И он вновь окунулся в организационную работу на фабриках и заводах Петербурга. Видимо, в тот момент именно большевистскою руководства не хватало рабочей массе. Иначе вряд ли подлое гапоновское «Собрание русских фабрично-заводских рабочих Петербурга» могло бы так тлетворно действовать на значительный отряд столичного пролетариата.
Дубровинский и другие большевики прикладывали все силы, чтобы повернуть рабочих лицом к подлинно революционной борьбе, оторвать их от гапоновского искуса.
Гапоновцы были прямыми продолжателями «дела» Зубатова. Сам московский охранник впал в немилость и был отрешен от должности, но сказать последнее слово в этой провокационной возне еще предстояло Гапону.
В 1904 году его «общество» насчитывало 9 тысяч членов. Правда, членские взносы платили едва ли более тысячи человек.
Зубатов еще рассчитывал на прорастание ядовитых побегов «полицейского социализма», Гапон не верил в него, временное ослепление рабочих он спешил использовать для кровавой, невиданной по своим масштабам провокации.
Глава V
Трактир «Старый Ташкент» давно стоял заколоченный, сохранились только память о нем и странное название. Но вот в начале 1904 года в «Старом Ташкенте» закопошились люди, вычистили, выбелили здание, а 30 мая объявили о первом заседании «Собрания русских фабрично-заводских рабочих» Нарвского района.
Старый трактир стал центром внимания. Как-никак, а «Собрание» было разрешено полицией, во главе его стоял поп.
Чудно! Непривычно, интересно!
На первое заседание набилась тьма-тьмущая народу – путиловцы, треугольниковцы, тентеловцы, екатерингофцы. Явился и поп.
Его звали Георгием Гапоном. Худой, небольшого роста. Голос звучный, но вкрадчивый.
Необычное состояло в том, что слова о боге и любви к ближнему шли у него вперемежку со скорбными сетованиями по поводу бедности, темноты, страданий и нужд работного люда. И столько было в этих словах «чувства», так влажно блестели глаза, так хватали за душу призывы к лучшей жизни, к объединению, взаимной помощи, что многие украдкой, а другие и открыто, не таясь, утирали слезы.
Потом отслужили молебен. Артисты читали, пели.
И никакой политики – таков девиз Гапона.
…В «Старом Ташкенте» людно: игры, танцы, тихая читальня и шумная чайная без водки и пива.
И хвалебные, восторженные вирши путиловского поэта Василия Шувалова:
За что восстания велись всегда,У нас так просто это достается,Невольно подивишься иногда.Рад будет каждый с нами подружиться,Когда придут те добрые годаИ знамя мира и согласья водрузитсяМеж капитала и между труда!
Именно эту цель – мир между капиталом и трудом – и преследовал Гапон.
Для капитала мир означал возможность беспрепятственной изощренной эксплуатации, для труда мир был капитуляцией, смертью.
Попу хотелось «свить среди фабрично-заводского люда гнезда, где бы Русью, настоящим русским духом пахло, откуда бы вылетали здоровые и самоотверженные птенцы на разумную защиту своего царя». Но «птенцы» понемногу оперялись и начинали разбираться в том, что поп – попросту полицейский провокатор.
И стремились вытащить из гнезда охранки тех, кто еще верил в мир, в батюшку царя и доброго попа.
Нелегко было бороться с «полицейским социализмом».
По заданию партии в гапоновское «Собрание» вошли и социал-демократы, большевики. Но не всегда удавалось им выступить перед рабочими. Ведь трудно было говорить только о человеческих нуждах, о том, что мастера на заводах людей не по именам, а по номерам называют, что вдовы рабочих для прокорма детей своих по столовым бродят, объедки собирают. Ораторы-большевики стремились раскрыть рабочим глаза, показать главного их врага – царизм.
Но о царе худо говорить не давали. Гнали с трибуны.
Приходилось выбирать слова, идти окольными путями. Большевики были настойчивы. Они хорошо понимали, что обманутые попом рабочие очень скоро освободятся из-под его влияния, как только дело дойдет до столкновения с администрацией и полицией.
А дело шло к тому.
Началось на Путиловском.
Как всегда, мастер вагонного цеха обсчитал рабочего. И когда потерпевший потребовал от него объяснения, мастер уволил его за «неусердную работу». Затем были уволены еще трое.
Все четверо были членами «Собрания русских фабрично-заводских рабочих», все четверо помнили призыв Гапона «к объединению, взаимной помощи, братству…».
И обратились за помощью.
Социал-демократы подсказали: нужно требовать, чтобы уволенных возвратили на завод, а вынужденный прогул оплатили. Другие рабочие вспомнили о плохой вентиляции в кузнице.
«Артиллеристы» жаловались на сверхурочные и воскресные работы, паровозники – на вечные обсчеты.
Зрела стачка.
Гапон метался. «Собрание» бушевало. Большевики звали к стачке.
Гапон тоже проголосовал за нее. Иначе лишился бы доверия, авторитета, руководства.
Но была одна оговорка: объявить стачку в случае, если администрация Путиловского завода откажется вернуть на работу уволенных.
Администрация отказала трижды.
И утром 3 января 1905 года завод забастовал.
12 тысяч рабочих через своих депутатов, а их было избрано 37 человек, предъявили требования:
1. Введение 8-часового рабочего дня.
2. Работа в три смены.
3. Отмена сверхурочных работ.
4. Повышение платы чернорабочим: мужчинам – с 60 коп. до 1 рубля, а женщинам – с 40 коп. до 75 коп. в день.
5. Улучшение санитарной части на заводе.
6. Бесплатная врачебная помощь заводских врачей заболевшим рабочим.
Пока делегаты спорили с директором, путиловцы разбрелись по заводам столицы, всюду агитируя поддержать их всеобщей забастовкой.
Большевики Петербурга выпустили листовки.
«Товарищи! Не отступая от наших требований, мы должны предъявить новые требования. Пусть соберутся представители от всех цехов и сообща обсудят, чего нам нужно теперь требовать. Пусть они обратятся к рабочим других заводов и предложат им забастовать и вести борьбу вместе с нами.
Да здравствует стачка!
Да здравствует борьба за освобождение рабочего класса!»
Наступил четверг, 6 января.
В нарвском отделе «Собрания» полным-полно. Все говорят, перебивают друг друга, делятся впечатлениями, у всех приподнятое настроение.
Ждут Гапона, который вместе с делегатами объезжал правление общества Путиловских заводов, министерство юстиции, градоначальника.
Все время хлопают двери «Старого Ташкента», и с улицы врываются морозный январский ветер и новые известия…
6 января день крещенского водосвятия. Самый торжественный обряд в дни церковного празднования – богоявления. И полдня гремел салют.
Василеостровский салют долетел до Нарвской заставы.
В «Старом Ташкенте» все еще ждали Гапона. Многие возмущались батареей его величества. Она пальнула картечью по царскому шатру на льду Невы.
Большевики радовались: салют прозвучал не в честь царя, а в честь рабочих, он бросал вызов Зимнему дворцу.
Когда в Зимнем царь отходил ко сну, в «Старый Ташкент» приехал Гапон. Вид у него был растерзанный, но глаза горели.
Поп хоть кому мог преподать уроки актерского мастерства.
– Все законы попраны! Правды искать негде! Чиновники-казнокрады, судьи неправедные и капиталисты, жадные до прибылей, каменной стеной окружили трудовой люд, и нет ему ни пути, ни выхода. К кому же нам теперь идти?
Зал изнемогал от тишины, от слез, таившихся внутри.
– Мы все дети одного отца – царя. Пойдем прямо к царю. Расскажем ему все… Он поймет…
И зал прорвало.
В минуту экстаза была забыта Ходынка, расстрел обуховцев, все кровавые злодеяния кровавого царя.
Он вставал перед внутренним взором измучившихся людей последним призраком последней надежды. В этом порыве утонули голоса здравомыслящих. Совладать с этой стихией было нельзя.
И большевикам не удалось отговорить рабочих. Но удалось вставить в выработанную ими петицию социал-демократические требования программы-минимум.
Три дня в «Старом Ташкенте» обсуждалась петиция к царю.
«Государь!
Мы, рабочие и жители г. С.-Петербурга разных сословий, наши жены, дети и беспомощные старцы родители, пришли к тебе, государь, искать правды и защиты. Мы обнищали, нас угнетают, обременяют непосильным трудом, над нами надругаются, в нас не признают людей, к нам относятся, как к рабам, которые должны терпеть свою горькую участь и молчать.
Мы и терпели, но нас толкают все дальше в омут нищеты, бесправия и невежества; нас душит деспотизм и произвол, и мы задыхаемся. Нет больше сил, государь. Настал предел терпению…»
И дальше, в перечислении мер, которых рабочие ждут от царя, проявилось чрезвычайно интересное преломление в умах массы или ее малосознательных вождей программы социал-демократов.
Свобода слова, печати, совести, амнистия политзаключенным, отмена косвенных налогов, 8-часовой рабочий день, свобода профессиональных союзов.
По всему рабочему Петербургу обсуждалась петиция.
Весь рабочий Петербург бастовал. Стачка, начавшаяся 3 января на Путиловском заводе, разыгрывается в одно из наиболее величественных проявлений рабочего движения.
В канун рокового воскресенья Петербургский комитет большевиков сделал последнюю попытку предупредить рабочих, превратить мирное шествие в революционную демонстрацию, а быть может, и в начало вооруженной борьбы.
Но тех, кто призывал запастись оружием, стаскивали с трибуны. Запасались праздничными платьями. Ждали утра, не ложась спать.
9 января. Петербург. Утро.
Со всех сторон с окраин с тихим пением псалмов мимо конных патрулей, осеняя крестным знамением царские портреты, к дворцу идут толпы обездоленных.
Ко дворцу их не пускают.
На заставах, на улицах запели сигнальные рожки. Но люди поют громче. Они даже не сразу расслышали залпы.
Петербург гремит выстрелами и окутывается пороховым дымом.
9 января. Петербург. Вечер.
Кажется, что город захватил неприятель и его конные и пешие патрули охраняют черное безмолвие.
Жизнь притаилась за стенами домов.
В каждом, без исключения, говорят только об одном – о сегодняшнем дне.
Его символом стала кровь на снегу и пробитые пулями, изодранные казацкими нагайками портреты царя, царицы, церковные хоругви.
Трупы уже успели убрать.
Приоткрываются шторы окон, глаза прощупывают тьму.
Господа из гостиных чуть ли не с упоением говорят об утренней «баталии», любовно живописуют мертвую старуху с выскочившими на панель от удара шашкой глазами, улыбаются, как анекдоту, рассказу о мальчике, снятом пулей с дерева и упавшем в сугроб головой. «Одни ноги так и застыли…»
Петербург переживает воскресную трагедию.
Плачет Выборгская сторона, стон стоит на Васильевском острове, рыдают каморки, бараки, подвалы.
Плачут.
Еще утром заботливые руки женщин обрамляли гирляндами бумажных цветов портреты царя.
Те же руки в ярости сорвали гирлянды вместе с портретами.
Плачут без слез, их уже выплакали. Без слез дают клятву и тушат лампады у образов.
И многим не верится, что это только вечер того же воскресного дня 9 января, в утро которого с верой, надеждой, с протянутыми руками шли они к царю.
Нет больше веры в царя. Вечером 140 тысяч петербургских манифестантов и несколько миллионов российских тружеников уже надеялись только на себя.
Один день!
Но «революционное воспитание пролетариата за один день шагнуло вперед так, как оно не могло бы шагнуть в месяцы и годы серой, будничной, забитой жизни».
[3]
Скорбь уступила место гневу, руки, воздетые к небесам, потянулись за оружием. Царизм сам подал сигнал рабочим.
На Васильевском острове по мостовой булыге с грохотом катились бочки, выламывались ворота домов, срывались вывески магазинов, летела из окон мебель.
Росла первая баррикада первой русской революции.
Правда оказалась на стороне большевиков. Нет, не мирные шествия, а непримиримая классовая, гражданская война с оружием в руках может привести к победе.
Царизм не в первый раз, хотя впервые столь нагло, открыто, применил оружие против мирных людей.
И «мирные» могли ответить ему только тем же.
Ночью 10 января городовые отсиживались за закрытыми дверями: боялись нападения. Рабочие добывали оружие.
Но рабочему классу еще предстояло научиться применять его в бою.
9 января Дубровинский шел вместе с рабочими. Шел, уже зная, чем окончится это шествие. Шел, рискуя получить пулю или быть зарубленным казацкой шашкой. Шел, так как не мог не идти, не хотел отсиживаться.
Это шествие к Зимнему – расплата за развал работы в социал-демократическом комитете столицы. Это и его былое примиренчество.
Он шел и потому, что знал, если останется жив, то уже вечером будет строить баррикады, добывать оружие, сколачивать рабочие дружины. Он шел вместе с другими большевиками столицы. Меньшевики избрали роль зрителей и свидетелей.
Дубровинский уцелел. И вечером 9 января действительно строил баррикады, добывал оружие, формировал рабочие отряды.
Необходимость нового съезда партии теперь, в условиях начавшейся революции, была столь бесспорна, что Дубровинский не считал себя вправе заниматься только повседневной, текущей работой. Пусть даже важной, но легко исполнимой другими товарищами. Работой на столичных фабриках и заводах. Ведь он член ЦК, и Центральный Комитет не должен остаться в стороне от созыва съезда.
Необходимо созвать Пленум ЦК. И хватит говорильни. Пора практически реализовать требования о созыве съезда.
Эти мысли Дубровинского совпали с мыслями и настроениями Леонида Борисовича Красина и еще пятерых членов ЦК. Центральному Комитету принадлежит право выносить постановление о созыве съезда. И он должен его вынести.
Они соберутся в Москве. Известный писатель Леонид Андреев любезно согласился предоставить в их распоряжение свою квартиру.
И Дубровинский не стал засиживаться в Петербурге. Он поспешил в Москву, завернув по дороге в Орел.
В Орле «общество» шушукается и тихо паникует. На улицах вспыхивают и гаснут быстротечные митинги – мастеровые, учащиеся, кто-то из чиновников помельче.
Дома нет конца расспросам. Родственники ахнули, узнав, что он шел вместе с рабочими в этот кровавый день. Но им не нужно объяснять, что большевики должны быть всегда с пролетариями, и в беде особливо.
Анна Адольфовна только припала к плечу. Она хотела бы быть с ним там, на площади.
Не успел оглянуться, как на явку нагрянули волжане. Расцеловался с Соколовым, да и Андрей Квятковский облапил и поцарапал щеку давно не бритой щетиной.
Эти тоже за информацией и за инструкциями. ЦК перебрасывает Мирона в Киев, Андрея в Москву. Они уже были в дороге, когда 10-го прочли правительственное сообщение о кровавых событиях в Петербурге. В Тамбове соскочили с поезда – и в местный комитет. Там ничего никто толком не знает. Вечером того же дня собрали комитетчиков и сообща написали листовку: «Всем гражданам: На улицу! На баррикады! Долой убийц, долой самодержавие!» И не мешкали дальше. В Орле остановились, чтобы ликвидировать местное техническое бюро. И тут – Иннокентий.
Оба страшно возбуждены. У каждого тысячи вопросов, которые сводятся всего лишь к одному – что дальше?
Не очень-то конспиративно приглашать к себе домой «техников», но Иосифу Федоровичу так редко удается побыть дома… Может быть, в эти первые дни революции можно разок и не посчитаться с полицией?
Василий Николаевич Соколов ничего не рассказал о пребывании в гостях у Дубровинского. Он только мимоходом отметил, что был. А очень жаль – человек он наблюдательный и хорошо владел пером.
Может быть, это запоздалое сожаление, ведь ни Дубровинского, ни Соколова уже нет в живых. А наверное, Василий Николаевич знал об увлечениях Дубровинского, или, во всяком случае, мог рассказать нам о его «побочных талантах».
Ведь талантливые люди никогда не бывают наделены только одним каким-либо даром.
Мы не знаем, любил ли Дубровинский театр, бывал ли в нем? А если любил, то драму или оперу? А может, балет?
Например, Красин не пропускал оперных премьер. Недаром в юности он пел в одном хоре с будущей знаменитостью – тенором Лабинским.
Ведь любил же Иосиф Федорович поэзию. И сам писал стихи. И об этом мы узнали только из небольшого некролога Н. А. Рожкова.
И было бы очень интересно прочесть у Соколова о том, как прошел этот вечер. Хотя и известно, о чем они говорили.
Конечно, о 9 января, о революции. О предстоящих боях…
Они и заночевали в этом гостеприимном доме.
Мирону очень не хотелось ехать в Киев, где транспорт находился в руках меньшевиков. И если у него были скверные предчувствия, то они полностью сбылись. В Киеве Соколов быстро угодил в Лукьяновскую тюрьму. И выбрался из нее только осенью 1905 года.
Необычен этот человек. Необычна и его квартира в Тишинском переулке.
Высок, строен и так красив, что на него заглядываются. Легко впадает в истерику. Потом наступает злая депрессия. Увлечен всегда. Чем-нибудь или кем-нибудь. Увлекаясь, ничего вокруг не замечает. Но остывает быстро. Сейчас, в начале 1905-го, увлечен революцией. Надолго ли?
И квартира под стать хозяину. Огромная. Неуютная. Какой-то нелепый фикус на треноге. Одни комнаты набиты картинами, книгами, безделушками. Другие стоят темные, пустые.
Хозяин не мешает гостям. Ведь он не член ЦК.
Гости – члены ЦК РСДРП. Они собрались, чтобы принять постановление о созыве нового съезда. За созыв – шесть, против – три. И предстоят еще споры.
Они были прерваны полицией.
В этот день, 9 февраля 1905 года, на заседание ЦК не приехал Леонид Красин. А он ехал. Он даже проехал мимо дома Андреева, но, заметив подозрительных субъектов у парадного, не остановил извозчика. Но это пока не знали арестованные. И волновались. ЦК оказался в Таганской тюрьме.
Снова тюрьма. Снова Таганка!
И вновь вынужденное, казалось, немыслимое в такое время безделье.
Революция началась. А партия революции осталась без своего руководящего штаба. Как бы он ни был плох, как бы ни подорвал свой авторитет примиренчеством, пока нет иного ЦК. А он почти в полном составе за решеткой. И неизвестно, спасся ли Красин? И не арестовали ли одновременно в Смоленске Марка (Любимова)?
И вообще, почему стал возможен этот арест Пленума?
Иосиф Федорович тяжело переживал арест ЦК. Ведь по его инициативе ЦК был собран. И он приложил свою руку к тому, чтобы заседания происходили на квартире Леонида Андреева. Подозревать провокацию не хотелось, не было оснований. Вероятнее предположить, что всех их выследили. Причем выследили сразу, передавали от шпика к шпику. Скверно! Так скверно, хуже и быть не может. Вероятно, об аресте сообщат газеты. Узнает Анна Адольфовна, разволнуется. Да и мать стала в последнее время сдавать, для нее такие встряски совсем ни к чему.
Единственно, что отрадно, – арест ЦК никак не может помешать созыву III съезда. Если Красин на свободе – он сделает доклад о работе ЦК. Увы, он и примет на себя все упреки. Но Красин выдержит. Он так решительно покончил со своим примиренчеством, что теперь ему уже не страшны никакие укоры за прошлые ошибки.
Газеты! Как-то раньше, там, на воле, трудно было представить себе, что газета может так волновать, что от нескольких строчек, отпечатанных петитом, на глаза набегают слезы. И радости и горя.
А вот в тюрьме может. Разве на воле Дубровинский читал все газеты подряд, без разбору? Конечно, нет.
Он не желал тратить время на заведомо монархические или бульварные. А здесь, в тюрьме, каждая газета – событие. Ее зачитывают до прозрачности, ее берегут, передают из камеры в камеру с условием возврата. Правда, семь лет назад в той же Таганке о газете и мечтать было нечего. Но недаром сейчас 1905 год – год революции.
Носков заподозрил неладное. В тюрьме почти открыто из камеры в камеру передавались «Русские ведомости», «Московские ведомости» – в общем газеты официального толка, вполне благонамеренные. Уж не пытается ли тюремное начальство с помощью этих газет как-то повлиять на умы политзаключенных?
Иосиф Федорович так не думает и читает все подряд. Черт с ним, с направлением, важна хоть какая-то информация о том, что происходит за тюремными стенами.
«Благонамеренные» не могут скрыть беспокойства. А в тюрьму проникают и не очень-то благонамеренные – «Русь» или такая газета, как «Телефон». О ее существовании в Тифлисе Дубровинский и не подозревал. Товарищи с Кавказа, оказавшиеся в Таганке, получали и передавали.
Страшные, дикие факты. Но в царской России такое не вновь.
Старый, испытанный метод, средство, прописанное еще таким опытным «лекарем», как император Александр III, – во всех горестях, обидах, бедах виноваты евреи, интеллигенты, студенты. Ну и инородцы тож.
В Баку шесть дней безумствуют мусульмане, избивая, грабя, убивая армян. Полиция при сем присутствует. Исподтишка подсказывает, направляет. У каждого мусульманина, как по мановению волшебной палочки, в руках современное ружье Бердана военного образца и офицерский револьвер Смита и Вессона. Патронов столько, сколько можно сжечь за шесть дней беспрерывной пальбы. Пожарные не тушат горящие армянские дома и магазины. Бедная полиция не в силах бороться с громилами, она в полном составе подает в отставку.
Но еще более страшная, наверное беспримерная в истории даже средневековой Европы, весть пришла из родного Курска. Из гимназии, где он знает каждый порог, где знаком скрип каждой классной двери. Хотя он в ней и не учился.
Городовые под предводительством околоточных, с шашками и мужики-стражники с кулаками набросились на мирно шествовавших 200 учеников мужской гимназии.
Ученики хотели встретиться с гимназистками и посовещаться относительно общих нужд школьной жизни.
«Бей направо и налево!» – неистовствовал пристав Пузанов. А жандармский полковник Вельк, когда его попросили вмешаться и прекратить избиение, ответил: «Господа, я – человек мирный и ничем помочь не могу…»
Газета «Русь» свидетельствовала, что в 80 поданных в управу прошениях говорилось о 47 избитых и потоптанных полицейскими лошадьми детях. Но это была только половина всех пострадавших.
Ходатайство граждан Курска об увольнении полицейских «героев» было «оставлено без уважения». И даже, напротив, проявленная «энергия» была оценена как «заслуга перед правительством».
Иосиф Федорович долго еще находился под впечатлением этих сообщений. Но были и другие, радостные.
Даже официальные газеты не могли скрыть роста забастовочной волны по всей империи.
Из Москвы и Варшавы, Петербурга и Лодзи, далекой Читы и Иванова – отовсюду слышалось одно: «Смерть или победа!»
Январь 1905 года – 440 тысяч забастовщиков.
Январь, февраль и март – 810 тысяч забастовщиков.
Бастуют рабочие, бастуют и крестьяне. С правительством не согласны служащие, интеллигенция.
Революция, начатая рабочим классом, превращалась в подлинно народную.
И может быть, самым радостным было известие, которое пришло с воли не на газетных полосах, а переданное шепотом во время свиданий. «В Лондоне открыл работу III съезд»…
И напрасно Плеханов заявил в Секретариате Международного социалистического бюро, что «за созыв III съезда высказались лишь два уцелевших члена ЦК».
Да, Красин и Любимов высказались за съезд, вошли в «Бюро комитетов большинства» и активно готовили съезд. Но шестеро членов ЦК, оказавшихся в Таганской тюрьме, тоже были за съезд. И они заявили об этом.
17 июня в газете «Пролетарий» было опубликовано их заявление.
Много революций пережил Запад. И буржуазные, и буржуазно-демократические, и даже пролетарскую Парижскую коммуну. Но только в первой русской буржуазно-демократической гегемоном революции стал пролетариат, союзником пролетариата – крестьянство. А буржуазия укрепляла контрреволюционный лагерь и делала все, чтобы покончить с революцией, сохранить царизм и, может быть, под сурдинку выпросить у него кое-какие уступки, кое-какие выгодные ей реформы.
Царизм шел на уступки ради подавления революции. Буржуа ликовал, думая, что это он вырвал их для народа. Буржуа хотел, чтобы его чествовали, его слушались и вообще прекратили хождение с красными флагами по улицам, прекратили забастовки, «возмутительные» призывы к свержению самодержавия.
Но буржуазно-демократическая революция не слушалась глашатаев буржуазии. Революцию делал рабочий, в ней участвовал крестьянин. Рабочий уже не просто требовал, а добивался свержения царизма, создания демократической республики, 8-часового рабочего дня, свободы слова, печати, собраний. Рабочий говорил крестьянину: «Помещичья земля твоя, но ты ее получишь, только свергнув царя, иди за мной, помогай мне и не оглядывайся на крикунов-капиталистов, они не хотят свергать царя, значит, и не хотят передавать тебе землю, но мы сами сметем царизм и сразу же примемся за капиталистов, ждать не будем».
Буржуазно-демократическая революция, руководимая пролетариатом, неизбежно становилась прелюдией революции пролетарской. Рабочий класс и дрался по-пролетарски, используя специфически пролетарское средство борьбы – стачку. Он в огне революции создавал новые формы организации революционной власти – Советы уполномоченных, первые прообразы Советов рабочих депутатов.
Революция шла к вооруженному восстанию.
Буржуазия не устраивала стачек. Буржуазия не бастовала. Капиталисты не ходили по улицам с красными флагами и не строили баррикад.
Вооруженное восстание – этот вопрос из теоретического становился в ряд практических мероприятий партии.
«…Принять самые энергичные меры к вооружению пролетариата, а также к выработке плана вооруженного восстания и непосредственного руководства таковым, создавая для этого по мере надобности особые группы из партийных работников» – так решил III съезд РСДРП.
Это было главное решение съезда в ряду многих других.
Глава VI
Леонид Борисович Красин возвращался в Россию со смешанным чувством удовлетворения и грусти. Закончился III съезд. Поставлена точка на примиренчестве, на том невыносимо глупом состоянии, когда от большинства отбился и к меньшинству не пристал. Он снова обрел былую уверенность. Он вооружен решениями съезда. И на нем лежит забота об оружии для рабочих, о финансах для партии.
Где взять это оружие? Где взять деньги?
Сегодня газеты принесли печальную весть. В курортном местечке на юге Франции выстрелом в сердце покончил с жизнью Савва Морозов. Он был не просто близким человеком, он был другом. И не только ему, Красину. Он был другом Горького и Андреевой, он спасал от полиции Баумана. Он был капиталистом, но жертвовал деньги большевикам.
Они расстались только накануне. Морозов передал Красину небольшую сумму наличными и страховой полис на имя Марии Федоровны Андреевой. Из ста тысяч – шестьдесят фабрикант отдавал партии большевиков. Когда разжались руки, Красин подумал, что они видятся в последний раз. Так оно и случилось…
Морозов не выходил из головы. А ведь впереди Москва. И пора бы подумать о том, что ждет его там, в России? Ведь он покинул ее нелегально. И возвращался с чужим паспортом в кармане и с кучей обязанностей, поручений, личных просьб и неотложных дел. И может быть, самое неотложное, на чем настаивал Ильич и новый ЦК, – освободить цекистов, все еще томящихся в московской Таганской тюрьме.
Но чтобы их освободить, а точнее – организовать побег – иных путей он не видит, – нужно самому иметь развязанные руки. А что, если его уже дожидаются жандармы? Это более чем вероятно. Трудно предположить, что департамент полиции не знает о Красине. Да нет, наверное, знает. Вот о том, что он был в Лондоне, могут знать, могут и не знать. А если и выследили в столице Англии, то вряд ли ждут его возвращения из Франции. А он еще и в Германию заедет.
Значит, если не схватят на границе, то в его распоряжении будет несколько недель. За это время он сумеет выяснить, что известно жандармам, а тогда и решит – то ли ему вновь легализоваться, то ли окончательно уйти в подполье.
Александра Павловна Носкова была женщиной настойчивой и самостоятельной. К этому ее приучила беспокойная жизнь с мужем, который то пропадал за границей, то вдруг внезапно появлялся, вечно куда-то спешил.
Она добилась свидания с мужем, и не только добилась, но и получила право на частые свидания. Через нее в основном и поддерживали связь с волей цекисты, сидевшие в Таганке.
Красин быстро разыскал Александру Павловну. Она обрадовалась и одновременно испугалась. Вот так, средь бела дня, и заявился. Нет, нет, Носков передавал, что на допросах жандармы о Красине не выспрашивали. Его имя вообще не фигурировало. И все же нельзя быть таким неосторожным.
Товарищи из Московского комитета поинтересовались поведением полиции и жандармов в Орехово-Зуеве после того, как инженер Красин вдруг 9 февраля внезапно выбыл в заграничную командировку па фабрику «Броун Боверн» за деталями для новой турбины. Нет, и там все было спокойно. Отъезд Красина не вызвал никаких кривотолков. И за это спасибо Морозову, у которого он числился на службе этот последний год.
Леонид Борисович решил «вернуться» из командировки. Но он объявился не в Орехово-Зуеве, а в Петербурге, Все такой же сияющий, остроумный и, казалось, преуспевающий инженер с солидной репутацией.
Таким не бывает отказа. Такие занимают только видные должности. И Красин занял – заведующий всей кабельной сетью Петербурга. Это была крупная должность в «Электрическом обществе 1886 г.». Ну как же, ведь от этого инженера зависело и освещение театров и ресторанов, богатых особняков и главных проспектов. Подначальные ему трансформаторные будки контролировали подачу тока на фабрики и заводы.
Но Красин не спешил вступить в свои владения. Он оговорил у директоров общества одно условие. Заведующий кабельной сетью появится в своем кабинете только осенью. А пока…
Пока он живет под Москвой на даче брата. Часто наезжает в первопрестольную, бывает в театрах. И если поздно задерживается, ночует у сестры Софьи.
Таганка никогда не пустовала. А летом 1905-го ее камеры уже не вмещали арестантов. Одиночки превращались в общие камеры, а общие – сущий ад. Цекисты оказались вместе.
Каждый новый политический, «влетавший» в тюрьму, приносил с воли и новые вести. И эти известия рисовали общую картину событий. Каждый вновь «обращенный» арестант знал детали тех или иных событий или сам принимал в них участие. И часто арестанты знали об отдельных стачках, забастовках более полно, нежели это можно было почерпнуть из газет. Газеты в тюрьму попадали нерегулярно. Но номер «Пролетария» от 17 июня Носкова принесла тут же, как только он появился в России. В нем Дубровинский обнаружил протест шести цекистов. Было приятно еще раз перечитать эту маленькую заметку и почувствовать себя приобщенным к тем товарищам, которым посчастливилось побывать на III съезде.
В этот день, как обычно, Владимира Носкова вызвали на свидание. И все с нетерпением ожидали, когда же Владимир Александрович вернется и какие новости принесет с воли.
Носков вернулся скоро. Он как-то загадочно улыбался и не спешил рассказывать. На нетерпеливые вопросы только буркнул, что на сей раз он виделся не с женой, а с «родственником», и не уточнил, с кем именно. Это было странно. Владимир Александрович от товарищей ничего никогда не скрывал. За долгие недели «таганского плена» успел поведать свою биографию. И Дубровинский хорошо знал, что никаких родственников, кроме дядюшки в Иваново-Вознесенске, у Носкова нет.
Судя по тому, как Владимир Александрович честил этого дядюшку, мелкого фабриканта, трудно было себе представить, что тот вдруг воспылал любовью к племяннику, которого сам же выжил из дома и вдруг пожаловал в тюрьму на свидание. Нет, что-то Владимир тут темнит.
Носков действительно «темнил», но не потому, что не доверял товарищам. Он еще и сам не имел времени для того, чтобы осмыслить визит «родственника».
Действительно, все было странно в этот день. Надзиратель предупредил в коридоре, что его ожидает не жена, а какой-то господин. О дядюшке он не подумал, так как его приход – событие невероятное. Значит, кто-то из товарищей назвался родственником. И нужно быть готовым, вести себя так, чтобы надзиратель не почуял подмены.
Комната свиданий. Со скамьи поднимается какой-то элегантный мужчина. У Носкова аж ноги подкосились, когда он разглядел в посетителе не кого иного, как Леонида Красина. Сумасшедший! Явился в тюрьму сам, после того, как благополучно избег насильственного водворения. Его же могут каждую минуту опознать. Ведь Леонид Борисович уже однажды здесь побывал, а тюремные надзиратели, как и тюремные порядки, почти не меняются.
Металлическая сетка мешает рукопожатиям. Оба взволнованы. Разговор, как поначалу показалось Носкову, был беспорядочный и какой-то уж очень обывательский. Как кормят? А насчет баньки? Она все там же, во дворе? И что, по субботам водят? И всех сразу, в один день?
И только теперь, в камере, Владимир Александрович, вспоминая вопросы Красина, их последовательность и неизменную, он бы сказал, нацеленность на баню, понял, что Красин, а значит, и Центральный Комитет подготавливают какую-то акцию, в центре которой стоит тюремная баня.
Догадаться не трудно. Дубровинский, выслушав торопливый рассказ Носкова, не раздумывая, резюмировал:
– Побег!
– Да, побег. Иного и быть не может.
С этим выводом согласились и остальные цекисты. Иосиф Федорович воспринял это известие спокойно.
Он никогда раньше из тюрем не бегал, а теперь вот убежит. Он в этом не сомневается – ведь за организацию побега взялся Красин.
Не часто сталкивались эти два очень разных и очень близких друг другу человека. Красин и Носков настояли на кооптации Дубровинского в члены ЦК. Они видели в Иосифе Федоровиче единомышленника, стоящего так же, как и они, на позициях примиренчества. И тот и другой были, бесспорно, самыми крупными организаторами в партии.
По-разному складываются судьбы людей, казалось занятых одним и тем же делом. Различна судьба Красина и судьба Дубровинского, как различны судьбы Бабушкина и Баумана.
Гениальные ленинские начертания построения партии нового типа обретали плоть, реальность, действительность благодаря неутомимой каждодневной и, конечно, творческой работе таких организаторов-практиков, каким был и Дубровинский.
Но его имя известно меньше, чем Ивана Бабушкина, за ним не числилось столь «громких дел», как за Николаем Бауманом, он не был столь импозантен и так всесторонне одарен, как великолепный техник и финансист партии Леонид Красин.
Красин поражал товарищей и единомышленников размахом своих начинаний, дерзостью решений. Дубровинский тоже поражал. Поражал умением сразу войти в курс всякого дела, увидеть главное и уже не отступаться от него.
С Красиным нельзя было спорить, хотя он не всегда был прав. С Дубровинский спорили, не соглашались, но неизменно уважали. Красин сам был деловым человеком и от других требовал деловитости. Он не знал мелочей. Он знал, что из мелочей складывается целое. Дубровинский всегда видел перед собой это целое, главное и поэтому так же, как и Красин, не упускал ни одной мелочи.
Но Красин всегда был на виду, Дубровинский волею судеб оставался в тени, но, наверное, в Центральном Комитете РСДРП не было больше такой взаимодополняющей друг друга пары.
Насколько Дубровинский был популярен среди товарищей-большевиков, как они привыкли к тому, что именно Иннокентий является организатором многих важнейших партийных предприятий, свидетельствуют воспоминания старейшего большевика, рабочего Ивана Константиновича Михайлова.
Иван Константинович был одним из зачинателей «бомбового производства» для нужд восставших. Летом 1905 года созданная им в Екатеринославе бомбовая школа-лаборатория успешно готовила специалистов по добыванию взрывчатых веществ. Когда екатеринославская полиция выследила Михайлова, он сумел уехать в Киев.
«Добрались до Киева благополучно. Явились по явке к уполномоченному Центрального Комитета РСДРП по кличке Иннокентий.
– Боевик.
– Чудесно.
Иннокентий предлагает нам заняться в Киеве той же работой по изготовлению бомб».
В другом месте Михайлов пишет:
«…Иннокентий настойчиво требует от нас ускоренной организации школы и мастерской по изготовлению бомб». И далее:
«Потапыча, Сулимова и меня Иннокентий командирует в Петербург для организации бомбовой мастерской».
Нет сомнения, что речь идет об Иннокентии – Дубровинском. И точно указано время – лето 1905 года.
Но весну, лето и часть осени Дубровинский просидел в Таганской тюрьме. Об этом, вероятно, забыл Иван Константинович через много лет, когда взялся за воспоминания. Но образ Дубровинского был настолько живым, запавшим и в память и в сердце, что мемуарист не усомнился в том, что и бомбовая мастерская – дело рук Иосифа Федоровича.
Подкоп, побег! И снова вспомнился тот народник, что ратовал за романтику. Чем же не романтика! Подкоп под тюремную баню. Это, пожалуй, потруднее, чем знаменитый подкоп народовольцев под Кишиневское казначейство или под полотно Курской дороги для взрыва царского поезда. И если за организацию подкопа, побега взялся Красин, значит будет все – и размах и полет фантазии. Леонид Борисович без этого не может. Дубровинский не раз слышал от него, что именно инженер должен обладать фантазией, во всяком случае, не меньшей, чем поэт.
Между тем Красин времени не терял. От Носкова он узнал все, что нужно. Баня на месте. И еженедельно цекисты бывают в ней. Видимо, не трудно будет подгадать, чтобы в нужный день они все вместе в одно время очутились там. Леонид Борисович объехал на извозчике вокруг Таганки и обнаружил, что со стороны Москвы-реки к тюрьме примыкает какой-то пустырь. Навел справки и узнал, что этот пустырь никем не арендован и на него нет охотников.
Через несколько дней из тюремных окон можно было наблюдать, как к заброшенному пустырю потянулись ломовые подводы. Одни подвозили тес, и плотники тут же начали ставить забор, другие везли какие-то трубы, песок, щебень. А еще через некоторое время из-за забора показались и очертания большого сарая.
Из тюремных окон нельзя было разглядеть вывеску, красовавшуюся на заборе, – «Анонимное общество – производство бетона».
Все честь честью. У анонимного есть вполне официальный директор-распорядитель, господин Красин. Имеются заведующий работами, приказчик, его помощник.
Леонид Борисович, подбирая людей, которым предстояло сделать подкоп, поставил во главе предприятия человека, который имел хоть небольшой опыт в этом деликатном деле. Он вспомнил о Трифоне Енукидзе, «хозяине дома», в котором столько лет помещалась и столь успешно действовала главная типография ЦК – «Нина». Не кто иной, как Трифон, его брат Авель и другие типографщики прорыли подземные ходы, которые вели в знаменитую конюшню, где за глухой каменной стеной стояла печатная машина. Трифону помогали «приказчики» – Михаил Кедров и Павел Грожан.
Теперь узникам предстояло только набраться терпения. А этому умению они научились в царских тюрьмах.
Но «Анонимному обществу» была уготовлена недолгая жизнь. Его не раскрыла полиция, его не выследили шпики.
Оно свернулось само собой за ненадобностью.
И это произошло только потому, что осенью 1905 года наступила новая фаза революции.
В октябре вспыхнула всеобщая и всероссийская стачка. Она началась в Москве.
6 октября Московский комитет и районные комитеты РСДРП обратились к московским рабочим с призывом к всеобщей политической забастовке.
7 октября забастовали рабочие и служащие Московского узла Ярославской и Казанской железных дорог. На другой день к ним присоединились рабочие Курской и Нижегородской железных дорог.
По призыву московских большевиков 11 октября, в 12 часов дня, началась всеобщая стачка на заводах и фабриках. Ее девизом было: «Долой царское правительство!», «Да здравствует всенародное восстание!»
И началась цепная реакция стачек.
Почтово-телеграфные служащие.
Служащие земских учреждений.
Адвокаты.
Инженеры.
Врачи и техники.
Учителя…
«Скоро, может быть, забастует вся Россия!» – писали в листовке московские большевики.
Их предвидение сбылось. Петербург и Ярославль, Самара и Чита, Украина, Белоруссия, Кавказ, Латвия, Польша поддержали политическую стачку москвичей.
Всероссийская октябрьская стачка преследовала экономические и политические цели одновременно.
«Экономические касались всего пролетариата, всех рабочих и отчасти даже всех трудящихся, а не одних только наемных рабочих. Политические цели касались всего народа, вернее всех народов России. Политические цели состояли в освобождении всех народов России от ига самодержавия, крепостничества, бесправия, полицейского произвола».
[4]
2 миллиона забастовщиков?
Такого еще не видала Россия.
Положение царизма стало критическим. Он не мог методами военного насилия подавить революцию.
И правительство пошло на маневр, на обман. 17 октября 1905 года был издан манифест, провозгласивший «незыблемые основы гражданской свободы на началах действительной неприкосновенности личности, свободы совести, слова, собраний и союзов». Царь обещал созвать законодательную Думу, без одобрения которой «никакой закон не мог воспринять силу».
Это была, конечно, победа, победа революции. Но это еще не было решающей победой. Царизм не капитулировал. Он только отступил, чтобы выбрать новую, более удобную позицию для решающей схватки с революционным народом.
Большевики смело и открыто в листовках и газетах, на митингах и собраниях разоблачали маневр царизма. Например, в листовке Нижегородского комитета РСДРП «К гражданам» был поставлен вопрос о том, что же дает рабочему классу и крестьянству манифест 17 октября. «Признана неприкосновенность личности, свобода совести, слова, собраний, союзов, но есть ли свобода печати? Нет. Имеем ли мы право стачек? Нет. Дума получает законодательную власть. Но изменен ли порядок выборов, есть ли в высочайшем манифесте что-нибудь похожее на всеобщее, прямое, равное и тайное избирательное право? Нет. Уничтожен ли имущественный ценз? Нет. Уничтожены ли четырехстепенные выборы для крестьян, это хорошая выдумка бюрократов, это сито, которое задержит революционный рост крестьянства? Нет. Все оставлено по-прежнему».
На следующий день Россия ликовала.
Старый большевик С. И. Мицкевич записал в своих воспоминаниях:
«Утром 18 октября во всех газетах был напечатан манифест о свободах и о законодательной Думе.
Я пошел узнать в центр о наших партийных установках в связи с появлением манифеста.
Улицы были полны народа. Все дома были увешаны национальными трехцветными флагами. До сих пор я никогда не видал на улицах Москвы такой оживленной толпы: шли разговоры о манифесте, кое-кто из черносотенцев ругал „красных“ и „забастовщиков“, другие им горячо возражали; попадавшихся полицейских встречали криками: „Поцарствовали, попили нашей крови! Теперь баста!“
Все шли к центру – к Театральной площади, к Тверской. Это было стихийное движение, никем не руководимое. Подошли к Театральной площади (ныне площади Свердлова), она была запружена народом. Кое-где виднелись красные знамена, одно из них было водружено на фонтане в центре площади. С фонтана говорили ораторы; с того места, где я остановился, – у угла „Метрополя“ и площади – было плохо слышно. Иногда долетали слова:
„Да здравствует свобода!“ Толпа подхватывала этот лозунг, и крики „Да здравствует свобода!“ широко оглашали площадь. Потом, по-видимому, говорили об освобождении политических ссыльных и заключенных, раздались крики: „Амнистия! Амнистия!“ Около оратора запели:
Вы жертвою палиВ борьбе роковой…