Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Осповат Лев Самойлович

Посвящаю В. Кутейщиковой Автор выражает сердечную признательность людям, которые предоставили ему ценнейшие материалы о жизни и творчестве Диего Риверы и поделились своими воспоминаниями о художнике, — Рут Ривера де Коронель, Аделине Сендехас, Пабло Неруде, Матильде Уррутиа, Жоржи Амаду, Зелии Амаду.


Диего Ривера



ВМЕСТО ПРОЛОГА

«Диего Ривера умер в ночь на 25 ноября 1957 года. Утренние газеты смогли дать лишь краткое сообщение о его смерти, но и этого оказалось достаточно, чтобы в мастерскую Риверы явились сотни людей. В этом не было ничего странного или неожиданного — покойный художник был очень общительным человеком, любил поговорить даже во время работы, и круг его знакомств был чрезвычайно широк. Однако то, что произошло позднее, когда его гроб был поставлен в Национальном дворце изящных искусств, показывает, чем может стать художник для своей страны.

…Как и следовало ожидать, среди тех, кто пришел выразить соболезнование семье покойного и постоять несколько минут в почетном карауле у гроба, было много виднейших деятелей Мексики как в области искусства, так и в области политики, просвещения и науки. И было совершенно очевидно, что все они, несмотря на различие философских и религиозных взглядов, движимы одним искренним желанием — отдать последний долг выдающемуся художнику, коммунисту, атеисту и вечному бунтарю.

К семи часам вечера, однако, характер посетителей начал меняться. Дневные посетители в большинстве были одеты хорошо или даже элегантно, они принадлежали, очевидно, к одному кругу и все знали друг друга: мужчины обменивались рукопожатиями, женщины — поцелуями. Но потом, когда кончились занятия в университете, когда закрылись учреждения и рабочие разошлись с фабрик, во дворце стали появляться новые, никому не известные люди. По большей части они были одеты похуже или совсем плохо. Это были измученные зубрежкой и недоеданием студенты в поношенных спортивных и кожаных куртках. Здесь были и рабочие в комбинезонах или спецовках, и задавленные нуждой учителя начальной школы, которые получают тридцать два доллара в месяц, и государственные служащие, которые в нерабочие часы стоят за прилавком или водят такси. Среди них были и крестьяне в белых бумажных рубахах и брюках, в веревочных сандалиях, с соломенными сомбреро в руках, — они словно сошли с фотографий того поколения, которое вместе с Сапатой боролось за землю и свободу. Может быть, они отправились в город потому, что узнали о случившемся, а может быть, приехав сюда по делам, услышали о смерти Диего и отложили возвращение домой. А вот и женщины с младенцами, завернутыми в шали, или детьми постарше; их смуглая кожа и черты лица говорят скорее об индейской, чем об испанской крови. Это те женщины и дети, которых Ривера изображал на стенах и холсте…

И если бы кто-нибудь не понял, зачем эти «посторонние» пришли во Дворец изящных искусств, он нашел бы объяснение в том, как они вели себя. Они пришли не для того, чтобы выразить соболезнование незнакомой им семье, — они никогда не позволили бы себе такой бестактности. Они пришли не из простого любопытства и не из желания поглазеть на знаменитостей, которые могли там оказаться. Они приходили, тихо становились друг за, другом — вереница этих людей протянулась вдоль улицы — и ждали, когда настанет их черед встать у гроба и сказать безмолвное «прости» человеку, который что-то значил для них. И потом уходили.

Так продолжалось до двенадцати часов следующего дня, а затем похоронная процессия двинулась к кладбищу в сопровождении огромной толпы».

Альберт Мальц. Прощание с Диего.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

I

Белая коза.

Ослепительно белая на зеленом.

Пощипывая траву, переходит она с места на место по лесистому склону холма.

Ребенок бредет за ней, неловко переставляя кривые ножки, поводя по сторонам немигающими, навыкате глазами.

Красное солнце придвинулось к дальней горе. Скоро оно снова спрячется за деревьями, а после сойдет в Тлалокан — в подземное царство. Там правит Тлалок, повелитель дождей и рек. В царстве у него грохочут водопады и плещут ручьи, разноцветные птицы гоняются за огромными бабочками… И люди туда попадают — стоит нырнуть поглубже, и останешься навсегда в гостях У сеньора Тлалока.

Антония рассказывала: когда из-за гор явились испанцы в железных рубашках, на лошадях и с ружьями, вождь народа пурёпече понял, что им не осилить пришельцев. Тогда он созвал сородичей, все они нарядились в праздничные одежды, подняли детей и вместе с ними погрузились в воды озера Патскуаро — ушли в Тлалокан.

Индейский вождь как живой встает посреди поляны. Он похож на Антонию — такой же смуглый, скуластый, невозмутимый, с такими же покатыми плечами и сильными руками. Подхватив этими руками мальчика, он сажает его к себе на плечо. Вот и озеро. Холодная вода поднимается, подступает ко рту…

Мальчик вздрагивает. Кругом только лес, который теперь кажется ему злым. К тому же он проголодался. Прибавив шагу, он догоняет козу, хватается за белоснежную шерсть.

Коза останавливается, оборачивает рогатую голову, глядит вопросительно. Мальчик усаживается на корточки, берет в обе руки тяжелое, налитое вымя.

Теплая сладость наполняет рот. В полузакрытые глаза льется нежный дрожащий свет. Очертания деревьев расплылись. Кто-то прошуршал в траве — опоссум, наверное…

Время остановилось.

Блаженство.

Лишь из дальней какой-то дали кличет его не докличется полузабытый голос.

— Диегито, — повторяет голос, — куда же ты запропастился, сынок?

Ветки похрустывают. Шаги. На поляну выходит бородатый мужчина — и замирает.

И кто бы не замер на его месте!

Вообразите-ка на минуту, что вы — сеньор Диего Ривера из Гуаиахуато. Года три назад молодая супруга Мария подарила вам двоих сыновей-близнецов. Первому, как водится, дали отцовское имя, второго назвали Карлосом. К несчастью, оба младенца оказались некрепкого здоровья. Не прожив и двух лет, умер Карлос. Бедняжка мать с горя едва не помешалась.

И что прискорбней всего — Мария словно позабыла об оставшемся сыне, хотя тот именно теперь нуждался в особом уходе. Доктора, осматривая малыша, покачивали головами и переглядывались. Наконец няня, индианка Антония, не вытерпела: хозяева, видно, и этого решили похоронить? Пусть ей только позволят забрать мальчика к себе, в горы: в лесном воздухе да на деревенской пище он живо поправится!

Что тут было делать? Антония дика и строптива, к тому же слывет знахаркой, чуть не колдуньей. Но все знают, как она предана семейству Ривера, а уж на Диегито просто не надышится… В конце концов согласились.

С каждой оказией Антония извещала, что мальчик поздоровел, окреп. Выздоровление же Марии затягивалось, и не один месяц прошел, прежде чем наступило время поехать за Диегито. Но пришел, наконец, этот день, — так вот представьте теперь, что, явившись за сыном, вы с трудом отыскиваете в лесу какого-то звереныша, который сосет козье вымя и даже не отзывается на ваш голос!

Позже, во дворе у Антонии, отец седлает мула, а мальчик следит за ним с порога хижины. С этого порога еще вчера няня показывала ему созвездия в черном небе, Учила называть их по-индейски. Сейчас она, непохожая на себя, торопливо шагает мимо него. Вот она рывком протягивает отцу маленький узелок, и отец, нахмурившись, принимается его развязывать. Что-то сыплется, звенит. Несколько бумажек, крутясь, опускаются наземь.

— Пересчитайте ваши деньги! — кричит Антония. — Здесь они все, до последнего сентаво! Я и без них прокормила моего ненаглядного, nino de mi vida! Возврати эти деньги своей Марии да скажи ей, что не та мать, которая родила, а та, которая выходила!

— Успокойся, Антония, — бормочет отец и вдруг протягивает руки, а няня бросается к нему на грудь, и оба стоят обнявшись так долго, что мальчик начинает испытывать нетерпение.

Он помнит еще прикосновение няниной мокрой щеки, помнит, как неловко было сидеть на жестком седле. А там только пара остроконечных ушей перед самыми его глазами, только ветви, что расступаются в обе стороны и уплывают назад, только ночь, в которой все тонет.

II

Со дна котловины разбежались по склонам пестрые крыши Гуанахуато. Навстречу им со всех сторон спускаются отроги гор, переходя в холмы, между которыми разбросан город. У каждого холма свое имя — Сирена, Львица, Выгон, Сан-Антонио, Эль Мёко…

Вид на Эль Меко (сокращенное «Эль Чичимеко» — память об индейцах-чичимеках, коренных обитателях этих мест) относится к числу городских достопримечательностей. В прозрачном воздухе хорошо различимы причудливые скалы: ни дать ни взять две исполинские лягушки высунулись из-под земли!

Сходство это, по-видимому, поразило индейцев-пурёпече, которые в середине XV века завладели котловиной вместе с находившейся там чичимекской деревушкой Мо-о-ти. Основав свое селение, пурепече назвали его «Куанаксуато» — «Земля окаменевших лягушек».

В устах испанских завоевателей — гачупинов, добравшихся сюда лет семьдесят спустя, Куанаксуато превратилось в Куанахуато, потом в Гуанахуато. В смысл индейских названий пришельцы не вникали — и напрасно! Окажись они более любознательными, глядишь, проведали бы и о том, что имя соседней деревушки Мо-о-ти (кстати, имя это живет и поныне в названии одного из городских кварталов — Моготе) на языке чичимеков значит: «Место, где есть руда». А так еще долго сокровища здешних недр оставались им неизвестны — до того самого дня, когда несколько погонщиков, проезжая горной дорогой, расположились поужинать и увидели, что камень, ненароком попавший в костер, начал плавиться…

Случилось это 11 июня 1548 года, а уже через шесть лет потребовалось учредить Королевское управление всеми рудниками Гуанахуато. Захолустное местечко стало городом, который, как на дрожжах, всходил на серебре, на ртути, на золоте, переваливался за крепостные стены, наспех сооруженные, чтобы отражать набеги незамиренных индейцев. Со всех концов вице-королевства стекался сюда разношерстный люд.

Три столетия с лишним длилась славная эпоха Гуанахуато. Чем глубже в землю уходили рудничные колодцы, тем выше вздымались в небо шпили и купола. Знаменитый путешественник Александр Гумбольдт, посетивший город в начале XIX века, отметил в своих записках, что некоторые здешние дома могли бы служить украшением лучших улиц Неаполя и Парижа.

По соседству с Гуанахуато расположено селенье Долорес. Именно там на рассвете 16 сентября 1810 года неистовый пастырь Мигель Идальго ударил в колокол и, когда крестьяне сбежались на площадь, вскричал: «Дети мои! Хотите ли вы стать свободными? Согласны ли вы попытаться вернуть себе земли, которые триста лет тому назад украли у наших предков ненавистные испанцы?» И толпа ответила криками: «Да здравствует пресвятая дева Гваделупская! Долой дурное правительство! Смерть гачупинам!»

Не прошло и двух недель, как армия Идальго вступила в Гуанахуато. Оружием бунтовщиков были копья, дубины, луки, пращи. Над толпой колыхалась хоругвь с темным скуластым ликом пресвятой девы Гваделупской, покровительницы индейцев. Горнорабочие, побросав рудники, присоединились к повстанцам. Не пытаясь отстоять город, аристократы и богачи заперлись в казенном зернохранилище — Алондиге де Гранадйтас — огромном каменном здании, способном выдержать длительную осаду.

Осада не была длительной. Кто-то из горняков изловчился поджечь деревянную дверь, и народ ворвался в здание.

Но Идальго с повстанцами двинулся дальше, а через Два месяца Гуанахуато заняли войска испанского генерала Кальёхи, который сперва отдал город на разграбление своим солдатам, а потом приказал построить виселицы на перекрестках и повесить по четверо мятежников за каждого убитого здесь гачупина. Казни шли несколько суток. А еще через год привезли сюда головы Мигеля Идальго и трех его сподвижников, расстрелянных в Чиуауа. Головы были выставлены в железных клетках но четырем углам Алондиги де Гранадитас. Там они оставались десять лет — до тех пор, пока не была окончательно провозглашена независимость Мексики.

Город медленно приходил в себя. Никаких значительных происшествий не отмечено в его летописи вплоть до начала 40-х годов, когда Бенито Леон Акоста вписал имя Гуанахуато в историю отечественного воздухоплавании. Родители дона Бенито прибыли из Голландии, среди предков его числился небезызвестный философ и еретик Уриель Акоста, сам же он объездил всю Мексику, совершая впервые в этой стране полеты на воздушном шаре. Президент Санта-Ана пожаловал ему высший орден и звание Первого аэронавта Мексики, а восхищенные земляки нарекли его мексиканским Икаром, увенчали цветами и Переименовали площадь Мехиамора в площадь Бенито Леон Акоста.

Покалечившись во время очередного полета, сеньор Акоста умер в бедности, всеми забытый. Сестра его, незадолго перед тем овдовевшая, осталась без всяких средств, с девятилетней дочерью на руках. Этой-то дочери и суждено было связать свою судьбу с человеком весьма загадочного происхождения.

Дело в том, что сеньор Анастасио Ривера, по отцу — испанец, по матери считался русским и рожден был, как говорили, в далекой России, куда еще в конце XVIII века попал его отец с испанской дипломатической миссией. Женился ли там дипломат на русской женщине или Только состоял с ней в связи, к какому сословию она принадлежала, наконец, ее имя — все это осталось тайной. Позднее, в Испании, отец рассказал подросшему Анастасио, что мать скончалась, дав ему жизнь, но ничего больше не пожелал сообщить и на смертном ложе лишь промолвил, усмехнувшись в последний раз, что по свету-де ходит много детей, не знающих своих отцов, а вот сын неизвестной матери — звание редкостное, коим следует дорожить.

Анастасио вырос таким же вольнодумцем, как его батюшка. Он стал офицером испанской армии и в 30-х годах успешно сражался на стороне либералов против кар-листов, командуя отрядом. Однажды, получив донесение, что единственный на всю округу колодец отравлен монахами, он, не раздумывая, приказал утопить отцов-отравителей в этом колодце. Подобная решительность многим показалась чрезмерной, и дон Анастасио получил от начальства настоятельный совет как можно скорее покинуть Испанию. Так очутился он в Мексике, где предложил свою шпагу самым крайним из здешних либералов, возглавлявшим борьбу против церкви и помещиков.

Теперь уже трудно сказать, что привело его именно в Гуанахуато, но случилось это как раз в те дни, когда племянница покойного воздухоплавателя Инес Акоста — ей только что исполнилось четырнадцать лет, — уступив мольбам матери, согласилась выйти замуж за шестидесятилетнего богача Марселино Паласиоса. Впервые дон Анастасио увидел Инес, когда, заливаясь слезами, она сидела в одной из карет свадебной процессии, направлявшейся в город Сан-Хуан-де-лос-Лагос, где должно было состояться бракосочетание. Дон Анастасио сразу понял, что плачущая девчушка в подвенечном наряде идет замуж против собственной воли. Он попытался воззвать к совести сеньора Паласиоса, и, разумеется, тщетно. Тогда он исчез, и Инес уже думала, что никогда больше не встретит незнакомца, показавшегося ей огромным и величественным, как башня. Но через несколько часов на дороге в Сан-Хуан-де-лос-Лагос свадебный поезд был настигнут и атакован отрядом удальцов.

Стычка продолжалась недолго: люди сеньора Паласиоса сложили оружие, сам он постыдно бежал. А предводитель нападавших — вы догадались, конечно, что им оказался дон Анастасио, — со всею почтительностью приблизился к невесте и предложил ей… нет, отнюдь не руку и сердце! Он предложил Инес возвратиться в Гуанахуато, поклявшись обеспечить ей достойное и независимое девичество, образование и, наконец, внушительное приданое, с тем чтобы, достигнув совершеннолетия, она смогла сама избрать себе жениха.

Надо ли говорить, что, когда пришел назначенный срок, красавица Инес, отвергнув всех претендентов, остановила свой выбор на старом рубаке, навсегда поразившим ее воображение. Не смутило ее и то, что годами сам он был едва ли моложе сеньора Паласиоса.

— И я не обманулась! — с торжеством рассказывала на впоследствии своему внуку. — Твой дед служил мне как рыцарь и как мужчина много искуснее, чем любой юноша. Я родила ему девять детей и лишь потому не больше, что, когда мне исполнилось тридцать пять лет, акая-то девчонка, приревновав ко мне Анастасио, — а ведь ему было уже за семьдесят! — подсыпала ему яду, от которого он и скончался!..

Однако вслед за доньей Инес и мы несколько забежали вперед. Возвратимся же… ну хоть в 1862 год, когда над страной, как любили выражаться в те времена, вновь запели военные трубы. Войска Испании, Франции, Англии вторглись в Мексику, чтобы свергнуть республиканское правительство Хуареса. В те дни к губернатору Гуанахуато явился его старый друг и соратник дон Анастасио Ривера, ведя за руку своего тринадцатилетнего первенца.

— Я уже стар, — заявил он, — и не сумею сражаться, как раньше. Но мужчина стоит мужчины, а так как мой Диего, несмотря на молодость, ручаюсь, настоящий мужчина, позвольте ему заменить меня.

Губернатор молчал, зная, что противоречить бесполезно, и дон Анастасио повернулся к сыну.

— Отправляйся немедленно, — приказал он, — не трать времени на прощание с матерью; я сам ей все объясню, сам утешу. Имей в виду, война — та же школа; не меньше двенадцати часов в сутки учись, четыре часа дерись как следует и восемь — дрыхни со спокойной совестью. Страха не бойся — нет людей, которые бы его не испытывали, важно лишь не поддаваться ему. Помни, что смерть — это нуль, пустое место; когда она наступает, мы ничего уже не сознаем, не чувствуем, значит, и ничего не теряем. О семье не тревожься — сам я пока еще в силах работать, а там подрастут твои братья… — В заключение он прижал к себе сына, наклонился, похлопал его по спине и воскликнул: — Ступай, сынок, в добрый час! Не давай пощады изменникам и захватчикам! Если дослужишься до главнокомандующего, прикажи тогда вымостить черепами монахов площадь перед Алондитой де Гранадитас!

Шутка эта и раскатистый хохот, ее сопровождавший, были последним, что оставил отец в памяти Диего. В тот же день подросток надел военную форму и взял в руки ружье. Он оказался самым молодым участником сражения при Пуэбле 5 мая, когда армию французов отбросили к побережью, и был прямо на поле боя произведен в офицеры.

Потом он участвовал в героической обороне Пуэблы, после ее падения попал в плен, но бежал, присоединился к войскам Хуареса, вместе с ними проделал весь путь отступления на север, к американской границе, а затем — победный обратный путь, вплоть до взятия Керетаро и пленения императора Максимилиана. Восемнадцати лет, подполковником, возвратился он в Гуанахуато.

Печальные вести его ожидали. Отец умер. За время французской оккупации семья Риверы претерпела немало лишений. Чтобы как-то вознаградить ее, республиканские власти предоставили наследникам дона Анастасио право на разработку некоторых рудников, но кто из них способен был воспользоваться этим правом? Сникшая от горя мать, младшие братья, ничего еще толком не умеющие, четверо сестер — все с надеждой смотрели на Диего.

Пришлось оставить малодоходную военную службу и заняться делами семьи. Целые дни проводил он на рудниках, по ночам же садился за учебники и руководства. Война показала ему, во что обходится Мексике безграмотность ее населения. Поэтому, когда новый губернатор, под командованием которого доводилось ему служить, предложил подполковнику Ривере любой пост в местной администрации, тот попросил назначить его директором учительского института в Гуанахуато с одновременным выполнением обязанностей инспектора школ штата.

Вторая из этих должностей была особенно беспокойной, так как требовала постоянных разъездов, а на дорогах в те годы хозяйничали бандиты. Решительность и хладнокровие в сочетании с верой в необычайную важность своей миссии позволили дону Диего с честью выходить из самых рискованных ситуаций и значительно приумножить число школ в штате.

О приключениях его ходило немало легенд. Взять хотя бы историю о том, как однажды в сельском кабачке он повстречался с Эль Хиро, главарем шайки, наводившей страх на всю Центральную Мексику, и узнал в нем бывшего своего солдата по имени Феликс Браво. Тот, не признав командира в скромном школьном инспекторе, предложил ему сыграть в карты «жизнь на жизнь», иначе говоря, поставил все деньги и самого себя против имущества и личности встреченного. К ужасу окружающих, дон Диего принял вызов, и выиграл, и привез свой выигрыш прямо во дворец губернатора, а когда генерал, не веря глазам, воскликнул: «Эль Хиро?!» — спокойно возразил генералу: «Нет больше Эль Хиро. Перед вами — мой друг Феликс Браво!» А потом уговорил губернатора «значить Феликса Браво… начальником сельской полиции штата, убедительно доказав, что никто не сумеет навести порядок скорее и беспощаднее, чем его друг.

Мало-помалу положение семьи укрепилось. Дон Диего помог братьям встать на ноги, выдал замуж сестер… ишь об устройстве собственной судьбы он все как-то не успевал подумать и спохватился, когда ему шел уже тридцать четвертый год. Спохватиться ему помогла некая Мария дель Пилар де Барриентос, мечтательная болышеглазая девушка с удивительно изящными руками, черными вьющимися волосами и молочно-белой кожей, составлявшей предмет ее особенной гордости: Мария не любила вспоминать, что одним из ее дедов был чисто-ровный индеец-пурепече.

По-видимому, Диего сильно в нее влюбился, раз уж не посчитался с мнением матери, которой его невеста решительно не понравилась, — донья Инес нашла Марию жеманной и экзальтированной. Не смутила его и глубокая религиозность Марии, так не вязавшаяся с традиционным риверовским свободомыслием. Впрочем, ведь и ее не остановило безбожие жениха… Короче говоря, они поженились.

Этот брак и явился последним звеном в длинной цепи обстоятельств, приведшей к тому, что 8 декабря 1886 года в доме № 80 по улице Поситос увидел свет уже знакомый нам мальчик, полное имя которого произносится так: Диего Мария де ла Консепсьон Хуан Непомусено Эстанислао де ла Ривера-и-Барриентос де Акоста-и-Родригес.

III

— Ну, иди же ко мне, дитя мое, обними свою бедную мамочку!

Мальчик не двигался. Все раздражало его в этой женщине — чересчур белая кожа, плаксивый голос, назойливость…

— Ах боже мой! — вскрикивала мать, теряя терпение. — Ты не мой сын, эта проклятая индианка подменила моего мальчика!

Проклятая индианка? Диегито бледнел, прищуривался. Сжимая кулачки в карманах, он старательно, с наслаждением выговаривал:

— Я не люблю тебя, не люблю! Я люблю мою няню Антонию, а не тебя!

Ахнув, мать закрывала лицо руками и принималась всхлипывать, шепча: «Боже мой, боже мой!» Но это лишь пуще злило Диегито — слез, а заодно и слова «боже» он терпеть не мог.

Тут появлялась тетка Висента — Тотота, как звали ее все в доме по примеру Диегито, — совала матери какие-то пузырьки, а мальчишку хватала за руку и утаскивала на улицу.

Он не противился. Тотота по крайней мере не приставала с нежностями, не корила за то, что он совсем разучился говорить по-испански. Гуляя с ней, можно было без стеснения тыкать пальцем в любую сторону и спрашивать: «Как это называется? А это?» Можно было просто молчать, рассматривая все то, от чего он и в самом деле отвык в горах: теснящиеся друг к другу белые дома в два и в три этажа, зарешеченные балконы и окна, черепичные крыши — желтые, оранжевые, красные… Сразу же за крышами поднимались голые бурые откосы, врезанные в голубое небо.

Много лет спустя он расскажет, что не столько цвета, не столько их сочетания занимали его во время этих прогулок, сколько та невидимая, бесплотная и все-таки явственно ощутимая штука — тогда он не умел назвать ее иначе, — которая отделяла бурое от голубого, вырисовывая в небе очертания холмов и гор. Удовольствием было следовать за нею глазами, взбираться вместе с ней на вершины и скатываться по склонам.

Заслоненная каким-нибудь зданием, она пропадала из виду и вдруг бросалась в глаза на самом этом здании — очерчивала дерево на белой стене, обегала проем окна, вплеталась в сквозной узор балконной решетки… Не зная еще слова «линия», он был уже заворожен ею — так, во всяком случае, станет уверять впоследствии Диего Ривера, добавляя, что где же и влюбиться в линию, как не в Гуанахуато с его чистейшим воздухом и всепроникающим солнцем, в лучах которого каждый предмет выступает с необычайной резкостью.

Иногда тетка соглашалась повести его на станцию железной дороги. Они долго шли по извилистой улице, мощенной крупным булыжником, потом через парк, мимо высоченных, местами выщербленных стен Алондиги де Гранадитас, пересекали площадь и, пройдя насквозь вокзал Марфиль, оказывались на перроне. Здесь пахло дымом, только не так, как у костра или у очага, а совсем по-другому — тревожно и заманчиво. И такое же томительное чувство вызывали у мальчика две гладкие полосы, убегающие в неизвестность, и висевший у входа бронзовый колокол, к которому строго-настрого запрещено было прикасаться и в который именно поэтому нестерпимо хотелось ударить…

Случалось, они попадали к прибытию поезда из Си-лао. Диегито бежал со всех ног за локомотивом, глядя, как из сплошного мелькания начинают проступать движущиеся части, как обозначаются места их сочленений с колесами и как все медленнее, все ленивее поворачиваются колеса, пока не останавливаются совсем. А счастливец, управляющий этими чудесами, как ни в чем не бывало опускался по лесенке, вытирая руки тряпкой, здоровался с мальчиком, разговаривал с ним серьезно и уважительно.

Но приходилось возвращаться домой, где мать снова упрекала его за то, что неласков, упрям, что ничем не хочет заняться — знай рисует свои каракули. А ведь он рисовал их не назло донье Марии — просто ему, как и всем почти детям в этом возрасте, нравилось водить карандашом по бумаге. Полуоткрыв рот, с безотчетным удовольствием смотрел он на след, оставляемый графитом на белом поле.

Однажды мать, вспылив, отобрала карандаш и выставила Диего во двор. Рисовать здесь было действительно нечем и не на чем — разве что палкой на земле. Он попробовал — палка слушалась плохо. Разозлившись, он крепко сжал ее в руках, приналег плечом и сделал полный оборот, но потерял равновесие и шлепнулся.

Вскочив, он покосился на окна, потянулся за палкой и вдруг остановился. Процарапанное концом палки в серой земле показалось ему на что-то похожим. На что же? Ну, опять он забыл, как это по-испански…

— Смотри-ка! — проговорил у него за спиной знакомый хрипловатый голос. — Колесо!

Мальчик с облегчением обернулся — отец никогда не смеялся над ним, не бранил попусту. А дон Диего, подобрав палку с земли, концом ее нарисовал маленький кружок в самой середке большого круга, который удалось каким-то образом начертить его сыну. Потом он соединил оба круга несколькими прямыми черточками. Теперь это действительно стало похоже на колесо.

Этим дело не кончилось. Аккуратно затерев ногой все, что сам начертил, отец поставил в верхней части большого круга две точки, между ними опустил загогулину, а внизу провел черточку и объявил: «Лицо!»

— Лицо! — засмеялся мальчик. — Конечно, лицо! Снова дон Диего стер все, кроме круга. На этот раз он добавил черточки, расходящиеся от круга во все стороны. Глянул в небо, на свой рисунок, на сына и улыбнулся:

— Не узнаешь?.. Солнце! И это было солнце.

IV

Колеса, вагоны, локомотивы, человечки, составленные из кружка и четырех палочек — две вниз, две в стороны… С жадностью овладевал он этим новым языком, покрывая своими рисунками все, что попадалось под руку. Кончились карандаши — он отыскал в шкатулке у матери какие-то угольки (донья Мария слишком поздно обнаружила пропажу драгоценной реликвии — углей с того самого костра, на котором сожгли блаженного Поликарпа); не хватило бумаги — стал рисовать на обороте литографированных картинок, на обложках и чистых страницах книг из отцовской библиотеки, на обоях. Когда же он открыл, что удобней всего обыкновенным гвоздем чертить по лакированной крышке рояля, мать, зарыдав, потребовала решительных мер.

Но отец призадумался. Рисунки Диегито были, разумеется, совершенно беспомощны, однако в его одержимости этим занятием чудилось что-то из ряда вон выходящее. В один поистине прекрасный для мальчика день перед ним распахнулась дверь в комнатку, предоставленную отныне в полное его распоряжение. Пол в этой комнатке, а также стены — примерно на метр в вышину — были покрыты толстым слоем черной краски; на столике лежал набор мелков разных цветов. Для надзора же за Диегито и для помощи ему в случае надобности там должен был безотлучно находиться подросток-индеец но имени Мелесио.

Едва позавтракав, он спешил в свою комнату, растягивался на полу. Разбегались во все стороны рельсы, неслись поезда, набитые солдатами, хорошо различимыми сквозь стенки вагонов. Локомотивы налетали на препятствия, мосты взрывались, крушения не уступали тем, о которых отец вычитывал по вечерам из газеты. Одни солдаты взлетали на воздух, другие, выскочив из вагонов, завязывали перестрелку с бандитами, притаившимися в засаде, с проклятыми гачупинами, с французами, затеявшими навязать нам императора Максимилиана. Когда ни на полу, ни на стенах не оставалось свободного места, он командовал: «Мелесио, сотри!» И Мелесио, дремавший в углу, неспешно поднимался, мокрой тряпкой уничтожал все рисунки, а затем снова устраивался в углу, обхватив колени руками и положив на них голову.

Увлекаясь, мальчик начинал сам с собой разговаривать, и временами ему казалось, что нарисованные человечки пытаются вступить в разговор, размахивая своими руками-палочками, покачивая головами. Иногда — если он уж очень давно находился в этой комнатке — человечки отделялись от стен, повисали в воздухе, придвигались к нему. Он не пугался, но все-таки никому о них не рассказывал, а про себя называл их именем, которое сам придумал: «алюритатас».

Выманить его из дому стало теперь почти невозможно — разве что позвать с собою на площадь Бенито Леон Акоста. Там, в кондитерской дона Энрике, помимо конфет и пирожных, почему-то продавались по бешеным ценам и заводные игрушки, которые хозяин специально выписывал из Европы. Завидев издали очередную новинку в витрине — какой-нибудь локомотив пли локомобиль, — Диегито торопливо проходил мимо кондитерской, возвращался, опять проходил…

Он крепился несколько дней, хоть и знал, что отец не откажет, — пытался победить искушение тем, что рисовал игрушку по памяти, разбирал и переделывал ее в воображении. Бесполезно! В конце концов он вбегал в кондитерскую и, стараясь не встречаться глазами со смеющимся взглядом хозяина, тыкал пальцем в витрину, бормотал: «Пришлите мне это». И дон Энрике, не спрашивая, согласны ли родители оплатить покупку, приказывал: «Отнести это в дом к Инженеру!» Инженером прозвали мальчика за его пристрастие к механизмам.

Главное наступало потом. Завладев локомобилем или локомотивом, Диегито запирался с ним в комнате — да-же Мелесио не смел там оставаться! — и с лихорадочно бьющимся сердцем начинал разбираться в его устройстве. Чаще всего это удавалось. Торжествуя, он заводил игрушку несколько раз подряд, после чего утрачивал к ней интерес и возвращался к своим рисункам.

Однако случалось ему и не сладить с упрямым механизмом: извлеченная пружина не влезала обратно, колесики отказывались вертеться. Унизительное чувство бессилия превращалось в неудержимый гнев, он отшвыривал прочь игрушку, топал ногами, кусал пальцы. Голова становилась легкой, звенящей; «алюритатас» отделялись от стен, обступали его, злорадно пританцовывая. Приходил он в себя уже в постели, раздетый и уложенный заботливыми руками тетки, ворчавшей, что родителям следовало бы побеспокоиться о здоровье ребенка.

Но отец по целым дням пропадал на руднике, а матери было не до сына. В просторной блузе бродила она по комнатам, к чему-то прислушиваясь. Как-то она сообщила Диегито, что скоро у него появится братик или сестричка.

Появится? Откуда появится? Не глядя ему в глаза, мать объяснила: детей выписывают из Европы, ну вот как заводные игрушки. Посылка уже в пути, недели через две-три она прибудет в Гуанахуато. И его тоже так выписали? Да, и его.

Мальчик насупился: его обманывали.

И все же действительно наступил день, когда тетка Тотота сама предложила ему поехать с ней в Силао на станцию, через которую следует экспресс Центральной Мексиканской дороги, чтобы получить там посылку из Европы и привезти ее домой. При других обстоятельствах такая поездка доставила бы Диего много удовольствия, но теперь он был слишком озадачен и пристыжен. Значит, мама сказала правду? Поглощенный раскаянием, он почти не глядел по сторонам. Только уже в Силао, когда северный экспресс подошел к перрону и в вышине пронеслась паровозная труба, увенчанная — смотрите-ка! — нарой огромных рогов, мальчик, забыв обо всем, побежал за невиданным локомотивом.

Машинист охотно удовлетворил его любопытство. Путь поезда лежит через равнины, по которым бродят стада бизонов, и бывали случаи, когда дикий бык в слепой ярости набрасывался на чудище, мчащееся по рельсам. Только с тех пор, как додумались укреплять на трубе бычьи рога, нападения прекратились: наверное, бизоны решили, что локомотивы одной с ними породы.

Тут подоспела Тотота с упреками: ну и неслух, сорвался вдруг с места и бросился неизвестно куда, а почтальоны дожидаться не стали — отправили посылку с младенцем прямо в Гуанахуато, так что теперь она прибудет домой раньше нас.

Голос тетки звучал не очень сердито, но Диегито, может, и поверил бы ей, не заметь он усмешки, которой обменялись машинист и его помощник. Опять его оставили в дураках!

— Над чем вы смеетесь? — спросил он с отчаянием. Улыбка исчезла с усатых лиц. Положив ему руку на голову, машинист серьезно спросил:

— Сынок, неужели ты и вправду веришь этой сказке, будто младенцев присылают из Европы?

Мальчик высвободился и, захлебываясь злыми слезами, ринулся прочь. Тотота поспешила за ним, охая и крестясь.

До самого дома Диегито не проронил ни слова, а когда тетка пыталась заговаривать с ним, зажимал уши руками. Он никому больше не верил, он должен был сам доискаться правды и, кажется, начинал уже догадываться, в чем дело. Несмотря на позднее время, в доме никто не спал, по комнатам расхаживали родственники и какие-то вовсе незнакомые люди. Растолкав их, мальчик без стука ворвался к матери в спальню.

Мать, закрытая одеялом до подбородка, слабо и нежно улыбнулась ему, но только лютая обида поднялась в нем в ответ. Так и есть, рядом с нею лежал запеленатый попискивающий комочек!

— Бессовестная! — завопил он, топая ногами. — Все вы обманщики! Вы хотели меня надуть и отправили в Силао встречать посылку из Европы!.. Машинист смеялся надо мной… а в это время ты, Мария, — он нарочно назвал ее по имени, словно чужую, — снесла яйцо, как делают курицы, и оттуда вылупился этот пискун!

Снова смех сзади! Мальчик яростно обернулся. Смеялся не отец — он-то смотрел на Диего растерянно и виновато, — смеялся незнакомец в белом халате, чем-то напомнивший ему машиниста, — быть может, тем, как старательно обтирал он свои руки… И так же, как тот, положив руку на голову Диего, доктор Эдуардо Армендарис сказал уже без улыбки:

— Ничего, Инженер, ты почти угадал! Но женщины производят на свет потомство не так, как курицы, а так, как мыши, коровы, обезьяны. Приходи ко мне в гости, я тебе все объясню.

На следующий же день Диего — попробовал бы кто-нибудь его удержать! — отправился к доктору Армендарису, жившему по соседству. Дон Эдуардо действительно рассказал ему обо всем, показал рисунки в анатомическом атласе, животных, над которыми производил опыты… И все же сомнение не оставляло мальчика. А что, если его и сейчас обманывают? Поэтому, когда доктор предложил ему на прощанье в подарок симпатичную морскую свинку, Диего, потупившись, попросил лучше белую мышь — ту, которая, по словам дона Эдуардо, должна вскоре родить, брюшко у нее уже заметно раздулось.

Поколебавшись, доктор исполнил просьбу. Окончательное решение пришло на пути домой. Спрятав клеточку с мышью во дворе, Диего проскользнул в комнаты, схватил, никем не замеченный, ножницы и кинулся обратно. Сердце его отчаянно колотилось, мышь царапалась и кусалась, но для него перестало существовать все на свете, кроме одного: он должен был, наконец, узнать, должен был убедиться собственными глазами!

Голос отца отрезвил его. Дон Диего старался держаться спокойно, но видно было, чего ему стоит это спокойствие…

— Все несчастья на свете, — пробормотал отец, — происходят из-за лжи, из-за того, что от людей скрывают правду… И конечно, ты имел право знать ее. Но, сынок, подумал ли ты, каково теперь этому несчастному зверьку? Вообрази-ка себя на его месте! Представь, что какой-то великан, раз во сто больше, чем ты, хватает тебя, раскладывает на земле и вспарывает твой живот острыми ножницами!

С каждым его словом сын все ниже опускал голову. Он впервые увидел себя со стороны — с окровавленными ножницами в руке, над издыхающей мышью, в животе у которой еще копошились крохотные существа. Отвращение к себе захлестнуло его, чувство непоправимой вины невозможно было вынести.

И вдруг явилась мысль: это мать во всем виновата! Это из-за ее обманов он распотрошил мышь а сделался навеки преступником!

Он рванулся, чтобы бежать в спальню, выкрикнуть все это в лицо матери, но в ушах зазвенело, затанцевали вокруг «алюритатас», стены дворика стали кружиться — все быстрее, быстрее, — и земля, встав дыбом, ударила его по лицу.

V

— А почему ты никогда не рисуешь горы? — поинтересовался как-то отец.

— Потому что не знаю, какие они внутри, — ответил сын, не задумываясь.

Отец поднял брови, но тут донья Мария с раздражением сообщила, что опять заявился этот дон Тринидад.

Молчаливый дон Тринидад, управляющий рудником, носившим почему-то название «Персик» — впрочем, у гуанахуатских рудокопов были в ходу и более нежные имена, — приезжал верхом по субботам. Он привозил с собой образцы горных пород, которые они с доном Диего рассматривали часами, запершись в кабинете, а увозил деньги — расплачиваться с рабочими. Перед каждым его приездом что-нибудь исчезало из дому: то отец приказывал Мелесио снести куда-то серебряные подсвечники, то совсем посторонние люди, бесцеремонно топая в комнатах, вытаскивали и грузили на телегу старинный комод, украшенный резьбой, либо пару кожаных кресел… Мать прижимала к глазам платок, а отец ходил за нею, терпеливо рассказывая о какой-то жиле, след которой потерян, но обязательно должен найтись, и тогда все затраты будут возмещены с лихвой.

На этот раз беседа отца с управляющим кончилась быстрее обычного. Повеселевшим голосом дон Диего позвал сына.

— Так ты, значит, хотел бы посмотреть, каковы горы внутри? — спросил он и, не дожидаясь ответа, распорядился: — Ладно, поедешь с нами. Мелесио! Оседлай-ка мне лошадь да принеси шпоры.

В памяти Диего навсегда остались мельчайшие подробности этой поездки. Как ехали вдоль ущелья и по одну сторону дороги была пустота, от которой слегка поташнивало, а по другую, прижимаясь к откосу, теснились домишки из необожженного кирпича, до самых крыш увитые зеленью. Как выглядывали из зелени голубые раструбы вьюнка — любимого цветка рудокопов («любимого за то, — пояснил отец, — что в конце концов он всегда выбирается наверх»). И как на расспросы, почему же заколочены окна в этих домах, почему не слыхать голосов, ни даже лая собак, отец лишь вздыхал тяжело да переглядывался с управляющим.

С верхнего поворота открылся вид на Гуанахуато. Мальчика поразило, что одной ладошкой можно заслонить весь город с его соборами и площадями, с обоими прудами — Ла Олья и Сан-Реновато, с прямоугольником Алондиги де Гранадитас и остроконечной башней вокзала Марфиль. По противоположному склону лепились крохотные домишки. А дальше, насколько хватал глаз, вставали холмы, и горы, и новые горы, теснясь друг за другом. «Будто волны моря», — подумал вдруг Диегито. Море он уже видал на картинках.

Отсюда свернули в сторону по тропинке, зажатой меж каменных стен, полосатых, точно слоеный пирог на изломе. Колючий нопаль и сухой репейник протягивали лапы из расщелин, царапая сапоги всадников и бока лошадей. Тропинка шла то в гору, то под уклон. Наконец полосатые стены расступились, и впереди показалось несколько полуразрушенных строений, за ними — огороженный двор, заросший травой. Это и был «Персик» — последняя надежда семейства Ривера.

Двое рабочих вышли навстречу. Поздоровавшись с доном Диего, каждый из них осторожно подержал в своих жестких ладонях руку мальчика. А его вниманием уже целиком завладело странное сооружение под навесом среди двора. Отец объяснил, что это подъемник. «Да ну, какой там подъемник, — промолвил с досадой дон Тринидад, — обыкновенный ворот!» Подъемник, или ворот, пронизывала насквозь длинная жердь. К обоим концам жерди привязано было по ослику. Двигая эту жердь — один таща, а другой толкая, — ослики брели по черному кругу, протоптанному ими в траве.

Торопясь рассмотреть устройство диковинной машины, Диегито с разбегу наткнулся на ближнего к нему ослика. Тот, продолжая брести, повернул ушастую голову, поглядел на человечка, не достававшего ему до хребта. Что-то знакомое глянуло на мальчика из этих больших влажных глаз… но дон Диего, опередивший сына, нетерпеливо звал его: не на осликов же любоваться приехали они сюда!

Рядом с подъемником оказался колодец, широкий и бездонный. Поблескивающий канат выползал оттуда, наматываясь на барабан. Появилась клетка, до половины набитая камнями. Не дожидаясь, пока она остановится, отец с управляющим выхватывали камни, возбужденно переговаривались. Подоспевшие рабочие разгрузили клеть, и дон Тринидад первым шагнул в нее. Отец подал Диегито руку и подмигнул: не боишься?

С отцом он ничего не боялся! Он ступил на дощатый пол, пружинящий под ногами, услышал тягучий скрип порота, ощутил, как сладко заныло где-то внизу живота. Дневной свет померк, только лампы освещали теперь их лица. Высовывая руку с лампой наружу — и тогда становилось видно, что стена колодца как бы струится вверх, — управляющий произносил названия горных пород. Когда же снизу показывалась из стены черная дыра, стремительно разрасталась и, на миг опахнув их мраком и холодом, пропадала за потолком клети, отец с управляющим называли эту галерею по имени и вспоминали, кто и сколько добыл в ней серебра.

Мужчины заспорили о том, как же все-таки отвести воду из рудника, а мальчик, присмотревшись к полосам, проплывающим снизу вверх, подумал о таких же полосатых стенах по дороге на «Персик». Значит, и там, наверху, и здесь, внутри, земля устроена одинаково — наподобие слоеного пирога?

Отец подтвердил его догадку. Земной шар, сказал он, смахивает на луковицу: слой за слоем — и так до самой сердцевины.

Но тут Диегито припомнил другое свое дорожное наблюдение. Он не успел еще додумать до конца, как леденящий, никогда не испытанный ужас охватил его. Горы как волны… земля как море… Земля была подвижной, текучей; он уже чувствовал ее медленное, неотвра имое перемещение. В любое мгновенье она могла сомкнуться над головами людей, забравшихся в ее недра, и поглотить их, как мошек!

Превозмогая стыд, он шепотом поведал свои опасения дону Диего. Тот не стал разубеждать его. Да, сын опять догадался — земля когда-то и вправду была полужидкой кипящей массой. Потом она затвердела, остыла, но в глубине — гораздо глубже того места, куда они отпускаются, — остается расплавленной и поныне.

— Но там, где земля затвердела, она уж больше не шевелится?

И снова дон Диего не захотел успокоить сына.

— Да как сказать, — ответил он хладнокровно, — бывает, что расплавленная масса вспучивает изнутри земную кору. Тогда образуются трещины; горы раскалываются или сдвигаются. Случалось, и рудники заваливало…

Освещенное снизу лампой лицо отца было веселым грозным, клеть бесшумно неслась в бездну, а страх пропал, сменившись каким-то отчаянным восторгом. Земля действительно могла раздавить их в любую минуту, и се-таки они, трое мужчин, устремлялись навстречу опасности, и не было в мире силы, способной их удержать!

Уже дома, ночью, он привскочил в постели. Что синилось ему сейчас? Глаза — огромные, влажные, терпеливые… Да, он так и не вспомнил про ослика на обратом пути!.. Но тут же он снова забыл про ослика — разговор, доносившийся из гостиной, шел о нем, Диегито.

— Ну, и что же выйдет из этого ребенка? — с тоской говорила мать. — Он знает столько вещей, о которых не подозревают дети и более старшего возраста, а в то же время не знает азбуки, не прочитал еще ни одной строчки!

— Поверь мне, курносенькая, — возражал отец, — не так уж плохо, что своими сведениями о жизни он обязан прежде всего собственным глазам и ушам («Добавь еще: собственным рукам», — вставила мать язвительно)… да, и рукам! Было бы очень полезно, если бы и все другие дети начинали познавать жизнь на собственном опыте и лишь потом доверялись бы книжкам и руководствам. А что касается грамоты — не беспокойся. Диегито умеет уже рисовать почти все буквы алфавита; он выпучится складывать их, как только захочет!

— Все дети… — с нажимом повторила донья Ма рия. — Ты, значит, желал бы, чтобы все дети любили кормилиц больше, чем собственных матерей? Чтобы все дети оскорбляли своих матерей, когда те не захотят преждевременно посвящать их в тайны взрослых? Чтобы все дети по-приятельски, фамильярно держали себя с отцами? Отец молчал.

— Так знай же, Диего, — воскликнула мать, — что твоему Инженеру уже мало потрошить дорогие игрушки… и та ужасная история с мышью ничему его не научила! Теперь он развлекается тем, что выкалывает глаза святым, кощунствует!.. Если все дети станут вести себя так, если рухнут последние запреты, то к чему, скажи мне, к чему это приведет?!

Он зажмурился. Значит, мать проведала и об этом? Но ведь он нарочно улучил момент, когда никого не осталось дома, чтобы забраться в тот запретный чулан!

Множество любопытнейших вещей громоздилось там: тонконогие столики, бамбуковые этажерки, баулы, книги в кожаных переплетах, пыльные зеркала, фарфоровые обезьянки, цветы из шелка… А в углу, прислонившись к стене, стояли две человеческие фигуры — мужчина и женщина.

Он сразу узнал их. Такие же фигуры носили по улицам в дни праздников. Но те святые красовались в нарядных одеждах, среди горящих свечей, а на этих ничего не было. Лица, шеи, руки по локоть и ноги до щиколоток были у них телесного цвета, остальное же покрывала небесно-голубая краска. Мальчика особенно поразило отсутствие тех частей тела, о которых не принято говорить и которые тем не менее полагается иметь всем людям. Одни только лица и позволяли отличить мужскую фигуру от женской.

Отломанной ручкой кресла Диегито легонько обстукал фигуры с разных сторон. Звук показался ему знакомым — вот так же откликаются бревна, из которых мальчишки сооружают плоты, чтобы кататься по пруду Ла Олья. Он поскреб ногтем голубое колено — под слоем краски обнаружилось то самое дерево, пористое и легкое; ему удалось даже отломить кусочек. Придвинув кресло и встав на него, он с помощью гвоздя обследовал ноздри, глаза и уши святых. Ноздри и уши оказались просто ямками, а вот глаза были сделаны из стекла, — чтобы убедиться, ему и вправду пришлось выковырнуть один глаз…

Воспоминание это промелькнуло в одно мгновенье, пока не раздался снова голос отца. Голос был странный — мальчику почудилось, что отец улыбается.

— К чему это приведет? — с расстановкой переспросил дон Диего и начал говорить, постукивая костяшками пальцев по столу и постепенно повышая тон. — Изволь, отвечу. К тому, что такие дети станут людьми, которые откажутся поклоняться фетишам и будут верить лишь в собственный разум. А такие люди сметут любые преграды, ниспровергнут всех идолов и не остановятся перед тем, чтобы пролить кровь — да, да! — лишь бы навеки покончить с ложью. Вот тогда дело будет сделано и свет правды никогда уже не погаснет!

При последнем слове он, видимо, ударил по столу всем кулаком. Задребезжала посуда, грохнул опрокинутый стул. Тяжелые шаги удалились, хлопнула дверь на улицу.

Диегито мало что понял в словах отца. Но тот же отчаянный восторг, что раньше, под землей, переполнил все его существо. Засыпая, он слышал, как всхлипывает мать, бормоча: «Иисусе! Диего сошел с ума, и мальчик, наверное, родился безумным! Какая жестокость! Что мне делать, научи, пресвятая дева!»

Ему не было жаль ее. Земля опять расплавилась; клокочущим океаном простиралась она перед ним, и вдвоем с отцом на легком плоту — как мальчишки на пруду Ла Олья — они неслись по этому океану.

VI

В доме на улице Кантарранас, куда пришлось перебраться семье, теснее, чем в прежнем, и потолки ниже. Однако дон Диего ухитрился и здесь выгородить сыну комнатку для рисования. А тому все по вкусу — и забавное название, означающее: «улица Поющих жаб», и легкая сырость по вечерам, и, главное, река, протекающая сразу же за домом.

Собственно говоря, не река — так, речонка, совсем почти пересыхающая в жару. Но все-таки она живая, она прибегает из пруда Ла Олья и журчит, хлопочет, торопится куда-то. И по вечерам в ней на самом деле заливаются во весь голос лягушки и жабы, давшие имя улице. Пробираясь вдоль берега, видишь, как непохожи друг на друга дома, такие одинаковые с фасада. Подпертые столбиками, прикрученные толстой проволокой, висят над речонкой террасы, кухни, чуланы, отхожие места, а иные дома целиком, словно мост, изловчились переброситься на тот берег.

Когда речка вздувается и становится мутно-желтой, взрослые говорят, что начали спускать воду из прудов. Щиты на плотинах поднимаются каждый год перед началом сезона дождей, чтобы освободить место для новой, чистой воды. С давних пор спуск прудов отмечается в Гуанахуато специальным праздником. Горожане гуляют вокруг прудов и по дороге, ведущей к ним. А по обочинам дороги на всем ее протяжении выстраиваются ряды прилавков, лотков, палаток.

Праздник!

Первый в твоей жизни!

Праздник — твоим раздувающимся ноздрям, толстогубому, жадному рту и острому слуху, а всего более — твоим выпуклым, пристальным, ненасытным глазам!

Еще издали, сквозь нестройный говор и шарканье ног, доносится до тебя упоительное потрескиванье и шипенье. Волна острых запахов ударяет в нос, дразнит язык.

И вот уже расстилается перед тобой зелень всевозможных оттенков — от бледного салата до темных стручков.

Красно-рыжие морковки выглядывают из той зелени, хохочут очищенные белоснежные луковицы.

Рядом — слой желтоватого риса. Крупная фиолетовая редька, разбросанная по нему, так и лезет тебе в зрачки.

В сверкающих медных кастрюлях булькает и клокочет кроваво-красное варево. Это моле — индюшатина с перцем. То ножка, то крылышко покажется, забелев, среди вскипающих пузырей. Потом кастрюли снимают с огня и, обождав, пока моле остынет, усыпают багровую его поверхность голубой травой и золотыми звездочками кунжутных зерен.

Но есть и другой моле — зеленый, прозрачный до самого дна, словно мох, просквоженный солнечными лучами.

Есть оранжевые круглые энчильядас — пироги с перцем — на голубой скатерти.

Поставленные торчком рулоны лепешек — тортильяс, сиренево-розовые, в воротничках из древесных листьев.

И полоски вяленого мяса, темно-красными гроздьями висящие на фоне ярко-синего неба.

И золотистые, жирные даже на взгляд сыры.

И различные сладости — печеный батат, винные ягоды, варенная на меду айва, длинные витые конфеты…

А чтобы залить пожар во рту — прохладительные напитки в глиняных кувшинах, шероховатых и влажных на ощупь. Каждый кувшин прикрыт отполированной кедровой дощечкой, на которой расставлены тяжелые, ярко размалеванные чашки.

Может быть, тебе позволят хлебнуть и глоток колонче — «крови смоковницы», алого и густого вина твоей родины. И пойдешь ты, пошатываясь по-взрослому, смотреть, как мужчины играют в карты, как они соревнуются, кто дальше запустит песо по воде. Монеты, поблескивая, подскакивают на темно-зеленой глади — раз, другой, третий…

Победитель награждается стаканом мескаля — кактусовой водки, которую тут же нацеживает разносчик, сняв с плеча продолговатый бочонок и вытащив потешную затычку в виде человеческой головы.

Поодаль другие мужчины, встав в круг, хлопают в ладоши и подпевают. Протискавшись между ними, ты видишь несколько женщин, танцующих друг с другом, и останавливаешься, пораженный.

Таких женщин Диегито еще не встречал. Статные, пышногрудые, они как-то особенно прямо держат голову и по-особенному — дерзко и вызывающе — смотрят в глаза прохожим. Необычен весь их наряд, от каблучков, на диво высоких и тонких, с какою-то круглой нашлепкой на самом конце, до причудливо изогнутых гребней в волосах. Ботинки на пуговках тесно облегают ногу. Громко шуршат накрахмаленные нижние юбки с кружевной оторочкой, а верхние юбки полупрозрачны и разных цветов: зеленые, розовые, желтые, красные. Сквозь шелковую блузу просвечивает смуглое тело.

У одних косы уложены на голове, перевиты лентами и увенчаны сверху живым цветком. У других они спадают по спине, оканчиваясь громадными бантами у самых щиколоток. Вокруг шеи у каждой целые гирлянды ожерелий из стекла, серебра и золота, а мочки ушей оттянуты огромными серьгами с подвесками. Все это сталкивается и звенит при малейшем движении.

И у каждой — шрам на левой щеке. Начинаясь под ухом, он сбегает наискосок и теряется в складке рта, придавая лицу презрительное выражение. Стоит кому-то из зрителей заглядеться на этот шрам, как женщина, вздернув губу с левой стороны, великолепно сплевывает и спрашивает насмешливо: «Что, нравится? Хочешь такой же?» — И, достав из правого рукава небольшой нож, выразительно им поигрывает. Разговор, впрочем, обычно оканчивается тем, что оба удаляются вместе.

Диегито прибегает на берег пруда и на другой день и на следующий. Женщин забавляет внимание карапуза. Когда поблизости нет мужчин, они заговаривают с ним, угощают сладостями, охотно отвечают на его вопросы. Он узнает, что шрам на щеке делается специально — для привлекательности. И что кругляшки на кончиках каблуков — не что иное, как золотые монеты, которые прикрепляются там для пущего форса: дескать, щеголяем в таких дорогих ботинках, что только золотом их и подбивать!

Как-то, сидя с одною из этих женщин на берегу, Диегито вдруг слышит позади тяжелые шаги, сопенье. Женщина отчаянно взвизгивает — забулдыга-шахтер, дыша перегаром мескаля, навалился на нее и пытается опрокинуть на землю. Не раздумывая, мальчик принимается молотить его кулачонками по спине, но пьяница даже не чувствует. Ах так? Дрожа от гнева и злости, Диегито зубами впивается в ногу мужчины.

Взревев, тот оборачивается, заносит кулак. Но женщина выхватывает из рукава нож и, угрожающе шипя, приставляет его к животу напавшего.

Мужчина отступает, скверно ругаясь. А она поднимает мальчика на руки, прижимает к груди и гладит, шепча: «nino de mi vida!», точь-в-точь как Антония.

Но сейчас это почему-то возмущает его. Он яростно вырывается, становится на ноги, отряхивается. И женщина понимает. Присев перед Диегито, она кладет ему руки, на плечо и, вплотную приблизив свое лицо, так, что он видит темные ободки под ее глазами, чувствует кружащий голову запах, с силой целует его в губы. На всю жизнь запомнит он вкус этого поцелуя.

VII

— Чиле бола! — орали мальчишки издали. — Чиле бола-а!

Диегито помалкивал, будто не его это дразнят. Толстощекий, коренастый, бледно-смуглый, он и впрямь смахивал на шаровидный зеленоватый стручок перца чили того сорта, который в Гуанахуато зовут «чиле бола».

— Чиле бола! — раздавалось все ближе.

Пусть себе надрываются… Всем своим видом показывая безразличие, сидел он на корточках, лениво водя прутиком по земле возле кучи песка, где возилась годовалая Мария. С тех пор как мать пошла учиться на акушерку (впрочем, считая это название не вполне пристойным, она говорила, что готовится стать специалисткой в области гинекологии) и хозяйство перешло в руки тетки Тототы, ему частенько приходилось присматривать за сестренкой.

Уверившись в безнаказанности, мальчишки окружали его, приплясывали, строили рожи. Наконец кто-то из них подбегал достаточно близко… В то же мгновенье сонный увалень превращался в дикую кошку. Одним прыжком настигал он обидчика, сбивал его с ног — даже если тот был старше и сильнее, — не давая опомниться, садился верхом на него и начинал колотить с такой яростью, что остальные задиры воробьями рассыпались в разные стороны.

Лишь после того, как противник просил пощады по всей форме, Диегито отпускал его, для острастки стукнув еще напоследок затылком оземь. Побитый уходил восвояси, хлюпая разбитым носом и бормоча: «Проклятый чиле бола!»

Да, характер у него был нелегкий. К всему-то относился он с подозрением, со сверстниками не ладил, взрослых не слушался, отказывался от полезных кушаний, объедался сладостями до рвоты и, хотя уже хорошо знал буквы, упорно не соглашался их складывать — все из того же духа противоречия.

Тут, правда, отец перехитрил его. Уходя как-то утром из дому, дон Диего попросил Тототу проследить, чтобы мальчик не трогал книгу, лежащую на отцовском столе, — попросил вполголоса, но сын уже навострил уши.

Подождав, пока тетка займется обедом, Диегито подобрался к столу и принялся перелистывать увесистый том в кожаном переплете. Невиданные картинки бросились ему в глаза. Низенькие дома, покрытые сверху толстым слоем ваты, которая свисает клоками до самых окон; и такая же вата лежит на земле, на деревьях и даже на шапках и на плечах нарисованных людей в долгополых одеждах. Три коня тащат странный экипаж, поставленный не на колеса, а на палки, загибающиеся кверху. А на одной из последних страниц изображена карета, в которую брошена бомба, — пламя, дым, летят в воздух головы, ноги, куски лошадиных тел; поодаль же стоит длинноволосый и бородатый человек, скрестив на груди руки и мстительно усмехаясь.

О чем рассказывалось в этой книге? Знакомые буквы приплясывали, дразнили, скрывали волнующую тайну. Оглядевшись, — матери дома нет, Тотота на кухне, — Диегито схватил книгу и понес в свою комнатку.

Сперва дело не шло. Буквы рассыпались, упрямились; вместо понятных слов получалась какая-то бессмыслица: «эрре» да «у» — «эрреу», да «эсе» — «эрреуэсе»… «эрреуэсеиа»? Тогда, взяв одну из тех детских книжек, которые ему безуспешно подсовывали, и приняв благонравный вид, он отправился к тетке.

Он боялся, что та разгадает уловку, но Тотота, словно только того и ждала, сняла фартук и села учить его чтению. Во всем этом почудился ему некий подвох, но любопытство превозмогло. Он быстро понял, в чем состояла ошибка: стало быть, не «Эрреуэсеиа», а «Русиа» — Россия, далекая загадочная страна, где, говорят, родился дедушка!

Потом Диегито снова заперся в своей комнатке. Теперь он уж многое разбирал в отцовской книге, и неведомый мир, заключенный в ней, начал ему открываться — Россия под властью царей…

Наступил вечер — он заметил это лишь потому, что с улицы послышались голоса родителей, возвращавшихся вместе. С книгой в руках Диегито загородил им дорогу и начал читать вслух, спотыкаясь на особенно мудреных словах. Отец бросил торжествующий взгляд на донью Марию, однако сказал как ни в чем не бывало:

— Mнe бы твою память, сынок! Значит, тетя Висента читала тебе эту книгу?

Смешанное чувство обиды и гордости ударило в голову мальчику. Забывшись, он перешел на жаргон своих приятельниц с берега Ла Ольи:

— Ах ты, старый жулик! Обвел меня вокруг пальца да еще валяешь дурака, будто не видишь, что я уже сам умею читать!

Мать зажала уши руками. Отец расхохотался и подбросил Диегито к потолку. Потом, опустив сына, он отвесил ему пару здоровенных шлепков.

— Это тебе за жулика, — пояснил он невозмутимо, — а это за старого. А что читать научился — молодец! Вот теперь я могу отвести тебя в школу к сеньору Мануэлю Мата.

Назавтра же они вдвоем отправились в школу и воротились домой очень быстро, сильно взволнованные, переглядываясь по-заговорщически. Матери было сказано, что мальчику посоветовали пока заниматься дома. Она гак и не узнала в точности, что же случилось. Но несколько человек, оказавшихся в то утро на улице Мигеля Идальго, видели, как дон Диего, таща сына за руку, более чем поспешно выходил из школьных дверей, и слышали, как сеньор Мата, высунувшись из окна, кричал вдогонку: «Дерзкий сопляк, бунтовщик, маленькое чудовище!»

Этого было достаточно, чтобы по городу, истомившемуся без новостей, начали распространяться различные слухи. Одни рассказывали, какой инцидент произошел в директорском кабинете: когда дон Мануэль, изъявив согласие принять сына сеньора Риверы в первый класс, выразил надежду, что годика через два мальчик научится читать и писать, этот дерзкий щепок, неведомо чем взмутившись, крайне неуважительно отозвался об умственных способностях самого сеньора Маты. Другие верили, что скандал разыгрался в классе. Кому-то из учеников вздумалось подразнить новичка, а это маленькое чудовище тут же запустило в него свинцовой чернильницей, едва не раскроив несчастному череп. И те и другие сходились в одном: бедные супруги Ривера, растить такого первенца — воистину тяжкий крест.

Во всяком случае, Диегито оставили в покое. Целыми днями он беспрепятственно поглощал книги из отцовского кабинета. К рисованию он охладел. Зачем стараться, изображая локомотивы, горы, сражения? Двадцать девять букв, двадцать девять всемогущих знаков — не было такой вещи на свете, которую он не сумел бы составить из этих букв.

Отец теперь чаще проводил с ним свободные часы, а свободных часов у дона Диего становилось все больше. «Персик» не оправдал надежд, да и остальные рудники закрывались один за другим. К тому же правительство запретило чеканить монеты где-либо, кроме столицы, и тем оставило без работы еще сотни жителей Гуанахуато. Гуляя по городу, Диегито с отцом постоянно встречали унылые процессии: погрузив свой скарб на тележку, целые семьи брели на вокзал, чтобы ехать в Сан-Луис, или в Пачуку, или на шахты далекого Кананёа, а то и в совсем уж невообразимую даль — в Соединенные Штаты. На улицах то и дело попадались заколоченные, с забитыми окнами, будто вымершие дома. А порою их догонял чей-то хриплый, умоляющий шепот, и дон Диего, вытряхнув на ладонь содержимое кошелька, сокрушенно рассматривал несколько монет, прежде чем отделить одну…

За время этих прогулок Диегито выяснил многое из того, что его занимало. Например, о душах. По словам матери и Тототы, после смерти человека его душа попадает в рай либо в ад, а также приобретает способность являться людям. Донья Мария любила рассказывать, как явилась ей через несколько дней после похорон ее покойная мать, донья Немесиа. Всякий раз, как она вспоминала это событие, глаза ее наливались слезами, голос дрожал…

Отец все объяснил. Никаких душ, разумеется, не существует, как не существует ни рая, ни ада. Что же до привидений, то… «твоя мама, — сказал он спокойно и доверительно, — женщина я без того впечатлительная и восторженная, а после смерти бабушки у нее началась настоящая истерия. Дошло до того, что она не могла уже уснуть без эфира — а ты знаешь, что такое эфир?.. Он мутит разум сильнее, чем самое крепкое вино! Как-то раз Мария хватила особенно большую дозу, и рано утром, когда слуга, пришедший меня разбудить, просунул голову в дверь, она вскочила с криком: «Мама, мама моя, это она, ты видел ее, Диего?!»

Дон Диего прибавил еще, что видения бывают у людей и без помощи эфира — вследствие болезни или сильного возбуждения. Мальчик сразу подумал о своих «алюритатас» — так вот откуда они! Ему и легче сделалось, и словно бы жаль чего-то.

— Значит, и у императора Максимилиана не было души?

— Ну конечно. А почему ты о нем вспомнил?

— Я слышал, как Тотота молилась за душу императора Максимилиана… Она еще говорила, что напрасно его казнили — хватило бы и изгнания.

Отец нахмурился. Диегито следует знать, что Максимилиан причинял слишком много зла мексиканскому народу, чтобы отделаться так легко. В разгар войны он издал декрет: всякий противник империи, захваченный с оружием в руках, будет расстрелян. Что ж, когда сам он попал в плен, суд припомнил ему и этот декрет… Половина королей Европы умоляла Хуареса о помиловании, но тот остался непреклонным. И Максимилиан, надо сказать, встретил приговор как мужчина. Попросил только, чтобы перед смертью ему сыграли в последний раз любимую песню «О голубка моя»…

— И сыграли ему?

— А как же! Я прекрасно помню весь этот день — девятнадцатое июня. Через два дня генерал Порфирио Диас взял Мехико, а там и пришел конец войне.

— Порфирио Диас? Который сейчас президент? Щетинистая башка?.. То есть я слышал, что ты так его называл…

— А еще что ты слышал?

— Ну, как ты ругал его.

Мрачно усмехнувшись, дон Диего стал рассказывать о человеке, который называет себя сподвижником великого Хуареса, а сам всегда завидовал ему и плел козни у него за спиной. А после смерти Хуареса, дорвавшись до власти, человек этот душит свободу, отнимает у индейцев последние земли, которых не отняли даже гачупины, и раздает иностранцам богатства мексиканских недр.

Все более распаляясь, отец заговорил о непонятном — о каких-то ученых, «сьентификос», окружающих президента, а лучше сказать — диктатора! Они презирают Мексику, называют ее варварской страной, управлять которой должны только белые люди; они посмеиваются за глаза и над самим Диасом — ведь он как-никак наполовину индеец-мистек. И все-таки он считается с этими белоручками, а солдат свободы, не жалевших жизни в борьбе за Мексику и Реформу, преследует и гноит в тюрьмах. Ну, хорошо же!.. Если генерал изменяет родине, солдаты не обязаны хранить верность такому генералу!

Через несколько дней после этого разговора Диегито, выглянув на улицу, заметил, что в домишке напротив, давно уже покинутом обитателями, снова распахнуты ставни, а у двери толпятся люди, в которых легко было узнать шахтеров. За одним из окон, осаждаемый такими же людьми, сидел отец, толкуя о чем-то с сеньором Лирой, владельцем типографии, расположенной неподалеку. Видно было, как дон Диего, шевеля губами, время от времени трогает красную дощечку, стоящую перед ним на столе, поглаживает ее, переставляет с места на место, так что мальчику не сразу удалось разобрать надпись, выведенную черными буквами: «Эль Демократа» — «Демократ».

С той стороны, где — находилась типография сеньора Лиры, послышались приближающиеся голоса. Отец и его товарищи показались в дверях. Несколько подростков бежали по улице; размахивая газетными листами, они выкрикивали: «Эль Демократа»! Покупайте новую газету «Эль Демократа»!» Шахтеры, окружавшие дона Диего, неловко зааплодировали. «Да здравствует голос народа!» — воскликнул кто-то.

Теперь отец, возбужденный и помолодевший, с утра до вечера работал в доме напротив — даже обед ему носили туда. А еще через несколько дней мальчик обнаружил, что люди из этого дома заняты новым делом — приколачивают длинные полотнища к палкам, укрепляют на концах других палок пучки соломы, смоченной в керосине. Закончив приготовления, они беспорядочной толпой двинулись вверх по улице, а отец перешел через дорогу и окликнул Диегито:

— Сынок, хочешь подняться со мной на крышу? Ты кое-что увидишь…

Они простояли вдвоем довольно долго на плоской, обнесенной перильцами крыше своего дома. Уже смеркалось, когда издали донесся странный гул. Захлопали рамы внизу, соседи повысовывались из окон. В конце улицы, над пригорком, небо начало багроветь, и на фоне разгорающегося зарева с пронзительной четкостью выступили очертания крайних домов, будто вырезанные из черной бумаги.

И вот показались первые факелы, под ними выросли человеческие фигуры. Не беспорядочная толпа — стройное, нескончаемое, грозное шествие медленно перетекало через пригорок. Словно черная змея с огненным гребнем вдоль спины ползла, извиваясь, по улице Кантарранас.

Уже можно было разобрать возгласы: «Долой Щетинистую башку! Мы хотим есть!» — тонувшие в дружном реве. Видны стали надписи на полотнищах: «Сьентификос — к черту!», «Смерть предателям!» Поравнявшись с домом Риверы, передние ряды остановились — точно волна побежала назад по головам. Снизу крикнули: «Диего, учитель, говори!»

Перегнувшись через перильца, не выпуская руки сына из своей, дон Диего заговорил — отчетливо, звучно. Диегито слушал не слыша, оглушенный сердцебиением, охваченный гордостью за отца, за то, что стоит рядом с ним под сотнями дружеских взглядов, переполненный рвущимся из сердца восторгом. Лишь после того как отец, сбежав вниз, занял место во главе колонны, до мальчика дошел смысл последней фразы, обращенной к нему: «Подожди меня дома, сынок, я скоро вернусь!»

Шествие возобновилось. Мальчик оставался на крыше, пока не скрылись из виду последние ряды демонстрантов. Только совсем продрогнув, спустился он в комнаты. Нетронутый ужин стоял на столе; мать ходила взад и вперед, ломая руки; Тотота молилась. С презрением оглядев женщин, он поел за троих, а потом заперся у себя в комнатке, лег животом на пол и принялся выводить мелом: «ДОЛОЙ ШЕТИНИСТУЮ БА…»

Тут раздались хлопки за окном — отрывистые, резкие. Диегито ринулся было на улицу, но донья Мария, заогородив ему дорогу, прижала сына к себе и не выпускала до тех пор, пока в дверь не постучали.

Мать метнулась туда, задыхаясь: «Иисусе! Диего ранен» — Не пугайся, курносенькая, — послышался спокойный голос отца, — я невредим, а вот нашему приятелю нужно помочь. Ранение легкое — просто незачем ему соваться в больницу!» Несколько мужчин, громко топая, пронесли в кабинет к отцу молодого парня — Диего едва успел разглядеть его бледное растерянное лицо.

Явился доктор Армендарис. Осмотрев раненого, он заявил, что заберет его к себе — необходимо вынуть пулю. Незнакомые люди протопали к выходу, отец ушел с ними. Тотота молилась, мать всхлипывала. Диегито почувствовал себя так одиноко, что сунулся даже к сестренке, но та давно спала. Он снова забрался в свою комнатку, попробовал вернуться к прерванному занятию… нет, не то!

Тогда он разыскал в углу обломок угля и красный мелок. Взгромоздился на табурет и начал рисовать во всю стену: два ряда домов, а меж ними — извивающаяся змея с огненным гребнем на спине.

VIII

Надо же, чтобы все так совпало — отъезд семейства Ривера из Гуанахуато, заключительный экзамен у доньи Марии и первый настоящий костюм в жизни ее сына! В другое время этот щегольской черный костюмчик с жилетом и длинными панталонами стал бы для него целым событием, но сейчас под стук молотков, заколачивающих ящики с мебелью, под звон посуды в столовой, где готовились последний раз принимать гостей, Диегито одевался небрежно и торопливо. Слоняясь по пустеющим комнатам, с нетерпением думая о столице, в которой они очутятся через несколько дней, мальчик сам не заметил, как выпачкался о стену.

— Так я и знала! — негодовала мать, очищая на нем пятно. — Нечего сказать, дорожишь обновой — выбелил весь рукав известкой… Белое на черном — вот тебе раз!

Последняя фраза звучала складно, так и хотелось ее повторять: белое на черном — вот тебе раз! И еще что-то задевало в начальных ее словах, в самом их сочетании — белое на черном, белое на черном…

— А белое на белом?

— Ну, чего тебе еще?

— А белое на белом — не «вот тебе раз»?

— Не вот тебе… Господи, что за бессмыслица лезет в голову этому ребенку!

— А черное на черном?

— Иди уж, иди! — И, легонько толкнув его в спину, Донья Мария повернулась к учебнику. Диегито выбежал на улицу, подпрыгивая и крича во все горло:



Белое на белом — не вот тебе раз!
И черное на черном — не вот тебе раз!
А белое на черном — во-от тебе раз!



Тотота, на которую он налетел с разбегу, не рассердилась. Пригладив племяннику волосы, она ласково спросила, не хочет ли он помочь своей маме успешно выдержать сегодняшний экзамен. Разумеется, хочет, а что нужно для этого сделать? Оказалось, что нужно всего лишь стать, хотя бы на время, послушным мальчиком и, не говоря никому ни слова, пойти вместе с тетей, куда она скажет.

Таинственность предложения заинтересовала Диегито. После обеда, как только мать отправилась на экзамен, он и тетка спустились вдвоем по улице, прошли через сад Унион и очутились перед старинной церковью.

— Это церковь Сан-Диего, — сказала Тотота торжественно, — храм святого, имя которого носите вы с отцом. Если ты хорошенько попросишь святого Диего и пресвятую деву Гуанахуатскую за свою мать, все обойдется благополучно.

Ах, вот почему «никому ни слова»! Диегито никогда не водили в церковь; он догадывался, что отец запретил это. Но тетка уже взбиралась по выщербленным ступеням, да и ему самому любопытно было взглянуть, что там внутри.

Защекотало в носу — так, бывало, пахло в хижине у Антонии, когда она, ворожа приходившим к ней женщинам, жгла засушенные травы перед деревянным человечком в углу. Перекрестившись, Тотота опустила руку в каменную чашу и мокрыми пальцами начертила крест на лбу Диегито. И вдруг он заметил, что нищий, вошедший следом за ними, тоже опустил руку в чашу. Значит, всякий мог совать туда свои грязные пальцы?!

— Тсс, дитя мое, — зашептала тетка, — это святая вода, в ней не может быть никакой грязи…

Объяснение не удовлетворило его, но он смолчал, только яростно вытер лоб платком. У стены стояли ящики с узкими прорезями вверху, окованные железом и запертые на замок. Над ними прикреплены были таблички с надписями: «Милостыня на поддержание этой святой церкви», «На алтарь нашей Святейшей Матери, Девы Гуанахуатской». Разбирая эти надписи, Диегито почувствовал новый запах, примешавшийся к аромату курений, — тошнотворный, все усиливающийся запах немытого тела.

Он оглянулся. Человек, приближавшийся к ним, был отвратителен — слипшиеся косицы полуседых волос, вывороченные багровые веки, три желтых зуба в черной дыре рта и бороденка, в которой запутались какие-то нитки. Держа в одной руке длинную палку, а в другой — поднос с позвякивавшими монетками, человек этот шаркал ногами, повторяя гнусавым голосом: «Подайте во имя Христа, на содержание чудотворного храма!»

— Кто это? — дернул мальчик за платье тетку.

— Причетник, дитя мое.

— А зачем ему такая палка?

— Чтобы прогонять собак, которые забегают в церковь, — нельзя же им находиться здесь, в доме господа бога!

— А как же тогда это? — спросил он злорадно, показывая на картину, висящую как раз напротив них. Изображенный там человек стоял, опершись па посох и закатив глаза, в то время как огромный пес лизал его голые изъязвленные ноги.

Видимо, причетник услышал; он подозрительно уставился на Диегито своими слезящимися глазами, затем перевел взгляд на картину, проворчал что-то и отвернулся. Тотота поскорей потащила племянника вглубь, мимо многих других картин — крохотных, целым роем облепивших стены, и огромных, выглядывающих из ниш. Он с удовольствием рассмотрел бы, что там нарисовано, но тетка не давала остановиться. Наконец они замешались в толпу старух, молившихся на коленях перед каким-то возвышением, на которое вели ступеньки. Тотота опустилась на колени и тоже стала молиться, а Диегито поднял глаза и вздрогнул.

Святые, стоящие на возвышении, были точь-в-точь его старые знакомцы. Только их вновь облачили в нарядные одежды и украсили сверкающими стекляшками. Вокруг них — по стенам, по потолку — лепились пухлые младенцы с крылышками. Увидев младенцев, он вспомнил день рождения сестренки и снова почувствовал себя обманутым, как тогда.

— Помолись и ты, Диегито, — шептала ему тетка. — Ты у нас еще несмышленыш, безгрешный малютка. Просьбам таких, как ты, святые внемлют с особенной охотой…

Обида нарастала в нем. Так он несмышленыш, попросту говоря, дурачок?