Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

К оружию! Вступайте в ряды доблестной рабоче-крестьянской Красной Армии! Победа близка, а за нашей победой последует и мировая революция!..»

Вполне естественно, что, когда с 1 января 1830 года начала выходить в свет «Литературная газета», издаваемая по инициативе Пушкина, Денис Васильевич сразу же принял в ней самое активное и живое участие. Он не только посылал туда свои стихи, которые печатались во многих ее номерах и с указанием автора, и анонимно, но и находился в курсе редакционных дел, и цензурных перипетий, и сложностей, которые пыталась стоически преодолеть газета.

Комиссар вздохнул, аккуратно сложил газету.

Его дело здесь, в столице, было выполнено. Пополнение набрано. Можно было выступать обратно на фронт, но…

Но тут началось наступление беляков, и всё смешалось. Запасы, вооружение, обмундирование, провиант приходилось выбивать с боем, а таких вот «снабженцев с маузерами» в столице оказалось сейчас с преизлихом.

Издание это когда-то было сообща задумано в Москве в противовес булгаринской «Северной пчеле». Пушкин упорно и настоятельно добивался разрешения на выпуск собственной газеты. Дело решилось с помощью Жуковского, замолвившего где-то в верхах свое веское слово. Однако тут же встал вопрос о редакторе. Ни Пушкин, ни князь Вяземский, числившиеся у правительства в разряде неблагонадежных, занять эту должность не могли. Пришлось посадить в редакторское кресло ничем не замаранного, но весьма мало подходящего для этой роли по своей неразворотливости и меланхоличности барона Дельвига. Обаятельно-мягкий Антон Антонович, конечно, более представительствовал в газете, всю же редакционную «кухню» меж тем довольно решительно и ухватисто взял в свои руки бойкий журналист Орест Михайлович Сомов, переметнувшийся к Пушкину из булгаринской «Северной пчелы». Личность эта была во многом темной и загадочной. Говорили о его довольно близких отношениях с Рылеевым и Бестужевым, которые даже редактировали его весьма либеральные по духу статьи о романтической поэзии. Потом он ходил в сотрудниках собственной газеты Булгарина «Северная пчела», которая начала выходить, как известно, с 1 января 1825 года. В разгар трагических событий 14 декабря он заявился к своему хозяину и с волнением на лице доверительно поведал ему, что был арестован по делу мятежников, попал в Петропавловскую крепость, откуда ему чудом удалось бежать, и теперь он умолял укрыть его от погони. Перепуганный Булгарин уверил Сомова в покровительстве, для надежности запер его в своем кабинете на ключ и тут же, конечно, вызвал полицию. Орест Михайлович был взят, как говорится, под белые руки и тут уж действительно отвезен в Петропавловскую крепость, из которой, однако, 6 января 1826 года был отпущен с миром, поскольку заявил, что он всего-навсего эдак пошутил. И это в те самые страшные и роковые дни, когда никому было не до шуток — ни разбитым восставшим, аресты которых продолжались, ни их еще не особо уверенным в себе преследователям и гонителям. Тем не менее Сомову его более чем странная выходка сошла с рук. Он как ни в чем не бывало продолжал служить все у того же Булгарина до самой той поры, когда стало известно о намерении Пушкина издавать «Литературную газету». Александр Сергеевич искал сотрудников. Тут под рукой у него как нельзя кстати оказался дельный, хваткий и знающий журналистское дело Орест Михайлович Сомов, видимо, сумевший каким-то образом расположить к себе поэта. Впрочем, Пушкин, отпустивший Дельвига по издательским делам в Москву и оставшийся за редакторским столом «Литературной газеты», внимательно приглядывался к командовавшему редакцией Сомову и очень скоро в отношении его почуял что-то неладное.

И сейчас Жадов тоже сидел и ждал. Ждал директивы — потому что набранные им роты, как говорится, «с белой ручки не стряхнёшь да за пояс не заткнёшь» и на своих двоих к фронту не отправишься. Выбивай теперь ещё и вагоны, выбивай очередь на отправку!..

Сидел комиссар в просторном коридоре бывшего штаба столичного военного округа, где теперь устроился наркомат по военным и морским делам. Плавал табачный дым, трещали пишущие машинки, бегали озабоченные военные, а Михаил Жадов ждал. Должен был его принять зам. наркома, причём сам комиссар понять не мог, зачем — не велика важность, один батальон отправить, тут бы и куда менее значимый воинский начальник справился; но чтобы сам зам. наркома?!..

«Высылай ко мне скорее Дельвига, если ты сам не едешь, — сетует он Вяземскому в Москву в конце января 1830 года. — Скучно издавать газету одному с помощью Ореста, несносного друга и товарища. Все Оресты и Пилады на одно лицо...»

Что-то здесь крылось не то. Совсем не то.

— Жадов? Чего сидишь, надулся, как мышь на крупу?

Однако никого другого у Алекандра Сергеевича покуда не было. А Орест же Михайлович с каждым выпуском ревностно демонстрировал свою незаменимость...

— Тимофей Степаныч! Боков!

Давыдов, посвященный своими друзьями и в издательские планы, и во многие редакционные «таинства», располагавший к тому же и собственными сведениями о том же Сомове, изрядно тревожился о судьбе «Литературной газеты». И, как покажет время, отнюдь не без основания.

Зам наркома был хоть и «старым большевиком», но таким же, как и Жадов, кадровым питерским рабочим. По эмиграциям не отсиживался, на женевских да лондонских съездах глотку не рвал. Если агитировал — то в цехах. При этом был мастером, хорошо зарабатывал, имел свой дом; Жадов его знал ещё по девятьсот пятому году.

Правда, вскорости совершенно неожиданно грянули события, которые разом чуть ли не целиком заслонили его литературно-издательские интересы.

— Вот не знал, что ты, Тимофей Степаныч, ныне таким важным заделался! Глянь, кабинет-то каков! Всё думал, куда ж ты запропал?



В середине августа Денис Васильевич, ездивший в Пензу за покупками и повидаться с тамошними приятелями, вернулся необыкновенно скоро, чуть не загнав лучшую свою выездную тройку. Мундир его густо побелел от пыли, а лошади были черны от пота. Спрыгнув с круто осаженных дрожек, он, не отряхнув с себя даже белесого степного покрова, взбежал на крыльцо, где встретила его поспешившая на звон колокольцев Софья Николаевна.

— А никуда я, Миша, не пропадал. Просто об иных делах наших болтать много не следовало. Льву Давидычу вот помогал. А он меня раз — и в «заместители»! Мол, мне говорунов и так хватает, а вот чтобы дело делать — так нет. Вот я и делаю. Снабжение, вооружение, всё такое. Тебе вот пособить успел в батальоном немного.

— Беда, матушка! — выдохнул Денис Васильевич с разгона.

— Не иначе сызнова война?

— Так это ты, Тимофей Степаныч, нам «гочкисов» выделил?

— Хуже! Черный мор объявился, холера морбус... По Волге от Астрахани кверху подымается. В Пензе бог знает что творится. Все в панике. Сказывают, в Саратове сия напасть страшная людей валом косит. Имения опустошает чуть ли не в одночасье. Скоро по всем приметам здесь будет. Собирай детей и немедля в дорогу. С этой заразою неуемной не шутят.

Наскоро собравшись, Давыдовы со всем своим многочисленным семейством налегке, без излишнего скарба, прихватив лишь самое необходимое, уехали из Верхней Мазы.

До Москвы, слава богу, добрались безо всяких происшествий. В первопрестольной было еще относительно спокойно. О холере, объявившейся в Поволжье, поговаривали, однако надеялись, что этот проклятый мор до старой столицы не докатится. Такое ранее случалось.

— Я. Только, Миша, не затем я тебя сюда звал, чтобы ты мне поклоны бил, ровно перед иконой чудотворной.

Жадов подобрался.

Поселив своих домашних в селе Мышецком, Денис Васильевич, конечно, тут же отправился по московским друзьям, приятелям и знакомым. И сразу же узнал целый ворох новостей самого разного свойства, в первую очередь европейских, относительно которых в своем степном захолустье он пребывал в полном неведении. Как оказалось, во Франции еще в июле вспыхнула революция. Вслед за парижским восстанием, как только это стало известно, последовало вооруженное возмущение в Брюсселе, откуда принц Фридрих II со своими войсками вынужден был бежать, опасаясь народного гнева. Поступали туманные слухи, что в связи с этими событиями неспокойно и в Польше, где шляхта уже открыто ратует за полное отделение от России.

— Да уж понимаю, Тимофей Степаныч. «Правду» вот прочитал — волком выть захотелось, честное слово. Харьков сдали, как так?! Что там с моим полком — никто не ведает…Где штаб Южфронта, где Сиверс, где Егоров, где…

Все политические европейские новости узнать можно было либо от русских, приезжающих из-за границы, либо из иностранных газет. В русской же печати даже упоминание об этих событиях было строжайше запрещено.

Он осёкся.

С горестью узнал Давыдов, что совсем недавно, пока он с семейством был в дороге, умер Василий Львович Пушкин. На похоронах его был и Александр Сергеевич, буквально этими днями уехавший в свою нижегородскую деревню Болдино. О его женитьбе на юной красавице Наталье Гончаровой, проживавшей со строгою маменькой и сестрами в собственном их доме на углу Скарятинского переулка и Большой Никитской, говорили в Москве как о деле уже решенном.

Боков, усатый, массивный, с круглыми щеками и разбегающейся от глаз сетью морщин, только вздохнул. Был он в военной форме, с тремя ромбами в петлице, но, как человек сугубо гражданский, носить мундир не умел.

Федор Толстой — Американец похвалялся, что это он все так ловко устроил со сватовством.

— Где Шульц, Ирина Ивановна, ты хотел сказать, Миша? Плохо там дело, с этой Шульц…

— Кабы не я, — не без гордости говорил он, восседая в Английском клубе, — Пушкин до сей поры бы вел «Осаду Карса», как называл он ухаживания за Гончаровой, и все бы без успеха...

— Что о ней?! — Жадов подался вперёд, сжал пудовые кулаки. — Что о ней слышно? Жива?

Среди вихря больших и малых новостей, дружеских застолий, литературных разговоров, деловых визитов Давыдов на какое-то время даже позабыл о губительной эпидемии, которая шастала где-то по волжским городам.

— Лев Давидович, когда вернулся, — понизил голос Боков, — доклад подал. Я его читал, Миша. Штаб Южфронта обвиняют в измене. Сиверса и Шульц арестовали, уже перед самым… ну, за сутки или двое до того, как белякам город-то достался.

И вдруг оглушительная в своей беспощадности весть: холера в Москве!

Жадов сидел ни жив, ни мёртв.

Количество жертв эпидемии росло с каждым днем, доходя в сутки уже до двухсот человек.

— Лев Давидович лично приказали их, как врагов революции, в чека забрать… Погоди, Миша, вижу, как побелел ты весь. Небось знать хочешь, чего я тебе всё это рассказываю?..

Для борьбы с холерой в Москву прибыл не так давно назначенный министром внутренних дел Арсений Андреевич Закревский. Давыдов, узнав о его приезде, сразу же явился к старинному своему приятелю и защитнику:

— Да чего ж тут знать… — глухо проговорил комиссар, не глядя на зам наркома. — Донесли небось уже… по команде…

— Могу ли быть чем полезен в столь пагубный для соотечественников час?

— Не «донесли», а «проявили партийную бдительность», — вздохнул Боков. — «Донесли» — то в царской охранке было.

— Разница-то какая? — буркнул Жадов. Стиснул подлокотники венского кресла — дерево жалобно заскрипела.

Закревский, не спавший третьи сутки, с бело-пергаментным лицом и синевою под глазами, обняв его, ответствовал:

— Люба она тебе? — вдруг в упор спросил Тимофей Степанович. Спросил совершенно по-отечески, словно непутёвого сына.

— Можешь, друг мой любезный, можешь! Я с сего дня ввожу в Москве карантинное, то бишь осадное, положение. Город оцепляют войска. К завтрашнему утру и мышь не проскочит. Положение, сам понимаешь, чрезвычайное. Кое-где по старой столице отмечены бесчинства. Это надобно пресечь в самом начале. Посему нужны мне очень люди боевые, хладнокровные и в то же время порядочные и уважаемые. Вроде тебя. Москва и уезд разделены на 20 санитарных участков. Принимай должность смотрителя над любым!..

Жадов вместо ответа поднялся, встал по стойке «смирно».

— Товарищ заместитель наркома, разрешите идти?

— Мне бы сподручнее тот, что примыкает к Петербургской дороге, поскольку здесь же, в семи верстах от Черной Грязи, мое сельцо Мышецкое, а в нем все семейство...

— Куда?

— Стало быть, 20-й участок, — раскинув на столе карту Москвы, уточнил Закревский. — И скажу тебе, что, пожалуй, самый труднейший. Дорога на столицу, сам понимаешь...

— На вокзал. Я так понимаю, мне…

14 октября Денис Васильевич вступил в хлопотную и далеко не безопасную должность санитарного надзирателя. Центр подведомственного ему участка находился в Черной Грязи. С присущей ему энергией и неутомимостью Давыдов занялся устройством спешно открывшейся здесь на пожалованные московскими купцами средства больницы, карантинных бараков, бань, караульных помещений для солдат, несущих заставную службу. Ему же пришлось заботиться о подборе медицинского персонала, комплектовавшегося в основном из добровольцев-студентов Московского университета, хлопотать о транспорте, о своевременной доставке лекарств и пропитания, о конвойном вывозе и захоронении умерших и прочем.

— Миша! — встал и Боков. — Меня послушай прежде. Что там в Харькове было — Бог весть. Полк твой товарищ Апфельберг вывел. Без потерь.

На чудовищную болезнь Денис Васильевич вдоволь насмотрелся вблизи. Проистекала она по обыкновению стремительно и неотвратимо. Занемогший человек умирал через день, но худел за эти злосчастные сутки до полного измождения, черты его искажались до неузнаваемости.

— То есть как? — опешил Жадов. — Харьков же… после упорных и кровопролитных боёв… так «Правда» пишет!

Боков только отмахнулся.

Хоть и был генерал Давыдов отнюдь не робкого десятка, поначалу от подобных картин у него душа леденела до ужаса. Воистину эпидемия была страшнее войны. Но должен же был кто-то сражаться и с этим невидимым и безжалостным врагом!.. И Денис Васильевич, которому от множества дел и забот и вздохнуть свободно, как говорится, было некогда, незаметно для себя пообвык и пообтерпелся. Насквозь пропахший вонючей хлористой известью, которую в народе называли «уксусом четырех разбойников», он в домашнем кругу почти не являлся, дневал и ночевал на своем участке, либо на военных заставах, либо в холерном комитете у Закревского.

— Какие там «кровопролитные бои»! Некому оказалось кровь проливать. Ударные дивизии наши в окружение попали. Заслон под Купянском — рассеялся. Только Волынский полк и попытался город отстоять, да харьковские рабочие отряды…но волынцы опоздали, а пролетариат, конечно, герои, да только там против них отборное офицерьё оказалось, не сдюжили. Полк твой вывели, всё верно сделали. Одним поленом избу зимой не нагреешь, только спалишь зря. Вязанку собрать надо! И волынцев незачем бросать в бой было. Им бы отойти, собрать всех рассеявшихся, оборону занять толком… ну, отступили б до Белгорода или даже Курска, всё равно. Зато беляков бы стена встретила!.. а так… волынцы кровью умылись, командира потеряли. Жаль Нифонтова, хоть и из офицеров, а дельный был комполка. И вот вам, пожалуйте бриться — и Харьков не удержали, и Курск отдали, и дай нам Бог за Орёл уцепиться. Беляки-то прут, бронепоезда гонят, конницу, где дыру нащупают — туда всей силой! — Боков схватил графин, плеснул воды в стакан, жадно выпил. — Беда, в общем, Миша. Армии нет. Какие части есть — отступают.

Москва в эту тревожную пору действительно напоминала осажденный город. На опустелых улицах почти не было видно экипажей. Лишь в сопровождении конных полицейских проезжали кареты с больными да мрачные черные фуры, в которых вывозили умерших.

А вот из штаба Южфронта вышли только Якир с Егоровым, ну, и командиры помельче. Что с Сиверсом, что с Шульц — никто не знает, кроме лишь того, что арестовала их ЧК. Товарищ Троцкий пишет, что за измену. Так что, Миша, готовься к худшему.

Самоотверженная, подвижническая деятельность Дениса Васильевича принесла свои плоды: в подведомственной ему округе болезнь резко пошла на убыль. В особой ежедневной газете «Ведомость о состоянии города Москвы», выходящей с первых дней эпидемии под редакцией профессора М. П. Погодина, 20-й участок, надзираемый генерал-майором Давыдовым, с полным основанием назывался лучшим и образцовым, с коего всем прочим смотрителям предлагалось брать пример.

— К худшему…

К Денису Васильевичу потянулись за опытом московские медицинские светила Пфеллер, Сейделер, Герцог, Левенталь, Гейман и прочие вкупе с правительственными чиновниками разных рангов.

— Да. Лев Давидович с собой Бешанова брал, начальника секретно-исполнительного отдела.

— Знаком мне этот гад… — скрипнул зубами Жадов. — Позорят революцию нашу такие!

Именно в эти дни объявился у него на участке и быстроглазый приветливый старичок с острым носиком-клювиком и кокетливыми курчавыми бачками — Яков Иванович де Санглен, возглавлявший, как хорошо знал Давыдов, при покойном императоре его личную тайную полицию, а теперь как будто бы находившийся не у дел. Нежданный гость наговорил Давыдову кучу комплиментов, расхвалил его патриотический порыв и беззаветное служение благородному богоугодному делу, просил показать ему все санитарные помещения и воинские заставы, по поводу устройства которых начал изливать восторг пуще прежнего. И тем самым, должно быть, расположил к себе доверчивого Давыдова. Более того, де Санглен напросился к Денису Васильевичу в гости, где после обеда начал живо интересоваться его литературными занятиями. Причем опять без устали хвалил стихи поэта-партизана и его военные записки. Давыдов не удержался и прочел любезному собеседнику несколько страниц из своих «Замечаний на некрологию Раевского». Тот с мягкою улыбкой указал автору на некоторые, излишне либеральные идеи, содержащиеся, на его взгляд, в этом сочинении. И тут же стал настойчиво переводить разговор на политические темы. Только после этого Денис Васильевич и заподозрил неладное...

— Верно. Позорят. Я товарищу Троцкому это в лицо говорил, ты ж меня знаешь. С фактами.

Кое-как отделавшись от приторно-ласкового гостя, Давыдов тут же обратился к своему старому приятелю начальнику Московского жандармского округа, генерал-лейтенанту Александру Александровичу Волкову с полуофициальным запросом, в котором писал по поводу насторожившего его явно провокационного приезда к нему де Санглена:

«...В течение вечера и на другой день поутру он... переменял со мною ежеминутно разговор, переходя от одного политического предмета к другому, — словом, играл роль подстрекателя и платим был мною одним безмолвным примечанием изгибов его вкрадчивости и гостеприимством...».

— Говорил? А он что?

Волков, как оказалось, был относительно вояжа де Санглена в полном неведении. Он, в свою очередь, навел справки о подозрительной деятельности бывшего начальника императорской тайной полиции у московского генерал-губернатора, светлейшего князя Дмитрия Владимировича Голицына и шефа жандармов графа Бенкендорфа. Последний ответил весьма уклончиво и витиевато:

— Рассмеялся да по плечу похлопал. Мол, не боишься ты, товарищ Боков, критиковать в открытую, честно, по-большевистски. Нам такие люди нужны. Но и такие, как Бешанов, нужны тоже. Революция, дескать, это не только новый мир строить, это ещё и труп старого… пре-па-ри-ро-вать.

«Я считаю долгом уведомить вас, что господин де Санглен столько известен нам, что он ни мною, ни вами употреблен быть не может ни для каких поручений».

— Давай уж покороче, Тимофей Степаныч. Ты ныне в чинах больших, понимаю, заслужил. Да только не томи уж, а?

Давыдову было объявлено, что старый специалист политического сыска действовал будто бы по собственной инициативе и что губернатору Москвы отдано распоряжение к принятию мер для того, чтобы впредь де Санглен «не смел тревожить московских жителей таковыми посещениями».

— Прости, Миша, старика. В общем, уезжай-ка ты отсюда поскорее.

Дело о шпионстве таким образом прикрылось.

— Я и так собирался…

Однако от близкого друга своего Закревского Денис Васильевич вскорости узнал, что де Санглен после посещения 20-го санитарного участка был принят лично государем, находящимся в эту пору в Москве, и имел с ним весьма длительную, доверительную беседу без свидетелей...

— Сняли тебя с полка.

О том, чье поручение выполнял пронырливый и хваткий провокатор де Санглен, склоняя его к политическим разговорам, Денис Васильевич узнал вполне доподлинно. Кстати, и сам шпион, как дошли слухи, проговорился кому-то о том, что, выполняя секретный приказ, проверял политическую благонадежность Давыдова и нашел ее весьма сомнительною, о чем с верноподданнейшим чувством и донес посылавшей его высокой особе.



— Как это «сняли»?!

С наступлением холодов эпидемия, бушевавшая в старой столице, начала затихать.

— За связь с белой агентурой.

Однако в народе успокоения покуда не было. Князь Вяземский, укрывшийся от холеры в своем Остафьевском имении, записывал в эти дни в своем дневнике:

— Она не агентура! — Жадов вскочил. — Мы с ней Таврический штурмовали!

«В самом деле любопытно изучать наш народ в таких кризисах. Недоверчивость к правительству, недоверчивость совершенной неволи к воле всемогущей сказывается здесь решительно. Даже и наказания божия почитает она наказанием власти... Изо всего, изо всех слухов, доходящих до черни, видно, что и в холере находит она более недуг политический, чем естественный, и называет эту годину революциею».

— Эх, Миша, душа ты чистая, — вздохнул Боков. — Знаешь, сколько таких, кто Таврический штурмовал, ныне на ту сторону перекинулось?

Еще более подлило масла в огонь многоустной молвы грянувшее, как разорвавшаяся бомба, известие о восстании в Польше. Европейские газеты сообщали о том, что готовится постановление Варшавского сейма, коим польский царь Николай Первый будет непременно ссажен со своего конституционного престола, и пророчили по этому поводу большую войну, к ходу которой западные страны не собирались относиться безучастно...

— Не знаю и знать не хочу! Ир… товарищ Шульц не такая!

6 декабря, в николин день и день именин Николая I, был снят холерный карантин и въезд в Москву объявлен свободным. Газеты сообщали о расцеплении первопрестольной столицы как о великой милости народу.

— Такая, не такая… Они с Сиверсом ныне ответ иному судии дают, я боюсь. А на тебя приказ вышел. Из Красной Армии уволить, но под суд не отдавать. Упросил я Льва Давидовича…

Жадов молчал, растерянно вертя в руках бумагу с приказом.

Давыдов, сдавший дела по 20-му санитарному участку, целиком отдался семейным заботам. Надо было перевозить жену и детей из Мышецкого. Для этого он снял «квартиру с мебелями» около Зубовской площади, в доме Стрекаловой. Наконец все его многолюдное семейство, включая нянек, мамок, воспитательниц и гувернанток, было водворено на московское жительство.

— Уезжай из Питера, Миша. Куда подальше, хоть на Урал. Постой! По глазам вижу, что делать станешь. В Харьков бросишься, да? Фронта, по-сути, нет, до города доберешься, и…

Тут же стало известно, что уже несколько дней, как в Москве объявился приехавший из своей нижегородской деревни Пушкин. Любезного Александра Сергеевича Давыдов разыскал в Глинищевском переулке в гостинице «Англия», в довольно простом темноватом нумере с письменным столом и широкою турецкою тахтою. Он, должно быть, куда-то собирался, на креслах лежала внаброс приготовленная меховая шуба. Однако Пушкин, расцеловавшись с Давыдовым, никуда не заспешил, а тут же усадил его послушать одну вещицу в прозе, суждение о которой ему не терпелось узнать именно от Дениса Васильевича.

— И. — Комиссар вышел из оцепенения. Аккуратно положил приказ на край неоглядного стола. — Хоть могилку отыщу…

— Ничего ты там не отыщешь. Чека наше учёт захоронениям не вело, расстреляных закапывало где придётся — контра, чего её жалеть? Говорю тебе, не узнаешь ничего и не отыщешь, только пропадёшь зря. Я ж тебя знаю.

— Действие сей повести, названной мною «Выстрел», происходит большею частью в армейском кавалерийском полку, а главный герой — отставной гусар, бывший буян и повеса. Все это должно быть вам близко. Посему уважьте, Денис Васильевич, послушайте!.. Впрочем, тут есть строки, которые непременно должны прийтись и к вашему сердцу...

— А что ж мне делать-то тогда, а, Тимофей Степаныч? Если из армии меня погнали, знать, и не начдив я теперь…

Пушкин начал читать сначала ровно и спокойно, потом все более воодушевляясь. Он уже не мог сидеть на месте, а вскоре расхаживал с листами по нумеру. Чувствовалось, что повесть нравилась ему самому и была связана с какими-то волновавшими его личными воспоминаниями. Наконец он приступил к тому месту, где герой его Сильвио рассказывал о себе, и, не без лукавства поглядывая на Дениса Васильевича, понизил голос и читал с особою расстановкою:

— Не начдив, — вздохнул Боков. — Вот, держи. На склады пойдёшь, заберешь паёк за месяц вперёд. Я подписал.

«— Вы знаете, — продолжал Сильвио, — что я служил в *** гусарском полку. Характер мой вам известен: я привык первенствовать, но смолоду это было во мне страстью. В наше время буйство было в моде: я был первым буяном по армии. Мы хвастались пьянством: я перепил славного Бурцова, воспетого Денисом Давыдовым. Дуэли в нашем полку случались поминутно».

— Благодарствую, товарищ замнаркома…

— Не иначе как наш Белорусский гусарский! — не удержавшись, с жаром воскликнул Давыдов. — Этот полк воистину гремел своим удальством по всей армии. Точно...

— Не за что. Я, чтобы ты знал, Миша, с приказом этим не согласен. Ошибку они допустили, это точно. Но и ты пролетарской бдительности не проявил, согласись. Из Питера, как сказал тебе уже, уезжай. И скажи спасибо, что из партии тебя не вычистили.

— Мог ли я, описывая старое незабвенное гусарство, не упомянуть вас, Денис Васильевич, и лихого Бурцова — адресата ваших дивных зачашных песен и дружеских посланий. Как-никак это целая эпоха! — улыбнулся Пушкин.

— А вот уж черта с два им! Я вступал, когда…

— Да знаю я, Миша, всё знаю! — с досадой перебил Боков. — Уезжай, честное слово. В себя приди. На заводе поработай…

Повесть, дочитанная до конца Александром Сергеевичем, была драматична, жива и прекрасна. Давыдов не скрыл своих восторгов. Дениса Васильевича, конечно, тронуло и взволновало вошедшее в текст наряду с именем лихого Алешки Бурцова и его собственное имя. А еще более, пожалуй, то, что Пушкин не убоялся поставить эпиграфом к «Выстрелу» строки, принадлежавшие объявленному государственным преступником сердечному приятелю Давыдова Александру Бестужеву:

— Товарищи мои насмерть с беляками бьются, а я, значит, отсиживаться стану? Вот уж нет! Мобилизация идёт? — Идёт! Вот и пойду добровольцем, хоть и рядовым!

«Я поклялся застрелить его по праву дуэли (за ним остался еще мой выстрел)». После расправы над декабристами, объяснявшими, как известно, свое стремление к цареубийству правом на дворянскую дуэль, строки эти, вынесенные в качестве эпиграфа к пушкинской повести, неожиданно обретали еще один, хотя и скрытый, но отнюдь не безобидный смысл. Давыдов с опасением указал на это Александру Сергеевичу:

— Уезжай, Жадов! — повысил голос и зам. наркома. — Уезжай, пока в тебя Ягода не вцепился! У этого всякая вина виновата, контру изводит прямо как опричиники царя Грозного боярскую крамолу.

— Ну и глаз у вас, Денис Васильевич! — живо откликнулся Пушкин. — Остер, словно сабля гусарская. Я до вас повесть сию Баратынскому читал — он ничего не заподозрил... А вы же сразу!

Тимофей Степанович был мастером грамотным и начитанным, а больше всего любил он «Князя Серебряного».

— Одну бумагу я тебе справил, видать, и второй не избежать, — Боков принялся рыться в ящиках. — Поедешь в командировку, чин чином. На Ижевский оружейный завод. Ну, чего глазами сверкаешь? Я тебя не царский генерал, не сверкай зря. Бери мандат и иди. И чтобы к вечеру духу твоего в Питере бы не было!

В эту встречу Давыдов узнал от Пушкина и печальную новость: над «Литературной газетой» разразилась жандармская гроза. По недосмотру Дельвига в ней месяц назад появились четыре стихотворных строчки Казимира де Виня, сопровожденные крохотной заметкой, в которой косвенно упоминалось об июльской революции. Это вызвало великий гнев в верхах. Дельвиг был затребован к генералу Бенкендорфу, который грубо наорал на него, угрожая упрятать барона в Сибирь вместе с его беспутными друзьями. Мягкий Антон Антонович не выдержал жандармского хамства и, вернувшись домой, слег в нервической горячке51. Издание газеты под угрозою запрета.

— Не будет, — мрачно посулил Жадов. — Благодарствую, Тимофей Степаныч. Не забуду твою доброту.

— Ох, чует мое сердце, Александр Сергеевич, что все это дело свершилось не без Ореста Сомова, — задумчиво молвил Давыдов. — Не верю я ему ни на грош, хоть убейте меня! О нем, помню, еще Рылеев с Пущиным говорили с предостережением. Этот хват, по моему разумению, либо хитроумный масон, либо агент полицейский, а может быть, то и другое разом! Держались бы от него подалее, не ровен час...

Боков только отмахнулся.

Лицо Пушкина сделалось серьезным, но он ничего не ответил.

— Я хоть и зам у Льва Давидовича, а только так тебе скажу, Михаил — Благоев-то многое верно говорил. Ой, многое… Ну, прощай. Да как в Ижевск приедешь — телеграмму дай. Служебную. Всё понял?

В эти дивные, чистые, осыпанные лебяжьими снегами дни Давыдов с Пушкиным виделись часто. И у милых домоседов Баратынских, и в шумной квартире Павла Воиновича Нащокина в Большом Николо-Песковском переулке в доме Годовиковой, где лихо звенели гитары и заливался цыганский хор; и в не менее шумном собственном доме графа Федора Ивановича Толстого — Американца, на углу Сивцева Вражка и Калошина переулка... Где-то в одном из этих мест Денис Васильевич читал в дружеском кругу рукопись своих «Замечаний на некрологию H. H. Раевского», вызвавшую всеобщее одобрение.

— Так точно, товарищ Боков, понял.

2 января 1831 года Пушкин среди прочих московских новостей сообщал об этом Вяземскому, все еще сидевшему в своем Остафьеве над биографией Фонвизина:

— Да не вздумай самовольничать! В Харькове беляки, так что…

«Денис здесь. Он написал красноречивый Eloge52 Раевского. Мы советуем написать ему жизнь его».

— Я помню, — Жадов взялся за ручку двери. — Только… я правды всё равно добьюсь!

И шагнул за порог.

4 января, в воскресенье, Пушкин с Давыдовым, прихватив с собою двоих общих московских приятелей Николая Муханова и князя Николая Трубецкого, помчались на быстрых санках в Остафьево, в гости к Вяземскому. Сюда же к вечеру приехал и старинный товарищ Дениса Васильевича князь Борис Антонович Четвертинский с женою. Как можно судить по обрывочным дневниковым записям Вяземского, разговор вращался в основном вокруг трех главных предметов: Франции, Польши, литературы. Пушкин шутил по поводу великого князя Константина, что он теперь «дважды вдов» — поскольку в декабре 1825 года потерял империю, а недавно — Польское королевство. Обсуждалось обнародованное воззвание Николая I, грозившего полякам, что он не положит оружия, доколе не будет наказан последний возмутитель. Сей документ сравнивали с манифестом покойного Александра I в 1812 году, где он, в свою очередь, клялся не положить оружия, доколе не будет ни единого врага на земле русской. Если тогда высочайшее слово походило на речь царя-освободителя, то в нынешнем более слышалась самоуверенность палача... Не была обойдена молчанием и весть о вооруженном возмущении в Тамбове, в котором приняли участие крестьяне большого пригородного села, местные мещане и выступивший на их стороне тамбовский батальон внутренней стражи. Усмирение восставших было произведено по высочайшему приказу с неимоверной жестокостью...

Боковлишьпечально покивал.

Разговоры в остафьевском доме, как видим, носили откровенно противоправительственный характер. Узнай об их содержании кто-либо из полицейских осведомителей, ни хозяину, ни его гостям, конечно, не поздоровилось бы...

— Добьёшься, добьёшься…

События в Польше меж тем разгорались. Судя по всему, там завязывалась большая война.

И вернулся к бумагам.



Денис Васильевич, продолжавший состоять по кавалерии, совершенно неожиданно для себя получил предписание военного ведомства отбыть в распоряжение Главного штаба действующей армии. Отказаться на этот раз означало навсегда распрощаться с военною службой. Кому-то в верхах было угодно, чтобы он снова непременно оказался в огне, причем как можно быстрее. Казенной бумагой обозначался почти незамедлительный срок отъезда из Москвы — 15 января 1831 года53.

Вечером того же дня на Московском (как именовался с первых дней революции бывший Николаевский вокзал) появился высокий и плечистый рабочий в форменной чёрной тужурке мастера-металлиста казённых заводов, на серо-стальных петлицах — скрещённые молот с резцом. Царский герб уже отковырен, видел только более тёмный его след. Стрелку железнодорожной охраны рабочий этот показал мандат, подписанный зам. наркомвоенмора товарищем Боковым и был беспрепятственно пропущен. Тот же мандат доставил ему билет и плацкарту.

Особого желания начинать новую кампанию у Давыдова, конечно, не было. Под всеми благовидными предлогами он оттягивал отъезд, в глубине души надеясь, что тем временем польские события придут к мирному исходу.

Поезд, правда, был не ижевский, совсем нет.

Во всяком случае, Денису Васильевичу удалось задержаться в Москве более чем на месяц и даже попасть на «мальчишник» Пушкина, устроенный им 17 февраля, за день до своей свадьбы. На прощание с холостой жизнью Александр Сергеевич пригласил человек десять самых близких ему друзей в свою новую квартиру, снятую им в доме Хитрово на Арбате. Среди них, кроме Давыдова, были еще Нащокин, Вяземский, Баратынский, Варламов, Елагин со своим пасынком Иваном Киреевским и прочие. Здесь, кстати, Денис Васильевич впервые встретился с поэтом Николаем Языковым, описавшим эту встречу в письме к своему старшему брату Петру от 25 февраля 1831 года.

Михаил Жадов ехал в Москву.

Знакомство с Николаем Языковым, состоящим к тому же в дальнем родстве с Ермоловым, в будущем очень быстро перерастет во взаимную приязнь и сердечную дружбу...



Пока Денис Васильевич неторопливо готовился к отъезду, а потом, видимо, тоже не очень поспешая, следовал в сторону западной границы, русская стодвадцатитысячная армия, зараженная холерой, под командованием его старого знакомого Дибича, получившего за турецкую кампанию фельдмаршальский чин и громкое прибавление к фамилии «Забалканский», вторглась в Польшу. Под городом Гроховом поляки оказали ей упорнейшее сопротивление. 17—25 февраля здесь разгорелись кровопролитные бои, которые так и не принесли русским войскам особых успехов, хотя восставшие и отошли в сторону укрепленного варшавского предместья — Праги. Штурмовать знаменитую польскую твердыню Дибич не решался. Ходили слухи, что он вел с восставшими через каких-то иностранных посредников темные переговоры.

От Харькова прямая и торная дорога ведёт почти строго на север. Хорошее шоссе на Белгород — Курск — Орёл и железнодорожная ветка. Именно к Орлу и подходил эшелон александровцев, сразу за головным бронепоездом «Единая Россiя».

— Орёл, Орёл, Орёл… — бормотал Петя Ниткин, листая страницы «Большого географического справочника» и подсвечивая себе фонариком. Где он ухитрялся добывать книги — все давно и гадать бросили.

К Главной квартире Денис Васильевич прибыл лишь 12 марта. Новоиспеченный фельдмаршал встретил его весьма приветливо, наобещал определить его к хорошему командному месту и опять, конечно, слукавил: выделив Давыдову отряд из трех казачьих полков, он тут же целиком подчинил его своему доверенному генералу Крейцу. О какой-либо самостоятельности в военных действиях Денису Васильевичу нечего было и помышлять. Он понимал, что его по-прежнему держат под зорким присмотром. Посему и настроение у него было отнюдь не воинственное. Еще не встретившись с неприятелем, Давыдов уже думал о том, чтобы эта злосчастная кампания побыстрее завершилась.

— У тех тогда всё там и назад покатилось, — заметил Фёдор полушёпотом.

«Кажется, скоро все кончится, — писал он жене 19 марта 1831 года, направляясь к своему отряду, — боюсь даже, что мне не удастся подраться — я почти в этом уверен...»

— Именно, — Петя не отрывался от книги, вертел то так, то сяк, разглядывая схемы. — Но тогда всё было иначе.

«Дай Бог скорее конец! — в той же надежде твердил он Софье Николаевне 1 апреля из Высокого. — Дай Бог скорее быть в Мышецком или в Мазе возле тебя, моего единственного друга! Повторяю как тебе, так и здесь всем, что это моя последняя кампания — даю тебе в том честное слово. Пора на покой: 15-я кампания не 15-й вальс или котильон! Пора! Пора на печку!..»

— Как «иначе»? Сил у красных и тогда, и сейчас больше десятикратно. И тогда, и сейчас был, считай, один фронт. Колчака-то тогда, к осени их 19-го, уже разбили. На западе перемирия добились.

— Верно. Потому и у нас один-единственный шанс. Такой же, как тогда. Не останавливаясь, вперёд. И не думая о флангах. Возьмём Москву — всё у большевиков рухнет. А не возьмём — увязнем в их пехоте. Сейчас они её со всех концов погонят.

Впрочем, когда ему пришлось столкнуться с неприятелем, генерал-майор Давыдов воевал храбро и лихо. Иначе он не умел.

— Уже гонят. Не могут не гнать.

В конце апреля в «Русском инвалиде» и в других петербургских газетах печаталось, например, вот такое сообщение с военного театра:

— Угу. А потому — прямо на Москву. Кинжальный удар. А оттуда на Питер. Бронепоездами. Как немцы у нас осенью четырнадцатого, помнишь?

«Генерал-майор Давыдов, получив сведения, что генерал Дверницкий оставил во Владимире особую команду со многими офицерами и старшим адъютантом своим, для возбуждения мятежа в Волынской губернии между Бугом и Стыром, поспешил усиленным переходом к Владимиру. Перед самым городом передовые разъезды наши встречены мятежниками в числе до 1000 человек и отступили за одну версту от города. Вскоре прибыл туда Донской казачий полк командовавшего авангардом нашим, полковника Катасанова, стремительно ударил на мятежников и вогнал их в город, где они, засев в домах и церквах, открыли сильный ружейный огонь. ...Между тем генерал-майор Давыдов, вскакав в город с полками Киреева и Финляндским драгунским, окончательно овладел городом и довершил поражение мятежников».

Федор помнил.

— Только красные рельсы попортят, вот и вся недолга.

За отчаянно-лихое отбитие у неприятеля города Владимира-Волынского Главная квартира представила Давыдова к ордену Святого Георгия 3-й степени, однако новый государь шел по стопам прежнего и тоже посчитал необходимым приуменьшить награду поэту-партизану: за эту удачно проведенную боевую операцию он получил Анну 1-го класса.

— Пусть портят. Это Москва себя прокормит, а Питер нет. Возьмём Москву — отрежем Питер от страны, от запасов, от…

Кстати, после этой победы противник, страшившийся не только храброго напора Давыдова, но и громкой его партизанской славы, начал всячески чернить лихого генерала, придумывая несусветные небылицы о его жестокости и кровожадности. Особенно старался в этом плане «Польский вестник», издававшийся на французском языке. Он из номера в номер поливал грязью известного русского партизана и призывал население беспощадно расправиться с ним. На эту злобную ложь Давыдов отвечал по обыкновению своему добродушием в отношении мирных жителей и милосердием к поверженному врагу. В своем походном дневнике он записывал по этому поводу: «Поляки, почитая меня жестокосердным, трепетали при имени моем. Я с намерением рассеивал эти слухи...»

— Да какое ж отрежем, а ветка на Витебск? На Вологду?

— Эстляндия с Лифляндией все под немцами, а поляки уже под Минском стоят. «Жабьими прыжками» вперёд пробираются. С большевиками о мире да границе балакают, а сами — тут на пять вёрст вперёд, там на семь. Вот сперва до Барановичей добрались, а теперь уже и Минск близок. А с Вологды многого не натащишь.

В эти дни в армии, страдавшей от эпидемии и военных неудач, все более распространялись вести о предательстве главнокомандующего фельдмаршала Дибича. Непомерное же высокомерие и заносчивость бывшего захудалого остзейского барона, прорвавшегося к высотам власти, его полнейшее пренебрежение к войскам, которыми он командовал, вызывали всеобщую ненависть к нему как со стороны офицеров, так и нижних чинов. В своих военных записках о польской войне Денис Васильевич позднее напишет об этом: ...«Получив начальство над армиею в Польше, что почиталось его совместниками за верх благополучия, он возвысился над толпой, насколько веревка возвышает висельника. Под влиянием этих мыслей и прозрения, невольно запавшего в душу каждого солдата, что главнокомандующий подкуплен врагами, я написал... песню, имевшую некоторый современный успех».

— Две Мишени этот план выдвинул?

Стихи «Голодный пес», направленные против Дибича, получились весьма хлесткими и желчными. В них к тому же явственно слышался современникам отзвук испанской революционной песни «Трагала, перро!» («Глотай ее, собака!»), сложенной в годы освободительной борьбы в Испании и широко распространенной в России декабристами. В «Голодном псе» Давыдов выдавал своему бывшему приятелю, как говорится, по первое число:

— Он, — кивнул Петя. — Потому как тоже голову ломал над той гражданской. Думал, как победить можно было. И пришёл к выводу, что только стремительный бросок к Москве, больше никак. Не растекаться широким фронтом, а только вперёд.



Ох, как храбрится
Немецкий фон.
Как горячится
Наш херр-барон.
Ну, вот и драка,
Вот лавров воз!
Хватай, собака,
Голодный пес...



— Вот и летим вперёд…

Стихи эти разлетелись по армии с невероятной быстротою. Их, как ходили слухи, распевали даже польские повстанцы. Стараниями доброхотов дошли они, конечно, и до царского любимца фельдмаршала Дибича, и до великого князя Константина. И неизвестно, чем бы все кончилось, если бы «голодный пес» — главнокомандующий — вдруг не умер в конце мая от холеры. Та же самая участь через какое-то время постигла и оставшегося при армии великого князя. Денис Васильевич потом шутливо говорил в этой связи о том, что «не было бы счастья, да холера помогла...».

Новым главнокомандующим волею государя был назначен Иван Федорович Паскевич-Эриванский, от которого, впрочем, ожидать чего-либо доброго для себя Давыдов тоже не мог. Характеризуя его, Денис Васильевич записывал в своей походной тетради:

— Летим. Тогда и там у наших силы кончились.

«Паскевич, при замечательном мужестве, не одарен ни прозорливостью, ни решительностью, ни самостоятельностью, свойственными лишь высоким характерам. Не отличаясь ни особенной твердостью духа, ни даром слова, ни способностью хорошо излагать на бумаге свои мысли, ни уменьем привлекать к себе сердца ласковым обращением, ни сведениями по какой-либо отрасли наук, он не в состоянии постигнуть духа солдат и поэтому никогда не может владеть сердцами их...».

К этой записи Давыдов вскоре после неумеренно щедрых царских милостей, посыпавшихся на Паскевича после успехов в Польше, добавит и еще одну, чисто анекдотического плана:

«Однажды льстецы, говоря с отцом его, Федором Григорьевичем Паскевичем, восклицали: «Князь Варшавский — гений!» Умный старик возразил по-малороссийски: «Що гений, то не гений, а що везе, то везе».

Везло Паскевичу действительно знатно. Взять Варшаву ему удалось 26 августа 1831 года — как раз в день годовщины Бородинской битвы. В самом начале боя главнокомандующий ухитрился получить легкую контузию и сразу же выбыл из огня, в котором погибли многие генералы. Все кровопролитное и жестокое сражение провел начальник штаба генерал Толь, однако вся слава занятия польской столицы досталась единолично Паскевичу. Повезло Ивану Федоровичу даже в том, что в нужный момент у него под рукою оказался флигель-адъютант ротмистр князь Суворов, внук знаменитого полководца. Именно его избрал главнокомандующий для доставления победного донесения царю в Петербург, что как бы сближало известное взятие Варшавы Суворовым со взятием ее Паскевичем.

— А здесь, Петь? Не кончатся, думаешь?

Все эти во многом случайные совпадения, но умело использованные и преподнесенные, произвели немалое впечатление не только на правительство, но и на русское общество. Пушкин и Жуковский откликнулись на эти события звучными стихами. Так Паскевич оказался увенчанным не только необычайно щедрыми монаршьими милостями, но и пышными поэтическими лаврами первых певцов России...

— Непременно кончатся.

— Умеешь ты ободрить, брат Ниткин!

Денис Васильевич искренне радовался завершению нелегкой кампании. Она для него прошла успешно. Николай I, наказав Польшу за возмущение, отняв у нее конституцию, дарованную ей в свое время Александром I, и переведя Царство Польское на общее положение всех прочих российских губерний, торжествовал победу и не скупился на награды. Во всяком случае, боевые заслуги Давыдова были уважены на этот раз, как, пожалуй, ни в одну прежнюю войну. Кроме ордена Анны 1-го класса, врученного ему за взятие Владимира-Волынского, он за упорный бой у Будзинского леса, где ему, кстати, вновь пришлось скрестить оружие с известным еще по 1812 году противником — польским генералом Турно, получил чин генерал-лейтенанта; «за отличное мужество и распорядительность» во время горячего сражения у переправ на Висле Давыдову был пожалован орден св. Владимира 2-й степени; и к этому за всю польскую кампанию еще прусский знак отличия «Virtuti militari»54 2-го класса.

— Воинские силы имеют такое обыкновение — кончаться, — важно заявил Петя. — Поэтому побеждает тот, у кого они кончатся последними.

Уезжая из армии, Денис Васильевич твердо знал, что закончил свою последнюю в жизни кампанию. Более воевать он не собирался. Взять снова в руки свою испытанную гусарскую саблю его теперь могла заставить лишь смертельная угроза любезному отечеству. Однако такой угрозы в обозримом будущем вроде бы, слава богу, не предвиделось.

Фёдор только рукой махнул. И стал думать о том, что давно не приходили белые конвертики от великой княжны Татианы. Эх, забыла небось простого прапорщика-александровца, не до него ей…

Правда, особо долго размышлять не пришлось. Бронепоезд замедлял ход, на востоке всходило солнце, а наблюдатели успели поднять тревогу — впереди были разобраны рельсы.

Начинался новый день, начиналась «работа», как называли это александровцы. Не «бой», не «атака», не «наступление», а именно «работа».

Орёл с юга почти ничем не был прикрыт. Не считать же за серьёзную преграду овраг и не то ручей, не то речку под названием Пересыханка. Железная дорога на Москву проходила по восточной окраине, даже не пересекая здесь Оку.

У окраин красные лихорадочно рыли окопы, ставили орудия и пулемёты.

Бронепоезд остановился вне досягаемости вражеских батарей; его тяжёлая артиллерия же, напротив, могли их накрыть с лёгкостью.

Любовь и слава

Александровский полк готовился к атаке.

Будьте честны, смелы и любите отечество наше с той же силой, как я любил его. Из наказа Д. В. Давыдова сыновьям
Глава XII.4

Вошедшая в мирную колею жизнь покатилась для Давыдова относительно ровно, без особых, уже давно привычных ему ухабов и рытвин.

— Помните, нам нельзя тут застревать, — повторял Две Мишени, обходя ряды добровольцев. Он хромал, опирался на костыль, но упрямо отказывался идти в госпиталь — мол, это просто царапина, допрыгаю, чай, не кукла фарфоровая — к вящему неудовольствию Ирины Ивановны Шульц.

В отставку он не вышел, продолжая числиться по кавалерии, однако вся служба его ограничивалась лишь ношением генерал-лейтенантского мундира. Военное ведомство его, к счастью, более не тревожило и ничем не докучало. Почти все свое время и внимание Денис Васильевич уделял теперь литературной работе и заботам по семейству. 13 ноября 1831 года он писал Закревскому из Москвы:

Её возвращение бывшие кадеты восприняли с восторгом. Для них она была пережившей ужасные вещи и спасённой в последний момент учительницей, кого они помнили и любили. Никто не умел так рассказать о Пушкине или Лермонтове, о Тютчеве или о Фете, как она. И на уроках, посвящённых графу Толстому у неё завязывались отчаянные споры, чуть до драки не доходило; так что сведенные в первую (Государеву) роту первого батальона Александровского полка кадеты, без экзаменов и прочего сделавшиеся прапорщиками просто радовались — те, кто не знал.

Ирина же Ивановна часто поглядывала на Фёдора, на Петю — и вздыхала. Но им сейчас было не до разговоров…

«У нас балы следуют за балами, концерты и все шумные удовольствия не прерываются. Я гляжу на них издали, ибо мой домашний спектакль, жена и дети, отвлекают меня совершенно от публичных спектаклей...»

Орёл они брали хитрым обходным манёвром, во взаимодействии с конницей графа Келлера. «Единая Россiя» с безопасной дистанции накрывала позиции красных своей морской 130-мм артиллерией, специально снаряжённые шрапнели рвались над торопливо вырытыми траншеями, собирая обильную жатву. И в атаку александровцы двинулись, как умели — перебежками, переползанием, прикрывая друг друга и беря на прицел любое шевеление на красных позициях.

Из друзей-литераторов в Москве в эту пору почти никого не было. Вяземский, недавно пожалованный царским указом в камергеры за деятельное участие по устройству Всероссийской промышленной выставки, жил с семейством большею частью в Остафьеве и в старую столицу наведывался редко. Баратынский, как сказывали, еще летом отправился в имение, отстоящее в 20 верстах от Казани, где намеревался провести и зиму. Пушкин с молодою женою окончательно переселился в Петербург...

Когда штурмовые пятёрки достигли линии окопов — там уже почти никого не осталось. Не выдержав обстрела, пехота красных начала беспорядочно оттягиваться вглубь городских кварталов, растекаясь по улицам и переулкам.

Зато в Москве, как с радостью узнал Давыдов, еще с половины мая находился Михаил Орлов, которому наконец высочайше было разрешено покинуть калужскую деревню и переехать в первопрестольную. Теперь он жил на Малой Дмитровке в доме Шубиной. Денис Васильевич, конечно, поспешил навестить семейство старого своего приятеля.

Фёдор, как всегда, шёл с Петей, Левкой, Севкой Воротниковым, а пятого им, как важно заявлял Ниткин, и не требовалось, потому что Севка, мол, «и так за троих может». Воротников не расставался со своим любимым «гочкисом», и в его руках это оружие творило настоящее опустошение на вражеских позициях.

Екатерину Николаевну он нашел хоть и несколько привядшей, но державшейся с прежней величественностью и строгостью. Михаил Федорович окончательно облысел, но это, как ни странно, отнюдь не портило его вида. Пожалуй, наоборот, совершенно обнаженный череп придал какую-то скульптурную законченность всей его атлетически-могучей фигуре, еще более подчеркнув и его красивые мужественные черты, и благородную осанку.

Вот и сейчас — ползком преодолели последние сажени, швырнули гранаты, нырнули сразу же за разрывами, добили-дострелили выживших, Севка прочистил траншею несколькими короткими очередями. Рванули дальше — несколько красноармейцев подняло руки, бросив винтовки.

— Куды сдаваться-то идти, вашбродь? — деловито осведомился молодой парень с натруженными крестьянскими ладонями. — Мне батька с мамкой наказали живым вернуться, мол, без тебя обойдутся, красные ли, белые, а ты нам живым нужен.

Натура Орлова была все тою же — кипучей и неугомонной. Энергия, клокотавшая в нем, искала выхода, и поэтому он неутомимо придумывал для себя всевозможные занятия. Михаил Федорович рассказал, что в деревенском уединении всерьез увлекся политической экономией и химией и даже изобрел новую химическую номенклатуру, отличную от общепринятой французской. Теперь он был одержим мыслью завести хрустальную фабрику, на которой думал производить средневековые стекла с картинами, кроме того, намеревался писать книгу о кредите и переустройстве финансов, для коей уже собрал горы справочного и статистического материала.

Парня трясло, он болтал без умолку.

Орлов с жаром рассказывал Давыдову о своих занятиях и прожектах. Но, слушая старого друга, Денис Васильевич невольно чувствовал какую-то обреченную безвыходность его теперешних увлечений. Душа Михаила Федоровича устремлялась, конечно, совсем к другому, к чему все пути покуда были напрочь закрыты...

— Винтовку разряди, — велел Фёдор. — На плечо повесь, штыком вниз. Руки держи вверх. И иди прямо во-он туда, где рельсы.

— Эт где чугунка, вашбродь?

В эту осень Денис Васильевич, истосковавшийся, как сам он говорил, по «пище духовной», внимательно просматривал вышедшие без него номера московских и петербургских журналов, с великим удовольствием зачитывался только что появившейся искрящейся живым добродушно-лукавым малороссийским юмором книгой молодого, еще неведомого ему писателя Николая Гоголя «Вечера на хуторе близ Диканьки». И одновременно впервые собирал воедино и готовил к изданию рукопись своих стихотворений.

— Угу, где чугунка. Скажешь, мол, александровского полка прапорщик Солонов Фёдор тебя послал.

6 декабря 1831 года оттепельная, сумрачно-слякотная Москва, будто солнышком, осветилась приездом Пушкина. Он прибыл пущенным не так давно велосифером, или: поспешным дилижансом, тащившимся из Петербурга до Белокаменной по непогоде пять суток, и остановился у своего доброго приятеля Нащокина, который к этой поре из Большого Николо-Песковского переулка перебрался в Гагаринский переулок в дом Ильинской. На новой квартире Павла Воиновича, человека ума необыкновенного и доброты несказанной, впрочем, было все то же самое, что и на старой, — в полном соответствии с его широко распахнутою холостяцкой натурой и постоянными переходами от «разливанного моря» к полной скудости, доходившей до того, что приходилось топить печи мебелью красного дерева. Атмосферу этого жилища Пушкин живописно обрисовывал в письме жене:

— Ага! — деловито кивнул парень. — А, вашбродь, пороть сильно станут?

«...Нащокин занят делами, а дом его такая бестолочь и ералаш, что голова кругом идет. С утра до вечера у него разные народы: игроки, отставные гусары, студенты, стряпчие, цыганы, шпионы, особенно заимодавцы. Всем вольный ход. Всем до него нужда; всякий кричит, курит трубку, обедает, поет, пляшет, угла нет свободного — что делать?..»

— Тьфу! Наслушался баек этих! У нас пленных крестьян, кого по мобилизации забрали, домой отпускают. Ну, если не захочешь у нас воевать, у добровольцев.

В этом шумном и дымном бедламе Давыдов и разыскал Пушкина буквально на следующий день по его приезде. Александр Сергеевич был душевно рад встрече и тут же вручил старому другу экземпляр «Повестей Белкина», отпечатанных незадолго перед тем в типографии Плюшара, сопроводив его своею простою и доброю надписью. Хотя и не без труда, они все же отыскали укромный уголок в безалаберной нащокинской квартире, где смогли уединиться от всевозможных гостей и просителей и более-менее спокойно поговорить.

— Ни, — покрутил головой пленный. — Батька мне велел домой живым… а то, грит, так шкуру спущу, что и на том свете вспомнишь! благодарствую, вашбродь!

И он, вместе ещё с тройкой таких же, явно только что набранных в пехоту солдат, пошёл к позициям белых.

Александр Сергеевич живо интересовался польской кампанией, расспрашивал дотошно о военных действиях, об умонастроениях в войсках, о лозунгах повстанцев, о Дибиче, о Паскевиче... Ему к сердцу, конечно, пришелся искренний восторг поэта-партизана по поводу стихов «Клеветникам России» и «Бородинская годовщина», написанных по следам последних событий.

Александровцы легко прорвали позиции красных на южной окраине Орла. В самом городе перестрелки вспыхивали то у присутственных мест, то у опустевшего здания кадетского корпуса, но зацепиться за город красная пехота не смогла. Рассыпалась, разлетелась брызгами. Многие сдавались в плен — тем охотнее, если слышали, что сдаются не дроздовцам или марковцам, но александровцам.

— А князь Вяземский меня, как сказывали, за эти стихи резко порицает, — с печалью молвил Пушкин. — Толкует, что коли я решился быть поэтом событий, а не соображений, то почему бы мне теперь, после прославления взятия Варшавы, не воспеть графа Алексея Орлова за его победы Старо-Русские55 или Нессельроде за подписание мира... А вот Чаадаев, хотя и известен своим всесветным скептицизмом, меня, наоборот, хвалит за те же стихи. — Александр Сергеевич достал письмо, писанное по-французски, и привел из него несколько строк: — «Я только что прочел ваши два стихотворения. Друг мой, никогда вы не доставляли мне столько удовольствия. Вот вы, наконец, и национальный поэт; вы, наконец, угадали свое призвание...» Кого слушать? — отложив письмо, с грустной улыбкой спросил Пушкин. — Ох уж эта республика словесности! За что казнит, за что милует?.. И все же вам, Денис Васильевич, в сей ситуации я особо признателен. Ваше мнение как непосредственного участника польских дел для меня воистину дороже всех прочих мнений, — и крепко и порывисто, как когда-то в юности, сжал руку Давыдова.

К полудню добровольцы овладели всем Орлом. На площадь перед собором вышел весь клир, в торжественных облачениях; сбежались обыватели, из тех, что позажиточнее.

Потом он рассказал о том, что совершенно счастлив своею семейной жизнью, что жена его — прелесть, единственная радость и утешение. Поделился и важною для себя новостью: волею царя три недели назад он определен на службу в Государственную коллегию иностранных дел с тем, чтобы лишь числиться при месте и свободно заниматься розыскною работою в архивах и собирать материалы для большого, задуманного им труда «История Петра Великого».

— Нет-нет, — покачал головой Две Мишени. Вновь поморщился, потрогал невольно бок. — Не время благодарственные молебны служить, батюшка. Все понимаю, без Божьей помощи не случилось бы сего одоления супостатов, да только и время терять нельзя. Мы…

— Ну что же, радуюсь за вас, Александр Сергеевич, что император наконец-то явил вам и свою милость, — сказал Давыдов. — Давно пора!

Ирина Ивановна Шульц, сменившая гражданскую одежду на френч и свободные галифе, решительно положила руку Константину Сергеевичу на локоть.

— Цену сей милости я знаю, — ответствовал Пушкин с тою же невеселой улыбкой. — Поначалу кнут державный на мне испробован — не помогло. Теперь надежды возлагаются на высочайший пряник. Авось он мне к зубам придется. Однако, как молвится, поживем — увидим...

— Идём-ка, дорогой. На перевязку пора.

— А я-то уж грешным делом подумал, не изменилось ли что в характере и воззрениях государя в лучшую сторону...



В Орле оставался совсем небольшой гарнизон, а главные силы добровольцев вновь устреслялись вперёд, к Москве.

— С тех пор, как его величество соизволил пожелать стать моим личным цензором, я достоверно убедился, что в лучшую сторону перемениться ничего не может. Теперь я окончательно отказался ото всех иллюзий, которые питал в начале нового царствования, когда писал записку на высочайшее имя по народному воспитанию.



Петербург, Смольный, 6 июля 1915 года

— Я про то ничего не слыхал, — простодушно признался Давыдов.



— Положение, товарищи, наше швах. Как говаривал мой дядя…

— Было, было такое, — кивнул головою Александр Сергеевич. — Осенью двадцать шестого года. Еще в Михайловском... Государь наш, придя к власти в пору известных потрясений, всеобщего безверия и брожения умов посчитал, что всему причиною явились недостатки в воспитании юношества. Ему, как всякому более-менее уважающему себя правителю, конечно же, показалось, что до него детей учили не тому и не так... Потому в правительственных сферах сразу с жаром заговорили о народном образовании и пересмотре школьного законодательства. Пошли в ход записки по воспитанию, услужливо писанные руководителем политического сыска на юге России графом Виттом, небезызвестным Булгариным и прочими. Николай запросил и мое мнение о сем предмете. Я был в затруднении. Мне бы легко было написать то, что хотели, но не надобно же пропускать такого случая, чтоб сделать добро. Тогда я полагал еще, что государь способен внять разумным и полезным советам. Движимый этим стремлением, я и написал официальную записку, в коей настойчиво проводил мысль, что корень всякого зла есть не просвещение, а отсутствие оного. Я осудил домашнее воспитание в России как самое недостаточное и самое безнравственное. ...Воспитание в частных пансионах немногим лучше. Потому я и утверждал пользу хорошо поставленного государственного образования. Однако серьезною помехою ему, по моему мнению, у нас служат экзамены. Отсюда указ об экзаменах, писал я, мера слишком демократическая и ошибочная... Так как в России все продажно, то и экзамен сделался новою отраслею промышленности для профессоров. Он походит на плохую таможенную заставу, в которую старые инвалиды пропускают за деньги тех, которые не умели проехать стороною... За мысли сии мне тогда, разумеется, хоть и в учтивой форме, но вымыли голову. Впрочем, вскоре, как обычно у нас бывает, весь шум по поводу народного просвещения и воспитания прекратился. И правитель наш занялся другими, более серьезными, по его разумению, делами, а может статься, более серьезною видимостью этих дел. Поскольку и ранее и теперь его главнейшею заботой было и остается охрана собственного самовластья...

— Вы, Лев Давидович, всё шутки шутить изволите!.. А царские войска уже взяли Орёл!..

После этого доверительного разговора Давыдов за довольно краткое время пребывания Пушкина в Москве встречался с ним еще не менее пяти раз. 11 декабря они вместе обедали у Вяземских, где, помимо их и хозяев, среди званых гостей присутствовали графиня Елизавета Петровна Потемкина, сестра декабриста Сергея Трубецкого, которая была, как известно, посаженою матерью на свадьбе Александра Сергеевича, хорошая общая знакомая княгиня Анна Васильевна Голицына (урожденная Ланская), граф Федор Толстой — Американец и не так давно возвратившийся из своего длительного путешествия по западным странам Александр Иванович Тургенев, который, кстати, и оставил запись об этом обеде в своем дневнике.

— Мы, Владимир Ильич, уже собрали у них на фланге ударную группу. Командует Егоров. Якир у него заместителем. Там наши лучшие, самые надёжные части. Латышская дивизия, Московская пролетарская, Петербургская ударная. Первая и вторая конные дивизии червоного казачества. Сводная бригада красных курсантов. Эстонская дивизия, под командованием товарища Пальвадере. Двенадцать тысяч штыков, четыре тысячи сабель, сто двадцать орудий и четыреста сорок пулемётов. Перебрасываем силы с Западного фронта, пользуясь переговорами с поляками. Подходят сибирские мобилизованные дивизии, но до их полного сосредоточения в Москве ещё самое меньшее десять дней.

Встречались они в эти декабрьские дни и у Николая Михайловича Языкова, где Пушкин читал отрывки из своих чудных сказок, и на большом бале у обходительной и чрезвычайно образованной Веры Яковлевны Сольдан, который она давала в своем доме на Пречистенке, и на цыганском вечере у Нащокина, устроенном им в честь любезного Александра Сергеевича, — с гитарным звоном, хором, плясками, шампанским и дымом столбом.

— Чэрэз дэсять днэй враг будэт в Москвэ, товарищ Троцкий!

22 декабря Денис Васильевич был в числе близких друзей, проводивших поэта в обратную дорогу.

— Ошибаетесь, товарищ Сталин. Беляки слишком широко размахнулись, они пытаются с ничтожными силами захватить и удержать огромные территории. Им приходится всюду оставлять свои гарнизоны.

Долгое время после отъезда Пушкина Москва еще полнилась живыми впечатлениями и рассказами о нем, из уст в уста передавались его остроумные высказывания, шутки и пролетные словечки. Необычайно широко распространился, например, его ответ Дмитриеву во время их обеда в Английском клубе. Старейшина московских поэтов заметил за столом, что ничего не может быть страннее самого названия Московский английский клуб. Пушкин на это, смеясь, откликнулся, что есть, однако, названия еще более странные. «Какие же?» — спросил Дмитриев. «Императорское человеколюбивое общество», — ответил поэт...

— Да-да, т г удовое к г естьянство и г абочие восстают п г отив возв г ащения ста г ых по г ядков! Жестокий те гг о г, установленный…

Над этою утонченно-хлесткой и в то же время глубокомысленной шуткой Александра Сергеевича Давыдов от души хохотал. Сердцем своим он чувствовал, что общаться с Пушкиным, разговаривать, дышать с ним одним воздухом, наэлектризованным обаянием его гения, — значит непременно проникаться его страстью служения добру, правде и справедливости, его неиссякаемой душевной щедростью и гражданской смелостью.

— Владимир Ильич, дорогой, ну хоть тут давайте без лозунгов, хорошо? Вы же сами писали, в чём сила бывшего царя?..



— Свободная то г говля хлебом, действительно, способна п г ивлечь часть несознательного к г естьянства, однако возв г ащение помещичьего землевладения…