Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Вадим Александрович Прокофьев

Дубровинский





Глава I

В Швейцарии на тюрьмах вывешивают белые флаги, если в узилище нет ни одного заключенного.

Белый флаг – символ капитуляции.

В России над тюрьмами не вывешивают флагов. Даже в дни тезоименитств.

В России в тюрьмах не бывает свободных мест.

Ржаво хрястнул замок. Словно отбил жирную точку в конце короткой биографии. Одиночка в двадцать лет!..

Надзиратель даже не буркнул ожидаемое: «из молодых, да ранний». Молча повернул ключ и неторопливо зашаркал прочь.

Тишина!.. Она навалилась. Оглушила.

Иосиф Дубровинский невольно шагнул к окну. Сквозь грязную паутину прутьев видна тюремная крыша.

На русских тюрьмах не вывешивают флагов. «Тюрьма что могила, всякому есть место».

Вот нашлось и ему. Ужели могила?

Да, так может показаться. В первый день. С непривычки…

А разве можно привыкнуть к тюрьме? Наверное, можно, если народная пословица напоминает: умного ищи в тюрьме, а дурака в попах.

И откуда только эти пословицы? Кружатся в голове все эти месяцы, пока смыкалось кольцо слежки. Обнаглевшие полицейские «пауки» раскланивались с ним по утрам. А проводив на очередной ночлег, загадочно ухмылялись. Они-то знали, что эта ночь может оказаться ой какой неспокойной. И поэтому не прощались.

Дубровинский отвернулся от окна. По рассказам тех, кто уже побывал в одиночках, он знал о меблировке «отдельных номеров царских отелей».

Семь шагов в длину. Четыре в ширину. Железная койка, привинченная к стене. Железный лист, ввинченный в стену. Еще один, железный, поменьше и пониже ввинченный. И в ту же стену вделан и тоже железный – третий – это стол, стул, полка для посуды.

И неизменная в углу параша.

«Умного ищи в тюрьме…»

Здесь, в одиночке? В этой тишине? Тут ум нечем занять. Мозг каждый день праздный. И понемногу начинаешь тупеть. Наверное, на это и надеются те, кто упрятал его сюда.

Пытка одиночеством. Бездельем. Неизвестностью.

Палачи рассчитали точно. У кого слабые нервы, кто не успел закалить волю, изведутся вконец.

В безмолвии, никем не потревоженные.

Те же, кто силен духом, будут день ото дня растить надежду. Да, да! Надежду! Они утвердятся в мысли, что если их не вызывают, не допрашивают – значит, не хватает улик.

Потом, когда вызовут, слабые, безвольные, будут готовы на все, чтобы избавиться от кошмара одиночки. Сильные, уверовавшие – ослабят внимание. И проговорятся…

Первый день в одиночке – это день метаний мысли. День торопливых шагов. Узник еще не считает часов, дней. Шагов. Он еще не успел осознать, что в тюрьме иной счет времени, иной ритм жизни.

Но он помнит, товарищи говорили о книге. В одиночке книга – это целый мир. Она подымает узника над будничной повседневностью, помогает скоротать вынужденную оторванность от дела, от борьбы, от близких.

И Дубровинский уже готов стучать, требовать книгу. Но через минуту забывает о ней.

Еще не скоро Иосиф получит книги. И не сразу они отвлекут его взгляд от решетки. Пройдет немало дней в метаниях, в тяжелой задумчивости, в мечтах.

Именно в мечтах. Ведь Дубровинскому всего двадцать. И он, наверное, фантазировал, строил планы. Планы побега. Только слабые смиряются с неволей. Сильные не могут не думать о том, как вновь обрести свободу.

И когда уже казалось, что планы, взращенные мечтой, вот-вот вынесут его из стены камеры, ржавый скрип в дверях напоминал о тюрьме. На миг прозревал «волчок». Потом в него вставлялся равнодушный, склеротический глаз. Не мигая, целился в узника, оглядывал решетку. И снова ржаво визжала заслонка.

Глазок поначалу приводил в бешенство. Хотелось подскочить, ударить, выбить это всевидящее, это недремлющее око.

Потом он к нему привыкнет. И не будет оборачиваться на скрип.

Глазки – нововведение. Они появились в российских тюрьмах после того, как в начале 1897 года мученически погибла народоволка Ветрова. Она вылила на себя керосин из лампы. И сгорела в тиши Петропавловской крепости.

Керосиновые лампы, как узников, заточили в железные решетки над дверью камер. В столице, в Доме предварительного заключения, построенном по последнему слову казематской техники, зажглось электричество. А старозаветная Москва все еще продолжала коптить тюремные своды стеариновыми свечами. Керосинового света над дверью камеры хватает лишь для бликов на потолочной плесени.

У Дубровинского на столе – свеча. Тюремщики экономят на копеечном освещении. И если узник желает читать в декабре, то изволь раскошелиться. А у Дубровинского нет денег. Даже на свечи.

Когда-то на Руси стражи взимали с колодников «влазную деньгу». Теперь – «свечевую».

Иногда так хочется еще и поесть чего-либо человеческого, а не этой тюремной похлебки и сырого тюремного хлеба с кипятком. Говорят, тюремный хлеб горький. Ничего подобного – кислый, словно его замесили на кислых запахах тюремной караулки.

Через нее выводят во двор на прогулку. Самые счастливые двадцать минут за сутки. Декабрьский мороз успевает немного просушить легкие, отсыревшие в камере, и даже серенький зимний денек кажется ярким после вечных сумерек одиночки.

Гуляя, Дубровинский жадно вглядывается в окна тюрьмы. Может быть, там, за этими серыми от грязи, разлинованными решеткой стеклами, мелькнет знакомое лицо товарища? Он ждал этого не с надеждой, скорее со страхом. И не обольщался, зная, что арестован по делу «Рабочего союза» не он один. И все же, если бы увидеть знакомое лицо! Ведь можно помахать рукой и получить в ответ приветствие. Ему так сейчас не хватает простого человеческого общения.

Надзиратели разучились улыбаться. Наверное, им это запрещено тюремным распорядком.

А конвойные – тем не до улыбок. Несчастные, забитые, темные солдаты, они, наверное, забыли, что на свете бывают веселье, смех. Они день и ночь, ночь и день стерегут эти стены, предназначенные для того, чтобы гасить улыбки.

Шли дни, недели…

Нет, нельзя привыкнуть к тюрьме. Можно заставить себя на время не замечать решетку, штык часового, не слышать бренчанья ключей. Можно заставить, но и этому Дубровинскому еще предстояло научиться.

Между тем жандармская машина работала на полный ход. Давно канули в Лету те времена, когда в России только налаживался полицейский сыск, когда места жандармских полковников и ротмистров занимали проштрафившиеся гвардейские хлыщи или бездарные, даже на общем фоне бездарности российской армейщины, отцы командиры. Если где-либо в провинции еще и царили «патриархальные нравы» среди чинов полиции, не пуганной народовольцами, не потревоженной стачками и забастовками, то только не в Москве. Первопрестольная славилась своими «пауками», «подметками», «филерами». Она «гордилась» своим «охранным отделением».

Царизм, правительство, жандармы были напуганы размахом стачечной борьбы в главных промышленных центрах России середины 90-х годов. Эти стачки и забастовки возникали уже не стихийно, как в предшествующее десятилетие, и это более всего беспокоило власть предержащих. Они уже не были чисто экономическими, а приобретали и политическую окраску.

Сначала тон всему забастовочному движению задавал Петербург. И вскоре департамент полиции уже знал об образовании «Союза борьбы за освобождение рабочего класса», его главных руководителях, его организаторе и идейном вожде Владимире Ульянове. Но полиция не сразу нащупала связи столичной социал-демократической организации с другими городами, другими пролетарскими объединениями.

А между тем тот же Владимир Ульянов положил начало «Рабочему союзу» в Москве. Он же наладил и его связи с петербургской организацией.

«Московский рабочий союз» доставил особенно много хлопот начальнику Московского охранного отделения Зубатову.

Этот искушенный мастер провокаций буквально потерял покой. Испытанные, вернейшие средства подкупа, морального разложения, столь успешно действовавшие в среде молодых народников, студентов, оказались неэффективными в отношении рабочих. А уж кто-кто, а Зубатов-то знал, как нужно провоцировать.

Много слухов ходило по первопрестольной в связи с «блистательной» карьерой этого охранника. Зубатов «прославился» своей букинистической лавочкой на углу Воздвиженки. Этот магазинчик знали многие студенты, адвокаты, учителя. В магазине всегда были в наличии недозволенные цензурой и вовсе бесцензурные антиправительственные издания. Хозяин, он же и продавец, отличался дерзким бесстрашием. Он не только где-то добывал эти опасные книги, но и торговал ими, не прячась, без оглядки. Часто вступал в доверительные беседы с покупателями, рассказывал о своем прошлом, о том, как его за революционную деятельность изгнали не то из гимназии, не то из университета, И удивительно, он не гнался за наживой, распродавал книги, брошюры прямо-таки по бросовым ценам.

И конечно, доверие за доверие, откровенность за откровенность. А через некоторое время в аудиториях институтов, в квартирах врачей и адвокатов заговорили о провокации. Доверчивые и откровенные покупатели букинистического магазина бесследно исчезали.

Рабочие в эту лавочку забредали не часто. А Зубатов жаждал встреч именно с ними. Он был умен, этот провокатор-продавец. И понимал, что молодые народники, пусть они даже кричат о терроре, солидные земцы, шушукающиеся по поводу необходимости конституции, – это только кукиш в кармане.

Главный враг самодержавия плохо умеет читать и плохо питается, не живет в уютных и удобных квартирах.

Но он главный. И самый страшный. И, что страшнее всего, этот враг объединяется, организуется под руководством социал-демократов.

Филеры сбились с ног. Результаты наружного наблюдения в отношении рабочих дают крохи компрометирующих материалов. А затесаться в их среду нелегко.

Зубатову было известно, что «Московский рабочий союз» возник в 1894 – начале 1895 года. И с 1 мая 1895 года принял свое название. Знали охранники и о его структуре: существовании руководящего центра, центральном рабочем кружке, фабрично-заводских кружках. Но этих знаний было далеко не достаточно, чтобы выявить подлинных руководителей союза, охватить наблюдением его разветвленные по различным заводам и фабрикам отрасли.

Первой руководящей «шестеркой» союза были интеллигенты с опытом подпольной работы, знанием конспиративной техники.

Центральный рабочий кружок составился из 26 представителей социал-демократических групп заводов Листа, Бромлея, Набгольца, Грачева, Гужона, железнодорожных мастерских, фабрик Гоппера, Лыжина, Баулина, трех типографий и т. п. Эти представители были рабочими – С. Прокофьев, Ф. Поляков, Е. Немчинов, А. Хозецкий, К. Бойе, А. Карпузи и другие.

Заводские и фабричные кружки были двоякого рода. Их так и величали: «кружки № 1», куда входили уже распропагандированные рабочие, и «кружки № 2» – для рабочих, только-только затронутых пропагандой.

«Рабочий союз» располагал своей типографией в мезонине домика на Садово-Черногрязской улице, невдалеке от Курского вокзала. Один мимеограф и один ручной типографский станок – техника не бог весть какая, но охранка потеряла покой, разыскивая тайную печатню, снабжающую фабрики и заводы прокламациями: «О 8-часовом рабочем дне», «Воззвание к Первому мая», «О повышении заработной платы», «По случаю смерти Александра III».

Была и своя библиотека. Но охранники могли только догадываться о ее составе.

Зубатов, конечно, понимал, что можно в конце концов выследить руководителей союза, можно одним ударом обезглавить рабочую организацию. Но его беспокоила живучесть этих организаций, их способность быстро возрождаться после очередного разгрома. И это свойство так разительно отличало рабочих от интеллигентов. Уж как грозны были народовольцы конца 70-х – начала 80-х годов, но под сокрушительными ударами царизма погибла партия. Смолк «револьверный лай», не слышно стало «бомбовых раскатов». И никакие попытки вновь возродить боевые традиции и дух Желябовых и Перовских ни к чему, кроме новых жертв со стороны революционеров, не привели. Малочисленна в России интеллигенция и разобщена. Она поставляется всеми классами и не имеет единого политического лица.

Социал-демократические организации живучи. Ведь они обращены к рабочим, они опираются на них. А рабочие – это целый класс, а не прослойка, как интеллигенция, и социал-демократия стремится сколотить рабочую социал-демократическую партию. Партию класса.

Зубатов внимательно и с затаенным злорадством следил за тем, как безуспешно столичная охранка пытается «искоренить» «Союз борьбы». Казалось, чего уж, Ульянов за решеткой, в тюрьмах и остальные «злоумышленники», положившие начало этой организации. А союз существует, действует. На место арестованных заступают новые люди.

Зубатов, правда, успел подметить, что эти «новые», «молодые» несколько отошли от принципов «стариков». Их все больше и больше склоняет к борьбе экономической.

Ну и прекрасно! А столичные остолопы из департамента полиции пугаются, снова арестовывают. Нет, Зубатов действует иначе. Благо в Москве генерал-губернатор, великий князь Сергей Александрович вполне разделяет его, Зубатова, взгляды.

Среди охранников и жандармов, за спинами которых хотел укрыться последний русский царь, Зубатов, бесспорно, был фигурой выдающейся. По уму он стоял на голову выше своих коллег из сыскного ведомства. Правда, ни образованием, ни систематическими знаниями он блеснуть не мог. Но Зубатов был начитан, знал книгу, и это уже выделяло его среди людей, занимающихся той же «паучьей» профессией.

А главное, он был «новатором». Ведь это по его мысли создана паутина охранных отделений. Он настоял, чтобы старые «отцы командиры» и «неудавшиеся гвардейцы» ушли в отставку. На их место пришли полицейские чиновники, зачастую с университетским значком.

Очень компетентный в делах политического розыска, охранник П. Заварзин точно сформулировал «заслуги» своего шефа: «Зубатов был одним из немногих правительственных агентов, который знал революционное движение и технику розыска. В то время политический розыск в империи был поставлен настолько слабо, что многие чины его не были знакомы с самыми элементарными приемами той работы, которую они вели, не говоря уж об отсутствии умения разбираться в программах партий и политических доктринах. Зубатов первый поставил розыск в империи по образцу западноевропейскому, введя систематическую регистрацию, фотографирование, конспирирование внутренней агентуры и т. п.».

Зубатов понимал, что репрессивные меры могут лишь отсрочить падение царского трона, но не предотвратить его. Зубатов гораздо раньше народников осознал, что главная общественная сила, главная опасность для самодержавия – рабочий класс. Сами по себе интеллигентские кружки – это штабы без армии. С ними-то можно справиться и с помощью тюрем, ссылок, пуль, виселиц.

Но интеллигенты становятся опасны, объединившись с рабочими. Значит, решает Зубатов, необходимо оторвать рабочую массу от революционной интеллигенции. А как это сделать?

Видимо, прежде всего необходимо завоевать доверие рабочего. Рабочий недоволен условиями своего труда, своей жизни, рабочий готов бастовать, чтобы добиться каких-то улучшений. Что ж, можно предоставить законный исход недовольству рабочих, можно, так сказать, «легализовать рабочее движение».

Если рабочие по-прежнему будут видеть в царе, в самодержавии своих покровителей, пекущихся о нуждах пролетариев, то они и ограничатся борьбой экономической. Борьбой с хозяевами. Зато царь для них будет не враг, а отец родной. И пусть тогда революционеры-интеллигенты говорят все, что им угодно. У них уже не будет армии.

Зубатов пытался задержать рабочее движение на стадии борьбы экономической. И на какой-то очень короткий период времени часть рабочих поверила Зубатову. Но вскоре рабочее движение переросло и экономизм и зубатовщину.

Петр Кропоткин, перу которого принадлежат проникновеннейшие воспоминания революционера, признался, что в тюрьме все, и даже самые суровые и закаленные, даже уголовники, начинают с одного – с воспоминаний. А воспоминания всегда открываются детством или ранней юностью. Солнечной беззаботной порой единственных и настоящих каникул за всю жизнь. Потом уже вакаций не будет.

Конечно, Кропоткин забыл о тех, у кого не было ни детства, ни юности. Но в тюрьме о той поре вспоминают даже те, у кого их и не было.

Нерадостны эти воспоминания детства. Село Покровское-Липовец Малоархангельского уезда Орловской губернии, в котором 14 августа 1877 года родился, Иосиф, конечно, не помнит. Как не помнит и своего отца. По паспорту отец значился мещанином, знакомые величали его купцом какой-то там гильдии, а вообще-то он был мелким арендатором.

Разорился, когда Иосифу едва минуло три года. И умер. Любовь Леонтьевна Дубровинская и ее четыре сына – Григорий, Иосиф, Семен и Яков – оказались в отчаянном положении. Ведь в селе такой семье не прокормиться, если нет своего хозяйства.

Своего не было. Не было денег. Не было даже своего дома.

В Курске жили родственники. Любовь Леонтьевна переехала с сыновьями в Курск. Если бы родственники проживали в другом городе, пришлось бы ехать в другой.

В Курске Любовь Леонтьевна открыла крохотную шляпную мастерскую. И сама работала в ней мастерицей. А много ли шляпок нужно Курску? Шляпки – прихоть барынь да купеческих франтих, а их в этом городе и с полтысячи не наберется. Не каждый день заказывают новые шляпки. И не только у Любови Леонтьевны, ведь есть и другие мастера, которых давно знают, к которым привыкли.

Голодно жили. И все же Любовь Леонтьевна всех четырех сыновей отдала учиться в реальное училище.

Вспомнились наставления матери. Она никогда не попрекала разорванными штанами, испачканной рубахой, но избави бог получить двойку. Худшей обиды для нее не было. До пятого класса Иосиф и не знал, что такое двойки. А вот в пятом!..

Но с этого времени воспоминания уходят в сторону от реального училища, дома и даже матери.

Книги, книги. Заброшена учеба. Иосиф только отсиживает положенные часы в училище. Уроки готовит кое-как. Неизменным, правда, остается интерес к математике, легко даются языки, но в реальном они хотя и обязательны, а преподаются плохо.

Дубровинский все же получил среднее образование. К 1895 году он закончил шестой, последний, класс. В том же году семья перебралась в Орел. В Орловском реальном училище был седьмой, специальный, класс. Иосиф Федорович поступил в него, но не окончил – не выдержал экзаменов.

И многих это удивило. Ведь Дубровинский обладал недюжинными способностями. А училище кончали люди и вовсе бездарные. Он мог окончить с отличием. А ведь отличный аттестат открывал дорогу в высшие технические учебные заведения.

В конце прошлого столетия тяга к высшему техническому образованию у людей, вышедших не из привилегированных слоев общества, была необыкновенно велика. Инженер становился и в России заметной фигурой. Солидные оклады, участие в дележе прибылей, теплые места в правлениях акционерных обществ, директорские посты – казалось, все доступно, ведь инженерами Россия была еще так бедна.

У Дубровинского было много знакомых студентов. Братья Павлович, первыми раскрывшие ему глаза на «мерзости и несправедливости мира сущего», не получили законченного высшего образования. И отнюдь не по своей вине. Их выслали в Курск за участие в студенческих беспорядках. Причем Константин Павлович был студентом Петербургского технологического института, той знаменитой «техноложки», из которой вышли братья Красины и Михаил Бруснев, Глеб Кржижановский и Радченко.

Дубровинскому было с кого брать пример. Тот же Константин Павлович рассказывал своим юным слушателям из кружка «самообразования» не только о Марксе и Энгельсе, Плеханове и Засулич, он делился и живыми воспоминаниями о Брусневе. Он восхищался блестящим техническим дарованием этого человека.

И все же Дубровинский не сожалел о содеянном. Он не стал повторно держать экзамен за дополнительный класс реального училища. И, наверное, никто никогда его не спрашивал: а почему? Почему он не инженер? И только потом, после его смерти, его товарищи по партии, вспоминая Иосифа Федоровича, задавались вопросом: а почему?

Почему Иосиф Федорович пренебрег высшим образованием? И, пожалуй, самый верный ответ дала на этот вопрос Цецилия Зеликсон-Бобровская. Она хорошо знала, любила Иосифа Федоровича, она была и его первым биографом.

«Характерно, что у юного Дубровинского, получившего среднее образование, очевидно, не возникает стремления попасть в какое-нибудь высшее учебное заведение, да если бы такая мысль у него и возникла, то ему все равно было бы не осуществить ее.

…Для поступления в высшее учебное заведение требовалось всегда свидетельство о политической благонадежности. Свидетельства такие выдавались губернаторами, а Иосиф Федорович попал в „сферу наблюдения“ жандармов еще с пятого класса реального училища, еще с 1893 года, в Курске. Наблюдение это продолжалось, конечно, с большей силой в Орле, когда Иосиф Федорович и возрастом стал старше и более интенсивно стал работать в партийной организации. Таким образом, ни курский, ни орловский губернаторы не выдали бы ему нужного свидетельства, даже если бы он стал хлопотать об этом.

Но, помимо всяких внешних, чисто технических, препятствий, у Иосифа Федоровича были и другие, более глубокие причины, заставившие его не стремиться к шаблонному поступлению в казенное высшее учебное заведение, а строить свою жизнь совершенно по-иному. Вполне определившись как марксист, как социал-демократ, Иосиф Федорович решает уже тогда, в ранней своей юности, раз и навсегда посвятить всего себя революционной работе среди рабочих, не затрачивая своего времени на изучение какой-нибудь профессии. В девятнадцатилетнем Дубровинском мы уже, по существу, тогда имеем революционера-профессионала – факт тем более знаменательный, что и Курск и Орел, как города малопромышленные, с пролетариатом скорее ремесленного типа, стояли в стороне от столбовой дороги массового рабочего движения, наблюдавшегося уже тогда в Петербурге, Москве, Иваново-Вознесенске, Екатеринославе и других местах.

Нужно было быть революционером-самородком, чтобы тогда, при таких условиях и в таком юном возрасте, уметь подходить к социал-демократической работе не как кустарю, впоследствии так жестоко осмеянному В. И. Лениным, а как профессиональному революционеру, о котором говорил Ленин: „дайте нам организацию революционеров, и мы перевернем Россию“».

Иосиф Федорович и в двадцать лет умел сдерживать себя. И поэтому казался угрюмым, замкнутым. А он был человеком с очень тонко организованной нервной системой. Нервы отзывались буквально на все, хотя внешне это было трудно заметить.

В тюрьме, в одиночке, особенно в первые дни, даже привыкшему себя обуздывать бывало трудно. И самыми тяжелыми были часы, когда спускалась ночь, когда стихали шаги надзирателя и не слышался ржавый скрип заслонки глазка.

Иосиф первые ночи почти не спал. Он пытался совладать с нервами. В такие минуты обычно думается о близких, друзьях. Но Иосиф Федорович думал о недругах. И это его успокаивало. Он внутренне собирался, словно готовился тут же вступить в спор, в жестокую словесную перепалку.

Недругами были, как правило, народники.

Особенно один. Он встретился с ним в Орле. Этот народник сохранился чудом после разгрома орловского кружка, которым руководил Заичневский. Его фамилию Дубровинский так и не узнал – седовласый обломок прошлого продолжал конспирировать по всем классическим правилам, сформулированным еще Александром Михайловым. Дубровинский с ним часто спорил, а тот распалялся. И главный аргумент у него забавный. Де, мол, вы, социал-демократы, не согласны с нами, народниками, только потому, что вы и мы – люди разных поколений, отцы и дети.

Он утверждал, что молодежь все равно пойдет не вслед «призрачной идее», а по тропе романтики и героизма. А романтика сопутствует народникам. Романтика подкопов, героизм покушений. Ведь этому хочется подражать. А вот захочется ли подражать тем, кто в клопиных бараках или в закоптелых квартирах читает листовочку или разъясняет мастеровому закон стоимости по Марксу?

Обычно этими обвинениями и этим пророчеством старый народник завершал свои бурные выступления против Дубровинского и его друзей. Иногда он ехидно добавлял, что если такие, как Дубровинский и иже с ним, мальчишки и девчонки с завидным упорством все же устраивают кружковые занятия, то это потому, что они ни на что иное, подлинно героическое, не способны. А может быть, отрицая поколение отцов-народников, отрицая все, что они делали, «дети» из упрямства все стараются сделать наоборот.

Конечно, не много романтики в кружковых занятиях. Зато насколько больше пользы, нежели в лихих наскоках на генералов, губернаторов, да и самого царя. Однако царя ухлопали, следующий подставил к своему имени только лишнюю палочку.

Слов нет, Дубровинский искренне восхищался героизмом Желябова, Перовской, Степняка-Кравчинского, Александра Ульянова, но подражать им – нет уж, увольте. Теперь, почти двадцать лет спустя после гибели Исполнительного комитета «Народной воли», ошибки и заблуждения героев-одиночек стали особенно заметными. И их так беспощадно вскрыл Владимир Ульянов в своей замечательной книге «Что такое „друзья народа“ и как они воюют против социал-демократов?».

Забавно, конечно, что правительство все еще никак не очухается от шока, в который его вогнали народовольческие залпы. Оно даже готово марксистов поощрять – ведь они воюют с народниками.

Дубровинский революционер-профессионал?

Да, это было именно так, над этим задумался и умненький Зубатов. В ноле его зрения в конце 90-х годов почти еще не попадали революционеры-профессионалы. Они, конечно, были раньше. Но раньше это народники, народовольцы. Теперь революционерами-профессионалами становились рабочие. Эту же профессию стали избирать, забросив университеты и институты, и некоторые студенты.

И даже люди, получившие дипломы, люди, перед которыми открывались, казалось бы, такие перспективы, вдруг прятали свои документы подальше в комод и вставали на опасную тропу революционной деятельности.

Совсем недавно в ссылку отправился Леонид Радин – ученый-химик. Впрочем, Радин не в счет. Он пришел к социал-демократам из стана народников, уже будучи профессионалом-революционером. Ну, а тот же Вацлав Воровский? Вместо того чтобы учиться в университете, вел рабочие кружки, фактически руководил «Московским рабочим союзом».

Зубатов лично допрашивал далеко не всех арестованных. Только вожаков, только тех, кто поразил его чем-то непонятным. Дубровинский был одним из руководителей «Рабочего союза». Уже после ареста Воровского и его друзей. Но Зубатов об этом только догадывался. Зато Дубровинский был ярко выраженным революционером-профессионалом.

Желание посмотреть на него, попробовать добиться от него признания, проверить именно на нем свой метод кнута и пряника было у Зубатова естественным. Видимо, это и привело Дубровинского в Гнездниковский переулок, в кабинет «начальника отделения по охранению общественной безопасности и порядка в городе Москве».

Если протоколы сохраняют вопросы, которые задают арестованным, если они хранят и их ответы, то протоколы не фиксируют речей следователей.

Конечно, можно было бы попытаться воспроизвести красноречие Сергея Васильевича Зубатова. Он любил говорить, любил «доверительно» побеседовать с подследственным, «раскрыть», «расколоть» его.

Биографы Дубровинского А. Креер и В. Андреев каждый по-своему воспроизводили беседу Зубатова с Дубровинским. Но это их догадки.

Во всяком случае, «красноречие» охранника не произвело на Иосифа Федоровича желаемого впечатления. Он не «раскрывался», не пожелал ничего рассказывать, ничего не подписал.

И это так характерно для социал-демократа, революционера-профессионала.

Молчание, отказ давать какие-либо показания потом стали правилом, которым руководствовались большевики.

И правило это четко сформулировал Владимир Ильич в письме к Е. Д. Стасовой.

Дубровинский не читал этого письма, оно было написано значительно позже. Двадцатилетний молодой человек сам понял, как должен поступать настоящий революционер.

Между тем народники и народовольцы, оказавшись в руках жандармов, охотно рассказывали о своей деятельности. Это не было с их стороны предательством или проявлением слабости. Это тоже была тактика. Народовольцы стремились использовать трибуну суда для пропаганды своих идей.

Но уже после процесса Веры Засулич открытые суды над политическими с участием присяжных были запрещены. А жандармы из показаний народовольцев все же кое-какие сведения извлекали, и это вело к провалу тех, кто еще не попался.

Не случайно Зубатов и ротмистр Самойленко-Манджаро, который вел дело Дубровинского, стремились всячески выпытать из подследственного хоть какие-нибудь признания. У следователей не хватало материалов для суда.

Внешнее наблюдение, дневник филерской слежки только фиксировали факты встреч Дубровинского с другими арестованными, но не раскрывали содержания этих встреч.

Найденные при обыске листовки, запрещенные книги сами по себе служили уликой, но следователи не могли утверждать, что Дубровинский эти листовки писал и распространял.

Нужны были его признания или признания его товарищей по союзу. А они молчали.

У Зубатова были отрывочные сведения о прошлой «противоправительственной» деятельности Дубровинского. Ведь шпики удостоили своим вниманием совсем юного ученика пятого класса Курского реального училища и уже больше не спускали с него глаз.

Но курский кружок «саморазвития» был в основном интеллигентским, теоретическим. Братья Павлович, которые им руководили, могли порекомендовать своим безусым слушателям книги, помочь достать некоторые из них, помочь разобраться в прочитанном. Но дальше этого ни руководители, ни ученики не шли. Кружковцы читали все, что могли добыть, – Маркса и Бебеля, Энгельса и Плеханова. «Саморазвитие», таким образом, шло по определенной линии. Но полученные знания кружковцы не спешили передать рабочим. Да в Курске и не было подлинно промышленного пролетариата, наиболее восприимчивого к марксистской пропаганде. Так что Зубатова не слишком интересовал курский период в биографии Дубровинского.

Но уже орловский был интересен.

Орел – город с революционными традициями. Правда, за ним не числится сколько-нибудь громких забастовок или шествий. Зато среди интеллигенции России хорошо известно имя Заичневского. Он старый орловец и самый знаменитый. В 1895 году, когда Дубровинские перебрались в Орел, он был еще жив, этот легендарный шестидесятник, якобинец, автор нашумевшей «Молодой России».

В 1885–1889 годах Заичневский организовал в Орле, Смоленске, Курске кружки народовольческого толка. Во главе орловских кружков стояли Русановы, брат и сестра. В Курске кружок молодежи возглавил Арцыбушев, в Смоленске завели маленькую типографию и даже издали несколько листовок от имени «Исполнительного комитета». Призывали к сбору денег в пользу пострадавших от российского правительства.

Заичневский уже мечтал об объединении этих кружков в мощную организацию. Но в марте 1889 года – провал.

Дубровинский застал в Орле тех, кто уцелел от арестов 1889 года. Нашел он там и группу молодежи, которая уже исповедовала марксизм. Бывший народник Максим Перес, его сестра Лидия Семенова, семинарист Владимир Русанов, ссыльные студенты Константин Минятов, Александр Смирнов.

Пора увлечения молодежи народничеством уже миновала. Модным стало быть марксистом. Но Дубровинский и его новые товарищи за модой не гнались.

Именно в Орле Дубровинский впервые сталкивается с рабочими. Крупных промышленных предприятий не было и в этом городе, но зато Орел – большой железнодорожный узел, и здесь депо, ремонтные мастерские. Были в Орле и небольшие заводики – чугунолитейный, механический, алебастровый. Были и типографские рабочие – народ грамотный, развитой.

Вот этих-то рабочих и постарались втянуть в занятия своего кружка Дубровинский, Минятов и их товарищи.

И опять-таки у Зубатова почти нет сведений о деятельности орловских социал-демократов и, в частности, Дубровинского.

Жандармам, правда, удалось перехватить обширную переписку Минятова с женой. Но жандармы могли лишь констатировать, что Дубровинский знаком с Минятовым, что их сближает общность интересов к «нелегальной литературе». Жандармы уверены, что эти люди полны «готовности обратиться к преступной деятельности в социал-демократическом направлении».

Но это была не готовность. Это было действие в социал-демократическом направлении.

В фондах Государственного музея революции сохранилась копия «Воспоминаний о И. Ф. Дубровинском» старого большевика, саратовского социал-демократа Кузнецова-Голова. Почти стершийся машинописный текст начала 20-х годов.

«С Иосифом Федоровичем я познакомился в 1895 году в гор. Орле, через социал-дем[ократку] тов. М. И. Добровольскую (Добровольская Мария Ивановна была в 1895–1896 годах организатором социал-демократических кружков в городе Саратове. – В. П.), по поручению каковой из Саратова я ездил в город Орел за нелегальной с[оциал]-д[емократической] литературой.

Он, будучи в то время 18-летним юношей, уже являлся выдающимся социал-демократом».

Кузнецов-Голов видел в этом юноше «крупного организатора рабочих масс».

Нет никаких оснований ставить под сомнение это свидетельство Кузнецова-Голова.

Но в своих воспоминаниях Кузнецов-Голов приводит такие факты, которые противоречат всем остальным известным нам документам о жизни Иосифа Федоровича. Так, Кузнецов-Голов уверен, что Дубровинский пришел к социал-демократам из лагеря народовольцев и только знакомство с неким Чернышевым в Курске стало поворотным пунктом в его мировоззрении. В это трудно поверить, учитывая возраст Иосифа.

Вызывает сомнение и утверждение мемуариста, что, «работая в Орле в период 1895—6 года, И[осиф] Ф[едорович] редактирует „Орловский вестник“» и, более того, «пишет очень интересные экономические обозрения в „Саратовский дневник“».

Вряд ли это было под силу восемнадцатилетнему юноше, пусть даже и начитанному. И кроме того, для редактирования «Вестника» требовалось разрешение властей. Они не могли выдать его неизвестному, недоучившемуся юнцу.

После знакомства с Зубатовым Иосифа Федоровича перевели в Таганскую тюрьму. Дубровинский не знал, что это – простое переселение или изменение его судьбы, хотя бы в будущем.

Тюрьма тюрьме рознь. И в каждой по-своему, но обязательно плохо.

Таганская, что называется, с иголочки, только что отстроена по последним образцам американских одиночных тюрем.

Огромное пятиэтажное здание. Посередине сквозной пролет, по которому проходят железные лестницы. С обеих сторон балконы, идущие вдоль дверей камер.

Внизу стол старшего надзирателя. Ему видна вся тюрьма, двери камер всех пяти этажей. Чистота – помешательство местной администрации. Стены можно протирать батистовым платком, и пятен не будет.

На прогулку выводят раз в день на полчаса во двор. Двор обнесен непроницаемой стеной. В углу двора банька. Еженедельно гоняют мыться. Но это не наказание. Это напоминает о доме. О воле!..

Из окна камеры, если встать на стол, чудесный вид на Кремль и Москву-реку.

Но на стол вставать не разрешается.

Надзиратель пригрозил прикрепить табуретку и стол к боковой стене. На день кровать собирается и поднимается.

Больше Дубровинского допросами не тревожили. И это беспокоило.

Насколько правильной была «тактика молчания» на допросах, хорошо иллюстрирует дело Дубровинского. Московская охранка, конечно, знала о его встречах с Леонидом Радиным, Дмитрием Ульяновым, Анной Ильиничной Ульяновой-Елизаровой. Их квартиры находились под наблюдением. И от Дубровинского не отставали шпики. А он бывал в Москве, заходил в эти квартиры.

Когда зимой 1896 года Иосиф Федорович, уже по заданию «Московского рабочего союза», покинул Орел и устроился в земскую статистику Калужской управы, охранка насторожилась. Что бы это могло означать? В Калуге рабочих днем с огнем не сыщешь, разве что с сотню мастеровых. Правда, округа этого города промышленная, здесь немало крупных заводов и фабрик.

Именно эти заводы и фабрики и имели в виду руководители «Московского союза», направляя Дубровинского в Калугу. Они уже тогда, в 1896 году, разглядели в девятнадцатилетнем Иосифе организатора крупного масштаба. Разглядели на расстоянии. И это примечательно.

Снова хочется дать слово Кузнецову-Голову. Наверное, мемуарист (кстати, неплохо знакомый с биографией Иосифа Федоровича не только по курско-орловско-калужскому периоду, но и вплоть до смерти Дубровинского) не знал о связях Иосифа Федоровича с московскими социал-демократами и поэтому, описывая его переезд из Орла в Калугу, выдвигает свою версию. И попутно приводит заслуживающие внимания факты:

«…избегая ареста, он (Дубровинский. – В. П.) вынужден в апреле 1896 г. скрыться. Проезжая через Саратов, И. Ф. останавливается в Саратове и под кличкой „Илья“ принимает активное участие в проведении 1-й саратовской маевки в 1896 году. Здесь он участвует в нелегальных сходках на моей конспиративной квартире на углу Казарменной и Большой Казачьей ул., на месте „Парай Кашец“, где велись оживленные политические беседы на политические темы».

Вполне возможно, что, поддерживая связи с саратовскими социал-демократами, Иосиф Федорович побывал в этом городе, тем более что Кузнецов-Голов уверяет – был на его конспиративной квартире. Вряд ли он мог спутать Дубровинского с кем-то другим.

И далее:

«Затем „Илья“ принимает активное участие в перепечатывании на мимеографе прокламаций петербургского „Союза борьбы за освобождение рабочего класса“, в конспиративной квартире социал-демократа Альтовского, помещающегося на очкинском месте, организованной социал-демократкой Дьяковой Е. А., а затем это активное участие „Ильи“ в праздновании 1 Мая (по старому стилю) за городом под красным знаменем совместно с народовольческими группами, где присутствовало более 30 человек. Тут тов. Дубровинский (Илья), выступив с речью, разъяснил присутствующим о значении празднования 1 Мая».

Вряд ли жандармы и охранка знали о том, что делал Дубровинский, выезжая в частые командировки от земского статистического отдела. Иосиф Федорович держался настороженно. И даже с новыми товарищами по земству.

Среди них были и марксисты. Туда же, в Калугу, перебрались и Максим Перес и его сестра Лидия Семенова.

Еще в Орле брат и сестра наладили печатание листовок и более крупных по формату изданий. Печатали «Манифест Коммунистической партии». Причем все это печатали на мимеографе – примитивном и трудоемком печатном устройстве. Кое-что перепечатывали даже на пишущей машинке – тоже в то время технике более чем несовершенной.

Их продукция попадала в Москву, Орел, распространялась и в Калужской округе. У Иосифа Федоровича были иные функции – он объединял, связывал отдельные марксистские кружки, отдельных социал-демократов в одно целое, стараясь расширить влияние «Московского рабочего союза».

Но в Калуге он задержался ненадолго.

Обстоятельства, которые привели Иосифа Федоровича в Москву, были одновременно и радостные и печальные.

Радостные потому, что союз день ото дня рос, его влияние на рабочих было неоспоримо.

Вацлав Вацлавович Воровский позднее писал: «Период пропаганды в замкнутых кругах, доступных лишь сливкам рабочего класса, сменился взрывом накопившегося недовольства в широких слоях рабочих-„середняков“».

Это нашло свое выражение в массовом стачечном движении, которое в значительной мере было вызвано «деятельностью социал-демократических организаций („Союза борьбы за освобождение рабочего класса“ – в Петербурге, „Рабочего союза“ – в Москве)».

1896 год. Чугунолитейный «Перенуд». Стачка. Ее организовал член Центрального Комитета «Рабочего союза» В. Дешев.

За литейщиками – железнодорожные мастерские Рязанской и Ярославской дорог. Завод «Новый Бромлей». Завод «Старый Бромлей». Завод «Гужон».

И снова железнодорожные мастерские Курской и Белорусско-Балтийской дорог.

Еще несколько дней – и Москва будет охвачена всеобщей забастовкой.

А в Петербурге идет настоящая «промышленная война». Только там в отличие от Москвы тон задают не металлисты, а текстильщики.

В середине 1896 года «Рабочий союз» вел усиленную агитацию среди пролетариев 42 фабрик и заводов Москвы и имел связь с 15 социал-демократическими организациями иных городов.

Это не может не радовать.

Но полиция тоже не дремала. Она регулярно «пропалывала» ряды союза, охотясь в основном за его руководителями.

Печально, тяжело терять товарищей.

Июнь 1896 года – арестовано 60 человек, членов союза.

Ноябрь 1896 года – арестовано 89 человек, членов союза.

Московский обер-полицмейстер Трепов в восторге докладывал директору департамента полиции: «Результаты ликвидации блестящи: взято несколько мимеографов, два нуда „Манифеста Коммунистической партии“, две пишущих машинки, масса краски, желатина, множество нелегальных печатных изданий».

Но Трепов ликовал преждевременно. Ему померещилось, что союзу нанесен смертельный удар.

А между тем 14 ноября, через два дня после арестов, филеры принесли московскому обер-полицмейстеру листовку. Ее подобрали на заводе:

«По поводу арестов»

«Наш союз, насчитывающий своих членов почти на всех фабриках и заводах Москвы, не может быть разрушен никакими преследованиями и погромами. Будем по-прежнему бороться под знаменем и руководством „Рабочего союза“, уверенные, что он приведет нас к победе». И снова стачки, забастовки.

На арматурном Гаккенталя, на «Гужоне», заводах Дангауэра, Густава Листа, Доброва, Набгольца. И новые аресты.

12 декабря 1896 года охранка добралась и до руководителей союза. Десять арестовано.

В результате союз возглавили студенты из Московского высшего технического училища и универсант Вацлав Боровский.

Апрель—май 1897 года – арестовано 70 членов союза во главе с Воровским.

Конечно, эти аресты ослабили союз, но не уничтожили его. Обзор жандармских дознаний за 1897 год пестрит данными о рабочих сходках, листовках, призывающих к стачкам, к объединению. А это означало, что и обескровленный союз живет, союз борется.

Именно в это время уцелевшие руководители союза и решили подтянуть свежие силы из ближайших к Москве городов. И конечно, Дубровинский давно был у них на примете.

Руководители союза могли надеяться, что Иосиф Федорович еще не успел попасть в сферу наблюдения охранки и полиции. Его ни разу не задерживали, не арестовывали, не обыскивали.

Но это было не совсем так. Действительно, до поры до времени полиция не трогала Дубровинского, но следила за каждым его шагом.

Как только Иосиф Федорович сошел с поезда, открылась первая страница дневника наружного наблюдения. Это свидетельствует о том, что калужские шпики передали Иосифа Федоровича московским филерам, что называется, с рук на руки.


«Дубровинский, Иосиф Федоров, курский мещанин, двадцати лет, приехавший девятнадцатого сентября тысяча восемьсот девяносто седьмого года из Калуги и поселившийся в № 16 меблированных комнат Беловой, в доме домовладельческого товарищества по Большому Казенному переулку, в пять часов пятьдесят минут дня отправился в дом Боровкова, на углу Первого Волхонского и Божедомского переулка, где живет потомственный дворянин Тамбовской губернии Андрей Нилов Елагин, двадцати семи лет, с женой Елизаветой Алексеевой, двадцати семи лет, куда за пять минут перед тем пришла дочь коллежского асессора Мария Николаевна Карнатовская. Пробыв здесь час тридцать минут, Дубровинский вернулся домой. Иосиф Федоров Дубровинский в девять часов тридцать минут утра отправился в дом Дондукова по Сергиевскому тупику (Симоновская слободка), где проживают рабочие: крестьянин Тульской губернии, Веневского уезда, Подхожинской волости, деревни Подхожинских выселок Петр Никифоров Ястребов-Чумин, двадцати трех лет, и крестьянин Московской губернии и уезда, Дурыкинской волости, села Савельева Иван Романов Романов, семнадцати лет, известные по наблюдению за студентом Московского университета Николаем Николаевым Розановым, арестованным седьмого ноября сего года. Здесь наблюдаемый пробыл час тридцать минут, после чего вышел с Ястребовым-Чуминым, на Таганской площади разделились: Дубровинский направился домой, а его спутник – в дом тридцать шесть (проходной, по Александровской слободе). В четыре часа дня Дубровинский вышел на Новинский бульвар, встретил переплетчика – сына крестьянина Волоколамского уезда, Бухоловской волости и села, Тимофея Елисеева Дроздова, двадцати двух лет, и отправился с ним Проточным переулком к Москве-реке; в Никольском переулке Дроздов наведался на десять минут в дом Де-Виллейн, после чего оба пошли в пивную по Предтеченскому переулку, где и оставались долгое время…»


Конечно, Дубровинский вскоре заметил слежку, И он не заблуждался насчет того, сколько ему еще осталось бродить на свободе.

В Москве Иосиф Федорович вошел в руководящую группу членов «Московского союза». Группа подобралась очень сильная. Здесь были и Дмитрий Ульянов, и Анна Ильинична Ульянова, и Марк Елизаров. В Москве оказались и товарищи по Курску и Орлу – Сергей Волынский, Лидия Семенова, Константин Минятов.

Немного позднее Николай Бауман подсчитал, что революционер-профессионал, если он, конечно, не отсиживается, а активно работает, может рассчитывать на два-три «чистых месяца», когда за ним еще нет слежки, потом месяц-другой он не столько работает, сколько играет в кошки-мышки со шпиками, потом, если вовремя не скрыться за границу, следует провал.

У Дубровинского не было «чистых месяцев». Но и в кошки-мышки ему было некогда играть. Целыми днями на ногах, из конца в конец Москвы, он организовывает новые кружки на заводах, ищет явочные квартиры, добывает литературу, пишет листовки и даже помогает организовывать стачки, подсказывая рабочим пункты их требований.

К концу 1897 года «Московский рабочий союз» был восстановлен. А в 1898 году по примеру петербургского «Союза борьбы за освобождение рабочего класса» стал именоваться московским «Союзом борьбы».

Но эта реорганизация была уже проведена без Дубровинского.

12 декабря 1897 года Иосиф Федорович вместе с другими руководителями союза был арестован.

Следствие закончилось. Ни Зубатов, ни жандармы не могли похвастаться обилием сведений о деятельности Дубровинского.

В «Записке о положении дознания, производящегося при Московском жандармском управлении по делу о „Рабочем союзе“, переданном обер-полицмейстером, при отношениях от 18 декабря 1897 года и 2 января 1898 года за № 15769 и 48» о Дубровинском было сказано:

«…У рабочего Ястребова по обыску обнаружено воззвание „Ко всем московским рабочим“, от „Июль 1897 г.“, по поводу сокращения с 1 января рабочего дня. Воззвание это он получил от Иосифа Дубровинского, которого признал за посещавшего его „Петровского“, и объяснил, что видался с ним после ареста Розанова, а ранее сего Дубровинский заходил к Ястребову, один раз в октябре, но не был им принят, так как не назвал общих знакомых. Розанов просил Ястребова устроить встречу с Дубровинский, Розанову незнакомым, чтобы условиться ходить кому-нибудь одному. Он был арестован. Очевидно, Розанов и Дубровинский адрес Ястребова получили от разных лиц. Рабочий Тимофей Дроздов, у которого обнаружен один экземпляр „Царь-Голод“, признал знакомство с Дубровинским, известным ему за Николая Петровского.

По обыску у Дубровинского взято 124 экземпляра воззвания „Ко всем московским рабочим“, 36 экземпляров сработанных на мимеографе программы вопросов для опроса рабочих, озаглавленной „Вопросы о положении рабочих в Москве“, 10 экземпляров известных брошюр „Касса рабочего союза“ 1896 года и другие издания.

Кружок Дубровинского. Знакомые Дубровинского студенты Иосиф Машин, взятый по обыску без результатов, и Сергей Волынский (из Курска) объяснили сношения с Дубровинским простым знакомством, а Волынский о происхождении отобранной у него известной брошюры Плеханова „Наши разногласия“ отказался дать объяснение так же, как и Елизавета Федорова, у которой обнаружен по обыску один экземпляр печатной брошюры „Царь-Голод“.

Хотя по делу Дубровинский отказался давать объяснения и назвать фамилии, но есть сведения о сношениях его с Елагиным, также не допрошенным по известным обстоятельствам; выяснение их отношения и истинный характер роли каждого в этом обществе „Рабочий союз“ служат в настоящее время предметом исследования.

Принадлежащие „Рабочему союзу“ приборы, материалы и принадлежности для печатания. Алексей Никитин и Лидия Семенова опрошены лично об обстоятельствах перевозки из Москвы в Орел – Семеновой, а оттуда Никитиным в Курск ящиков с машиной Ремингтона и заграничным мимеографом; там они были спрятаны у Арсения Мухина, а по обыску 1 декабря обнаружены. Признав это, они дали аналогичные с Мухиным объяснения, причем о происхождении машины Никитин объяснил, что получил ее весной 1897 г., кажется в начале февраля, почему является предположение, не есть ли это тот помянутый выше ящик, оставленный у Минятовой Семеновой, который она в феврале 1897 г. письмом просила Минятову переслать в Калугу Дубровинскому.

Издание „Рабочего союза“. В отобранном у Мухина по обыску в Курске ящике Никитина с машиной Ремингтона, между прочим, оказались, кроме материалов для изготовления трафареток: 1) пачка готовых уже для печати 12 трафареток с текстом брошюры, озаглавленной „Четыре речи рабочих, произнесенные на рабочем собрании в Петербурге 1 мая 1891 г., издание социал-демократов 1897 г.“, 2) испорченная трафаретка заглавного листа брошюры „Манифест Коммунистической партии Карла Маркса и Фридриха Энгельса 1847 г.“ (1897 г.) и 3) на листе пропускной бумаги следы текста заглавного листа „Манифеста“ типографской краской, из чего следует с уверенностью заключить, что брошюра эта была уже напечатана. Кроме того, там оказалась испорченная трафаретка на шелковой сетке воззвания, отобранного напечатанным по обыску у Дубровинского, „Ко всем московским рабочим“ за подписью „Рабочий союз“, с датой „Июль 1897 г.“; к изданию „Рабочего союза“ также следует отнести отобранные по обыску у Дубровинского 36 экземпляров воспроизведенного на мимеографе издания „Вопросы о положении рабочих в Москве“ и программу их, составленную с целью сбора сведений расспросами рабочих.

Что касается сведений, относящихся к мужу обвиняемой Надежды Минятовой, эмигрировавшему за границу (в Берлин), то они подробно изложены были в донесении департаменту полиции от 29 марта сего года за № 29. В указанном же донесении заключаются добытые дознанием сведения, указывающие на существование в настоящее время неблагонадежного элемента в Орле; сведения эти сообщены по указанию департамента полиции от 8 апреля за № 1169 полковнику Шепотьеву для зависящих распоряжений 16 апреля за № 3842».

Да, недолго пришлось Дубровинскому поработать в Москве. Но результаты этой работы, даже по признаниям следователей, были весьма ощутимы.

А ведь в «дознание» включены лишь ставшие известными полиции сведения. А это далеко не все, что успел Дубровинский в Москве.

Судя уже по тому, что «Московский союз» снова очень быстро оправился от разгрома, корни, которые пустили Дубровинский и его единомышленники среди фабрично-заводских рабочих первопрестольной, были очень глубоки.

Старый большевик С. И. Мицкевич, бывший одним из организаторов «Московского союза», потом с гордостью писал в воспоминаниях:

«С этого момента началась в Москве организованная марксистская революционная работа среди рабочих.

С этого времени, вплоть до Февральской революции 1917 года, не прекращалась эта подпольная революционная марксистская работа. Сколько ни было провалов, как ни старалась полиция вырвать с корнем эту организацию, но ей это не удавалось никогда: после провалов разорванная цепочка немедленно восстанавливалась. Борьба временами затихала и глубоко уходила в подполье, но никогда не прерывалась совсем…»

Глава II

Пройдет два-три года, и арестантов уже не станут выпускать из тюрем «впредь до решения…». Не будут и высылать на родину, пока министерство юстиции соблаговолит объявить свой приговор. В исключительных случаях департамент полиции будет соглашаться на денежный залог.

Через два-три года в рядах социал-демократов появится целая когорта революционеров-профессионалов, живущих под чужими именами, по чужим или просто «липовым» паспортам.

А пока, в октябре 1898 года, Дубровинский очутился за воротами Таганской тюрьмы с предписанием немедленно выехать на родину, в город Орел, под надзор полиции, пока по его делу министерство юстиции в административном порядке не вынесет решения.

Если бы это произошло в году 1902—1903-м, Иосиф Федорович, не задумываясь, перешел бы на нелегальное положение. И уж наверное, партия подыскала бы ему иное местопребывание.

А пока Орел.

Можно делать сколько угодно догадок и предположений и постфактум давать советы, что должен был бы предпринять Дубровинский с точки зрения революционера-профессионала. Но вернее всего предположить, что он был бесконечно рад возможности побывать дома. Повидаться с матерью. А там будет видно!..

Сколько лет они встречались только урывками, ночами. Торопливые слова, торопливый поцелуй и тоскливый взгляд на мирно спящих братьев. Теперь не нужно прятаться. Он не имеет права выходить за черту города, но может беспрепятственно бродить по его улицам.

Орловские доморощенные «пауки» неуклюже пытаются сопровождать поднадзорного. Но эти прогулки им в тягость, они довольны, когда Дубровинский, ни к кому не заходя, возвращается домой. Тогда «подметки» не затрудняют себя фантазией и доносят – «хлопочет по хозяйству».

Вечерами филеры заняты своими делами. Они отбыли «присутственное время». И никто теперь не может выгнать их на улицу. На дождь, на холод.

Вечерами, в дождь ли, в мороз, метель, Иосиф Федорович обходит квартиры своих друзей.

Увы, многих он не застает.

Зубатов «почистил» ближние и даже очень дальние окрестности Москвы. Его летучие отряды филеров выслеживали, разнюхивали, хватали. Они расчищали почву, на которой московский охранник собирался посеять отборные семена провокации.

Прогулки Дубровинского не остались незамеченными. Тем более что дом шляпной мастерицы уже давно примелькался орловской полиции. Она выслеживала брата Иосифа – Семена.

Дубровинского пригласили в полицейское управление и допросили по поводу Семена. Иосиф Федорович не преминул посмеяться над блюстителями: что он может сказать, ведь ему в Таганке о брате не докладывали.

Можно предположить, или даже хочется предположить, что у Иосифа возникла мысль о побеге. Побеге из Орла, от ищеек полиции. Право, сидеть так, без дела, дожидаясь, когда за тобой придут и скажут «пожалуйте в ссылку», невыносимо. Это унизительно не только для революционера, а просто для человеческого достоинства.

Но, наверное взвесив все шансы на успех, Дубровинский отказался от побега.

Не только в Орле, но и по Курску, Калуге, Москве прокатилась волна арестов. Об этом Дубровинский знал. Провалились явки, схвачены руководители союзов.

Московская охранка по поводу этих арестов доносила в Петербург:

«Произведенные в ноябре и декабре минувшего года обыски, по данным наблюдения и розыска в гг. Москве, Курске, Орле и Калуге, обнаружили большое количество противоправительственных изданий социал-демократического направления, отпечатанных на пишущих машинках и мимеографе, а также принадлежности печатанья. Дознанием установлено, что некоторые члены этой группы вели преступную пропаганду среди рабочих, другие же занимались печатанием, изданием или распространением противоправительственных сочинений».

В Петербурге тоже аресты. Куда бежать? А если его поймают в «бегах»? Тогда административной ссылкой не отделаешься. Упекут куда-либо в «романовские тундры» на Енисей или Якутию.

Иосиф Федорович много передумал за время пребывания в тюрьме. Он понял, что для социал-демократов наступает новая пора, требующая решения новых организационных задач. Социал-демократические группы, кружки, комитеты, разбросанные по разным городам России, может быть, и способны руководить отдельными стачками на местах, но для руководства всей политической борьбой русского пролетариата необходима партия. Партия рабочего класса.

Он знал, что состоялся I съезд РСДРП, съезд, провозгласивший партию рабочего класса. И он хотел быть в ее рядах. А потому не стал рисковать. Что толку от него партии, если охранка упрячет раба божьего Иосифа в Якутию или на Кару?

Из административной ссылки в случае чего и сбежать можно, если, конечно, она будет в сравнительной близости от центра. А вот из Якутии не убежишь, это не Вятка, Вологда или Архангельск.

Понимал Дубровинский и другое: создающейся марксистской партии русского пролетариата нужны хорошо образованные марксисты. И уж если он выбрал для себя профессию революционера, то должен быть во всеоружии теории марксизма.

Значит, годы вынужденного поселения он должен использовать с толком. Он будет учиться и учиться.

Гектографы, кружковые занятия с рабочими, рефераты – это только подготовительный класс школы революционного подполья. Пора серьезно взяться за теоретическую учебу. И где-либо в Вятке или Вологде – традиционных местах административной ссылки – это сделать легче, нежели в Якутске или на Каре.

Это только догадка, предположение. И если Иосиф Федорович думал так или примерно так, то это были невеселые думы, но в тех условиях единственно правильные.

Может быть, у Дубровинского были какие-то иные мотивы. Но он ни с кем не делился своими мыслями. Потому-то на нашу долю и остаются только домыслы и догадки.

В июне 1899 года Иосифа Федоровича вызвали в полицейское управление города Орла. Наконец пришло решение министерства юстиции: «…выслать на жительство под гласный надзор полиции в Вятскую губернию Иосифа Дубровинского – на 4 года…»

Четыре года административной ссылки. Такой срок получали только те, кто казался полиции очень опасным. Обычно ограничивались тремя годами.

Зубатов не ошибся. Он разглядел в двадцатилетнем Дубровинском крупную фигуру революционного подполья.

В решении министерства указывалось, что Иосиф Федорович ссылается не в город Вятку, а в Вятскую губернию. Это было, конечно, плохо. Но была и надежда: ведь выбор конкретного места высылки принадлежит губернатору. Как-то еще там решит губернский властелин?..

Хмурые, косматые тучи. И белые журавли. Это небо. А на земле, на голом поле приткнулась партия арестантов. Люди растянулись на раскисшей пашне. Телега с телом умершего. Группа женщин. У одной на руках грудной ребенок. Но молока нет. И в глазах матери тоска, любовь и боль.

Это картина художника Валентина Ивановича Якоби «Привал арестантов». Может быть, Дубровинский и не видел ее на выставке. Наверное не видел. Но он мог бы подсказать художнику многие детали.

Ранняя дождливая осень 1899 года. Из Вятки в далекий, более чем двухсотверстный путь вышла партия арестантов. В ней были люди и в кандалах, были и женщины с грудными детьми. Вместе шли и политические и уголовники, искушенные этапники и впервой вступившие на скорбную дорогу. Они мокли под одним дождем и шли по одной и той же грязи. Шли и шли.

Потом, изможденные, падали на привалах. И снова шли. Натуженное дыхание и свистящий кашель, плач детей и густой мат, окрики конвоиров… И гнетущая беспросветность.

И казалось, что этой дороге нет конца, как нет конца вятским лесам, как нескончаем этот дождь и это серое, навалившееся грязным брюхом на землю небо.

Еще в тюремном смрадном вагоне, воюя с клопами, духотой, вонью, Иосиф Федорович как избавления ждал Казани. Из Казани они поедут по реке, пароходом, ведь иного пути в Вятку нет.

До Казани добрались быстро. Но в Казани их загнали в прокисшие трюмы баржи, которую подцепил черный от копоти и старости буксир. В трюме пахло гнилью, рыбой, потом и прелью.

Иосиф Федорович задыхался, но тогда ему казалось, что всему виной эта баржа. Он, как и все молодые люди, не задумывался о здоровье в двадцать два года. А ведь Дубровинский не отличался богатырским сложением. Недоедание в большой семье шляпной мастерицы было явлением обычным.

Когда окончил училище, началась суматоха неотложных дел, спешка кружковых занятий, сутолока земств. Поездки по нищим, голодным селам Калужской губернии. И он снова питался кое-как. И кое-как спал. И конечно, не копил сил, не «наливался соками».

В Вятской пересылке долго ожидали губернаторского решения. Потом, ближе к осени, Дубровинскому было объявлено, что он водворяется на поселение в город Яранск.