если можете, но если Альфред будет дома, то не имейте такого вида, точно вам нужно мне что-нибудь сказать. Я выйду в кухню, чтобы поговорить с вами».
Так таинственно, преднамеренно и обдуманно она бежала наконец из своей тюрьмы. Это бегство было последним. Ни страсть, ни тоска о любимом ничто уже не могло принудить ее надеть на себя вновь эти несносные цепи. Еще несколько времени длилась переписка с друзьями, обсуждение происшедшего, но любовь постепенно стала переходить в область воспоминаний, а обсуждения друзей превратились в литературную полемику.
Жорж Санд впоследствии спокойно говорила о своем друге, как о соучастнике юношеских давно изжитых бредней; для Мюссэ боль разрыва оставалась вечно живой, и злая память через много лет подсказала ему горестные стихи, написанные по поводу случайной встречи с прежней возлюбленной.
Я видел, как она, чей образ вечно-милый,
Как неба лучший дар, душа моя хранит,
Как стала вдруг она сама живой могилой,
Где прах любимый спит.
Прах молодой любви, так рано охладелой,
Которую досель лелеять мы могли б,
Нет, здесь не жизнь одна, здесь мир затмился целый,
Затмился и погиб.
Мы снова встретились. Она была прекрасна,
Еще прекраснее быть может, чем тогда,
Огня лучистых глаз, сиявших так же ясно,
Не тронули года.
Но взгляд их был не тот, который так отрадно,
С такою ласкою тонул в глазах моих.
В любимые черты я всматривался жадно,
Не узнавая их.
Я мог бы подойти, пылая гневом скрытым,
К ней, кем осмеяны надежды и мечты,
И крикнуть ей: «Что с прошлым позабытым,
Что сделала с ним ты».
Но нет! Подумал я, что для других незримо
В знакомые черты чужая облеклась,
И молча пропустил я бледный призрак мимо,
Не поднимая глаз.
Какое-то смутное неясное чувство вины перед Мюссэ было единственным неизгладимым последствием, которое осталось в жизни Жорж Санд. Она радостно приняла «Исповедь сына века», в которой нашла свое великодушное оправдание. Она пролила над ним слезы и после смерти Мюссэ захотела личным своим свидетельством закрепить за собой свою правоту. Ее роман «Она и он» — это жалоба добродетельной тихой женской души на несправедливого страстного человека, нарушившего ее покой и не сумевшего оценить преданности ее любви, вызвал гнев ревнивого защитника памяти Альфреда де Мюссэ, его брата Поля.
Его роман «Он и она», написанный в тоне грубого памфлета, вновь поднял угасшие страсти и сплетни вокруг Авроры. Она была уже не молода, когда разгорелись споры вокруг этого интимнейшего вопроса. Она страдала и защищалась горячо. Она поняла еще раз, что попытка сверхчеловеческой любви была насилием над ее основными задушевными склонностями. И она не пожалела о том, что в марте 1835 года нашла в себе волю и мужество, как преступник из тюрьмы, бежать от истинного романтика — Мюссэ.
Крайний индивидуализм романтиков постепенно изживался.
Общественные события, ознаменовавшие четвертое десятилетие XIX века — подавление польского восстания, июльская революция, революция в Италии — привели к общеевропейской реакции и создали одновременно обострение социальных противоречий, которые живо ощущались представителями передовой общественности. Жизнеспособные элементы французской интеллигенции не могли более оставаться замкнутыми в сфере узко-личных интересов формальных вопросов искусства или разрешения семейно-бытовой проблемы. Революционные настроения захлестывали буржуазную литературу. Наступало время революционного романтизма. Затихали голоса певцов любви и беспредметной скорби Альфреда де Виньи и Мюссэ. Мало склонный к вопросам политики Гюго искал для себя политического credo и сменил монархические убеждения на республиканство. Усиливающееся рабочее движение возрождало надежды мелкой буржуазии на переворот, а утопический социализм, возглавляемый сен-симонизмом, давал новую пищу поэзии и литературе. Жорж Санд отдала дань эпохе индивидуализма. В «Лелии», «Индиане», «Валентине», «Жаке» она перепела на все лады права чувств, законность страсти, любовь, свободу морали избранных натур. Как писатель она искала новых тем, как человек она искала новых основ для подкрепления своего пошатнувшегося мироотношения. Она охотно и, как всегда, многословно заявляла, что навсегда отказалась от любви, которая «так же идет к ней, как венок из роз шестидесятилетней голове», но продолжала наивно верить в дружбу. В беседах и письмах она старалась отыскать для себя тот новый облик, который примирил бы почтенность с ролью глашатая новых истин и становившийся обязательным для писателя радикализм с органической буржуазной добродетелью.
Она не была злопамятна, и Сент-Бев, не сумевший до конца доиграть роль наперсника в ее романе с Мюссэ, снова выступил на первый план, как духовный руководитель и исповедник. Он охотно отвечал на огромные послания Жорж Санд и по старой привычке рассуждать и советовать выслушивал и обсуждал душевную драму, к которой относился больше как к светскому философствованию, чем как к подлинному и больному искательству. Жорж Санд не могла или не хотела догадываться об этом; возвышенная лесть, которые оба друга великодушно расточали, возмещала недостаток искренности.
Первым утешением для аристократки и ноганской фермерши, которых соединяла в себе Аврора Дюдеван, была, разумеется, религия. Она давно отказалась от обрядов и от житейских установлений, продиктованных католической церковью, но слишком глубоки были корни, приковывающие ее к классу земельной буржуазии, чтобы она смогла отказаться от религии. Ее ни к чему не обязывающее вольнодумство благоразумно остановилось на пороге бунтарства и атеизма. В условиях ее быта они могли быть только плохими советчиками в деле разумного устройства жизни.
«Боже мой! Что делать со своей силой, — писала она Сент-Беву. — Куда деть ее. Какое вы ей нашли применение? Скажите, скажите же скорей! Вы отдали куда-то, в какое-то святилище вашу молодость, ваши сомнения, ваши страдания? Неужели же в самом деле в христианство? Но как сделать, чтобы войти в этот храм?
Я хочу покорно ждать, что провиденье ниспошлет мне какое-нибудь средство делать добро. Я еще не знаю, существует ли оно, так как то, которое мы все более или менее осуществляем, не кажется мне заслуживающим такого прекрасного названия. От чего я хотела бы научиться добровольно отказываться — это от личного удовлетворения. Я хотела бы дать своим детям почтенную старуху-мать. Ах, если б я была уверена, что добродетель есть именно то, о чем я прежде мечтала, как бы я скоро к ней вернулась, я, чувствующая в себе столько сил, которых некуда применить! Но где вновь обрести это желанье, эту веру, эту надежду? Молитесь обо мне, если бог слышит ваши молитвы, молитесь о всех несчастных людях».
Сент-Бев, давно растерявший все свои верования, откликался в тон этим пламенным призывам. Но сквозь советы христианина и льстивые эпитеты, расточаемые женщине, озаренной «лучами гения», слышались ноты скептицизма. Успокоительные фразы об идеальной свободе духа, в которой только и можно найти нравственное удовлетворение, были безответственны и не давали в руки никакого конкретного жизненного рецепта.
Еще в начале 35 года Мюссэ познакомил Жорж Санд с Францем Листом, но завязавшаяся дружба оборвалась из-за ревности Мюссэ.
Теперь Жорж Санд вспомнила о прерванных отношениях. Двадцатичетырехлетний Франц Лист переживал молодой и бурный период жизни. Его слава пианиста росла, связь его с великосветской красивой женщиной графиней д\'Агу, бросившей ради него мужа и детей, вносила в его жизнь элементы остроты и романтизма. В июльские дни он весь отдался революционным надеждам и за ними последовало резко переживаемое разочарование. Жизнь его была пестра, знания беспорядочны, вкусы переменчивы. Он искал убеждений и верований с молодой настойчивостью и прятался от сомнений. Он был далек от иронии и скептицизма, юмор его был добродушен, отношения к людям доверчивы, цельны и лишены критики. Дружбу, которую ему предлагала Жорж Санд, он принял благоговейно и преданно. Будущему аббату и аскету в двадцать четыре года в разгар любовных переживаний уже казалась идеалом девственность и бесстрастность, провозглашаемая покончившим все счеты с любовью «великим Жоржем». Напряженность духовных интересов, страсть к искусству связала эти две столь сходные внешне и столь различные по существу натуры.
Изящная графиня тактично скрыла высокомерное недоумение, которое вызывали в ней богемные манеры и нарочито-простоватый и мужественный тон Авроры Дюдеван. Потеряв великосветский салон, она возмещала его салоном литературным и с замаскированным женским коварством принимала все чудачества представителей «литературной республики». Между ней и Жорж Санд завязалась дружба, выражающаяся во взаимных похвалах. Графиня д\'Агу тайне презирала небрежно одетую, демонстративно некокетливую Аврору; Аврора видела в графине только некоторую женскую прелесть, ценность которой считала ничтожной по сравнению с собственной духовностью. Лист не замечал наигранности этих отношений, приведших впоследствии обеих женщин к сарказмам и наконец к откровенной вражде.
Франц Лист первый познакомил и сблизил Жорж Санд с сен-симонистами.
Опирающаяся на теорию прогресса доктрина Сен-Симона отрицала законы собственности и провозглашала труд основой жизни. Сен-симонизм ставил себе целью моральное и физическое улучшение быта самого многочисленного класса — трудящихся. Конкретные меры, предлагаемые для устранения имущественного неравенства и для установления царства труда, носили мирный эволюционный характер проповедничества и благотворительности. Стремление сен-симонистов было не столько направлено к практическому проведению в жизнь своих взглядов, сколько на разработку теории, осуществление которой считалось делом далекого будущего. Эти теории обрастали мистицизмом и обрядами, которые обращали зарождающийся социализм в религию, являющуюся лишь новым вариантом христианства. Грядущая ремесленно-крестьянская утопическая община мыслилась как некий мистический союз, основанный на любви и справедливости.