Поначалу Денис намеревался незамедлительно отправиться в армию и там начать хлопоты по справедливому решению явно кем-то преднамеренно запутанного и затемненного дела с его производством в генералы. Однако те же его добрые друзья посоветовали повременить.
Продлив отпуск, Денис оставался в Москве, Истинною поддержкой и опорой ему в это нелегкое время по-прежнему были друзья. Особенно шумный и неугомонный граф Федор Толстой. Князь Петр Андреевич, несмотря на то, что тянулся к Давыдову всею душою, оставался связанным домашними, семейными узами. Холостой же Американец был свободен, как ветер, и потому буквально дневал и ночевал вместе с Денисом. Ради него он, казалось, даже позабыл на время и карты, и свои дуэльные истории. Его внимание и забота были воистину трогательными. То он заявится в давыдовский дом на Пречистенке с огромным, только что присланным ему каким-то приятелем из Германии страсбургский пирогом, то завлечет Дениса к себе и неожиданно явит взору одетую в платье мифической хариты премилую актрису-певунью, то повезет его в Немецкую слободу на таинственную проповедь какого-то заезжего мистика-спиритиста...
С глубокой признательностью к нему Давыдов и написал стихотворное послание, адресованное Федору Толстому и озаглавленное «Другу-повесе».
С Танюшей Ивановой отношения у Давыдова в эту пору проистекали весьма сложно. С нею он почти не виделся. Играть перед юною танцовщицей роль развенчанного героя ему представлялось мучительным, а искать слова в свое оправдание и в осуждение какого-то неведомого недоброжелателя — тем более... Она же, в свою очередь, предполагала внезапное охлаждение с его стороны и объясняла это каким-либо новым увлечением лихого гусара. Видимо, в пику ему, как сказывали, Танюша начала выказывать явную благосклонность хлыщеватому балетмейстеру-поляку Адаму Глушковскому, давно за ней увивавшемуся. В результате страдали оба — и Денис, и Татьяна, и выхода из этого двойственного состояния покуда не виделось.
Меж тем наступила весна, которая принесла нежданное известие, разом всполошившее обе русские столицы.
Из немецких газет «Гамбургский курьер» и «Устья Эльбы», опережавших по европейским сообщениям отечественную прессу, стало вдруг ведомо о событии чрезвычайном: Наполеон покинул остров Эльба, куда его было упрятали главы союзной коалиции, с отрядом в 900 человек высадился на берегу Франции в бухте Жуан, двинулся к Греноблю и, присоединив к себе высланные против него правительственные войска, победоносным маршем вошел в Париж. Народ повсюду приветствовал его как избавителя от ненавистных Бурбонов. Незадачливый Людовик XVIII со всей своей королевскою семьею бежал в Бельгию. Переворот будто бы произошел без вооруженной борьбы.
Едва Давыдов узнал эту новость от расторопного и осведомленного более всех прочих друзей и знакомых Американца, как тут же понял, что она означает новую войну.
Наскоро собравшись и облачившись в свой старый полковничий мундир, Давыдов, распрощавшись с друзьями и близкими и оставив Танюше Ивановой пылкое, но сумбурное послание, помчался на почтовых в сторону западной границы. Он для начала стремился поскорее прибыть в свой родной Ахтырский гусарский полк, находящийся в составе оккупационных войск в Пруссии, а там, как говорится, время покажет.
В дороге у Дениса, однако, случилось непредвиденное осложнение. Приехав в Варшаву, где находилась штаб-квартира великого князя Константина Павловича, он, зная, что миновать ее никак невозможно, направился туда, чтобы сделать обычную отметку в своих проездных документах и следовать затем далее. Здесь же бумаги его лощеные свитские молодцы неожиданно изъяли под предлогом того, будто цесаревичу вышло повеление государя непременно задерживать следующих из отпусков офицеров и решать их судьбу самолично.
Давыдову оставалось лишь ждать. Но дни шли за днями, а дело его никак не решалось. Он, разумеется, осаждал канцелярию великого князя, просил, увещевал, требовал ордера на скорейший отъезд к полку, но ему неизменно отвечали, что его высочеству покуда недосуг заняться бумагами полковника Давыдова. И без того уязвленный Денис не сдержался и вгорячах рассорился с дежурным офицером, разговаривавшим с ним с непомерным высокомерием и наглостью, осыпал его дерзостями, а заодно помянул недобрым словом и всю их штаб-квартиру. О происшествии доложили, должно быть, великому князю, сгустив к тому же краски.
Во всяком случае, когда Денис наконец пробился к Константину Павловичу, тот в полной мере явил ему свой взбалмошный и неудержимо-гневный нрав. Никаких просьб о возвращении его в полк он даже не стал слушать. Выкатив глаза и брызгая слюною, его высочество визгливо кричал о том, что некоторые штаб-офицеры за минувшую кампанию совсем распустились, ударившись в партизанство, и совсем забыли, что в армии существует порядок и высшее начальство. Дабы сызнова приучить их к дисциплине и чинопочитанию, теперь надобно сих господ командиров самих нещадно гонять на плацу, как желторотых кадетов, до той поры, покуда они не позабудут свои вольные и дерзкие замашки.
Великий князь продолжал еще что-то подобное выкрикивать. А Давыдов смотрел в его покрасневшее от натуги и злости курносое личико и невольно ловил себя на мысли, что глаза Константина Павловича, остекленевшие, неподвижные, будто залитые тускло-серым свинцом, до удивления напоминают ему пустой и угрожающий взгляд отставного актера Украсова, целившего в него однажды из старого мушкета сквозь железные прутья при входе в мрачную казарму для театральных воспитанниц.
Дело обернулось куда как скверно. Великий князь оставил Давыдова в Варшаве на неопределенное время. Правда, до обучения шагистике и воинским артикулам боевого заслуженного офицера он не опустился, но строго предписал ему присутствовать на всех вахтпарадах, смотрах и прочих экзерцициях, проводимых им на Марсовом поле польской столицы либо на ее Саксонской площади.
Давыдову скрепя сердце пришлось подчиниться. Здесь, в Варшаве, ему выпало вдосталь наглядеться на все кичливое высокомерие и необузданное самоуправство императорского братца, оравшего на полковых командиров при выстроенных войсках:
— Vous n\'etes que des cochons et des miserables, c\'est une vraie calamite que de vous avoir sous mon commandement!
42
Нагляделся он и на прусские порядки, насаждаемые цесаревичем в подчиненных ему частях, и на под стать своему повелителю его ревностных подручных, среди которых особо выделялся хитрый и корыстный гнилозубый грек генерал-адъютант Курута, на плацу не сводящий восторженного взора с великого князя, а по вечерам взимавший с полковых офицеров взятки в виде крупных карточных проигрышей.
Обо всем этом и о многом другом, чему он окажется невольным, а вернее, подневольным свидетелем, Денис Давыдов расскажет потом с желчью, гневом и разящей иронией в своем очерке «Воспоминание о цесаревиче Константине Павловиче», который в России и в то время и позже, конечно, опубликовать было немыслимо. Впервые этот очерк, как и некоторые другие крамольные сочинения поэта-партизана под заглавием «Записки Дениса Васильевича Давыдова, в России ценсурою не пропущенные» издаст в Лондоне и Брюсселе в 1863 году известный политический эмигрант князь Петр Долгоруков...
Газеты приносили в Варшаву тревожные вести о грозных приготовлениях Наполеона. Передовые корпуса русской армии были уже в походе. Из Петербурга снова, как сказывали, в направлении Вильны выступила гвардия. Через польскую столицу продолжали ехать к своим полкам отпускные офицеры. А Давыдов должен был по-прежнему торчать на смотрах и вахтпарадах упрямого цесаревича.
Денис буквально был в отчаянии. Тяжкое положение его усугублялось еще и тем, что, считаясь в отпуску, он никакого жалованья не получал. Немногие деньги, взятые с собою из Москвы, были уже на исходе, а прояснения с его отъездом никакого не было.
За Давыдова было попытался вступиться оказавшийся в Варшаве проездом его давний товарищ, бывший кавалергард, а ныне полковник и флигель-адъютант Павел Киселев, отправленный с каким-то поручением из Петербурга к Барклаю-де-Толли, не столь давно получившему чин фельдмаршала. Но и он не смог поспособствовать, цесаревич в отношении Давыдова продолжал упрямиться. Тогда тот же Киселев подсказал Денису мысль обратиться за содействием к их общему приятелю Арсению Андреевичу Закревскому, которого будто бы уже назначили дежурным генералом главного штаба.
Отношения с Закревский у Давыдова были самые добрые. После знакомства на финской почтовой станции Сибо они неоднократно встречались и во время шведской кампании, и в пору ведения военных действий на Дунае, где Арсений Андреевич продолжал исполнять должность адъютанта при молодом графе Каменском. После же смерти командующего он оказался на какое-то время не у дел, и Денис сам его рекомендовал Ермолову, который и сделал Закревского правителем военной канцелярии Барклая-де-Толли. Теперь же Давыдову приходилось уповать на помощь старого друга.
Закревский откликнулся коротким дружеским посланием, в котором обещал похлопотать за Дениса.
Зная казенную волокиту, Давыдов умолял друга ускорить дело. Через неделю он пишет ему новое письмо, в котором выражает уверенность, что Закревский вызволит его наконец «из этого, проклятого омута». Тут же он сетует и на вопиющую несправедливость, учиненную с его производством в генералы: «...Сверх особых притеснений, не знаю, что я: полковник ли или генерал? Пора решить меня или уже вовсе вытолкнуть со службы...»
В этот же пакет, посланный Закревскому, Давыдов вложил и свое письмо, написанное по-французски, адресованное Александру I, в надежде, что Арсений Андреевич найдет способ вручить его находящемуся при армии государю.
Обращение к монарху было сдержанным и исполненным достоинства.
Теперь надобно было снова набираться терпения и ждать.
Сидя в наскучившей ему Варшаве, Денис Давыдов понемногу втягивался и в литературную работу: он продолжал приводить в порядок свои партизанские записи и пробовал вновь писать удалые стихи, все еще надеясь снова схватиться в горячем бою с прежним неприятелем.
Я люблю кровавый бой,
Я рожден для службы царской!
Сабля, водка, конь гусарской,
С вами век мне золотой!..
За тебя на черта рад,
Наша матушка Россия!
Пусть французишки гнилые
К нам пожалуют назад!..
А меж тем прогремело Ватерлоо. Бесславно для Наполеона окончились сто дней его нового правления. Союзные войска вновь заняли Париж. А вторично низвергнутого французского императора на английском военном корвете отправили в его последнее заточение на далекий островок Святой Елены, затерянный где-то в знойном мареве Атлантики.
А Давыдов еще оставался в варшавской вотчине великого князя Константина и ожидал решения своей участи.
Вспоминал он, конечно, с теплом сердечным Москву, друзей, вспоминал и Танюшу Иванову, к которой испытывал самые нежные чувства и которую до сей поры не мог ни с кем и сравнить. «Что делает божество мое? Все ли она так хороша? — спрашивал он Вяземского. — Богом тебе клянусь, что по сию пору влюблен в нее, как дурак. Сколько здесь красивых женщин; ей-ей, ни одна сравниться не может».
На что аккуратный князь Петр Андреевич ответствовал, что пленительница его пребывает в добром здравии, все так же блистает грацией и красотою, но в слишком уж опасной близости от нее настойчиво кружится балетмейстер Адам Глушковский, и будто бы уже поговаривают, что и воздушная российская Терпсихора не прочь поменять свою слишком уж простую отечественную фамилию на более благозвучную польскую...
На это Давыдов грозился, что, приехав в первопрестольную, «опутает усами ноги Глушковского и уничтожит все его покушения». Однако шутки шутками, а на душе у Дениса было отнюдь не весело.
Впрочем, наконец-то пришло благоприятное известие от Закревского. Он сообщил, что врученное им государю Денисово письмо возымело действие: дело о производстве в генералы разобрали, и оказалось, что при подготовке и рассмотрении наградных реляций будто бы Дениса спутали с его двоюродным братом Александром Львовичем, повышения которого в следующий чин Александр I почему-то не желал. Путаница такая, отмечал Закревский, вполне могла произойти по чьему-то небрежению либо умыслу, тем более что в армии в эту пору находится шесть Давыдовых, командующих различными частями. Во всяком случае, писал он, царь свою ошибку соизволил исправить, и Денису Давыдову вновь возвращаются генеральские эполеты...
Через какое-то время в Варшаву прибыло и официальное уведомление военного ведомства, подтвердившее, что за отличие в сражении при Ла-Ротьере полковник Давыдов только что жалован рескриптом Его Императорского Величества в генерал-майоры. О прежнем его производстве и разжаловании даже не упоминалось. Одновременно прибыло и новое назначение: состоять при начальнике 1-й драгунской дивизии, располагавшейся покуда в Бресте, куда и следовало ему теперь отбыть.
Денис читал полученные бумаги, конечно, и с великой радостью, и с глубокой болью. Несправедливость, случившаяся по пустому поводу, лишь по прихоти царя, была, слава богу, восстановлена. Но сколько нервов, крови и здоровья стоила Денису Давыдову эта высочайшая ошибка!..
Потаенный огонь
Я представляю себе свободное правление, как крепость у моря, которую нельзя взять блокадою, приступом — много стоит, смотри Францию. Но рано или поздно поведем осаду и возьмем с осадою... войдем в крепость и раздробим монумент Аракчеева...
Д. Давыдов — П. Киселеву
Как прирожденный гусар, Денис Давыдов всегда относился к драгунам несколько свысока, почитая их не истинною конницей, а пехотой, посаженной на лошадей.
Поэтому, получив новое назначение, которое нужно ему было более для того, чтобы выбраться из-под великокняжеской тягостной опеки, он, прибыв к 1-й драгунской дивизии, тут же начал хлопоты о своем переводе. Командовать тяжеловесными, неповоротливыми драгунами, умеющими лишь кое-как обходиться с конями и привыкшими более действовать в спешенном строю, было для Давыдова сущим наказанием.
На первом же полевом учении, когда Денис потребовал от своих подчиненных исполнения не ахти уж какого сложного кавалерийского аллюра, два эскадрона по нерасторопности и замешательству помяли друг друга, а третий и того хуже: не сообразуясь с местностью, врезался в заснеженный овраг, побив и покалечив несколько лошадей...
— Ну что ж, ребята, — сказал в сердцах после этого Давыдов, — вы, знать, только что и можете, как шагом езживать. Давайте уж так и будем!..
Любезный Арсений Андреевич обещался поискать для Дениса иную, более подходящую должность. Однако свободных ваканций покуда не находилось.
В драгунской дивизии Давыдову было скучно, и он, конечно, искал любого повода из нее удалиться, хотя бы на время. В самом начале января 1816 года выпала возможность поехать для закупки лошадей в Киев на контракты, как издавна называлась проводимая там ежегодно большая зимняя ярмарка, на которую съезжалось по обыкновению чуть ли не пол-России.
Кроме изобильной торговли, киевские контракты громко славились своими увеселеньями, всевозможными зрелищами, потехами и балаганами, театральными представлениями, на которые с охотою езживали и столичные сценические знаменитости, и, конечно, крупною карточного игрою, где проигрывались целые состояния.
Отправляясь в Киев, Давыдов знал, что там он наверняка повидается со многими друзьями и знакомыми. А уж про родственников и говорить нечего: и Раевские и Давыдовы по зимней поре непременно должны быть в городе, слава богу, у обоих семейств там свои собственные дома. Нигде, как в Киеве, должна находиться и любвеобильная Аглая Антоновна, при воспоминании о которой у Дениса сладко заныло сердце...
Однако в давыдовском киевском доме оказалось на удивление тихо. Здесь из большого семейства был покуда один двоюродный брат Василий, почти все свое время проводящий в кабинете, сплошь заваленном книгами.
— Чего ты в одиночестве да скуке пребываешь? В Киеве контракты, веселье, многолюдство, в ресторациях дым коромыслом, а он дома сидит. Виданное ли дело!.. А прочие домашние где?
Василий рассказал, что Аглая Антоновна с братом Александром и двумя дочерьми с осени в Петербурге, матушка Екатерина Николаевна в Москве, у своих друзей и приятелей, обещала прибыть к открытию контрактов, стало быть, вот-вот должна приехать и не иначе как с многочисленными гостями; сестра Софья Львовна тоже собиралась побывать с детьми на киевских увеселениях, значит, и ее ждать надобно. Так что тишина в доме временная.
— Михайла Орлов здесь? — спросил Денис.
— Здесь, у Раевских, да и ко мне частенько наведывается.
— Так чего же мы, милый Базиль, время ведем? Облачайся-ка в свой мундир — и туда!..
С Михаилом Орловым Давыдову хотелось повидаться особенно. От князя Вяземского он уже был наслышан о том, что в прошлом году блестящий генерал, обласканный государем за подписание капитуляции Парижа, совершил проступок, крайне обескураживший и озадачивший высшее столичное общество: он составил петицию об уничтожении крепостного права, собрал под нею подписи и самолично вручил царю. Александр I своему недавнему любимцу, принимавшему капитуляцию Парижа, откровенного неудовольствия не выказал, однако Орлов, которому все прочили завидную карьеру и восхождение к правительственным сферам, вскорости был из Петербурга удален с назначением начальником штаба в корпус Раевского.
Первым, кого увидел Денис, войдя с братцем Базилем в дом Раевских на Александровской улице, как раз и оказался Михаил Орлов, стоявший и беседовавший с каким-то незнакомым долговязым седоватым генералом при входе в залу, где гремела музыка и, должно быть, веселилась молодежь. Был он все такой же прямой, строгий, подтянутый, в парадном мундире с флигель-адъютантскими знаками, все то же красивое, молодцеватое лицо, со скобочкою коротких русых усов и легкими бакенбардами, оттеняющими щеки. Лишь, пожалуй, заметнее обозначилась ранняя залысина надо лбом, прикрытым с боков летучими, будто взметенными ветром волосами.
— Денис Васильевич, друг сердечный! — воскликнул он, завидев Давыдова, и с улыбкою, еще более красившей его мужественные черты, шагнул к нему навстречу. — Рад душевно видеть тебя в здравии и вновь в генеральских эполетах, из-за коих, как я слышал, ты немало незаслуженных обид натерпелся... — И тут же представил стоящего рядом генерала: — Дивизионный командир нашего корпуса Антон Казимирович Злотницкий. Кстати, с генералом здесь на празднике премилая дочь его Лизонька, украшение всего здешнего общества, она в этой зале порхает в котильоне, я тебя непременно познакомлю. А вы, Антон Казимирович, — обратился с усмешкою Орлов к своему прежнему собеседнику, — теперь с нее глаза своего отеческого не спускайте, видите, какой хват гусар к нам прибыл да к тому же — поэт!
Раскланявшись с ним, друзья поспешили уединиться в курительную комнату, чтобы подымить трубками и спокойно поговорить.
— Как же ты не убоялся, Михаил Федорович, петицию свою столь смелую государю вручить? — спросил Денис, едва они уселись рядышком в креслах.
— Мысль о том, что рабство есть позор всесветный отечества нашего и главный тормоз на пути государства к благоденствию и процветанию, многими умами овладела после сей великой войны, и надобно было это показать российскому монарху. Кто-то же должен был сие исполнить. И я посчитал долгом своим вступиться за поселянина русского, который не щадил живота своего в борьбе с врагами родины, а ныне продолжает пребывать в прежнем своем унизительнейшем состоянии... Впрочем, царю нашему до народа русского дела нет, он более озабочен европейскою внешностью. И тому примеры многие явлены и являются. В каком виде ныне пребывает Бородино твое? Был ли ты там после сражения? — неожиданно спросил Орлов.
— В прошлом году из Москвы туда весною ранней наезжал. Картина меня удручила до крайности. Все вокруг еще порушено, покорежено да пожжено. Поселяне в землянках ютятся, в коих гнилая вода стоит. А на полях мужики лишь пули да ядра покуда выпахивают. Помог им, чем мог, только горести их едва ли поубавилось. Я сам в средствах весьма стесненных, ты же знаешь...
— А от казны твои мужики вспомоществование получали?
— Какое вспомоществование? Бог с тобою, о чем ты говоришь...
— Ну так вот, — хмуро продолжал Орлов, — про Бородино, место бессмертной славы оружия нашего, царь забыл. А жителям Ватерлоо, пострадавшим от последней баталии с Наполеоном, приказал выдать два миллиона русских денег! Вот тебе и весь сказ про его заботность...
— Стало быть, уверенность в том, что государь, вняв гласу просвещенных своих подданных, склонится к освобождению крестьян, невелика? — раздумчиво спросил Давыдов. — А что, ежели и вообще не склонится?
— Тогда долг наш — перейти к более решительным мерам, — ответствовал Орлов с твердостью в голосе. — С этой целью я намереваюсь вместе с близкими мне друзьями по духу и помыслам создать «Орден русских рыцарей», готовых и жизнь свою, и имущество, и славу положить на алтарь бескорыстного служения отечеству. Многого по сему поводу говорить не буду. Ежели интерес имеешь, могу тебе дать прочесть наш орденский устав, писанный небезызвестным тебе Дмитриевым-Мамоновым. — Орлов вынул из-за обшлага мундира несколько тщательно сложенных и, видимо, упрятанных там от посторонних глаз листов. — Здесь отражены и мои чаяния. Погляди на досуге, а потом снова потолкуем.
В танцевальной зале, куда они вошли, только что отзвучал вальс. Бравые молодые кавалеры, среди которых были в основном корпусные офицеры, проводили своих юных раскрасневшихся партнерш к креслам. Здесь рядом с высокой, темноволосой строгой и гордой своею двоюродной племянницей Екатериной Раевской Денис и увидел впервые порывистое, улыбчивое и румяное создание с премилою ямочкой на подбородке. Возбужденная головокружительным танцем, с пылающими щеками, в розовом шелковом платье с переливами, со светло-золотыми волосами, лежащими у точеной шеи крупными завитками и пронизанными под высоким и чистым лбом тоненькою розоватою ниточкой жемчуга, — была она чудо как хороша!
— Вот привел вам, милые дамы, только что прибывшего нашего славного героя, поэта и партизана Дениса Васильевича Давыдова! — более, конечно, не для Екатерины Николаевны, а для ее подруги с торжественностью в голосе объявил Орлов. — Любите и жалуйте! В мазурке он столь же лих, как и на поле брани.
— Лиза Злотницкая, — мягко сказала Денису соседка племянницы, подавая ему с легким поклоном свою прелестную руку для поцелуя. Давыдов с горячим почтением припал к ее запястью, щекоча его пышными черно-кудрявыми усами. Он покуда не мог даже предположить, что это знакомство сыграет весьма роковую роль в его беспокойной судьбе.
Давно отшумели киевские контракты.
Давно разъехалась гостевавшая здесь многочисленная столичная и провинциальная публика, отправился восвояси, подсчитывая немалые барыши, и торговый люд.
На ярмарочной опустевшей площади на Подоле разгуливал волглый поземистый ветер с Днепра, шелестел соломой, осыпанными бумажными цветами и конфетными обертками да погромыхивал заледенелыми размалеванными фанерными щитами, давшими кое-где уже изрядные мутноватые потеки.
А Денис Давыдов все еще оставался в Киеве, не на шутку увлеченный Лизой Злотницкой. В дивизию ему пришлось отправить ходатайство об отпуске, которое начальство хотя и без особого энтузиазма, но все же уважило. О своей московской Терпсихоре он теперь почти не вспоминал, тем более что брат Левушка известил его из первопрестольной о только что состоявшемся замужестве Танюши Ивановой, которая ныне, как и следовало ожидать, носила фамилию Глушковской...
Намеревавшийся из Киева по завершении контрактов махнуть в Москву, о чем Давыдов даже писал Вяземскому, он туда так и не собрался.
Здесь же все полнее и чувствами и мыслями его завладевала золотоволосая и улыбчивая Лиза. Видясь с нею поначалу у Раевских, Давыдов вскоре стал бывать и в их доме.
— А что, — с добродушною улыбкою сказал ему как-то старший двоюродной брат Николай Николаевич Раевский, — партия для тебя, Денис, я думаю, подходящая. Семья почтенная, генерал Злотницкий своим благородством весьма известен. Большого приданого за Лизою он, конечно, дать не в силах, но на сей случай можно будет исхлопотать у государя казенную аренду.
Давыдов и вправду начал всерьез задумываться о женитьбе.
С большим вниманием и интересом прочел он, конечно, и орденский устав, данный ему Михаилом Орловым.
Программа сообщества «русских рыцарей» предусматривала, по сути дела, новое государственное устройство России. Во многом оно покуда мыслилось на английский манер. Самодержавная власть государя ограничивалась сенатом, составленным из наследственных «пэров, магнатов или вельмож государства», представителей дворянства и представителей народа. Без согласия сената царь лишался права издавать новые и отменять старые законы, объявлять войну и заключать мир, по своей прихоти вводить налоги, награждать подданных орденами и званиями. Особым требованием уничтожались все привилегии иностранцев, живущих в России, и резко ограничивалась их возможность хитростью и интригами влиять на русские державные дела.
Были в уставе положения о полном упразднении в империи рабства, об установлении вольного книгопечатания. Наряду с политическими переменами проявлялась забота о развитии экономики, финансов, торговли, транспорта. Для этого предлагались конкретные меры для препятствия английскому торговому влиянию в Средиземноморье, расширению русских коммерческих связей с Китаем и Японией. Отдельным пунктом предусматривалось соединение Волги и Дона судоходным каналом.
— Ну как тебе показались предначертания «русского рыцарства»? — спросил Дениса при следующей встрече Михаил Орлов.
— Они, без сомнения, прекрасны, — ответил Давыдов, возвращая ему мелко исписанные уставные листы, — я готов разделить их всею душою. Другой разговор, насколь они исполнимы? Не суть ли это романтические сказки в духе нашего милого Жуковского? Слишком фантастическими видятся мне покуда многие ваши благие прожекты. Не лучше ли ставить пред собою задачи пусть меньшие, но посильные к свершению?
— Нет, — резко не согласился Орлов, — чем грандиознее замысел, тем вдохновительнее он для души. Нужно только уверовать в него со всею убежденностью и гражданскою страстью. Тогда и силы умножатся. Ты же еще глубокою верою не проникся, да тебе, как я вижу, и не до того, — ухмыльнулся Михаил Федорович, — ты более любовью к Лизоньке одержим, а для нашего дела требуется холодный рассудок и отрешимость аскета. Впрочем, бог с тобою, вправе ли я винить тебя за это?
— Ладно, ладно, — примирительно сказал Давыдов, — любовь, полагаю, любому доброму делу не помеха. Пусть я в вожди движения вашего не гожусь, но в качестве простого гусара вы на меня завсегда можете рассчитывать.
— Спасибо тебе и на том, друг мой сердечный, — внезапно дрогнувшим голосом ответил Орлов.
Эти разговоры с Михаилом Федоровичем, без сомнения, заставляли Давыдова о многом задуматься, на многое вокруг себя взглянуть иными глазами.
Раннею весною Денису переслали в Киев из дивизии поступившее туда уведомление военного ведомства, которым ему определялось новое место службы. В соответствии с прибывшим назначением он теперь должен был состоять при начальнике 2-й конно-егерской дивизии, располагавшейся в Орловской губернии, недалеко от его родового имения Денисовки, что находилось в Ливенском уезде со всеми своими 124 ревизскими душами.
По всему было видно, что новое назначение явилось следствием все тех же хлопот душевного друга Арсения Андреевича Закревского. Однако, прочитав ведомственную казенную бумагу, Денис нисколько на этот раз не возрадовался. Принять конно-егерскую бригаду означало для него непременно сбрить лихие усы, разрешенные в эту пору, как известно, лишь в легкой летучей кавалерии. Расставаться со своей привычной «красой природы, чернобурой, в завитках», которую он гордо пронес сквозь огонь великой войны, было и обидно и жалко. Да к тому же и Лиза неоднократно хвалила его усы. Так что расстаться с ними он положительно никак не мог.
Так, безо всяких околичностей и написал милейшему Закревскому, мотивируя свой отказ от командования конно-егерской бригадой. Тот, в свою очередь, должно быть, улучил момент доброго расположения государя и полушутливо поведал ему о необычайной преданности генерала Давыдова своим гусарским усам. Царю этот анекдот, видимо, понравился, и он распорядился «оставить гусара гусаром». В мае этого же года вышел приказ о назначении Дениса Давыдова состоять при начальнике хорошо ему знакомой 2-й гусарской дивизии, которой он в свое время даже командовал в жарких кавалерийских делах на подступах к Парижу.
За этой радостью вскоре последовала и другая: из Москвы с оказией ему был переслан сестрою Сашенькой объемистый пакет из Общества любителей российской словесности, учрежденного при Московском университете, на звание действительного члена. В пакете он нашел диплом с тиснением и золотым обрезом на свое имя и брошюру с уставом общества.
Авторское самолюбие Дениса Давыдова было тем самым, конечно, польщено. Он не утерпел, показал свой тисненый диплом Лизе и удостоен был и восторженного восклицания, и нежного взгляда, и ласкового поцелуя.
— Ах, милый Денис Васильевич, — вздохнула тут же она, — а когда вы меня почтите своими стихами? Покуда в журнале «Амфион»
43 я читаю элегические строки о предмете прежнего вашего пылкого увлечения... Или нежные чувства ко мне, о коих вы твердите, не вдохновляют вашей музы? — и обидчиво надула губки. — Впрочем, ежели в мою честь вы все же задумаете подняться на Парнас, то идите не прежнею амурной дорогой, а проторите для меня новую тропинку...
Неожиданно явилось вдохновение и тот горячий творческий азарт, с которым он писал до сей поры лучшие свои стихи. Одна за другою в его тетради появляются элегии, где голос его обретает и новую звучность, и новую силу:
О, мой милый друг! С тобой
Не хочу высоких званий,
И мечты завоеваний
Не тревожат мой покой!
Но коль враг ожесточенный
Нам дерзнет противустать,
Первый долг мой, долг священный —
Вновь за родину восстать...
Эти элегии с благодарственным письмом он отправит в Москву в Общество любителей российской словесности для издаваемого им литературного альманаха, в котором они и будут вскорости напечатаны.
Здесь же, в Киеве, Давыдов получил новое большое стихотворное послание Вяземского, в котором тот сетовал, что Денис, мол, совсем отбился от своих друзей и сколько уж времени не кажет своих очей и усов в московском приятельском кругу.
...Иль дружба, может быть, в отставке,
Отбитая сестрой своей,
Сидит печально на прилавке
У непризнательных дверей.
И для отсутственных друзей
Помина нет в походной ставке
Непостоянных усачей?..
Побывать в Москве, повидаться с друзьями и близкими Давыдову, конечно, несказанно хотелось, однако дорога туда покуда не выпадала. На днях он сделал Лизе предложение, которое она приняла с благосклонностью. Теперь нужно было устраивать и служебные, и будущие семейные дела.
Следуя совету Николая Николаевича Раевского, Давыдов написал прошение на имя государя о предоставлении ему в связи с предстоящею женитьбою казенной аренды. Хоть и не хотелось с подобною просьбой обращаться к монарху, но делать было нечего, пришлось пересилить себя.
Письмо царю он отослал князю Петру Михайловичу Волконскому, моля его посодействовать со своей стороны в этом деле. К хлопотам по аренде попросил к тому же подключиться добрых приятелей своих Арсения Закревское) и Павла Киселева, а заодно и братца своего двоюродного Алексея Петровича Ермолова, недавно получившего, как сказывали, начальство над Отдельным грузинским корпусом и одновременно полномочия чрезвычайного посла в Персии и собиравшегося отбыть на юг, к новому месту службы.
Кстати, в обществе и в офицерских кругах это назначение расценивали не иначе как удаление из Петербурга популярного в войсках генерала, открыто и смело критиковавшего правительственные порядки, а нередко задевавшего своим острым словом и самого царя. Такую крупную фигуру, как Ермолов, которого многие называли «сфинксом новейших времен», Александру I, видимо, было выгодно держать от себя подалее. Облаченный высокими государственными полномочиями, он отсылался на Кавказ, который почитался в эту пору «теплой Сибирью...».
Препоручив хлопоты об аренде своим друзьям, Давыдов, распрощавшись с Лизой, отправился ко 2-й гусарской дивизии, располагавшейся в это время в районе Вильны. Начинались летние маневры, и дальнейшее его отсутствие могло вызвать нарекания командования.
Служебные дела закрутили Дениса в своей каждодневной карусели. После кавалерийских маневров, выявивших многие недостатки в полках бригады, пришлось взяться за их устранение. Обнаружилась и великая путаница в канцелярских отчетах, в которой тоже надобно было разобраться, дабы не повесить себе на шею, как когда-то батюшка Василий Денисович, чужие финансовые грехи. Потом стало известно, что дивизию будто бы намеревается самолично смотреть граф Аракчеев, которого в армии теперь называли не иначе как «графом Огорчеевым». К его приезду готовились, пожалуй, ревнительнее, чем к высочайшему смотру, однако всесильный временщик почему-то так и не изволил пожаловать...
В этих заботах Давыдов даже не заметил, как промелькнуло пыльное знойное лето и наступила осень.
Где-то в первых числах октября пришло наконец известие о его прошении об аренде. В письме из главного штаба значилось:
«Милостивый государь мой, Денис Васильевич!
Извещаю ваше превосходительство, что я докладывал государю императору о пожаловании вам аренды и его величество соизволил отозваться, что оная вам назначена будет по событии ваших предположений, об окончании коих прошу меня уведомить.
Генерал-адъютант князь Волконский».
Прочитав это витиеватое послание, Денис сразу понял, что принявшее благоприятный оборот дело об аренде вряд ли двинулось вперед лишь заботами мягкотелого и нерешительного князя Петра Михайловича, которого за исключительную робость перед царем Ермолов частенько называл «бабою» и «генералом женского роду», тут уж наверняка поспособствовали и настоятельные хлопоты друзей.
Теперь надо было ехать в Петербург, оформлять арендные бумаги и, по всей вероятности, лично благодарить государя в соответствии с принятым обычаем за оказанную милость.
Впрочем, служебные заботы задержали Давыдова при штабе дивизии еще на какое-то время, и в северную столицу он смог отправиться лишь по зимнему санному пути в начале декабря.
Остановился Денис на этот раз в гостинице Демута на набережной Мойки, почти у самого Невского. Построенная голландским негоциантом Филиппом Якобом Демутом еще в 1770 году, она была одною из самых известных в Петербурге, и величали ее обычно попросту — «Демутов трактир».
Прежде всего, конечно, навестил Павла Киселева, Арсения Закревского, засвидетельствовал свое глубокое почтение Петру Михайловичу Волконскому.
Из литературных друзей прежде других он побывал у Жуковского. Василий Андреевич еще в прошлом году под влиянием успеха «Певца во стане русских воинов» был приглашен ко двору в качестве чтеца императрицы Марии Федоровны. Теперь он жил при дворце в казенной шикарной квартире с сияющими наборными паркетами, с дорогими мебелями, отделанными золоченою бронзой, с уставленными в углах беломраморными изваяниями античных героев и бюстами французских просветителей.
Жуковский, искренне обрадовавшись встрече, тут же повлек его на собрание литературного общества «Арзамас», коего он был вдохновителем, создателем и активнейшим деятелем. Веселое дружеское сообщество это, объединившее сторонников карамзинского направления в литературе, было организовано еще осенью 1815 года в пику напыщенной и чопорной «Беседе любителей русского слова», возглавляемой бывшим государственным секретарем и вице-адмиралом Александром Семеновичем Шишковым, признанным автором многих государевых манифестов.
«Беседа», — говорили арзамасцы, — сотворена на то, чтобы твердить и писать глупости, «Арзамас» на то, чтобы над нею смеяться».
Если облаченные высокими званиями российских академиков члены «Беседы» являлись на свои торжественные заседания в парадных мундирах, лентах и орденах, то собрания «Арзамаса» скорее напоминали шумные и занимательные дружеские застолья с остроумными шутками, переодеваниями, иносказательными рифмованными протоколами и прочими милыми чудачествами, «Это было новое скрепление литературных и дружеских связей, уже существовавших прежде между приятелями, — писал об этом сообществе Вяземский. — Далее, это была школа взаимного литературного обучения, литературного товарищества».
— Ты у нас истинный «гусь»
44, — с улыбкою сказал Давыдову Жуковский. — Мы тебя заочно давно в свое арзамасское дружество приняли. И даже прозвище за тобою утвердили — «Армянин» — взятое, как и все прочие, из моих баллад. И Вяземский у нас в членах с прозвищем «Асмодей», а Пушкин Василий Львович даже старостою объявлен с наречением весьма грозным именем «Вот я вас!..». Москва у нас, как видишь, на первых ролях... Кстати, еще про одного юного московского жителя, а ныне затворника Царского Села, племянника Василия Львовича Сашу Пушкина небось слышал?
— А как же! — подтвердил Денис. — И дядюшка им восторгается, и князь Петр Андреевич хвалит, и Батюшков в восхищении. Все толкуют про способности его к стихотворству необычайные.
— Я был у него в Лицее. Скажу тебе более — из него чудотворец глагола российского грядет. Это надежда нашей словесности. Боюсь только, чтобы он, вообразив себя зрелым, не помешал себе созреть! Нам всем надобно соединиться, чтобы помочь вырасти этому будущему гиганту, который всех нас перерастет. Кстати, спрашивал я его, кто ему среди нынешних стихотворцев к сердцу ближе, так он в числе первых твое имя назвал, Денис Васильевич. Впрочем, даст бог, еще сам с ним познакомишься, на рождество он непременно должен быть в Петербурге, ежели на праздник к отцу его отпустят, то и у меня объявится...
Заседание «Арзамаса» от души потешило и повеселило Дениса. Члены сообщества приняли его в свое лоно с распростертыми объятиями. На него, как на вновь прибывшего, был тут же напялен красный фригийский колпак. От Давыдова потребовали стихотворного взноса. Он прочел эпиграмму на состоявшего на русской службе генерала Бетанкура, известного тем, что национальность его никто не мог с точностью определить:
А кто он? — Француз, германец,
Франт, философ, скряга, мот,
То блудлив, как ярый кот,
То труслив, как робкий заяц;
То является томим
Чувством жалостно-унылым,
То бароном легкокрылым,
То маркизом пудовым.
Потом, как водится, с притворно-серьезными лицами отпевали литературных «покойников» «Беседы», читали собственные стихи и переводы, острили, буффонили, писали шутливые коллективные послания славным «арзамасцам» Вяземскому и Василию Львовичу Пушкину в Москву...
Было, конечно, и дружеское веселое пиршество с непременным жареным гусем и искристым шампанским.
Покидая шумное и остроумное арзамасское сборище, Давыдов с невольным сожалением думал о том, как ему не хватает подобных дружеских общений!..
Так заботившие Дениса арендные дела ему (конечно, не без помощи Жуковского!) удалось уладить на удивление скоро. Все требуемые бумаги были подготовлены без особых проволочек, и государь наконец подписал рескрипт о предоставлении генералу Давыдову казенной аренды в 6 тысяч рублей годовых.
Вслед за тем, так же без особых осложнений (должно быть, и здесь сказалось замолвленное за него слово все того же чуткого Василия Андреевича), Денису удалось попасть на прием к царю. Давыдов почтительно поблагодарил монарха за оказанную милость.
26 декабря, в первый день рождественского поста, Давыдов зашел к Жуковскому, чтобы попрощаться с ним перед отъездом в Москву, и застал у него тонкого смугловатого и курчавого мальчика с необычайно живым и выразительным лицом и ясными голубыми глазами.
— Знакомься, любезный Денис Васильевич, сын Сергея Львовича Пушкина — Александр, о коем мы с тобою толковали, — с доброй улыбкой сказал Жуковский. — Нашему дружеству гусиному служит своею юною лирой прилежно, хотя до сей поры из-за учебы лицейской в него не принят. Однако творения свои подписывает не иначе как «арзамасец». Прошу любить и жаловать!
— Да я его уже и без того и по твоим рассказам, и по стихам, читанным Василием Львовичем, люблю! — воскликнул Денис, с искренней радостью шагнув навстречу юноше.
— А я вас и того ранее, — с жаром ответил Пушкин, с порывистою непосредственностью сжимая обеими ладонями его руку. — Подвиги ваши партизанские у меня в сердце, равно как и неподражаемые басни, и песни гусарские.
— Верно, верно, — подтвердил Жуковский, — ты у него, Денис Васильевич, в героях значишься. Мне даже сдается, что в своей недавней философической оде он не иначе как твои знаменитые усы воспеть изволил... Прочти-ка нам эти строки, Александр, сделай милость.
Щеки Пушкина вспыхнули румянцем смущения. Однако он чуть откинул свою кудрявую голову и начал читать. Голос его, вначале глуховатый от волнения, набирал звонкую вдохновенную силу:
...За уши ус твой закрученный,
Вином и ромом окропленный,
Гордится юной красотой,
Не знает бритвы; выписною
Он вечно лоснится сурьмою,
Расправлен гребнем и рукой...
На долгих ужинах веселых,
В кругу гусаров поседелых
И черноусых удальцов,
Веселый гость, любовник пылкий,
За чье здоровье бьешь бутылки?
Коня, красавиц и усов.
Сраженья страшный час настанет,
В ряды ядро со треском грянет;
А ты, над ухарским седлом,
Рассудка, памяти не тратишь:
Сперва кудрявый ус ухватишь,
А саблю верную потом...
— Я же и говорю, не иначе твой живой портрет, Денис Васильевич, не так ли? — широко улыбнулся Жуковский, когда Пушкин дочитал свою оду.
Растроганный Давыдов молча прижал к своей щеке кудрявую голову юного поэта...
Упаковав купленные заранее свадебные подарки, Денис на следующий день по вновь установившемуся после оттепели морозу помчался в Москву, а оттуда, не мешкая, спешно выехал в Киев, куда и прибыл 3 января 1817 года.
И здесь судьба совершенно неожиданно вновь обрушила на него свою тяжелую размашистую длань. Все его хлопоты, волненья и радостные ожидания, связанные с предстоящей женитьбой, вдруг в одночасье смешались, спутались и рухнули куда-то в разверзшуюся и пугающую холодною пустотою бездну души.
За несколько месяцев, в течение которых он не видел невесту, все, как оказалось, решительно переменилось. Лиза Злотницкая встретила на одном из домашних вечеров объявившегося в Киеве известного столичного бонвивана, картежника и кутилу князя Петра Голицына, удаленного из гвардии за какие-то скандальные неблаговидные дела, увлеклась холеным и пустым красавцем и окончательно потеряла голову. О своем женихе генерале Давыдове она и слушать более не хотела. От слова, данного ему, Лиза через отца своего отказалась наотрез, и брачный контракт тем самым был расстроен полностью.
Давыдов поначалу, как говорится, рвал и метал, порывался даже вызвать своего обидчика на дуэль, а потом поостыл и одумался. При чем здесь был этот хлыщ и мот князь Голицын, ежели сама Лиза оказала ему предпочтение? А она в конце концов вольна решать свою судьбу. И ничего тут не поделаешь.
Давыдов тяжело переживал случившееся. Для него оно усугублялось еще и проклятой казенной арендой, о которой он так настоятельно хлопотал. Теперь волей-неволей выходило, что он ввел в заблуждение своей мнимою женитьбой и искренне помогавших ему друзей, и самого царя.
Как ни горько было, но пришлось писать извинительные письма и прошения об отказе от аренды в связи с расстроившейся свадьбой. Впрочем, надо отдать должное государю, на этот раз он проявил не очень свойственное ему великодушие: явив милость известному поэту и боевому генералу, он не стал его оной лишать — аренда была Давыдову оставлена...
Распростившись с Киевом и со своими неосуществившимися мечтами о женитьбе, Денис отправился к своей дивизии.
Служба ему покуда явно не в радость. Расквартированные по разоренным недавнею войною литовским деревням гусарские полки и эскадроны томятся в скуке и бездействии. В этом же состоянии пребывает и сам Денис. Из старых друзей никого рядом нет, новое приятельство никак не завязывается. Особых достоинств у окружающих его офицеров он, сколь ни оглядывается, обнаружить никак не может.
Лишь в литературной работе находит Давыдов некоторое утешение в это нелегкое для себя время. Его более занимает военно-историческая проза.
В деревенской глухомани Денис Давыдов продолжал приводить в порядок свои партизанские записи, написал военно-теоретическую работу «Взгляд на отдельные действия генерал-адъютанта Чернышова во время кампании 1812, 1813, 1814 годов», начал исторический очерк «Кампания за Рейном»...
Затем его более-менее успокоившееся перо обращается и к стихам. Давыдову хочется продолжать так близкий ею сердцу и снискавший ему широкую славу цикл зачашных гусарских песен. Однако нынешнее молодое гусарство кажется Давыдову куда легковеснее прежнего, обкуренного дымом удалых пиров и жестоких сражений. Не одобряет он пустой болтливости в их среде, повального увлечения юных офицеров широко распространившимися в армии брошюрками Анри Жомини, бывшего, как известно, до 1813 года наполеоновским генералом, начальником штаба в корпусе Нея, а потом переметнувшегося к русским, сделавшегося военным советником АлександpaI, и ныне глубокомысленно обучающего своих недавних победителей, как надобно им сражаться в соответствии с новейшей военной наукою...
Все это нашло живое воплощение в «Песне старого гусара», где за внешней разухабистостью и обычной зачашною бравадой скрывалась горьковатая ирония и разочарование:
Где друзья минувших лет,
Где гусары коренные,
Председатели бесед,
Собутыльники седые?..
А теперь что вижу? — Страх!
И гусары в модном свете,
В вицмундирах, в башмаках,
Вальсируют на паркете!
Говорят: умней они...
Но что слышим от любого?
Жомини да Жомини!
А об водке — ни полслова!45
Где друзья минувших лет,
Где гусары коренные,
Председатели бесед,
Собутыльники седые?
Еще до того, как «Песня старого гусара» появилась в № 4 «Соревнователя просвещения и благотворения» за 1819 год и тут же была перепечатана в № 8 журнала «Благонамеренный», она широко разошлась в рукописных копиях и списках. И современники восприняли ее отнюдь не как бравый призыв к лихому разгулу и пьянству, они уловили и второй, более тонкий смысл, в ней заключенный, уловили и горькую иронию Дениса Давыдова по поводу того, что за внешним лоском многих армейских офицеров кроется пустота, бездумность и пренебрежение к традициям...
1817 год не принес особых перемен в судьбе Дениса Давыдова.
Осенью он был в Москве на юбилейных торжествах, посвященных 5-й годовщине победы над Наполеоном в Отечественной войне. Присутствовал на чествовании героев сей славной кампании и праздничном параде в только что отстроенном и поражавшем всех своими размерами и смелостью инженерного решения манеже, или, как его тогда называли, «экзерциргаузе», где свободно маршировал и разворачивался сводный гвардейский полк ветеранов числом почти в 2 тысячи солдат, на груди которых на голубых лентах ордена Андрея Первозванного посверкивали медали с гордою надписью «1812 год».
В числе прочих почетных гостей присутствовал Давыдов и на Воробьевых горах, где при стечении чуть ли не всего населения первопрестольной была произведена торжественная закладка первых камней в основу величественного храма-памятника в честь избавления отечества от вражеского нашествия, строительство которого должно было осуществиться по победившему на конкурсе отечественных и иностранных архитекторов проекту недавнего выпускника петербургской Академии художеств Александра Витберга.
Внимание жителей и гостей столицы привлекало, конечно, и строительство памятника Минину и Пожарскому, которое полным ходом велось на Красной площади. После первого обозрения замечательного монумента работы ваятеля Мартоса Денис Давыдов с мыслью о необходимости столь же достойно увековечить и бессмертную славу Кутузова написал:
Так правосудная Россия награждает!
О зависть, содрогнись, сколь бренен твой оплот!
Пожарский оживает —
Смоленский оживет!
В Москве узнал Давыдов и домашнюю новость. Сестра Сашенька объявила ему, как старшему в семье, о своем намерении выйти вскорости замуж за полковника Иркутского гусарского полка Дмитрия Бегичева, ежели, конечно, Денис не будет на сей счет возражать.
— Ну, бог с тобою, сестра, — ответствовал он, — устраивай свое счастье по своему желанию и выбору. Я тебе помехою не стану. Семейство Бегичевых в Москве известное, почтенное. Я же, в свою очередь, лишь рад буду, коли в близких родственниках у меня еще один гусар объявится...
Саша настояла, чтобы Денис побывал в доме у ее будущего суженого. Дмитрий Бегичев произвел на Давыдова самое доброе впечатление. Он оказался под стать ему самому, невысоким и пухлощеким, с умными и добрыми глазами, покладистым и веселым. Столь же приятным был в общении и его старший брат Степан, которого Денис несколько знал по Московскому гусарскому полку и по взаимодействию в последнюю кампанию.
В доме жениха этой осенью Саша познакомила брата и со своею новой приятельницею, дочерью покойного генерала Чиркова Софьей. Семейство ее состояло с Бегичевыми то ли в свойстве, то ли в давнем дружестве, во всяком случае, она почиталась у них, как говорится, своею. Знакомству этому Денис особого значения не придал. Девица как девица, должно быть, в зрелых уже летах, лицо чистое, миловидное, русые длинные волосы зачесаны гладко, на русский манер, скромна, рассудительна.
— Вот бы какую жену тебе, братец, надобно, — вздохнула Сашенька.
— Да уж больно строга, — улыбнулся Денис, — эдакая под каблук прижмет да и не выпустит...
— Что ты! — воскликнула сестра. — Ты Сонечку совсем не знаешь. Доброты она необычайной. И начитанна, и хозяйство знает. А что до строгих правил, в которых воспитана, так это тебе же и на пользу при твоем-то характере. И то сказать, девушка обстоятельная, не ветреница какая-нибудь киевская...
19 февраля 1818 года Денис Давыдов получил новое назначение — на должность начальника штаба 7-го пехотного корпуса, стоявшего тогда не так далеко от Киева.
Это была хоть какая-то перемена в его скучной и однообразной службе. По соседству с 7-м корпусом располагался 4-й корпус Николая Николаевича Раевского, у которого место начальника штаба продолжал занимать Михаил Орлов. Стало быть, снова можно будет почаще видеться с добрыми его сердцу людьми.
Накануне нового назначения Денис вместе с заехавшим за ним графом Федором Толстым снова побывал на киевских контрактах. Американец приезжал на ярмарку покартежничать да пображничать, Давыдов же большую часть времени проводил у Михаила Орлова в откровенных беседах и спорах, по которым, должно быть, истосковался всею душою.
— Куда ни глянь, — возбужденно говорил, сверкая горячими, чуть навыкате глазами, Михаил Орлов, — всюду разор, бесчестие и посрамление имени русского. Все общество наше с низов и до верху в брожении и ропоте. Лишь лихоимцам да стяжателям простор и вольность. Прибыльные места бесстыдно продаются по таксе и обложены оброком. Не зря говорят, что в казне, в судах, в комиссариатах, у губернаторов, везде, где замешался интерес, кто может, тот грабит, кто не смеет — крадет!.. И могут ли сердца честных людей не пылать возмущением противу сих порядков, охраняемых свыше?
— Да, земля наша раскалена гневом народным, — подтвердил, сведя в раздумье брови, Давыдов, — я уж своими глазами нагляделся и в деревнях литовских, и в своей подмосковной... Это огонь потаенный, навроде болотного пожара, что мне видывать за Нарою довелось. Поначалу он тлеет искрою, зароненной где-то в глубине, силу свою копит. А потом уже непременно и вымахнет. И тогда нет ему удержу, в одном месте примешься гасить, он в другом явится.
— А ежели помочь этому потаенному огню на свет божий пробиться, да разом во многих местах? — испытующе спросил Орлов. — Глядишь, и сгорит в нем вся гниль и нечисть.
— Ладно, Михаила Федорович, огонь, про который мы с тобою толкуем, образ более поэтический, он покуда не что иное, как некая химера. А ты укажи мне живое дело, к общественной пользе устремленное. Я в него скорее поверю. А коли поверю, то и руки к нему приложу.
— Ежели так, то едем, не откладывая, покажу тебе дело, а то ты небось полагаешь, что я лишь на слова и способен...
Орлов повез своего друга в Киевский военно-сиротский дом, и то, что там увидел Денис, его в буквальном смысле поразило и несказанно обрадовало.
В чистых просторных учебных комнатах занимались дети солдат и военных поселян-кантонистов. Все они были одеты в одинаковые курточки военного кроя с блестящими пуговицами. Перед ними лежали раскрытые книги, бумага для письма, а на стенах классных помещений, именуемых ротами, висели аккуратно исполненные таблицы с крылатыми суворовскими изречениями и непривычными для постороннего взора словами: «свобода», «равенство», «конституция», «человеколюбие»... Никаких учителей при воспитанниках не было, старшие старательно втолковывали усвоенные ими самими истины и книжные премудрости младшим. За учебою приглядывали лишь два-три офицера, исполняющие, видимо, роль воспитателей и советчиков.
Орлов тут же при Давыдове проэкзаменовал нескольких воспитанников разных возрастов. Как оказалось, кроме сведений по военным дисциплинам, они обладали и другими весьма разносторонними познаниями, отвечали четко, сообразительно, с живыми, пытливыми искорками в глазах.
— Вот так-то, — не без гордости сказал Михаил Федорович, когда они с Давыдовым покинули учебные роты, — был приют, богадельня сиротская, а ныне кузница будущих суворовских солдат! Чем не дело?!
— Это дело истинное! — восторженно согласился с ним Денис. — Я уже прикидываю: а что, ежели такие отделения учебные учредить при всех корпусах и дивизиях? Сколько же можно тогда в недалеком будущем иметь просвещенных воинов, готовых к служению отечеству!
— О том и мы с Николаем Николаевичем Раевским помышляем. И метода взаимного обучения, придуманная английским квакером Иосифом Ланкастером и называемая потому ланкастерскою, открывает для сего замысла немалые возможности. К тому же она весьма дешева. А результаты ее ты сам видел. Коли дело тебе кажется стоящим, берись и ты за него.
Давыдов с присущей ему увлеченностью и страстью принялся за изучение практического опыта Киевского военно-сиротского отделения, взятого под свое покровительство штабом 4-го корпуса. Он дотошно вник и в саму систему взаимного обучения, и в деятельность офицеров-воспитателей, внимательно ознакомился с учебными пособиями и наглядными таблицами, обстоятельно разобрался и в денежных средствах, потребных для устройства подобной школы.
Однако на новом месте службы в Умани применить на практике ланкастерскую систему обучения Давыдов не успел. Штаб 7-го корпуса простоял здесь совсем недолго. Едва Денис принял дела, как пришел приказ о перемещении корпусной квартиры в Липовец. А вслед за этим, 19 февраля 1819 года, последовало новое назначение: генерал-майор Давыдов переводился на должность начальника штаба 3-го пехотного корпуса, стоящего близ Херсона. Это отрывало его и от Михаила Орлова, и от любезного Николая Николаевича Раевского, и, конечно, от Каменки...
«Тебя тревожат воспоминания! Но если ты посреди какой бы то ни было столицы вздыхаешь о предметах твоей дружбы, то каково мне будет в Херсоне, где степь да небо?» — сетовал Давыдов в эти дни в письме Вяземскому в Варшаву.
К радости Дениса, в Херсоне оказалось военно-сиротское отделение, подобное киевскому, и он тут же деятельно взялся за его переустройство. Он сам подобрал толковых и разумных офицеров-воспитателей, составил учебные программы, заказал наглядные таблицы. Дело, как говорится, двинулось.
Стараньями и заботами Давыдова Херсонское военно-сиротское отделение стало одним из лучших учебных заведений подобного рода в России. Связь с ним Денис Васильевич не терял и после своего отъезда из города к новому месту службы.
Остается лишь добавить, что организация ланкастерского обучения для простого народа по явным революционным программам будет в недалеком будущем вменена декабристам в непростительно тяжкую вину, и следственная комиссия усмотрит в сих дерзостных начинаниях не меньшую опасность для державных устоев, чем в злоумыслиях против членов императорской фамилии. И к тому у ревностных судей, видимо, будут все основания...
В этот же период произошло в жизни Дениса Давыдова очень важное событие: он женился на Софье Николаевне Чирковой, с которой его познакомила сестра Сашенька в доме у Бегичевых.
Все свершилось как-то само собою. Бывая в Москве короткими наездами и неизменно встречая ее в компании Саши, он, должно быть, присмотрелся к подруге сестры повнимательнее и разглядел в ней привлекательные черты, которых поначалу не приметил. Она начала нравиться ему все больше. Денису казалось, что от Сони исходил теплый дух домовитости и покоя. Приустав от кочевой жизни, он вдруг решил, что ему лучшего и желать нечего. Почувствовав и ее благорасположение, Давыдов открылся в своей привязанности и в ответ услышал хоть и сдержанные, но нежные и искренние слова.
Однако тут возникло непредвиденное препятствие в лице матушки Сони — Елизаветы Петровны Чирковой, урожденной Татищевой. Истинная московская барыня, женщина суровая и властная, державшаяся старинных строгих правил и в этой же строгости воспитавшая обеих дочерей своих, старшая из которых была уже замужем, она поначалу приняла Дениса в собственном доме на Арбате весьма приветливо. Однако вслед за этим ее отношение к нему вдруг резко переменилось. Как оказалось, какие-то «доброжелатели» наплели старой генеральше, как говорится, три короба о беспутстве, пьянстве, якобинстве и прочих пороках ее будущего зятя и в доказательство привели его застольные стихи, которые Елизавете Петровне и впрямь показались противунравственными.
Не известно, чем бы дело и кончилось, если бы в него, к счастью, не вмешался приехавший в Москву старый приятель покойного Сониного отца генерал Алексей Григорьевич Щербатов.
— Побойся бога, матушка, — сказал он в ответ на высказанные вдовою опасения, — генерал Давыдов, сколь я его знаю, человек достоинств примерных, и воин славный, и поэт знаменитый. Что же касаемо воспеваемых им пороков, то это не более как бравада, в художествах позволительная.
Доброе заступничество генерала Щербатова и решило все дело.
13 апреля 1819 года в Москве состоялась свадьба, в которую опечаленный Денис Давыдов совсем было перестал уже верить.
Штурм или осада?
Я слушаю тебя и сердцем молодею, Мне сладок жар твоих речей, Печальный снова пламенею Воспоминаньем прежних дней. А. С. Пушкин — Д. В. Давыдову
17 апреля 1819 года в доме известного главаря петербургской «золотой молодежи», страстного театрала, переводчика французских комедий и водевилей, любителя музыки и пения, заядлого картежника и крупного богача Никиты Всеволожского на Екатерингофском проспекте вновь широко распахнулись двери «приюта гостеприимного, приюта любви и муз».
В просторной зале, обставленной античными статуями и дорогими китайскими вазами, за круглым столом под висячею лампой с зеленым абажуром, которая почиталась символом света и надежды, вновь заседало учрежденное около месяца назад вольное литературное общество, так и поименованное с общего согласия «Зеленой лампой» и бывшее, по сути дела, побочной управой тайного Союза Благоденствия.
Все присутствующие, занявшие места за столом, имели на головах красные фригийские колпаки, носимые в свое время французскими якобинцами, а на пальцах — кольца с изображением лампы. Кроме братьев Всеволожских, под зеленым светочем надежды в подобных убранствах заседали Федор Глинка, известный поэт Гнедич, Дельвиг, Яков Толстой, Сергей Трубецкой и прочие.
Секретарствовать и вести протоколы на этот раз было поручено Александру Пушкину, слава которого уже гремела по Петербургу.
Молодой литератор, критик и публицист Александр Улыбышев с пафосом читал свою статью «Разговор Бонапарта и английского путешественника». Пушкин, как и прочие, внимательно слушал все более воодушевляющегося чтеца и по обыкновению своему набрасывал своим быстрым пером на полях протокольных листов, раскинутых перед ним на столе, непроизвольные рисунки. Несколькими росчерками он изобразил мужское лицо с чертами Никиты Всеволожского. А потом, повинуясь, должно быть, каким-то своим сокровенным мыслям и ассоциациям, принялся столь же стремительно рисовать очень характерный и, видимо, хорошо ему запомнившийся профиль с пухлыми щеками, вызывающе вздернутым маленьким носиком, непокорным завитком волос над крутым упрямым лбом и задиристо торчащими усами. Каждая деталь в отдельности была чуточку утрирована, но, соединенные вместе, они явили портрет, в котором не узнать оригинал было невозможно. Пушкин глянул и сам улыбнулся: ну, конечно, это он, отчаянный весельчак, рубака и поэт, любезный его сердцу Денис Давыдов!
Может быть, слушая Улыбышева, воспроизводившего тяжеловатым, несколько напыщенным слогом беседу Наполеона с английским вояжером, Пушкин представлял своею летучей фантазией встречу Дениса Давыдова с Бонапартом в Тильзите в 1807 году, о которой он слышал от самого поэта-партизана, или он только что узнал от кого-то из общих приятелей о предстоящей либо свершившейся уже большой перемене в жизни отчаянного гусара — его женитьбе — и представил себе своего старшего друга отягощенным и смиренным сладостными узами Гименея... Во всяком случае, помыслы его этим весенним вечером были обращены к Давыдову, которого не было в дружеском кругу, собравшемся под мягкою сенью горящей над столом зеленой лампы...
А Денис Васильевич в эту пору в Москве привыкал к новому, действительно на удивление необычному для себя положению семейного человека. Вместе со своею супругою он по-домашнему принимал гостей, наносил чинные визиты друзьям, окончательно смягчившейся к нему теще и прочей новой и старой родне, разъезжал по модным лавкам и магазинам, до которых жена оказалась великой охотницей, а большею частью же любовался своею Софьенькой, в которой находил все большую прелесть. Она, как и предрекала когда-то сестра Сашенька, оказалась и славною хозяйкой, и доброй советчицей, и умной собеседницей, с которою говорить можно было о чем угодно.
Ко всему прочему, вместе с женитьбой к Денису Васильевичу, привыкшему всегда довольствоваться малым достатком, нежданно пришла и внушительная материальная обеспеченность. Покойный Сонин отец генерал Николай Алексеевич Чирков и в армии, а потом и живя в отставке в первопрестольной, слыл несусветным скрягою и скопидомом, долгими годами до самой смерти ходил в потертом, засаленном мундире, однако дочерям своим оставил весьма солидное состояние. Так, за Софьей Николаевной в приданое, кроме значительной денежной суммы и процентных прибыльных бумаг, дано было немалое поместье — Верхняя Маза в Сызранском уезде Симбирской губернии и к нему же второе имение в Бугульминском уезде Оренбургской губернии при 402 крестьянских душах и винокуренном заводе.
Богатство, пришедшее к нему, радовало его лишь тем, что в будущем обещало некую свободу и независимость от превратностей судьбы. И еще тем, что впервые за многие годы он мог тратить на покупку и выписку книг, бывших, как известно, весьма дорогими, столько, сколько хотел. Уж в этом он, как говорится, наконец отвел душу.
1 июня 1819 года истек срок отпуска, предоставленного Денису Васильевичу по семейным обстоятельствам, и он вместе с молодою своею женою, пожелавшею быть при нем неотлучно, отбыл в Кременчуг к месту службы.
Лето на Украине выдалось жаркое, вспышливое. И не только по причине знойной погоды.
Вскоре после приезда Давыдовых в Кременчуг стало известно о волнениях военных поселян в южных районах. Доведенный до отчаяния жесточайшими условиями и порядками, взбунтовался Чугуевский уланский полк. К нему примкнул тоже определенный на поселение и Таганрогский уланский. Против мятежников были двинуты войска, которыми командовал сам спешно приехавший из Петербурга граф Аракчеев. Его жестокосердием и железной рукою возмущение было подавлено. Свыше двух тысяч восставших оказались арестованными. Началась суровая расправа. Шпицрутены к месту наказания возили возами. Многих осужденных, как сказывали, запарывали насмерть, однако они предпочитали умирать в муках, но не раскаиваться в содеянном и не просить помилования у взбешенного по сей причине Аракчеева.
Эхо этого события прокатилось по всей России. Правительство опасалось новых волнений в армии. Потому один за другим назначались войсковые смотры, куда требовали высших офицеров из других корпусов. И Аракчеев, и соизволивший прибыть из столицы государь придирчиво оглядывали полки, неизменно находя выправку недостаточно отменного, а дисциплину ослабевшею. Следовали строгие указания, приказы, выговоры, должностные взыскания, горечь которых более высокое начальство, конечно, спешило выместить на остальных подчиненных. Это была суровая проза службы, в которую Давыдову волей-неволей пришлось вновь с головою окунуться. Единственным просветом в сумрачности армейских будней оставалась для него Софья Николаевна.
В квартиру Давыдовых в Кременчуге продолжали поступать книги, выписанные разом более чем на тысячу рублей. Самообразование Денис Васильевич в эту пору почитает, как и его либерально настроенные друзья, будущие декабристы, своею первейшей потребностью. Его внимание привлекают в первую очередь сочинения французских просветителей Мабли, Монтескье, Руссо, Вольтера, экономические работы Адама Смита и Бентама, работы немецкого историка и теоретика права Ансильона, шотландского историка Робертсона.
Те же самые увлечения и у его друга Михаила Орлова.
В творчестве своем Денис Васильевич в это время тоже старается следовать декабристской заповеди, по которой серьезная проза почиталась куда нужнее поэзии. Тот же Михаил Орлов увещевал Вяземского: «Займися прозою, вот чего недостает у нас. Стихов уже довольно». С подобным призывом он обращался и к Давыдову.
Вняв этому совету, Денис Васильевич в Кременчуге продолжал приводить в порядок свой «Дневник партизанских действий» и почти полностью завершил крупную военно-теоретическую работу, первоначально названную им «Опыт о партизанах», где впервые в отечественной военной литературе рассмотрел и исторические и практические аспекты организации и успешного действия во вражеском тылу летучих поисковых партий и их взаимосвязь с вооруженным населением. По сути дела, это была попытка создать своеобразное руководство по ведению в широких масштабах народной войны.
Женитьба отнюдь не отдалила Давыдова от прогрессивно настроенных друзей. Связи с ними, напротив, крепли и упрочивались. Еще будучи в Москве, Денис Васильевич с удовлетворением узнал, что его доброго приятеля флигель-адъютанта Павла Киселева произвели в генерал-майоры и назначили начальником штаба 2-й армии, которой, как известно, командовал престарелый фельдмаршал Петр Христианович Витгенштейн, давно от служебных дел отстранившийся и большую часть времени преспокойно живший в одном из южных своих имений. Было ясно, что, назначая Киселева на новую, столь важную должность, государь, как всегда, вел лукавую двойную игру: не желая обижать старого фельдмаршала, он вроде бы не удалял его от командования, но тем не менее передавал все практическое руководство армией своему доверенному лицу — молодому свитскому генералу, обладавшему, на его взгляд, и умом, и ревностным отношением к службе, и придворной обходительностью.
Близким же друзьям Павла Дмитриевича Киселева, среди которых на первом месте значились Михаил Орлов и Денис Давыдов, он был известен к тому же своими весьма либеральными воззрениями. Осуждал рабство крестьян, выступал против всевозможных жестокостей и палочной дисциплины, насаждаемых в войсках Аракчеевым; не одобрял военных поселений, склонялся к мысли о необходимости ограничения самодержавного правления. Правда, при этом Киселев отнюдь не являлся сторонником крутых, решительных мер. Перемен в отечестве, по его мнению, следовало добиваться не политическими переворотами, всегда чреватыми «пагубной анархией», а постепенным давлением на правительство, более доверяясь нравственности и просветительским идеям.
Впрочем, и во время своих встреч, и в переписке друзей, которая становилась все более оживленною, они горячо спорили на политические темы, опровергая доводы друг друга, выдвигая собственные, казавшиеся им более состоятельными.
Денис Давыдов хорошо знал о существовании тайной политической организации, но попытки Орлова в паре с Дмитриевым-Мамоновым потрясти устои самодержавия ему казались и поспешными и наивными. И свои опасения по этому поводу он откровенно высказывал в письме Павлу Киселеву в Тульчин, где располагался штаб 2-й армии.
«Мне жалок Орлов с его заблуждением, вредным ему и бесполезным обществу... Как он ни дюж, а ни ему, ни бешеному Мамонову не стряхнуть самовластие в России. Этот домовой долго еще будет давить ее, тем свободнее, что, расслабясь ночною грёзою, она сама не хочет шевелиться, не только привстать разом... Но Орлов об осаде и знать не хочет; он идет к крепости по чистому месту, думая, что за ним вся Россия двигается, а выходит, что он да бешеный Мамонов, как Ахилл и Патрокл (которые вдвоем хотели взять Трою), предприняли приступ».
В то же время Давыдова не устраивала чрезмерная осторожность Павла Дмитриевича, который слишком веровал в реформы «по манию царя». В том же самом письме Киселеву Денис Васильевич спорил и с ним:
«Опровергая мысль Орлова, я также не совсем и твоего мнения, чтобы ожидать от правительства законы, которые сами собою образуют народ».
По этому поводу Давыдов обменивался мнением с Орловым при их очередной личной встрече, о которой тут же сообщал Киселеву:
«Я ему давал читать твои письма... насчет ожидания законов от самого правительства. Он говорит, что ты похож на гуся Пиго-Лебрена, который топчется в грязи в ожидании благотворного дождя».