ДЮРЕР
ЖИЗНЕОПИСАНИЕ АЛЬБРЕХТА ДЮРЕРА, НЮРНБЕРГСКОГО МАСТЕРА,
ПОВЕСТВОВАНИЕ О ВРЕМЕНИ, В КОТОРОМ ОН ЖИЛ, И ЛЮДЯХ, КОТОРЫЕ ЕГО ОКРУЖАЛИ,
О ЕГО МНОГОТРУДНЫХ ПОИСКАХ КРАСОТЫ, ГОРЕСТЯХ И РАДОСТЯХ,
О СМЕРТИ ХУДОЖНИКА И БЕССМЕРТИИ ЕГО ТРУДА
ГЛАВА I,
в которой рассказывается о том, как определилась судьба Альбрехта Дюрера-младшего, как был он отдан в учение к художнику Михаэлю Вольгемуту и как впервые он задумался над тем, что же такое красота.
В тот день у Альбрехта Дюрера, нюрнбергского золотых дел мастера, не работали, ибо крестный его третьего по счету сына, тоже Альбрехта, печатник Антон Кобергер пригласил хозяина вместе с супругой отобедать у него. Глядя на счастливые физиономии своих подмастерьев и учеников, беззаботно предававшихся безделью, мастер Альбрехт с утра был не в духе: чему здесь радоваться, ведь, чтобы наверстать упущенное, завтра придется приналечь основательно.
Послушать его, так выходило, что приглашение кума ему в тягость. На самом же деле был он на седьмом небе от оказанной ему чести. Кобергер-то не захудалый ремесленник, не последняя спица в колесе. Слава его вышла за пределы Нюрнберга. Даже патриции не гнушаются сидеть за его столом. Заранее проведал Дюрер: будет у кума Имхоф. Значит, предоставлялась ему благоприятная возможность попробовать уговорить патриция стать крестным отцом его следующего ребенка, который должен был появиться на свет к пасхе.
Об этой страсти золотых дел мастера подыскивать для своих детей покровителей из богатых да знатных было широко известно в городе. Видели и то, что работает Дюрер день и ночь не покладая рук с одной целью — разбогатеть, подняться выше, ослабить оковы, ограничивающие свободу ремесленника. Правда, мастер о своих мыслях и планах предпочитал не распространяться, поэтому многие его коллеги считали его человеком себе на уме, скрытным и хитрым, с которым нужно было держать ухо востро. Уж не собирается ли он пролезть в общество патрициев? А что, с него станет! Но, задав себе этот вопрос, потешались над его нелепостью: скорее побегут воды Пегница вспять и падут нюрнбергские крепостные стены, чем подобное случится.
Дело в том, что те сорок патрицианских семей, которые испокон веков управляли Нюрнбергом, с недавних пор еще ревностнее стали охранять свои привилегии. Время было не, такое, чтобы расслабляться и отпускать узду. Привычное и устоявшееся теряло прочность на глазах. Хозяева города врожденным инстинктом политиков чувствовали это. Призрак 1348 года, когда ремесленники изгнали из города патрициев и создали из своих представителей новый городской совет, вдруг уплотнился и стал обретать более реальные контуры. Если бы только ювелир Дюрер стремился к богатству и власти! А то, пока что, правда, вполголоса, стали намекать о своих претензиях не в меру разбогатевшие владельцы оружейных мастерских и железоплавилен, хозяева текстильных мануфактур, менялы и ростовщики, совладельцы серебряных рудников, купцы, державшие в своих цепких руках торговлю чуть ли не со всем известным миром. Как удавалось им обходить существующие законы, предписывавшие иметь в мастерских не, более трех учеников и подмастерьев, — одному богу известно. На Кобергера, к слову, работало более сорока человек, и это сходило ему с рук. Патриции напоминали чуть ли не ежедневно, что согласно запрету Карла IV, примерно наказавшего в 1349 году взбунтовавшуюся нюрнбергскую чернь, ремесленнические цехи не должны заниматься политической деятельностью. Но все эти напоминания повисали в воздухе. Деньги давали силу, хотя в соответствии со стародавними нюрнбергскими законами ходили до сих пор новоявленные богачи в домотканой одежде, их супруги не надевали золотых колец и браслетов и не оскорбляли своим присутствием балы и танцевальные вечера в городской ратуше.
Внешне, однако, все выглядело спокойно. И вроде бы никто из разбогатевших не рвался к власти. Но, как поговаривали умудренные опытом мастера-оружейники, достигла жизнь того изгиба, когда вот-вот все должно было сломаться.
Об этом усиленно думали в Малом совете, или иначе Совете сорока, вершившем судьбы города и состоявшем только из представителей сорока патрицианских семей. Они тщательно отгораживались от нюрнбергского плебса и выталкивали из своей среды тех, кто разорился, кто не мог сохранить и приумножить свое состояние. Так что и здесь деньги давали власть. Иначе и нельзя: Совет сорока — это недремлющее око, оно постоянно должно держать в поле зрения всех этих ремесленников. Чтобы как-то успокоить их недовольство нюрнбергскими порядками, было принято решение определить восемь наиболее зажиточных мастеров. Один из них время от времени получал голос и место в совете, но не право выступать от имени своего цеха. Другой отдушиной был Большой совет, куда назначались двести представителей разных сословий, получавших титул «назначенного» или «уполномоченного». Полномочия, однако, были куцые — выступать в качестве свидетелей в городском суде, заверять нотариальные акты и присутствовать при выборах членов Малого совета. Большой совет не заседал регулярно, а созывался по воле и желанию Малого.
Итак, думали в Малом совете о все явственнее вырисовывающихся и, по-видимому, неизбежных переменах. Ломали голову, пытаясь дойти до корней происходящего. И все отчетливее стали звучать в совете голоса: не столь велика опасность, исходящая от разбогатевших ремесленников, они, мол, основ существования не тронут, от них можно откупиться — слава богу, за несколько веков поднаторели в этом. Опасность же несут пришельцы, осаждающие город. Кто они? Да ведь этот трудовой люд, который влекут к себе нюрнбергские мастерские, разорившиеся крестьяне, оказавшиеся ненужными в деревне, ибо разведение овец и расширение помещичьих посевов конопли и льна сгоняли их с земель. Жить им было не на что — те же патриции и церковь отбирали у них все в виде податей с зерна, овощей, скота, с права пользования рыбными ловлями и собирания хвороста в лесах. Вот уж эти-то не разбогатеют и не успокоятся. Доходили до Нюрнберга слухи о мятежах в других немецких землях. И снова думали патриции. Пока эта напасть обошла стороной их город. А милость господня, как известно, не безгранична.
Совет сорока всегда тщательно ограждал Нюрнберг от пришлых. Даже отпрыск патриция, не родившийся в городе, не мог с уверенностью рассчитывать, что он когда-либо займет место в Совете сорока. О других и говорить не стоило. Древний закон был строг: чужим не место среди нюрнбержцев! Правда, в последнее время и здесь все изменилось. Отправлялись горожане в чужие земли, привозили оттуда жен и детей. И опять же — это бы куда ни шло, но привозили они с собою и новые веяния, новые взгляды на жизнь, новые методы. Потянулись, наслушавшись их россказней, молодые люди в Венецию, Флоренцию, Рим, Париж и кто его ведает, еще куда. Будто дырявое сито, стали нюрнбергские городские ворота: пропускали всех подряд, даже тех, кто еще десяток лет тому назад не рискнул бы подойти близко к стенам Нюрнберга. Видимо, достигала жизнь действительно критического изгиба, и уже рвались и ломались вековые законы и традиции.
Да, строги когда-то были нюрнбергские законы и обычаи. На себе испытал их золотых дел мастер Альбрехт Дюрер. Родившись в мадьярских землях, в местечке Тюрен, много постранствовал он по свету, по немецким и нидерландским краям, прежде чем в 1455 году пришел в славный город Нюрнберг, известный своими изделиями из металла, оружием, точными инструментами, книгопечатанием. А когда пришел, решил обосноваться здесь навсегда. Но не тут-то было. Вот тогда он и познал всю непреодолимую силу нюрнбергских законов. Согласно им давал город гражданство лишь мастерам, и в то же время в самом городе нельзя было стать мастером, не будучи нюрнбергским гражданином. Чего не предпринимал Дюрер, чтобы разорвать этот круг, — даже сражался в рядах городских арбалетчиков против извечных врагов Нюрнберга — рыцарей Ганса и Франца Вальденфельсов. Не помогло. Упрямилась судьба, да не на такого напала. Было Дюреру уже под сорок, когда он попал в Штепсельгассе, в дом Иеронима Хольпера, золотых дел мастера.
Там Альбрехт Дюрер увидел пятнадцатилетнюю дочь Хольпера Барбару, красивую, цветущую, стройную. И отцу новый подмастерье понравился — прилежен, благочестив, рачителен. 1 апреля 1467 года Хольпер, не поскупясь на обильные подношения кому следует, добился от совета невиданного доселе решения: Альбрехт Дюрер стал контролером за качеством серебра и золота во всех нюрнбергских мастерских, хотя не был он еще ни мастером, ни гражданином Нюрнберга. Хольперовы гульдены пересилили городские регламенты. А 8 июня того же года сочетался Альбрехт Дюрер законным браком с девицей Барбарой Хольпер. Если беда не приходит одна, то, как убедился вскоре Альбрехт Дюрер, и счастье тоже не любит гулять в одиночку. Через год получил он звание мастера, и теперь ничто не препятствовало ему стать полноправным гражданином Нюрнберга.
Спустя три года после свадьбы перебрался он с молодой женой от тестя во флигель дома, принадлежавшего патрицию Пиркгеймеру.
Здесь 21 мая 1471 года от рождества Христова, когда над Пегницем отцветали яблоневые сады, а в застоявшемся городском воздухе явственно ощущался запах молодой зелени, родился у них сын, которого в честь отца окрестили Альбрехтом.
К тому времени успели Дюреры похоронить двух своих отпрысков. Всю отцовскую любовь отдал мастер Альбрехт этому третьему ребенку, молил бога, чтобы он уберег его, ибо смерть, как кажется, облюбовала их дом. Не ведающая жалости, бродила она и после рождения Альбрехта по всем закоулкам, склонялась над колыбелями. Ушли туда, откуда нет возврата, дочери Барбара, две Агнесы, Маргарита, Урсула и Катерина. Проводили на кладбище и сыновей — Иоганна, Зебальда, Иеронима, Антона, Петера… Ничто не помогло — ни обеты, ни знатные крестные. Каждый год, девятнадцать лет подряд, рожала Барбара по ребенку, но, видимо, не было суждено приумножиться дюреровскому роду. Лишь Альбрехт-младший подрастал всем смертям назло, и до поры до времени щадил господь двух его братьев и сестру.
Нет, не лез мастер Дюрер в патриции, но плоды трудов своих пожинал аккуратно. В 1475 году приобрел он за двести гульденов у Конца Линтнера собственный дом на углу Кузнечного переулка, у самого подножия крепости-бурга, где предпочитали селиться преуспевающие ремесленники. Только вот когда рассматривал купчую, скрепленную печатью имперского города, вставал перед глазами истинный владелец усадьбы — золотых дел мастер Петер Крафт, не смогший уплатить долги Линтнеру. Дюреру пришлось подписать заемное письмо на сто гульденов и, кроме того, обязаться выплачивать в течение неопределенного времени проценты — «вечные деньги» — по четыре гульдена ежегодно. Влез в кабалу. Через пять лет новые расходы: снял в аренду лавку напротив ратуши, тоже ради престижа — получить в этом торговом ряду место значило сказать всему городу о своем преуспевании. Ох, сколь мудры были отцы города, записавшие в законах: всякое украшательство — ремесленнику во вред и разорение! Как вол трудился теперь Альбрехт Дюрер, а его подмастерья и ученики так и вовсе работали от зари до зари. По нюрнбергским предписаниям не мог он держать больше трех подмастерьев. Но совет смотрел сквозь пальцы, когда в мастерской работали члены семьи ремесленника. И пришлось поэтому Альбрехту-младшему расстаться с латинской школой, где проучился он всего два года.
Однако нужно было искать еще и побочных доходов. В 1481 году стал мастер пайщиком золотого рудника в Гольдкронахе. Внес деньги, приобрел право на часть добычи и, если появится такое желание, на самостоятельную разработку золотой жилы. Умные люди советовали: почему бы не воспользоваться привилегией, которая издавна была предоставлена ювелирам, — подрабатывать ростовщичеством? Ведь даже патриции иногда становились на бумаге золотых дел мастерами, чтобы обладать таким правом. На соблазн мастер не поддался, ибо твердо памятовал, что некогда изгнал Христос менял из своего храма.
За честность и трудолюбие Дюрера в Нюрнберге уважали, но иногда поражал он знакомых своими странностями. Бывало, заговорит о собственном гербе и даже опишет его: распахнутая дверь стоит на вершине горы или на облаках. Дверь — понятно, ибо место, где он родился, называется «Тюрен», а это по-немецки и означает «дверь». Гора или облако — тоже несложно: вот, мол, до каких высот он добрался. Только на кой черт простому ювелиру герб? Но чаще всего из Дюрера слова не вытянешь — большим слыл молчальником. Может быть, потому, что так и не смог избавиться от своего мадьярского выговора. В трактиры, на удивление всем, он заглядывал нечасто. А где еще можно потолковать о делах, узнать новости? Воистину, странный человек! И в гости ходил крайне редко — лишь тогда, когда требовалось заручиться поддержкой в каком-нибудь важном для себя деле.
Из близких друзей в городе у Дюрера был, пожалуй, только живший неподалеку крестный отец его сына, типограф Антон Кобергер, к которому мастер время от времени наведывался. Может быть, потому сошлись они, что были оба пришлыми в Нюрнберге. Антон обосновался здесь за год до рождения Альбрехта-младшего, будучи тогда золотых дел мастером. Решив, однако, что на этом много не заработаешь, продал свое дело и открыл печатный двор. И правильно сделал.
Кобергеру в практической сметке отказать было нельзя, и целей своих он добивался. Решил утереть нос всем на свете. Получилось: через пять лет книги его славились и по ту, и по эту сторону Альп. Печатал их Антон множество, вместе с купеческими караванами отправлял почти во все немецкие, да и не только немецкие, города. Разбогател.
А вот с непосредственными соседями не мог Дюрер найти общий язык. С живописцем Михаэлем Вольгемутом почти не знался, так как вбил себе в голову, что художник сманивает у него сына. И впрямь — парень целыми днями торчит в его мастерской, дома же вся работа стоит. Куда бы ни шло, если бы сын действительно постигал там ремесло, а то только краски растирает да болтает без умолку. Если уж говорить откровенно, то недолюбливал Дюрер «мазил», стоявших в его глазах на ступень ниже ювелиров. После нескольких ссор перестал Михаэль пускать к себе юного Альбрехта. Сегодня же опять застал Дюрер-отец своего сына за беседой с вольгемутовскими подмастерьями. В наказание велел ему весь день сидеть в мастерской и никуда не отлучаться.
С другим соседом, Шеделем, Дюреру нечего было делить. Просто невзлюбил его, и все тут, хотя, как говорили в городе, это был большого ума человек. Может, оно и так, но вежливости тоже не мешало бы занять. Пройдет мимо — даже не кивнет. Слышал Дюрер, что Шедель пишет какую-то историю, начиная ее от сотворения мира, а заканчивая бог весть чем, и вроде бы знает наизусть труды древних греков и латинян. Вот это особенно настораживало мастера против Шеделя: занимался бы лучше Священным писанием, а не трудами каких-то язычников. И пусть не убеждают его, что и отцы церкви штудировали Аристотеля. Тоже сравнили! Отцы церкви — и книгочей Шедель!
Наконец отец с матерью ушли, и сразу все затихло. Погружаясь в ночной сон, переходил дом во власть жутких скрипов и шорохов. Страшно. От старших Альбрехт знал, что это не находят покоя души некогда живших здесь людей. А тут еще свеча еле-еле освещает большую мастерскую, будто стоящее на отцовском верстаке венецианское зеркало впитывает весь ее свет. Магическое стекло так и притягивает…
К зеркалу отец строжайше запретил не только притрагиваться, но даже подходить близко. Его принесли днем от патриция Имхофа. Заказал патриций для него серебряную раму. Сказали, что это — подарок Имхофовой невестке из Венеции, что стоит оно очень много, так как сделано известным мастером, единственным из тех, кто обладает всеми тайнами обработки стекла.
Нельзя, однако, весь вечер любоваться собой в зеркале. Дернул дверцы отцовского шкафа — неожиданно для него они оказались открытыми. Это было уже счастьем. За сборами в гости забыл старый мастер, как обычно, тщательно запереть его. Вот они — гравюры знаменитого мастера Шонгауэра. Не так уж часто доводилось Альбрехту любоваться ими. А теперь вдруг представилась такая возможность — более того, теперь можно даже попытаться скопировать их. Мадонна великого мастера чем-то неуловимым напоминает «монну Имхоф», такая же красивая. С нее и начал. Не получается — «нюрнбергская Венера» в десятки раз лучше. Все-таки неуловимая вещь красота и непонятная! Вот, например, отцу одни вещи нравятся, а другие нет. Почему? Вольгемут часто говорит: красота есть во всем, что угодно богу. Только разве это ответ?
Перебирая гравюры, натолкнулся на лист бумаги, а на нем портрет отца. Верь после этого взрослым! Сам рисует, а ему запрещает. В том, что это отцовская работа, Альбрехт не сомневался. Левый глаз на рисунке меньше правого. Вольгемутовские подмастерья его уже просветили: так всегда получается, когда художник рисует себя, глядя в зеркало.
Перевернул лист, на котором пытался изобразить шонгауэровскую мадонну. Вперился в зеркало. Впервые так близко и так четко увидел свое лицо. Скорчил рожицу — стекло передразнило его. Альбрехт засмеялся, и серебряная палочка уверенно побежала по бумаге. Время от времени сверял рисунок со своим отражением. Все точно, память не подводила. Глаза, припухшие от напряженного всматривания в выводимые на золоте узоры. Щеки подростка, пока не утратившие детской упругости. Потом заструились волосы, выбившиеся из-под ученического колпака. На бумаге рождался двойник Альбрехта-младшего, сына золотых дел мастера Дюрера. Сердце забилось сильнее. Волноваться нельзя: рука гравера должна быть твердой — таково наипервейшее правило, которое постоянно внушает ему отец. Но разве можно быть спокойным, когда понимаешь, что творец наделил тебя способностью навсегда сохранить на бумаге то, что видят глаза.
Так увлекся, что чуть было не завопил от испуга, когда протянулась через плечо жилистая рука и схватила рисунок. Отец! Альбрехт и не слышал, как он вошел в мастерскую. И ко всему прочему был Альбрехт-старший сильно не в духе. Знал сын: нет ему оправдания. Пролепетал первое пришедшее на ум: вопрос — что такое прекрасное? И тут опешил отец. Опустилась рука, уже занесенная для справедливого возмездия. Прекрасное? В самом деле, что же это такое? Ну, к примеру, прекрасной бывает вещь, от которой людям польза, прекрасно то, что радует глаз. Ну, и… Но все-таки — что же это такое?
Молча уложил мастер шонгауэровские гравюры на место. Приказал Альбрехту идти за собой — в свою комнату. Кряхтя открыл тяжелую крышку ларя, достал завернутый в чистую холщовую тряпицу сверток. Разложил на столе бесценное сокровище — несколько дюжин гравюр и рисунков. Альбрехт знал: часть из них отец собрал еще в молодости, во время странствований по Германии и Нидерландам. Иногда, будучи в хорошем настроении, рассказывал он Альбрехту о своих встречах с художниками. Вот это действительно были мастера! Разве таких сыщешь в Нюрнберге? По мнению Альбрехта, отец явно преувеличивал: кто еще мог сравниться с мастером Михаэлем? Но теперь видел — отец не лгал. Были такие художники!
— Вот что такое красота, сын!
— А разве это людям полезно? В чем она, эта польза?
Не нашел мастер, что ответить, и приказал Альбрехту идти спать: завтра ведь вставать с петухами.
Долго еще ходил старик Дюрер из угла в угол. Надо же, все мысли спутал этот упрямец своим неуместным вопросом. Действительно, в чем же заключается красота? А ведь и без того от дум голова раскалывается! Не получилось серьезного, нужного разговора с патрицием Имхофом. Вначале Антон занимал гостей пустяками — рассказывал о печатном деле в Швейцарии и Италии, показывал полученные оттуда книги. Дюрер терпеливо ждал, когда придет его черед говорить… Но потом все вдруг на него навалились. Мол, нехорошо, что Дюрер чурается соседей. И Вольгемут и Шедель — почтенные, уважаемые в городе люди, а он их знать не желает, с мастером Михаэлем живет в ссоре. Слухи об этом дошли до совета… Теперь уже и не припомнишь, как оно вышло, но только дал он обещание помириться с Вольгемутом. Да если бы только этим и ограничилось! Вырвали Имхоф с Кобергером согласие отдать Альбрехта в обучение мастеру Михаэлю. А все этот Антон! Нюрнбергу, видите ли, нужны мастера гравюр, Нюрнберг прямо-таки не может обойтись без них, Нюрнберг, мол, еще потягается с Венецией и Флоренцией. А красота, сын мой Альбрехт, это когда… Впрочем, все, что думал, кажется, уже сказал… Хорошо, хоть согласился Антон нести половину расходов по обучению крестника. Ну и на том спасибо! А до того, что погибнет искусный золотых дел мастер, что пару рук у него отобрали, им и дела нет. Им рисовальщика, гравера подай!..
За то время, что прожил Дюрер в славном городе Нюрнберге, он хорошо усвоил, что совет патриция равносилен приказу. Никуда не денешься: надо кончать распрю с Вольгемутом, но со дня на день откладывал Дюрер неизбежное примирение. Так дотянул до июня 1486 года, до самого дня святого Лойена, патрона золотых дел мастеров, когда надлежало ему как старшине братства ювелиров дать наиболее уважаемым коллегам обед. Имел он право пригласить в трактир по своему усмотрению и выбору нескольких представителей других профессий. К превеликому своему удивлению, получил тогда мастер Михаэль любезное приглашение на совместную трапезу. Более того, когда после праздничного шествия по нюрнбергским улицам все сели за стол, то оказался Вольгемут по правую руку от Дюрера, на почетном месте. То ли из-за оказанной чести, то ли по другой причине, но дождался Вольгемут соседа, чтобы вместе идти домой. Так на погруженной в ночную тьму улице под собачий брех состоялось наконец их примирение. Чтобы закрепить его, несмотря на поздний час, затащил Михаэль соседа к себе.
А просидев с час за кружкой теплого пива, которое и в горло не лезло, понял Дюрер, что жребий живописцев мало чем отличается от жребия золотых дел мастеров. У них жизнь тоже не сладкая. Особенно осуждал мастер Михаэль новые обычаи, которые насаждают в городе патриции и их отпрыски, стремящиеся превратить Нюрнберг в северную Венецию. Тащат без разбору все из-за Альп, не задумываясь, можно ли натянуть итальянский сапог на нюрнбергскую ногу. В результате же разрушают все каноны искусства.
Кивал в знак согласия Дюрер. Что ему еще оставалось? Он был того же мнения. Только не для споров об итальянцах зашел он к Вольгемуту. Чтобы направить беседу в нужное русло, сказал Дюрер, что становится стар, пора, мол, определить сына. Прищурился Вольгемут, словно кот, глядя на свечку. Согласился с гостем, что не заметили они, как подкатила к порогу старость, и, не дав рта открыть, снова пустился в воспоминания.
Как и сосед, проходил Вольгемут «курс наук» в Нидерландах и до сих пор сохранял высокое мнение о тамошних мастерах. Прибыв в Нюрнберг, тоже долго не мог устроить свою жизнь. Работал с утра до ночи на Ганса Пляйденвурфа. Все перенес — и голод, и холод, и побои. Пляйденвурф был живописец отменный, но строг. Когда в 1472 году старый Ганс умер, Михаэль поспешил жениться на его вдове. Приобрел благодаря этому и звание мастера, и прочное пристанище. Дальше пошло все гладко. Однако слишком долго ходил он под железной пятой Пляйденвурфа и потому привык во всем следовать его вкусам. В результате выработался у Вольгемута свой, особый стиль, в котором смешались навыки и опыт местной и передовой нидерландской школы. Ну и пусть, лишь бы его ремесло приносило деньги. «Деньги сейчас в Нюрнберге — мерило всего, — вздохнул Михаэль. — Деньги — это бог, все остальное пустяки». Нужно рисовать портрет — рисует. Заказывают витражи для собора святого Лоренца — делает. Просят написать алтарь — пишет. Кто первым пришел на помощь Кобергеру, когда тот стал развертывать в Нюрнберге свое предприятие? Он, Вольгемут, сделавший для него не один десяток гравюр. Всего сам добился, и теперь, глядишь, и забот бы не было, если бы не возвратился из Нидерландов пасынок Вильгельм Пляйденвурф, который потребовал своей доли наследства и звания мастера. Совет Нюрнберга пошел ему навстречу. Стал Вильгельм совладельцем мастерской, но решил заниматься не живописью, а изготовлением резных алтарей. Характер же у пасынка гадкий, с ним даже святой не уживется.
В ином свете вдруг представился Дюреру преуспевающий заносчивый сосед. Эх, грехи, грехи! За что же люди так жестоки друг к другу?
…Прошла ночная стража, бряцая оружием и громко переговариваясь. Дюрер поднялся, сказал, что пора и честь знать. А когда уже был на улице, спохватился, что о главном — об ученичестве Альбрехта — так и не договорился. Вольгемут, конечно, догадался обо всем. Настоящий нюрнбержец все понимает с полуслова.
С этого дня их отношения изменились: встречаясь на улице, чинно раскланивались, но об Альбрехте помалкивали. Искал Дюрер для самого себя отговорки: скажем, как без помощи сына выполнить заказ патриция Кресса — изготовить дюжину золотых кубков, украшенных орнаментами? Ведь это большие деньги, да и с заказчиками сейчас туговато, и платежи на носу, а сбережений почти никаких. Только все это было ложью во спасение. Просто страшила Дюрера мысль, что покинет сын его мастерскую.
Однако все рано или поздно приходит к своему концу. Был завершен и пресловутый заказ. Отправился мастер Альбрехт вместе с сыном в церковь святой Девы Марии, но не молиться, а посмотреть работы мастера Михаэля, в том числе недавно законченный алтарь. До сих пор шел от него дразнящий запах красок, который не могли перебить даже благовония, пропитавшие за столетия здание. Особого восторга старый мастер не испытал. Алтарь как алтарь. Таких дюжины. Допрашивал знакомого монаха, сколько же получил Вольгемут. Оказалось, что заработал сосед поболее, чем он за свои кубки. Это как-то утешило. Но все-таки, когда возвращались домой, суковатая, отполированная до блеска годами и руками старого мастера палка необычно сердито опускалась на мостовую.
Вернувшись, прошли сразу в мастерскую. Снял отец праздничный костюм, надел одежду, в которой работал, и приказал то же самое сделать сыну. Сел за рабочий стол, достал самую лучшую бумагу, серебряные палочки. Пусть-ка Альбрехт нарисует его. Забегал карандаш но бумаге. Уверенно. Быстро. Лишь изредка бросал юный художник взгляд на модель. Глубокие морщины, опустившиеся книзу уголки губ, жесткие седые волосы, выбившиеся из-под колпака. Понял, почему отец захотел быть нарисованным не в нарядном облачении. Ведь не в праздниках, а в повседневном труде прошла жизнь мастера. Старческие складки на шее, суровые озабоченные глаза с покрасневшими веками… Отец сидел вполоборота, словно застыв. Ни разу не дрогнула его рука, державшая тяжелую статуэтку, изображавшую воина.
Не видел сын, что невеселые думы теснились в голове мастера-старика. Какой золотых дел мастер пропал! Ведь еще будучи учеником, создал Альбрехт серебряный кубок с изображением страстей Христовых, которому иной мастер мог бы позавидовать. Жаль, что не в Альбрехтовы руки перейдет мастерская. Конечно, может он запретить ему заниматься рисованием. Слава богу, еще не отменили в Нюрнберге закона, по которому волен отец сам избирать для сына ремесло. Но что это за мастер, который работает без охоты? Может случиться еще худшее: умрет он — бросит сын мастерскую и будет добиваться своего. А время уже упущено. Станет тогда вечным неудачником и проходит до смерти в подмастерьях у какого-нибудь захудалого живописца. Знавал он и таких — спившихся, с потухшим взором и омертвевшим разумом…
Наступал вечер. Все труднее становилось различать линии. Все ниже склонялся юный художник над листом бумаги. Наконец портрет был готов. Альбрехт-старший расправил занемевшие плечи, взял рисунок. Долго рассматривал, отодвинув его почти на расстояние вытянутой руки. Сказав несколько похвальных слов, отец снова переоделся. Поднялся наверх и приказал Барбаре собирать ужин. Но сам он есть не будет, так как идет к Антону и, видимо, задержится у него.
Трудный это был разговор — начистоту. Не скрывал Дюрер, что ставит свое ремесло превыше всех прочих. А Кобергер вовсю расхваливал гравюры. Понятно, конечно: не восхвалять же ему ювелирное дело, которому он изменил ради издания книг. Оправдывает свое отступничество, других убеждает: шире, мол, надо смотреть, идет новое время, когда художник будет выше любого ремесленника. Так же, как в Италии, в Германии тоже сколько новых церквей строится, а для них нужны и алтари, и роспись, и скульптура. Нюрнбергские купцы и патриции потянулись к наукам и искусствам. Раньше хозяин поражал гостя золотыми тарелками и кубками, а теперь прежде всего показывает книги и картины. Да почему, скажите на милость, Вольгемут не ровня ему, Дюреру? Мастер плохой? Денег у него меньше? Не известен ли он, что ли, в городе? Трудно было не согласиться с Антоном, что, коль дело по душе, человек может многого достичь и если предопределено Альбрехту быть художником, то мешать этому не следует. Пусть он не станет Апеллесом, а уж Вольгемута наверняка превзойдет. Кто такой Апеллес, Дюрер не знал, но то, что сын не сможет сравняться с ним, почему-то вдруг обидело его. Когда же вдруг выяснилось, что Кобергер говорил с Вольгемутом и тот согласен взять к себе Альбрехта, настроение у мастера совсем испортилось: почему это все без него решают? Может быть, он не желает, чтобы Альбрехт учился у Михаэля; вот возьмет да и отправит сына в Кольмар к Мартину Шонгауэру. По крайней мере, мастер Мартин гравер отличный.
Однако сказано было это для красного словца. Желал Дюрер, чтобы сын был ближе к родному дому. Боязно отпускать от себя любимца тому, кто сам долго странствовал и узнал, каково чужаку приходится в дальних краях.
Был день святого Андреса — 30 ноября 1486 года, — самый счастливый день в жизни Альбрехта Дюрера-младшего.
Подписал отец с соседом договор. Он, золотых дел мастер Альбрехт Дюрер, отдает своего сына в учение мастеру Михаэлю Вольгемуту сроком на три года. Обязуется платить означенному мастеру ежегодно четыре гульдена. Плату за первый год вносит вперед. Достал отец из потертого кошеля четыре золотые монеты, передал их Вольгемуту. Внесли вино. Вот здесь и решился Дюрер спросить Михаэля, кто же такой этот живописец по имени Апеллес и правда ли, будто писал он столь хорошо, что птицы слетались клевать изображенный им виноград? Сосед отвечал, что правда, но что, мол, только от того Апеллеса ни одной картины не осталось. И сдается ему, что все это лишь одни сплошные россказни.
Кобергер был мудр. Видел далеко вперед и тысячу раз был прав, говоря Дюреру: для Нюрнберга начинаются новые времена. Накапливая богатство, город и дня не терял даром. Росли его слава и могущество. Нюрнбергские купцы не знали покоя. Словно суетливые пчелы, собирали они золото со всей Европы. Факторы — представители торговых домов и одновременно дипломаты — сидели более чем в семидесяти городах. Они добрались до Гданьска, Ревеля, Братиславы, Кракова, Львова. Они обосновались в Венеции и Амстердаме. Они шли дальше, прокладывая новые пути для нюрнбергских товаров. Надменная Ганза уже недовольно хмурилась. Венеция кисло кривилась. Зорко следил Нюрнберг за всем новым, что появлялось в мире и могло пойти ему на пользу. Как только изобрели книгопечатание, город обзавелся типографиями. Родилось огнестрельное оружие — нюрнбергские оружейники превзошли всех в его изготовлении. Сам город почти не воевал, но оружием торговал — на этот счет его совет принял дельный закон: нюрнбергские оружейники имеют право сбывать свой товар на том условии, чтобы враждующие стороны получали его поровну.
Как бы ни расхваливал Дюрер золотых дел мастеров, но и сам без Кобергера видел — набирают силу другие ремесла. Деньгам была нужна богатая оправа. Город возводил соборы, башни которых неудержимо тянулись к небу. Старые церкви перестраивались и отделывались заново. Через Пегниц перебрасывались мосты на манер венецианских. Рушили добротные дома, а на их месте возводили другие, наподобие итальянских, изукрашенные искусными фресками. И выходили на первое место каменотесы, живописцы, скульпторы.
Было бы все это полбеды. Но надвигалось отовсюду на город что-то новое и непонятное. Шло оно с юга — оттуда, из-за Альп. Это патриции, повадившиеся ездить в Италию, чтобы набираться ума, тащили в Нюрнберг заразу. Вместе с фурами, груженными иноземными книгами, утварью, картинами и одеждами, скрытно, незаметно вползали за краснокирпичные стены другая мода, другие обычаи и новые веяния. Хранители старины пытались задержать их у дверей своих домов, изгнать, запретить. Но нет, ничего не получалось.
Через десятки лет, вспоминая о своем учении у Вольгемута, напишет Дюрер кратко, что у него он «очень страдал», и ни словом не обмолвится, чему же там научился.
Для Вольгемута его учитель Пляйденвурф был мерилом всех мерил, для Дюрера мастер Михаэль никогда не был авторитетом, именно это и помогло ему вступить на самостоятельный путь.
И все-таки годы, проведенные в вольгемутовской мастерской, не были потрачены напрасно. Даже копирование гравюр, которое иногда доводило Альбрехта до исступления, заставило его над многим задуматься. Работы Шонгауэра, которые, как потом оказалось, мастер Михаэль очень ценил, дали многое. Конечно, не манерность поз апостолов, не эти картинно выставленные из-под одежд ноги, не дубина, изящно придерживаемая святым Яковом двумя пальчиками, и не святой Михаил, столь бережно поражающий дракона-дьявола, словно имеет пело с сырым яйцом, — нет, не это поразило его воображение. Штриховка — вот на что он обратил внимание. Большой мастер из Кольмара очень близко подошел к возможности передачи светотени на гравюре. Альбрехт Дюрер — а его можно считать учеником Мартина Шонгауэра — решил задачу до конца. Начались те опыты, которые нередко вызывали у его друзей недоуменную улыбку: Дюрер стал рисовать скомканные простыни, смятые подушки, сжатые в комки листы бумаги. Он постигал тайну жизнеподобия в рисунке упорно, как умел лишь он один.
Стремился Вольгемут остановить то новое, что внушало ему опасения, на пороге своей мастерской, но вместе с очередным своим учеником — постоянно думающим, вечным тружеником Альбрехтом Дюрером — впустил это новое в свою дверь. Ибо желание твердо поставить на землю танцующих, порхающих, словно бестелесных, апостолов и святых и вернуть им живую плоть вскоре приведет Дюрера к итальянским мастерам, уже сумевшим сделать это.
«O tempora, o mores!» («О времена, о нравы»!) — говаривали еще древние римляне. «Раньше все было лучше», — не переставал твердить и мастер Михаэль. Да, времена менялись: исчезал мало-помалу дух корпоративности и взаимовыручки, свойственный цехам ремесленников. Каждый был за себя, за всех, как теперь частенько говорилось, был лишь бог. Сетовал мастер на коллег-художников, а сам был ничем не лучше их: беззастенчиво грабил своих собратьев, выискивал неудачников, которые безропотно работали на него, набирал заказы, которые и за несколько лет не смог бы исполнить, а потом за некоторую мзду уступал другим художникам. Дух накопительства, не знающего жалости и сострадания, все прочнее овладевал Нюрнбергом.
Особенно жалко было Альбрехту Дюреру живописца Ганса Траута, чужака, пришедшего в Нюрнберг с верховьев Рейна, а потому не имевшего в городе покровителей. Ганса терзала неизлечимая болезнь, и жить ему, видимо, оставалось немного. Добредя до мастерской Вольгемута, Ганс усаживался на скамью и долго не мог отдышаться. Молчал. Впрочем, для мастера Михаэля и без слов было ясно: пришел просить работы. Ганс никогда не брал денег взаймы, хотя его семья перебивалась с хлеба на воду. Будучи неудачником, на судьбу, однако, не жаловался. Все помыслы его были заняты сыном Вольфом, родившимся год назад. Будущее мальчика отец определил — он станет художником. Ведь должна же когда-то и для Траутов наступить пора везения. Верил Ганс почему-то: Вольф обязательно станет знаменитым мастером — иначе во имя чего все те страдания, которые выпали на долю его деда и отца? Сейчас, доживая, по всей вероятности, последние дни, хватался за любой заказ — лишь бы обеспечить малыша. Вместе с Вольгемутом работал над витражами для церкви святого Лоренца. Иногда Михаэль, считая ниже своего достоинства заниматься трудом, в котором его с успехом могли заменить ученики, посылал Альбрехта помогать Трауту. И в один прекрасный день рассказал Траут, что, собственно говоря, этот заказ был сделан ему и что он даже представил совету церкви свои эскизы, но пронюхал про это Вольгемут и перебил заказ. Что стоило Михаэлю уступить? Денег у него и без того хватает. А деться было некуда, и теперь приходится, словно подмастерью, выполнять чужой замысел. Подарил Траут Альбрехту рисунок с изображением святого Себастиана. На память. Готовил его для витражей, да только не исполнилась мечта. Отдавая подарок, просил об одном — пусть не забудет юный друг крошку Вольфа, поможет ему стать на ноги. В счастливую звезду Альбрехта Траут почему-то сразу уверовал.
В сентябре 1487 года не стало Ганса. Умер он с кистью в руке, торопясь закончить заказанный ему алтарь. Его завершили друзья. Через некоторое время совет церкви святого Лоренца отказался от Вольгемутовых эскизов. Витражи были сделаны по проекту Траута. Только покойнику теперь уже все было безразлично.
Пятиугольная башня бурга — императорской крепости, построенной, по преданиям, еще Генрихом II, возвышалась над городом. Нюрнберг был оплотом Священной Римской империи германской нации, по выражению поэта Ганса Розенплюта, ее «утренней звездой».
В 1356 году «Золотая булла» Карла IV установила для германских императоров регламент: избираться во Франкфурте, венчаться в Ахене, в Нюрнберге проводить первый рейхстаг. Преемники не дерзали нарушить традиции.
9 февраля 1424 года Сигизмунд передал Нюрнбергу на вечное хранение регалии императорской власти. Один раз в году регалии выставлялись на Главном рынке, чтобы каждый мог собственными глазами убедиться в их сохранности. А 13 апреля того же, 1424 года епископ Фридрих Бамбергский, следуя примеру Сигизмунда, передал на хранение городу церковные реликвии, также повелев ежегодно выставлять их на всеобщее обозрение, служить по этому поводу праздничную мессу и отпускать все грехи на те сорок дней, в течение которых длилась «священная ярмарка».
В 1487 году Нюрнберг наводил на себя праздничный лоск: готовился к очередной встрече с императором Фридрихом III. Приезд императора на этот раз не был обычным — предстояли торжества по случаю увенчания лавровым венком Конрада Цельтеса. Германия обретала первого в своей истории поэта-лауреата.
Не думал, не гадал Альбрехт, что с этими событиями начнутся и в его жизни большие перемены, что войдут в нее новые люди, которые потом, спустя несколько лет, круто изменят его судьбу. А пока что перемены начались в мастерской. В соответствии с традициями следовало украсить город триумфальными арками. Нахватал мастер Михаэль заказов и теперь не поспевал к сроку. Пришлось предоставить больше свободы ученикам и подмастерьям. Отвел наконец Альбрехт душу.
Для одного из портиков Вольгемуту потребовалось срисовать атрибуты императорской власти. В другое время он обошелся бы старыми заказами, но сейчас случай был особым, и живописец испросил разрешения совета сделать наброски с натуры. Альбрехт сопровождал учителя в церковь святого Духа. В церкви было пусто, и Дюрер впервые получил возможность как следует рассмотреть висевший над алтарем ковчег, где хранились сокровища. О нем не раз говорил ему отец. Ковчег считался достопримечательностью города. Его соорудили на средства, собранные нюрнбержцами. Прославленные ювелиры, живописцы, резчики по дереву, столяры, получив предварительно отпущение грехов, потрудились над ним. Безвозмездно, разумеется. И сотворили чудо.
Не раз делал Альбрехт для отца зарисовки ювелирных изделий. Набил руку. Вольгемут постоял, посмотрел, как ученик рисует императорские регалии — помощи не требовалось.
С работой Альбрехт справился споро и впервые услышал похвалу от мастера. После этого Михаэль доверил ему расписывать орнаментом портик. Когда же портик поставили на площади, бегал туда Альбрехт почти каждый день. Готов был каждому объяснить: есть здесь и доля его труда, и если бы не он, Альбрехт Дюрер, то никогда бык вот это чудо не поспело к сроку. Только некогда было горожанам выслушивать его похвальбы. Каждый был чем-нибудь да занят. В ратуше шли жаркие споры. Предстояли расходы, а члены совета скупились: нечего деньги на ветер бросать! До Нюрнберга дошли слухи — дни правления императора Фридриха сочтены, И постановил совет из городской казны гульдены выдать лишь на самое необходимое. А остальное пусть жертвуют горожане — патриции, купцы, ремесленники. Городские булочники на этот призыв откликнулись — решили одарить простой люд бесплатными пряниками. Пряничную доску резал Вольгемут, помогал ему Альбрехт — это был их вклад в общее дело.
К концу февраля приготовления закончились. Оставалось ждать. Наконец дождались! Император торжественно въехал в Нюрнберг в сопровождении пышной свиты. Чинно шествовали патриции города, жалась в боковых улочках голытьба. Захлебывались в восторге трубы, рокотали барабаны. На толпу сыпались монеты и пряники с изображением Фридриха. Кого-то придавили. Кому-то пьяный ландскнехт за грубое слово всадил кинжал в брюхо. Многим наставили синяков под глазами. Словом, праздник начинался так, как ему и было положено.
О работе в эти дни, конечно, никто и не думал. Торжества следовали одно за другим. Состоялось и возложение венка на главу Конрада Цельтеса в императорском бурге — за то, что писал он стихи, прославляющие Германию. Лицезрел Альбрехт поэта, когда после церемонии он проехал в лавровом венке, высоко задрав голову, никого и ничего не видя. Но никто не поставил ему это в вину. Здесь его уважали и любили. Знатоки ценили его латинские стихи, называли вторым Вергилием. По их мнению, поэт занимался благородным делом уж потому хотя бы, что писал историю Германии. А для ремесленного люда Цельтес был своим парнем. Сын франконского виноградаря сохранил простоту в обращении, не чурался соленого словца, простой пищи, а при возможности и кружки доброго пива. Впоследствии не раз встречался Альбрехт с Цельтесом, даже вел беседу с этим широко образованным поэтом-гуманистом.
Пребывание Фридриха в Нюрнберге затянулось почти на год, а вместе с ним, естественно, оставалась и вся свита. Превратился Нюрнберг в постоялый двор, сновали между ним и столицами немецких земель курьеры, приезжали и уезжали коронованные особы. Шло великое торжище. Молва не обманула: Фридрих действительно отказывался от императорской короны в пользу сына Максимилиана и всеми силами добивался осуществления своего плана, пока еще располагая властью. Но не так-то просто было уломать владетелей немецких земель, опасавшихся, что, став императором, навлечет Максимилиан на Германию одни лишь войны да бедствия. И все из-за этой Бургундии. Несчастлив был тот день, когда Максимилиан взял в жены дочь тамошнего герцога Карла Смелого и получил в приданое часть его владений. При жизни Марии все было более или менее сносно, но когда пять лет тому назад она умерла, начались распри с французским королем Людовиком XI. Вот и сейчас на положении пленника сидел Максимилиан во Фландрии, переметнувшейся на сторону властелина Франции, а отец в Нюрнберге ломал голову, как его вызволить. О Максимилиане только и шли разговоры в городе. Одни называли его «последним рыцарем», другие — «первым дураком». Но все сходились на том, что, может быть, и не так плох был бы Максимилиан, если бы не бросился от одного начинания к другому, если бы обладал волей все доводить до конца, если бы не лез в поэты, если бы вел счет деньгам… Этих «если бы» можно было насчитать до двух дюжин. Рачительных нюрнбержцев настораживало то, что сорил Максимилиан деньгами направо и налево, так что временами и гроша у него не оставалось. Передавали друг другу, что однажды претендент в императоры оставил трактирщику в залог свою супругу, так как не мог рассчитаться с ним.
Пока курфюрсты, епископы и князья судили да рядили, как быть дальше, приближенные императора больше занимались собственными делами. Цельтес, например, искал издателя для своих трудов, уже созданных и еще задуманных. Ему указали на Кобергера. Так зачастил поэт на улицу, где жили Дюреры. Родственную душу нашел в Шеделе. Почтил он посещением и вольгемутовскую мастерскую, чтобы договориться об иллюстрировании книги. Не обошел и дома золотых дел мастера Дюрера: потребовался ему серебряный столовый сервиз — став лауреатом, не хотел он краснеть перед именитыми людьми, от которых теперь отбою не было. Своей обходительностью поэт совершенно покорил Дюрера-старшего, особенно когда с похвалой отозвался о его изделиях. Выразил мастер сожаление, что не может показать гостю своих шедевров — остались у него лишь их зарисовки, исполненные им и сыном. Узнав, что сын учится у Вольгемута, сказал Цельтес, что у мастера. Михаэля он уже был — договаривался о том, чтобы тот проиллюстрировал «Всемирную хронику» Шеделя, которая, по его мнению, несомненно, заслуживает издания. Может быть, и Альбрехт внесет в это дело свою лепту? Тут как раз и появился Кобергер, обладавший удивительной способностью приходить всегда вовремя. Типограф сразу ухватил нить разговора и пошел разматывать. Хозяину оставалось только шепнуть Барбаре, чтобы она принесла из погреба вина побольше и получше. Слышал мастер: пьют поэты не хуже простых смертных, к тому же поклоняются в стихах нечестивому богу вина Бахусу.
Пока суетился Дюрер вокруг стола, Цельтес уже успел столковаться с Кобергером насчет печатания книг, которые, как понял мастер, еще и написаны-то не были. Но затем углубились они в такие ученые дебри, что он и нить потерял. Так и запорхали незнакомые имена — Платон, Сенека, Петрарка. Упоминался еще какой-то Тацит, написавший книгу о древних германцах. Послушать их, так выходило, что немцы — это богом избранный народ, призванный продолжить деяния римлян. Говорил Цельтес, отхлебывая маленькими глоточками вино из золотого кубка: итальянцы, мол, достигли значительных успехов. Но все-таки много в их достижениях языческого и для Германии чуждого. Их проповедь свободы человека следовать своим желаниям как в деяниях, так и в любви — это верный путь к греху и нравственной распущенности. Может быть, никто больше его не ценит великое древнее искусство, и сам он иногда не прочь побаловаться грешными сюжетами, но твердо верит: только незыблемая вера принесет Германии немеркнущую славу. В приверженности немцев ей и порядку — их спасение. Они еще скажут свое слово.
Цельтес до того увлекся беседой, что забыл цель своего прихода к Дюреру. Уехал, не сделав заказа. Мастер остался в недоумении: неужели высокому гостю не понравилась его работа? Выходит, порастратился зря… Но для Дюрера-младшего этот разговор имел немаловажные последствия.
После того как Цельтес в беседе с Кобергером лестно отозвался о «Хронике» Шеделя, мастер Антон бросился к книжнику договариваться. Теперь спешил он. Ведь могут перехватить заказ. Но Шедель не торопился расставаться с рукописью. Надо, мол, кое-что доделать, кое-что поправить. Кобергер рвал и метал: он не может ждать до второго пришествия! И с Вольгемутом, оказывается, никакой договоренности нет. Мастер Михаэль хитро щурил глазки: согласия он никому не давал, одну-две гравюрки, так и быть, исполнит. Много у него спешной работы, а гравюры — трудоемкое дело. Понимал Кобергер: все это отговорки, на деле просто Вольгемут не верит, что Шедель, ухлопавший состояние на книги и рукописи, сможет заплатить.
Коль речь шла о выгоде, мертвой хваткой цеплялся за нее типограф. Поведение Вольгемута настораживало его. Но и здесь Кобергер придумал, как помочь делу. Стал кому надо расхваливать «Хронику». Послушать его, так мир не видел ничего лучшего. Можно было подумать, что мастер Антон уже прочитал весь труд от первого листа до последнего. Некоторые поверили и удивились: шутка ли, у них под боком живет великий ученый, а они об этом и не догадывались. Первым на приманку попался Зебальд Шрайер, в прошлом член городского суда, а ныне глава совета при церкви святого Зебальда, обожавший роль покровителя наук. Вместе со свояком Каммермейстером предложили они кошелек Шеделю для издания его труда.
Антон и к Вольгемуту подходы нашел. Пригласил Вильгельма Пляйденвурфа в самый роскошный трактир. Говорил все больше намеками, без обещаний и обязательств. Однако на следующее утро весь город знал, что иллюстрировать «Хронику» будет Вильгельм. Через день заявился к Кобергеру Михаэль. В глубокой печали: они же в принципе договорились. Неужели Антон в самом деле передал заказ этому недоучке, который не знает, как карандаш правильно держать? Кобергер его за рукав — и к Шеделю, от Шеделя — к Пляйденвурфу, затем к Шрайеру, снова — к мастеру Вильгельму. Столковались — будут иллюстрировать книгу без мастера.
После этого зачастил Шедель в мастерскую. Длинный как жердь, высохший от занятий, походил он и впрямь на чернокнижника. Отвыкший за бумагами от общения с людьми, говорил медленно, глухо, словно с большой неохотой. Казалось, разговоры с непосвященными для него, ученого, оскорбительны. Вольгемута такая манера выводила из себя. После того как скрывался Шедель за дверью, давал мастер выход своему гневу: знай он раньше, что его сосед такой зануда, ни за какие деньги не связался бы с ним. Врал Вольгемут — ведь был для него Шедель золотое дно: шутка ли — восемнадцать сотен гравюр и плата поштучно! Тут простишь любую заносчивость.
Шедель дорабатывал книгу. Теперь он планировал уже не одно, а два издания — полное на латинском, сокращенное — на немецком. Через два месяца принес наконец Шедель первую часть своей рукописи. А всего их было семь — по числу дней творения. Можно было приступить к работе, и даже без спешки, так как Кобергер подрядился к тому времени издавать жития святых для немцев по образцу сборника легенд итальянца-монаха Якопо де Вораджине. Торопился поспеть к рождеству, но на беду мастер-гравер из Ульма не укладывался в сроки. Не поможет ли Вольгемут? Тот с ехидцей заметил: так всегда бывает, когда своим мастерам в доверии отказывают. Кобергер упрек принял, не возражая. Видя такое смирение, подобрел мастер Михаэль: можно, конечно, и помочь. Запряг Вольгемут всех своих учеников. Сам принялся за гравюру с изображением святого Михаила. Альбрехту достались святые рангом пониже. Управились — 5 декабря 1488 года вышла книга в свет. Для Альбрехта работа над ней была первой самостоятельной. К тому же и отец и крестный ее похвалили, совсем немного — станет Альбрехт мастером.
Вот теперь принялись за Шеделя. Кобергер, получив рукопись, внимательно ее прочитал и наметил сюжеты нужных гравюр. Ознакомившись с его списком, закручинился мастер Михаэль. Да, нелегкая предстояла им работа. Нагородил книжник: всемирный потоп, троянская война, подвиги цезарей Древнего Рима и тому подобное. Без совета знающих людей не обойтись. Пригласил Кобергер для этой цели нюрнбергского космографа Мартина Бегайма и ученого врача Иеронима Мюнцера из Фельдкирхена.
Волосы дыбом у мастеров вставали: какие-то Одиссеи, Ахиллы, Юпитеры, Минервы, Цезари и Октавии так и кишели на страницах ученого труда. Вольгемут плакался Антону: куда бы ни шло рисовать Адама и Еву в раю, всемирный потоп или, в конце концов, рождество Христово. А с язычниками что делать? Ведь он их портретов в глаза не видел. Кобергер обратился к Шрайеру. Пусть подберет итальянские гравюры с изображением древних богов и героев. Тот прислал имевшиеся у него картинки и любезно сообщил, что послал гонца в Венецию с просьбой к друзьям доставить ему новые.
Так случилось, что встретился Альбрехт с новым итальянским искусством в мастерской косного Вольгемута. Встретился и изумился: вот она, красота, которую так долго искал! Но мастер Михаэль его восторгов не разделял: распутство это, а не красота. Понарисовали бесстыжие итальянцы оголившихся мужиков и баб. Такие гравюры в добропорядочном доме и держать-то совестно. Да, сшибаются в Нюрнберге два потока искусства — северный и южный, все перетирают нюрнбергские жернова. Но такое они перетирать не будут, отбросят в сторону как никому не нужную дрянь. Немцы этого искусства не примут. Прав был по-своему старый живописец: даже Шедель, взглянув на Шрайеровы картинки, приказал греческих богов и богинь одеть.
Не успели с этим справиться, а Шедель новую задачу подкинул: подавай ему изображения городов, которые он описал в своей книге. Да не какие-нибудь, а вполне точные. С Нюрнбергом, конечно, просто: выйди на ближайшую горку и рисуй в свое удовольствие. А как быть с другими? Не будешь же их из-за какого-то там Шеделя объезжать. Пришлось спрашивать сведущих нюрнбержцев. В первую очередь бросились, конечно, опять к Мартину Бегайму. Он весь свет изъездил. Тот обещал помочь. Натворил Шедель дел со своей «Хроникой» — чуть ли не пол-Нюрнберга на него работает! А в Вольгемутовой мастерской что ни день — то споры. Во что, к примеру, одеть римских цезарей? Да и с городами пришлось не сладко. Путешественников в Нюрнберге действительно не счесть. Сколько, где и какой товар стоит — это они даже спросонья ответят. Но считать количество церквей и крепостных башен, запоминать облик городских стен им ни к чему. Если бы не Бегайм, вряд ли бы справились. У космографа память отличная.
Прошла зима, да и весна была готова уступить место лету, а Кобергеров заказ и наполовину еще не выполнен, хотя сидели над ним дни и ночи. Работа оказалась кропотливой, а для вольгемутовской мастерской усложнялась она вдобавок тем, что Кобергер, ожидавший от шеделевской «Хроники» преумножения своей славы как печатника, без обиняков заявил: второсортный товар ему не нужен, мастера должны сделать самое лучшее, на что только они способны. Поиски этого лучшего оборачивались для Вольгемута и Пляйденвурфа заимствованием из работ других мастеров всего, что отвечало их представлениям о красоте — образов, деталей и даже целых сюжетов. Подходил итальянец — брали у него, нравился нидерландец — перенимали у нидерландца, приглянулся немец — использовали его находку. Даже отдельные фигуры составлялись из частей, позаимствованных у разных художников. Этот метод, который теперь почти ежедневно демонстрировался Альбрехту, был не нов. Юноша уже неоднократно сталкивался с ним. И раньше он подводил ученика к мысли, что каждый художник способен постигнуть лишь какую-то часть красоты, и если появится вдруг человек, способный собрать все эти части в целое, то даст он миру законченный идеал. Альбрехт перепортил много бумаги, пытаясь воплотить сделанное им «открытие» в образе мадонны, но результаты этих усилий были безжалостно раскритикованы мастером Михаэлем.
Но все это было до того, как юноша увидел итальянские гравюры. Они поражали тем, что полностью отвечали его представлениям о красоте. Люди прочно стояли на земле. Они были частью этой земли, ее хозяевами, а не временными пришельцами. Они были материальны, как был материален мир, окружавший их. В них было все соразмерно. Детали сливались в гармоничное целое. Там, за Альпами, видимо, открыли истины, неведомые мастеру Михаэлю: законы гармонии, иллюзию реальности.
Разговор на эту тему с Вольгемутом лишь привел мастера в ярость. Дерзкий ученик оскорбил его самолюбие, похвалил то, что он, не стремясь постигнуть, отметал с порога. Было сказано немало крепких слов. И впервые, едва сдерживая слезы, Альбрехт бросился прочь из мастерской — туда, на берег родного Пегница. Здесь царила убаюкивающая тишина, прерываемая время от времени мерными ударами вальков прачек, их шумливым переругиванием, шуршанием прибрежного тростника и мычанием идущих на водопой коров. Вот тот мир, который он хотел бы изобразить, запечатлеть навечно в его изменчивости… Занятый своими мыслями и созерцанием трудолюбиво бегущей вдаль, за городские стены, к запрудам и мельницам реки, Альбрехт вздрогнул от неожиданности, когда рядом с ним на траву опустился космограф Бегайм.
Они были всего лишь знакомы. Тем не менее почему-то захотелось сейчас Альбрехту излить многоопытному страннику и ученому свои сумбурные, бестолковые мысли. Не знал, однако, даже и Бегайм, объездивший весь свет, что такое красота, которую ищет его молодой собеседник. Правда, если задуматься, то, наверное, красота — вот этот огромный и разнообразный мир. А бог — великий художник, сотворивший все видимое и сущее. Его созданием можно без устали любоваться, а значит — здесь и заключена истинная красота. Поведал Бегайм, что ждет не дождется, когда наконец разделается с заданием совета: нарисует план Нюрнберга. Тогда можно вновь отправиться путешествовать, ибо не вынести ему этого долгого нюрнбергского сидения — и так уже снятся каждую ночь теплые моря и дальние страны.
Чем больше узнавал Альбрехт людей, тем больше многие из них поражали его своей неугомонностью и жаждой новых знаний. В этом у него было много общего с тем же Бегаймом, который показывал ему в своей рабочей комнате, пропитанной таинственными резкими запахами, исходящими от тюков и ящиков, сложенных в углах, «земное яблоко» — первый в мире глобус, над которым работал. Не верилось Альбрехту, что вот так выглядит Земля, когда бог и ангелы смотрят на нее с небес. И чудаком считал некоего генуэзца, который, как рассказывал Бегайм, собирается достигнуть Индии, плывя на запад, а не на восток. Но спустя несколько лет узнал, что не таким уж чудаком был тот генуэзец и что «Индию» он действительно открыл. Из уст в уста ходило это имя — Христофор Колумб…
Время было на изломе. Рождался новый человек, стремящийся к знаниям, разгадке неведомого. Он переставал быть слепым червем, он стремился стать творцом. Начиналась эпоха гуманистов — новая эпоха в истории развития человечества. Время рождало великих — и гениев и преступников. Оно заставляло жить иначе. Уже ткались паруса, которым было суждено унести европейцев к берегам неведомых им миров. Уже создавались телескопы, прильнув к которым люди — пока лишь своею мыслью — устремлялись к звездам. Человек задумался над тем, откуда он пришел, и углубился в историю. Он стал приглядываться к себе и стал искать ответы на многие мучившие его вопросы. От веления времени нельзя было отгородиться каменными стенами, его уже невозможно было остановить на пороге.
Теперь и на «сумасбродного» Шеделя взглянул Альбрехт совсем другими глазами и понял, что тот тоже открывает неведомое. После того как работа над его «Хроникой» по настоянию Кобергера перешла с черепашьего шага на добрую рысь, Дюрер стал часто бывать у ученого. Кабинет Шеделя поражал юношу обилием книг и рукописей. Они были повсюду: лежали на столах и просто на полу, под их тяжестью прогибались массивные дубовые полки. Кроме хозяина, здесь усердно трудилось несколько писцов. Нередко Альбрехт заставал тут и Бегайма, занятого просмотром книг. Космограф обнаружил в Шеделевом собрании все, что ему было нужно для продолжения работы над «земным яблоком» — сочинения Птолемея, Плиния и даже Марко Поло.
Именно в доме Шеделя Альбрехт встретил однажды юношу, в котором с большим трудом узнал Вилибальда, сына патриция Иоганна Пиркгеймера, того самого, в чьем доме родился Дюрер и провел свои детские годы. Мало походил коренастый щеголь на мальчишку, с которым Альбрехт некогда играл, а нередко и дрался, получая каждый раз трепку от отца, чтобы не смел обижать патрицианского отпрыска. Сейчас Пиркгеймеры бывали в родном городе наездами. После скандала, разразившегося в связи с изменой жены Иоганна, они на время покинули Нюрнберг. Доходили слухи об успехах Иоганна Пиркгеймера на дипломатическом поприще. Многие немецкие князья приглашали нюрнбержца к себе на службу. Но так нигде и не осел Пиркгеймер. Что касается его сына Вилибальда, то он воспитывался крестным отцом — епископом Вильгельмом фон Райхенау и жил у него в Эйхштетте.
Каким ветром занесло сейчас Вилибальда в Нюрнберг, Альбрехт не узнал, так как не застал начала разговора. Он услышал лишь жалобы Вилибальда на отца, который заставляет его оставить ратную службу у епископа Эйхштеттского и отправиться в Италию учиться в университете в Падуе. Он же, Вилибальд, преуспел в солдатском ремесле, владеет искусно всеми видами оружия. Его ценят и командиры и подчиненные. Только отцу на это наплевать. В желаниях стариков вообще нет логики: собирается отец сделать его юристом. Как же он тогда сможет занять «пиркгеймерово место» в совете Нюрнберга? Ведь по законам города юрист не может быть избран в совет. А старый Иоганн хочет и этого. Одним словом, ничего хорошего.
Шедель сидел со скучающим видом, давая понять, что нет ему никакого дела до забот пиркгеймеровского рода — своих хватает. Вилибальд попетушился еще немного и ушел.
Альбрехт поспешил за ним. Все-таки в раннем детстве были друзьями. Но душевного разговора не получилось — то ли Вилибальд проявил патрицианскую заносчивость, то ли был чем-то расстроен. Только и спросил: не писцом ли он работает у этого трухлявого пня Шеделя? Учится живописи у мастера Вольгемута? Вот это новость! Какой же Михаэль живописец! Маляр он в лучшем случае. В Италию нужно ехать. Боттичелли, Леонардо да Винчи, Мантенья, братья Беллини — вот действительно учителя! Выпалил эти имена разом, кивнул головой на прощанье. Бросил уже на ходу: если будет у Альбрехта время, пусть зайдет в его дом на Главном рынке, поищет он в своем багаже итальянские гравюры.
Когда выбрался Альбрехт посетить пиркгеймеровский дом, то сказали ему, что молодой хозяин уже уехал, для него ничего не оставлял.
Пора было кончать ученье у мастера Михаэля. И Траут, и Пиркгеймер, будто сговорившись, предостерегали: ничему он у Вольгемута не научится. Только вот один советовал отправляться в Кольмар, а другой — в Италию.
И Вольгемут вроде тоже понял, что ничему больше не может научить Альбрехта Дюрера. Но уж поскольку тот торчал в его мастерской, то стал он его нещадно эксплуатировать: сделай то, нарисуй это. Работа ученику — деньги и славу мастеру. Да в Нюрнберге ничего в секрете долго не удержится. Типографы начали поговаривать о таланте молодого художника. Некоторые даже предлагали самостоятельную работу.
Дома приходилось помогать отцу. Цельтес оказался порядочным человеком — прислал письмо. С описанием столового сервиза, который заказывал. Кроме того, сообщал, что благодаря его протекции получит, видимо, Дюрер скоро еще один заказ — тоже на столовый сервиз, только уже золотой, для самого императора. Вот так-то! Разве можно теперь посрамить славу нюрнбергских мастеров. Поэтому приходилось Альбрехту рисовать эскизы супниц, солонок, ножей, вилок, кубков. А на следующий день все переделывать заново: за ночь придумывал отец новый изгиб, новый завиток и совершенно другой орнамент.
Нет, все же не прошли даром годы, проведенные в мастерской Вольгемута. Может, и не так, как следует, понимал мастер Михаэль идеалы красоты, может, и был ретроградом, признавая лишь методы нидерландской школы и начисто отрицая школу итальянскую, но одному он твердо научил Альбрехта: ничего не добьешься без неустанного труда. Научил его быть внимательным к деталям, верно отображать их в рисунке, на картине. Не мог он лишь передать того, как собрать детали в единое целое — не мог потому, что и сам не знал этого.
В какой момент родилась у молодого художника мысль о том, что есть, видимо, законы и для решения этой задачи? Не исключено, что в то время, когда он рассматривал полученные из Италии гравюры. А может быть, она возникла, когда, выполняя последнее поручение мастера Михаэля, он делал чертежи для иллюминации книги астронома и математика Региомонтана. Нюрнбергские печатники в память о выдающемся ученом, прожившем в их городе более четырех лет, решили издать оставленную им рукопись. Так как Шедель занемог и работу над его «Хроникой» волей-неволей пришлось прервать, мастерская Вольгемута взялась за новый заказ.
В библиотеке Региомонтана, перешедшей к его компаньону и завещанной городу, узнал Альбрехт не только о том, что именно этому математику и астроному, пришедшему из Кенигсберга, обязан Нюрнберг своей обсерваторией, мастерской по производству измерительных приборов и типографией, издававшей книги по астрономии. Ему поведали здесь, что Региомонтан был великим тружеником, обуянным жаждой знаний, что умер он в Риме, куда отправился по приглашению папы, чтобы провести реформу календаря, но душа его, видимо, так и осталась на берегах Пегница, беспокойная, вечно ищущая разгадки тайн вселенной. Таков уж, видно, Нюрнберг — навечно приковываются к нему сердца!
Листая книги ученого, обнаружил Альбрехт рукопись — «Введение в основные понятия живописи» некоего итальянца Альберти. Вряд ли он смог тогда одолеть сочинение Альберти, но с тех пор оно манило его к себе, и в конце концов наступило то время, когда он приобрел рукопись. Но это случилось много позднее, когда он самостоятельно постиг многое из того, чему учил в своем трактате итальянский теоретик.
Надо думать, что именно здесь, в этой сокровищнице знаний, где всегда можно было встретить местных и пришлых математиков, астрономов и инженеров, впервые услышал начинающий живописец про Пифагорово учение о числах. Учение утверждало, что в основе всего сущего лежат числа, вечные и неизменные, разгадав соотношения которых можно постигнуть и законы красоты, создать идеальные фигуры. Такая мысль навсегда осталась у него в голове. Однако пройдут годы, прежде чем он вплотную займется проверкой этого предположения.
К концу зимы чертежи в книге Региомонтана были готовы, и Дюрер решил оставить мастера Михаэля. Повезло: отцу, начавшему работать над императорским заказом, нужен был помощник. Кто еще, кроме Альбрехта, мог точно выполнить его замыслы? Поэтому Дюрер-старший объявил соседу: этой весной, как и положено подмастерьям, отправится Альбрехт странствовать — набираться ума и опыта у других мастеров. А месяц или два перед уходом побудет дома. Вольгемут скрепя сердце согласился, пожелал ученику счастливого пути. Даже Пляйденвурф буркнул что-то похожее на доброе напутствие. Лишь Кобергер немного поворчал, опасаясь, что уход Альбрехта может затянуть издание «Хроники».
Поистине безумен тот, кто начнет искать красоту в мире, обильно залитом кровью, истерзанном голодом и мором, отупевшем от церковных догм. Кощунственен его замысел, ибо учит церковь: искусство должно внушать человеку трепет, а не рождать в нем гордыню. Да, только безумец может быть так безрассудно смел. Оглянись!
Страшен мир, в котором живешь. Где она, красота, откуда возьмется радость? Что ни день, то новые вести — о надвигающейся чуме, о сражениях, бушующих повсюду. Бунтуют крестьяне, чем-то недовольные. С Востока грозит Европе волна неверных. На картинах и гравюрах северных мастеров веселятся только полуистлевшие скелеты. Пляска смерти… По стенам, когда зажигают свечи, прыгают уродливые тени-калеки, они сползаются в углы, ждут, когда померкнет свет и наступит их час — час зла, страха и гибели. Повсюду мерещились три мертвых короля, которых Альбрехт видел в «Домашней книге» у Вольгемута. Мастер со Среднего Рейна постарался: его скелеты-короли пялили со страниц книги жуткие пустые глазницы. Казалось, будто доносился их замогильный голос, обращенный к живым: помните, мы были такими, как вы, помните, скоро придет время, и вы будете походить на нас! Жить было страшно.
Но каждый год приходила весна. Мир вновь блистал пышными красками, впитывал солнечные лучи. Буйство жизни заставляло забывать о пророчествах мертвых королей. Теперь с рассвета до поздней ночи Альбрехт работал в отцовской мастерской. Снова вдыхал с детства знакомый запах металлической пыли и кислот. Вслушивался в полузабытую песню молоточков, отстукивающих веселую мелодию. Но под их перестук думал он не о серебряном сервизе для Цельтеса и даже не об императорском заказе. Не давали ему покоя Пифагоровы законы чисел. Можно ли их найти в каких-нибудь книгах? Или они утрачены? Если так — он откроет их заново, разгадает сокровенную тайну красоты. Даже если для этого потребуется вся жизнь.
А тем временем Дюрер-старший размышлял, как вернуть сына в мастерскую. Наивно-хитровато заводил разговор, что императорский заказ принесет славу мастерской, от заказчиков отбоя не будет. А какой почет! Почти каждый месяц из Линца прибывают императорские посланцы — справляются, как продвигается дело. Альбрехт был рад за отца. И только. Иногда старик заходил с другой стороны: пришлось изрядно потратиться на обучение. Денег в доме теперь не хватает… Но Альбрехт отмалчивался.
Вскоре он снова затосковал по загрунтованным доскам с их неповторимым запахом, по штихелю, с трудом входящему в неподатливое грушевое дерево. Вот тогда, видно, родилась у него мысль написать перед уходом из дома портреты родителей — им на память о сыне, себе для совершенствования в ремесле, ибо, как говорят, лишь упражнение делает мастера. Запахло в дюреровском доме влажным мелом и красками, клеем. Хозяин дома, недовольно ворча себе под нос, что его отрывают от дела, опустился на дубовую скамью и замер, боясь пошевелиться. Во время перерывов подходил к сыну, прищурив глаза, рассматривал свое изображение. Строго следовал Альбрехт правилам, усвоенным в вольгемутовской мастерской. Поворот модели на три четверти (анфас — учил мастер Михаэль — надлежит изображать только бога). Наконец портрет завершен. Как и хотел отец, все детали его были выписаны тщательно и точно.
Мать Альбрехт собрался написать в наряде патрицианки, но отец воспротивился: нечего приукрашивать! Каждому — свое.
Когда портреты были готовы, взглянул на них старший Дюрер и сказал Барбаре: пора собирать сына в дорогу. Склонила мать голову. Здесь ничего не изменить. Исстари повелось и не ими установлено: закончив учение, уходит подмастерье в чужие края — посмотреть мир, узнать других мастеров своего дела. И не всегда возвращается. Отец решил — сын отправится в путь после пасхи. Мать, разумеется, в слезы.
Прикрикнул старик на супругу. Не вечно же, мол, Альбрехту держаться за материнский подол. Барбара, вытирая покрасневшие глаза, еще ниже склонилась к полотняной рубахе, которую шила сыну. Игла в иссохших пальцах привычно проворно стала вновь низать стежок к стежку.
А Дюрер тем временем обсуждал с соседями, куда следует отправиться Альбрехту. И мастер Михаэль, и мастер Вильгельм в один голос твердили: идти нужно ему на север — в Нидерланды. Именно там стоящие мастера, у которых действительно можно чему-нибудь научиться. Только пусть он не вздумает идти за Альпы. А как насчет Шонгауэра? Конечно, можно завернуть и к нему…
Подыскал отец для сына и попутчиков. В Нюрнберге это несложно. Почти каждый день уходят купеческие караваны. После пасхи шел в Майнц обоз с товарами, снаряженный Имхофом. Купец-патриций обещал мастеру доставить его сына в этот город без всякой платы. Даже коня согласился дать на том условии, что Альбрехт вместе с его слугами будет охранять обоз от посягательств разбойного люда. А их много было, любителей легкой наживы! Рыцари большой дороги наводили ужас на окрестности Нюрнберга. Потому купцы, покидая город, вооружались до зубов и прощались с родными так, словно покидали их навсегда.
11 апреля 1490 года перекликались радостно колокола нюрнбергских церквей. Праздничное солнце всплыло над похорошевшим городом. Вернувшись домой от пасхальной мессы, сели за изобильный стол — достойно отметить праздник, а заодно и проводить сына.
Последняя ночь в родительском доме… Не спится. Только что слуга Имхофа забрал нехитрые пожитки юноши. За конем придется самому идти, как только станет светать.
Ступил за порог отчего дома, когда уже вовсю грохотали барабаны и надсадно гудели волынки. По обыкновению, караван провожали громкой музыкой, отгоняли от него злых духов, несущих напасти. Скоро из городских ворот выкатится первый фургон. Ринется с гиканьем отряд городской стражи и доведет обоз до развилки дорог. Дальше — не его забота. Оглянулся — отец и мать стояли на пороге дома. Махнул рукой, защемило сердце. Ускорил шаг и скрылся за углом.
ГЛАВА II,
в которой рассказывается, как странствовал будущий мастер, как судьба лишила его возможности встретиться с Шонгауэром, но зато свела со многими интересными и достойными уважения людьми.
Год странствий художника преисполнен тайн, возможность разгадки которых навсегда поглотило время.
Как раз тогда во взглядах Дюрера, впоследствии названного основоположником немецкого Возрождения, произошел перелом. В это время он — пока еще робко — отважился перейти границы, очерченные вековыми традициями. Нет никаких сомнений в том, что, следуя сложившимся тогда у немецких живописцев обычаям и покорный наставлениям отца, а также учителя, видевших в Нидерландах источник мудрости и мастерства, Альбрехт ушел на север проторенным многими до него путем. Но вот дошел ли до вожделенных Нидерландов — остается только гадать, так как никаких документов о путешествии тогда еще никому не известного подмастерья не осталось, да, видимо, их и не было. Но скорее всего он все-таки дошел до Нидерландов: не мог не дойти, ибо к этому его обязывало многое.
Что он видел? С кем встречался? Чья откровенная беседа или, может быть, собственные размышления на каком-нибудь постоялом дворе, битком набитом полупьяными путниками, заставили его на время забыть о живописи и принять решение начать карьеру художника-гравера, снова повернуть на юг, дойти почти до Италии, в которую он потом все время будет стремиться, и остановиться в нескольких днях пути от нее, словно не решаясь переступить заветный порог? Можно лишь гадать с большей или меньшей степенью достоверности.
Что произошло за этот год в душе Альбрехта Дюрера, также останется загадкой. К изменению решения его могло побудить то очевидное обстоятельство, что как раз к этому времени нидерландская школа живописи как бы уступила пальму первенства школе южнонемецкой, достигшей наивысшей точки расцвета и выдвинувшей крупнейшего из позднеготических мастеров — Мартина Шонгауэра. Теперь шли учиться не с юга на север, а с берегов Шельды к истокам Дуная и Рейна, Дюрер двигался в обратном направлении. Заметив свою ошибку, повернул назад.
Вполне возможно, что происходили события так: в Майнце распрощался Дюрер с имхофовскими людьми — он собирался на некоторое время остаться здесь и попытать счастья. Стал разыскивать мастера Эрхарда Рейвиха, о котором был наслышан от Вольгемута. Это его мертвые короли из «Домашней книги» не давали Альбрехту в последнее время покоя. Знаменитого гравера Дюрер должен был увидеть обязательно и, может быть, даже поучиться у него. Копирование гравюр Рейвиха из «Домашней книги» и «Путешествия Бернгарда фон Брайденбаха в Святую землю» Вольгемут считал лучшей школой. А многие его находки Пляйденвурф, не указывая источника, использовал в собственных произведениях. Знал Альбрехт и об умении Рейвиха работать по меди. В Нюрнберге это пока не практиковалось. Там цепко держались за ксилографию (так называется гравюра на дереве).
Разыскать дом мастера Эрхарда особого труда не составило. В Майнце знал его почти каждый. Представлял Альбрехт себе автора «Пляски смерти» изможденным аскетом, измученным всевозможными недугами, стоящим на пороге небытия. Жестоко ошибся. Меньше всего, видимо, думал Рейвих о незваной гостье. Жизнь его интересовала значительно больше. Чрево вместительное, щеки того гляди лопнут. Расселся вольготно на лавке, с аппетитом слушает, в глазах насмешливые зайчики блещут. Как же, как же, знает он Нюрнберг! Это там, что ли, живописцы гульденами крыши кроют, ибо им их девать некуда? О Вольгемуте что-то вроде слышал. О своих товарах Альбрехтовы земляки на весь свет трубят, а о тех, кто город украшает, похвального слова не скажут. «Хроника» Рейвиха заинтересовала. Ему все нужно было знать: кто рисовал, кто резал, как долго работали? Ну, если за издание взялся Кобергер, то будет на что посмотреть. Мастер Антон ему известен — большое дело делает. А главное — не о своей мошне печется, а торит немецкому искусству путь. Вот благодаря таким, как он, набирает в Германии силу граверное дело. А ему принадлежит будущее. Алтари и портреты с гравюрой равняться не могут. Гравюра проникнет в самые отдаленные места, расскажет на понятном для всех языке обо всем. Да что там — вот попалась же Альбрехту на глаза его книга, и он поспешил навестить гравера. Картина сгорела — и нет ее, а книгу и гравюру не уничтожишь. Они неистребимы.
Намекнул Альбрехт: не посоветует ли, мол, мастер, где в совершенстве граверное мастерство можно постигнуть? Думал, скажет Рейвих — у меня, конечно. Но тот будто не понял. Посоветовал идти на юг — в Базель, в Страсбург. Вот там есть мастера! Заикнулся Альбрехт о Шонгауэре, но мастер Эрхард к нему идти пока что отсоветовал. Конечно, Мартин — недюжинный художник, немало сделал он и для искусства гравюры. Но говорят, в последнее время забросил штихель. К тому же его сейчас и нет в Кольмаре. Выполняет заказ в другом городе, а в каком — запамятовал.
Пришлось с Рейвихом распрощаться. Не станешь ведь навязываться, если мастер не желает брать в ученики. Несколько дней Альбрехт в Майнце. Посетил местных живописцев. Недалеко ушли они от Вольгемута. Будь его воля — сразу бы поворотил на юг. Все равно куда — в Кольмар или в Базель. Но дал отцу слово идти в Нидерланды. Нарушишь его — не видать тогда счастья.
Зима, однако, застала его в Майнце. Сходил он в Нидерланды, но ничего интересного для себя там не обнаружил. Недалеко ушли нидерландские мастера от нюрнбергских. Что же касается гравюры, то было бы глупо учиться у тех, кто сам еще учится. Так и передал отцу через знакомого купца, возвращавшегося в Нюрнберг, Попросил добавить, что теперь он твердо решил стать художником-гравером и поэтому по весне отправится в верховья Рейна. И хочет на то отцовского благословения.
В Майнце Альбрехт опять пришел к Рейвиху — предложил себя в качестве подмастерья. Вместо платы, сказал, одного желает: научиться искусству гравюры на меди. На сей раз Рейвих предложение принял. Потом признался: было у него вначале впечатление, что ищет молодой человек легких путей. А тут до седьмого пота надо трудиться. Дальше — знакомая история: пришлось засесть за черновую работу — резать доски. Без этого никак нельзя, поучал Рейвих. Грош цена тому мастеру, который не знает, сможет ли резчик в точности исполнить его замысел. По прошествии времени поручил ему Эрхард создать собственную композицию. Сразу, конечно, не получалось. Вторая пластина — ничего себе, терпимо. Седьмую Рейвих уже похвалил. К этому времени пришло письмо от отца: разрешал идти в Кольмар или в Базель — по собственному усмотрению.
Весной 1491 года вместе с попутным купеческим караваном ушел Дюрер в Кольмар — в надежде на то, что Мартин Шонгауэр вернулся наконец в родные края и что удастся встретиться с ним. Работая у Рейвиха, познакомился Альбрехт с теми гравюрами великого мастера, которых не видел ни в собрании отца, ни у Вольгемута. Внимательно и подолгу изучал он изображенных Шонгауэром апостолов, мучеников, сцены из жизни богоматери и Христа. Видел, как совершенствовал тот свое мастерство, как ясно и гармонично компоновал он на листе фигуры, так что сразу можно было охватить их глазом, как выразительно вел линии, как искусно использовал короткий штрих для передачи света и тени, объемности тел. Все больше восхищался Альбрехт мастером Мартином. Это потом скажут, что у Шонгауэра изящество выродилось в изощренность. Для Дюрера достигнутое им было совершенством. Потому и стремился в Кольмар — увидеть Мартина, поучиться у него.
И когда уже был у цели, узнал из случайного разговора, что опоздал: 2 февраля 1491 года славный мастер скончался в Брейзахе, где, уже будучи тяжело больным, из последних сил торопился закончить фреску, изображавшую Страшный суд. Обидно было до слез — столько мечтать о встрече, столько надежд связать с нею и вдруг от какого-то прохожего узнать: ничего не будет. Помни о смерти, Человек, спеши совершить задуманное!
Тем не менее продолжал свой путь. С какой целью? Поклониться дому, где жил этот великий мастер? Поговорить с его учениками, которых он наверняка оставил? Увидеть его работы?
Когда караван достиг Кольмара, непонятная робость охватила Альбрехта. Даже рад был тому, что купцы, замешкавшиеся в пути, подошли к стенам города уже после закрытия ворот. Заночевали на постоялом дворе. Ночь провел без сна, а на рассвете собрался с духом и, словно в холодную воду, нырнул в городские ворота. Стража показала нужный дом. Не раз обошел его вокруг. Нет, рано еще набиваться в гости. Зашел в собор — холодно, мрачно. Неокрепшие солнечные лучи гуляют под потолком. На скамьях — первые богомольцы. Чудилось: просят они бога за душу Шонгауэра. Почти на цыпочках, чтобы не мешать, обошел собор. В каждой картине, казалось, узнавал уверенную руку мастера Мартина.
Наконец решил — пора! Постучал кольцом в окованную железом дверь. Открыли сразу — будто ждали. Какой-то мальчишка, наверно ученик, провел в комнату, где сидел пожилой человек с копною седых волос — Каспар, один из братьев мастера Мартина. Спросил приветливо, чем может служить. Вместо ответа передал ему Альбрехт рекомендательное письмо Рейвиха, адресованное еще Мартину. Писал Рейвих, что, по его мнению, уготовила судьба Альбрехту Дюреру большое будущее. Просил посодействовать. Эх, опоздал ты, Альбрехт Дюрер, со своим письмом! Чем он, Каспар, может помочь? И он, и брат его Пауль — золотых дел мастера. Разве Людвиг? Он учился живописи у Мартина. Но он живет в другом доме. Начались обычные расспросы. Оказалось, что слышал Каспар об отце Альбрехта. Над чем он сейчас работает? Как его здоровье? У золотых дел мастеров подход к коллегам особенный. Все друг о друге знают, друг другом постоянно интересуются.
О своем брате говорил Каспар мало. Видимо, трудно было жить и работать с Мартином. И так был нелюдим. А как вернулся из Испании, куда ездил неизвестно зачем, то совсем ушел в себя. Последних друзей растерял. Может быть, болезнь была тому виною. Ждал Альбрехт, что покажет Каспар ему рисунки мастера. Так и не дождался. Потом уж выяснил, что у него их просто-напросто не было. Оказалось, что перед смертью навсегда покинул Мартин Кольмар и увез с собою в Брейзах все до последнего листа, ибо рассорился и с властями Кольмара, и заодно с родными братьями.
Примерно то же самое говорил о брате и Людвиг Шонгауэр, согласившийся показать Альбрехту все, что он знал. Как раз перед ссорой начинали они все вместе — Мартин, Людвиг и Пауль, который сейчас уехал в Брейзах за оставшимся имуществом брата, — налаживать в Кольмаре производство гравюр. Мечтал тогда покойный Мартин всех затмить в этом деле. Намеревался выпускать гравюры сериями.
Приехал Пауль, привез несколько тюков с имуществом Мартина. Лист за листом перебирал Альбрехт рисунки Шонгауэра, стремясь проникнуть в его замыслы. Видел, как порой долго и мучительно искал мастер единственно верные линии, тона, штриховку, как использовал найденное в гравюрах. Некоторые рисунки перечеркнул с такой яростью, что карандаш прорвал бумагу. А рядом эскиз — вроде бы ничем от уничтоженного не отличающийся. Но мастера он почему-то удовлетворил.
Слова Каспара о том, что вся жизнь его брата прошла в бесконечных исканиях, становились теперь понятными. И не зря, как считали братья, ездил Шонгауэр в Нидерланды и Испанию. Выверял Мартин путь, которым шел. Каноны, за которые цеплялся Вольгемут, были для него звуком пустым. Своих законов искал Шонгауэр, забывая при этом друзей, родных, самого себя.
За изучением рисунков Шонгауэра незаметно проходило время. Некоторые из них Альбрехт скопировал для себя. Но пора было и честь знать. Тем более что разыскало его отцовское письмо. В нем удивление: если мастер Мартин умер, то какой прок сидеть в Кольмаре? Пусть идет в Базель. Попутно старый Дюрер не без гордости сообщал, что сервиз, заказанный императором, кажется, удался на славу. Он намеревается сам отвезти его в Линц.
А вскоре словно снег на голову нагрянул в Кольмар четвертый из оставшихся в живых братьев Шонгауэров — золотых дел мастер Георг. К Альбрехту он отнесся с подозрением: кто таков, что здесь делает и почему с ним обращаются как с ровней? Но потом оттаял Георг, стал более разговорчивым. Однажды вдруг ни с того ни с сего заявил: пусть Альбрехт бога молит, что не застал Мартина в живых. Почему? Тяжелый человек был, слава его испортила. Считал, что во всем только он один прав — и в ремесле и в жизни. Спору нет — ума Мартину было не занимать, но стремился он всех подмять под себя. Лишь ему, Георгу, удалось вырваться из Кольмара, а вот его братья молодость свою погубили, прокорпев в мастерской Мартина. А с чем остались?
Узнав, что Альбрехт собирается в Базель, Георг оживился: можно отправиться вместе. Правильное решение — вот где действительно есть чему поучиться. Через несколько дней были они уже в пути. С братьями Шонгауэрами — Каспаром, Паулем и Людвигом — распрощался Альбрехт тепло. Подарили они ему на память несколько рисунков Мартина из серии о жизни богородицы, и выпросил он у них гравюру «Искушение св. Антония», которая поразила его буйной фантазией художника. Только тот, кого самого терзали такие кошмары, мог изобразить их столь достоверно.
Вскоре увидел Альбрехт Дюрер перед собою Альпийские горы, покрытые вечным снегом, величественные в своем молчании…
Базель — город своеобразный. По улицам спешат молодые люди. С ними лучше не связываться: осмеют, обругают, а то, чего доброго, и поколотят. Студенты… Днем их еще не так много — одолевают твердыню науки. По вечерами от них проходу нет — дебоширят, орут песни, пьют в кабаках. Шествуют важно господа в мантиях. Это профессора. Встретившись на улице, чинно раскланиваются, говорить предпочитают по-латыни. Ювелирных лавок почти нет, зато типографий не счесть. Художники здесь тоже особенные: мастеров по алтарям маловато, сплошь мастера иллюстраций. Ничего не скажешь: университетский город — книги в почете.
Альбрехт уже несколько дней живет у Георга. Ждет, когда тот сведет его наконец с мастерами-типографами. Георгу, однако, некогда. Двери в доме не закрываются, валом валят друзья, прослышав, что Шонгауэр вернулся. Побывал Альбрехт в мастерской. Инструмент успел покрыться пылью. Нет на Георга Дюрера-старшего. «Инструмент, — говорил он, — не бутылка с вином, которая чем грязнее, тем дороже».
Напоминал Георгу не раз о себе, но у того один ответ: нужно сперва обдумать, к кому идти. Лучший в городе печатник, безусловно, Иоганн Бергман, да к нему не так просто пробиться. Избалован. Может, начать с Николая Кеслера?
Кеслер так Кеслер. Встретились с ним в бане. Здесь, как в Нюрнберге, она служит не только для омовений, но и для деловых встреч. По примеру древних римлян в базельских банях дискутировали, заключали сделки, просто убивали время. Художники — частые гости: это единственное место, где без помех можно рисовать обнаженную натуру. Кеслер оказался покладистым человеком. Узнав, что Альбрехт знаком с искусством иллюминирования книг — о Шеделевой «Всемирной хронике» он уже слышал, однако не видел, так как книга еще на дошла до Базеля, — он сразу же согласился испытать его мастерство. Пусть приходит завтра в его печатню.
Чуть свет собрался Альбрехт к Кеслеру. Мастер еще не соизволил спуститься вниз. Ожидая его, Дюрер успел обойти все закоулки печатни. Пришел к выводу — у крестного дело поставлено солиднее. А тут и сам хозяин появился. Вихрем пронесся по типографии, распекая нерадивых: ярмарка на носу, а у них ничего не готово. Завизжали душераздирающе печатные прессы. Мастер сразу успокоился, поманил Альбрехта в угол, где стоял стол: для первого раза пусть изготовит гравюру — титул к письмам святого Иеронима. Да порасторопнее — работа спешная. Мудрить не надо. Наверно, Альбрехту известно: святой Иероним — один из отцов церкви, отшельник, аскет. Будучи изгнан из Рима в Иудею, перевел Библию на латинский язык. Изображают его в келье за учеными занятиями. И льва чтобы не забыл. Испокон веков рисуют святого отца со зверем: говорят, он сам пришел к святому, дабы тот вытащил занозу из лапы.
Получив от Кеслера доску для гравюры, помчался Дюрер домой. Весь день приноравливался к канону. Изобразил келью в виде собственной комнаты. В левом углу за распахнутым пологом — неубранная постель. В глубине — стол да полка. Направо окно, из которого виден Базель. Святой Иероним вынимает занозу из львиной лапы. Все как будто бы хорошо, но упустил из виду, что Кеслеру нужен ученый муж, а не добрый самаритянин. Вся работа насмарку.
Георг успокаивал: да изобрази, мол, пару раскрытых книг — и дело с концом. Тогда и дурню станет ясно, что перед ним ученый. Для пущей важности можно поместить какие-нибудь слова из Священного писания — на разных языках. Завтра он узнает у студентов, как их писать, по-гречески там или на древнееврейском. Так все разом и решилось.
Теперь, когда все стало на свои места, не составляло особого труда закончить рисунок и перенести его на доску. Понес ее к Кеслеру. Тот, взглянув на рисунок, крикнул резчика. Подошел вразвалочку здоровенный парень, рослый, широкоплечий. С кислым видом, будто хлебнул уксусу, вертел доску и так и сяк. Увидев на обороте надпись: «Альбрехт Дюрер из Нюрнберга» — презрительно хмыкнул: художником давно ли стал, а уже полным именем подписывается. Да знает ли он, что такое гравюра? Нагородил разных линий — сам черт ногу сломит. Тоже — «Альбрехт Дюрер из Нюрнберга»! Ничего не выйдет! Грязная будет печать. Кеслер почесал в затылке: вот как оно поворачивается. Ну ничего, пусть оставит доску, может, что-нибудь они придумают. Платить он сейчас не будет, сначала надо посмотреть, что получится.
Георг долго хохотал: разыграли Альбрехта, как младенца, а он-то уши развесил. Обычный трюк базельских типографов. Жди, вознаградит тебя теперь Кеслер — наверное, не раньше, чем пасха с троицей сойдется. Кто же здесь работу из рук выпускает до того, как за нее заплатили?
А через неделю уже стоял Альбрехт у печатного пресса в типографии Амербаха. Взял его печатник в подмастерья. Кожаной подушечкой осторожно прижимает Альбрехт бумажные листы к покрытым краской доскам. Пока нравится все — и въедливый запах, и скрип винтов, и даже шум и гам, переполняющие типографию. С самого начала нужно было бы стать к прессу. В сущности, сердитый тот резчик у Кеслера прав: не всякий рисунок можно передать гравюрой. С другой стороны, надо искать пути для ее совершенствования, для того, чтобы довести это искусство до уровня живописи, научиться передавать резцом глубину и светотень. Конечно, для того не один день нужно помучиться у пресса. Только так и поймешь до конца его возможности.
8 августа 1492 года увидел Альбрехт на книжных прилавках «Письма св. Иеронима». Взял книгу ради любопытства — полистать. Что за наваждение? На титульном листе красовалась его гравюра — та самая. Резчик ее, конечно, подправил.
Альбрехт потребовал у Кеслера доску. Мастер расхохотался, глядя на его насупленную физиономию. Обиделся? Если из-за таких пустяков сердиться — сердца не хватит. Вот плата за работу. А доска останется в типографии. Она еще потребуется.
В начале осени стоял Альбрехт, как обычно, у пресса, размышлял о письме отца, только вчера полученном. Сообщал Дюрер-старший, что 19 августа 1492 года был он в Линце и передал самому императору изготовленный для него сервиз. Дождался старик счастливого дня! Представлял Альбрехт, как гордо шествовал он за вносимыми во дворец тюками. В каждом — аккуратно переложенные стружками тарелки, кубки. Все суетятся вокруг. Видимо, императору сервиз понравился. Отец на седьмом небе. Едва возвратившись на постоялый двор, требует он чернил и бумаги. Пишет родным, знакомым. Спешит поделиться радостью. Некоторые письма удастся отправить с оказией. Остальные привезет он с собою в Нюрнберг…
Углубился в свои мысли Альбрехт и не заметил, что давно уж умолк в типографии обычный шум. Столпились все вокруг человека в профессорской мантии и слушают его, открыв рты. Проповедник, что ли? Подошел ближе. Нет, непохоже.
…Не дремлет попрошайный сброд!
Наш город Базель, между прочим,
Их плутней служит средоточьем,
Но вникнуть в их дела попробуй, —
У них и свой язык особый!
Что совесть? Жизнь сытней была бы!
У каждого из них есть баба:
На улице — ах, боже мой! —
Как немощна! А что домой
Приносит своему! А тот
Нажрется и винцом запьет;
Потом приходит в кабачок,
Там попадется простачок —
Сыграет в кости с ним мошенник,
И дурачок ушел без денег!..
Профессор перевел дух, обвел взглядом собравшихся: «Ну что, не надоело? Дальше читать?» Все разом ответили: «Конечно!» Но тут совсем некстати вкатился в типографию Амербах. Подмастерьев тотчас отправил к прессам. А с гостем отошел в дальний угол. Повели разговор. Видимо, о вещах серьезных. И поглядывают притом на Альбрехта. Вскоре поманил его мастер к себе. Представил странному гостю. Так вот он каков — этот Себастьян Брант, юрист, сын страсбургского трактирщика, самый молодой профессор Базельского университета. От Георга уже слышал — умнее человека, чем Брант, не сыскать, пожалуй, во всем мире. Интересует его все. Он не только знаток римского и церковного права, но и в древних авторах начитан. Хотя, денег у ученого не так уж много, не скупится он, когда речь идет об издании их трудов. Говорят также, что он звездочет и маг. Но о каком ученом не ходила такая слава? Что касается базельских горожан, то они в своем Бранте души не чают, ибо он не чурается простого люда, знает его язык, любит разные побасенки. Ко всему прочему, пишет превосходные стихи.
На сей раз шел у Бранта разговор с Амербахом об издании комедий Теренция. Совсем недавно обнаружил он где-то древний манускрипт с миниатюрами. Носился теперь с мыслью размножить его типографским способом, да так, чтобы книга внешне походила на рукопись. Амербах брался за это дело. А Альбрехт должен был перевести миниатюры на доски. Предложение не вызывало у него особого восторга. Мало простора для творчества, с такой работой и ученик справится. Но разве мог он отказать самому Бранту? Дал согласие.
Теперь Брант стал частым гостем у Амербаха. Приглядывал за каждой мелочью. Выводил тем печатника из себя: нечего мудрить, нужно успеть к ярмарке. И хотя сулил ему профессор как издателю бессмертных комедий славу, почет, уважение, Амербах только отмахивался — они ему ни к чему, для него главная забота — вернуть бы деньги, потраченные на бумагу и краски. Торопился изо всех сил, дал Альбрехту в помощники еще несколько человек. Какое уж тут творчество! К тому же Брант изводил: нужно, чтобы все было в точности, как в рукописи. Отвел душу тогда, когда попросил его Брант изобразить самого Теренция. Бился над портретом долго. Никто, разумеется, не мог сказать, как комедиограф выглядел при жизни. Наконец решил взять гравюру Мартина Шонгауэра, изображавшую евангелиста Иоанна, и переделать на Теренция. Сошло.
Амербах будто предчувствовал: ничего не выйдет из этой затеи. Тем не менее, не дождавшись, пока гравюры будут готовы, приказал начать печатание. Когда отпечатали несколько листов, появился Брант словно пришибленный: сообщили ему из Лиона, что там тоже издают комедии Теренция и, ко всему прочему, с более совершенной рукописи. Амербах пришел в отчаяние. Его, конечно, можно было понять: столько труда и средств вложено. Даже и части расходов теперь не вернуть. Не меньше мастера расстроился Брант. А кого винить? На то и ярмарка, чтобы купец не дремал!
К концу зимы спускаются в Базель с окрестных гор ряженые — «ведьмы» и прочая нечисть, извещают о приходе весны. Их появление верный признак, что уже у дверей веселый базельский карнавал — фастнахтен. Пылают на улицах костры, сжигают на них всякий хлам. Этот праздник — не чета другим: год потом о нем вспоминают.
У помоста, на котором студенты разыгрывали сочиненный ими фастнахтпшиль, встретил Альбрехт Бранта. Постояли немного, послушали. Потом потащил его Себастьян в трактир. Народу — не протолкнешься. В одном углу орут песни, в другом так лихо отплясывают, что гнутся дубовые половицы. Втиснулись с трудом в компанию студентов. Пируют, видимо, давно, весь стол залит пивом, завален объедками. Пододвинули вновь пришедшим оловянные кружки. Брант назидательно поднял палец:
Когда б не пьянство, то вовек
Не знал бы рабства человек!..
Приятно лишь во рту вино, —
А утром мучит нас оно,
Всю кровь пропитывает ядом,
Как василиск — смертельным взглядом…
Осушил единым духом кружку. Стукнул донышком по столу. Больше пить не стал. А через некоторое время втянул собравшихся в дискуссию о Вергилии. Орут что-то на латыни. Альбрехт заскучал — зачем его сюда пригласили? Брант будто заметил, перешел на немецкий язык:
Принес один мазила раз
Свою картину напоказ
К прославленному Апеллесу.
Придать себе желая весу,
Похвастал он: «С такой картиной
Я справился за день единый!»
Но Апеллес в ответ: «Да ну?
За целый день всего одну!
По этой судя, я считал,
Что за день ты штук шесть создал!»
Надулся Альбрехт: профессор явно метил в него. Не единожды был у них разговор на эту тему: полагал Брант, что слишком уж быстро Дюрер рисует — без раздумий. Но разве можно обижаться на Бранта. Профессор был в ударе — читал долго и много.
К ним подсаживались все новые люди. Словно из рога изобилия, посыпались анекдоты, шванки, соленые шутки…
По дороге к дому профессора — Альбрехт вызвался его проводить — рассказал Брант о своем намерении написать книгу. Нет, не ученую, не на латыни, а для всех, по-немецки, в стихах. Собирается он осмеять в ней людские пороки и ложную мудрость. Подобно Ною, погрузит он на ковчег глупцов всех мастей, а книгу назовет «Корабль дураков». Да, именно так. А поскольку она будет книгой для всех, то следовало бы ее иллюминировать. Остановился, взглянул на Альбрехта. Не согласится ли он взяться за это дело? Он видел его рисунки. Уверен, что Дюрер единственный из известных ему графиков, которому он может доверить свое детище. Обрадовал Брант Альбрехта. Наконец-то! Не нужно копировать других — выходи на улицу, образы под рукой, только поспевай переносить на бумагу. Живые люди. Их он знает. Их он или любит, или ненавидит — во всяком случае, они не безразличны ему.
А Брант уже размышлял о том, кто бы издал его книгу. К Амербаху он сейчас не хочет обращаться. Остается лишь Бергман. Но рискнет ли он вступить в дело? Видимо, рискнет.
Итак, решено.
Ветер рвет паруса. Гудит, как струна, натянутый причальный канат. Дураки спешат занять места. Брант настаивает: их должно быть сто одиннадцать. Одиннадцать — «шутовское число». Да будет так! Агой! И корабль под вой фанфар и грохот барабанов навсегда покинет берега Мудрости…
А под конец оказалось: книга-то не написана. Есть только отдельные наброски, вроде тех, которые он сегодня читал. Придется подождать с отплытием.
Пока же решил Брант покороче свести Дюрера с Бергманом. И свое намерение осуществил не откладывая. Нагрянул к печатнику с рукописью легенд о святых. Бергман за нее ухватился, и здесь-то поставил Брант условие: иллюстрировать книгу должен Альбрехт Дюрер, художник из Нюрнберга. Дюрер так Дюрер. Поскольку за издание платит сам Брант, ему безразлично, с кем иметь дело.
Однако безразличие было наигранным: когда Дюрер зашел к Бергману познакомиться, тот уже знал о нем всю подноготную — вплоть до того, как надул его Кеслер и что живет он у Георга Шонгауэра. Бергман сразу заговорил о деле: у него освободилось место подмастерья, пусть перебирается к нему, с Амербахом он договорится. И действительно договорился. Согласно уговору с Брантон засадил он Альбрехта за гравюры к сборнику легенд о святых. Работы оказалось всего на месяц, ибо Дюрер не рисковал, не отходил от испытанных шаблонов. После потрудился над гравюрами для «Турнского рыцаря» — собрания назидательных новелл. Штейн, переложивший сборник с французского на немецкий, обхаживал Бергмана, пытался подбить его на то, чтобы «Рыцарь» печатался в его типографии. Но мастер, поскольку книга не сулила барышей, взялся только иллюминировать ее. Получит Штейн доски — и довольно.
Исполнять заказ поручил Дюреру. Походило на то, что хотел испытать его: способен ли работать он самостоятельно, богата ли у него фантазия? Здесь действительно было где развернуться — всего вдоволь: и прихожане, доставляющие дьяволу радость скоромными разговорами во время мессы, и похотливый дюнах, затеявший шашни с женой канатного мастера, и рыцарские поединки. С этим справился. Осилил и основанные на Священном писании новеллы, хотя и не без труда — не так просто преодолеть каноны, которые вдолбил Вольгемут. А Адам и Ева! Вспомнить смешно. Ну чего здесь трудного — изобразить древо, змия, обнаженных мужчину и женщину. Погнался за достоверностью. Вспомнил Георга: уж где обнаженное тело можно изучить, так это в бане. Банщицы — народ не особенно щепетильный. Отправился. Нашел одну «Еву». Но только стал рисовать — обрушила она на него потоки брани. Побить даже хотела. Адама и Еву пришлось рисовать по гравюре.
Дюрер видел: достоверности так и не добился. Не то. Надо научиться рисовать так, будто глядишь из окна, а перед тобою сменяется одна картина за другой. А здесь — глубины нет, фигуры плоски. Не то, а где оно, то? Теперь Дюрер из дому почти не выходил. Если же попадал в трактир или отправлялся на прогулку, то неизменными его спутниками были карандаш да бумага. Отец, постоянно предупреждавший, что праздность — мать всех пороков, а развлечения — прямая дорога в ад, был бы доволен: другие веселились, а сын все рисовал, будто епитимью на себя наложил во имя спасения души.
Беда в том, что один вопрос повлек за собой другой, отнюдь не легче первого. Ну, скажем, как выглядели люди в далекие времена, во что одевались? Наверняка иначе, чем современники. Тогда почему и римлян, и иудеев, распявших Христа, изображают так, будто они базельские граждане? Брант с ним согласился. Надо ему ехать в Италию — там, следуя совету Петрарки, давно уже пытаются живописцы выяснить, как выглядели древнегреческие и древнеримские герои. Отыскивают в сохранившихся рукописях описания оружия и одежд, изучают дошедшие скульптуры. Правда, успеха пока особого не достигли: пишут Юпитера в образе короля, а Аполлона — в образе рыцаря.
Эх, Италия — благодатная страна! Рассматривал Дюрер привезенные Георгом ему в подарок гравюры. Достигнуть бы такого совершенства, и тогда можно было б умереть спокойно! Только для него путь в эту страну заказан. Или, может быть, отец все же разрешит? Но вот что делать с Брантом? Нюрнбержец не раз подумает, прежде чем даст слово, а уж если даст, то исполнит. Профессор, однако, судя по всему, не торопится. Вот разбредутся летом его студенты, тогда он засядет за поэму. На все Альбрехтовы напоминания — одно и то же:
Успешен замысел, когда
Он своевремен, господа.
А торопыг с древнейших пор
Ждут неудача и позор.
После троицына дня привезли отцовское письмо. Тоном, не допускающим возражений, приказывал Дюрер-старший заканчивать учение и возвращаться домой. Сообщал отец, что подыскал сыну невесту. Некую Агнес Фрей, купеческую дочь. О суженой больше ни слова. Зато подробно о будущих родственниках: у тестя Ганса Фрея — все шансы быть назначенным в Большой совет, а теща, урожденная Руммель, так та вообще патрицианка. В конце письма приписка: девица Агнес просит жениха прислать его портрет. Отец к этой просьбе присоединялся.
Кто эта Агнес Фрей? Какая разница? Женитьба меньше всего входила в планы Альбрехта, хотя и исполнилось ему уже двадцать два года. Однако с отцом не поспоришь. А Дюрера-старшего, несомненно, ослепляло высокое положение, которое Фреи занимали в городе. Лучшей пары для сына, по его мнению, нельзя было бы и придумать, так что перечить бесполезно. Но возвращаться в Нюрнберг не хотелось. Георг подсказывал выход: просить отсрочки на год. Мол, подвернулся выгодный заказ. Был бы такой заказ, если бы Брант немножко поспешил.
А тут как раз приключилась новая напасть: Георгу Базель вдруг опостылел. Засуетился. Нужно ехать в Страсбург. Мало того, втемяшилось ему в голову: Альбрехт поедет с ним. Во-первых, долг платежом красен, он должен помочь ему устроиться на новом месте, и, во-вторых, он там сразу прославится. Брант из-за любви к родному городу, сам того не ведая, подливал масла в огонь. Говорил: Испания и Португалия отнимают у Венеции роль владычицы морей. Торговые пути пройдут через Страсбург. Как знать, может, и Нюрнбергу придется потесниться.
Нет, не прельщал Альбрехта Страсбург — уж лучше тогда Нюрнберг. Лишь трудности, возникшие у Георга с продажей мастерской, давали надежду на то, что, может быть, переезд в Страсбург вообще не состоится, а если и состоится, то, по крайней мере, через несколько месяцев. Альбрехт решил все-таки ехать с Георгом, бросить его не позволяла совесть.
Наконец в середине лета Брант торжественно оповестил: «Корабль дураков» завершен! Вот это действительно была книга! В первый раз в жизни Альбрехт держал такую в руках. Била в ней ключом жизнь базельских площадей и улиц, переполняла через край радостью существования. Но вместе с тем бушевала в ней злость ко всем тем, кто глупостью или невежеством отравляет жизнь.
Пройдет немного времени; распространится Брантова книга по всей Германии. Увидят люди, что копнул базельский мудрец глубоко. Получилась едкая сатира на существующие порядки, на царивший произвол, на господство грубой силы, политические склоки и неурядицы.
А язык! По нескольку раз перечитывал Дюрер отдельные стихи, которые запоминались сами собой. Через два-три дня он уже делал первые наброски. Работа спорилась. Спешил так, как никогда в жизни. Работая над одним сюжетом, обдумывал план другого, недоделав первый рисунок, хватался за второй, третий, четвертый…
Быстрота, с которой Дюрер создавал гравюры, пугала Бранта. По собственному опыту он знал, как опасно это постоянное напряжение всех сил, ибо очень часто дело кончалось тем, что ум и фантазия тупели задолго до завершения начатого. Он бормотал свои стихи о торопыгах. Не помогало. А через некоторое время Брант стал замечать — его иллюминатор начинает творить свою собственную поэму в рисунках, порою не имеющую ничего общего с авторским замыслом. Словно вознаграждая себя за то, что слишком долго ему приходилось выполнять желания других, Дюрер теперь полностью отдался фантазии. Искренне удивлялся: а разве этого нет в рукописи? Он же слышал собственными ушами, как Себастьян читал об этом. Да, читал, но потом выбросил. Брант сердито пыхтел, садился переделывать стихи, подгоняя их под рисунки Дюрера. Выходил из себя. Нет, так дело не пойдет. Кто здесь автор? В бешенстве забрасывал в дальний угол скомканные листы рукописи, начинал бегать по комнате, бранясь, как ландскнехт. Разъярившись, в свою очередь, художник стрелой вылетал в двери.
А назавтра как ни в чем не бывало Альбрехт снова приходил к Бранту и приносил новый рисунок. В конце концов поэт приспособился: прежний текст сохранял в неприкосновенности, но дописывал к нему вступление, в котором пояснял основную мысль гравюр Дюрера. Брант ныл, жаловался, что не может избавиться от бессонницы. Еще один такой месяц, и придуманный им корабль отвезет их самих в страну сумасшедших.
Бергман видел — к осенней ярмарке ему с «Кораблем» никак не поспеть, но все-таки подгонял обоих авторов. Пришлось Альбрехту вопреки своему желанию принести в типографию с дюжину сделанных рисунков. Сидел в это время у Бергмана Михаэль Фуртер, известный базельский гравер. Ему печатник и показал Альбрехтовы работы. Фуртер долго их изучал. Затем многозначительно посмотрел на Бергмана. Этот взгляд, в котором было и восхищение, и удивление, красноречивее всяких слов сказал: сделаны гравюры первоклассно. Теперь у Бергмана появилась еще одна забота — задержать Дюрера на возможно большее время в Базеле. Обращаться к Шонгауэру с просьбами отложить отъезд было бесполезно. Тот уже не раз на подобные обращения заявлял: молодой художник — человек свободный, когда захочет, тогда и уедет. Из-за одной вредности поступит как раз наоборот. Поэтому нарушил Бергман все обычаи и дал подмастерью ученика, будто мастеру. Выбрал Дюрер Гейнца, который, по его мнению, мог бы завершить задуманное им. Засиживались за полночь. Вместе доделывали начатое, вместе бились над новыми рисунками.
Помощь Гейнца тем более оказалась кстати, что получил Альбрехт еще одно письмо от отца. Дюрер-старший был в гневе: сын не только не прислал своего портрета, но и вообще не соизволил выразить никакого отношения к невесте. Пришлось отложить в сторону все, сесть перед зеркалом. Бергман расщедрился, подарил лист пергамента. Нет, не собирался Альбрехт изображать себя в робе ремесленника, не собирался он ставить себя ниже какой-то там Агнес Фрей с ее знатными родителями. Подумаешь — дочь купца и патрицианки! Разве он, художник, не отмечен печатью божьего дара — таланта?
Было потеряно несколько драгоценных дней, но автопортрет вышел именно таким, как хотелось. С поразительной точностью выписано лицо юноши. Оно еще не тронуто невзгодами. Рыжие локоны тщательно расчесаны, словно гребень бойцового петуха, задорно сидит на голове красная шапочка. Мускулистый торс обтянут шелковой рубахой, расшитой золотом. Не ремесленник взирал на зрителя, а гордый молодой патриций. В угоду Агнес нарисовал в своих руках веточку чертополоха — символ мужской верности. Георг был первым критиком. И первыми его словами были: не высоко ли он метит?
Разделавшись с автопортретом и отправив его с оказией в Нюрнберг, Дюрер снова набросился на гравюры к «Кораблю дураков». Вот этой работой он действительно мог гордиться. Ничего ни у кого не позаимствовал, все создал сам. Когда зашел в типографию к Бергману проститься — попросил еще раз показать ему доски. Выстроились они, словно ландскнехты на смотру. Сорок, пятьдесят, шестьдесят, семьдесят… Рассматривал их Дюрер, и грустно становилось на душе, будто навсегда прощался с чем-то дорогим и любимым. Теперь, когда гравюры были завершены, он ясно видел все их достоинства и недостатки. Но вместе с тем понимал и то, что в работе над ними создал собственную манеру. Невозможно было спутать их с гравюрами ни одного из известных ему мастеров. Они были только его и больше ничьи. Иллюстрируя труд Бранта, перешагнул он рубеж, отделяющий подражателя-подмастерья от самобытного художника.
А потом все вместе сидели в трактире — и Брант, и Амербах, и Бергман, и Шонгауэр. Пялили на них глаза из-за всех столов: Дюрер теперь стал знаменитостью. Молва о его гравюрах к поэме Себастьяна успела обежать базельские улочки. Брантовы студенты и Бергмановы подмастерья рассказывали всем, кто хотел слушать, как Дюрер, отказавшись от еды и питья, а заодно и от сна, за месяц — ну, может быть, чуточку больше — создал восемьдесят гравюр, равных которым в мире еще поискать — большую часть иллюстраций к поэме.
Похвал в тот вечер выслушал Альбрехт немало. Обычно молчаливые мастера сейчас на слова не скупились, жалели, что покидает он Базель, однако добавляли, что остается здесь его труд примером для подражания и что будут впредь на этом примере учиться многие. Так, по крайней мере, несколько раз сказал во всеуслышание Бергман, преподнесший в дар своему бывшему подмастерью новый набор инструментов для изготовления гравюр, самый лучший, какой только можно было разыскать в Базеле. И Бергман и Амербах — оба в один голос заявили: если будет ему плохо в других местах, пусть возвращается в Базель — двери их типографий всегда открыты для него.
Пасмурным осенним утром 1493 года по пустынным базельским улицам надрывно проскрипели повозки, увозившие так и не распроданный скарб золотых дел мастера Георга Шонгауэра. Итак, на север! Георг тянулся за своим счастьем. А вот Альбрехт Дюрер отправлялся на поиски неизвестно чего. Вглядывался, прощаясь, в еще спящие окна домов и не мог отделаться от чувства, что его-то счастье остается здесь.
Может быть, Страсбург и понравился бы Альбрехту, если бы…
Лил непрерывно противный ноябрьский дождь. А им пришлось битый час ругаться с владельцем постоялого двора, пока тот не согласился найти для них место и не разрешил милостиво перетащить под навес промокшее насквозь имущество.
Хотя помещение для мастерской они нашли легко, однако никто не поспешил к ним с заказами — привыкли доверять своим мастерам. Деньги таяли. Плюнул Альбрехт на все и отправился обивать пороги местных типографий, но везде один ответ: гравер не требуется, свои мастера есть. Страсбургский печатник Иоганн Грюнингер никак не мог понять: почему это он отправился искать счастья в Страсбург, когда здешние художники спят и во сне видят Базель? В конце концов получил Дюрер от Грюнингера заказ на две гравюры — распятие Христа и голова Спасителя в терновом венце. Все свое умение вложил в их исполнение. Хвалил мастер Иоганн его работу, но на этом сотрудничество и кончилось.
А хозяина нужно было искать срочно. Пал окончательно духом Георг, стал невыносимым. Брант советовал правильно: надо от Георга уходить. Не так просто разорвать связавшую их нить, но все-таки решился. Снова пошел к Грюнингеру — возьмите, ради бога. Не день и не два надоедал мастеру Иоганну. Дарил привезенные из Базеля рисунки и гравюры. Грюнингер подарки брал. Потом уже и дарить стало нечего. Тогда предложил Дюрер написать портреты хозяина типографии и его дородной супруги — разумеется, бесплатно. Во имя обстоятельств пришлось поступиться принципом — изображать все так, как в жизни. Приукрасил обоих. Угодил и, распрощавшись с Георгом, перебрался к Грюнингеру.
Получилось весьма нескладно: через несколько дней свалила его с ног болезнь — почти на всю зиму. На месте Грюнингера другой бы его на улицу выбросил, а Иоганн даже доктора приглашал раза два. Пытался Альбрехт не быть ему в тягость, Как только боль отпускала, обматывал голову мокрым полотенцем, хватался за работу. Правда, толку было мало: из рук все валилось. В один из таких дней изобразил самого себя. На голове — полотенце, в глазах — боль и ужас, щеки ввалились.
О Нюрнберге теперь вспоминал часто. Вернуться бы на берега тихого Пегница, в родительский дом! Даже предстоящая свадьба с девицей Агнес не представлялась трагедией. А что здесь страшного: осядет в Нюрнберге, начнет самостоятельную жизнь…
Приход весны, яркое веселое солнце враз прогнали всяческую погань, в том числе и мрачные мысли. И вот тогда-то он и встретил свою первую любовь. Вместе прогуливались у городских стен. Прислушивались к щебету птиц, журчанию проснувшихся ручьев. Снова взялся Альбрехт за карандаш. Нарисовал двоих — обнявшихся, что-то друг другу нашептывающих.
Однако весенняя пора коротка. Набежала — встряхнула — кончилась. Успели уже деловитые купеческие караваны протоптать дороги сквозь распутицу. Грозное отцовское письмо разыскало сына и в Страсбурге. Требовал Дюрер-старший, чтобы Альбрехт возвращался домой, непременно к троице, в противном случае пусть пеняет на себя. Что стряслось за зиму в Нюрнберге? Может, дочери достопочтенных Фреев подвернулась более выгодная партия? Что бы там ни было, но отцовский приказ не преступишь. Стал собираться.
Ушел Альбрехт Дюрер из Страсбурга, не оглянувшись даже на его стены. Если б мог — забыл бы навсегда этот кошмарный год!
ГЛАВА III,
в которой рассказывается, как променял Дюрер молодую супругу на Италию, как познакомился в Венеции с братьями Беллини и как понял, что к мастерству ведет долгий путь.
В день троицы — 18 мая 1494 года — стоял Альбрехт на холме, с которого открывался вид на нюрнбергские красные стены, на Пегниц, разделивший город на две почти равные части. Четыре года не видел он родины. Скрипели колеса проезжавшего мимо купеческого обоза. А через четверть часа вошел караван в ворота Нюрнберга…
За длинным столом в отчем доме собрались родные и знакомые. Сыпались на возвратившегося из странствий вопросы. Какие цены на товары в Базеле и Страсбурге? Как одеваются ремесленники и патриции в Швейцарии? С кем успел познакомиться? Каждого интересовало свое. Крестный требовал подробного отчета о том, как поставлено книгопечатное дело в Базеле. Расцвел, когда сообщил Альбрехт, что книги из его типографии считаются образцом как у базельских, так и страсбургских печатников. Лишь он один с вниманием рассматривал привезенные Альбрехтом книги и гравюры. Оценивал прочность бумаги и качество печати. Показывал Альбрехт Брантов «Корабль дураков». Приобрел его на страсбургской ярмарке, выложив почти все сбережения. Не удивил. Поэма Себастьяна была уже известна в Нюрнберге. Ее хвалили. Но только сейчас узнали, кто делал гравюры. Спустя год предлагали Дюреру большие деньги, чтобы повторил он свои рисунки. Собрались издать «Корабль» в Нюрнберге. Удивил Дюрер заказчиков, наотрез отказавшись это сделать.
Когда узнал Кобергер, что его крестник был иллюминатором «Корабля», сразу предложил: не хочет ли поработать у него? Платой обижен не будет. Альбрехт обещал подумать. Крестный не скрыл обиды: само собой, думать всегда полезно, но тем не менее не грех бы к думам еще и деньги иметь, они семье пригодятся.
Ах да — семья! Предстояла ведь свадьба…
Перешел разговор на семейство Фреев. Знали их хорошо. Да и как не знать, когда Ганна Фрей, урожденная Руммель, всему городу надоела своими сетованиями на обиды и несправедливости, которые терпит она, патрицианская дочь, из-за того, что ее отец разорился? Дело в том, что отец Ганны, фактор банка Медичи в немецких землях, вследствие этого обладал правом избираться в Совет сорока. Но в год рождения Альбрехта поразил его первый удар судьбы — банк Медичи лопнул. Собрались патриции, обсудили банкротство Руммеля и, вздохнув, лишили его права занимать место в совете: нищим там делать нечего. Вот и пришлось Ганне Руммель выйти замуж за купеческого сына Ганса Фрея. Правда, супруг ее был богат, вел обширную торговлю с Австрией, Штирией, Венгрией. Но преследовал Ганну рок: постепенно сужался круг клиентов Фрея, пришлось ему с убытком продать торговую контору. Осталась у него только литейная мастерская, выпускавшая настольные фонтанчики. На них была мода, так что мог Ганс рассчитывать на определенный доход.
Прислушивался Альбрехт к разговорам о Фреях. Не понимал, что побудило отца торопиться с этой свадьбой. Вся знатность рода его суженой осталась в прошлом. На деньги тоже, видимо, не приходится надеяться. А уж характер его будущей тещи Ганны не сулил ничего хорошего. И все же — увы! — отцовская воля — закон.
Назавтра состоялись смотрины невесты. Не могла скрыть девица Агнес своего разочарования, когда представили ей жениха. И Альбрехт не был в восторге от невесты. Красотой не блещет. Лицо ничего не выражающее, тяжелые, словно опухшие ото сна, веки. Фигура пышная, с летами превратится Агнес в толстуху. Впрочем, в Нюрнберге полнота не недостаток.
7 июля 1494 года состоялось бракосочетание Альбрехта Дюрера и Агнес Фрей. Это событие не было занесено в городские хроники — не патриций ведь женится. Были сделаны подарки, произнесены подобающие случаю поздравления. И жизнь вошла в свою колею.
Прошла неделя. Уже на третий день после свадьбы заговорил Альбрехт о том, что не мешало бы ему съездить в Венецию: там он еще немного подучится и тогда уж обязательно станет в Нюрнберге первым художником. А это ведь почет, деньги. Играл на струне, наиболее Фреям понятной. Агнес, однако, в слезы. Пришлось замолчать. Тоска…
Работа могла бы отвлечь, но даже к ней не лежит душа. С Агнес уже обо всем переговорили и успели друг другу смертельно наскучить. Она старательно делает вид, что ее очень интересуют гравюры, привезенные мужем из Базеля. Сидит у стола и вяло перелистывает их. А он от скуки взял карандаш, бумагу — стал рисовать. Будто гиря висит на руке, потеряла она прежнюю сноровку. Свинцовая палочка почти бесшумно скользит по бумаге. Несколько точных штрихов — и появляются на бумаге очертания платья, контуры белокурых волос со смешными хвостиками-косичками, рука, на которую оперся подбородок, длинный мясистый нос. Полуопущенные веки. Он почти готов — эскиз к портрету полудевчонки-полуженщины, задумавшейся над чем-то, может быть, очень важным. Готово! Остается написать всего два слова — «Моя Агнес». Альбрехт протягивает свой рисунок супруге. Она смотрит на него безучастным взглядом.
Будто огнем обожгла его мысль: а ведь он не любит сидящую перед ним женщину и никогда не полюбит. Ему уже сейчас противны эти мясистые веки, нависшие над водянисто-голубыми глазами, ненавистна ее манера разговаривать. Он никогда не примирится с тем, что ей безразличны его труд, его мечты и его стремления, а главное — что искусство может доставить ей радость лишь тогда, когда его ценность точно выражается в гульденах. Виновата ли она в этом? Видимо, нет, но от этого но легче.
Молодые кочевали от одних родителей к другим: неделя у Фреев, другая у Дюреров. Раза два Гансу удалось затащить зятя в свою мастерскую. Пытался заинтересовать его производством фонтанчиков. Дюрер отнесся к ним безразлично. Несколько раз после того случая с Агнес брался Альбрехт за карандаш, но так ничего путного и не создал. Завершил только рисунок, изображавший кладбище святого Иоанна — в угоду Фрею, который, как ему казалось, в этой полупатрицианской семье лучше других относился к нему. Для Ганса кладбище было дорого тем, что там покоилось не одно поколение его предков. Оно было излюбленным маршрутом его загородных прогулок. После того как Фрей приобрел под Нюрнбергом клочок земли, на котором поставил по примеру знатных горожан «виллу» — так пышно именовался в семье обыкновенный домик для летнего отдыха, эти прогулки совершались часто. Обычай покидать душный город летом в числе многих других был завезен в Нюрнберг из Италии и доставил совету города немало хлопот: некоторые горожане вообще перебрались в свои поместья и поставили его перед необходимостью решить вопрос, считать или не считать их нюрнбержцами, признавать или не признавать за ними прежние права?
Судя по всему, Фрей с радостью переселился бы на свою «виллу» — подальше от горластых домочадцев, но опасение потерять право горожанина удерживало его от этого шага. Однако летом он давал себе волю. Брал обычно с собою Альбрехта к неудовольствию Ганны и Агнес.
В августовские ночи полыхали зарницы и падали звезды. Было тревожно и душно. Фрей ворочался с боку на бок, молился. В одну из таких ночей поделился с ним Альбрехт планами поездки в Венецию. Тесть кряхтел, не решаясь высказать своего мнения.
Над «виллой» величаво плыли облака — на юг, в сторону Альп…
Дни блаженства, однако, кончились неожиданно. Агнес и Ганна с несколькими родственниками привезли ужасную новость: чума, гулявшая до этого по многим немецким землям, завернула в Нюрнберг. В городе начался мор. Ганна настаивала на том, чтобы на некоторое время перебраться в одно из отцовских поместий. Переждать, отсидеться! Агнес и Альбрехт, конечно, поедут с ними. Ганс решился воспользоваться оказией. Почему бы не отправить молодых в Венецию? Пусть посмотрят, как люди живут в других странах. Это все россказни, что там одна лишь распущенность. Нравы строгие. Нарушишь законы — пожалеешь, что на свет родился. Деревянную сваю без разрешения забьешь — тюрьма, огрызок яблока в капал бросишь — изгнание.
Замечание мужа насчет строгости венецианских нравов Ганна пропустила мимо ушей. Раскричалась. Как он может предлагать Агнес такую поездку? И этого еще с ума сбивает. Тоже досталось сокровище их дочери — дармоед!
Дармоед… Это слово на всю жизнь застряло в ушах Дюрера. Не забыл его и не простил. Не одна только теща так думала. Хоть и украшал себя всеми силами Нюрнберг, ко далеко было до исполнения предсказания Кобергера об уважении к художникам. Как считала прежде молва их бездельниками, так и продолжала считать. Делом, по мнению горожан, занимались купцы, нотариусы, ювелиры, на худой конец портные. Но рисовать картинки — разве это труд? Что ж, тем лучше. Если так, он волен поступать как считает нужным. И объявил о своем решении: ни в какие поместья он не поедет, а отправится в Венецию. И ничто его не остановит — ни слезы, ни брань, ни отцовские запреты. Он уезжает — и все тут.
В первый день осени 1494 года, в день святого Гильгена, в Нюрнберге умерло девяносто шесть человек. Чума брала власть над городом. Дошла почти до Дюрерова дома: скончался Вильгельм Пляйденвурф. Жители бросились вон из города, подальше от отравленного воздуха! Фреи уехали, взяв с собою Агнес. Альбрехт остался тверд в своем решении.
Медлить было нельзя. Весть о чуме в Нюрнберге распространялась по окрестным городам. А это значило, что не всякий купеческий караван рискнет принять к себе зачумленного. Правда, ученые лекари утверждали: опасен лишь зараженный воздух, а не люди. Только в народе было на этот счет другое мнение.
В начале сентября, наскоро простившись с родителями, Альбрехт покинул город. Торопился: скоро зима, станут неприступными альпийские перевалы.