Ариадна Тыркова-Вильямс
ЖИЗНЬ ПУШКИНА
Том первый
1799-1824
Посвящаю моему мужу
ОТ РЕДАКЦИИ
Читатель, очевидно, обратит внимание на то, с каким огромным временным разрывом вышли в свет первый и второй тома книги А. В. Тырковой-Вильямс. В предисловии О. Н. Михайлова подробно рассказывается, почему так получилось, что два тома одной и той же «Жизни Пушкина» относятся, можно сказать, к разным периодам современной истории. Естественно, двадцатилетний разрыв во времени не мог не сказаться на принципах издания. Уже одно то, что первый том вышел со старой орфографией, а второй с новой, о многом говорит сегодняшнему читателю. Издавая оба тома одновременно, мы постарались свести тексты воедино, не поступаясь в целом принципами предыдущего издания, не меняя авторского стиля и, по возможности, орфографии. Мелкие неточности (в датах, инициалах и т. д.) исправлены нами в самом тексте, более существенные оговорены в постраничных примечаниях.
А. В. Тыркова-Вильямс пользовалась теми собраниями сочинений Пушкина, которые сегодня уже недоступны массовому читателю. Она очень много цитирует черновые варианты пушкинских стихотворений, чтобы показать читателю, как скрытный Пушкин прятал от посторонних глаз самые глубокие и сильные свои переживания. По возможности мы сверили пушкинские цитаты по полному собранию сочинений, вышедшему в издательстве «Академия» в 1937 году. Явные опечатки и неточности (к сожалению, встречающиеся в издании 1928–1947 годов) нами исправлены. В тех же случаях, когда разночтения с академическим изданием полного собрания сочинений носят существенный смысловой характер, мы, естественно, оставляли вариант автора.
Орфография передает дух эпохи и психологию населявших ее людей ничуть не хуже, чем оригинальный текст. В советское время из нашего обихода были изгнаны прописные буквы, а значит, религиозность, почтительность, романтизм. Была словно бы нивелирована человеческая личность: ведь те слова, которые автор пишет с заглавной буквы, говорят о нем не меньше, чем вообще все, что он написал. Ариадна Владимировна Тыркова-Вильямс с заглавной буквы пишет все Пушкинское. Дай Бог, чтобы читателю передалась хотя бы частица той огромной любви к Пушкину, которая вдохновляла автора этой книги.
«ДВА ЧУВСТВА ДИВНО БЛИЗКИ НАМ…»
(Об А. В. Тырковой-Вильямс)
«Зимой мы жили в Петербурге, летом на Вергеже, в родовом Тырковском имении на Волхове. Вергежа для моих родителей, для всех нас семерых братьев и сестер, для наших детей была радостью и опорой. Через нее были мы глубоко связаны с деревенской, крестьянской, со всей русской жизнью. И с природой».
Так писала в своих воспоминаниях Ариадна Владимировна Тыркова-Вильямс.
«Любовь к родному пепелищу, любовь к отеческим гробам» вошли в ее жизненный состав, хочется думать, от Волхова, малой размерами, но могучей благодаря седой истории русской реки. Ведь на берегах Волхова и Господин Великий Новгород, и местопребывание первых русских князей – Старая Ладога, и существовавшая еще со времен Ганзейского союза пристань Гостинопольская, и древний Хутынский монастырь с могилой Державина, и его имение Званка, и поместье Аракчеева Грузино.
И имение Вергежа…
Тыркова-Вильямс и свой литературный псевдоним – Вергежский – подслушала у Вергежи. И язык, тот прозрачный русский язык, который питался ключевыми истоками озера Ильмень, сплавом дворянской культуры и крестьянского космоса. «Мне очень помогало то, – вспоминала она, – что я с раннего детства знала очень много стихов наизусть. Это развило во мне чувство русского языка. Мое писательское ухо сразу настораживается, когда я слышу неправильный ритм, корявую расстановку слов. И деревенская жизнь перепахивала душу. Чистый крестьянский говор, как освежающий ветер, сдувал мусор городских оборотов». Русский язык оставался для нее, как и для Тургенева, Бунина, воистину «надеждой и опорой» – в странствиях, скитаниях, долгих годах изгнания.
Ариадна Владимировна Тыркова-Вильямс прожила большую, полную драматических поворотов, исканий, увлечений и, можно без преувеличения сказать, счастливую жизнь. Она родилась в 1869 году в Петербурге, в старинной новгородской помещичьей семье (в новгородских летописях Тырковы упоминаются с XV века), и скончалась в 1962 году в Соединенных Штатах, в Вашингтоне, окруженная близкими, единомышленниками и почитателями.
Коротко знавший ее в последние годы жизни критик и прозаик Борис Филиппов писал: «Первое же впечатление, сразу при первой же встрече: умная, очень умная старая русская барыня. О, отнюдь не в «сословном» или ограничительном смысле этого слова. В самом прямом и точном: вот такими строилась наша жизнь и наша культура. Вот такие хранили ее традиции, ее устойчивость, ее цветение». Долгий путь, пройденный ею, – путь многих выдающихся русских людей: от либеральных и радикальных увлечений молодости – через прозрения политического и общественного деятеля – к идеям государственности, традициям великой отечественной культуры и духовности, тому, что Борис Филиппов удачно назвал либерально-консервативным началом жизни.
Истоки его уходят в дворянское вольномыслие. Дед Тырковой-Вильямс, хотя и служил в аракчеевских военных поселениях (они тянулись по другому берегу Волхова, напротив Вергежи), был просвещенным и гуманным офицером. На пыльном чердаке в ящике с его книгами внучка нашла чуть ли не первое парижское издание «Истории жирондистов» знаменитого французского поэта и политического деятеля Альфонса Ламартина. Тринадцатилетнюю девочку эти «рыцари свободы» заразили своим «человеколюбивым безумием».
Если отец, «крупный безденежный новгородский помещик» и мировой судья, кажется, не имел большого воздействия на семерых детей, то огромное любовное влияние оказала на них мать, широко образованная, увлекавшаяся живописью. «Она была убежденной шестидесятницей, – вспоминала Тыркова-Вильямс. – Либеральные взгляды она почерпнула из христианского учения и из книг». Не без ее участия девочка зачитывалась Некрасовым, его гражданской поэзией, его «Русскими женщинами». Впрочем, свободолюбивые веяния, дух просвещенного гуманизма царили и в гимназии княгини Оболенской, куда поступила Дина Тыркова.
Здесь она, по собственному признанию, «научилась дружбе».
Самыми близкими школьными приятельницами Дины Тырковой стали Вера Черткова, дочь обер-егермейстера, который смолоду увлекался идеями Герцена и тайно привозил его «Колокол», Лида Давыдова, вышедшая впоследствии замуж за одного из первых русских марксистов М. И. Туган-Барановского, и Надежда Крупская, будущая жена В. И. Ленина. «Эти три мои самые близкие гимназические подруги, – писала Тыркова-Вильямс, – принадлежали к совершенно различным кругам петербургского общества, но у всех, как и у меня самой, были дерзкие, беспокойные мысли. Это вообще свойственно юности. Но на нас действовала и эпоха; в ней шевелилась, таилась потребность к протесту, к резкой перемене в общественной жизни. К свободе мыслей и действий».
Таким образом, радикальные идеи шли не только от книг. А после убийства Александра II оказалось, что в покушении принимал участие и брат Ариадны Аркадий, который был сослан в Сибирь на пожизненное поселение. В том же 1881 году Дина Тыркова была исключена из гимназии за «худое влияние на учениц». В 1888 году, сдав экзамены за курс гимназии, она поступила в Петербурге на Высшие женские курсы и в том же году вышла замуж за корабельного инженера Альфреда Бормана. Брак оказался неудачным, и Ариадна Владимировна осталась с двумя детьми на руках, без профессии и почти без средств к существованию.
Тогда-то родился журналист, газетчик А. Вергежский.
«Мы жили в маленькой, дешевой квартире на Песках, – вспоминала Тыркова-Вильямс в своей мемуарной книге «На путях к свободе» (1952). – Вся жизнь была дешевая, похожая на то, что я, гимназисткой, видела у моей близкой подруги, Нади Крупской. Тогда я удивлялась, как могут они с матерью существовать в такой тесноте? Теперь пришлось понять. Часто и на житье не хватало денег. Работы почти не было. Я оторвала детей от обеспеченной жизни, и что же я им даю взамен?»
Короткую передышку дал перевод французской книги об энциклопедистах, который Ариадне Тырковой предложила мать другой подруги, Лиды – хозяйка журнала «Мир Божий» А. А. Давыдова. Но работа переводчицы не очень давалась, а вот газетная сразу пришлась по душе. Под псевдонимом А. Вергежский Тыркова начинает сотрудничать в провинциальной прессе – сперва в ярославской газете «Северный край», куда посылает свои «Петербургские письма», а затем в более богатом и популярном периодическом издании «Приднепровский край», выходившем в Екатеринославе. Она писала легко и весело – фельетоны, обзоры, рецензии, чуть позже рассказы. Вскоре, однако, произошел случай, характерный для независимой натуры «А. Вергежского».
В Екатеринославе между либеральным редактором газеты М. К. Лемке (кстати, после октябрьского переворота вступившим в РКП(б) и ставшим официозным историком русского освободительного движения) и вице-губернатором шла настоящая война. Высокопоставленному чиновнику всюду виделась крамола, и газета выходила с цензурными проплешинами. Наконец Лемке, дабы досадить вице-губернатору, разослал подписчикам номера, состоящие из одних белых полос, после чего «Приднепровский край» был закрыт. Но хозяину газеты – миллионщику Копылову удалось полюбовно уладить дело изгнанием Лемке. Тот, в свой черед, предложил всем сотрудникам «Приднепровского края» уйти вместе с ним.
«Приднепровский край» был опорой моего тощего бюджета, – писала Тыркова-Вильямс. – Они платили мне целый пятачок за строчку, и платили исправно, чего про «Северный край» я сказать не могу. Но делать было нечего. Такая была заведена между русскими писателями и журналистами мода, что мы табунком входили в редакции и табунком из них вылетали. Я вздохнула и написала Лемке, что он может и мою подпись поставить». Даже неожиданный визит к бедной петербургской «барыньке» миллионщика Копылова с щедрыми посулами не поколебал ее цеховой солидарности: тряся тугим кошельком и недоумевая, Копылов удалился ни с чем.
Но были и иные знакомства, например, встреча с князем Дмитрием Ивановичем Шаховским, редактором «Северного края» и в скором времени одним из основателей партии конституционалистов-демократов – кадетов («Встреча с Шаховским была моей первой связью с общественностью, в которую я позже окунулась с головой»). Или с крепким писателем Дмитрием Наркисовичем Маминым-Сибиряком, который излучал «то чувство праздничности, которое дает нам общение с людьми талантливыми». Куда скромнее были впечатления от знакомства с тогдашним «властителем дум», редактором «Русского богатства» и публицистом-народником Н. К. Михайловским. В его полемике с марксистами Ариадна Тыркова была, пожалуй, ближе к последним. Это определялось и личными мотивами: «Три основоположника русского марксизма, – напоминает она, – М. И. Туган-Барановский, П. Б. Струве и В. И. Ульянов, были женаты на моих школьных подругах». Но подкупало, понятно, иное – их молодой задор, свежесть взглядов: «Трем вождям марксизма, когда они пошли против «Русского богатства», было всем вместе столько же лет, сколько одному Михайловскому».
Лишь позднее Тыркова-Вильямс увидела в этих молодых энтузиастах начетчиков, для которых каждая буква в сочинениях Маркса и Энгельса была священна. «Надо надеяться, – писала она, – что будущие исследователи истории марксизма, в особенности русского, разберут, как это случилось, что люди, казалось бы не глупые, принимали эту мертвую каббалистику за научную теорию. Но русские пионеры марксизма купались в этой догматике, принимали ее за реальность. Жизнь они не знали и не считали нужным знать».
Однако все, что протестовало, звало к несогласию, к борьбе с «верхами», находило в душе Ариадны Тырковой самый горячий отклик. Тогда она не понимала, что, раз высвободившись, разрушительные силы вместе с чем-то, безусловно отжившим, сметут и самые основы русской государственности. Тыркова вспоминает разговор с мужиком в поезде весной 1917 года, когда тот «строго» сказал:
– Какая была держава, а вы что с ней сделали?
«Мужик понимал, какая Россия была великая держава, – дает она поздний комментарий, – а мы, интеллигенты, плохо понимали». Только потом, за гребнем великих потрясений, Тыркова-Вильямс подытожит болезни русской либеральной интеллигенции: «Безбожие было самой опасной болезнью не только моего поколения, но и тех, кто пришел после меня <…> Так же было с патриотизмом. Это слово произносилось не иначе, как с улыбочкой. Прослыть патриотом было просто смешно. И очень невыгодно. Патриотизм считался монополией монархистов, а все, что было близко самодержавию, полагалось отвергать, поносить».
На литературных ужинах, в грязной кухмистерской, на углу Николаевской и Кузнечного переулка, гремели речи, еще очень туманные, но всегда с политическим подтекстом. Для большинства залогом будущего счастья и благополучия России было магическое понятие: «конституция». Здесь Ариадна Тыркова встречала Горького, Арцыбашева, Леонида Андреева, Брюсова, Тэффи, здесь она впервые выступала публично. А вскоре выпал случай принять участие в демонстрации протеста на Казанской площади, закончившейся первым арестом «барышни» и десятью днями сидения в Литовском замке. Что касается друзей Тырковой – Туган-Барановского и Струве, – то им было предписано уехать из Петербурга без права жить в обеих столицах. Струве выбрался за границу, где стал редактором конституционного еженедельника «Освобождение». С этим подпольным изданием связан второй арест Ариадны Тырковой, имевший более серьезные последствия.
Принимавшая активное участие (вместе с Шаховским) в организации «Союза освобождения» Е. Д. Кускова осенью 1903 года предложила Тырковой съездить вместе с историком литературы и критиком Е. В. Аничковым в Гельсингфорс и привезти оттуда транспорт запрещенного в России журнала. Поручение было срочное. Но на обратном пути, на границе между княжеством Финляндским и собственно Российской империей, жандармы обнаружили контрабанду (сама Тыркова мешочки с журналом подвязала под платьем). После трехмесячного заключения на Шпалерной Ариадна Владимировна была выпущена под залог. Однако приговор по тем временам звучал сурово – два с половиной года тюремного заключения с лишением некоторых прав. Тогда «Союз освобождения» предложил ей перебраться за границу.
Так в первый раз Тыркова-Вильямс сделалась эмигранткой.
Она поселилась в Штутгарте, неподалеку от П. Б. Струве. Здесь она встречает специального корреспондента английской газеты «Таймс» Гарольда Вильямса, который позднее станет ее спутником в жизни, единомышленником и самым близким другом. К этому времени относится и ее визит к «старой школьной подруге Наде Крупской, теперь Ульяновой» в Женеву. В 1904 году вряд ли кто мог предугадать в Ленине железного диктатора, но уже тогда Тыркова ощутила его нетерпимость к чужим мнениям и злую резкость. После ужина Надежда Ульянова попросила его проводить Ариадну Владимировну до трамвая. Дорогой Ленин начал дразнить спутницу ее либерализмом, та колко отвечала, а в глазах Ильича замелькало злое выражение. Прощаясь, он сказал: «Вот погодите, таких, как вы, мы будем на фонарях вешать».
Я засмеялась. Тогда это звучало как нелепая шутка.
«Нет, я вам в руки не дамся». – «Это мы посмотрим».
«Могло ли мне прийти в голову, – комментирует Тыркова-Вильямc, – что этот доктринер, последователь не им выдуманной, безобразной теории, одержимый бесом властолюбия, а может быть, и многими другими бесами, уже носил в своей холодной душе страшные замыслы повального истребления инакомыслящих <…> Возможно, что свою главную опору, Чека, он уже тогда вынашивал».
Здесь бесповоротно разошлись пути двух основателей русского марксизма – Ленина и Струве. Судя по некоторым данным, не только эсеры, но и большевики принимали японские деньги за пораженческую политику в войне 1904–1905 годов. Когда же с этой целью к Струве явился некий социалист-революционер, тот в ярости бросился на него:
– Мне, вы понимаете, мне, предлагать японские деньги?! Как он смел? Мерзавец!..
Полтора года, прожитые Тырковой в эмиграции бок о бок со Струве, научили ее многому («Это был первый курс политических наук. Второй я прослушала в Центральном комитете кадетской партии, когда стала его членом», – вспоминала она). Эволюция П. Б. Струве была разительной: от марксизма через радикализм он пришел к православию и монархизму. Но все это было уже после 1917 года, а пока что вместе с Ариадной Владимировной он горячо переживал события 1905 года, и после провозглашения конституции 17 октября они вернулись в Россию.
Калейдоскоп событий закружил Ариадну Тыркову: декабрьское восстание в Москве и посвященная ему передовица, которую она написала для «Биржевых ведомостей» вместе с ее редактором П. Н. Милюковым; еженедельные подвалы на злободневные темы для петербургской газеты «Русь»; первый съезд кадетской партии (январь 1906 г.) и первое яркое выступление о равноправии женщин; разъезды по Петербургу с одного избирательного митинга на другой при выборах в Государственную Думу, куда она вошла в числе 287 членов кадетской партии (самая крупная фракция).
«Одержимость 1906 г., – размышляет Тыркова-Вильямс, – была насыщена высокими идеями и добрыми порывами. Это не была эгоистическая борьба за власть людей определенного класса. Где уж тут, когда на штурм бросались дворяне, господствующий класс. Для них власть была не целью, а средством, чтобы дать России самый усовершенствованный государственный строй, устранить или облегчить социальные несправедливости, защитить униженных и обиженных, сделать всех свободными». Увы, когда либералы получили эту возможность, то не смогли удержать власть в своих слабых руках и фактически передали ее экстремистам из левого лагеря. Сама же Тыркова с горечью признается: «Русская интеллигенция взрывала самодержавие, чтобы освободить и обогатить народ, а получился коммунизм, нищета, рабство, террор».
Пока же, в ответ на роспуск Думы, Тыркова, как и весь ЦК кадетской партии, выезжает в Выборг и становится одним из инициаторов известного заявления: «Ни одного солдата в армию, ни одной копейки в казну» и т. д. Известный политический деятель правого толка Василий Витальевич Шульгин писал в феврале 1964 года по этому поводу автору этих строк следующее:
«После роспуска Госуд[арственной] Думы в июле 1906 г. многие депутаты немедленно отправились в Финляндию, в г. Выборг. Почему они поехали в Финляндию? Потому что хотя Финляндия входила в состав государства Российского, но на особых правах. Полномочия русской полиции, которая могла прекратить преступное сборище бывших членов Гос[ударственной] Думы, на финляндскую территорию не простирались. Вышеупомянутые бывшие депутаты воспользовались этим, в том числе и бывшие кадеты, и выпустили там так называемое «Выборгское воззвание», кот[орое] в насмешку было названо выборгским кренделем, т. к. именно кренделями был известен г. Выборг. «Выборгское воззвание» представляло из себя революционную прокламацию, в кот[орой] население Российской Империи призывалось не платить налогов и не давать государству рекрутов. В настоящее время за такое выступление подписавшие оное подверглись бы суровой каре. Но тогда было иначе. Выборжцы были осуждены на 3 месяца тюрьмы».
Сама Тыркова-Вильямc, выпукло описав в своих мемуарах множество русских политических деятелей, дает характеристику и «лидеру националистов более умеренной правой группы» в Третьей Думе Шульгину: «Это был очень культурный киевлянин, молодой, благовоспитанный. Говорил он обдуманно и умело. Самые неприятные вещи Шульгин подносил с улыбочкой. Оппозицию он язвил неустанно и подчас очень зло. Марков был кадетоед, Шульгин социалистоед».
Впрочем, и Ариадна Тыркова обладала незаурядным полемическим даром с добавкой аттической соли – и тогда, когда работала думским корреспондентом ведущих газет, и после февральской революции 1917 года, когда была избрана гласным в Петроградскую городскую Думу. К этой поре начинается ее отрезвление, отход от либеральных иллюзий, и теперь уже она использует любую промашку своих левых противников, которые побаиваются ее колкого языка. Так, когда социалисты выдвинули в члены санитарной комиссии Марию Спиридонову (при большевиках арестованную как идеолог левых эсеров и расстрелянную в 1941 году), восхваляя ее заслуги и страдания при царском режиме («Помилуйте, ее изнасиловал жандармский офицер»), Ариадна Владимировна невозмутимо ответила:
– Я не знала, что именно этим наши социалистические товарищи определяют пригодность кандидата для работы в санитарной комиссии…
Вплоть до 1917 года Тыркова оставалась единственной женщиной в высшем органе партии конституционных демократов, что дало повод в правых кругах пустить злую остроту: «В кадетской партии только один настоящий мужчина, и тот – женщина». Она пишет блестящие статьи и яркие отчеты о заседаниях Думы в ведущих петербургских газетах «Русь», «Речь», «Биржевые ведомости», «Слово», ездит по всей Российской империи с лекциями о женском движении и о современной русской литературе, с ее мнением считаются в правительственных кругах, популярностью пользуются ее злободневные романы: «Жизненный путь», «Ночь», «Добыча», ее слово находит широкий резонанс в обществе. В 1912–1913 годах Тыркова редактирует газету «Русская молва», пригласив заведовать литературным отделом А. Блока, а экономическим – П. Струве. В ее большой квартире на Кирочной, недалеко от Таврического дворца, собирается весь цвет столичной литературы. («Кроме Маяковского, они все бывали у меня», – вспоминала она.)
Начавшаяся русско-германская война вызвала сильное патриотическое движение, в котором активно участвовала и партия конституционных демократов. «Впервые за девять лет существования партии, – пишет Тыркова-Вильямс, – ее члены были просто русскими людьми, преданными своей родине без всяких оговорок. Не было ни тени оппозиционного злорадства, отравлявшего сердца во время японской войны. Все казалось ясным – на нашу родину надвигается опасность. Мы обязаны всеми силами защищаться. Сразу выяснилась единодушная готовность поддержать правительство и с ним сотрудничать».
Цепкий ум Ариадны Владимировны ищет практического применения. Она занимается устройством Петроградского передового санитарного отряда, который в декабре 1914 года выезжает через Варшаву в район фронта, а затем отправляется на Юго-западный фронт в Галицию. Много позднее, размышляя о том, насколько неизбежными были развал фронта, февральская революция, сползание к большевизму, Тыркова не дает однозначного ответа. Но выводы ее поучительны. «Прежде всего, – пишет она в третьем томе своих воспоминаний, частично опубликованных в книге ее сына Аркадия Бормана, – я прихожу к заключению, что провал или осыпь произошли не на фронте, а в тылу. В 1917 году армия была богаче снабжена, была сильнее, чем в 1914 году. Но ни у тех, кто стоял у власти, ни у тех, кто только еще мечтал о власти, не хватило выдержки и государственной прозорливости».
В судьбоносный для России момент оппозиция бросила вызов правительству. «Что это, глупость или измена?» – патетически восклицал в знаменитой думской речи 1 ноября 1916 года П. Н. Милюков. «Начались розыски, на кого возложить ответственность за ошибки, неудачи, недостатки, за невыдержанность, неосведомленность и слабость правительства, – вспоминает Тыркова-Вильямс. – И нашли виновную – женщину, скорбную мать неизлечимо больного сына, иностранку, которая плохо разбиралась в делах Империи, над которой царствовал ее муж. Ее осудили за слепоту, как за измену. А сами судьи? Разве они понимали Россию, ее возможности, ее потребности и то, что на нее надвигается? Разве они предвидели, до чего революция доведет нашу родину? Разве они отдавали себе отчет в общем положении России? Разве они понимали, что необходимо во что бы то ни стало предотвратить губительный мятеж?»
Среди этих «судей», раскачивавших империю и авторитет власти, была тогда и сама Ариадна Тыркова.
Только первые дни после отречения императора Николая II и ухода старого правительства ей еще казалось, что устранено главное препятствие для достижения вожделенных «свобод» и победы на фронте. Когда же появился печально известный «приказ номер один», подписанный президиумом Совета солдатских и рабочих депутатов и призывавший солдат не слушаться своих офицеров, начало наступать отрезвление. Петроградская городская Дума, где Тыркова была лидером партии кадетов, во многом благодаря ее усилиям сделалась центром оппозиции большевикам. Разгон Учредительного собрания и убийство озверевшими матросами видных деятелей Временного правительства Кокошкина и Шингарева окончательно поставили точку. После недолгой кочевой жизни, издания боевых антибольшевистских газет, выходивших под разными названиями («Борьба», «Свет» и т. д.) и конфисковавшихся новыми властями, Ариадна Владимировна, которой угрожал арест, вместе с мужем Гарольдом Вильямсом в марте 1918 года выехала в Англию. Она оставила в Вергеже мать, а на юге России, в стане белых, сына Аркадия.
«И стыдно, стыдно, – записывала в дневнике Тыркова-Вильямс. – Точно все мы предатели и рабы».
В Англии она тщетно пытается объяснить, что большевизм представляет собой «мировое зло, угрозу для всего мира», и призывает к военной интервенции. Увы, либеральная общественность Европы глядела на Советы сквозь те же розовые очки, которые в свое время мешали самой Тырковой-Вильямс понять правду русской революции. Весной 1919 года она издает на английском документальную книгу «От Свободы к Брест-Литовску», где обвиняет русскую демократию в том, что та привела страну к диктатуре Ленина и Троцкого. В предисловии Тыркова писала: «Социалисты сделали из моего отечества огромное поле для своих догм и теорий <…> Они забыли, что человек – самое неизученное явление на земле, что психология отдельных людей, а тем более масс пока еще никем не объяснена». Эта мысль может быть проиллюстрирована всей русской историей XX века и остается глубоко злободневной и по сегодняшний день. Другая книга Тырковой «Почему советская Россия голодает?» (1919), написанная также по-английски, содержит документальный материал, объясняющий «просвещенной Европе», что большевики любым путем – террора или голода – стремятся подавить всякое сопротивление режиму.
Книга эта появилась в серии брошюр Комитета Освобождения России в Лондоне, одним из организаторов которого была Тыркова-Вильямс. В руководство комитета, печатным органом которого стал журнал «Новая Россия», вошли также профессор М. Ростовцев, Г. Вильямc, П. Струве, П. Милюков и др. В эту пору Тыркову-Вильямс не покидала уверенность, что она вернется в освобожденную от большевиков Россию. Ее настроения подогревались успехами Добровольческой армии генерала А. И. Деникина. Осенью 1919 года в составе английской миссии, направленной для поддержки добровольческого движения, она приезжает в Ростов-на-Дону. Однако очень скоро горькая действительность опровергла ее надежды.
Новый и, пожалуй, окончательный приступ разочарования в либеральных иллюзиях Тыркова-Вильямс переживает, приняв участие в последнем в России съезде партии конституционных демократов (в Харькове): «Что такое кадетская партия сейчас? Нужна ли она? Ошибок и грехов много на наших душах. А как их искупать или поправлять?» Последовавший затем крах белого движения (выступавшего, напомним, под антимонархическими, республиканскими лозунгами) вынудил Ариадну Владимировну на английском корабле бежать из Новороссийска. В июле 1920 года она, уже надолго, обосновывается с мужем в Лондоне.
«Мама окончательно покинула Россию, когда ей шел пятьдесят первый год, – пишет ее сын А. Борман. – Следующие сорок лет своей жизни она провела вне России, в Европе и в Америке <…> Больше сорока лет спустя, в Вашингтоне, лежа в кровати в своей комнате уже в полусознательном состоянии, она не один раз повторяла: «Как бы я хотела сейчас быть у себя в Вергеже, как бы я хотела увидеть Волхов». «Любовь к родному пепелищу, любовь к отеческим гробам» она пронесла через всю свою долгую жизнь.
Впрочем, первые восемь лет, проведенные в эмиграции, были для Тырковой-Вильямс счастливыми: каким-то чудом удалось собрать всю семью – детей и мать, рядом находился любящий и любимый муж. Ариадна Владимировна развивает бурную благотворительную деятельность, помогая русским беженцам, на некоторое время она оживила затухавшую было работу Комитета Освобождения России, редактирует созданный ею журнал «Русская жизнь». Ее дом в Лондоне гостеприимно распахивает двери соотечественникам. «Каких только русских не перебывало у мамы в Лондоне, – вспоминал А Борман. – Кому она только не оказывала помощи, начиная с И. А. Бунина и кончая шестнадцатилетним мальчишкой Колькой <…>». Философ и религиозный деятель С. Булгаков писал: «Приезжая в Лондон, мы, русские, знали, что у нас есть дом…» Ариадна Владимировна помогает морально и материально русским литераторам в изгнании, поддерживает А. М. Ремизова, способствует английскому изданию «Солнца мертвых» И. С. Шмелева, прилагает усилия к изобличению «пиратских» изданий А. И. Куприна. По ее приглашению и при ее содействии в Лондон приезжали И. Бунин, Н. Тэффи, Б. Зайцев, М. Цветаева.
Еще в 1918 году Тыркова-Вильямc познакомилась в Англии, где жили потомки Пушкина, с его архивом. В изгнании, вдали от России, писатели-эмигранты, кажется, острее ощутили, что значит для всех русских людей Пушкин. Впрочем, у каждого из них был «свой» Пушкин («Мой Пушкин» – назвала два своих очерка Цветаева, «Петр и Пушкин» – тема статьи и докладов Куприна, «Думая о Пушкине» – можно сказать, программный манифест Бунина, мечтавшего написать книгу о любимом поэте). И неудивительно, что среди писем Бунина Тырковой-Вильямс мы находим и такое: «Все время вспоминаю Ваше прелестное сообщение, дорогая Ариадна Владимировна, – как встречаются Дельвиг с Пушкиным! да, опоздали мои родители! Дай Бог успеть Вашей работе» (5 июня 1923 года, Грасс).
В благодатной атмосфере любви, семейного тепла и уюта и одновременно кипучей гражданской активности Ариадна Владимировна в Лондоне начинает работу над первым томом «Жизни Пушкина». В автобиографическом наброске 1959 года она признавалась: «Счастливейшими днями моей жизни были те десять лет, которые я провела в «обществе Пушкина».
Собственно, дальним подходом к работе явилась первая проба пера в самом жанре беллетризированной биографии. Это было еще до революции. Когда в 1912 году скончалась известная общественная деятельница в области женского образования Анна Павловна Философова, Тырковой предложили написать ее биографию. «Мама сразу поняла, – вспоминает А. Борман, – что писать надо живым и легким стилем. Это ей удалось». В результате из-под пера вышел том размером в 476 страниц, заслуживший единодушные похвалы всех членов редакционного комитета, вплоть до знаменитого юриста А. Ф. Кони.
«В те времена она еще не думала о биографии Пушкина, – рассказывает А. Борман. – А может быть, в какой-то мере семья Философовых подтолкнула ее написать работу о Пушкине. Кажется, еще при жизни А. П. Философовой она была в их имении Богдановском в Псковской губернии, недалеко от пушкинского Михайловского. В гостиной Богдановского был маленький ломберный столик, внутри ящика которого Пушкин нацарапал свои инициалы. Мама с волнением их обнаружила». Добавим от себя, что Пушкин не раз посещал своего соседа, отставного чиновника 14-го класса и предводителя Новоржевского уездного дворянства Дмитрия Николаевича Философова, хотя этим бывала недовольна хозяйка, старосветская помещица, видевшая в госте опасного «картежника» и страшившаяся его дурного влияния на мужа (отсюда и ломберный столик, за которым засиживались игроки, и нацарапанные Пушкиным инициалы).
Мысль о Пушкине сопровождала Тыркову даже в разгар ее политической деятельности, когда, например, размышляя о «просвещенном дворянстве» своего времени, она невольно проводила аналогию с любимым поэтом, который как бы становился мерой всего в жизни: «Но и среди просвещенных дворян были такие, которые гордились заслугами своего сословия. Они, так же, как и Пушкин, помнили, какое место занимали их предки в развитии Российской Державы» («На путях к свободе»).
В самые тяжелые дни, уже после большевистского переворота, утратив веру в либеральные идеалы, она обращается к имени Пушкина: «Я презираю социалистов и вижу бессилие, ошибки, неподвижность своих друзей. Россия должна выдвинуть какие-то совершенно новые силы или погибнуть. Или нет уж ей спасения? Ведь глубоко, глубоко вошел яд безвластия, безгосударственности и самочинности. Чем его вытравить и можно ли? Хочу думать только о Пушкине. Если Россия возродится, он ей нужен. Если нет – пусть книга о нем будет могильным памятником, пусть она говорит о том, какие возможности были в русской культуре, что похоронили «товарищи».
«В те времена, – комментирует это признание А. Борман, – мама еще не говорила нам о своих планах писать книгу о Пушкине, но когда я был в декабре 1917 года вместе с ней в Москве, то она ходила в Румянцевский музей и читала пушкинские рукописи. Возвращаясь к нам, она рассказывала, как успокаивает чтение этих рукописей».
Несмотря на напряженную общественную деятельность, светские заботы (Гарольд Вильямc получил в эту пору престижный пост иностранного редактора газеты «Таймс»), писание политических статей для эмигрантских изданий, семейные хлопоты, Тыркова-Вильямс, можно сказать, самозабвенно отдается любимой теме. Аркадий Борман, живший тогда в Берлине, а затем в Париже, по ее письмам следил за этой подвижнической работой прямо-таки в кипении отвлекающих Ариадну Владимировну дел.
18 июня 1925 года:
«Я выпью чай и примусь за Пушкина. Когда молишься за меня, не забывай просить у Бога – «Дай ей кончить Пушкина». У меня спокойная неделя без гостей, только толпа царскосельских лицеистов кругом».
7 июля:
«У меня сегодня битком набитый день».
Это значит, что ей мешали работать над книгой.
4 декабря:
«Я с усилием, корявыми словами и мыслями возвращаюсь к Пушкину. Меня сбил последний налет на Париж».
А. Борман комментирует: «Она ездила в Париж по какому-то срочному общественному делу».
10 декабря:
«Идем завтракать с генералом Пулем. Надеюсь, что это последний завтрак, пока не выпущу Пушкина из Лицея».
(Генерал Пуль одно время командовал английскими войсками на Архангельском фронте.)
10 мая 1926 года Тыркова-Вильямс и ее муж завтракали с итальянским послом.
«Эти выезды, – писала Ариадна Владимировна сыну, – отрывают меня от рабочего расписания. Я их сейчас не люблю <…> Надо притянуть свои мозги к Пушкину, хотя через час опять уходить на заседание Красного Креста, где авось вытяну для русских детей в Варне несколько десятков фунтов».
9 ноября:
«Я наконец вчера, только вчера вернулась к Пушкину. <…> А сегодня Китай занял все мое внимание и время. Но ведь и Китай дело важное. Надо и его переварить».
18 ноября:
«Я в музей хожу с упоением, похожим на запой. Это не надолго. У меня, как у пьяного дьячка, все уже прочитано, только не написано, а написать, до смерти, хочется».
27 января 1927 года:
«Пишу тебе на кипе своих бумажек. Иногда прихожу в отчаяние. Взвалила на себя самые тяжелые тяжести. А справлюсь ли? Одно дело читать, выбирать, даже думать. Совсем другое дело из всего этого построить книгу, ясную и которую захочется прочитать. Ну, делать нечего, побреду дальше».
13 февраля:
«Я отбилась эти дни от Пушкина. Надо опять браться за свои листки. Но богословы внесли в мою жизнь суетливость».
Из Парижа приезжали друзья – русские богословы.
19 апреля 1927 года Тыркова-Вильямс пишет сыну в Париж из Наухейма, где она проходила курс лечения:
«Для меня биография Пушкина и школа, и откровение, и отдых, и неиссякаемый запас русского духа. Я подумала о ней в январе 1918 года, в минуты беспросветной тоски, отчаяния. Много лет с тех пор прошло, мало я еще успела сделать. Но если справлюсь, то верю, что это будет настоящее «белое дело». Источник веры в Россию. Я крепко это воспринимаю, но сумею ли передать? Оттого так ревниво и отгораживаюсь от другой работы».
23 июня:
«Ты спрашиваешь о Пушкине. Я писала. Потом остановилась. Рылась, опять пишу. Сейчас сложила листки, чтобы поговорить с тобой. Все равно не успею до обеда собрать мысли, а главное их сократить. Это о Марии Раевской. Так много об этом пустяков написано. Надо их все забыть и остаться только с Пушкиным и с ней».
13 октября:
«Брожу по Бессарабии, только не с цыганами, а с их певцом. Смутно мечтаю о сроках. Так хотела бы в октябре сдать в переписку, а в ноябре в печать».
5 апреля 1928 года:
«Меня очень радует, что вы с Соней читаете с удовольствием моего Пушкина. Я ведь тоже пишу его с удовольствием и мукой».
16 апреля:
«Мне было очень приятно читать твои похвалы лицейской главе. Я непременно сокращу, но когда все напишу. Над беснующимся Пушкиным я много повозилась. Очень трудно было строить. Надеюсь, что следующие главы пойдут по этому образцу. А то при всем моем упрямстве очень тяжело столько раз переделывать».
4 сентября:
«Стол завален. Мысли тоже. Все в книге. Четвертую часть посылаю в пятницу, надеюсь, что последнюю – в середине будущей недели. Гар[ольд] Вас[ильевич] хвалит. Значит, он и корректор уже на моей стороне. Но так как я в своем лондонском уединении почему-то накопила политических врагов, то жду, что книгу поднимут на дыбу».
5 ноября:
«Посылаю тебе пятую часть. Это конец первого тома <…> Устала. Дочитала себя до конца, и вдруг нашел ошеломляющий страх, да разве так можно кончить. Гар[ольд] Вас[ильевич] уверяет, что должно. Он в общем доволен. А у меня мозги исчерпаны до последнего предела. Ничего дописывать не в состоянии, кроме, конечно, предисловия».
Когда работа над первым томом «Жизни Пушкина» была завершена, Ариадну Владимировну постигло тяжелое горе: после скоротечной болезни 18 ноября 1928 года скончался ее любимый муж. Казалось, от этого удара она не придет в себя. Через тридцать лет Аркадий Борман нашел в ее бумагах запечатанное письмо, адресованное детям и друзьям. Оно содержало просьбу в случае сумасшествия Ариадны Владимировны перевезти ее во Францию.
В духовном выздоровлении помог Пушкин. Уже в начале 1929 года Тыркова-Вильямс заканчивает предисловие к книге, где говорит: «Мне было очень трудно писать о Пушкине. И очень радостно. Ощутить, впитать в себя очарование, излучающееся от гениальной личности, великая радость. И если читатель разделит ее со мной, моя работа не пропадет даром». Тогда же появляется и второй эпиграф: «Дикость, подлость и невежество не уважает прошедшего, пресмыкаясь пред одним настоящим» (Пушкин). Какая поучительная мысль – и особенно для русского либерализма! Однако продолжать работу над биографией Пушкина Тыркова-Вильямс не может. Она принимает решение написать книгу о своем покойном муже.
Работа над «Жизнью Пушкина» была прервана на несколько лет.
В эту пору из-под пера Ариадны Владимировны (параллельно с биографией Гарольда Вильямса) выходят политические и литературные статьи, а также страницы мемуаров для рижской газеты «Сегодня», берлинского «Руля», парижского «Возрождения». По-прежнему много сил отдает она общественной и благотворительной деятельности. Только в ноябре 1935 года наконец появляется по-английски книга о ее муже – «Щедрый собеседник». Теперь она готова вернуться к пушкинской теме. В марте следующего года Тыркова-Вильямc сообщает близкому приятелю и замечательному прозаику Ивану Созонтовичу Лукашу: «Ныряю в Пушкина. Знаете ли вы, что через него идет просветление русского лика, затемненного чадом марксистских искушений». Ей идет шестьдесят седьмой год, и она торопится.
Тогда же она пишет сыну Аркадию:
«Я крякнулась на пушкинские угодья и чувствую, что меня это захватывает». «Крякнуться на угодья», «крякнуться на покос, в лес», – комментирует А. Борман, – это язык наших новгородских крестьян. Мама любила его образность и иногда даже всерьез употребляла красочные выражения новгородских баб».
30 сентября 1936 года сыну:
«Была утром в церкви. Думала о том, как мы плыли на лодке к обедне, всегда опаздывали. Просторно катилась река жизни. Ну, делать нечего, надо уметь и по ущельям пробираться. Мой Пушкин все еще где-то в глубокой теснине Дарьяла. Сейчас за него принимаюсь».
27 января 1937 года:
«Сейчас стрелка моей жизни повернулась на сто лет назад. Я в гостях то у Зинаиды Волконской, то у Вяземских, то у Олениных. Хорошее общество, но описывать их нелегко. Не хочется думать о своих хозяйственных делах, так как надо еще женить Пушкина, и я стараюсь думать о его хозяйственных делах, а не о своих».
К 100-летию со дня гибели поэта во многом благодаря усилиям Тырковой-Вильямс в Лондоне был учрежден Пушкинский комитет, и 10 февраля прошло торжественное заседание. Вскоре после этого Ариадна Владимировна завершает работу над вторым томом «Жизни Пушкина». 29 марта она пишет сыну:
«Ну, вот, мой друг, вчера опустили тело Алек[сандра] Сер[геевича] в могилу, около которой стояло несколько крепостных, Александр Тургенев и жандарм. Я знаю, какое нужно еще усилие, чтобы и окончить и оформить все. Поэтому у меня нет чувства, что дорога пройдена».
Дорога оказалась куда длиннее, чем предполагала Тыркова-Вильямc: издать второй том удалось только в 1948 году.
В декабре 1939 года, когда уже полыхала вторая мировая война, Ариадна Владимировна приезжает из Англии с рукописью второго тома «Жизни Пушкина» к сыну Аркадию в Медон под Парижем. Она предполагала через несколько месяцев вернуться в Лондон, но обстоятельства сложились иначе. В мае 1940 года началось вторжение гитлеровских войск во Францию. Большую часть военного времени Борманы и Тыркова-Вильямc провели в Гренобле, на юго-востоке страны, в обстановке нужды, холода, недоедания. После освобождения города американцами вся семья собралась к лету 1945 года в Версале. Под Парижем Ариадна Владимировна прожила шесть лет, работая над воспоминаниями, после чего перебралась с сыном в США.
И в преклонные годы Тыркова-Вильямс сохраняла светлый ум, ясность позиции, острое перо, только все глубже проникаясь христианским православным мироощущением. Когда историк и общественный деятель С. П. Мельгунов начал выпускать в Париже свои «тетради», то в одной из них, озаглавленной «За Россию», Ариадна Владимировна напечатала статью, носившую характерное название: «По-Божески». Она писала:
«В основу всей преобразовательной работы должно лечь возрождение и раскрепощение духовных народных сил. Исполнителей надо искать среди тех, кто хочет и умеет жить по-Божески. Я верю, что, несмотря на все усилия большевиков дехристианизировать Россию, таких людей там много. Верю, что близится время, когда все народы, населяющие нашу Родину, получат долгожданную возможность жить по-человечески, жить по-Божески».
Впрочем, это стремление жить по-Божески возникло в ее душе давно. И им мерила она не только собственную биографию, но и биографию своего великого героя. Еще в 1933 году Тыркова-Вильямс писала сыну: «Я давно думала о Пушкине и о св. Серафиме, и было горько, что ходили они по земле одновременно и не встретились. Особенно за Пушкина горько. При его умении проникать в чужую душу он прямо впитал бы в себя новый свет».
Теперь ее настольная книга – один из томов отцов церкви «Добротолюбие», ее движущая сила – любовь. Ибо, как сказал блаженный Диодох, епископ Фотики, «духовным созерцанием, братие, да предводительствуют вера, надежда и любовь – и наипаче любовь; ибо те (две – вера и надежда) научают только презирать видимые блага, а любовь самую душу чрез добродетели сочетовает с Богом, умным чувством постигая Невидимого». Происходит оцерковление жизни Тырковой-Вильямс. «Без всяких страданий, – писал А. Борман, – она скончалась на моих руках 12 января 1962 года».
Возвращаясь к книге «Жизнь Пушкина», мы можем с полным правом утверждать, что это венец творчества и дело всей жизни Ариадны Владимировны Тырковой-Вильямс. Написанная раскованно и свободно, великолепным живым языком, эта книга обращена ко всем, кому дорог Пушкин, дорога родная словесность, дорога Россия.
Критика очень доброжелательно откликнулась на появление этой замечательной биографии. «Солидный труд г-жи А. Тырковой-Вильямс «Жизнь Пушкина», – отмечалось в белградской газете «Новое время», – принадлежит к числу выдающихся по добросовестности исследований, любви к предмету и тщательности научной обработки. Это <…> прекрасное художественное, научное воскресение перед нами нашей национальной гордости, поэта и человека – Пушкина». Правда, эмигрантские специалисты пушкиноведения – от Владислава Ходасевича до Модеста Гофмана – промолчали, «не заметив» книги, думаю, из-за несколько высокомерного отношения к «популярному» труду. Но был в этом и оттенок зависти, конечно, неосознанный. Еще бы! Ведь народную книгу о Пушкине удалось написать не поэту-книжнику или ученому-библиографу, но просто мудрой русской женщине, которая не чуралась учиться русскому языку у «новгородских баб» (как Пушкин – у московских просвирен).
«Веселое имя Пушкин», – сказал Блок. Веселый талант Тырковой-Вильямс позволяет ей как бы интимно приблизить к читателю, без вульгаризации и дешевой сенсационности, глубинное содержание личности и творчества Пушкина. Добавим: и этим выразить себя, свои сокровенные начала. Но не о том ли писал и сам Пушкин:
Два чувства дивно близки нам,
В них обретает сердце пищу:
Любовь к родному пепелищу,
Любовь к отеческим гробам.
(На них основано от века,
По воле Бога самого,
Самостоянье человека,
Залог величия его.)
ОЛЕГ МИХАЙЛОВ
ПРЕДИСЛОВИЕ
Книга о жизни Пушкина не потребовала бы предисловия, если бы она писалась в России. Но мне пришлось писать ее в Лондоне, вдали от русских книгохранилищ, и у читателей может возникнуть недоумение, даже сомнение, откуда я могла достать материалы.
Я нашла их в двух местах, в Британском музее и в Лондонской библиотеке (London Library). В первом – главным образом издания прошлого века, во второй – не только основные издания по Пушкину – сочинения Вяземского, Остафьевский архив и т. д., но и самые новейшие книги о Пушкине, изданные в России. Директор Лондонской библиотеки, Mr. Hagberg Wright, знает русский язык, любит русскую литературу и следит за ней. Я приношу ему искреннюю благодарность за его просвещенную помощь, значительно облегчившую мою работу.
Таким образом, в моем распоряжении был почти весь печатный материал по Пушкину, но от его рукописей и автографов я совершенно отрезана. Это огромное лишение. В январе 1918 года я успела только просмотреть некоторые рукописные тетради Пушкина, хранящиеся в Москве, в Румянцевском музее. Это волнующее чтение пробудило во мне потребность написать его биографию, но тем острее чувствовала я, когда ее писала, как мне не хватает его черновиков.
Цитируя Пушкина, я старалась придерживаться текста Академического издания. Их четыре тома, но они доведены только до 1827 года и при этом не включают в себя «Евгения Онегина», который начат в 1823 году. Том XI посвящен «Истории Пугачевского бунта». Поэтому часть текста пришлось брать из издания Брокгауза и Эфрона, под ред. С. А. Венгерова, а варианты, черновые наброски, отдельные строчки, рассыпанные в рукописных тетрадях Пушкина, я брала отовсюду понемногу, где только могла их найти.
До сих пор ни частные издатели, ни Академия наук, ни Пушкинский Дом не напечатали всего Пушкина, полностью. В России, вопреки всем катастрофам и потрясениям, создался и все еще растет культ Пушкина. Существует огромная Пушкиниана. Но никто не издал всего, что его рукой написано, переписано, отмечено, перечеркнуто, зачеркнуто, никто не опубликовал его сочинений целиком. Отсутствие исчерпывающего текста затрудняет, беднит работу исследователя, тем более биографа. Не зная всех вариантов, как проследить рождение и движение стихов, а в них ключ к пониманию его таинственной души. Его поэзия и его характер, его работа над рукописью и его работа над собой, над своим творчеством и над своим духом так слиты, что разъединить их нельзя.
Мне было очень трудно писать о Пушкине. И очень радостно. Ощутить, впитать в себя очарование, излучающееся от гениальной личности, – великая радость. И если читатели разделят ее со мной, моя работа не пропадет даром.
Ариадна Тыркова-Вильямc
28 декабря 1928 г.
Лондон
Часть первая
МОСКВА
26 МАЯ 1799–1811
Люблю от бабушки московской Я толки слушать о родне, Об отдаленной старине. «Родословная моего героя». 1832
Дикость, подлость и невежество не уважает прошедшего, пресмыкаясь перед одним настоящим…
Пушкин
Глава I
ПРОШЛОЕ
Пушкин родился в Москве, в Немецкой слободе, 26 мая 1799 года, на пороге двух столетий. Вокруг его колыбели стояли люди в напудренных париках. В семейной жизни его предков указы двух Императриц – Елизаветы Петровны и Екатерины Алексеевны – сыграли решающую роль. Еще отблесками и обычаями их царствования жила Москва, где мальчик набирался первых житейских впечатлений, где он рос до одиннадцати лет.
Это была старая донаполеоновская Москва, не столько город, сколько огромная деревня, состоявшая из отдельных, больших и малых, помещичьих усадеб, обросших городскими домами. Еще не исчезли традиции богатого екатерининского двора, озарявшие привольное житье московских бар. Вышедшая из этой среды молодая дворянская интеллигенция, бежавшая в Первопрестольную от самодурства полоумного Императора Павла, с воцарением Александра вздохнула свободно. Все торопились жить, забыть короткое, но мрачное царствование несчастного сына блестящей матери.
Верхи русского общества, к которым принадлежали и Пушкины, торопливо впитывали западные влияния, поглощали плоды нового просвещения, главным образом французского. Длившаяся весь XVIII век европеизация усилилась после революции, когда изысканные французские аристократы и аристократки, превратившись в беженцев, появились в России. Но крепкий русский быт пересиливал заморские новинки. Вопреки французским модам, Москва жила своим широким, деревенским, исконным обычаем.
По неосвещенным, немощеным, грязным улицам разъезжали грузные кареты шестерней, с горластым мальчишкой форейтором на первой лошади. На запятках качался «букет» – трое слуг: гайдук в красном кафтане, напудренный лакей в чулках и башмаках и арапчонок. Иногда, на рассвете, такая карета подъезжала к одной из многочисленных московских церквей. Гайдук откидывал бархатную подножку, и молодая красавица в парижском платье, в перьях и бриллиантах, послушная детской привычке, шла к ранней обедне прямо с бала.
Почти в каждом особняке можно было найти сочинения Вольтера, но это не мешало по старине молиться, по старине развлекаться. Театр, начало которому старалась положить Екатерина, все еще был частной забавой богатых или тароватых бар. Всенародными развлечениями в Москве начала XIX века, как и при царях московских, были петушиные, гусачьи и кулачные бои и гулянья. Ими равно тешились и высшие, и низшие сословия. В Лазареву субботу гуляли на Красной площади, в Семик – в Марьиной роще, 1 мая было самое многолюдное гулянье – в Сокольниках, оно же «гулянье на немецких столах». Сохранилось предание, что там еще Петр пировал с немцами. Ко дню гуляний торговцы раскидывали по полю балаганы и лотки. Для знатных господ слуги разбивали роскошные палатки, ставили для знакомцев и приятелей столы с яствами. Среди густой толпы пешего простонародья медленно двигались тарантасы мещан, купеческие дрожки, старые клячи тащили тяжелые, домодельные помещичьи рыдваны, великолепные рысаки в серебряной сбруе с перьями везли золотые кареты богачей. Знать наперегонки щеголяла пышностью выездов, яркими бархатными, с бобровой оторочкой кафтанами кучеров, многочисленностью свиты. Толпа нетерпеливо ждала появления фаворита Екатерины графа Алексея Орлова-Чесменского. Когда издали показывались его рысаки, по всему полю раздавались голоса: «Едет, едет!»
Вот как описал в своем дневнике молодой чиновник Жихарев гулянье 1 мая 1805 года, на которое нянька могла привести и маленьких Пушкиных:
«На статном фаворитном коне показался граф Алексей Орлов в парадном мундире, обвешанном орденами. Азиатская сбруя, седло, мундштук и чепрак были буквально залиты золотом и изукрашены драгоценными камнями. За ними, немного поодаль, на прекрасной серой лошади ехала его единственная, горячо любимая дочь Анна. (Та, что позже станет духовной дочерью сурового архимандрита Фотия.) Ее сопровождали дамы, также верхом, А. А. Чесменский (ее побочный брат), А. В. и И. Р. Новосильцовы, князь Хилков, Д. М. Полторацкий и много других особ». Вслед за кавалькадой берейторы и конюхи вели несколько десятков лошадей под попонами. Орловский выезд заключался вереницей карет, колясок, одноколок, причем все лошади этого праздничного поезда были подобраны в масть.
Граф Алексей Орлов, богатырь и petit maitre
[1] XVIII века, в течение нескольких десятилетий задававший тон золотой молодежи, был страстный лошадник, гордившийся своей конюшней. Иногда в бархатной малиновой шубке, выезжал он на бега на своих «орловских» рысаках. Бывал и на петушиных и на гусачьих боях, которыми увлекались все классы. Нередко, вопреки сословным, даже крепостным перегородкам, в княжеских горницах собирались смотреть на петушьи бои дворяне, купцы, мещане, дворовые люди. Равенство в спорте распространялось и на кулачные бои. До них Алексей Орлов был великий охотник, не только как зритель, но и как участник. Годы не сломили ни его сил, ни его удали. Он был красочным представителем буйных красавцев, удальцов и повес XVIII века. Это удальство, захватив молодежь Александровской эпохи, докатилось и до пушкинского поколения, проявилось в их проказах, в озорстве, в бретерстве, дуэлях, а иногда и просто в драках.
Оно и не могло быть иначе. Дворянство, служилое сословье было прежде всего военным и с оружием в руках расширяло пределы Российской державы. Воевали деды, отцы, воевали сверстники Пушкина, покоряли Кавказ, дрались против Швеции и Турции, дрались под Бородином, отступали, гнали французов, брали Париж, усмиряли Варшаву, дрались на востоке, на западе, на севере, на всех рубежах ширившейся Империи. С пятилетнего до пятнадцатилетнего возраста Пушкин жил среди грозных военных волнений. Первое пробуждение его умственной жизни совпало с эпохой вооруженной борьбы русского Императора с Наполеоном. Да и внутри страны от представителей всех классов жизнь еще требовала физического уменья постоять за себя. Выезжая в свои подмосковные, за 30–40 верст от столицы, помещики попадали в густые леса, где водились волки, медведи, разбойники. В больших усадьбах часть дворни была вооружена. Нередко эти своеобразные феодальные дружины вступали в междуусобную брань с соседями. Мелкопоместным дворянам иногда туго приходилось от самодурства знатного и сильного соседа. За барские ссоры расплачивались крестьяне потоптанными нивами, а иногда и собственными боками. Было выгоднее и спокойнее числиться за крупными помещиками, достаточно сильными, чтобы заступиться за своих подданных, как владельцы называли иногда своих крепостных.
Нравы той эпохи давали простор жестокости и самодурству. Безграничная власть над крепостными разнуздывала злые инстинкты. Так же безгранична была и власть родительская. Еще в 20-х годах московская дворянка просила у приятельницы двух дюжих лакеев, чтобы высечь провинившегося сына-офицера.
Страшные воспоминания об изуверствах рабовладельцев вынесли из родной семьи два больших русских писателя – Тургенев и Салтыков. Пушкина судьба избавила от таких мрачных впечатлений. Семья Пушкина была слишком просвещенной для свирепого крепостничества. Хотя бывало, что за плохо вычищенные сапоги Сергей Львович Пушкин награждал оплеухой своего камердинера Никиту Тимофеича. Тот с горя напивался и, сидя на тумбе перед домом, горько рыдал, жалуясь на свою судьбу и прозой и стихами, так как Никита Тимофеич был сочинитель. Получали оплеухи и дети. Даже взрослую дочь Н. О. Пушкина при гостях не стеснялась учить собственноручно, что, впрочем, было в тогдашних нравах и не только в России. Но все-таки над домом Пушкиных веял свободолюбивый французский дух. Пушкины были недостаточно серьезны, чтобы дорасти до гуманизма, но они были вольтерьянцами, и некоторую сдержанность в их помещичьи привычки это вносило.
Это было время крепких родовых отношений. Жили по правилу: «Родство умей счесть и воздай ему честь». Подсчитать родство в семье поэта не так просто, так как в ней скрестились дворянские роды разной знатности и разных рас.
Со стороны отца, начиная с XIII века, тянется длинная вереница служилых предков. Купно с великими князьями, потом с царями московскими переживали Пушкины трудности, напряжения, достижения многовекового созидания старой Царской России. Позже, в России Императорской, они дальше отошли от источников власти.
Со стороны матери в Пушкине текла негритянская кровь. Надежда Осиповна Пушкина, урожденная Ганнибал, была по отцу родной внучкой Абрама-Арапа, при Петре и дочери его Елизавете выдвинувшегося на верхние ступени чиновничьей лестницы. Это было то новое дворянство, которое помогало Петру и его преемникам перестроить Московское царство в Русскую империю.
У Ганнибалов и Пушкиных все было различно: быт, прошлое, семейные связи, даже цвет кожи. К счастью, маленький Пушкин рос далеко от семьи Ганнибалов, из которых ни служебная карьера, ни любовь к книгам не вытравили южной, органической необузданности. Но и от африканских своих предков поэт получил наследство драгоценное – страстную восприимчивость, стремительность, горячее волнение влюбчивой крови, ритм которой поет в его стихах.
Когда Пушкин, уже знаменитый поэт, задумался над русской историей, он с особым вниманием остановился перед недюжинной, своеобразной фигурой Арапа Петра Великого и создал из своего прадеда стилизованного героя повести, как позже Лев Толстой изобразил в старике Болконском своего деда.
В семье сохранились фантастические записи чернокожего вельможи: «Родом я из Африки, тамошнего знатного дворянства. Родился ко владении отца моего, в городе Логань», – писал он. До Пушкина, вероятно, через устные рассказы, это дошло в таком претворении: «Он помнил любимую сестру свою, Логань, плывшую за кораблем».
Возможно, что Ибрагим был сын маленького абиссинского князька. Он попал «в одоманты» в Константинополь, откуда, по заказу Петра, был прислан в Петербург, к Царю в арапчонки. Петр его крестил и учил, карал и миловал. Бабушка Марья Алексеевна рассказывала, что небрезгливый Царь даже собственноручно вытягивал из арапчонка глистов. Когда Абрам-Арап подрос, его отправили в чужие края, во Францию. Он учился артиллерийскому и инженерному искусству, «был в службе его величества французским капитаном», участвовал в испанском походе. Из Парижа писал Царю жалобные письма, просил денег, приставал с пустяками. Ни за что не хотел возвращаться морем в Россию. «Я не морской человек, вы сами, мой Государь, изволите ведать, как я был на море храбр, а ныне пуще отвык». В то время он просто подписывался Абрам, или Абрам Петров, а в официальных бумагах назывался Аврам-Арап. Фамилию Ганнибал он присвоил себе только под конец царствования Елизаветы Петровны.
Возвратившись из-за границы, Абрам-Арап зачислен был в Преображенский полк, но продолжал оставаться при Царе. В письме к Екатерине II генерал Абрам Ганнибал писал: «Прежде всего счастие имел при блаженныя и вечно-достойныя памяти Государя Петра Великаго в смотрении моем иметь собственный Его Величества кабинет, в котором все чертежи, прожекты и библиотека хранились».
Петр каждого умел ставить на дело, отвечавшее его способностям и влечениям. Абрам-Арап был человек ума живого и деятельного, большой любитель книг. Несмотря на студенческую свою бедность, на которую он прежде так надоедливо жаловался Царю, он привез из Парижа 400 томов, что по тогдашнему времени было немало. Тут были книги по математике и инженерному искусству, история, литература, путешествия, Боссюэ, «История Кромвеля», «Любовные письма португальской монахини», Брантом, Корнель, Расин, Овидий, «Способы познания Истины», «Всемирная История» – все это Арап привез из Парижа и таскал за собой по всей России, пока, много лет спустя после его смерти, его библиотека не успокоилась на полках Академии наук.
Петр считал своего Арапа настолько сведущим в науках, что в своем завещании назначил его учителем математики к малолетнему Царевичу Петру. Смерть Императора и частые смены правителей поколебали карьеру Абрама. Его отправили в Казань, потом переводили все дальше, до самых границ Китая. Беспокойный Арап то попадал под караул, то исполнял административные поручения. У чернокожего молодого инженера были в столице друзья, и связь с ними он поддерживал. По зову гениального преобразователя со всех концов света в Петербург собрались разночинцы, из среды которых в течение XVIII века выработался новый служилый люд, новый господствующий класс. Среди них кипели интриги, совершались перевороты, шла острая борьба личных вожделений, но вопреки всему эти люди делали большую государственную работу. Вложил в нее свой вклад и тот, кого Петр звал Абрамкой, кто с годами превратился в генерал-аншефа и кавалера многих орденов Абрама Петровича Ганнибала.
Прадед поэта был инженер и свое имя связал с фортификациями и водными путями в Кронштадте, в Пернове, в Ревеле, в Ладожском канале. Императрицы не даром жаловали его своими милостями. Из Сибири, по просьбе Миниха, вернула его Анна Иоанновна. Елизавета Петровна осыпала арапа чинами и пожаловала ему (в 1746 году) 500 душ и часть бывшей вотчины Царевны Екатерины Иоанновны, в Михайловской Губе, недалеко от Опочки.
Не только служебная, но и семейная жизнь Арапа была бурная. Возвратившись из Сибири, он женился на хорошенькой гречанке, которая совсем не хотела за него выходить «понеже он арап и не нашей породы». К тому же и влюблена была гречанка в другого. Ее все-таки выдали за арапа. Не одолев отвращения молодой жены, он запер ее в сумасшедший дом и начал дело о разводе. Не дождавшись решения суда, нетерпеливый африканец повенчался с другой. Его вторая жена была немка, дочь капитана Перновского полка – Христина Шеберг. Это было просто двоеженство, и первые дети, включая деда поэта – Осипа Абрамовича Ганнибала – были незаконные дети.
Христина Ганнибал была женщина с характером и с арапом не церемонилась. «Шерна шорт делает мне шорна репят и дает им шертовски имена», – на ломаном своем языке жаловалась эта лифляндская дворянка, когда третьего ее сына, помимо воли матери, при крещении назвали Януарием. Мать всю жизнь звала его просто Осипом. Это был Осип Абрамович Ганнибал, дед поэта с материнской стороны.
Маленький Пушкин слушал рассказы об Арапе Петра Великого от бабушки Марьи Алексеевны, которая застала его еще в живых, когда вышла замуж за О. А. Ганнибала. Молодые жили в Петербурге, но часто гостили на мызе Суйда, где А. П. Ганнибал доживал свою долгую, разнообразную жизнь. Когда он умер (в 1781 году), ему было более 90 лет, но он до конца сохранил крутой, властный нрав. Вся семья трепетала перед ним. Молодую невестку так запугали рассказы мужа про отца, что при первой встрече со свекром она упала в обморок от одного его взгляда.
У Абрама Ганнибала было многочисленное потомство. Двое из его сыновей вышли в люди. С одним из них, генерал-аншефом от артиллерии, Петром, Пушкин после Лицея познакомился в деревне. Но внимание поэта привлекла более значительная фигура опекуна его матери, героя Наварина и строителя Херсона, генерал-поручика Ивана Абрамовича Ганнибала. В Гатчинском дворце среди других видных служак XVIII века хранился (может быть, и до сих пор хранится) его портрет в ленте, при звездах, с нарядными атрибутами власти, которыми любили окружать себя на портретах вельможи того времени. Позднейшие поколения относились к этому с усмешкой, забывая, что карты, глобусы, циркули, так же, как и ленты, ордена, мундиры, были не только тщеславными игрушками, но и символами связи с растущей Российской державой.
Дед Пушкина, Осип Абрамович Ганнибал, ни личным, ни патриотическим честолюбием не страдал, был не столько служака, сколько гуляка, не признававший над собой никаких законов. «Африканский характер моего деда, пылкие страсти, соединенные с ужасным легкомыслием, вовлекали его в удивительные заблуждения. Он женился на другой жене, представя фальшивое свидетельство о смерти первой», – сдержанно писал про него Пушкин, составляя родословную своей семьи. Хотя от дворовых, от крестьян он, наверное, наслушался рассказов о проявлении этих африканских страстей. Полуэфиопские замашки Ганнибаловщины, как звали в Псковском крае потомков Абрама и при жизни поэта, и еще несколько десятилетий после его смерти, изумляли и потешали псковичей своей бурной дикостью.
Деда своего поэт не знал, но бабушка Мария Алексеевна Ганнибал занимала большое место в его детской жизни.
Мария Алексеевна Ганнибал, урожденная Пушкина, была типичной провинциальной русской дворянкой XVIII века, воспитанной вне иноземных обычаев. Она выросла в патриархальной тамбовской глуши, где ее отец – помещик средней руки Алексей Федорович Пушкин – был воеводой. Он даже француженку к любимой дочери не приставил, хотя это были времена Екатерины, когда французский язык считался для русского дворянства необходимым. И в русской грамоте Мария Алексеевна, как и многие захолустные дворянки, была не слишком тверда. В XVIII веке, когда беспрестанно воевавшие мужья уходили в поход, женщины, оставленные домовничать в усадьбе, частенько обращались к грамотею, чтобы отписать хозяину про домашние и местные новости.
Даже знатные русские дамы были не тверды в русской грамоте. Ек. Ник. Давыдова, мать генерала Н. Н. Раевского, сделала на письме своего сына к графу А. Н. Самойлову (ее родному брату) такую приписку: «Варенья посылает ктебе Николушка а миет сварить пришлю повара споваренком который едет вкиев там засвидетельствую верющее письмо мое которое я тебе даю. Покорная сестра К. Д.».
Женщинам тогдашнего правящего класса жизнь предъявляла требования не столько книжные, сколько хозяйственные, семейственные, нравственные. И в этом отношении Мария Алексеевна была даровитой представительницей своего поколения. Судьба не побаловала ее счастьем, но через все трудности и оскорбления разбитой женской жизни она сумела пронести талант домовитости, свила гнездо для дочери и для внуков, до конца жизни сохраняла ласковую рассудительность, которая вносила в хозяйство беспорядочных Пушкиных порядок, а в жизнь внучат – тепло и свет. «Предание изображает ее как настоящую домоправительницу, по образцу, существовавшему еще недавно. Девичья ее, как мы слышали, постоянно была набита дворовыми девками и крестьянскими малолетками, которые под неусыпным ее бдением исполняли разнообразные уроки, всегда хорошо рассчитанные по силам и способностям каждой девочки, каждого мальчика. Отсюда восходила она очень просто до управления взрослыми людьми и до хозяйственных распоряжений по имению, наблюдая точно так же, чтобы ни одна сила не пропадала даром» (П. В. Анненков).
Марии Алексеевне Пушкиной было уже 28 лет, когда она вышла замуж за молодого артиллерийского офицера Осипа Абрамовича Ганнибала, командированного из Петербурга в Липецк на заводы. Вскоре после свадьбы молодые уехали в столицу. Благодаря легкомыслию мужа брак вышел очень неудачным, и уже в 1776 году, через три года после свадьбы, молодая женщина с трогательной простотой писала мужу: «Я решилась более вам своею особою тяготы не делать, а расстаться навек и вас оставить от моих претензий во всем свободна, только с тем чтобы дочь наша мне отдана была». Муж ответил ей язвительным пожеланием: «пользоваться златою вольностью».
Этим ответом, дышавшим веселым беспутством века пудры и красных каблуков, Мария Алексеевна не воспользовалась. Женщина строгих, старинных понятий о долге и женской чести, она отдалась хозяйству, дочери, внукам. А муж, следуя примеру своего пылкого черного отца, спустя шесть лет после брака женился от живой жены. Начался затяжной бракоразводный процесс. Сама Императрица Екатерина разбирала семейные дрязги Ганнибалов. Супруги были разведены по ее приказу. В наказание за двоеженство О. А. Ганнибал был послан сначала «на кораблях на целую кампанию в Северное море, дабы он службою прегрешения загладить мог», а потом сослан в Псковскую губернию, в село Михайловское, куда полвека спустя в наказание за стихи сошлют его гениального внука.
Приказом Императрицы О. А. Ганнибалу велено было выдать разведенной жене и малолетней дочери Надежде деревеньку Кобрино, Петербургской губернии, с приписанными к ней 110 душами. Там Мария Алексеевна и поселилась. В ее раздорах с мужем семья Ганнибалов приняла ее сторону. По тем временам одинокая женщина, да еще с ребенком, нуждалась в покровителях. Старший брат ее мужа стал опекуном маленькой племянницы и всю жизнь заботился о ней.
Много занимательных рассказов о Ганнибаловщине слышал мальчик от бабушки. Умная, наблюдательная Мария Алексеевна хранила в памяти своей, не засоренной чтением, сокровища яркого, сочного русского языка, поговорки, предания старины, семейные легенды. Маленькому Саше, когда он, спасаясь от материнского гнева, забирался к бабушке в рабочую корзинку, было что послушать. Когда позже Пушкин, вследствие и личных обид и раздражений, но главное, под влиянием растущего интереса к русской истории, к русскому прошлому, начнет разбираться в прошлом своего рода, изучать своих предков, он крепко, почти неразделимо для исследователей сплетет слышанное и читанное.
Мать поэта, Надежду Осиповну, звали в обществе La Belle Créole
[2]. У нее были желтые ладони. Принято приписывать ее капризы, резкости, взбалмошность ее африканскому происхождению, хотя и русские барыни умели гневаться, придираться и даже драться не хуже эфиопок.
Выйдя замуж за капитана Измайловского полка Сергея Львовича Пушкина (1770–1848), Надежда Осиповна (1775–1836) не только приобрела девичью фамилию своей матери (это была другая ветвь той же семьи), но и вернулась в среду исконного, служилого русского дворянства, к которому принадлежали Пушкины. Пушкин имел право сказать о своих предках:
Они и в войске и в совете,
На воеводстве и в ответе
Служили доблестно царям.
(«Родословная моего героя». 1833)
В карамзинской «Истории государства Российского» имя Пушкиных упоминается 21 раз. Оно встречается в летописях, в синодиках, в разрядных книгах. «При Великом Князе Александре Невском прииде из немец муж честен по имени Радша». Из какой земли был он – неизвестно, так как немцами величали всех чужеземцев. От Радши произошло несколько знатных родов. В конце XIV века его потомок Григорий Пушка положил начало роду Пушкиных. В конце XV века Пушкины служили Новгородскому Владыке Геннадию. В 1514 году Иван Иванович Пушкин подписал договор с Ганзой. С молодым Царем Иваном Васильевичем Пушкины брали Казань. Вместе с земщиной терпели гонения от опричнины. При венчании племянницы Грозного с королем Литовским Пушкин держал «вторые сорок соболей». «Установление и дозоры сторожей в Серпуховском Государевом по Крымским вестям походе» (1601) поручается Пушкину. Они воеводствовали в Тюмени, межевали земли в Московском уезде, были администраторами на Черниговских окраинах, ходили в поход против султана турецкого и хана крымского.
В Смутное время выдвинулся Гавриил Пушкин, который при Годунове был в опале. Его и Плещеева, двух важных и расторопных бар, послал Лжедмитрий со своей грамотой поднимать народ в Москве. Они не побоялись прочитать ее народу с Лобного места. Но за следующими самозванцами Гавриил Пушкин уже не пошел, боролся с ними, оборонял Москву от поляков. Его сын Григорий, по словам Карамзина, «честно сделал свое дело», воюя в 1607 году в Нижегородском воеводстве, недалеко от Болдина, которое несколько лет спустя было пожаловано его родственнику Федору Пушкину «за Московское сиденье». Григорий Пушкин был выдающимся дипломатом. Царь Алексей Михайлович посылал его вести переговоры со шведами и поляками. Отправленный послом в середине XVII века в Варшаву поздравлять короля Яна Казимира с вступлением на престол, Григорий Пушкин завязал дипломатические пререкания из-за каких-то обидных для России книг, продававшихся в Польше. По его настоянию книги были сожжены. К грамоте об избрании Романовых пять Пушкиных руку приложили. Один из Пушкиных был казнен за участие в стрелецком заговоре:
С Петром мой пращур не поладил
И был за то повешен им.
Дед поэта, подполковник Лев Александрович Пушкин (1723–1790), пострадал за свою преданность императору Петру III.
Мой дед, когда мятеж поднялся
Средь Петергофского двора,
Как Миних, верен оставался
Паденью третьего Петра.
Попали в честь тогда Орловы,
А дед мой в крепость, в карантин.
Екатерина мягко расправлялась с противниками и, продержав Льва Александровича Пушкина два года в крепости, сослала его в Москву. Опальный барин, окруженный приживальцами, псарями, огромной дворней, крепостными любовницами, стал весело и беспутно мотать свое немалое состояние.
В течение нескольких столетий, переживая то милости, то опалу, род Пушкиных был близок к центру государственной власти, но в XVIII веке стал он отходить, точно не умел приспособиться к новым требованиям, или потухло в потомках сословное честолюбие. Дед поэта очутился в оппозиции. Его сыновья были уже далеки от государственной службы и от двора. Только спустя 60 лет после Ропшинского убийства его внук, Александр Сергеевич, снова войдет в опасную орбиту дворцовой жизни, но уже не через бранные заслуги, а благодаря своим писательским правам и заслугам.
Пушкины, как Ганнибалы, не блистали семейными добродетелями. Да это было и не в моде в XVIII веке, тем более что крепостная среда поощряла распущенность, давала помещикам возможность безнаказанно развратничать, почти не ставила запрета для страстей, иногда доходящих до свирепости.
В формуляре Л. А. Пушкина было отмечено, что он состоял под следствием «за непорядочные побои находящегося у него на службе Венецианина Харлампия Маркадии». Расправа произошла в Болдине, где поэт много лет спустя наслушался о жестокостях сумасбродного деда. «Дед мой был человек пылкий и жестокий. Первая жена его, урожденная Воейкова, умерла на соломе, заключенная им в домашнюю тюрьму за мнимую или настоящую ее связь с французом, бывшим учителем его сыновей, и которого он весьма феодально повесил на черном дворе. Вторая жена его, урожденная Чичерина, довольно от него натерпелась. Однажды велел он ей одеться и ехать с ним куда-то в гости. Бабушка была на сносях… но не смела отказаться. Дорогой она почувствовала муки. Дед мой велел кучеру остановиться, и она в карете разрешилась – чуть ли не моим отцом. Родильницу привезли домой полумертвую и положили на постель, всю разряженную и в бриллиантах. Все это знаю я довольно темно. Отец мой никогда не говорил о странностях деда, а старые слуги давно перемерли».
Сумасбродство не помешало Л. А. Пушкину позаботиться об образовании детей. Правда, на иностранный лад, но тогда и не умели иначе воспитывать. Его сыновья, Василий (1767– 1830) и Сергей (1770–1848), с детства были зачислены в гвардию, откуда начались и их литературные знакомства, так как почти все образованные русские люди прошли тогда через гвардию. Братья Пушкины были плохие служаки. Сергей Львович перешел из Измайловского в Егерский полк, но в обоих служил спустя рукава. Даже при Павле забывал мелочи дисциплины и одежды, к которой был так строг Гатчинский капрал. В его царствование братья Пушкины, как и многие дворяне, поспешили выйти в отставку и перебраться в Москву, подальше от диких царских вспышек. К этому времени Сергей Львович был уже женат. Опекун и покровитель Надежды Осиповны, И. А. Ганнибал, согласился на брак потому, что считал жениха очень образованным. Братья Пушкины знали французский язык и литературу, умели вести непринужденный разговор, умели держать себя на людях. Они любили читать и покупали книги, спорили, думали, дружили с сочинителями и сами сочиняли. Кругом них большинство дворян чванилось пышностью приемов и выездов, количеством дворни, собак и псарей. Среди наполненной сплетнями, ссорами, крепостными потехами московской жизни Пушкины создавали себе умственные интересы. Они были люди легкомысленные, ленивые, порхающие, но с ясно выраженными умственными потребностями, что заставляло их крепко держаться той группы просвещенных дворян, откуда пошла русская интеллигенция, и занимать в ней определенное место. «За неимением действия, уже и разговоры были тогда действием», говорил об этой эпохе умный князь П. А. Вяземский.
В семье Пушкиных литературность и умственность шли, главным образом, от отца и от дядюшки Василия Львовича. Мать, Надежда Осиповна, была просто взбалмошная и балованная женщина, жизнь которой проходила между светскими забавами и частыми беременностями. Она родила восьмерых детей, из которых только трое – Ольга (1797), Александр (1799), Лев (1805) – пережили ее, остальные умерли детьми. Надежда Осиповна с детьми была очень не ровна. Любимцем матери был младший, Лев, и многое сходило ему с рук, хотя близок с матерью и он не был. Семья вообще была неласковая. Старшему же сыну, Саше, часто и сурово доставалось от матери.
Глава II
САША
Московская старожилка Е. П. Янькова, которая возила дочерей к Пушкиным в Немецкую слободу на танцевальные уроки, так рассказывает про них: «Пушкины весело жили и открыто. Всем домом заведовала старуха Ганнибал, очень умная, дельная и рассудительная. Она и детьми занималась, и принимала к ним мамзелей, и сама учила. Старший внук ее, Саша, был большой увалень и дикарь, кудрявый, со смуглым личиком, не слишком приглядным, но с очень живыми глазами, из которых так искры и сыпались. Иногда мы приедем, а он сидит в зале, в углу, огорожен кругом стульями, что-нибудь накуролесил и за это оштрафован, а иногда и он с другими пустится в пляс, да так был неловок, что над ним посмеются, а он губы надует и уйдет в угол… Бабушка любила его больше других и жаловалась: «Что-то его не расшевелишь и не прогонишь играть, а развернется, расходится, ничем не уймешь».
Было что-то в этом мальчике, что раздражало нетерпеливую Надежду Осиповну. Как и многим матерям, ей хотелось, чтобы ее сын был приятным, покладистым ребенком, чтобы он был, как все. А это ему с самых ранних лет было трудно. «Сашка», как звала Н. О. Пушкина своего первенца, был неловкий, сонный толстяк. Мать, вспыльчивая и резкая, хотела наказаниями и угрозами победить раздражавшую ее упрямую лень, заставить мальчика принять участие в играх его сверстников. Раз на прогулке Саша незаметно отстал от других и преспокойно уселся среди улицы. Соседи, смеясь, смотрели из окна, как маленький барчонок с копной золотистых кудрей роется в пыли. Мальчик заметил их смех, обиделся, встал, сердито пробормотал: «Ну, чего зубы-то скалите?» – и побрел домой.
В материнских нападках сказывалось не только личное раздражение, но и неуклюжее желание воспитывать. У Саши была скверная привычка тереть ладони. Надежда Осиповна завязывала ему ручки за спину и так оставляла на целый день, даже есть не позволяла. Мальчик часто терял платок; мать приказывала пришить его к курточке, и потом заставляла мальчика выйти в гостиную, что больно задевало детское самолюбие. При столкновениях с гувернерами мать неизменно брала их сторону. Взбалмошная, она умела быть злопамятной. Рассердится и целый год не разговаривает с девятилетним сыном. Суровость капризной воспитательницы не смягчалась ни любовью, ни чуткостью. Мать Пушкина ни сердцем, ни умом не понимала сына, никогда и ничем не облегчила трудности и противоречия, с детства кипевшие в его своеобразной, страстной, нежной душе.
Ему было около восьми лет, когда в нем произошел крутой перелом. Мальчик точно проснулся от сна, соприкоснулся с каким-то невидимым источником, стал живым, шаловливым, увлекся чтением, стал писать стихи. Вдруг вспыхнул, чтобы до конца жизни не угаснуть, огонь, озаривший не только его личное существование, но осветивший отблеском духовной красоты миллионы русских жизней. Эта недетская кипучесть ума не вызывала в родителях любовного внимания, скорее обострила столкновения между ними и сыном.
Ни Сергей Львович, ни Надежда Осиповна не были людьми злыми и по-своему заботились о детях. Они ценили просвещение, гордились образованием, любовью к литературе, общением с писателями и, несмотря на свой безответственный эгоизм, давали детям наилучшее по тогдашним временам образование, то есть нанимали иностранок и иностранцев, которым и поручали воспитание и образование детей.
В те времена, как и еще несколько десятилетий спустя, французский язык и французские манеры для русского изрядного дворянина были главным атрибутом культуры. Научить им, значило приобщить ребенка к просвещению, открыть ему дорогу в жизни. Матери твердо знали, что приятность обращения и бойкая французская речь обеспечивают карьеру даже шалопаю, тогда как человек способный, но лишенный лоска, на всю жизнь может затеряться среди рядового чиновничества. В правящем верхнем классе французский разговор создавал общность психологии. Сперанскому его семинарский французский выговор всю жизнь служил помехой. Помимо соображений пользы и тщеславия, французская культура удовлетворяла проснувшимся умственным и эстетическим запросам. Большое влияние и в гостиной, и в детской имели эмигранты. Воспитателями они чаще всего делались без подготовки, без призвания. Среди бежавших от революционных потрясений были люди разных убеждений, но даже после революции русские баре не боялись приставлять к своим детям самых ярых вольнодумцев. Сама Екатерина II, с такой исключительной вдумчивостью обставившая воспитание своего любимого внука, наследника престола – Александра, – поручила его заботам республиканца Лагарпа.
«Вы можете быть якобинцем, республиканцем, чем вам угодно, но я верю, что вы порядочный человек, и этого с меня довольно», – сказала ему умная Императрица.
На долю гениального русского поэта не досталось своего Лагарпа. Воспитание Пушкина не отмечено той настойчивой прививкой нравственных навыков, которые внушала своему внуку великолепная властная бабушка. «Будьте мягки, человеколюбивы, доступны, сострадательны и либеральны», – писала она в одном из своих наставлений. Лагарп, убежденный последователь прав человека и гражданина, старательно внедрял эти демократические тенденции в своего воспитанника.
Ни к одному из своих домашних воспитателей не сохранил Пушкин той почтительной признательности, которую Император Александр всю жизнь проявлял к Лагарпу. Они были не опорой его детской жизни, а постоянным источником раздражения. В конспекте автобиографии Пушкин написал: «Первые неприятности. – Гувернантки. (Ранняя любовь). – Рождение Льва. – Мои неприятные воспоминания. – Смерть Николая. – Монфор – Русло – Кат. П. и Ан. Ив. – Нестерпимое состояние. – Охота к чтению». Так, перечисляя своих гувернеров, он твердит один эпитет – «неприятный». И в скудных семейных воспоминаниях о детстве поэта его распри с гувернерами и гувернантками занимают первое место. Вероятно, они были не лучше и не хуже многих домашних учителей, но воспитанник им попался ни на кого не похожий. Безобидный Шедель больше любил играть в дурачки, чем учить; граф Монфор был скорее человек образованный, хороший музыкант и живописец. Русло сам писал стихи. Но именно он особенно досаждал, может быть, оттого, что в лице Русло Пушкин первый раз ощутил грубое прикосновение литературного соперничества и зависти.
Маленький Саша, неровный, горячий, впечатлительный, самолюбивый, был не особенно покладистым воспитанником. В нем рано зажглась своя фантастическая внутренняя жизнь, порой всецело им овладевавшая. Никакие гувернеры не могли привлечь его внимания к тому, что его не интересовало. Деятельный, емкий, острый мозг то жадно вбирал внешние впечатления, то замыкался, покорный только внутренним зовам. Благодаря безошибочной памяти ученье всегда шло легко. Ему не к чему было заучивать наизусть отчеркнутые ногтем учителя страницы учебника. Ольгу, как старшую, спрашивали первую, а Саша за ней со слуха схватывал и повторял урок. Только к цифрам испытывал он непреодолимое отвращение. Заливался слезами над непонятными четырьмя правилами арифметики, безнадежно плакал над делением.
О том, чему успели научить мальчика эти воспитатели, можно судить по прошению, которое Сергей Львович подал в Лицей. В нем сказано, что сын его, Александр, получил воспитание дома, где «приобрел первые сведения в грамматических знаниях российского и французского языков, арифметики, географии, истории и рисования…». Ни английскому, ни немецкому Пушкин в детстве не учился; зато французским языком владел в совершенстве. Его детские первые литературные опыты писаны по-французски. Тут сказались не только уроки, но и общее офранцуженье тогдашней интеллигенции, которая еще не доросла до руссоведения. Только отдельные лица, между ними Императрица Екатерина, понимали необходимость изучения России, ее прошлого и настоящего. Давая наказ, как воспитывать Великих Князей, Екатерина писала: «Русское письмо и язык надлежит стараться, чтобы знали как возможно лучше». Но и она поручила исполнить эту задачу не русскому наставнику, а иностранцу Лагарпу.
В падкой до всего заморского дворянской среде больше гнались за французской, чем за русской грамотой, и нередко русских барчат обучали по-русски пьяненькие дьячки. У Пушкиных детей учил русской грамоте и Закону Божьему просвещенный, начитанный законоучитель Мариинского института о. Ал. И. Беликов, хороший проповедник, издатель книги «Дух Масильона». Отцу А. И. Беликову очень не нравилось влияние на русское общество легкомысленных, неверующих французских эмигрантов, которых он называл «les apôtres du diable»
[3]. Он боролся с ними, но нелегко было отогнать этих мелких бесов от зараженного галломанией и вольтерьянством российского дворянства.
Ранняя любознательность маленького Пушкина находила себе пищу не столько в классной комнате, сколько в разнообразии окружающей его жизни. Гостиная и девичья, московские улицы, деревенские рощи, разговоры взрослых, любительские спектакли в соседних барских домах, нянины сказки, бабушкины рассказы, отцовская библиотека – все это тысячью образов, впечатлений, мыслей, чувств, знаний и мечтаний запечатлелось и отразилось в ничего не забывающем мозгу поэта.
Точно отвечая растущим потребностям еще не нашедшей себя, еще не высказавшейся в слове русской души. Провидение в момент расцвета и роста России послало ей поэта, который, родившись на пороге двух столетий, успел уловить последние отголоски пышного разнообразия XVIII века и наложить печать своего гения на следующий, XIX век.
В гостиной Саша жадно упивался французскими разговорами, остротами взрослых, которые часто забывали о маленьких слушателях. В жилых комнатах, где ютились дети, слуги, приживалки, старые родственники, шла своя, более подлинная жизнь, пропитанная исконным русским бытом. В детской, в девичьей, в передней, где казачок вязал неизменные чулки, у бабушки в комнате, в подмосковном сельце Захарове иноземные влияния отступали. Там веяло Русью. Настанет строгий час творчества, и к этому могучему роднику припадет поэт.
Захарово было небольшое сельцо, которое бабушка М. А. Ганнибал купила вскоре после рождения старшего внука. Оно находилось в 38 верстах от Москвы, по Смоленской дороге, рядом с большим шереметевским селом Вязёмы. Зажиточные шереметевские мужики соблюдали красивую старинную обрядность в песнях, в хороводах, во всем укладе жизни. Все кругом дышало преданиями славного прошлого. Когда-то эти места принадлежали Борису Годунову. По его приказу в Захарове были вырыты пруды. При нем была выстроена в Вязёмах церковь с оригинальной колокольней в виде ворот. Поляки, в Смутное время проезжавшие с Мариной Мнишек Смоленским трактом, оставили на стенах этой церкви надписи по-польски и по-латыни. В Вязёмах в 1812 году стоял корпус Евгения Богарнэ. Французы сожгли часть старинных книг. К этому времени Захарово уже было продано, а Пушкин был в Лицее. Но когда ребенком он переезжал летом из Немецкой слободы в Захарово, он попадал в настоящую русскую деревню, где крепкая, медлительная московская преемственность еще всецело владела и делами, и душами. Кто знает, что нашептали старинные стены годуновской церкви быстроглазому, курчавому барчонку, в душе которого уже звучали таинственные, одному ему внятные голоса?
В Захарове эти голоса звучали громче, чем среди городской суеты и тесноты, и жарких дум уединенное волненье, с детства знакомое поэту, глубже проникало в его душу. Судя по его стихам – а стихи Пушкина самый точный источник для биографа, – в Захарове пришла к нему таинственная его спутница – Муза.
В младенчестве моем она меня любила
И семиствольную цевницу мне вручила.
Она внимала мне с улыбкой — и слегка,
По звонким скважинам пустого тростника,
Уже наигрывал я слабыми перстами…
С утра до вечера в немой тени дубов
Прилежно я внимал урокам девы тайной…
И сердце наполнял святым очарованьем.
(1821)
Пушкин рассказывал друзьям, как ребенком любил он бродить по захаровским рощам, предаваясь смутным, сладким мечтам, воображая себя героем сказочных подвигов. Раз, во время такой прогулки, ему навстречу бросилась сумасшедшая родственница, жившая у них. Ломая руки, заливаясь слезами, она умоляла мальчика спасти ее. Несчастная жаловалась, что ее считают огнем и поливают из пожарной кишки. С чисто пушкинской находчивостью мальчик галантно ответил: «Что вы! Они просто считают вас цветком».
Захарово было скромной, непритязательной усадьбой. В лицейских стихах Пушкина есть ее описание:
Мне видится мое селенье,
Мое Захарово; оно
С заборами в реке волнистой,
С мостом и рощею тенистой
Зерцалом вод отражено.
На холме домик мой; с балкона
Могу сойти в веселый сад,
Где вместе Флора и Помона
Цветы с плодами мне дарят,
Где старых кленов темный ряд
Возносится до небосклона…
(«Послание к Юдину». 1815)