Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Этот молодой еврей, сын композитора из Польши и интеллигентной англичанки, был, что называется, хорошо воспитан, держался надменно и отчужденно. Его выдающиеся способности никто не ставил под сомнение. Еще до поступления в Эколь Нормаль он напечатал в солидном научном журнале решение сложной математической задачи.

Однажды профессору истории Дюжардену пришла в голову мысль свести двух соперников в своеобразном поединке. Он предложил им воспроизвести процесс по делу римского губернатора одной из галльских провинций, обвиненного во взяточничестве. По преданию, его защищал Цицерон и добился оправдания. Роль защитника поручили Бергсону, а обвинителя — Жоресу. Вокруг диспута закипели страсти. Студенты раскололись на две фракции: бергсонистов и жоресистов. В конце концов большинство склонилось к мнению, что пылкое, искреннее красноречие Жореса сокрушило холодную логику Бергсона.

Чудесная сила слова, поразительная память приносили Жану заслуженные триумфы. Как-то в течение трех часов он анализировал «Критику чистого разума» Канта, вызвав восторг профессора и аудитории. Особых успехов он достиг в греческой литературе. Жан не только свободно читал по-гречески, но и мог импровизировать греческие поэмы так, как будто он лишь повторял наизусть выученное ранее.

Отличное знание греческого помогало поддерживать его скудный бюджет. Он подрабатывал на карманные расходы, давая уроки своим менее способным, но зато более богатым товарищам.

Жизнь в море книг, спокойная и размеренная, совершенно удовлетворяла Жана. Ему нравилось неделями не выходить из школы, передвигаясь в домашних туфлях от дортуара до библиотеки, главного предмета вожделений Жана. Лучшим местом для созерцательного размышления считалась крыша, где у водосточных труб Жан проводил свои самые философские часы.

Жоресу нравилась система обучения, принятая тогда в Эколь Нормаль. Студентам предоставлялась большая самостоятельность. Месяцами им не давали никаких заданий. Они могли проявлять свою любознательность. Профессор должен был лишь возбудить интерес, вызвать увлечение наукой. Если профессора талантливы, а ученики способны — это самая эффективная методика.

Конечно, образование, даваемое в Эколь Нормаль, как не без основания говорили ее критики, было всего лишь замаскированным продолжением коллежа. Здесь царили тот же культ античности и пренебрежение реальными проблемами жизни. Но для Жореса это было по меньшей мере безвредно. Такое образование опасно для интеллектуально робких, несамостоятельных натур. Неутомимая жажда знания влекла Жана за пределы официальных программ. Его поразительное трудолюбие породило привычку к систематическому чтению, которое стало основой приобретаемого им образования. Отвергая метод академической кормежки маленькими порциями, он проглатывал несчетное количество книг. Особенно много значили тогда для его образования французские философы XVIII века. У него оказался верный инстинкт и умение находить добротную духовную пищу.

Жан долго и серьезно думал над выбором своей научной специализации. Сначала его привлекала филология. Отличное знание античной литературы, особенно греческой трагедии, интерес к французским классикам, любовь к Виктору Гюго, казалось, должны были предопределить выбор. И хотя увлечение литературой отвечало глубоко поэтической натуре Жана, что чувствуется на протяжении всей его жизни, он не избрал филологию главным предметом своих занятий.

Его гораздо больше занимала история, наука, связывающая настоящее с прошлым, объясняющая смысл жизни и борьбы тех, кто подготовил действительность. Здесь сказалось обаяние одного из преподавателей Эколь Нормаль, профессора Фюстеля де Куланжа, крупного историка того времени. Неискушенный студент не видел глубоко антидемократической сущности работ де Куланжа, а его шовинистическую тенденцию принимал за благородный патриотизм. Он наивно верил декларациям де Куланжа о свободе духа и научного исследования, прикрывавших реакционную сущность творчества талантливого историка. Впрочем, влияние де Куланжа на Жореса было чисто внешним и непродолжительным.

По-настоящему большое влияние в эти годы оказал на Жореса великий французский историк Жюль Мишле, умерший за четыре года до поступления Жана в Эколь Нормаль. Позднее Жорес напишет, что его понимание истории основано на материалистическом учении Маркса и на романтическом идеализме Мишле. Знаменитый историк рассматривал свою науку как процесс воссоздания истины. История представляла для него непрерывное восхождение к свободе, а ее движущей силой он считал народ. «Так называемые боги, гиганты, титаны (почти всегда — карлики), — писал Мишле, — кажутся большими потому, что они обманным путем взбираются на покорные плечи доброго гиганта — Народа». Хотя Мишле в самом конце своей жизни обрел веру в коммунистический идеал, который сравнивал с ярким светом в темной ночи, его основные труды выражают мелкобуржуазно-идеалистические взгляды. Более того, Мишле утверждал, что если частная собственность и будет когда-нибудь уничтожена, то во Франции, конечно, в последнюю очередь. И тем не менее совершенно очевидно, что именно его поэтический талант помог утверждению в сознании Жореса идеи исторического прогресса, веры в идеалы справедливости и демократии и беспредельной любви к родине.

Необычайная широта духовных интересов молодого Жореса затрудняла выбор специализации. Только история или, тем более, одна литература не удовлетворяла его. Хотя именно история будет наиболее сильной стороной в научной деятельности Жореса, он предпочел философию, где его достижения значительно скромнее, если не сказать больше.

Он переживал сложный процесс формирования мировоззрения. Отказ от религии поставил перед ним вопросы о сущности бытия, судьбы человечества, зла и добра в истории совершенно по-новому. Отвергнув их теологическое объяснение, он напряженно искал ответы на все эти вопросы. Попытка найти их составляли его внутреннюю духовную жизнь в Эколь Нормаль. Он избрал философию, которая, как он надеялся, поможет ему разрешать мучившие его сомнения.

Трехлетняя учеба в Эколь Нормаль прерывалась длинными летними каникулами, когда он отправлялся к полям и холмам Тарна и проводил лето на ферме Федиаль. Блеск Парижа не ослабил его любви к родным местам. Он отдыхает, любуясь столь милыми его сердцу картинами южной природы во время длинных прогулок. Он следит за полевыми работами, а то и сам трудится, наивно завидуя здоровой жизни крестьян. Иногда ему приходится пасти корову или съездить на ярмарку в Кастр, чтобы продать урожай овса. Он вместе с семьей, окруженный ровной, неназойливой любовью родных. Порой он отправляется к соседу Жюльену, чтобы побеседовать с ним или сыграть партию в бильярд. Жан спит около амбара, наполненного душистым сеном, и монотонная песня сверчков быстро убаюкивает его. Он встает в семь утра, и продолжительная прогулка окончательно разгоняет сон. Устроившись с книгой за столом в тени акаций, он наслаждается покоем.

— Нет ничего более полезного для ума и характера, чем жизнь в деревне, — говорил он одному из своих друзей.

Ему было приятно ощущать себя почти наедине с природой, беззаботно мечтать, отрешившись от мелких забот и волнений. Эта любовь к тишине, удовольствие от чувства отрешенности, казалось, свидетельствуют, что Жорес создан для спокойной жизни ученого, защищенного научными занятиями от суеты и тревог кипучей жизни, или даже, может быть, для монотонного существования сельского мелкого собственника…

Но снова Париж, Латинский квартал, улица Ульм, привычный турн, книги, друзья. Как ни поглощали Жана занятия и неустанное чтение книг, Париж оставался Парижем, который совсем не подходящее место для отшельнической жизни даже за стенами Эколь Нормаль. Бурная, стремительная жизнь Франции втягивала в свой водоворот и ее молодых обитателей.

В стране окончательно утверждалось безраздельное господство буржуазии. Она сбрасывала остатки клерикально-монархических пут, которые стали мешать всевластию капитала. В экономической жизни начинают царствовать крупные банки. Хотя промышленность во Франции развивалась медленнее, чем в других крупных странах, бурно росла, особенно в годы учебы Жореса в Эколь Нормаль, тяжелая индустрия, лихорадочно строились железные дороги. Сен-Готардский туннель сблизил Францию и Италию. Начали строить Панамский канал для соединения двух океанов. Звук человеческого голоса получил чудесную власть преодолевать огромные расстояния — появился телефон. Победное шествие техники поражало умы.

Новой, капиталистической Франции, естественно, нужен был более модернизированный политический режим. Влияние монархистов и церкви становилось слишком уж архаичным, обременительным и даже опасным, поскольку оно в такой форме отнюдь не способствовало укреплению авторитета буржуазной республики среди столь широкой во Франции массы мелкой буржуазии, не говоря уже о рабочих. И вот через девяносто лет после Великой революции буржуазия наконец непосредственно берет власть в свои руки. Остатки старой Франции бешено и слепо сопротивляются, и их отчаянные конвульсии наполняют вторую половину восьмидесятых годов. Уход Мак-Магона и избрание президентом Жюля Греви символизировали победу буржуазных республиканцев. Собственно, фигура нового президента сама по себе была характерным символом. Типичный мелкий буржуа, он шокировал иностранных дипломатов, когда на официальных приемах глубокомысленно ковырял в носу. О его скупости и расчетливости ходили анекдоты.

Республика утвердилась, а некогда воинственные республиканцы вроде Леона Гамбетты стали умеренными, а точнее, консервативными. Жюль Ферри, один из таких республиканцев, провозгласил в качестве руководящего принципа республики «дух меры и практического благоразумия». Однако это еще не могло поколебать пылкого республиканизма французской молодежи. Напротив, именно тогда Жорес усвоил непоколебимое уважение к республике, которое он сохранит до конца своих дней, правда, сочетая его впоследствии с идеологией социализма. Дело в том, что в эти годы интенсивного духовного формирования Жореса проводятся реформы, во многом завершившие дело Великой французской революции. Серия декретов утверждает и регламентирует буржуазно-демократические права и свободы. День взятия Бастилии — 14 июля — провозглашается национальным праздником, а «Марсельеза», за пение которой еще недавно грозила тюрьма, — национальным гимном. Республика наносит суровые удары по клерикализму. Надо было ограничить власть клерикалов, которые контролировали народное образование, а вернее, держали народ в невежестве. Католические ордена (конгрегации): иезуиты, барнабиты, капуцины, доминиканцы, кармелиты, бенедиктинцы, эвдисты, базилианцы, августинцы, облаты, отцы святого лица, тринитарии и т. п. — опутывали своими сетями сознание народа. Школы и университеты служили орудием в руках римско-католической церкви. Лидер умеренной фракции республиканцев Жюль Ферри возглавил борьбу за светскую школу. Его декреты изгоняли из школ отцов иезуитов и других божьих пастырей. В то время Жорес вряд ли понимал, что реформы Ферри лишь укрепляли господство буржуазии. Он видел в школьных реформах торжество идеалов демократической республики, которые всецело владели его умом. Борьба за светскую школу вызвала во Франции, считавшейся «старшей дочерью» апостольской римской церкви, бурное волнение. Клерикалы собирали миллионы подписей протеста. Они пытались силой препятствовать осуществлению декретов. Вместе со всей Францией волновались и студенты Нормальной школы.

Среди них большинство поддерживало борьбу против клерикалов. Другие, те, что ходили к мессе, не менее горячо осуждали ее. Много было индифферентных, относившихся равнодушно к идейным и политическим распрям. Жорес оказался вне всех этих трех групп. Действия Жюля Ферри он считал правильными, поскольку уже давно стал атеистом, а занятия с аббатом Сежалем дали ему достаточно ясное представление о характере церковного просвещения. Но его больше привлекала позитивная сторона декретов, утверждавших свободу совести, слова. Поэтому он не считал правильным подавление и принуждение кого бы то ни было, даже клерикалов. В разгар борьбы газеты стали нападать на профессора Эколь Нормаль Оле-Лапрюна, ярого клерикала, отстраненного по этой причине от должности. Утверждалось, что студенты школы не испытывают к нему симпатии из-за его религиозных убеждений. Жорес написал письмо в газету, которое было напечатано и вызвало шум. Он считал, что профессор имеет право свободно высказывать свои взгляды, каковы бы они ни были. Первые строчки Жореса в газете свидетельствуют, что соблюдение абстрактных принципов свободы совести и слова имеет для него приоритет по сравнению с существом борьбы.

Что же особенно привлекало молодого Жореса, чему он с удовольствием отдавал свободное время? Его сверстники увлекались кто чем мог. Ханжи ходили на торжественные богослужения в Нотр-Дам или Мадлен, другие предпочитали оперу, третьи — дешевые кафешантаны и общество девушек, иные любили бега на ипподроме в Лоншане. Жорес раз в неделю сменял домашние туфли на ботинки и тоже отправлялся в город. Его путь лежал в палату депутатов или в сенат, благо они находились недалеко от школы. Жорес горячо увлекался красноречием. Водимо, он уже осознал, что владеет редким даром живого слова. Как раз в это время ораторское искусство становится одним из важных факторов французской общественной жизни. О природном красноречии французов написано немало. Но подлинное ораторское искусство появляется именно в первые десятилетия Третьей республики. До революции 1789 года существовало в основном церковное красноречие. Ораторы заранее писали речи, в которых было больше латыни, чем французского, и затем читали их более или менее выразительно. Содержание речей сводилось к подысканию аналогий и примеров из священной истории. Революция внесла мало нового в искусство речи. Сен-Жюст, Робеспьер и другие ораторы Конвента свои речи тоже читали по бумажке. Только Дантон проявил поражавшую всех способность к бурной, несколько вульгарной импровизации и умел, как говорят французы, поймать пулю на лету.

В дальнейшем ораторское искусство развивается, переживая подъем в периоды парламентского режима. Но оно все еще сковано старой манерой чтения по тексту и злоупотреблением античными образами и латинскими цитатами. Первым крупным оратором нового типа, способным к блестящей импровизации, явился Леон Гамбетга. Его речи довелось слушать Жоресу. Правда, далеко не всем нравились его выступления, в которых античные экскурсы сочетались с жаргоном лавочников и сравнениями дурного вкуса. Некоторые называли его красноречие лошадиным и считали, что Гамбетта не слишком хорошо владеет французским языком. Во всяком случае, Гамбетта сделал решительный шаг от ходульной патетики к живому слову, к неожиданной импровизации и, главное, к проявлению оратором владеющего им чувства. Он был способен зажечь и увлечь слушателей.

Ораторский талант Леона Гамбетты немало способствовал росту его популярности, приобретенной им в борьбе с империей Луи Бонапарта и с монархистами в первые годы Третьей республики. А популярность его была необычайной. Спустя шесть недель после пребывания Гамбетты в Гавре один из его жителей восторженно говорил мэру города: «Вы видите эту руку? Ее пожал Гамбетта! С тех пор я ее не мыл!»

Жорес-студент становятся восторженным поклонником Гамбетты. Хотя со временем он узнал истинную цену этого политика, следы увлечения остались надолго. Но он был увлечен не столько содержанием, сколько формой речей знаменитого оратора. Это содержание значительно отличалось от его знаменитой Бельвильской программы 1869 года, в которой выдвигались радикальные требования. Теперь Гамбетта, воплощавший некогда героическое начало республики, стал оппортунистом, даже консерватором, и только политическая неискушенность студента Эколь Нормаль может оправдать увлечение Жореса. Впрочем, его в основном привлекала форма, манера темпераментного оратора. Жорес находил в речах Гамбетты погрешности стиля, но его покоряла стихийная сила характера, то властная и грубая, то мягкая и обволакивающая. Жорес признавался, что он при всем желании не мог воспринять у Гамбетты какие-либо идея. Его не очень трогало то, о чем говорил трибун, ему нравилось, как он это говорил, его увлекало сочетание мощи и доброты, жизни и ума, которые, казалось, воплощала вся фигура Гамбетты.

Жорес услышал в палате депутатов выступление другого, еще восходящего светила парламентского красноречия, Жоржа Клемансо. Его манера говорить была иной. Клемансо избегал напыщенной риторики и пафоса. Зато речи основателя партии радикалов, выступавшего тогда с прогрессивной, левой программой, которую одобрял сам Маркс, отличались строгой логикой, четкостью, целеустремленностью. Он умел подвести изложение к широким обобщениям и выразить их в короткой, чеканной фразе, звучавшей как афоризм. Речь Клемансо произвела на Жореса самое яркое впечатление. Ему даже показалось, что он присутствует при возрождении великой борьбы между жирондистами и монтаньярами.

На чьей же стороне были его симпатии? Увы, не на стороне тех, кто в его глазах играл роль якобинцев. В спорах с товарищами он защищал умеренного республиканца Жюля Ферри против радикала Жоржа Клемансо. Хотя Ферри не был известным оратором и говорил не столько хорошо, сколько громко, сочетая это с резкими, даже, говорят, наглыми манерами, именно ему Жорес отдавал предпочтение в студенческие годы, да и позже. В момент, когда клерикалы называли Ферри Нероном и Антихристом, он казался ему подлинным героем республики.

Но, вообще говоря, его больше интересовала внешняя форма ораторских поединков в амфитеатре Бурбонского дворца, где заседала палата. Жорес считал политическую жизнь того времени бесцветной и туманной, ему казалось, что накал политических страстей еще недостаточно горяч. Будучи очень молодым человеком, Жан, естественно, находил зрелище недостаточно захватывающим.

Вернувшись из палаты, он обычно пересказывал товарищам речи, имитируя выражения, приемы, жесты ораторов. Однажды, декламируя таким образом речь известного златоуста, крайне правого сенатора Бюффе, он внезапно почувствовал, что совсем не разделяет содержания этой речи. Что касается политических убеждений Жореса, то они все еще довольно неопределенны. Мировоззрение, усвоенное им в Эколь Нормаль, никак не могло помочь разобраться в существе тогдашних политических битв. В принципе он симпатизировал умеренным республиканцам, а его теоретические убеждения были искренне демократическими и республиканскими. Если учесть, что еще от Великой французской революции началась традиция, связывающая республику со справедливым социальным строем, то можно сказать, что в лучшем случае в сознании Жореса образовалась почва, готовая воспринять зерна социализма. Но не больше.

А между тем во Франции бурно развивался капитализм, которому требовалось растущее число рабочих. Значит, и социализм как идеология, движение, организация рабочего класса не мог не возникнуть, хотя после подавления Коммуны и говорили, что социализм похоронен во рвах кладбища Пер-Лашез по крайней мере лет на пятьдесят.

Возрождение социализма во Франции наступало гораздо быстрее, чем надеялись даже многие его сторонники. Если после революции 1848 года рабочий класс на протяжении восемнадцати лет находился в оцепенении, то уже через пять лет после Коммуны социализм показывает признаки жизни.

Стоило Жоресу пройти минут десять-пятнадцать от Эколь Нормаль, и на углу бульваров Сен-Жермен и Сен-Мишель он мог бы встретить живое воплощение социалистических идей. Здесь в кафе «Суфле» постоянно собиралась группа студентов, молодых журналистов и рабочих, горячо обсуждавших социальные проблемы. В середине семидесятых годов, когда во Франции появился французский перевод «Капитала» Маркса, участники собраний в кафе «Суфле» проявили к нему самый живой интерес. В то время, когда Жорес поступал в Эколь Нормаль, вниманием группы социалистов всецело овладел худой черноволосый тридцатилетний журналист, известный под именем, звучавшим как пистолетный выстрел, — Жюль Гэд.

Нам придется поближе познакомиться с этим человеком, ибо в недалеком будущем его жизненный путь пересечется с дорогой, на которую встанет Жан Жорес. Судьба сделает двух социалистов братьями-врагами, друзьями-противниками. Кроме того, интересно и очень полезно для понимания Жореса сопоставить его жизнь, характер и действия с жизнью и деятельностью Гэда. Хотя общее стремление к социалистическому идеалу объединит их, они всегда будут очень разными во всем, начиная с внешности. Добродушный, приземистый, с мягкими чертами лица и фигуры Жорес и высокий, угловатый Гэд с лицом аскета мало походили друг на друга. И пожалуй, еще более резко различались пути, которыми они пришли к социализму.

Матье-Жюль Базиль (настоящее имя Гэда) родился на 14 лет раньше Жореса, в 1845 году, в семье бедного учителя. Он никогда не посещал ни одно учебное заведение, но благодаря блестящим способностям в 16 лет сдал экзамен на бакалавра, то есть на аттестат зрелости. С 19 лет он зарабатывает себе на хлеб, подвизаясь вначале в префектуре департамента Сены в качестве мелкого служащего. Но его служебная карьера продолжалась менее года.

С юных лет Жюль Гад твердо решил: смысл его жизни — революция. Еще когда ему было 14 лет, он прочитал знаменитую поэму Виктора Гюго «Возмездие». Эта эпопея, возведенная на позорных столбах, к которым поэт пригвоздил организаторов бонапартистского переворота 1851 года, произвела на юного Гэда огромное впечатление, сохранившееся у него на всю жизнь. Героическая риторика книги, ставшей, по выражению Ромена Роллана, библией бойцов, захватила чувства и ум. Она превратила его в республиканца — убежденного врага империи Луи Бонапарта.

Гэд быстро бросил службу чиновника и стал журналистом. Его газета «Право человека» активно поддержала Парижскую коммуну. За это он был приговорен к пяти годам тюрьмы и крупному денежному штрафу. Гэд бежал в Швейцарию, где основал новую революционную газету. В эмиграции он выступал анархистом, но потом начал постепенно сближаться с марксистами. Вернувшись в 1876 году на родину, Гэд издает газету «Эталите» и становится главным пропагандистом идей научного социализма во Франции.

Это имело тем большее значение, что после подавления Коммуны французский социализм утратил свой боевой, революционный характер. Два рабочих конгресса — в 1876-м в Париже и в 1877 году в Лионе — вызвали восхищенные отклики буржуазных газет, объявивших, что социалисты ведут себя вполне прилично и проявляют благоразумие. Действительно, на этих конгрессах речь шла о незначительных улучшениях положения рабочих под покровительством властей. Рабочее движение оказалось в рамках наиболее отсталых идей Прудона и стремилось лишь к созданию профессиональных, неполитических организаций, к синдикализму.

Гэд и его друзья решительно предпочитают революционный путь. Они зовут к полному обособлению рабочей партии от буржуазии, к борьбе за ниспровержение капиталистического строя и замену его социалистической организацией общества. Гэд развертывает кампанию с целью созыва в 1878 году в Париже, где проходила Всемирная выставка, международного социалистического конгресса. Правительство реакционера Дюфора, одного из авторов драконовского закона 1872 года против деятельности во Франции Интернационала, запрещает проведение конгресса. Гэдисты не подчиняются решению и подвергаются аресту. 23 октября 1878 года они предстают перед судом. Однако здесь буржуазия получила хороший урок. Жюль Гэд, используя в полной мере свои ораторские способности, произнес замечательную защитительную речь, прозвучавшую манифестом настоящего революционного социализма. Если бы конгресс состоялся, то эта же речь не могла бы быть так широко опубликована и произвести во Франции столь сильное впечатление. Глупейшая затея с судом дорого обошлась реакции. Во Франции вновь открыто и высоко было поднято знамя социальной революции.

А в октябре 1879 года в Марселе собирается новый съезд рабочих, подготовленный кипучей деятельностью Гэда и его последователей. Марсельский съезд оказался, по существу, учредительным съездом действительно рабочей партии Франции. Он провозгласил ее целью переход средств производства и политической власти в руки рабочего класса. Организаторы Марсельского съезда совершили большое дело.

«Они оказали, — писал Жорес, — великую услугу республике, человечеству и пролетариату. Как бы высоко ни оценила история их усилия и результат этих усилий, оценка не может быть слишком высокой… Ясно и четко поставили они перед республиканской демократией ее истинную проблему — проблему социальную». Но так Жорес говорил много позже описываемых событий, в 1895 году. А во времена исторического Марсельского съезда он ничем не проявлял симпатий к социализму. Жорес был погружен в греческую литературу и философию, замкнувшись в рамках своего турна в Эколь Нормаль.

Может быть, он просто ничего не знал о социалистической партии, о ее существовании и деятельности? Но не знать этого было нельзя. Социалисты уже смело выступали на политическую сцену. Началась открытая война между ними и всеми буржуазными партиями. Даже Клемансо, возглавлявший наиболее левую партию радикал-социалистов, выступил после Марсельского съезда против социалистов. Это объявление войны последовало 11 апреля 1880 года в цирке Фернандо, где Клемансо встретился со своими избирателями,

— Когда мне предлагают высказаться за коллективную собственность, — говорил лидер радикал-социалистов, — я отвечаю: нет, нет! Я выступаю за полную свободу и никогда не захочу войти в монастырь и казармы, которые вы готовите для нас.

В то время внимание всей Франции приковано к борьбе за амнистию коммунарам, все еще находившимся в ссылке и на каторге. Начались ежегодные шествия к Стене коммунаров на кладбище Пер-Лашез. Четвертое сословие, как теперь именовали рабочих, в отличие от третьего сословия, то есть буржуазии, громко предъявило свои требования.

Но если живая действительность не затрагивала Жореса, погруженного в книги, то ведь в этих книгах в той или иной степени отражалась давняя французская социалистическая традиция, ясно видимая начиная с Великой французской революции. Глубоко изучая историю и философию, Жорес не мог не познакомиться с именами, сочинениями и делами Бабефа, Сен-Симона и Фурье, Луи Блана, Кабэ, Прудона и Бланки. Хотя все они были далеки от научного социализма Маркса и Энгельса, каждый из них по-своему боролся за социалистический идеал. Но, видимо, этот идеал не привлекал Жореса, и, находясь в возрасте, в котором Жюль Гэд и многие другие французские социалисты уже встали на путь борьбы, он не испытывал влечения к социализму.

Правда, в его жизни времен Нормальной школы случались эпизоды, которые, быть может, оказались крохотными искрами, осветившими Жоресу путь к социализму.

В декабре 1879 года он ехал поездом в Париж, возвращаясь из Кастра. Его соседями по вагону оказались рабочие из Верхней Гаронны, направлявшиеся в столицу, чтобы подработать в последние дни Всемирной выставки. Они были веселы и непринужденны и всю дорогу пели народные песни или шуточные куплеты. Завязался разговор, и Жан услышал нечто такое, что резко отличалось от мнений, распространенных в его среде. Соседи вовсе не считали коммунаров преступниками и поджигателями, они чтили их как героев. С волнением высказывали они свою радость увидеть Париж — арену многих революций. Когда вечером поезд, громыхая, въезжал в город, приближаясь к Орлеанскому вокзалу, один из рабочих, вглядываясь в окно, спросил Жана, указывая на смутно видневшуюся вдали высокую заводскую трубу: не Июльская ли это колонна? Революционный памятник — вот что хотел увидеть прежде всего в столице этот рабочий с юга.

Встреча произвела впечатление на Жореса, и он подробно рассказал о ней в письме к соседу Жюльену, хотя в этом описании не видно ничего, кроме чувства любопытства к необычному для него знакомству.

А картина Парижа со столь бросающимися в глаза признаками глубокого социального неравенства, с контрастами роскоши и нищеты, разве она могла не заставить задуматься столь восприимчивую натуру молодого человека?

— Мне вспоминается, как лет тридцать тому назад, — говорил много позже Жорес, — когда я юношей приехал в Париж, мне однажды представилась картина, вселившая в меня ужас. Мне казалось, что тысячи незнакомых друг с другом и одиноких людей являются бесплотными существами. Я в ужасе спрашивал себя, каким образом случилось, что они мирятся с неравномерным распределением богатств и страданий и почему вся эта громадная социальная постройка не рушится. Я не видел на их руках и ногах цепей и говорил себе: каким чудом объяснить то, что тысячи страдающих и обездоленных людей терпит существующее положение вещей?

Молодой Жорес не мог ответить на вопрос, возникавший в его сознании. И дальше он объясняет причину этого.

— Я не всмотрелся достаточно пристально и не видел, что их сердце сковано путами, их мысль также была скована, но они этого не сознавали.

Не сознавал этого и Жан Жорес. Но он уже ясно почувствовал неладное в окружающем его мире. Его искренние республиканские и демократические убеждения, прочно утвердившееся сознание непреходящей ценности идеалов справедливости и истины, глубочайшая склонность к человечности и ненависть к лжи и несправедливости — все это в сочетании с огромной культурой составляло совершенно определенный духовный облик Жореса в пору его совершеннолетия. Однако он не стал социалистом. Впоследствии ему придется столкнуться с недоверием своих единомышленников по партии, которые не могли простить ему юношеского игнорирования социализма. Между тем надо удивляться не тому, что в Эколь Нормаль Жорес не пришел к социализму, а тому, что вопреки принятой там системе воспитания он навсегда не ушел от него. Ибо именно это было закономерным плодом учебы в школе для подавляющего большинства ее выпускников.

Наступил момент выпуска. Развернулась борьба за последние, самые почетные лавры. Никто не сомневался, что первым будет один из двух — Жорес или Бергсон. Уже не только в Эколь Нормаль, но и среди всего студенческого населения Латинского квартала Жан приобрел прочную славу оратора. Когда он сдавал последний устный экзамен, зал был набит битком. Только строжайший официальный ритуал помешал слушателям разразиться бурными аплодисментами после окончания речи Жореса. Когда он закончил, слушатели с шумом покинули помещение, и следующий выпускник остался наедине с экзаменационной комиссией в пустом зале. Вряд ли этот стихийный плебисцит пришелся по вкусу профессорам. Возможно, он оказал влияние на их решение. Первым оказался не слишком выделявшийся Лебазей, вторым — Бергсон и лишь третьим — наш герой. Увы, это далеко не последний удар по его самолюбию, впрочем весьма умеренному. Добродушный характер Жана помогал ему не слишком долго предаваться унынию, хотя на короткое время он легко ему поддавался.

Жорес получил звание «агреже», дающее право преподавания. Чтобы жить поближе к родителям, он попросил назначить его преподавателем философии лицея в Альби, расположенном недалеко от Кастра.

Пять лет учебы в Париже позади, и вот после грустного прощания с Эколь Нормаль, с живописными улочками Латинского квартала, с другом Шарлем Соломоном Жорес, обладающий теперь дипломом и короткой окладистой бородкой, возвращается в родной Лангедок.

Преподаватель философии

Прекрасное лето 1881 года. Вряд ли в жизни Жореса было время, когда он был бы так безмятежно счастлив.

Знойный июль. Жан лежит на куче снопов в тени дуба, уже лет сто растущего на склоне холма. До октября, когда ему предстоит начать работу в лицее, он может наслаждаться отдыхом и не спеша готовиться к своей новой деятельности. Он уже перечитал десятки книг старых и новых мыслителей, проштудировал курс греческой философии. Последние дни он проводил с сочинениями Спинозы. Но сейчас, лежа в тени густой листвы, он думает не о теории субстанции этого знаменитого философа. Мысли его, приятные и тревожные, отнюдь не в умозрительной сфере.

Вчера он провожал мать к мессе. Может быть, божественная благодать коснулась души молодого атеиста. О нет, его всего лишь обязывает долг верного сына, и в прохладе собора, слушая бормотание кюре на «ланг д\'ок» он мысленно переводит его на звучную латынь, рассеянно рассматривая поблекшие стены старого храма. Однако вчера он не был рассеян и взгляд его постоянно устремлялся лишь в одну сторону. Да и вид у него необычный. Сам он, во всяком случае, считает себя теперь блестящим денди. Хотя в действительности до этого не дошло, тем не менее Жан в новом костюме, у него новая модная шляпа с загнутыми полями. Что случилось с этим воплощением беззаботной небрежности и мешковатости? Если последовать за направлением взгляда Жана, то все станет ясным: он смотрит на мадемуазель Мари-Поль Пра, которая сидит рядом с матерью.

Ла Круазери, поместье ее родителей, значительно более богатых, чем семейство Жоресов, находилось в километре от Ла Федиаль. Еще детьми они играли вместе. Но и позже аккуратный кринолин Мари ни в малейшей степени не побуждал Жана к опрятности в одежде. Но сейчас, когда на смену кринолину пришел модный турнюр и Мари превратилась в изящную девушку с глубокими живыми глазами, Жан впервые в жизни перестал пренебрегать заботами о своей внешности.

Мать девушки, мадам Пра, охотно поддерживала знакомство с мадам Жорес, находя ее интеллигентной и утонченной. Она благосклонно относилась и к дружбе своей дочери с Жаном, о парижских успехах которого говорила вся округа.

Возвращались из церкви как обычно. Впереди шли «дети», сопровождаемые взглядами матерей, ступавших на некотором расстоянии позади. Жан разумеется, говорил, говорил много и хорошо о Париже, о красоте природы, о чувствах, впрочем, здесь он становился крайне робок. Он увлеченно расписывал великолепие столицы, говорил о возбуждении, вызываемом бурным потоком ее жизни.

— Правда, все это дает мозгу слишком болезненное возбуждение. Может быть, счастье в другом месте?

— Здесь? — спрашивает с недоумением Мари, вся розовая от красного зонтика, защищающего ее от солнца, и от этого еще более прелестная.

— Да, здесь, — отвечает Жан, а его глаза добавляют: — Возле вас…

Мадемуазель Мари — веселая, живая, сентиментальная, словом, типичная славная девушка из богатой провинциальной семьи, вся проникнутая романтическими ожиданиями. Красноречие Жана ее увлекает, она с удовольствием читает книги, которые он ей дает, она внимательна, когда он занимается с ней латынью. Все ясно: она к нему неравнодушна, и Жан счастливо переживает лирическую дрожь надежд и грез. Смутную тревогу вызывает лишь ее отец, молчаливый и холодный, а главное — очень богатый; ему принадлежит пол-Кастра. Впрочем, свадьба не скоро. Жану предстоит еще укрепить свое положение.

В октябре он начинает обучать философии учеников лицея в Альби. Это старый южный городок, внешне почти итальянский, правда, с меньшим количеством солнца. Родина легендарных альбигойцев XIII века и знаменитого мореплавателя Лаперуза. Два десятка тысяч жителей, множество очень старых домов на узких кривых улочках, древний собор, построенный полтысячелетия назад. Жан видит здесь после шумного Парижа, на расстоянии почти 700 километров от столицы, глубокую провинцию.

Многочисленные письма Шарлю Соломону, который продолжает учебу в Риме, представляют подробную хронику тогдашней жизни Жореса: «Тебе представилась счастливая возможность почувствовать прелесть солнца и античности, — пишет Жан своему другу. — Об этом можно только мечтать. Наслаждайся и будь счастлив, но не забывай тех, кто уже впряжен в плуг и прокладывает первую борозду. Однако не думай, судя по этому пасторальному образу, что я нахожу свою жизнь тяжелой. Прежде всего у меня хорошее стойло и добрая кормушка, затем я занят работой в лицее всего одиннадцать часов в неделю, из них сразу пять часов в пятницу, что оставляет мне полностью свободными четверг, субботу и воскресенье. Эти два последние дня я обычно провожу дома в Ла Федиаль.

У меня пять учеников, все они славные, а один очень способный, я надеюсь выдвинуть его на конкурс. Не думай, что я погружаюсь в ленивый сон, нет, я работаю так, как я это могу делать, поскольку я чувствую, что, несмотря на хорошие признаки, бедная машина моего организма не так уж прочна. Что-то такое ее разлаживает, и иногда меня охватывают меланхолические мысли. Однако в конце концов я освобождаюсь от этого с помощью работы; я отделываю свои лекционные курсы и понемногу готовлю мою диссертацию, короче, я стал честолюбив…

В чем я сейчас крайне нуждаюсь, мой дорогой друг, так это в комфортабельном пристанище, чтобы предложить нечто, о чем ты знаешь, если на это будет дано согласие. Мои надежды отложены, но они не разрушены».

Молодой философ по-прежнему мечтает о мадемуазель Мари, начиная между тем свою педагогическую карьеру. Ученики быстро полюбили своего наставника, установившего с ними простые товарищеские отношения. Он подолгу беседовал с ними и за стенами лицея, совершая долгие прогулки по улицам Альби.

Разумеется, необыкновенный дар речи и блестящее знание литературы сразу обеспечили успех лекций Жореса. Он умел оживить скучную философскую материю цветами ярких образов Вергилия, Паскаля, Рабле. Хотя он тщательно готовился и все лекции у него были заранее написаны, он читал их, не прибегая к тексту.

Чему же учил Жорес своих первых учеников? Курс философии в лицее представлял собой в основном сведения об истории философских учений от античности до современности. Преподаватель не был обязан придерживаться какой-либо одной философской системы и имел большую самостоятельность. Это позволяло Жану сообщать своим ученикам нечто отличное от обычного идеалистического, часто даже религиозного характера курсов философии, читавшихся во французских лицеях. У него уже складывается совершенно рационалистическая система философских взглядов. Вот он в аудитории, приветливый, добрый, слегка возбужденный внимательными взглядами учеников.

— Так вот, друзья, на чем мы остановились? Да, да, помню, на коренной проблеме бытия. Итак, если бы жизнь была, как утверждают анимисты или виталисты, проявлением некоей нематериальной силы, возникшей однажды в природе, тогда она представляла бы совершенно неожиданное, не подготовленное предыдущим развитием явление. Материалистическая доктрина, рассматривающая жизнь как деятельность материи с ее различными химическими и физическими материальными свойствами, сводящимися к простейшим элементам, имеет на своей стороне и логику и науку…

Жорес, таким образом, излагал своим ученикам несомненный материализм. Однако все было гораздо сложнее, ибо одновременно с признанием реальности материального мира Жорес высказывает свое убеждение в существовании второго, нематериального, духовного начала.

— Верно, — продолжает он, — что существует вечная материя, так как ни одна из ее частиц не может быть создана из ничего или бесследно уничтожена. Верно также, что всюду присутствует движение, без которого нет ничего. Но тем не менее при помощи материи и движения нельзя объяснить малейшее проявление человеческого или животного сознания и ощущения. В самом деле, между движением слухового нерва и звуком, между вибрацией зрительного нерва и цветом, между ранением и острой болью нет ясной связи, которую можно понять и увидеть. Поэтому наука сама по себе не может объяснить основы вселенной.

Здесь уже иная песня. Жорес проповедует самый примитивный идеализм, который противоречиво переплетается у него с признанием материальности мира. Дуалистический, эклектический характер философских взглядов Жореса несомненен. Однако превалирует все же материалистическая тенденция. Именно сюда устремляются его склонности и симпатии. Ведь не случайно он выбрал для своей диссертации, которую он уже готовит, совершенно материалистическую тему: «О реальности чувственного мира».

А этот мир доставляет Жану отнюдь не всегда приятные ощущения. 27 мая 1882 года его отец, уже много лет прикованный болезнью к постели, умирает в возрасте 63 лет. Жан совершает печальный обряд погребения, искренне переживая смерть далекого по духу, но доброго и любимого отца. Вскоре после этого мать переселяется к сыну в Альби.

Потом еще один удар. 11 марта 1883 года с глазами, полными слез, Жан пишет своему другу Шарлю Соломону, что все его надежды на личное счастье внезапно рухнули. Неожиданно он узнал, что мадемуазель Мари-Поль выходит замуж за местного молодого адвоката. Она подчинилась требованию отца, считавшего, что адвокат со средствами гораздо солиднее бедного учителя. Жан с горечью пишет Шарлю о таинственной загадочности женской души, о риске в любви: «После явных авансов, продолжавшихся до последнего времени, почему этот внезапный поворот? Это тайна для меня и для многих других. Это вызвало у меня такое удивление, такой переворот во всех моих представлениях, что не осталось места для горя…» Но Жан догадывается о главном: причина его неудачи — власть денег, которых у него слишком мало. Так он впервые болезненно ощутил на себе оковы буржуазных отношений. Многие иллюзии были поколеблены, и горечь обиды и унижения помогла нашему философу приобрести несколько более ясные представления о действительности.

Теперь уже ничто не удерживает его поблизости от Ла Федиаль. К тому же снова счастливый случай способствует повороту в его судьбе. Однажды лицей посетил инспектор г-н Перру, ректор университета в Тулузе. Он побывал у Жана на занятиях и пришел в восторг, назвав его «молодым чудом». Если первый покровитель Жана, Феликс Дельтур, был человеком старых взглядов, клерикалом и монархистом, то это деятель просвещения новой формации, убежденный республиканец и поборник светской школы. Он проникся к Жоресу искренней симпатией, превратившейся в длительную дружбу. В ноябре 1883 года Жан получает должность руководителя семинара и переселяется в столицу Лангедока Тулузу, крупный экономический и культурный центр, где жизнь была гораздо интереснее, чем в маленьком Альби.

Жорес поселился с матерью в светлом, красивом доме на улице Фризак. Мать и сын ведут скромную жизнь.

Жан трогательно заботится о старой Аделаиде. Ей уже за шестьдесят, и болезни все сильнее дают о себе звать. Особенно тревожило Жана ослабление зрения матери. Это лишало ее любимого удовольствия — чтения. Жан ежедневно сопровождает свою мать на прогулку по тенистым аллеям скверов. Нежная забота Жана о матери умиляла его друзей и коллег.

Он ежедневно встречается с ними в кафе де ля Пэ. Здесь идут долгие дискуссии, и Жан в самом центре борьбы мнений. За чашкой кофе обсуждаются проблемы политики, литературы, философии. Новая среда, в которой оказался Жорес, давала ему несравненно более богатую духовную пищу, чем в Альби.

Да и уровень его преподавательской деятельности способствует дальнейшему духовному росту Жореса. У него теперь двадцать студентов, и многие готовятся к званию лиценциата. Ему снова удалось очень быстро завоевать любовь и уважение учеников.

Но основным занятием этого времени является диссертация, начатая еще в Альби.

Вот как Жан определял основное содержание и смысл своей диссертации: «Вопреки всем идеалистическим доктринам я хотел бы показать, что внешний мир, воспринимаемый нашим мозгом, независимо существует вне нас. Наше сознание усиливает, проясняет все впечатления, приходящие извне, но оно не может создать или изменить их.

Вне нас имеется красное, голубое, фиолетовое, и если бы все открытые глаза в мире сразу закрылись, все равно красное, голубое, фиолетовое продолжало бы существовать. Это происходит со всеми видами явлений, составляющих внешний мир. Точно так же обстоит дело с временем и пространством, которые, как говорил Кант, не являются формами наших чувств, группирующими и подчиняющими факты в соответствии с вашими потребностями и без всякой реальной связи, но естественными основными формами существования вселенной. Это также относится и ко всем категориям субстанции, бытия, причинности, которые представляют собой не абстракции или фикции нашего сознания, но постоянные и глубокие свойства действительности, законы, на основании которых она развивается. Именно поэтому человеческое сознание может определить основу, происхождение и предназначение мира, и поэтому философия не является какой-то химерой».

Как будто нет никаких оснований сомневаться в материалистическом характере мировоззрения Жореса. Его учитель, которому он посвятил свою диссертацию, Поль Жане, профессор Эколь Нормаль, еще раньше с удивлением говорил:

— Я уже тридцать лет преподаю философию и в первый раз вижу человека настолько наивного, как Жорес, чтобы серьезно верить в существование чувственного мира.

Действительно, он верил в это, хотя в то время господства идеализма во французских университетах такая вера и в самом доле была редким явлением. Однако свой материализм Жорес настойчиво пытался примирить с идеализмом. Об этом ясно свидетельствует его диссертация «О реальности чувственного мира». Вообще она мало напоминает обычную философскую работу, напичканную туманной терминологией и не поддающуюся чтению. Диссертация написана поистине не столько философом, сколько художником. В ней больше всего не логического анализа, а художественного воображения. Стиль этой работы отличается риторичностью, она построена на образах и носит в этом отношении явное влияние столь любимого Жоресом Виктора Гюго. Некоторые находят, что диссертация Жореса является не столько философским, сколько поэтическим произведением. И действительно, подобно поэтам, Жорес видел за сухой материей незримое присутствие духа, идеи, даже бога. Разумеется, бога не в виде богочеловека, а в образе некоей нематериальной сущности всего, таинственной высшей гармонии, управляющей мирозданием.

Несмотря на основной материалистический тезис диссертации, она носит следы влияния немецкого философа-идеалиста Шеллинга. Но особенно явный отпечаток на ней оставили идеи Эрнеста Ренана, которым Жорес не переставал восхищаться. Для него, как и для Ренана, коренной вопрос философии является тем же, который по-своему пыталась решить религия. Он даже считает вообще искусственным отделение философии от религии. Так, идеализм и мистицизм сочетаются у него со здоровыми идеями материализма.

Жорес выступает против субъективного идеализма. Он критикует сочинения своего коллеги по Эколь Нормаль Анри Бергсона, уже приобретавшего известность философа, считавшего, что мир надо познавать не с помощью разума, а путем интуиции.

Но в критику идеализма он вносил нечто иррациональное. Для него мышление, разум не есть продукт материи, а нечто особое и совершенно нематериальное. Действительность — синтез материи и духа. Попытка слияния идеализма и материализма привела к очень аморфным, смутным положениям. Философия Жореса не имеет, таким образом, простых, ясных, четких граней и последовательных твердых принципов. Oнa эклектична и далеко не соответствует высшим достижениям науки того времени. Жорес писал свою диссертацию, искренне стремясь внести ясность в свое собственное мышление. Для него эта диссертация не была вопросом получения ученой степени, а средством укрепления своего мировоззрения на костяке ясных философских идей. Жан достиг этого в небольшой степени.

По-видимому, Жорес почувствовал, что философия сама по себе не может дать ему ответ на вопрос о коренных основах жизни, что ответ на этот вопрос можно найти лишь в самой жизни. Однажды он говорит одному из своих друзей:

— Я хочу вернуться из философских глубин на бурную, кипящую поверхность жизни. Да, мои занятия вместо того, чтобы уводить меня от политики, толкают к ней. Я надеюсь, что там я встречу больше испытаний для иллюзий мышления, чем в глубоких дебрях, где обитает философия.

Хотя в провинции Жорес уже не мог наблюдать большую политику своими глазами, посещая заседания палаты, он внимательно следит за политической жизнью Франции. Его студенты видят, как в перерывах между лекциями он внимательно читает местную республиканскую газету «Депеш де Тулуз», которая печатала обильную политическую информацию. Жорес публикует свои первые заметки в этой газете за подписью «Читатель». Его друг ректор Перру называл некоторые из них настоящими шедеврами.

В 1881 году, когда Жан вернулся из Парижа, происходили новые парламентские выборы. Он даже принимает участие в избирательной борьбе, помогая избранию в Кастро нотариуса Кавалье, умеренного республиканца. Агитируя за своего кандидата, он проявил исключительный динамизм и огромную силу убеждения.

Жорес все еще сохраняет юношеское увлечение Гамбеттой, но он уже отказывается oт некоторых наивных иллюзий. Героический период Третьей республики, когда все республиканцы сплоченно выступали против монархистов, утверждая шумными реформами буржуазно-демократический строй, уже проходит. Окапавшись у власти, умеренные республиканцы давно стали консерваторами, а их знаменитый трубадур Леон Гамбетта изобрел политику беспринципного оппортунизма. Оппортунисты цинично использовали свое положение для мелкой борьбы за выгодные посты, не упуская случая поживиться. Жорес видит теперь в деятельности палаты прискорбный спектакль, где он не ощущает живого дуновения. Он наблюдает, как его кумир Гамбетта окончательно утрачивает свой прежний республиканский пыл, как резко падают его авторитет и влияние, особенно после непродолжительного существования первого и последнего правительства Гамбетты, не удовлетворившего никого.

— Да в прошлом, во времена своего расцвета, — говорил Жорес, — Гамбетта знал, чего он хотел. Но это было до тех пор, пока он не почувствовал усталости и отказался поэтому от своих прежних высоких целей.

Жорес еще очень смутно разбирается в политической обстановке. Он не понимает и не поддерживает прогрессивной в то время деятельности радикалов, возглавляемых Клемансо. Его симпатии по-прежнему на стороне Жюля Ферри, который в эти годы наряду с завершением буржуазно-демократических реформ устремляется в колониальные авантюры в Тунисе и в Индокитае. Жорес приветствует завоевание колоний. И он по-прежнему совершенно далек от социалистов, которые после своего Марсельского съезда впервые выходят на арену парламентской борьбы, участвуя в выборах 1881 года. Правда, социалистическая партия оказывала влияние лишь на незначительную часть рабочих. Гораздо больше их шло за Клемансо. Экономический кризис начала восьмидесятых годов привел к ухудшению положения рабочих. Французские пролетарии еще не имели сильной политической организации, боевых профсоюзов. Широко распространяется анархизм, опиравшийся на рабочих, связанных с мелкой буржуазией.

В момент, когда окончательно расколотые республиканцы занялись распрями между собой, снова поднимают голову монархисты-бонапартисты и орлеанисты. Словом в сложной политической картине трудно было бы разобраться даже более искушенному человеку, чем молодой Жорес. В конечном итоге он пришел к выводу, что выход заключается в оздоровлении республики путем строгого соблюдения принципов морали, путем разоблачения и изгнания карьеристов, спекулянтов, проходимцев и невежд.

Медленно, но все более властно им овладевает желание заняться политикой. К тому же друзья все чаще советовали ему воспользоваться даром удивительного красноречия на благо республики,

— Вы созданы для политики, — говорил ему старый друг Жюльен. — Признайтесь, что в душе вы стремитесь к ней.

— Я не отрицаю, что время от времени я прислушиваюсь к шуму политических бурь, что, возможно, меня подхватит течение. Но я еще не уверен в этом, я чувствую в себе внутреннее сопротивление. Все говорит мне, что я создан для более спокойной жизни. Будущее мне неясно…

Впрочем, если бы меня назначили секретарем парламентской группы, — внезапно оживляясь, продолжал Жорес, — я не только способствовал бы тому, чтобы наша бедная страна перестала быть посмешищем в мире, но имел бы мужество противопоставить свои убеждения этим политиканам из кафе, заставляющим дрожать наших политических противников.

— Вы будете депутатом!

— Как знать? Может быть, года через четыре… Если бы у меня была возможность оказать своей родине услугу путем устранения некоторых кандидатов, самых пустых и самых раболепных из ярых реакционеров, которых вы хорошо знаете, то сделать это было бы моим долгом. Думаю, что, наверное, я попытаюсь.

Однажды, закончив свою лекцию, Жорес, окруженный группой студентов, шел по коридору факультета. Сильный шум, доносившийся из большой аудитории, привлек его внимание.

— Что там происходит?

— Это бывший депутат империи Эстанселен читает политическую лекцию.

— А ну, пойдем послушаем, — сказал Жорес. Войдя в амфитеатр, он увидел полную аудиторию. Бонапартист громил республику и ее лидеров.

— Некий Жюль Ферри! — кричал он визгливо…

— Я требую слова! — загремел Жорес, охваченный внезапным волнением.

Все обернулись.

— Не мешайте оратору! — раздались крики.

— Я профессор этого факультета и, полагаю, имею право говорить здесь. — громко отвечал Жорес, чувствуя, что теперь отступать поздно.

Сначала слушатели встретила ледяным равнодушием пылкие доводы Жореса в защиту республики и Жюля Ферри. Здесь было много политических единомышленников г-на Эстанселена. Но постепенно Жорес растопил аристократическую аудиторию и закончил свою импровизацию под овацию всего зала. Он впервые столь сильно ощутил опьянение ораторским успехом. Жорес сумел одержать верх над противником, завоевать на свою сторону равнодушную и даже враждебную публику, взволновать ее и увлечь за собой.

— Какой замечательный подъем! — воскликнул ректор Перру. — Это Гамбетта на процессе Бодэна!

Выражение ректора обошло всю Тулузу. Многие предсказывали Жану успешную карьеру политического деятеля. Но Аделаида была встревожена. Его деятельность в университете, блестящая и спокойная, началась так хорошо. Мать опасалась, что политика вовлечет ее сына в опасные волнения и конфликты. Как раз недавно умер Гамбетта при таинственных и слегка скандальных обстоятельствах. Ходили слухи, что его любовница, фанатичная католичка Леони Леон, стреляла в него и ранила в руку. Рана оказалась пустяковой, но через месяц знаменитый оратор скончался от воспаления кишечника.

— Подумай, Жанно, Гамбетта умер, едва прожив сорок лет, — с тревогой говорила она сыну.

Мадам Жорес решила воспользоваться влиянием адмирала Жореса, которого Жан очень уважал. Адмирал, относившийся с симпатией к племяннику, не разделял опасений его матери.

— Дорогая кузина, — говорил он, — дайте ему свободу, он вас не огорчит. Он знает, что делает, и ни я, ни вы не можем ничего изменить. Все естественно и закономерно. Поверьте, Жан идет в политику, как утенок идет в воду.

Впрочем, ведь был еще один способ поставить Жана на стезю спокойной жизни: его надо женить! После печальной истории с Мари-Поль Пра мадам Жорес не переставала думать об устройстве личных дел своего сына, который так непрактичен. Надо срочно подыскать ему невесту.

События развивались в точном соответствии с классическими канонами буржуазных брачных обычаев. Мадам Жорес была знакома с одной торговкой зонтами на улице Тимбал в Альби. А у той была прекрасная знакомая, владелица поместья недалеко от этого города мадам Депла, также заядлая сваха. Обе почтенные дамы пришли к заключению, что для молодого профессора прекрасной партией будет мадемуазель Луиза Буа, дочь богатого торговца сыром. Ее уравновешенный и тихий, спокойный характер, а также ее приданое принесут сыну мадам Жорес недостающую ему респектабельность. А он в ней, несомненно, нуждается. Все говорят, что он станет депутатом. Что касается семейства Буа, то там решили, что зять-депутат, возможно министр, — это совеем неплохо.

Жану дали возможность «случайно» встретить Луизу, когда она покупала зонтик в уже упомянутой лавке. Затем последовала официальная встреча с чаем и печеньем. В разговоре с невестой Жан при желании мог бы легко убедиться, что красивое холодное лицо Луизы, ее круглые глаза не скрывают за собой никаких мыслей. Но она показалась ему олицетворением очаровательной наивности и скромности, а главное, красоты, столь цветущей и холеной. Какие могут быть сомнения при этом у молодого человека в 25 лет, да еще и столь простодушного, как наш герой? Он снова почувствовал себя влюбленным, хотя на этот раз все далеко не было таким романтичным, как с Мари… Что касается Луизы, то она не выражала никаких чувств, да, пожалуй, вряд ли они могли быть чем-либо, кроме обыкновенного стремления девушки к замужеству.

Итак, предложение было сделано. Вскоре свахи передали мадам Жорес официальный ответ г-на Буа, человека столь опытного в искусстве купли и продажи. Родители Луизы сочли, что молодой Жорес заслуживает, разумеется, всяческого внимания, но они все еще не могут расстаться со своей дорогой дочкой. Они дали понять, что положение жениха не кажется им еще достаточно солидным, чтобы противостоять осязаемому обилию их сыров. Конечно, если перед ним откроются более серьезные и надежные перспективы, то они будут счастливы видеть его своим зятем. Они уже сейчас рады сообщить, что предназначают в приданое дочери небольшое, но такое приятное поместье Бессуле…

Хотя это и не было категорическим отказом, Жан вновь получил возможность подумать о моральных основах буржуазного образа жизни. Впрочем, ему подавали определенную надежду. Ну а препятствия в подобных делах лишь усиливают стремление к достижению цели. Возможно, что вся эта ситуация в какой-то мере способствовала окончательному решению Жана вступить в политику, чтобы завоевать невесту через парламент.

А события в этом направления развивались самым решительным образом. Жорес уже был знаком с видными республиканцами департамента Тарн. Трудно сказать, кому первому пришла в голову мысль выдвинуть кандидатуру Жореса. Но эта идея носилась в воздухе. Как-то в 1884 году он зашел навестить своего старого учителя Сюра. Этот активный республиканец работал теперь в муниципалитете Тулузы. Сюр стал убеждать Жореса выставить кандидатуру в палате депутатов.

— У меня нет связей, и я не имею денег, — отвечал Жан, который уже получил необходимое представление о том, какими средствами чаще и легче всего добиться депутатского мандата.

— Вашего красноречия будет вполне достаточно, — заявил более старый и опытный республиканец.

А в это время сенатор Барбей, председатель департаментского генерального совета, искал пятого кандидата, который был бы способен с блеском и красноречием отстаивать программу умеренных республиканцев. Список остальных был достаточно солидным, но ему не хватало привлекательности. Сенатор предложил Жоресу представить свою кандидатуру на съезде республиканских нотаблей департамента, собравшемся 16 августа 1895 года в Альби для выдвижения республиканского списка на предстоящих выборах. Большинство делегатов с энтузиазмом одобрило кандидатуру Жореса. Имя будущего великого социалиста оказалось в списке кандидатов рядом с именем фабриканта Физье.

Депутат центра

Рано утром по одной из окраинных улиц Тулузы шел молодой человек, коренастый, с крупной головой, покрытой пышными светлыми волосами, с небрежной рыжеватой бородой, обрамлявшей полные и красные щеки. Это был наш герой, одетый, как обычно, в поношенную черную куртку, какие носили университетские работники, в серые брюки, вытянувшиеся на коленях, в выгоревшую на солнце шляпу-канотье. Пыльные ботинки и измятая на спине куртка свидетельствовали о том, что он с дороги. Его часто мигающие голубые глаза рассеянно смотрели по сторонам, а мысли были заняты делом, ради которого он только что съездил в Альби. Там он получил текст избирательного манифеста республиканцев Тарна, который ему поручили быстро сократить, сделать его впечатляюще ярким и логически неотразимым.

— Главное, — говорил ему один из главных республиканцев Альби, — показать успехи правительства Ферри, которое два года служило Франции. Надо убедить избирателя, что благодаря ему республика укрепилась и процветает, что она и только она делает нацию счастливой…

И вот сейчас Жорес, уже прочитавший в дороге пространный и скучный текст, думал о том, как превратить его в короткий и яркий, как показать в нем достижения республики и разбить доводы ее врагов справа и слева. Он шел вдоль каменной степы, за которой стояли кирпичные здания казарм, занятых солдатами пехотного полка тулузского гарнизона. Когда Жорес уже приближался к воротам казармы, у которых ярким пятном выделялся часовой в красных штанах и голубом мундире, он услышал странные звуки. В утренней тишине пустынной улицы громко раздавались тонкие голоса детей, толпившихся серой, бесформенной массой недалеко от ворот. Здесь стояла походная кухня, буквально увязшая в тесной толпе малышей, одетых в лохмотья, босых, нечесаных, грязных. Они толкали друг друга и, протягивая над своими темными и светлыми головками жестяные миски, тянулись к солдату, наливавшему в них какую-то бурую жижу. Другой солдат раздавал огрызки хлеба, бросая мелкие куски прямо в миски с жидкостью. Дети отчаянно кричали и сбивали друг друга с ног. Получив свою долю, многие не могли выбраться из груды тел и донести добычу не расплескав до спокойного места у стены, где счастливчики, усевшись на корточки, вылавливали руками хлеб и жадно поглощали жидкость. Тогда неудачники снова с криком и плачем бросались в свалку, громко умоляя налить еще…

Сначала Жан не мог понять, что происходит. Но потом, остановившись против ворот, украшенных девизом республики: «Свобода, равенство и братство», он вспомнил газетную заметку, которая хвалила приказ генерала, командовавшего гарнизоном, раздавать но утрам остатки солдатского хлеба и супа голодным детям рабочих многочисленных фабрик города. Вот она, Франция, думал Жорес, та самая, где люди так прекрасны, природа так щедра и красива, которую он так любил. Франция обожаемой им республики. Ведь он должен теперь убеждать голосовать за нее. Растерянный и печальный, стоял он у ворот казармы до тех пор, дока солдат не спрыгнул с облучка кухни с опустевшим котлом, с помощью товарища потянул её во двор казармы, а дети, один сытые, довольные и даже веселые, другие всхлипывающие от горя неудачи и размазывающие грязные следы слез, стали расходиться маленькими кучками.

А ведь они могли бы прийти сюда со своими отцами и старшими братьями, сильными, гневными и смелыми, и взять пищу силой! И даже не здесь, а в тех роскошных домах центральных улиц, где так много хлеба, мяса, дичи, фруктов, вина. Но это же будет Коммуна, анархия, кровь и ужас. Разрозненные мысли о родине, о жизни народа приходили ему в голову, когда он медленно шел к своему дому, где мать ждала его, готовя вкусный и обильный завтрак.

Сложную, пеструю, тревожную картину представляла Франция накануне выборов 1885 года. Измученные нищетой, голодом, изнуряющим трудом по 12–14 часов в сутки, рабочие бастовали, часто без ясной цели, без руководителей и без успеха. В 1884 году несколько десятков тысяч шахтеров угольного бассейна Анзен, принадлежавшего семейству крупных капиталистов, спекулянтов, политиков Казимир-Перье, не работали полтора месяца. Правительство республиканцев послало войска для жестокой расправы с шахтерами, протестовавшими против запрещения профсоюзов. Большинство стачек — а их ежегодное число увеличилось за пять лет в три раза — заканчивалось поражением рабочих.

С приближением выборов усиливалось напряжение в парламенте. До марта 1885 года больше двух лет палата поддерживала правительство Жюля Ферри, того самого, кого столь блестяще защищал Жорес от нападок бонапартиста на импровизированном диспуте в одной из аудиторий университета Тулузы. Теперь Ферри уже не был прежним смелым реформатором. Он яростно выступал против всех радикальных реформ. Он не хотел и слышать о демократизации конституции, об отделении церкви от государства и ликвидации бюджета культов, об ограничении коррупции, о социальных законах в пользу трудящихся. Словом, как говорили тогда во Франции, если в первые годы после Коммуны, примерно до отставки Мак-Магона, была республика без республиканцев, то теперь господствовали республиканцы без республики.

Ферри уже думал не столько о борьбе с монархистами и церковью, сколько о подавлении рабочего движения и социализма. «Опасность слева», — провозгласил Ферри знаменитый лозунг, превратившийся с тех пор в главную заповедь французской буржуазии. Ферри почти узаконил систему безудержной коррупции, при нем нагло торговали выгодными постами, разными синекурами, даже орденами. Он открыто покровительствовал крупному капиталу, и банки использовали его поддержку для самых бесстыдных махинаций. То была эпоха чудовищных афер и спекуляций, столь ярко запечатленная в романах Эмиля Золя и Мопассана. Закон о железных дорогах, проведенный Ферри, был грабежом нации в пользу частных компаний.

Но главным полем его деятельности стали колонии. Сначала он, обманывая парламент, затеял тайком войну в Тунисе и добился установления французского протектората над этой страной. Потом столь же скандальным образом началась воина за захват Индокитая, или, как тогда говорили, Тонкина. Ферри добивался от палаты многократных ассигнований на войну, уверяя, что войны, собственно, нет, а идут случайные и неопасные мелкие операции. Действуя по поручению банков и крупнейших компаний, жаждущих колониальных богатств и рынков, он вел Францию от одной авантюры к другой, ослабляя ее позиции в Европе перед лицом все более могучей милитаристской Германии.

В конце марта 1885 года опасная игра Ферри стала серьезно тревожить многих французов. Как ни далек был Индокитай, но и оттуда дошли наконец известия о критическом положении французского экспедиционного корпуса, на содержание которого уже было брошено так много денег, В Париже все громче раздавались угрозы по адресу «тонкинца», как прозвали Ферри, И вот 30 марта он потребовал от палаты ассигнования сразу 200 миллионов франков в связи с тяжелым поражением французских войск, сдавших 25 марта Лонг-Сон.

Ферри держал себя, как всегда, нагло, рассчитывая, что парламент, уже два года сквозь пальцы смотревший на его авантюры в пользу крупного капитала, и на этот раз поддержит правительство. Он не учел одного: приближения выборов. Он не понял, что означает толпа, собравшаяся у Бурбонского дворца, в которой уже раздавались призывы сбросить Ферри в Сену.

Но большинство депутатов отлично сознавало опасность открытой поддержки Ферри перед выборами. Голосовать за него — значит обречь себя на поражение. Поэтому они поддержали яростное наступление против правительства, развернутое Клемансо. Лидер радикалов обвинил его в государственной измене и подверг министров убийственной критике, которая как топор обрушилась на кабинет. «Перед вами не министры, — восклицал Клемансо, — а обвиняемые!» 306 депутатов проголосовали против правительства и 149 — за. Ферри стал козлом отпущения для многих республиканцев-оппортунистов, испугавшихся, что недовольство политикой «тонкинца», завоевавшего исключительную непопулярность, слишком дорого им обойдется. Кабинет, казавшийся столь прочным, пал в позоре и бесчестье. Сам Жюль Ферри выбрался из Бурбонского дворца через потайную заднюю дверь, опасаясь гнева толпы, ожидавшей его у парадного входа.

И вот именно эту политику надо было защищать и представлять молодому Жоресу, который еще со времен своей учебы в Эколь Нормаль, когда Ферри проводил свои антиклерикальные реформы, стал его верным поклонником. Конечно, многое, слишком многое вызывало у него тревожные сомнения. Но он еще, видимо, верил Ферри, когда тот говорил, что если бы деятели Великой французской революции «могли бы подняться из своих могил, то они сказали бы нам: французы 1883 года, республиканцы, вы были мудрыми». Жорес видел эту мудрость в том, что Ферри способствовал укреплению республики проведением конституционного закона 1884 года. В этом законе содержалась знаменитая формула, оказавшаяся серьезным ударом по замыслам монархистов: «республиканская форма правления не может быть предметом предложения о пересмотре. Члены семей, царствовавших во Франции, не могут быть избраны на пост президента республики».

Точно так же Жорес одобрял и другие законы Ферри: о признании профсоюзов, о расширении самоуправления городских и сельских коммун, о восстановлении права развода. Он приветствовал и политику присоединения колоний, считая её средством распространения цивилизации и французской культуры среди отсталых народов. Жорес не разделял сурового осуждения колониальной политики Ферри со стороны радикалов типа Клемансо. Кстати, это мешало ему оценить прогрессивную в то время программу дальнейшей демократизации республики, которую отстаивал лидер радикалов.

Впрочем, Жорес отнюдь не считал, что его избрание в палату по списку республиканцев-оппортунистов, защищавших в основном политику Ферри, сделает для него обязательной полную поддержку в дальнейшем их действий или лишит его права на критику их ошибок, наличие которых, кстати, он признавал уже в ходе своей первой избирательной кампании. Нельзя целиком исключать также возможность временного компромисса с его стороны. Ведь кандидатуру Жореса выдвигали и поддерживали именно республиканцы-оппортунисты…

Итак, на выборах 1885 года сторонники республики не выступали уже единым фронтом. Они разделились на оппортунистов и радикалов. Монархисты, напротив, повсюду выставили единый список консервативного союза. Что касается департамента Тарн, то там противостояло два списка: консерваторов и республиканцев-оппортунистов. Но таких случаев было немного. Чаще всего боролись три списка — консерваторов, оппортунистов и радикалов. В двадцати департаментах к ним прибавился четвертый, самостоятельный список социалистов.

Социалисты имели теперь научную революционную программу, составленную Гэдом с помощью Маркса и Энгельса и принятую в 1880 году на съезде в Гавре. Но они не были уже единой партией. В 1882 году произошел раскол и стало две рабочие партии — гэдистов и так называемых поссибилистов, возглавляемых Малоном и Бруссом, Они отказываются от подготовки революции и объявляют, что будут добиваться социализма о помощью одних лишь реформ. Гэд тоже ошибался, но в противоположном духе. Он пренебрегал реформами и политической борьбой внутри буржуазного общества. Кроме этих двух социалистических партий, возникли отдельные группировки бланкистов, прудонистов и других. Словом, французский социализм оказался в довольно хаотическом состоянии. И все же активное выступление социалистов было наиболее знаменательной чертой выборов 1885 года. Пестрая картина предвыборной борьбы в полной мере отражала специфику республиканской Франции. Чрезвычайная активность народных масс, традиционный индивидуализм, воплощенный в поговорке, что у каждого француза в душе собственная политическая партия, наконец, социальная структура страны и традиции необыкновенно осложняли и запутывали политическую жизнь. Большинство избирателей принадлежало к мелкой буржуазии, той самой, про которую говорили, что у нее сердце слева, а бумажник справа. А это создавало почву для роста самых различных политических тенденций от крайне правых до самых левых.

В избирательной кампании 1885 года радикалы громили оппортунистов, а оппортунисты всех левых. Социалисты же боролись как против всех, кто правее, так и между собой. Крайне правые, то есть монархисты и клерикалы, ловко использовали противоречия в лагере республиканцев.

Правда, в Тарне было гораздо проще, поскольку противостояло только два списка. Но и здесь шла ожесточенная борьба. Список консервативного союза возглавлял барон Рей, председатель административного совета компании, владевший шахтами в Кармо. Консерваторов активно поддерживала церковь, развернувшая под руководством архиепископа Альби бешеную травлю республиканцев. «Республика, — твердили монархисты и церковники, — вышедшая из лона революции, является очагом мятежа и раздора, она истерзала страну, а теперь сама себя терзает».

Молодой республиканский кандидат Жорес сразу же подвергся грубым и клеветническим нападкам. В первый момент он казался крайне растерянным и удрученным, так что его друг Жюльен даже обратился к нему с ободряющим письмом. Жан отвечал ему, что он смело идет навстречу судьбе, какой бы она ни была, поскольку в действительности он не замешан ни в каких интригах и не служит ничьим корыстным интересам; его утешает сознание, что поэтому он сохранит уважение и симпатии большинства.

Но надо было действовать и бороться, и, как предсказывал адмирал Жорес, наш утенок смело бросается в воду.

В ярмарочный день в Лаконе сенатор Барбей представляет избирателям молодого кандидата. Слухи о возможности услышать хорошую речь собрали в большом сарае немало народу. Здесь крестьяне, виноградари, рабочие, мелкие торговцы.

Жорес неловкой походкой выходит на трибуну, состоящую из толстой доски, лежащей на двух бочках, кладет на одну из них неизменную шляпу-канотье и, подняв широкий выпуклый лоб, окидывает взором аудиторию. Нервный тик подергивает его бровь. Но это отнюдь не признак растерянности. Он уже давно почувствовал себя оратором и спокойно начинает речь, несколько необычную, без пошлой избирательной демагогии, но с широкими, пожалуй, слишком абстрактными обобщениями, которыми он доказывает преимущества республики перед монархией. Правда, все это отдает университетским курсом. Но он оживляет свою лекцию захватывающим человеческим чувством, и его слушают затаив дыхание:

— Говорят, что республика совершала ошибки. Но является ли это достаточной причиной, чтобы отказаться от неё, голосуя за монархистов? Нет, сто раз нет! Потому что только республика может исправить их. При короле тоже совершаются ошибки, но тогда перед нами лишь два пути — либо подчиниться капризному режиму, склонив головы, либо начать гражданскую войну и пойти на баррикады, проливая кровь французов. Но при республике ошибка может быть исправлена, ибо каждый может критиковать и способствовать тем самым изменению национальной политики. Единственная форма правления, которая может ошибаться без непоправимого вреда, — это республика, режим народного контроля, обсуждения и свободы…

Жители Лангедока любят и ценят хорошую речь. И они награждают оратора бурной овацией и долго не расходятся. Покидая наконец сарай, они на ходу продолжают аплодировать.

— Такой голос стоит миллиона, — слышно из толпы. Жорес выступает в Кастре, Альби, Кармо, Сэксе, Пампелоне, Сент-Амане Ревели и других местах департамента. Собрания избирателей устраивают в мэриях, школах, амбарах, трактирах, а чаще всего под открытым небом. Главное содержание всех речей направлено против монархистов и клерикалов.

— Они осмеливаются говорить о разбазаривании наших финансов, — гремит голос Жореса. — Они, кто оставил нашей стране долг в 20 миллиардов! Они осмеливаются говорить о налогах. Они, которые отвечают за 650 миллионов ежегодных расходов, связанных о разрушениями 1870 года, Они осмеливаются говорить о войнах, они, кто за 18 лет втянул нашу страну в бессмысленные и разрушительные войны в Крыму, в Италии, в Китае, и Мексике и, наконец, в эту преступную войну 1870 года, которая изувечила Францию и стоила нам 200 тысяч солдат, миллиарда расходов и 5 миллиардов контрибуции, стоила Эльзаса и Лотарингии! Империя потеряла две провинции. Республика дала нам две колонии!

Впрочем, когда наш кандидат в депутаты заводит речь о колониальной политике, то он выступает уже не против монархистов, а против радикалов. В пропаганде Клемансо против Жюля Ферри важнейшее место занимала резкая критика авантюристической колонизаторской политики оппортунистов, Жорес решительно защищает эту политику, о которой он имел в то время поразительно наивное представление. Он игнорирует тот факт, что заморские завоевании нужны не Франции в его представлении, а лишь ее банкирам и промышленникам. Он полагает, что речь идет не о захвате рынков и источников дешевого сырья, а о создании «другой Франции» путем распространения французского языка. Он считает колониальные народы детьми, которые будут счастливы приобщиться к французской культуре. Им надо, по его мнению, дать элементарные понятия о французской истории, культуре, экономике, дать представление о христианстве. Этот атеист думает, что для туземцев религия будет играть цивилизаторскую роль, поэтому она представляет собой хороший предмет вывоза. Взгляды Жореса выражали какой-то своеобразно благодушный шовинизм.

Но в его предвыборных речах появились моменты, очень интересные с точки зрения его будущей эволюции. 5 сентября в Кастре он говорил, что республиканцы должны содействовать социальным реформам, чтобы улучшить положение бедноты. Это было уже очень далеко от политики Жюля Ферри. Вообще он не подчеркивал свою связь с оппортунистами. Больше того, иногда он говорил такие вещи, которые косвенно свидетельствовали, что он вообще не брал на себя обязательства всегда быть связанным с ними. 18 сентября, когда он закончил речь в Гройе, его спросил один избиратель:

— Где вы будете сидеть в палате?

— Я не стану частью какой-либо группы, — отвечал Жорес, — я считаю себя сыном народа и буду голосовать за все реформы, которые улучшат участь тех, кто страдает.

В своих выступлениях Жорес обещает отдать все свои силы служению республике и народу. Такие фразы произносили обычно все депутаты, и они превратились в формальность. Но в устах молодого Жореса, который шел в политику не ради карьеры, а повинуясь своему стремлению понять смысл окружающей действительности и бороться за свои идеалы, обещание звучало торжественно и серьезно, выходя за рамки банальной избирательной риторики.

Жорес завоевал симпатии избирателей и получил 4 октября 48040 голосов, больше любого кандидата республиканцев. А по списку консерваторов прошел лишь один кандидат, «барон черных гор» Рей. Но и этот опытнейший политикан, богач, имеющий влиятельные связи, поддерживаемый церковью, «вечный» депутат Тарна собрал на 110 голосов меньше, чем молодой Жорес.

Результаты вызвали восторг республиканских активистов. Жоресу с большим трудом удалось уговорить своих друзей отпустить его на короткое время в Ла Федиаль к матери. Аделаида ждала его, она была рада, хотя и чувствовала некоторую тревогу перед неизвестным будущим сына. Им не удалось спокойно поговорить. С улицы раздались крики: «Жорес! Да здравствует депутат Жорес!» Надо было оставить мать и идти, чтобы отметить победу хорошим вином.

На другой день он писал своему другу Клоду Перру, который часто шутил по поводу пророчества адмирала: «Г-н ректор, утенок бросился в воду и достиг берега, несмотря на сильное реакционное течение».

Но в остальной Франции итоги первого тура выборов оказались иными, чем в Тарне. Республиканцы потерпели ошеломляющее поражение. Монархисты, которые четыре года назад, на прошлых выборах, были разгромлены, увеличили число своих голосов в два раза и провели 177 своих кандидатов против 129 республиканцев. Оказалось, что республика не столь уж незыблема и над ней снова собралась гроза. Это произвело отрезвляющее впечатление на соперничающие республиканские партии. Они немедленно сплотились и 18 октября во втором туре выборов выступили с едиными списками и тем спасли положение. В новой палате оказалось 372 республиканца разных направлений и 202 реакционера.

И все же республика получила чувствительный удар. Ведь в старом составе палаты насчитывалось всего 90 монархистов. Сокращение числа республиканцев и раскол между оппортунистами и радикалами исключали возможность стабильного большинства. Наступает время правительственной неустойчивости и затишья в реформах. Зато в палате теперь группа социалистов, которые вносят в её деятельность еще небывалую остроту. Правда, пока они не составляют самостоятельной фракции, их опекают радикалы.

Настал день, когда Жорес снова в Бурбонском дворце. Но на этот раз не в глубине одной из лож для публики, скрывающихся между массивными пожелтевшими колоннами, обрамляющими амфитеатр тяжеловесным полукругом. Теперь он депутат и видит суровую пышность зала снизу, куда падает тусклый свет через застекленный потолок, который серым полукружием врезался в осеннее небо. Он освещает красный бархат скамей и темное дерево узких пюпитров, расположенных ступенчатым полукругом. Резко выделяется белый мрамор аллегорических статуй Свободы, Общественного порядка, Земледелия, Промышленности, глядящих на депутатов из-за председательского стола своими пустыми глазами. Монументальный стол председателя, отделанный красным и белым мрамором, еще пуст. Пуста и трибуна, выдвинутая вперед от этого стола. Она возвышается в самом центре. Раньше из ложи для публики она казалась Жоресу такой маленькой и невысокой. Стол подавлял и уменьшал ее размеры и высоту. Но здесь, в нижней части амфитеатра, она кажется такой величественной и массивной. Сколько смелости требуется, чтобы пройти восемь ступеней, ведущих к месту оратора!

Робким, смущенным чувствует себя этот самый молодой из 584 избранников нации. Они уже наполняют зал.

Большинство депутатов совершенно не испытывает ни робости, ни смущения: они и раньше заседали здесь. Депутаты обмениваются рукопожатиями, замечаниями, собираются небольшими группами и оживленно беседуют. Стоит ровный шум, прерываемый внезапным возгласом или смехом. Здесь много стариков, и их седины и лысины придают залу еще больше значительности и серьезности.

Но вот за председательским столом появляется фигура старейшего депутата, четко выделяясь на белом мраморе скульптур. Раздается продолжительный звонок, и устанавливается тишина. Сессия начинается. Начинается новая, главная полоса в жизни Жореса, неразрывно связанной отныне с этим залом и с этой трибуной, которая станет для него боевой позицией, где он сможет выдержать столько битв. Но пока, пока Жорес пребывает в нерешительности духа, и это состояние довольно долго будет отличать его парламентскую деятельность.

Нерешительность вызывалась неосведомленностью. Конечно, Жорес уже был человеком большой культуры и разносторонних знаний. Но они сочетались с полнейшим невежеством в важнейших вопросах политической действительности. Его мировоззрение, приобретенное в Эколь Нормаль, было слишком книжным и отвлеченным. Собственно, в тот момент, когда Жорес вступил в политику, он знал только две вещи: республику, с одной стороны, и клерикально-монархическую реакцию — с другой. Ему были неизвестны даже названия различных социалистических организаций, которые уже объявили войну буржуазной республике.

А между тем молодому депутату Тарна надо принимать политические решения. Прежде всего: где ему сидеть в палате? И это был вопрос не простого удобства, а политики, поскольку в амфитеатре французского парламента депутаты рассаживаются по политической принадлежности. Линия от реакции к прогрессу проходит от правой стороны зала к левой. Сам Жорес называл себя в то время свободным республиканцем, не примыкающим ни к одной группе. И однако он сел чуть левее центра, среди оппортунистов, рядом с Жюлем Ферри. Это решение определялось тем выводом, который сделал Жорес из итогов выборов. Возросшая опасность со стороны клерикалов и монархистов требовала усиления тех, кто боролся против них. Для Жореса это были наследники Гамбетты, то есть Ферри и его сторонники. Поэтому он и оказался среди оппортунистов. Но характерно, что Жорес с его ораторским талантом, с его темпераментом, толкавшим его во всякую драку, более года так ни разу и не поднялся к вожделенной трибуне.

Он молчал, но не было депутата, который бы так напряженно, не пропуская ни одного заседания и ни одного слова, слушал бы и смотрел все, что происходило в амфитеатре и в кулуарах. Возбужденный новым спектаклем, он пытался проникнуть в его сокровенный смысл. Не имея представления о парламентских нравах, он постигал эту новую и пока непонятную для него среду. Он видел депутатов, которые зевали, скучали, занимались личными делами на заседаниях палаты, проявляя скептически-пренебрежительное внимание к трибуне. Неужели, думал он, это и есть представители французского народа, призванные решать судьбу Франции?

Конечно, особенно интересовала его позиция республиканцев-оппортунистов, С первого дня парламентской сессии он ожидал от них какого-либо решительного действия для сплочения республиканцев перед лицом усилившихся монархистов. Однако он видел, что лидеры оппортунистов с каким-то презрением и горечью смотрели на расколотое большинство, которым они уже не управляли. Жюль Ферри молчал, выжидая распада сил, мешавших его возвращению к власти, замкнувшись в обиде государственного деятеля, потерпевшего поражение. Но разве неудача в личной карьере дает ему право забыть об интересах республики? Жоресу это казалось пока непонятным.

Он с удивлением обнаружил, что безвестный молодой депутат из Лангедока представляет интерес для самого великого Ферри. который при всем своем наглом высокомерии снисходит до любезных бесед с ним. Не зная еще законов парламентской арифметики, он не представлял себе, что значит один лишний голос даже для крупного политического деятеля. Между прочим, ему не пришла в голову мысль о тех огромных возможностях продвижения к власти, почету, деньгам, которые открылись теперь перед ним. И если бы это был не наш Жорес, а один из молодых выскочек, немедленно хватающих судьбу за хвост, то была бы сделана еще одна «удачная» карьера. Но лишенный тщеславия и корыстных побуждений, Жорес считал просто немыслимым такой исход его вторжения в политику. Полный идеалистических стремлений и надежд, волнуемый тревожными вопросами, которые совершенно не касались его лично, он шел иным, возвышенным путем. Если же он шел медленно, робко, спотыкаясь, то лишь оттого, что жизнь пока не помогала ему понять истины, которые откроются для него позже. Но он настойчиво стремится постичь их. Однажды он прямо заговорил с Ферри о том, что волновало его больше всего.

— Какова цель вашей политики? В чем ваш идеал, г-н Ферри, ваша концепция общественного устройства?

— Моя цель состоит в организации общества без бога и короля, — отвечал бывший премьер.

— Но если вы добавите «без хозяина», то это будет полная формула социализма.

— Социализм? — резко прервал Ферри. — Химера, нелепая мечта! Эта чудовищная концепция противоречит всем глубочайшим инстинктам человеческой натуры. Это беспочвенная и опасная демагогия, против которой надо бороться без всякого снисхождения…

Жорес молчал, стараясь понять своего многоопытного собеседника, в которого он так верил. В последнее время его иллюзии, правда, начали рассеиваться. Он с тревогой наблюдал, как оппортунисты ничего не делают для объединения республиканских сил, чтобы и дальше совершенствовать республику. Но Жорес еще не понимал классовой природы Ферри и его единомышленников. Он пытался объяснить их поведение усталостью, упадком, нерешительностью, личными обидами, не видя коренных причин все более откровенного консерватизма прежних столь энергичных республиканцев.

Естественным было бы обращение Жореса к левому радикализму и его блестящему лидеру Жоржу Клемансо. Жорес внимательно присматривался к этому не только политическому, но и светскому льву, о котором частенько упоминалось в светской хронике бульварных газет. Молодого депутата из Тарна обескураживала нагловатая элегантность Клемансо, его бретерская манера ходить в цилиндре набекрень, раскачиваясь и быстро вращая тросточкой. Он сурово осуждал нападки Клемансо на Ферри, ибо видел в них причину углубления раскола республиканцев, их ослабления.

В первые дни пребывания в палате Жорес оказался свидетелем любопытного диалога. Депутат-монархист Ламарзель с притворно издевательской любезностью говорил лидеру радикалов:

— Ах, г-н Клемансо, как мы вам признательны! Ведь в предвыборной кампании, чтобы добиться победы, нам достаточно было читать избирателям ваши речи о Тонкине!

— Возможно. — отвечал с досадой Клемансо, — но вы не читали их выводов…

Жорес подумал, что монархист попал в точку; радикалы, нападая на Ферри, в конечном счете помогали правым. А вскоре ему пришлось невольно услышать разговор, показавший еще и неискренность этих нападок.

— Если мы возьмем власть, — спрашивал Клемансо своего коллегу радикала Перрена, — уведете ли вы наши войска из Тонкина?

— Да, конечно. Надо только при этом обеспечить их безопасность…

— Ну а я так не поступил бы. Теперь это уже невозможно.

Оказывается, в глубине души радикалы разделяли политику Ферри. Впрочем, понадобилось не так много времени, чтобы они совершенно открыто выступили не менее яростными колонизаторами. Жорес чувствовал, что радикально-социалистическая фразеология Клемансо никогда не выходит за рамки сугубо буржуазной политики. Решительная защита буржуазного строя была главной целью для столь революционного на словах легендарного сокрушителя кабинетов. И поэтому, хотя иллюзии Жореса в отношении оппортунистов остались в прошлом, он не пошел к радикалам.

Но где же был тот политический маяк, на который ориентировался молодой Жорес? Он пока не находил его, хотя настойчиво вглядывался в смутную линию политического горизонта.

Он не спускал глаз с депутатов-социалистов: бывшего коммунара Камелина, пылкого поэта Кловиса Юга, старого шахтера Бали, интеллигента-гэдиста Дюк-Керси и других. Их было мало тогда в палате, но голоса их звучали громко и резко. И Жорес все чаше замечал, что их взгляды, требования, лозунги справедливы. Туманные социалистические симпатии влекли его к ним, он чувствовал желание присоединиться к социалистам. Но многое его смущало, он еще совсем не представлял себе практических путей достижения социалистического идеала. Однажды он спросил Дюк-Керси:

— Что вы будете делать на другой день после победы над буржуазией?

— Это зависит от степени экономической эволюции, которой достигнет общество, когда мы возьмем власть, — с некоторым пренебрежением сухо ответил Дюк-Керси, считая, видимо, вопрос Жореса проявлением праздного любопытства буржуа. Безупречно ортодоксальная формула показалась Жоресу слишком неопределенной и абстрактной.

Но социализм напоминал о себе непрерывно и в самой конкретной форме. 26 января 1886 года забастовали три тысячи шахтеров Деказвилля. Администрация шахт, не довольствуясь жирными плодами чудовищной эксплуатации, начала грабить рабочих новым способом, заставляя их приобретать в счет зарплаты самые дрянные продукты и товары по непомерным ценам в заводских лавках. На руки шахтеры получали жалкие гроши. К помощнику директора Ватрену явилась их делегация. Он грубо отказался разговаривать с ними. Отчаявшиеся шахтеры набросились на него с кулаками, а потом выбросили в окно. Толпа добила Ватрена.

11 февраля депутаты-социалисты выступили с интерпелляцией, требуя ограничить произвол владельцев шахт. Жорес с его идеалами абстрактного гуманизма ожидал прежде всего осуждения убийства. И вот на трибуне Бали, сам бывший рудокоп. Правые встретили его грубыми насмешками: социалист читал свою речь по заранее написанному тексту. Он спокойно переждал шум и, отрываясь от бумаги, твердо и резко заявил:

— Да, я читаю. Но вы, если бы вы, как я, проработали восемнадцать лет в шахте, вы не смогли бы даже читать!

— Да, убит один человек, — продолжал Бали. — Убит тот, кто сам вызвал ненависть рабочих… Его законно ненавидели, он морил голодом шахтеров, он играл гнусную роль…

— Не смейте оскорблять жертву, не топчите мертвых! — истерически взрывается монархист Поль де Кассаньяк.

— Вы протестуете против моих слов. Но почему вы молчали, когда угольная компания безжалостно убивала рабочих за то, что они выступали против закона, обрекавшего их на голодную смерть? Почему никто из вас не осудил это преступление?

Теперь Бали, не обращая внимания на рев правых, громко продолжает читать свою речь.

— Вы утверждаете, что рабочие не имели права сами вершить суд. Это верно при условии, что существует подлинное правосудие. Но разве г-н министр юстиции собирается преследовать лихоимство Ватрена? Ах, нет? Ну тогда надо было предоставить все народному правосудию.

Оратора прерывает взрыв яростных криков правой, где собрались владельцы заводов, финансисты, адвокаты и прочие буржуа, к которым на этот раз дружно примкнули монархисты всех мастей. Цепко охватив трибуну широко расставленными руками, не мигая, шахтер-депутат смотрит на это беснующееся скопище. Резким порывом над амфитеатром Бурбонского дворца как бы пронесся дух классовой борьбы буржуазии и пролетариата.

— …Да, пусть народ вершит правосудие. Разве 14 июля 1789 года не является примером справедливого возмездия тиранам и тем, кто богатеет на голоде народа? Тогда их головы носили на остриях пик, и это не помешало палате депутатов совсем недавно объявить 14 июля национальным праздником!

Бали спускается с трибуны. Аплодируют только социалисты.

— Их всего трое, — раздается саркастический возглас справа.

— Ничего, мы скоро расплодимся! — звонким голосом бросает в ответ поэт-социалист Кловис Юг. Это обещание осуществляется удивительно быстро. Как раз в момент обсуждения стачки в Деказвилле в палате образовалась, отделившись от радикалов, самостоятельная группа социалистов из восемнадцати депутатов.

Но Жорес остается сидеть на скамьях левого центра. Его слабые социалистические симпатии отступили перед убеждениями мелкобуржуазного интеллигента-республиканца. Когда он слушал речь Бали, то испытывал тягостное раздвоение чувств: страдания шахтеров Деказвилля заставляли его сердце сжиматься от боли, отказ осудить убийство Ватрена шокировал и возмущал Жореса. Он осудил «бесполезную и злобную», по его мнению, речь Бали и говорил, что социалистическое преобразование общества не должно сопровождаться раздуванием варварской ненависти и оправданием убийств.

Буржуазное большинство палаты отвергло резолюцию социалистов по поводу Деказвилля. Жорес тоже голосовал против них. Он не понял смысла стачки в Деказвилле, обозначавшей важный рубеж в истории французского социализма, не почувствовал тот толчок, который дала рабочему движению эта драма.

Правда, весной 1886 года Жан поглощен иными заботами. Он женится. Как мы помним, богатые родители Луизы Буа решили подождать упрочения положения жениха. И вот после победы Жана на выборах уже знакомая нам сваха мадам Депла однажды пригласила мадам и мадемуазель Буа в свое имение в Лоране. Дамы, поговорив о модах и светских новостях, дошли до парламента.

— Поскольку наш молодой профессор стая теперь депутатом, вернемся к нашим прежним планам, — заговорила наконец мадам Депла о существе дела.

Вскоре после получения письма с сообщением, что родители невесты теперь благосклонно рассматривают идею брака, Жан с матерью приезжают в Альби.

И вот с букетом в руках Жан отправляется в дом Буа. Жениха и невесту усаживают в уголке салона. Жан ведет нескончаемые беседы с Луизой. Собственно, невеста молчит, и волнение испытывает лишь жених. Он то пылко, то робко говорит о любви, ибо влюблен он без памяти и совершенно не замечает, что невеста не столько вдумывается в смысл его речей, сколько лениво прикидывает, что недурно было бы, если эти речи говорил бы мужчина повыше ростом, покрасивее и поэлегантнее…

Отец невесты господин Буа, коммерсант, удалившийся от дел, подходит к вопросу вполне профессионально. Для него свадьба прежде всего операция по наиболее разумному вложению капитала. Имущественное положение будущих супругов — вот важнейшая проблема с его точки зрения. Невеста получила в приданое три тысячи франков, пожизненную годовую ренту в 1200 франков и поместье Бессуле, приносившее в год тысячу франков дохода. Хотя жених не проявлял интереса к приданому, г-н Буа заставил его вместе с матерью детально осмотреть это владение с 37 гектарами земли. Прекрасный белый дом в окружении деревьев и роз напоминал своей простотой, соразмерностью провансальское поместье. Размеры его были достаточными для одной семьи. Две большие комнаты на первом этаже, пять — на втором, пристройка, оборудованная ферма. Да, здесь можно было, действуя с умом, не без успеха заняться хозяйством. 26 июня был подписан свадебный контракт. Предусмотрительный г-н Буа включил в него пункт о раздельном владении имуществом. Жан получил от матери лишь половину Ла Федиаль, поскольку был и второй брат. Скромную сумму в 500 франков годового дохода Аделаида сохранила за собой для пожизненного пользования.

Имущество жениха, таким образом, не поражало размерами. Зато надежды: зять-депутат, возможно, министр и, как знать, президент республики… Г-н Буа трезво взвесил все и решил, что он и на этот раз заключил разумную и дальновидную сделку. Не мог же этот толковый и понимающий человек допустить нелепую мысль, что его зять проникнется презрением к своему буржуазному благополучию и очертя голову ринется в социалистические авантюры! Ведь будущий великий оратор еще не раскрывал рта в парламенте и смирно сидел на столь надежных и респектабельных скамьях центра.

Свадьба, состоявшаяся 29 июня 1886 года, была великолепна. Церемония венчания происходила в приходе невесты, в соборе Сент-Сельв. Сенсацию производил своей парадной формой адмирал Бенжамен Жopec, свидетель жениха. Невеста, блестящая, статная, холеная, превышавшая жениха на полголовы, сияла в ореоле флердоранжа. Впрочем, жених в своем новом костюме выглядел вполне прилично. Свадебный обед, устроенный в саду дома Буа на улице Сен-Мартен, очаровал всех гостей.

В тот же день вечером молодая пара отправилась в Париж. Правда, Жан допустил промах, взяв с собой полуслепую мать. Луиза была крайне раздосадована и почти открыто выражала свое неудовольствие по поводу этого багажа в ее свадебном путешествии. Но добродушный Жан думал, что она просто утомлена свадебной церемонией. Наутро наш чудак послал родителям невесты радостную телеграмму: «Луиза спала всю ночь спокойно».

Дебют

Прошло еще четыре месяца после свадьбы, прежде чем молодой депутат из Тарна впервые выступил в палате. Правда, это не означало какого-либо пренебрежения депутатскими обязанностями. Он не пропускает ни одного заседания, что было просто физически нелегкой задачей. Скамьи Бурбонского дворца очень неудобны: с трудом можно поместить ноги между сиденьем и барьером. Почтенные депутаты сидят скрючившись, в малоэстетических позах, к которым нелегко привыкнуть. Жорес буквально задыхался в зале заседаний, который плохо проветривался; духота сменялась сквозняками. На узеньких неудобных пюпитрах нельзя положить даже небольшой документ, писать на них очень трудно.

Жорес добросовестно присутствует на заседаниях от начала до конца. Читает внимательно все материалы по обсуждаемым вопросам и тщательно следит не только за важнейшими политическими дебатами, но и за скучнейшими техническими обсуждениями. С ненасытным любопытством он расспрашивает своих коллег о неясных еще для него проблемах парламентской жизни и внимательно выслушивает их ответы.

Но что касается трибуны, то больше года он смотрит на нее издали. Правда, его политическая роль выражается в голосованиях, притом весьма знаменательных. 13 декабря 1885 года он голосует за предоставление 80 миллионов франков для отправки экспедиционного корпуса в Тонкин, а 19 декабря — за кредит в 80 тысяч франков для поддержки религиозных культов. Он голосует против амнистии за политические преступления, предложенной Анри Рошфором, против аннулирования выборов на Корсике, где клерикалы оказывали скандальное давление на избирателей, против расследования выборов в Приморских Альпах в связи с тем же обстоятельством. Его позиция по делу Деказвилля также характерна. Однако все чаще он робко начинает подавать свой голос вместе с левыми…

Но вот 21 октября 1886 года Жорес выходит наконец на трибуну. Появление этой фигуры, уже несколько грузной, напоминающей типичного провинциального буржуа, вызывает любопытство, ведь у него уже репутация хорошего оратора.

Речь посвящена правам местных властей в области начального образования. Жорес говорит просто, без попыток вызвать особый эффект. Когда он напомнил о благотворных последствиях удаления клерикалов из школ, слева послышались возгласы одобрения, а справа, со стороны поборников так называемой «свободной школы», — шумные протесты. Председательствующий вмешивается и, обращаясь к правым, заявляет:

— Вы требуете, господа, свободы для школы. Дайте же ее по крайней мере для трибуны!

Среди оппортунистов первое выступление Жореса не вызвало явного одобрения, поскольку молодой депутат высказывался слишком самостоятельно. Газета Клемансо «Жютис» отзывалась о речи о симпатией, называя ее «красноречивой и содержательной». Но «Фигаро» наряду с комплиментами заметила, что речь «немного отдает учеником Сорбонны, многословным и напыщенным».

Когда после своего первого выступления Жорес проходил по мосту Конкорд, расположенному прямо против колоннады Бурбонского дворца, он с грустью размышлял о превратностях судьбы депутата. Неужели ему всегда придется встречать неодобрение одних, недомолвки других и, что еще хуже, безразличие большинства? Неожиданно к нему приблизился молодой депутат Жак Пиу.

— Я считаю вашу речь действительно очень хорошей и весьма красноречивой, — сказал он с искренним восхищением.

Жан с признательностью пожал ему руку.

— Вы первый, кто сделал мне такой комплимент!

Первый оказался, как ни странно, один из будущих лидеров присоединившихся к республиканцам католиков. Позднее Жак Пиу говорил, что оппортунисты своей холодностью к молодому дебютанту, из-за своей слепоты и непонимания подарили в тот день французскому социализму великого оратора и вождя.

Хотя вряд ли можно принимать всерьез мнение человека, совсем не понимавшего Жореса; уже вскоре социалистам представился случай приветствовать этот подарок.

8 марта 1887 года Жорес произносит вторую речь в палате о таможенных пошлинах на импортный хлеб. Введение таких пошлин вызвало рост цен на хлеб внутри страны, что, конечно, почувствовали бы в первую очередь рабочие, хотя земельные собственники выигрывали. Их представители лицемерно твердили в палате, что рабочий должен пойти на жертвы в пользу своих деревенских «братьев», мелких крестьян. Жорес, сам в какой-то мере бывший крестьянин, блестяще раскрывает подоплеку этого дела. Когда он заявляет, что постоянная тактика крупных собственников состоит в том, чтобы прикрывать свои цели интересами мелкого собственника его речь прерывают громкими аплодисментами и возгласами одобрения слева, и криками протеста справа

— Где вы видите крупных собственников? — возмущенно кричит один из правых депутатов.

— Только треть французской земли принадлежит тем, кто ее обрабатывает, а две трети — тем, кто не работает на земле, — немедленно парирует Жорес, — Две трети французской земли принадлежат рантье, и только треть работающих на ней состоит из земельных собственников. Повышение пошлин будет субсидией для тех, у кого две трети земли, она поднимет стоимость земельной ренты! Крупный капитал напоминает мне тех кормилиц, которые забирают себе лучшие куски, говоря, что это для малютки…

Вся палата смеется, левые выражают бурное одобрение. Жорес убедительно обосновывает свой проект резолюции, призванной предоставить выгоды от новых мер трудящимся крестьянам. Он требует дополнить таможенные изменения мерами социальной справедливости.

— Сделаем так, чтобы малыш действительно получил свою порцию, — восклицает он.

Реакционное большинство палаты отвергло резолюцию Жореса, как и сходную с ней резолюцию социалистов. Но молодой депутат добился большого личного успеха. На этот раз многие коллеги пожимали ему руки и поздравляли. Когда он возвращался на свое место, его взгляд встречал одобрительные улыбки.

Вскоре в «Ревю сосиалист» Густав Руане (впоследствии он станет близким сотрудником Жореса) писал, обращаясь к нему: «Догадываетесь ли вы о том, что вы быстро приближаетесь к социализму и что если вы сделаете еще один шаг на этом пути, то вы, прыгая со связанными ногами над крайней левой, попадете прямо в социалистическую партию?.. На какой бы скамье вы ни сидели, милости просим, вы наш!» Получив это заверение от социалистов, Жорес теперь все чаще задумывается о прямом сближении с ними. В одни прекрасный день он решил посетить редакцию журнала «Ревю сосиалист» и познакомиться с его директором Бенуа Малоном. Незадолго до этого Малон основал Общество социальной экономики. Бывший крестьянин, в детстве он пас коров, потом с помощью брата выучился грамоте, стал рабочим в Париже, участвовал в Коммуне, Этот, по словам Кропоткина, спокойный и чрезвычайно добродушный революционер вскоре после создания Французской социалистической партии вместе с Бруссом выступил против Жюля Гэда и марксистской политики партии. Он был одним из инициаторов раскола и стал теперь проповедником собственного «интегрального» социализма, основанного больше на моральных принципах, чем на серьезном научном анализе развития общества. Он считал нежелательной революцию и отдавал предпочтение реформам и внедрению социализма в рамках старого общества путем развития муниципальной собственности. Жорес долгое время был под сильным влиянием Бенуа Малона и в его сомнениях находил источник своих социалистических убеждений.

Впрочем, послушаем рассказ самого Жореса: «Я принял решение (так мне казалось по меньшей мере: порвать с моим умственным одиночеством, и однажды вечером я отправился на улицу де Мартир с религиозным волнением неофита, вступающего в храм. Под небом, где смешивались бледная лазурь и белые облака, откуда струился слабейший свет, я шел к некой высшей цели. Я чувствовал, как во мне растет высокая надежда, способная преодолеть волну отверженности и беспокойства, которая каталась вдоль улицы, погружавшейся в сумерки, надежда достаточно сильная, чтобы бороться против усталости от жизни и против ударов судьбы.

В самом конце улицы я вошел по маленькой, узкой и темной лестнице в редакцию и с неловкой робостью перед первой встречей с совсем новыми для меня людьми спросил:

— Где господин Бенуа Малон?

Его там не было, во всяком случае, мне так сказали. И я вышел, не ответив ни слова… На половине лестницы я вдруг услышал за своей спиной громкие раскаты хохота…»

Да, можно себе представить, как Жан, у которого этот смех звучал в уши, спускался с высот Монмартра столь же грустный, сколь радостный он туда поднимался.

«Я не осмелился, — продолжал Жорес, — возобновить мое паломничество от левого центра к священной горе интегрального социализма. Но я поздравлял себя с тем, что в результате я не был втянут в частные распри соперничающих сект. Однако поэтому же я остался в парламенте 1885 года в конечном счете изолированным…»

Жореса сильно угнетает обстановка в палате Она резко отличается от того представления о парламенте, которое он получил раньше, наблюдая его со стороны. Тогда буржуазные республиканцы активно и успешно боролась с монархистами и клерикалами, проводила прогрессивные реформы. Настало другое время. Республиканские группировки сильно сократились в числе, а главное, делались все консервативнее. Жорес нередко замечал, что прежние пламенные республиканцы ничем больше не интересуются, кроме личной карьеры. За кем же идти? Он испытывал горькое разочарование, не находя пока никакого целеустремленного применения своим силам. А ведь он так мечтал посвятить себя борьбе за интересы народа, республики, Франции! Вместо этого ему приходилось отвечать на письма своих избирателей, дававших своему депутату, согласно укоренившемуся тогда обычаю, разные мелкие юридические или хозяйственные поручения. Как-то некий бакалейщик из Корда потребовал от Жореса прислать ему порошок для уничтожения крыс…

Однажды весной Жан возвращался по левому берегу Сены из палаты. С ним поравнялся один из его коллег, сидевший левее его, социалист, к которому он уже не раз обращался с вопросами о социализме. Депутаты заговорили о весенней погоде, а затем перешли к парламентским делам.

— Знаете, г-н Жорес, меня давно занимает ваше поведение в палате. Сидите вы в центре, но, мне кажется, вы одинокий солдат без армии…

— Да, пожалуй, вы правы, я одинок. Но с кем идти? Консерваторы? Жалкая группка, потерявшая веру в своего бога, в своего короля, в самих себя. Республиканцу не по пути с правыми.

— Ну а Клемансо и его люди?

— Платформа старого радикализма с каждым днем становится все более узкой, неустойчивой. И сам Клемансо, кажется, примирился с этой судьбой. Я замечаю, что он лишь грустно наблюдает за беспорядочным отступлением своей партии…

Жорес и его собеседник замолчали, неторопливо шагая по берегу, вдоль которого вытянулась цепь высоких, еще не зазеленевших платанов.

— Хороши эти первые весенние дни, — продолжал Жорес, — какие-то неопределенные, туманные, но уже теплые. Ни одна почка еще не распустилась, ни один лист еще не появился, но ведь соки уже подымаются, и природа тайком готовится к великому празднику весны. То же происходит и в нашей политике. Резкие ветры разногласий затихли. Еще нет широких и светлых просветов на горизонте, все кажется неподвижным. Но умы и сердца уже незримо работают, смутно растет в них надежда на обновление. В душах множества людей зреет ожидание яркого восхода солнца. Оно взойдет, это солнце!

— Мы, социалисты, уже видим солнце. Это наш идеал социалистической революция!

— Увы, — отвечал Жорес, — ваш социализм пока отличается теоретической скудостью, ограниченностью. Ваша программа не отражает всей широты идеала социализма. Вы растрачиваете силы в распрях друг с другом. Слишком много ненависти, слишком мало гуманности, мягкости, человеколюбия!

— Поэтому вы не присоединяетесь к нам?

— Да пожалуй. Но я не вижу для себя другого идеала, кроме социализма. Я буду работать для него даже один…

И он действительно работал для социализма так, как он понимал его во время своего первого срока пребывания в парламенте. Всегда, когда обсуждались социальные проблемы, когда вносились законопроекты, хоть в чем-то облегчавшие участь трудового народа, в палате раздавался голос Жореса. Позднее он будет утверждать, что уже в ту пору был убежденным социалистом. В действительности в его выступлениях, в его борьбе за права трудящихся если и были элементы социализма, то социализма сантиментального, основанного не на научном понимании сущности капиталистического общества, а на сострадании благородной души к ужасному положению рабочих, да и не только рабочих. Он осуждает капитализм, разоблачает, бичует его беспощадно, но лишь с моральных позиций глубоко честного человека. Его чувства, которые он так искренне и пылко выражает в своих речах, прекрасны, но обескураживающе наивны.

Жизненный опыт, характер, мировоззрение университетского профессора всегда побуждали его принимать близко к сердцу нужды народного образования. К тому же в распространении культуры и в воспитании людей он видел важнейшее средство улучшения существующего мира. Он часто думал о положении учителей, одним из которых он был сам и которых он так хорошо знал. Их нищета, унижение, их бескорыстное подвижничество вызывали в нем волну горячего сочувствия. На какие деньги они покупают книги? — спрашивал он себя. Как живут эти интеллигентные бедняки на свою ничтожную зарплату?

Понятно волнение, с каким его пламенный голос звучал в палате в защиту ассигнований для нужд работников просвещения. Труднее понять тот энтузиазм, с каким он уговаривал при этом представителей господствующей буржуазии дать детям народа серьезное понятие о политической структуре тогдашней Франции.

— Господа, — с искренней убежденностью обращается он к палате, — надо, чтобы дети трудящихся смогли быстро изучить основные черты политического и административного механизма…

Не улавливая смысла иронических аплодисментов и реплик, раздающихся с правых скамей, он взывает к справедливости, гуманности и разуму своих буржуазных коллег:

— Да, поскольку, видимо, приближается час, когда трудящиеся нашей страны попытаются изменить свое современное положение, поскольку они хотят завоевать в экономической области то, чего они добились в политике, то есть свою долю власти, и участвовать более широко в плодах и в управлении трудом, необходимо, чтобы дети народа приобретали в школе понимание, сознательную дисциплину, рассудительность в определении высших истин и всех необходимых добродетелей в деле основания нового порядка…

О святая простота! Он добивался согласия представителей буржуазии на облегчение подготовки уничтожения власти этой самой буржуазии! Его охотно и внимательно слушали. Теперь он уже признанный оратор. Но редко, крайне редко его предложения принимались. Особенно это касалось многочисленных выступлений Жореса за улучшение положения рабочих. Он знал их ужасную жизнь, тяжкий труд по 12 — 16 часов в день, знал, что в социальном законодательстве Франция далеко отстала от других западноевропейских стран. К началу парламентской деятельности Жореса, собственно, ничего не было сделано, кроме закона 1884 года, разрешавшего деятельность профсоюзов.

В апреле 1886 года он выступает с предложением создать пенсионные фонды из обязательных взносов предпринимателей и рабочих. Предложение не имело успеха. Лишь после долгих проволочек прошел куцый законопроект о кассах взаимопомощи для шахтеров. Дважды он выступал за закон о компенсации жертвам несчастных случаев на производстве. Его предложение опять не прошло, но позже он голосовал за несравненно более умеренное предложение, которое было принято палатой в 1888 году, а законом стало лишь через десять лет.

Особенно настойчиво Жорес выступает за социальные законы в пользу шахтеров. Он хорошо знал жизнь своих избирателей — горняков Кармо. К обычным для всех рабочим тяготам, бесправию и нищете здесь добавлялась постоянная угроза подземных катастроф. Сколько энергии, терпения, настойчивости приложил Жорес, чтобы добиться принятия закона о делегатах шахтеров! Защитники хозяев шахт яростно сопротивлялись принятию этого закона. Ведь он предусматривал, чтобы контроль рудников проводился не только администрацией угольных компаний, но и представителями рабочих. Тем настойчивее боролся Жорес за принятие закона. Он посвятил ему несколько больших выступлений, открывших блестящую галерею его ораторских шедевров. В них можно разглядеть контуры, правда довольно расплывчатые, его зреющих социалистических воззрений. В июле 1887 года в одной из этих речей он заявляет с трибуны парламента:

— До тех пор пока пролетариат не допущен законом к экономическому влиянию, пока его оставляют в положении внешнего и механического фактора, пока он не сможет в справедливой доле участвовать в распределении труда и продуктов труда, пока экономические отношения будут регулироваться случаем и силою гораздо больше, чем разумом и справедливостью, проявляющимися в могущественных федерациях свободных и солидарных трудящихся, до тех пор пока грубая впасть капитала, распоясавшаяся подобно стихийной силе, не будет дисциплинирована трудом, наукой, справедливостью, — мы сможем сколько угодно нагромождать законы о благотворительности и социальном обеспечении, но мы не дойдем до самого сердца социальной проблемы…

С левых скамей, где сидели социалисты, после этих слов раздались дружные аплодисменты; ведь депутат центра явно имел в виду социалистическое преобразование общества. Но каким способом? Жорес еще простодушно надеется на великодушие и добрую волю буржуазии. Он взывает к совести, к моральным принципам политиканов, основой деятельности которых всегда были аморальность и беспринципность. Он не видит классовой природы их поведения и объясняет нежелание буржуазных депутатов поддерживать законопроекты, облегчавшие участь рабочих, летаргией, безразличием, непониманием, усталостью, инертностью, упадком республиканских чувств. Словом, чем угодно, кроме действительных причин антирабочей позиции республиканского большинства.

Однако Жорес продолжает борьбу, хотя порой перипетии этой борьбы совершенно обескураживали его. Как он был доволен, когда закон о делегатах горняков был наконец одобрен палатой! Пламенные речи Жореса серьезно помогли этому, и он считал принятие закона и своим личным успехом. Теперь закон нуждался в одобрении сената — второй палаты парламента, придуманной специально для того, чтобы держать в узде палату депутатов. Двухпалатный механизм — удобная вещь для провала неугодного законопроекта. Сенаторы и депутаты буржуазии используют любую оплошность или слабость левых и с помощью ловких комбинаций всегда могут добиться своего. Так случилось и с законом о шахтерских делегатах. Сенат, правда, одобрил его. Но внес при этом такие поправки, которые совершенно извратили его идею и сделали закон безопасным для шахтовладельцев.

24 мая 1889 года палате предстояло второй раз либо утвердить закон с поправками, либо подтвердить свое решение в пользу первоначального варианта. После колебаний и раздумий Жорес решил, что все же лучше иметь кое-что, чем ничего. От имени комиссии, докладчиком которой он был, Жорес призвал палату принять хотя бы этот закон: ведь потом его можно будет усовершенствовать.