Эйнштейн рассказал о том, что в последние годы его посещает берлинский инженер Шершевский, который ведет переписку с русским натуралистом и изобретателем Константином Циолковским. Циолковский, провинциальный учитель, самоучка, в течение многих лет работает над теорией ракеты и полета в межпланетное пространство. Этим вопросом заинтересовались сейчас в Америке Годдард и здесь, в Германии, Оберт. Идеи Циолковского по поводу будущих возможностей проникновения человечества в космос нельзя назвать иначе как гениальными. Шершевский перевел на немецкий язык некоторые из трудов Циолковского и познакомил с ними Оберта, Лея, Хоманна и других здешних специалистов по ракетам. Те выразили свое восхищение русским самоучкой, продвинувшимся далеко вперед по сравнению с ними. Они считают, что России предстоит еще сказать тут свое веское слово.
— Но вот что занятно, — продолжал Эйнштейн, — нашлось несколько высокоученых деятелей, которые принялись опровергать математические расчеты Циолковского. «Ракета, — заявил один из критиков, — вообще не сможет покинуть Землю, так как это противоречило бы законам механики!» Шершевский читал мне вслух эту «жемчужину» профессорского ума, и я вспомнил Парижскую Академию, постановившую, что метеориты ни в коем случае не падают с неба! Другой мудрец — он преподает, кажется, в Данцигском университете— признал неправильным метод интегрирования, примененный Циолковским в одной из его работ. Шершевский показал мне это место у Циолковского, и я нашел, что все там совершенно правильно… Итак, школьная зубрежка, мешающая молодым людям с удивлением взирать на мир, отнюдь не является столбовой дорогой в науку. Тот факт, что мне самому посчастливилось открыть кое-что и, в частности, создать теорию относительности, я объясняю тем, что мне удалось в какой-то мере сохранить эту способность удивляться. Когда подавляющее большинство физиков продолжало со школьной скамьи, совершенно не задумываясь, пользоваться ньютоновскими формами пространства и времени, я попробовал не поверить и рассмотреть весь вопрос заново…
— Мне кажется, — сказал один из сидевших за столом, — что мозг некоторых людей просто не способен к усвоению простейших физических и математических понятий. Вот я, например, уверен, что никогда не пойму, как устроен телефон, не говоря уже о радиоприемнике…
— Вздор! — откликнулся Эйнштейн. — Просто к вам не сумели правильно подойти в школе. Телефон — это очень просто.
И он кратко разъяснил сущность устройства телефона, вызвав искренний интерес слушателей.
— Бесспорно, что телефон есть тоже чудо, но чудо, которое можно объяснить и понять, приложив к нему великие и всеобщие законы природы. (Он помешал ложечкой в стакане.) Незамечаемые нами чудеса окружают нас на каждом шагу. Когда я кругообразно помешиваю этот чай в стакане, я не устаю удивляться тому, что чаинки, вместо того чтобы быть отброшенными центробежной силой к краям стакана, скучиваются и вращаются в середине. Почему это так? Если хотите, я попробую объяснить. — И он кратко изложил особенности вихревого движения жидкости в ограниченном пространстве, связав это попутно с явлениями, наблюдаемыми в излучинах рек.
— Я никогда не думал, что это может быть так интересно! — воскликнул один из слушателей.
— Кажется, ив меня действительно мог бы выйти неплохой преподаватель школьной физики! — пробурчал Эйнштейн. — Да, надо предоставить подросткам возможность побольше возиться с приборами и моделями механизмов. Признаюсь вам, что в политехникуме меня больше всего увлекали те часы, которые я проводил в лаборатории, где каждое смещение стрелки на шкале прибора вызывало у меня чувство благоговения. Время, проведенное мною над распутыванием «замысловатых технических предложений в бюро патентов, повторяю, также было для меня источником радости. Так уж и быть, скажу вам, что я сам смастерил тогда, несколько, изобретений (на которые не взял, впрочем, патентов): аппарат для измерения очень малых электрических напряжений и еще одно устройство, автоматически определяющее время экспозиции при фотосъемке…
— Вы, теоретик Альберт Эйнштейн, конструировали приборы? — воскликнул один из гостей.
— Да, этот неисправимый и зловредный теоретик, истребляющий черные знаки интегралов подобно рыбе, пожирающей червей, как изобразил меня один берлинский иллюстрированный журнал… «Теория, мой друг, сера», как сказано у Гёте, а древо жизни, а сама материя пленительнее и прекрасней! — И, извлекши ложечку из стакана, он стал любовно поглаживать, ощупывать ее блестящую поверхность мягкими подушечками на оконечности своих недлинных округлых пальцев.
Тагор сказал, что в Советской России задумываются как раз над поднятыми Эйнштейном образовательными вопросами. Он добавил, что хотел бы взять с собой в Россию переводчика, знающего русский язык как родной. Он вопросительно посмотрел на мужа Марго — Дмитрия, русского по происхождению.
Марго воскликнула:
— Мы поедем с вами в Москву, Дима и я! Альберт, вы пустите нас?
Эльза Эйнштейн выразила тревогу по поводу столь долгого и трудного путешествия. Эйнштейн был серьезен. Он подошел к Эльзе, взял ее за руку и сказал:
— Пусть дети едут. Они увидят Россию, Они расскажут нам о ней…
Они пробыли в Советском Союзе месяц. Марго, читаем в воспоминаниях очевидца, вернулась «брызжущая энтузиазмом и красноречием». Эйнштейн слушал внимательно ее нескончаемые рассказы, забыв о потухшей трубке в зубах. «Особенное впечатление произвели на него факты, говорившие о переплавке человеческих душ», об изменении психологии социально-больных людей, попавших в обстановку социалистического труда. Он переспрашивал Марго и заставлял ее уточнять и дополнять факты.
— Как это человечно! — тихо повторял он. — Да, это просто великолепно!
В Потсдаме показывали советский фильм «Дети России» (у себя на родине он назывался «Путевка в жизнь»). «Эйнштейн не был большим любителем кино. Он мало интересовался фильмами и ходил смотреть лишь в редких случаях, побуждаемый Эльзой, Марго и друзьями. Он особенно ценил картины Сергея Эйзенштейна: «Потемкин» и «Десять дней, которые потрясли мир»
[50]. На «Детей России» он отправился сам, по собственному почину. «Он вернулся взволнованный и долго сидел в своей рабочей комнате, погруженный в раздумье…»
3
Ранними утрами он работал, иногда один, а иногда с ассистентом Корнелиусом Ланчошем, венгром и политическим изгнанником, спасшимся от полиции Хорти. Другой помощник, Вальтер Майер, маленький круглый человечек в очках, помогал в наиболее трудных и сложных вычислениях. О виртуозной вычислительной технике Майера Эйнштейн отзывался с признательностью: «Это он делает все мои вычисления, он просто великолепен!» Майер платил учителю чувством безграничного преклонения, и справедливость требует сказать, что он не был простым математическим орудием в руках Эйнштейна: он критически следил за ходом его мысли, он спорил, он останавливал его в тех пунктах, которые казались сомнительными, он дважды и трижды проверял этот ход, прежде чем позволить учителю двинуться вперед.
Раз в неделю, аккуратно в точно назначенный час, приходил еще один сотрудник, Высокий молодой человек с неизменной черной шапочкой на макушке. Шапочка не снималась, кажется, и во время сна! Молодой человек приносил с собой объемистую папку с бумагами, покрытыми математическими знаками. Эйнштейн внимательно просматривал выкладки, вставляя иногда одобрительное восклицание, а иногда скептически покачивая головой. Потом начиналась деловая беседа, продолжавшаяся час или два. После этого Эйнштейн оставлял визитера обедать и при этом каждый раз представлял его Эльзе: «Мой молодой ученик из Советского Союза», на что Эльза также неизменно отвечала: «Я уже не раз приветствовала нашего гостя, Альбертле, можешь мне не напоминать!»
Гостя звали Мандель, Генрих Александрович Мандель. Он был командирован в Берлин на два года Ленинградским университетом. Он вручил Эйнштейну рекомендательное письмо, подписанное несколькими советскими профессорами, и сказал, что хотел бы работать над темой, которую считает самой важной на нынешнем этапе развития физики. Мандель назвал как раз ту тему, над которой работал сейчас сам Эйнштейн.
Работа — о ней знали пока только немногие ученики и друзья — должна была увенчать, так он мечтал, дело его жизни, подвести физику к новому синтезу, в рамках которого даже теория тяготения оказалась бы частным звеном цепи…
Он работал. И когда дальняя комната, где он запирался в одиночестве, вдруг начинала вибрировать странной смесью созвучий, домашние знали, что в работе что-то не клеится. В эти минуты, когда пленная мысль, ища выхода, билась перед преградой, он садился к роялю… Те, кто прислушивался издали к звукам, несшимся из запертой комнаты, открывали в них причудливое сплетенье Моцарта, Гайдна, Шуберта, Бетховена — кусочки мелодий, каденций и пасторалей, сплавленных вихрем импровизации!
Он работал. Потом играл на скрипке — теперь он предпочитал Брамса («к старости мы меняем наши привычки, с тем чтобы остановиться на них уже окончательно!»). Вечером, надев серый свитер, связанный собственноручно Эльзой Эйнштейн, в подвернутых до колен холщовых штанах, спускался к озеру и отплывал, управляя парусами, на яхте, носившей название «Эльза». Управлять парусами, особенно когда ветер дует в бейдевинд, — тут нужна сноровка! И он подметил несколько эмпирических правил, которые можно было обосновать теоретически. Небольшую статейку на эту тему — «К вопросу об управлении парусной яхтой» — он тщательно выстукал на машинке и, подписав «А. Эйнштейн», забросил в почтовый ящик потсдамского автобуса. Статья была адресована в спортивный журнал.
— Чем черт не шутит, может быть, и напечатают! — бурчал он себе под нос, возвращаясь домой.
Редко в летние и осенние вечера он выезжал на несколько часов в город, и поводом для одной из таких поездок было приглашение, полученное от рабочей партийной школы.
Марксистская рабочая школа (Marxistische Arbeiterschule — сокращенно «MASCH») помещалась на Гартенштраосе, в восточном районе Берлина, и была организована берлинским комитетом Коммунистической партии Германии. Сюда приходили не раз Тельман, Ульбрихт и Пик, здесь собирались революционные рабочие, а также безработные — члены партии и беспартийные. Кроме лекций по общеобразовательным предметам, в школе изучались классики марксизма, устраивались дискуссии на философские и научные темы…
В один из осенних вечеров 1931 года в школу на Гартенштраесе прибыл Альберт Эйнштейн. «Он сидел среди нас, рабочих-коммунистов, — вспоминал впоследствии участник этого собрания, — как отец в своей семье. Видно было, что он чувствует себя отлично… Рабочие задавали ему вопросы. Он отвечал, стараясь как можно яснее изложить своим слушателям самые трудные и сложные проблемы науки…» Слушатели, не отрываясь, смотрели на своего профессора. От них не ускользнуло ни одно его слово, ни один жест. Они заметили, например, что всякий раз, когда Эйнштейн особенно глубоко задумывался над каким-нибудь вопросом, он наматывал на указательный палец длинные волнистые пряди своих седеющих волос. «Это было его типичное движение, когда он задумывался!»
Рабочие хотели отвезти его в Потсдам на такси, нарочно вызванном для этой цели. Он категорически отказался и поехал домой в пригородном тряском поезде…
…Было тихо в доме, и Макс Планк, семидесятилетний, но все еще державшийся прямо, как и подобает бывшему лейтенанту резерва, сказал:
— Вот видите! Ваш прогноз, к счастью, не оправдался. Восемь лет прошло, и грязная муть, так досаждавшая нам в начале двадцатых годов, ушла обратно в сточные люки истории…
Эйнштейн в ответ протянул ему иллюстрированное издание в коричневой обложке, издатель которого именовался буквами НСДАП
[51]. В альбоме было воспроизведено несколько десятков портретов, снабженных краткими «пояснительными» подписями. На одной из страниц Планк увидел портрет, под которым значилось: «Эйнштейн. Еще не повешен».
Глава тринадцатая. Философия Эйнштейна
1
Альбом с портретами» под фирмой НСДАП выражал, по существу, тот же самый «дух», который в ином плане был представлен книгой «Сто авторов» и прочими подобными изданиями.
Идеологическая реакция, ухватившаяся в предвоенные годы за Эйнштейна, теперь все чаще и чаще переходила в атаку не только против него самого, но и против его философских взглядов, против содержания его работ в физике.
Если частная теория относительности еще могла быть в известной мере философски причесана «под махизм» — определенный повод для этого дали, как мы помним, некоторые методологические промахи самого Эйнштейна, — то теория тяготения с еще большей силой прорывала все эти хитросплетения и поднимала еще выше знамя стихийного материализма в физике.
Ленин в 1922 году назвал Эйнштейна «великим преобразователем естествознания».
Теория тяготения наносила прежде всего исчерпывающий удар по реакционному кантианству с его учением об априорности (субъективности) пространства и времени. «В эйнштейновской теории, — раздраженно констатировал английский космолог Мак-Витти, — гравитационное поле отнюдь не рассматривается лишь как средство вычисления и ничего больше. Согласно Эйнштейну поле проявляет себя в движении тел, то есть поле есть основная реальность, а движущиеся тела — ее акциденции (внешние проявления. — В. Л.)…»
Поизощрявшись некоторое время в потугах «приспособить Эйнштейна к Канту», кантианский лагерь должен был в конце концов выкинуть белый флаг.
В дни кантовских юбилейных торжеств 1924 года — этот юбилей был превращен реакционной германской буржуазией в шабаш ведьм воинствующего идеализма — тогдашний старейшина кантианской школы Генрих Шольце с прискорбием заявил:
«Можно ли примирить кантово учение о пространстве и времени с эйнштейновской физикой? Нет. Надо выбирать: или — или. Или Кант, или Эйнштейн. Больно нам или нет, это другое дело, но верно лишь то, что пути от Канта к Эйнштейну не существует!»
Не легче оказалось положение и махистских фальсификаторов естествознания.
«Я должен признать, — писал известный уже нам Ф. Франк, — что в течение долгого времени я сам считал, что Эйнштейн — сторонник позитивистской трактовки физики. В 1929 году на конгрессе немецких ученых в Праге я прочел доклад, в котором нападал на метафизические (sic!) взгляды и защищал позитивистские идеи Маха. После моего доклада один хорошо известный немецкий ученый, с философскими взглядами которого я был не согласен, взял слово и сказал: «Я разделяю точку зрения человека, который является для меня не только одним из величайших физиков, но и крупным философом. Я имею в виду Альберта Эйнштейна…» После этих слов я почувствовал облегчение, думая, что получу от оратора поддержку в моей полемике. Но я ошибся. Оратор заявил далее, что Эйнштейн отбрасывает позитивистские идеи Маха и его сторонников. Он добавил, что Эйнштейн всегда был согласен с точкой зрения, утверждающей, что физические законы выражают реальные явления, происходящие в пространстве и во времени независимо от наблюдателя… Это заявление меня сильно озадачило… Вскоре я ознакомился со статьей Ланчоша, одного из наиболее идейно близких к Эйнштейну людей, в которой он, Ланчош, рассматривал общую теорию относительности как воплощение цели науки, состоящей в познании физической реальности, а не комбинировании одних только результатов наблюдений. Я был весьма удивлен, прочтя эту характеристику общей теории относительности…»
Господин Франк явно прикидывается простачком, расточая свои «удивления», ибо в действительности он, конечно, превосходно осведомлен о стихийно-материалистическом ядре физики и философии Эйнштейна.
И сегодня, когда легенда о махистском философском «нутре» Эйнштейна находит все меньше легковерных потребителей, махизму не остается ничего другого, как пробавляться дешевыми «психологическими» изысканиями на тему о «раздвоении души» Эйнштейна, о двойственности его философской позиции и т. д.
Противоречия и внутренняя борьба на долгом философском пути Эйнштейна, бесспорно, имели место, но совершенно не в том плане, в каком их измышляют господа махисты.
Материал для прояснения этого пути дает нам философское наследство Альберта Эйнштейна.
2
В конце 1930 года на веранде известной нам виллы в Потсдаме беседовали два человека, связанные, как мы уже знаем, многолетней духовной близостью и дружбой, но в плане философском занимавшие вполне противоположные позиции, как нетрудно убедиться из записи этой беседы.
Одним из собеседников был Альберт Эйнштейн, другим — Рабиндранат Тагор.
— Что есть истина! — сказал Тагор. Он сидел, уйдя глубоко в кресло, и сложные складки его белого хитона казались сделанными из холодного мрамора; хозяин дома в стоптанных башмаках, надетых на босу ногу, в свитере с открытым воротом пускал клубы дыма из своей прокуренной трубки и казался только что покинувшим письменный стол или борт парусной шлюпки.
— Что есть истина! — как эхо откликнулся Эйнштейн.
Тагор. Этот мир есть человеческий мир… Взятый вне нас, людей, он не существует. Реальность мира зависит от нашего сознания. Только этот способ мышления дает нам истину…
Эйнштейн. То есть истина, как и красота, не независима от человека?
Тагор. Конечно, нет.
Эйнштейн (смеясь раскатистым мальчишеским смехом). То есть если люди исчезли бы вдруг, Аполлон Бельведерский перестал бы быть красивым?
Тагор. Это так.
Они беседовали, не навязывая своих мнений друг другу. Это был просто обмен мыслями без сложных доказательств и без давления друг на друга.
Эйнштейн. Я согласен, что понятие красоты неотделимо от человека, но я не согласен с переносом этой концепции на истину… Ум познает реальность, находящуюся вне его и независимо от него. Например, в этой комнате может не быть никого, но этот стол будет продолжать существовать там, где мы его сейчас видим…
Тагор. О да! Он останется существовать вне ума индивидуума, но не вне вселенского ума. Стол существует лишь, поскольку он ощущается какого-либо рода сознанием…
Эйнштейн (упрямо качая головой). Если никого в этом доме и во всем мире не было бы, стол продолжал бы существовать без нас. А это совершенно невозможно с вашей точки зрения, поскольку она не может объяснить существование стола независимо от людей. Я убежден в правильности тезиса о том, что истина существует независимо от человеческих существ… Я убежден в том, что истина независима от нашего существования, от процессов в нашем уме, хотя мы не можем пока еще сказать, что эта истина в точности означает…
Оценивая эти высказывания из беседы с Тагором, нельзя не усмотреть в них преемственной связи со стихийно-материалистической (хотя и облеченной подчас в путаную форму) философской позицией Эйнштейна в дни первых боев за теорию относительности. Это отмечается многими добросовестными биографами, в том числе Антоном Рейзером, о книге которого Эйнштейн писал: «Я нахожу факты, изложенные в этой книге, точными». «… Адлер (и Мах), — читаем у Рейзера, — верил в то, что законы естествознания имеют своим источником только сферу чувственно-ощущаемого опыта и индуктивно содержатся в ней. Эйнштейн же всеми своими инстинктами, всем своим творческим духом был полностью враждебен этой точке зрения… Такова была его основная позиция уже в период профессорской деятельности в Цюрихе. Но тогда эти взгляды не были развиты им достаточно для-того, чтобы он смог выступить с ними против ряда своих коллег…»
Он выступил, и это произошло скорее, чем ожидали некоторые из «коллег».
10 мая 1918 года, на юбилейном собрании в Берлинском университете в честь 60-летия Планка, Эйнштейн изложил свое философское кредо в следующих ясных выражениях:
«Человек стремится в наивозможно адекватной форме воссоздать картину мира и таким образов выйти за пределы непосредственных ощущений…»
Через два года, читая известную уже нам лекцию об эфире в Лейденском университете, он говорил опять о задаче физики, задаче познания картины мира, складывающейся на данном этапе из «двух реальностей» — «эфира тяготения» и электромагнитного поля. Поле, подчеркнул он через много лет, не просто «прием, облегчающий понимание явлений… Для современного физика электромагнитное поле столь же реально, как и стул, на котором он сидит»!
В написанной незадолго до смерти большой автобиографии, которую он шутливо назвал своим «некрологом», еще и еще раз он возвращается к этой теме. Он говорит об «этом огромном мире, существующем независимо от нас, человеческих существ, и стоящем перед нами как великая вечная загадка, всего лишь частично доступная нашему изучению и осмыслению!».
Этот подлинно эйнштейновский пафос познания реальности, скрывающейся позади ощущений и математических выкладок, был тонко подмечен Ланжевеном в одной из речей, произнесенных им в честь своего великого друга.
— Трудно представить себе, — говорил Ланжевен, — человека с более гигантской, чем у Эйнштейна, способностью к абстрактному мышлению, к оперированию математическими символами. Но для него эти символы никогда не заслоняют скрывающейся за ними реальности… Он берет из математики только то, что ему нужно, не больше;.. Он смело углубляется в чащу математической символики, но при этом никогда не покидает твердой физической почвы!
В «Беседах», записанных и опубликованных Александром Мошковским в Берлине, этот подчеркнутый Ланжевеном идейный мотив звучит особенно ясно и убеждающе. Одна из бесед коснулась небезызвестной квазинаучной «фантазии», принадлежащей перу французского астронома и популяризатора Фламмариона. Фантазия трактует о мысленном опыте путешествия в пространстве со скоростью быстрее света. Вымышленный персонаж рассказа — Люмен, совершая подобное путешествие, испытывает необыкновенные приключения. Время начинает течь для него «в обратную сторону». Обгоняя световые лучи, исходящие от поля сражения в Ватерлоо, он видит кинематографическую ленту событий, разматываемую навыворот: снаряды влетают в пушечные жерла, мертвые встают и т. д. Выслушав этот рассказ, Эйнштейн вспылил:
— Это не мысленный эксперимент, а фарс! Скажу точнее: это чистейшее шарлатанство! Тут мы уже совершенно покидаем почву действительности и вступаем в такую область играющей мысли, которая в конечном счете приводит к худшему из недоразумений — солипсизму… Спекулируют, — продолжал Эйнштейн, — тем, что время, обозначаемое в физических уравнениях буквой t, может входить в уравнения с отрицательным знаком и это-де дает возможность «двигаться по оси времени» в обратном направлении. Но забывают, что мы имеем в этом случае дело только с формально-математической операцией. Корень зла — в смешении того, что допустимо лишь как прием вычисления, с тем, что возможно в действительности!
Значение научной фантастики Фламмариона в историко-философском плане, без сомнения, ничтожно, и не сама эта фантастика интересует нас в рассказанном эпизоде. Заслуживает внимания другое — ход аргументации Эйнштейна, проливающий свет на лабораторию его философской мысли.
Солипсизмом, как известно, называется «система», утверждающая, что «существую только я» и что мир вокруг меня «только мое представление». Среди стихотворных переводов С. Я. Маршака можно найти такую, например, английскую сатирическую характеристику этой, с позволения сказать, философии:
Про одного философа
«Мир, — учил он, — мое представление».
А когда ему в стул, под сидение
Сын булавку воткнул,
Он вскричал: «Караул!
Как ужасно мое представление!»
Разумеется, говорит эта притча, «представить» (и изобразить математически) можно все, что угодно, но картина мира, добываемая таким способом, оказывается, мягко выражаясь, весьма и весьма субъективно окрашенной! Не выходя за пределы «представлений» и формально-математических выкладок, «физический» идеализм неизбежно логически скатывается к солипсизму, как это было гениально вскрыто Лениным в книге «Материализм и эмпириокритицизм». Естественно также, что беспощадное разоблачение Лениным этой внутренне необходимой связи между махизмом и «философией желтых домиков» — солипсизмом вызывало неизменно взрыв ярости со стороны тех, кого это касалось. Мы поймем тогда и общественный резонанс эйнштейновской философской критики математического формализма, — критики, развивавшейся, как видим, стихийно в том ж е самом логическом русле, в каком ее — десятилетием раньше — вел Ленин.
Вошедший в историю берлинский доклад «Геометрия и опыт» явился в этом аспекте высшей точкой эйнштейновского материализма в действии.
Провозгласив перед прусским академическим ареопагом геометрию естественной наукой, дающей сведения о соотношении действительных вещей, Эйнштейн задел тем самым одно из самых чувствительных мест «математического» идеализма. Эйнштейн, как выразился один из комментаторов, «воткнул палку в муравейник»: яростно зашевелился после этого «весь философский» (читай — идеалистический) фронт — от правоверных кантианцев до «имманентов», «логистов» и прочих маньяков математического фетишизма!
«Ответ на вопрос о том, является ли практическая геометрия эвклидовой или нет, может быть получен только из опыта!» — говорил Эйнштейн в своем докладе. И тут же переходил к критическому анализу «аксиоматической» концепции Пуанкаре, согласно которой «оказывается уничтоженной первоначальная, непосредственная связь между геометрией и физической действительностью». Для Пуанкаре, напоминаем, геометрия и вся математика в целом есть результат соглашения о некоторых наиболее простых и удобных аксиомах, на которых и строится затем логическое здание. Но объективная реальность, отвечал Эйнштейн, не обязана считаться ни с нашими удобствами, ни с соглашениями… Она, эта реальность, может быть даже, настолько, сложной, что для нее. окажутся лишь приблизительно верными законы человеческой формальной логики! «Разложив однажды, — об этом рассказывает женевский математик Гюстав Феррьер, — на столе пять спичек, Эйнштейн задал своему. собеседнику вопрос: чему равна общая длина всех спичек, если в каждой 5 сантиметров. «Разумеется, 25 сантиметров», — ответил тот. «Вы в этом уверены, — молвил Эйнштейн, — а я сомневаюсь! Может быть, это так, а может, и не так. Надо еще убедиться, что примененный вами математический прием годится для данной области действительности». — «Car moi, — добавил, тонко улыбаясь, Эйнштейн, — car moi, je ne crois pas a la mathematique!»
[52] В статьях «Физика и реальность» и «Ответ моим критикам», опубликованных спустя много лет в Америке, он еще и еще раз повторил этот удар по конвенционалистской разновидности идеализма в физике. Он сосредоточил в своих работах огонь и на другом, позитивистском фланге, назвав своего философского врага по имени:
«Феноменологическое представление о материи… пользующееся понятиями, наиболее близкими к ощущениям, есть грубый суррогат представления, соответствующего всей глубине свойств материи… Стюарт Милль и Э. Мах — представители в теории познания этой (феноменологической) точки зрения… Развитие наук должно привести к ее преодолению…»
И еще:
«То, что мне не нравится… это… позитивистская точка зрения, для меня неприемлемая и сводящаяся, по существу, к тезису Беркли: esse est percipi
[53]».
Сохранилось, наконец, частное письмо Эйнштейна к своему швейцарскому другу Морису Соловину. В этом посланном из Америки и датированном 10 апреля 1948 года письме читаем:
«Как в дни Маха досадно преобладали догматически-механические взгляды, так в наше время преобладают позитивистско-субъективйстские. Понимание и истолкование природы, как объктивной реальности, объявляется устарелым предрассудком… В нынешнее время это становится просто отвратительным…»
Тут нельзя не вспомнить еще раз, что реки чернил были пролиты в свое время борзописцами неомахизма для доказательства того, что «Эйнштейн, синтезированный с Махом», как раз и является истоком «нового» направления в философии, именуемого логическим позитивизмом, конвенционализмом, операционализмом и прочая и прочая. Так и написано в одном из подобных трактатцев: «синтезированный с Махом»! Беседуя, однако, весной 1955 года — за две недели до своей смерти — с историком Когеном, Эйнштейн, как гласит запись беседы, саркастически улыбнувшись, сказал:
«…В начале. XX века только немногие физики мыслили философски, тогда как сегодня почти все физики стали философами, хотя, увы, им свойственно быть плохими философами! Пример: логический позитивизм…»
Яснее не скажешь!
Но не было ли в эйнштейновском философском материализме уязвимых мест, представлявших уступку тому враждебному науке мировоззрению, против которого он вел борьбу всю свою жизнь?
3
В известной уже нам «планковской», произнесенной в 1918 году, речи Эйнштейна читаем:
«…К основным положениям физической теории ведет не логический путь, а только интуиция, основанная на вчувствовании в опыт…»
Через три года — в принстонских лекциях Эйнштейна — «интуиция», якобы управляющая работой физика-теоретика, фигурирует уже под названием «свободного творчества человеческого духа». «…Наука, — читаем еще в одной работе, — вовсе не является… собранием не связанных между собой фактов.
Она является созданием человеческого разума с его свободно изобретенными идеями и понятиями…»
Варьируясь и видоизменяясь, этот тезис о «свободном творчестве» физических теорий проходит через весь путь эйнштейновской мысли.
Бесспорно, тут налицо крупнейшая философская ошибка великого ученого, но сущность этой ошибки не так проста, как может показаться при поверхностном взгляде. Вырванный из контекста (а так, к сожалению, бывало не раз), этот тезис выглядит как утверждение субъективного идеализма в физике. Но как тогда согласовать это с тем, что известно о мировоззрении и о деле жизни Эйнштейна?
Дело обстоит не так просто.
«Свобода» теоретического творчества в понимании Эйнштейна отнюдь не является свободой от объективной реальности. Свобода, о которой идет речь, есть, во-первых, свобода от тисков кантовского априоризма, от мистически-предопределенных форм человеческой мысли. «…Одно из самых зловредных деяний философов, — читаем в тех же принстонских лекциях Эйнштейна, — это перенос понятий естествознания из доступной контролю области на недоступную высоту априорного…»
Во-вторых, — это свобода от ползучего эмпиризма феноменологов, от махистского привязывания теории к «комплексам ощущений» субъекта. «…Все понятия, — читаем в автобиографии и в «Ответе критикам», — даже и ближайшие к ощущениям и переживаниям, являются с логической точки зрения свободно принятыми понятиями»… «Оправдание для подобных (теоретико-физических) конструкций лежит не в выводе их из чувственных данных. Подобное выведение — в смысле логического выведения — никогда не происходит…»
В этом упоре на «логическую точку зрения» скрывается, как мы увидим, ключ к пониманию пресловутой эйнштейновской концепции «свободы»! Сейчас же отметим, что антикантовское и вместе с тем антимахистское острие этой «свободы» хорошо поняли такие прожженные деятели реакционного лагеря, как англо-американские логические позитивисты Уитроу и Mapгенау, и также французский махист Мерло-Понти. Сей последний особенно недоволен «философским методом Эйнштейна». В некрологе, напечатанном сразу после смерти ученого в парижской газете «Экспресс», Мерло-Понти в оскорбительных выражениях обрушивается на великого физика. «В мире, — пишет Мерло-Понти, — помимо невротиков, насчитывается еще немало рационалистов эйнштейновского толка, составляющих угрозу для живого разума». Под «живым» разумом наш философ понимает «разум, отводящий науке ее место в рамках человеческого (данного в ощущениях) мира»! Уитроу и Маргенау, со своей стороны, полностью отмежевываются в этом пункте от Эйнштейна. «Совершенно ясно, — подводит итог Маргенау, — что Эйнштейн принимает существование внешнего мира, как мира объективного, то есть независимого в широкой степени от наблюдателя…»
Маргенау имеет в виду, к примеру, знаменитый диалог, имевший место между Эйнштейном и немецким атомным теоретиком Арнольдом Зоммерфельдом, — диалог, подобно беседе с Тагором, напоминающий своим эпическим лаконизмом философские диспуты античного мира. Вот реплики этого диалога:
3оммерфельд…Итак, существует ли реальность вне нас?
Эйнштейн. Да, я в этом уверен!
Все это весьма поучительно и имеет лишь один бесспорный смысл.
«Свободно изобретаемые», по выражению Эйнштейна, теории в действительности, как он сам не устает подчеркивать, с однозначной определенностью отражают объективно-реальный мир, и критерием для «свободного выбора» между теориями оказывается опыт, общественная практика человека.
«Чистое мышление одно не может дать нам полного знания», — читаем в эйнштейновской оксфордской (герберт-спенсеровской) лекции, прочитанной 10 июня 1933 года и являющейся одним из главных документов зрелой философской мысли Эйнштейна. «Всякое познание реальности начинается с опыта и кончается им…»
[54]. «Разум… свободное творчество человеческого ума дают теоретической физике ее структуру… но опыт, конечно, остается единственным критерием правильности математических конструкций физики…»
И в статье «Физика и реальность»:
«Мы имеем дело со свободно образуемыми понятиями… Но свобода выбора здесь особого рода: она никоим образом не сходна со свободой писателя, сочиняющего роман. Скорее всего, она подобна той свободе, которой обладает человек, разгадывающий тщательно составленный кроссворд. Отгадчик может предложить (и испробовать) любое слово, но в действительности для решения кроссворда в целом необходимо, угадать (в каждом звене) одно определенное слово…»
«Кроссворд», о котором говорится здесь, — это объективный закон объективно существующего физического мира!
Разгадывание кроссворда происходит, как полагает Эйнштейн, «творчески-свободно» лишь в смысле логической автономности процесса отгадывания: отгадчик, следуя внутренней логике своей мысли или даже бессознательно, интуитивно, дает требуемые природой ответы.
Что же остается в таком случае от пресловутого «свободного изобретательства» физических теорий в трактовке Эйнштейна?
Остается только пламенная вера ученого-исследователя истины в то, что разум человека способен «самостийно», одною лишь своею мощью, одним усилием творческого вдохновения познавать истину, давая правильные отражения реального мира.
В этой концепции, по существу, нет еще ничего идеалистического.
Ленин подчеркивал, что процесс познания не сводится к простому фотографическому копированию реальности. «Сознание, — отмечал Ленин, — есть внешнее по отношению к природе (не сразу, не просто совпадающее с ней)…»
И еще:
«Истина есть процесс. От субъективной идеи человек идет к объективной истине через «практику» (и технику)».
Другое дело при этом, что процесс возникновения «субъективной идеи» и перехода от нее к объективной истине не является процессом «чистой интуиции», как полагал Эйнштейн.
Свою веру в «интуицию» и в мощь человеческого разума Эйнштейн разделял с великим Спинозой. Идейная близость Эйнштейна к голландскому философу отмечалась уже в этой книге. Эта близость подчеркивается многими объективными исследователями. Перу самого Эйнштейна принадлежит несколько проникнутых теплым чувством и взволнованных обращений к тени гениального мыслителя. К документам такого рода относятся, в частности, статья, написанная к 300-летию со дня рождения Спинозы, и предисловие к «Спинозианскому словарю», изданному в 1947 году в Нью-Йорке.
Что «интуиция» в толковании Спинозы (и Эйнштейна) резко отличается от мистического иррационализма реакционных идеологов, указывалось не раз в нашей философской литературе. «Интуиция у Спинозы, — пишет, например, советский исследователь В. В. Соколов, — не противопоставляется разуму, а объясняется высшим проявлением рациональных способностей человека… Интуиция в понимании Спинозы, как и всех великих рационалистов XVII века, не имеет ничего общего с алогической, мистической интуицией в учении Бергсона, Лосского и других…»
Это сказано совершенно верно, и это обстоятельство как раз и отличает материалиста Спинозу от дюжинных «интуиционистов» и прочих мистификаторов из лагеря идеализма. Но это отнюдь не заслоняет от нас неполноты и ограниченности спинозианского философского метода.
Ленин отмечал «важное значение философии Спинозы, как философии субстанции», но вместе с тем подчеркивал: «… Эта точка зрения очень высока, но неполна, не самая высокая…». Эйнштейн разделял со Спинозой слабости, присущие рационалистической додиалектической форме материализма, — слабости, проявляющиеся в опасности отрыва «чистой» мысли от объективной реальности. Такой отрыв в действительности и имел место порой в теоретическом творчестве великого физика.
Мы имеем в виду его трактовку формулы взаимосвязи между массой и энергией, а также математические построения в области «конечной» вселенной.
4
Открытие в 1905 году великой и простой формулы Е = тс
2, установившей количественную взаимосвязь между превращениями материи, с одной стороны, и ее движения — с другой, было не только триумфом материалистического естествознания. Формула эта оказалась немедленно использованной «физическим» идеализмом для новой атаки на материализм.
Можно провести известную аналогию между этим положением и ситуацией, сложившейся после открытия Минковским многообразия «Пространство — Время».
Там установление связи между пространством и временем породило стремление подменить связь тождеством, игнорируя качественное своеобразие величины времени и сводя ее к четвертой координате пространства. Здесь возник соблазн стереть различие между физическим понятием массы и понятием энергии, «слив» их в одно «общее» понятие и зачеркнув тем самым коренное гносеологическое соотношение между материей и ее движением.
Это была попытка модернизировать старые и давным-давно истлевшие лохмотья «энергетизма» Оствальда, подведя под него базу «новейшей физики».
Историк науки не забудет указать в этой связи, что в самой первой из своих работ, посвященных формуле Е = тс
2, сам Эйнштейн ни одним словом не упоминал о какой-либо (несуществующей) возможности «превращения» массы в энергию и обратно. «Масса тела, — читаем в эйнштейновской статье в ноябрьской (за 1905 год) книжке «Анналов физики», — всегда связана, с содержанием энергии в этом теле. Если энергия изменяется на величину L, то масса изменяется в том же направлении на величину L/910
20 причем энергия измеряется в эргах, а масса в граммах…»
Итак, речь идет о параллельном изменении массы и энергии, о самостоятельном превращении их (из одной формы в другую), о взаимной, наконец, количественной связи этих изменений и превращений.
Именно такой ход событий и наблюдается во всех без исключения опытах и процессах, регулируемых формулой Эйнштейна в реальном атомном мире.
Возьмем, например, одну из термоядерных реакций, привлекающих столь большое внимание в современной науке: реакцию слияния двух атомных ядер тяжелого водорода (дейтерия) в ядро атома гелия. Масса покоя гелиевого ядра всегда меньше суммы масс покоя исходных ядер. Но недостающее количество массы отнюдь не «превращается в энергию». Оно, это количество, может быть испущено наружу в виде массы частиц коротковолнового света — гамма-фотонов и унесено самим гелиевым ядром, увеличив его массу в связи с увеличением кинетической энергии. Сумма масс всех частиц до начала процесса оказывается здесь, как и всегда, равной сумме масс, получившихся в конце реакции. Суммы энергий «до» и «после» точно так же равны, независимо от того, выделилась ли энергия вместе со светом, в форме кинетической энергии ядра гелия и т. д.
Иным манером, как известно, искаженно рисует тот же процесс «физический» идеализм, толкуя о превращении массы в энергию, о «дематериализации» части материи и прочем в том же роде.
К сожалению, на этот путь мысли соскользнул — хотя и далеко не сразу — Альберт Эйнштейн.
Еще в «Общедоступном изложении» частной и общей теории относительности, изданном в 1916 году, мы не встречаем опять-таки и и слова о «превращении массы в энергию». Но уже в лейденской лекции на тему об эфире, в мае 1920 года, сталкиваемся с утверждением, что «вещество и излучение становятся отныне разными формами энергии», «масса, потеряв свое особое положение, является особой формой энергии» и т. д.
Начиная с этого времени, ошибочный тезис о массе (и материи), как о «форме энергии», занимает обиходное место в научном хозяйстве Эйнштейна. Субъективно — можно в этом не сомневаться — он был далек от желания включиться в кампанию по «искоренению» материализма из физики. Субъективно речь шла о методологическом просчете и ошибке в теоретико-познавательном анализе основных понятий физики. Как и следовало ожидать, этот просчет был тотчас подхвачен ожившим энергетизмом, и авторитет великого имени был использован реакционными идеологами, к немалому ущербу для науки…
Переходим к космологии.
1917 год ознаменовался, как помнит читатель, выходом в свет «Космологических соображений к общей теории относительности».
В этой работе Эйнштейн положил начало так называемой релятивистской космологии, или идее распространения теории тяготения на строение мира как целого. Можно было заранее усомниться, конечно, в возможности охватить — хотя бы приближенно — всю бесконечно-неисчерпаемую целостность космоса в рамках уравнений четырехмерного континуума. Остается фактом, что Эйнштейн такую попытку сделал! Рациональное зерно, содержавшееся в этой попытке, может быть установлено без труда: уравнения тяготения Эйнштейна, позволяют, как мы знаем, изучить структуру пространственно-временной непрерывности в зависимости от распределений материальных масс. Это и было успешно достигнуто в 1915–1916 годах для таких «местных» концентраций вещества, как область гравитации Солнца, поле тяготения некоторых звезд и т. д. Теперь же замысел оказывался нацелен — и против этого ничего нельзя было возразить — на обследование подобным способом более обширных районов вселенной. Релятивистская космология с этой точки зрения предстает как вполне законное обобщение уравнений тяготения, и можно согласиться с академиком И. Е. Таммом, полагающим, что «теория относительности создала теоретическую базу для исследования геометрии в больших астрономических масштабах, в масштабах космологических…».
Прав академик Тамм, указывая и на то, что «при создании будущей космологии общая теория относительности будет играть, несомненно, решающую роль…».
Вопрос всех вопросов, однако, состоит в том, насколько правомерен тот конкретный метод, который был применен Эйнштейном в качестве ключа к решению проблемы.
Главным звеном космологического обобщения уравнений тяготения Эйнштейна явилась так называемая «средняя плотность материи во вселенной».
Что такое эта «плотность» и каково ее происхождение в космической физике?
В основу исчисления средней плотности берется общее количество разведанного в космосе вещества — масса всех звезд, планет, межзвездных газовых и пылевых облаков и т. д. Вещество это затем мысленно как бы «размазывается» по всему просматриваемому в телескопы объему пространства. Частное от деления «размазанной» массы на космический объем и дает искомую среднюю плотность материи.
Что можно о ней сказать?
Прежде всего то, что «вселенная», конструируемая на базе величины средней плотности, ничего общего не имеет с реальным миром, простирающимся перед взором астрономов! Реальная астрономическая вселенная характеризуется, как известно, концентрацией вещества в узлах все более сложной и обширной структурной сети: комья метеорной пыли и газа сгущаются в планетные шары, планеты образуют солнечные системы, рои солнц (звезд) объединяются в млечные пути (галактики), последние группируются в сверхрой — метагалактику, и так без конца. Эта реальная структура отражает, без сомнения, качественные грани и переходы, возникающие при поднятии от одной ступени развития космоса к другой.
Призрачная же вселенная космологических уравнений отражает нечто совершенно иное.
Пространство в этой вселенной заполнено отнюдь не действительными небесными телами и их системами, а чем-то вроде однородно-измельченного и аморфно бескачественного космического «студня»!
Не приходится оспаривать, впрочем, что величина средней плотности может, при случае, служить полезным приемом для астрономов в их практических выкладках и расчетах. Следует настаивать лишь на том, что эта фиктивная «плотность» не может служить мерилом кривизны реального пространства в гигантских просторах астрономического космоса. Неправомерным, повторяем, являлось тут выведение геометрии из заведомо неадекватной действительности математической фикции («средней плотности»), в то время как реальная геометрия может быть извлечена из реального, и только такого, распределения материальных масс.
Это было — стало быть, говоря методологически — самоуничтожение гениального теоретического метода, открытого самим Эйнштейном, и в этом надо усмотреть первородный грех и трагедию эйнштейновской космологии.
Посмотрим на самом деле, куда вели космологические уравнения «образца 1917 года», и могло ли получиться из них что-либо иное, кроме того, что получилось.
Пространство обезличенно размазанной вселенной оказалось не только искривленным, но и замкнутым само в себе пространством. Выражаясь специально, пространство «мира в целом» расшифровалось как трехмерная поверхность риманновской четырехмерной псевдосферы. Говоря еще проще, бесконечный в пространстве и во времени реальный мир стянулся в «пузырь» конечного радиуса, массы и объема!
Дальнейшее развитие релятивистской космологии в этом ее варианте выразилось в оснащении эйнштейновских уравнений — А. А. Фридманом (в 1924 году) в Ленинграде и аббатом Леметром в Бельгии — переменной координатой времени. Статично-неподвижная мировая «сфера» превратилась после этого в нечто вроде пузыря, раздувающегося, либо, наоборот, сокращающегося, либо, наконец, «пульсирующего» наподобие сжимаемой и разжимаемой резиновой груши! Открытие в 1927 году астрономом Э. Хабблом явления разбегания звездных роев во все стороны с нарастающими по мере удаления скоростями оказалось немедленно использованным как «доказательство на опыте» именно расширяющегося, а не какого-либо иного варианта конечного «мира».
Фидеизм, как нетрудно догадаться, получил в результате всех этих событий вполне подходящее для себя «научное» подкрепление и обоснование.
Изыскания в области конечной и расширяющейся вселенной удостоились в конце концов такой чести, как торжественное благословение, исходящее от святейшей папской академии во главе с самим верховным жрецом Рима!
* * *
Мы не будем входить сейчас в подробности тех перипетий, которые испытала релятивистская космология на протяжении всей своей сорокалетней истории. Мы оставим, в частности, в стороне тот факт, что среди математических вариантов этой космологии имеются в запасе и такие, которые не обязательно приводят к конечному пространству риманновского типа. Возможны, например, и так называемые «открытые» (бесконечные по объему) модели вселенной с геометрией Лобачевского и даже модели с эвклидовым бесконечным пространством обычного типа.
Происхождение всех этих «моделей» от заведомо неправомерного метода средней плотности делает их, на наш взгляд, одинаково далекими от подлинно научной космологической теории.
Это не означает, повторяем, что приложение идей эйнштейновской теории тяготения к космологической проблеме вообще не имеет raison d\'etre. Релятивистской космологии, учитывающей реальную структуру космоса, суждены, безусловно, многообещающие перспективы в будущем. Некоторые попытки в этом направлении были сделаны, но не получили, к сожалению, полноценного развития…
Близкие к Эйнштейну люди рассказывают, что на склоне своих дней он выражал крайнее беспокойство по поводу того оборота, который приняли в конце концов события в области релятивистской космологии.
«Что количество материи в мире ограничено, — писал он 5 апреля 1954 года своему швейцарскому другу Гансу Мюзаму, — в это верили на протяжении короткого времени. Сегодня — это находится полностью под вопросом!»
Рассматривая всю космологическую проблему в историческом плане, видишь еще раз в итоге, как трагически переплелись в ней гениальный полет крылатой теоретической мысли и аберрация научного метода, что и привело в конце концов к печальному исходу.
Налицо — в предельно ясной и зримой форме — тот отрыв «чистой» мысли от физической реальности, опасность которого была отмечена выше.
5
Исследователь философии Эйнштейна не сможет отрицать и того, что рецидивы махистской школьной мудрости и махистских словесных штампов могут быть найдены не только в ранних, но и в позднейших философских высказываниях Эйнштейна, в частности во вступительной главе его книги «Смысл относительности» (в русском переводе: «Сущность теории относительности»), переизданной в последний раз при жизни автора в 1953 году. Мы читаем здесь, например, что «целью всякой науки, будь то естествознание или психология, является согласование между собой наших ощущений», что «наши понятия и системы понятий оправданы лишь постольку, поскольку они служат для выражения комплексов наших ощущений»… Но тут же рядом говорится о том, что «естественные науки, и в частности наиболее фундаментальная из них физика», имеют дело «с такими чувственными восприятиями, которые совпадают у различных индивидуумов и являются поэтому до известной степени вне-личными». «Это в особенности справедливо», продолжает Эйнштейн, по отношению к таким восприятиям и к таким понятиям, как те, что относятся к пространству и времени. Под давлением фактов «физики были вынуждены низвергнуть их с Олимпа априорности» и вместе с тем обнаружить удаленность глубокой структуры пространства и времени от прямых чувственных восприятий…
Непоследовательность? Да, бесспорно. Но столь же бесспорно и то, что, выдергивая из контекста подобного рода непоследовательности, имеющие в данном конкретном случае привходящее, побочное значение, на протяжении долгих лет пытались представить Эйнштейна как «махиста», вразрез с основным, коренным ядром его философской позиции.
Не затушевывая отнюдь этих непоследовательностей, было бы неправильно, основываясь на них одних, отдавать Эйнштейна лагерю врагов материализма! Учение Маркса и Ленина требует от нас рассмотрения явлений во всей их противоречивой сложности, с учетом главной, определяющей линии развития. В особенности это относится к таким явлениям, как жизнь великого человека, родившегося и воспитавшегося в духовной среде, отягощенной многими предрассудками буржуазного мира. Великим людям этого социального круга присущи многие — великие и малые — слабости. К числу таких слабостей Альберта Эйнштейна относилась, к слову сказать, его готовность необдуманно предоставлять свое имя (с филантропической целью) в распоряжение частных лиц, не предвидя печальных результатов подобного прекраснодушия. Известен анекдотический факт, когда на соискание одной и той же должности физика-радиолога в госпитале явилось пять человек, предъявивших рекомендательные записки Эйнштейна. В другом случае держателем эйнштейновской рекомендации (полученной заглазно, при посредстве жены учёного) оказался «врач», не имевший диплома и занимавшийся незаконной практикой! В рассматриваемом нами сейчас философском плане это приводило к выходу в свет с «визой» Эйнштейна немалого числа идейно-порочных, а порой и прямо обскурантских «произведений» вроде, например, пресловутой брошюрки
[55] Линкольна Барнетта «Вселенная и д-р Эйнштейн».
6
Чертами непоследовательности философского мышления Эйнштейна отмечена и система его взглядов, касающихся религии.
Юношеские и зрелые годы ученого сопровождались, как мы видели, решительным разрывом с мистикой и догматикой во всех ее формах. На протяжении всей своей жизни, отмечает биограф, Эйнштейн «никогда не исполнял никаких обрядов», «он был против любых культов, в каком бы виде они ни преподносились…».
В ноябре 1930 года Эйнштейн так ответил журналисту из «Нью-Йорк таймса», поинтересовавшемуся его мнением о боге:
«Я не верю в бога, который награждает и карает, бога, цели которого слеплены с наших человеческих целей. Я не верю также в бессмертие души после смерти, хотя слабые умы, одержимые страхом или нелепым эгоизмом, находят себе пристанище в такой вере…»
Этот ответ, по-видимому, не удовлетворил нью-йоркского раввина Герберта С. Гольдштейна, и он послал Эйнштейну в Европу краткий телеграфный запрос: «Верите ли вы в бога? Ответ пятьдесят слов оплачен». Эйнштейн немедленно телеграфировал: «Я верю в бога Спинозы, проявляющего себя в упорядоченности мира, но не в бога, занимающегося судьбами и делами людей».
Слово «Бог» у Спинозы, как известно, является лишь иным выражением слова «Природа»: «Deus sive natura» — «Бог или природа». Отождествление природы и бога, называемое пантеизмом, как также давно и метко замечено Вольтером, является лишь «вежливой формой атеизма». Ничего иного, кроме пантеизма, то есть расплывчато выраженного и засоренного религиозной фразеологией («переодетого в теологический костюм», писал Плеханов) научно-атеистического подхода к познанию мира, не найти и в философском мировоззрении Альберта Эйнштейна!
В середине тридцатых годов Эйнштейн, однако, дал новую пищу для разносчиков религиозного товара, сформулировав свою так называемую космическую религию, которую он понимает следующим образом:
«Моя религия состоит в чувстве скромного восхищения перед безграничной разумностью, проявляющей себя в мельчайших деталях той картины мира, которую мы способны лишь частично охватить и познать нашим умом… Эта глубокая эмоциональная уверенность в высшей логической стройности устройства вселенной… и есть моя идея бога…»
И еще:
«Знать, что на свете есть вещи, непосредственно недоступные для нас, но которые реально существуют, которые познаются нами и скрывают в себе высшую мудрость и высшую красоту… знать и чувствовать это — есть источник истинной религиозности.
В этом смысле, и только в этом смысле, я принадлежу к религиозным людям».
Итак, если отбросить двусмысленно и неприемлемо для ученого-материалиста звучащие словесные орнаменты насчет «высшего разума, разлитого во вселенной» (еще говорится о «мистическом трепете», о «подвижническом восторге» и т. д.), то в сердцевине «космической» религии Эйнштейна не усматривается, по существу, ничего, кроме естественной и благородной взволнованности ученого, воодушевленного познанием материи и ее глубоко скрытых тайн. Ленин, конспектируя Фейербаха, выписывает из него отрывок, говорящий как раз о таком чувстве благоговения перед гармонией вселенной. Эта гармония, писал Фейербах, «есть в действительности не что иное, как единство мира, гармония причин и следствий, вообще та взаимная связь, в которой всё в природе существует и действует…» «Атеизм, — отмечает тут же Ленин, — не уничтожает ни «моральное высшее (= идеал)», ни «естественное высшее (= природу)». Другой вопрос при этом, что гносеологически незаконно переносить на объективный внешний мир субъективное понятие «разумности» (вместо того чтобы говорить о естественной закономерности и всеобщей связи явлений материального мира). Но такова уж особенность спинозианского рационализма в целом, преувеличенно раздувающего роль сознания и «разумного», как якобы всеобщего атрибута материи, не замечая той грани, которая разделяет в этом пункте, материализм и идеализм.
«Разумность» устройства мира, заметим кстати, никогда не приводила в восторг сколько-нибудь проницательных теологов, как это остроумно отметил Бертран Рассел, писавший в своем памфлете «Почему я не христианин»:
«…Почему бог сотворил законы природы такими, каковы они есть, а не другими? Могут быть два ответа: либо он сделал это потому, что ему это пришло на ум без всякого основания, и тогда это нарушает идею о разумности действия бога. Если же он сотворил законы природы из соображений наибольшей их разумности, значит действия бога подпадают под закономерность, обязательную и для него, и тогда надобность в боге вообще отпадает!»
Отказ автора теории относительности признать существование личного бога выражен, без сомнения, и в знаменитом эйнштейновском афоризме, оброненном как-то раз в одной из бесед и послужившем темой для бесчисленных догадок и толкований. Афоризм, о котором идет речь, звучит по-немецки так: «Der Herrgott ist raffiniert, aber boshaft ist er nicht» («гocподь утончен, но не злонамерен»). Наиболее проницательное понимание смысла этих слов принадлежит, как мы полагаем, известному математику Норберту Винеру. «…Слово «бог», — пишет Винер (в книге «Кибернетика и общество»), — употреблено здесь Эйнштейном для обозначения тех сил природы, которым приписываются свойства, характерные не столько для бога, сколько для его смиренного слуги — дьявола… Эйнштейн хочет сказать, что силы природы нас не обманывают, что ученый, который в исследуемой им природе ищет некую, стремящуюся его запутать силу, напрасно теряет время… Природа сложна, и эта сложность создает трудности для тех, кто стремится раскрыть ее тайны. Но над природой не стоит кто-то, кто коварно изобретает всё новые хитроумные приемы, чтобы затруднить познание человеком внешнего мира…».
Своей шутливой аллегорией Эйнштейн, стало быть, отбрасывает прочь мифологические домыслы о боге и дьяволе. Он отвергает спиритуализм и телеологию. Он рассматривает природу как безличное материальное единство, познаваемое человеческим разумом.
Ничего удивительного, следовательно, что космическая религия Эйнштейна, по сути дела, могла весьма мало устроить не только представителей официальной церковности, но и сторонников любых идеалистическо-теологических толков и сект. В этом отношении она неминуемо должна была разделить судьбу другой, подобной же попытки, а именно «монистической» религии немецкого биолога-материалиста Геккеля. «…Характерно во всей этой трагикомедии», — писал Ленин, — то, «что Геккель… не только не отвергает всякой религии, а выдумывает свою религию»… «…Философская наивность Геккеля, отсутствие у него определенных партийных целей, его желание считаться с господствующим филистерским предрассудком против материализма, его личные примирительные тенденции и предложения относительно религии, — всё это тем более выпукло выставило общий дух его книжки, неискоренимость естественно-исторического материализма, непримиримость его со всей казенной профессорской философией и теологией…»
[56]
Окончилась проповедь «монистической» религии, как отмечает В. И. Ленин, вполне поучительно: «После ряда анонимных писем, приветствовавших Геккеля терминами вроде «собака», «безбожник», «обезьяна» и т. п., некий истинно-немецкий человек запустил в кабинет Геккеля в Иене камень весьма внушительных размеров!»
Все это очень схоже с положением, сложившимся вокруг Эйнштейна и его «космической» религии. Состоявшаяся в конце 1940 года в Нью-Йорке конференция на тему о религии и науке весьма прохладно отнеслась к докладу ученого, специально приглашенного сюда для изложения своих «космически-религиозных» взглядов. Выступавшие ораторы прямо называли эйнштейновскую концепцию атеистической и ничего общего не имеющей с задачей насаждения бога в естествознании, которую поставили перед собой устроители конференции. Одновременно Эйнштейн стал получать анонимные письма с бранью и угрозами, а некоторые газеты опубликовали «протесты» по поводу того, «почему разрешают какому-то иммигранту глумиться над верой в бога?». Нашлись ретивые деятели, утверждавшие даже, что Эйнштейн «нарочно прибыл в Америку для того, чтобы отнять у нас нашего бога»!
Сложность и противоречивость философской натуры Эйнштейна состоят в итоге не в мнимом раздвоении его «души» между религией и наукой, между махизмом и материализмом (удобная для теологов и махистов теорийка!), но в борьбе между односторонним рационализмом и стихийной диалектикой ученого-естествоиспытателя.
И с каким бы переменным результатом ни шла эта борьба, она не может заслонить от нас фигуры ученого-борца, познающего реальность в постоянном, активном взаимодействии опыта и теории, в практике познания, отражающего и переделывающего мир.
Глава четырнадцатая. Коричневая чума
1
Коричневая чума, приближение которой он предвидел с прозорливостью, удивившей многих профессиональных политиков, надвинулась на Германию. Пылал рейхстаг, подожженный провокаторами Геринга. В дождливую майскую ночь на площади Оперы, рядом со зданием Берлинского университета, чадил гигантский костер из книг, и пламя лизало переплеты, на некоторых были вытиснены имена Спинозы, Вольтера, Маркса, Эйнштейна… Немецкая физика, ее блестящие университеты и исследовательские центры опустели. Тысячи ученых были изгнаны, другие брошены в концентрационные лагеря, третьи бежали из страны. Филипп Ленард напечатал зато свой учебник «Германская физика», из которого были исключены все «неарийские» теории, а такие слова, как «электричество» и «термодинамика», заменены подходящими истинно германскими терминами!
Именно в эти дни на улицах Берлина можно было видеть объявление, предлагавшее 50 тысяч марок «за голову Эйнштейна». «Я и не подозревал, что моя голова стоит так дорого!» — добродушно поделился он этой новостью с Эльзой Эйнштейн. Газета «Фёлькишер беобахтер» напечатала статью, подстрекавшую к убийству ученого. «Вилла Капут» была оцеплена и разгромлена отрядами гестапо. Искали «склады коммунистического оружия», которое, по «данным» ищеек Гиммлера, хранилось в доме Эйнштейна. Его скромные сбережения — пять тысяч марок — были конфискованы в берлинском банке. Научный архив, к счастью, удалось спасти — Марго вовремя перевезла связки эйнштейновских бумаг во французское посольство в Берлине. Еще счастливее было то, что самой Марго и ее сестре Ильзе удалось бежать за границу…
Что касается Эйнштейна и его жены, их не было в это время в Германии. 20 октября 1932 года он прочитал свою последнюю лекцию в Берлинском университете, а в первых числах декабря его видели садящимся в пригородный поезд на железнодорожной станции Потсдама. На повороте проселочной дороги, ведшей на станцию, он попросил Эльзу обернуться и посмотреть еще раз на видневшуюся вдали «виллу Капут» и на озеро Хавель, блестевшее в лучах заходящего солнца. «Зачем?» — удивленно спросила Эльза. «Затем, что ты их никогда больше не увидишь!»
10 декабря он перешел по трапу на трансатлантический лайнер в Бремене и отплыл, направляясь в Калифорнийский технологический институт, но отнюдь не имея в виду переселиться навсегда в Америку.
Весной 1933 года он вернулся в Европу. История эмиграции Эйнштейна в Соединенные Штаты является одним из наименее освещенных эпизодов, а вернее, наиболее замалчиваемым эпизодом в биографической литературе, существующей на Западе.
Как развивались события, приведшие к окончательному решению?
Осенью 1930 года он отправился в свою вторую поездку в Штаты — первая, как помнит читатель, была совершена в 1921 году. Контракт, заключенный им с технологическим институтом в Пасадене (Калифорния), предусматривал пребывание Эйнштейна в качестве «гостящего профессора» (visiting professor) в течение двух учебных годов.
Приглашение в Пасадену было принято им охотно, и прежде всего потому, что здесь предстояло ему встретиться с людьми, которых он уважал и труды которых имели прямое отношение к его собственным работам. В научном городке Калифорнийского технологического института обитал Роберт Милликэн, посвятивший немало лет своей жизни экспериментальной проверке эйнштейновского закона фотоэлектрических явлений. Здесь же, на горе Вильсон, в нескольких милях от Пасадены, находилась знаменитая астрономическая обсерватория, где работал Фриц Цвики, астрофизик, учившийся в Цюрихе в те годы, когда там профессорствовал Эйнштейн. На Маунт-Вильсон работали также астрономы Кемпбелл и Адамс, чьи труды позволили подтвердить предсказанные общей теорией относительности эффекты отклонения лучей света и «красного смещения» в спектре звезд и солнца. Наконец предстояла встреча с человеком, имя которого Эйнштейн не мог произнести без чувства глубокого волнения. Майкельсон! Да, этот удивительный старик — ему исполнилось уже семьдесят девять лет, — автор опыта, изменившего весь ход истории науки (и жизнь Эйнштейна), был здесь и продолжал трудиться в маленьком домике, обсаженном апельсиновыми деревьями, на окраине Пасадены. Тут двенадцатого февраля 1931 года в солнечный день произошла их встреча, и Майкельсон сказал, что он может теперь умереть спокойно. (Через немного недель Эйнштейн провожал в последний путь и бросил горсть земли в открытую могилу Альберта Майкельсона.)
Лучшее, чем располагала в ту пору американская наука, находилось здесь, но самой Америке было не до науки…
Шторм экономического кризиса разразился над Америкой! Эйнштейн видел толпы голодных людей, простаивавших часами в ожидании тарелки супа, детей, роющихся среди отбросов в поисках пищи, видел расовый террор и классовое неравенство… Он понимал причины этой трагедии огромной и богатой страны, он уяснил себе эти причины еще в дни катастрофы кайзеровской Германии.
«Трагедия нашего времени, — записал однажды его реплику А. Мошковский, — состоит в том, что мы не сумели создать общественную, организацию, достойную прогресса последнего столетия. Отсюда кризисы, застои, бессмысленная конкуренция, эксплуатация людей…»
Позднее, в статье «Почему нужен социализм?», Эйнштейн писал:
«Экономическая анархия капиталистического строя, по моему мнению, есть подлинный корень зла… Производство ведется не для блага людей, а для прибыли… Капитал концентрируется в немногих руках, и результатом являются капиталистические олигархии, чью гигантскую силу не в состоянии контролировать даже демократически-организованное государство… Я убежден, что есть один только путь борьбы с этим тяжким злом — введение социалистической экономики вместе с системой просвещения, направо ленной на благо общества».
О «полностью планируемой экономике», как о средстве устранения кризисов, он размышлял еще в двадцатых годах. «…Это есть то, что в основном достигнуто в России сегодня. Многое будет зависеть от исхода этого могущественного эксперимента. Заниматься тут скептическими прорицаниями — значило бы обнаружить предвзятость…»
Он выразил в эти годы свое отношение и к гигантской фигуре Маркса, вызвавшей у него воспоминание о другом, самом дорогом для него мыслителе — Бенедикте Спинозе. «…Личности, подобные Спинозе и Карлу Марксу, сколь бы они были не похожи друг на друга, жили и жертвовали своей жизнью во имя идеала социальной справедливости…»
«Я считаю, — продолжал Эйнштейн, — что искалечение человеческой личности есть худшее из зол, несомых капитализмом. Я полагаю также, что стремление к личному благополучию достойно свиньи. Можно ли представить себе Моисея, Иисуса или Магомета, занятых увеличением текущего счета в банке!»
Задумываясь на протяжении всей своей жизни над вопросами человеческой морали, Эйнштейн отрицал ее «божественное», иррациональное происхождение. Он настаивал на естественном возникновении нравственных норм. «Откуда происходят этические аксиомы?»— спрашивал он в статье «Законы науки и законы этики» (приложенной к тексту книги Ф. Франка «Относительность — более полная истина»). «Формулируются ли нравственные истины по произволу? Или по указанию свыше? Или же они коренятся в опыте людей и прямо или косвенно обусловливаются этим опытом?» И отвечал: «С чисто формальной, логической точки зрения все аксиомы, включая и аксиомы этики, могут, конечно, считаться произвольными. Но они ни в коем случае не произвольны, если рассматривать их в аспекте психологии и эволюции… Они коренятся, во-первых, в инстинктивном стремлении людей избегать боли и смерти. И, во-вторых, возникают в результате накопления реакций человеческих существ на поведение своих ближних…» «Аксиомы этики, — подводил итог Эйнштейн, — устанавливаются и проверяются примерно тем же способом, как и аксиомы науки: «Die Wahrheit liegt in der Bewahrung» («Истина есть то, что поддается проверке на опыте!»).
Здесь, хотя и в смутной и неполной, далекой от марксистского научного анализа, форме, содержится определенное приближение к точке зрения исторического материализма на мораль как на общественную категорию. Надо учесть к тому же, что вопросы происхождения нравственности всегда служили камнем преткновения даже для самых сильных и свободных от предрассудков умов буржуазного мира. Совлечь с себя «ветхого Адама» в этой области было для них особенно трудным делом. Приняв все это во внимание, мы должны будем отдать должное прогрессивной направленности этической философии Эйнштейна.
Как ясно в то же время, Эйнштейн не был ни марксистом, ни революционером. Следуя за Спинозой, он непоследовательно и наивно считал, что главным способом борьбы с социальным злом является преодоление «иррациональных эмоций в человеке». Подобно французским энциклопедистам и таким великим русским просветителям-утопистам, как Писарев, он обращал свои основные надежды на рост просвещения, на «вмешательство разума в действие слепых эмоциональных сил». Он верил утопически в то, что преодоление «невыносимой тирании собственников на средства производства» возможно путем законодательных реформ, без «потрясения основ» капиталистического строя. Обескураживающий опыт рузвельтовской «новой эры» был еще впереди, да и сама эта «эра» в 1931 году существовала только в головах «мозгового треста» советников Рузвельта! Эйнштейн возлагал на нее определенные надежды…
Американские университеты, колледжи, институты — Эйнштейн столкнулся с ними еще в первый свой приезд в Штаты — не вызывали у него никаких иллюзий. «Вся структура и организация научной жизни скопированы здесь с больших капиталистических концернов. Те же самые боссы, которые ворочают углем и нефтью, ведут и «хозяйство» университетов. Самой важной вещью в этом хозяйстве является недвижимость: футбольные площадки, стадионы. Ну, а профессора?.. Профессора — это весьма второстепенное имущество с точки зрения боссов! Имущество это, разумеется, можно купить и продать, и притом по дешевке. Если же босс захочет сам украсить себя ученым титулом, это тоже вопрос денег. Звание доктора, например, можно купить (такса — тысячи долларов) — и это еще, пожалуй, самое простое в данных условиях и самое честное решение вопроса!» Так взволнованно поделился с ним своими наблюдениями коллега-физик, переехавший на постоянное жительство в Америку.
Эйнштейн знал это. И он не собирался молчать. За месяц до начала учебного года в Пасадене, отвечая редакции журнала «Форум», запросившей у него статью, он писал:
«Барьеры между общественными классами неправедны. Они поддерживаются в конечном счете насилием…»
Узнав о зверской расправе с рабочими-социалистами Муни и Биллингсом, томящимися вот уже пятнадцать лет без всякой вины в калифорнийских тюрьмах, он тут же, не медля, сел за свой рабочий стол в профессорской комнате в Пасадене и написал письмо на имя комитета защиты Тома Муни:
«Я очень хорошо осведомлен о странных юридических порядках, существующих в Калифорнии, о том, какой произвол господствует там в обращении с людьми, неугодными некоторым влиятельным группам. Я осведомлен также о героической борьбе меньшинства в вашей стране, в которой власть капитала над правительственной администрацией имеет еще большие размеры, чем в Европе. И я убежден, что энергия американского народа поможет покончить с тяжелым положением. Произойдет это тогда, когда плохо информированным народным массам станет известно о происходящем…»
Вряд ли все это могло понравиться «некоторым влиятельным группам», в кармане у которых был не только технологический институт в Пасадене, но и весь штат Калифорния!
Но этот «красный», этот беспокойный господин Эйнштейн явно не хотел считаться не только с «американским образом жизни» — он вел «подрывную пропаганду» и против акций военных заводов, против переплетающихся интересов Дюпона и Фарбен-Инду-стри. «…В наш век, — так начал он свое письмо к студентам Кальтеха
[57] — научные открытия часто применяются во зло человечеству. Ядовитые газы убивали и калечили людей в последнюю войну. В мирное время те же открытия и изобретения используются на фабриках, где людей превращают в рабов. Важно, чтобы в науке не просто делались открытия, но делались так, чтобы не извращалось назначение науки…»
В эти недели и месяцы, проведенные им на калифорнийском солнечном берегу, ему приходилось читать по своему адресу не только брань, чаще всего анонимную, не только оскорбления и угрозы, но и лесть, непомерные дозы лести, с помощью которой намеревались подкупить и приручить этого непокладистого человека! Те, кто поступал так, плохо знали Альберта Эйнштейна. На одном из банкетов, устроенных в его честь в Голливуде (он не хотел туда идти и сделал это, лишь уступая просьбам Чарли Чаплина), прослушав терпеливо весь адресованный ему высокопарный вздор, он, наконец, не выдержал и, встав с кресла, прервал поток красноречия: «Благодарю вас за все те вещи, которые вы обо мне сказали. Если бы я поверил в их правильность, я был бы сумасшедшим, но поскольку я точно знаю, что я не сумасшедший, я в них не верю». И сел при гробовом молчании присутствующих.
27 августа 1932 года в Амстердаме открылся антивоенный конгресс, и за столом президиума сидели, среди других ветеранов борьбы за мир, Барбюс, Кашен, Андерсен-Нексе. Народы Азии были представлены старейшим японским рабочим вождем Сен-Катаямой и сподвижником Ганди и Джавахарлала Неру — Пателем. Советской делегации во главе с Горьким было отказано в визе. Фриц Адлер — теперь он был председателем второго (а до этого — двухсполовинного) Интернационала — объявил амстердамский съезд «маневром коммунистов» и попытался сорвать конгресс. «Habich schon friiher bemenri, dieser Adler fliegt nicht zu hoch!»
[58] — ворчливо заметил Эйнштейн и написал приветствие конгрессу:
«Когда японцы напали на Маньчжурию, цивилизованный мир не нашел в себе достаточно сил, чтобы воспрепятствовать этому преступлению. Интересы промышленников оказались сильнее, чем» стремление народов к справедливости… Пусть же все, кому дорог мир, каких бы политических убеждений они ни придерживались, окажут все свое влияние, чтобы на месте насилия и безграничной жажды наживы воцарились, наконец, право и мир!»
2 300 делегатов конгресса, стоя, аплодировали этому приветствию. И они аплодировали еще раз, когда прозвучали имена избранных в постоянный комитет борьбы против войны, империализма и фашизма: Максим Горький, Шверник, Барбюс, Роллан, Клара Цеткин, Драйзер, Генрих Манн, Эйнштейн…
Нельзя сказать, чтобы и это пришлось по вкусу реакционным профашистским группам в Соединенных Штатах Америки!
Черносотенная женская организация «Дочери американской революции» потребовала запретить Эйнштейну въезд в США — он проводил каникулы тридцать второго года в Европе и должен был начать вскоре свой второй учебный год в Пасадене. «Безбожникам и коммунистическим смутьянам не место в Соединенных Штатах!» — истерически возглашали «дочери». К ним присоединился бостонский кардинал О\'Коннел, выразивший попутно свое недовольство теорией относительности, «этим ложным, аморальным и атеистическим учением». Исход президентских выборов и падение реакционной администрации Гувера на время прекратили шумиху. Садясь на корабль в Бремене, Эйнштейн передал агентству Юнайтед Пресс свой комментарий к этому происшествию:
«Прислушайтесь к тому, что вещают эти глубокомысленные, уважаемые, патриотические леди! Вспомните, что столицу могущественного Рима некогда спасло гоготанье гусей…»
«Никогда еще раньше мои попытки приблизиться к прекрасному полу не встречали такого яростного отпора!»
«Но, может быть, они правы, эти бдительные гражданки? Может быть, и впрямь нельзя допустить присутствие в Соединенных Штатах того, кто пожирает полупрожаренных капиталистов с таким же аппетитом, с каким ужасный Минотавр на острове Крит некогда пожирал прелестных греческих девушек? Ведь он, этот опасный человек, в дополнение ко всему прочему, противится любой войне, за исключением неизбежной войны с собственной женой…»
2
В дни, когда Эйнштейн переплывал взад и вперед Атлантический океан, не зная еще, где ему будет суждено приклонить свою голову, в одиночной камере индийской тюрьмы сидел гибкий и стройный человек с глубоко запавшими глазами и очень худым лицом, напоминавшим вырезанную из темного камня камею. Смуглокожий человек проводил все свое время у колченогого, грубо сколоченного стола — другого не полагалось узнику тюрьмы, охраняемой штыками и пулеметами его британского величества короля и императора Индии! Узник работал над своими книгами. Он писал, кроме того, ежедневно по одному письму своей четырнадцатилетней дочери. В этих письмах он намеревался изложить всю историю человечества с времен дикости и до нынешних дней. Письма были собраны впоследствии и образовали книгу «Взгляд на мировую историю».
В письме от 13 июля 1933 года узник писал: «Мы читаем много книг сегодня, но, я боюсь, много бесполезных книг. В старые времена люди читали мало книг, но это были хорошие книги, люди запоминали их содержание. Одним из величайших европейских философов, человеком великой мудрости и образованности, был Спиноза. Он жил в семнадцатом веке в Амстердаме. Говорят, что его библиотека состояла менее чем из шестидесяти книг…» Пишущий помедлил немного и продолжал: «Современная наука необычайно сложна и разветвлена. Области исследований так широки, что каждый ученый является специалистом одной узкой области. И он может быть совершенно не осведомлен в соседних областях, лишаясь таким образом права называться культурным человеком в старом смысле этого слова…»
«Без сомнения, впрочем, имеются исключения, и есть несколько личностей, которые преодолели эту узкую специализацию и, будучи сами специалистами, обладают более широким кругозором. Одною из таких личностей является Альберт Эйнштейн, немецкий еврей, изгнанный из Германии гитлеровским правительством. Его считают величайшим ученым нашего времени».
«Эйнштейн открыл ряд новых фундаментальных законов физики, затрагивающих всю вселенную, и путем тонких математических вычислений изменил законы Ньютона, применявшиеся безоговорочно на протяжении двух столетий. Теория Эйнштейна была подтверждена удивительным способом: согласно ее предсказаниям свет ведет себя особенным образом, и это может быть проверено во время затмения солнца. И действительно, наблюдая затмения, удалось установить, что свет ведет себя в точности так, как это было предсказано математическими вычислениями…»
«Я не буду объяснять тебе эту теорию, потому что она является очень отвлеченной. Она называется теорией относительности. Скажу только, что, изучая вселенную, Эйнштейн нашел, что понятие времени и понятие пространства, взятые отдельно, недостаточны. Он развил новую идею, согласно которой оба эти понятия были объединены в одно целое. Так возникло понятие Пространства — Времени».
В конце письма стояла подпись: «Джавахарлал Неру».
3
29 марта 1933 года океанский пароход «Бельген-Ланд», совершавший рейсы между Бельгией и Соединенными Штатами, бросил якорь в порту Антверпена. По сходням среди других пассажиров сошел на европейскую землю Альберт Эйнштейн. Накануне отплытия из Америки он положил на стол германского консула в Нью-Йорке свой немецкий паспорт. Он отказался от германского гражданства. Он покончил и со своими учебными делами в Калифорнии. Что делать ему дальше? Он высадился в Антверпене, последовав приглашению короля и королевы бельгийцев. Старая дружба связывала его с ними. Королева Елизавета была известна в своей стране под именем «красной королевы». Так по крайней мере называли ее в парламентских кругах депутаты правых партий: королева агитировала на выборах за социалистов и относилась дружественно к Советскому Союзу. Она была проста в привычках, любила музыку и сама была музыкантшей — училась играть на скрипке в молодости у знаменитого Изаи. Когда-то — это было еще в двадцатых годах — король Альберт и его жена пригласили Эйнштейна приехать к ним запросто на чашку чая. К назначенному часу на маленькую железнодорожную станцию, недалеко от летней королевской резиденции, был послан придворный автомобиль. Пришел поезд, но гостя в нем не оказалось. Шофер отправился обратно, заявив, что профессор Эйнштейн не приехал. Через полчаса, однако, пришел пешком сам профессор в запыленном плаще и в прекрасном расположении духа. Дело объяснилось просто — профессор прибыл, как всегда, в вагоне третьего класса, и ливрейный шофер не обратил внимания на пожилого господина в потертом клеенчатом плаще и стоптанных башмаках, с кудрями, развевающимися из-под широкополой шляпы…
Король Альберт был страстный альпинист и любил обсуждать с Эйнштейном особенности швейцарских горных вершин. Они называли друг друга «тезка». С королевой Елизаветой Эйнштейн играл в квартете — две скрипки и две виолончели. Однажды, когда ее величество была особенно в ударе, он восхищенно воскликнул: «Вы прекрасно сыграли! Право, вы совершенно не нуждаетесь в профессии королевы!»
Теперь она встретила его в апартаментах брюссельского дворца бледная и встревоженная и сказала, что она беспокоится за его жизнь. Гитлер явно решил не оставлять в покое Бельгию. Страна кишит нацистскими агентами. От них не укрыться даже во дворце! Она умоляет его поэтому поселиться инкогнито в уединенном месте. Для охраны будут приняты все меры…
Он попросил не беспокоиться об охране и поселился на берегу океана, в маленькой даче вблизи от рыбачьей деревни Лекок-сюр-мер. Но инкогнито не удалось. Газетные репортеры разнесли весть о местопребывании Альберта Эйнштейна. Провокатор, назвавший себя «беглецом из Германии» и «бывшим штурмовиком», проник на дачу в Лекок-сюр-мер и предложил приобрести у него «секреты гестапо» по сходной цене — 200 тысяч франков! Провокатор был задержан, и бельгийское правительство, опасаясь худшего, окружило дачу полицией..
За этой провокацией не замедлили последовать другие. Подметные письма угрожали физической расправой не только самому Эйнштейну, но и его близким. Прусская Академия, которой он направил письмо, извещавшее о выходе из нее, покрыла себя позором, включившись в эту кампанию лжи и террора.
Планк в качестве академического секретаря чувствовал себя в положении невыносимом! Не он ли в девятьсот тринадцатом году пригласил Эйнштейна в Берлин, и вот теперь он должен был исключать его из рядов академии… Планк был слаб в политике и обладал многими предрассудками своего класса. Но он был честным человеком, и он любил Эйнштейна. Расистская доктрина претила старому физику. Однажды он решился даже пойти на прием к Гитлеру, чтобы убедить его не применять «арийского параграфа» к немецким ученым. Планк рассказал потом, что вышло из этой затеи. Фюрер слушал несколько минут молча, потом разразился припадком истерического бешенства. Он кричал и топал ногами, размахивая кулаками перед носом восьмидесятилетнего Планка и угрожая стереть его с лица земли. Из вестибюля сбежались напуганные охранники, уверенные, что на фюрера совершено злонамеренное нападение… Не чуя под собой ног, Планк едва доплелся до дому. Он написал одному из своих друзей, что не надеется больше пережить «эти отвратительные времена». Теперь, весной тридцать третьего года, «времена» эти только еще начинались. Ломая в отчаянии голову над «делом Эйнштейна», Планк передал секретарские функции двум приставленным к нему нацистам и заперся в своей квартире, сказавшись больным…
— Мне жаль старого Макса, — сказал, вздыхая, Эйнштейн. — Его душа плохо приспособлена к нашей суровой эпохе…
Те, кто думал сломить и запугать душу Альберта Эйнштейна, показали еще раз, что плохо знают этого человека.
В выходившей в Брюсселе газете появилось взволнованное письмо читателя г-на Ногана с вопросом: какой совет дал бы Эйнштейн бельгийской молодежи, если границы ее родины окажутся нарушенными фашистским агрессором? Эйнштейн опубликовал ответ: сражаться! «Сражаться с оружием в руках до последней капли крови!»
Этот ответ вызвал удивление тех, кто хотел бы видеть в Эйнштейне пацифиста и «непротивленца» вегетарианского толка. Один из близких к нему людей задал вопрос:
— Как это примирить с вашим пацифизмом,
Альберт?
Эйнштейн ответил:
— Сейчас не время для отстаивания пацифистских идей. Они могли бы только ослабить нас в борьбе с врагом. Когда дело идет о жизни и смерти — надо бороться!
Дальнейшее пребывание в Бельгии было невозможно, и выбор предстоял между двумя решениями.
Вновь созданный на деньги нью-йоркского миллионера Луиса Бамбергера и его сестры «Институт высших исследований» (Institute for Advanced Study) в Принстоне приглашал Эйнштейна на пост руководителя исследовательской группы с пожизненным жалованьем и с правом приглашения ассистентов по своему выбору. Как понял Эйнштейн, слушая представителя института Абрагама Флекснера, институт в Принстоне обещал стать превосходным научным учреждением. Боссы же, как и полагается, интересовались не столько теорией относительности, сколько именем Эйнштейна, за которое и намеревались дать определенное количество долларов.
Вторая возможность была связана с Коллеж де Франс в Париже. Ланжевен и Мари Кюри добились от министра просвещения де Монзи согласия на официальное предложение Эйнштейну занять вакантную кафедру в старейшем ученом учреждении республики. Предложение было послано, и Эйнштейн, не колеблясь, принял решение. Он не поедет к мистеру Бамбергеру и его сестре, он будет жить и работать вместе с Ланжевеном, вместе с Мари Кюри в великом и старом доме на площади Камбрэ в Париже. Он телеграфировал о своем согласии. Все дальнейшее, находившееся под спудом до последних дней, было раскрыто недавно и проливает свет на одну из темных страниц темного для Франции времени.
Вакантная кафедра в Коллеж де Франс была кафедрой германской филологии. Для того чтобы создать вместо нее кафедру теоретической физики, нужно было согласие руководства Коллежа. Незримые, но вполне осязаемые нити вели от гитлеровского резидента в Париже Абеца к верхам Третьей республики. Совет Коллеж де Франс отказался реорганизовать кафедру. Бюджетная комиссия палаты депутатов отклонила просьбу де Монзи о кредитах для открытия новой кафедры…
Переезд в Париж отпадал. Новые обстоятельства вместе с тем заставили пересмотреть отношение к американскому варианту. Президентские выборы привели в Белый дом Франклина Делано Рузвельта. Эйнштейн уважал этого человека и, как уже говорилось, относился с симпатией к программе «нью-дила»
[59].
Осенью 1933 года Эйнштейн принял решение и начал готовиться к вояжу — последнему в его жизни — к берегам Америки. Он посетил сначала Англию, чтобы уладить там несколько издательских дел и прочитать лекцию «О методах теоретической физики» в Оксфорде. Его попросили выступить на массивом митинге в лондонском Альберт-холле. Митинг — к его организаторам принадлежал философ Бертран Рассел — был устроен в знак протеста против нацистских зверств. Он согласился участвовать в этом митинге, и десять тысяч человек поднялись безмолвно со своих мест, чтобы приветствовать Альберта Эйнштейна.
Среди тех, кто слушал его речь в Альберт-холле, находился старый и сгорбленный человек с выражением отчаяния в потухших глазах. Это был знаменитый химик Фриц Габер, тот самый, что изобрел способ производства азота из воздуха и создал многие сильнодействующие удушливые вещества. Он помогал когда-то кайзеровской Германии вести истребительную войну и получил за это от кайзера чин майора! Теперь он был изгнан Гитлером за неарийское происхождение и нашел приют в Англии. Но Эрнест Резерфорд отказался протянуть руку Габеру при встрече с ним в Кембридже. «Кровь миллионов задушенных газами, на его руках, — сказал Резерфорд. — Он растоптал честь ученого, когда превратил свою науку в орудие истребления людей!»
Эйнштейн не знал, что Габер слушает его речь. Он не видел выражения страдания и отчаяния на его лице в те мгновения, когда Эйнштейн заговорил о моральной ответственности ученого в нашу, разодранную противоречиями эпоху. Он узнал об этом позже, когда ему показали газету, где говорилось, что в номере швейцарского отеля покончил самоубийством нобелевский лауреат Фриц Габер…
Близился день эйнштейновского отъезда, и он пересек еще раз Ла-Манш, чтобы повидаться с друзьями во Франции. Был шторм, какого давно не видели старожилы: небольшое судно не слушалось руля, бывалые люди, никогда не испытывавшие до тех пор морской болезни, лежали по каютам. В эти минуты Эйнштейна видели спокойно стоящим в одиночестве на палубе. Было замечено даже, что он пытался среди дикого рева и свиста извлечь из кармана торчавшие там, как всегда, перо и листок бумаги… В Париже он пожал на прощание руку Полю Ланжевену — им не суждено было увидеться больше. Мари Кюри была больна, жизнь ее угасала, лучи радия сделали свое разрушительное дело. Эйнштейн провел у ее постели несколько часов. Пришло известие о смерти друга, самого близкого из людей, которых он оставлял навсегда в старой Европе. Не было больше Пауля Эренфеста! «Самоубийство не всегда означает слабость ума и души» — сколько лет прошло с тех пор, как были сказаны эти слова? Пауль Эренфест выстрелил в себя из револьвера сразу после того, как прекратил своими руками жизнь неизлечимо больного и безгранично любимого сына…
Мир пустел около Альберта Эйнштейна.
Последний эпизод, запомнившийся его друзьями в эти прощальные часы, проведенные в Европе, рассказывается так: в третьеразрядную парижскую гостиницу, где он снял номер в одиночестве (Эльза остановилась у своего зятя), позвонили по телефону:
— Попросите к аппарату профессора Эйнштейна. Хозяин гостиницы ответил:
— У нас нет никакого профессора Эйнштейна,
— Как нет? Я сам вчера проводил его сюда!
— Вы говорите о знаменитом ученом Эйнштейне?
У нас остановился вчера какой-то жилец, расписавшийся в книге: «А. Эйнштейн», Я видел его и ручаюсь вам, верьте моему опыту, что это не ученый, а коммивояжер…
Через несколько дней он садился на корабль в Гавре. С ним были Эльза и Элен Дюкас, угловатая и молчаливая девушка, его новый секретарь и друг, отдавшая ему всю свою жизнь целиком и безраздельно. Дочь Эльзы Марго и ассистент Вальтер Майер присоединились позднее в Принстоне.
Глава пятнадцатая. Бомба времени