Алексей Карпович Дживелегов
Данте Алигиери
Бюст Данте. Неаполитанский музей.
От автора
Биография Данте никогда не может быть задачей чисто повествовательной. В ней столько спорного и темного, что она всегда — задача наполовину исследовательская. А для советского писателя особенно. Потому что многое, что европейская литературная историография считает бесспорным, для нас таит вопросы, требующие раскрытия. И наоборот, многое, что там вызывает наиболее острые споры, для нас не представляется важным.
Поэтому необходимость быть догматичным — она вытекала и из размеров книги, и из характера издания, — подчас очень тяготила автора. Приходится ведь решать на основании обстоятельной аргументации, а ее невозможно дать. Мотивы остаются неизвестны читателю. Даже такие вещи, как признание подлинным или поддельным того или иного произведения Данте, остаются немотивированными. Почему одно из приписываемых Данте писем фигурирует в книге, а другое нет? Осведомленный читатель, знакомый с составом переписки или свода канцон, конечно, имеет право заинтересоваться основаниями отбора. Но его любознательность останется втуне. Вся лаборатория от читателя скрыта.
Из текстовых иллюстраций, кроме цитат из произведений самого Данте, давались только выдержки из современников и ближайших по времени биографов и комментаторов. На все остальное не хватило места. Зато автор не скупился на такие факты, которые раскрывают социальную обстановку, в которой до Данте жила Флоренция, в которой Данте жил во Флоренции, в которой он блуждал после изгнания. Ибо только в этих фактах можно получить объяснение личности поэта и его произведений и найти четкое истолкование того внутреннего кризиса, который сломал надвое его идеологию.
Тяжкие трудности представляла необходимость цитировать стихи Данте, особенно терцины «Комедия», в русских переводах. Не хотелось давать переводов в прозе. А существующие переводы «Комедии» таковы, что невозможно выбрать один какой-нибудь и его держаться. Их общая особенность та, что они очень отдаленно и неточно передают смысл. Поэтому и приходилось прибегать к такому дикому приему, как — особенно в больших цитатах — сборный перевод: одна терцина из Голованова, две из Чюминой, две из Мина. И приходилось еще все их слегка ретушировать, чтобы приблизить к подлиннику. С «Новой жизнью» было легче, потому что в распоряжении автора находился хороший перевод А. М. Эфроса, который вскоре появится в издательстве «Академия». Совсем плохо было с канцонами, не вошедшими в «Новую жизнь»: их переводов вообще не существует, хотя между ними — едва ли не лучшая из всех дантовских канцон: «Три женщины пришли раз к сердцу моему». И нужно ли говорить, как важны канцоны для понимания душевного кризиса Данте?
Чтобы не испещрять подстрочными цитатами страницы книги и не тратить места на примечания, я при каждой стихотворной цитате ставил начальную букву фамилии переводчика. Они означают: Б. — Бальмонт, Г. — Голованов, М. — Мин, Ч. — Чюмина, Э. — Эфрос.
А. Дж.
Глава I
Флоренция до Данте
1
Поздней осенью 1147 года, в ясный день, какие бывают в Тоскане в это время очень часто, на маленькой городской площади Флоренции царило большое оживление. Город отправлял свое ополчение в Палестину — биться с неверными. Готовился второй крестовый поход: Иерусалиму, полвека находившемуся в руках христиан, грозила опасность, и нужно было спешно слать ему помощь. Крест приняли два короля: Людовик VII французский и Конрад III Гоэнштауфен немецкий. С ними — множество баронов и рыцарей из всех стран Европы. Флоренция не хотела отставать от других. В ее летописях было записано, что при решительном штурме Иерусалима первым взошел на стены со знаменем города в руках флорентийский рыцарь Паццо деи Пацци. Новое поколение воинов горело желанием поддержать славу отцов.
В числе этих воинов находился Каччагвида, предок Данте Алигиери. Он не вернулся во Флоренцию: погиб в жарких пустынях Востока смертью храбрых. Поэт обессмертил его, набросав яркий и лучезарный образ его в своей «Комедии». Ему он вложил в уста картину нравов, царивших во Флоренции в середине XII века. Чтобы ясно представлять себе, чем была Флоренция за полтораста лет до Данте и как она потом росла, нужно твердо помнить рассказ Каччагвиды.
Времена были героические. Шла терпеливая самоотверженная борьба за будущее. Городу, который стоял на берегу Арно, в своей котловине приходилось отстаивать существование и свободу. Он кругом был окружен холмами, и на каждом стояло по крепкому замку, мимо которого нельзя было ни проехать безопасно, ни провезти товары без потерь. Заложены были все пути: к Риму, т. е. к главному потребительскому центру Италии, к Пизе, т. е. к морю, к Милану, т. е. к Европе, к Венеции, т. е. к главному посредническому рынку между Востоком и Западом. Город задыхался. Его необыкновенно удобное положение на перекрестке всех главных торговых путей не могло быть использовано. Нужно было биться, чтобы освободить эти пути. И бились. Бились изо дня в день, из месяца в месяц, упорно и настойчиво. Одна за другою исчезали башни с окрестных холмов, разрушенные до основания, а владельцы их переселялись в город, сначала силком, потом привыкали и даже становились хорошими гражданами.
Хозяйство было в младенческом состоянии. Торговали немного, производили слабо. Жизнь была скупая, скромная, почти грубая («Рай», 15, Ч.).
В те дни Флоренция простую жизнь вела
Под сенью той стены, где в третьем и девятом
Часу сзывали весь народ колокола
К молитвам и труду.
На одной из стен стояла церковка, построенная тосканским маркизом Уго, и по ее звону привыкли устраивать исстари свою жизнь флорентийские граждане.
И целемудренна, чужда она была
Безумной роскоши и буйного веселья
На женщинах там не блистали ожерелья
И драгоценные венцы и пояса.
Я был свидетелем, как в гости шел с женой,
Не знавшую румян Беллинчионе Берти,
И пояс он носил с отделкой костяной.
А Нерли с Веккио и не слыхали даже
О роскоши одежд, а дома жены их
Лишь о веретене заботились и пряже
И были счастливы в занятиях своих.
Не угрожало им вдовство на брачном ложе…
Картина маленького городка, не знавшего еще большой торговли, которая в условиях того времени требовала поездок, во время которых жены дома оставались «вдовами на брачном ложе». И хотя эти поездки продолжались долго, мужья были уверены, что ни любовь, ни верность не будут нарушены. А о том, каковы были нравы, можно судить по такому рассказу в хронике Джованни Виллани:
«Когда император Оттон IV прибыл во Флоренцию и увидел красивых женщин города, которые ради него собрались в церкви Санта Репарата, эта девушка — Гуальдрада, дочь Беллинчоне Берти — понравилась ему больше всех. Тогда отец ее сказал императору, что он своей родительской властью разрешает ему ее поцеловать. Но девушка отвечала, что ни один живой человек не поцелует ее, если не будет ее мужем. За эти слова император очень ее хвалил, а граф Гвидо, полюбив ее за ее достоинства, взял ее в жены по совету императора, хотя была более низкого происхождения и не имела большого приданого».
Графы Гвидо были последними крупными баронами, с которыми пришлось биться флорентинцам, и брак молодого графа с Гуальдрадою, которую так же, как и ее отца, помянул, приобщив к бессмертью, в «Комедии» Данте, символизировал заключительные этапы борьбы с баронами.
Пока шла борьба, Флоренция была «трезва и скромна», не знала ни больших богатств, ни роскошной жизни, ни спутницы того и другого — распущенности. Она была совсем небольшим городом, с высокими стенами и рвом и с широко раскинувшимися пригородами, которые лет через двадцать начнут окружать второю стеной. Южный угол городского четырехугольника подходил к Арно там, где теперь галлерея Уффицци. Вдоль реки стена шла до нынешнего моста Trinita, а противоположная проходила по линии левой стены нынешнего собора. Длина четырехугольника между стенами была равна приблизительно расстоянию между собором и рекой. Городская площадь была гораздо меньше нынешней. Ее окружали дома-крепости дворян, поселенных в городе, а у самого Арно, на месте нынешней площади Синьории, стояло огромное укрепление семьи Уберти. Единственным мостом через Арно был существующий в перестроенном виде и сейчас Старый мост (Ponte vecchio).
Необходимость борьбы с баронами и отсутствие противоположных крупных интересов поддерживали в городе большое единство. Не было партий, не было корпораций, за чертою которых оставалось бы менее привилегированное большинство. Город считался еще вотчиною тосканских маркграфов, но зависимость его ни в чем, кроме определенной дани, не выражалась. Внутри своих стен и в ближайшей за ними округе он управлялся самостоятельно. Горожане занимались торговлей и ремеслами и собирались на вече, где выбирали своих старейшин. Сначала их называли просто boni homines, выборными, но уже по примеру других городов начинали величать и консулами. Они судили, раскладывали подати, водили на войну.
Все было просто, однообразно, мало расчленено, но все было здоровое и крепкое: хозяйство, обычаи, управление. И жизнь била ключом, молодая и буйная. Флоренция была на заре своего существования и двигалась вперед гигантскими шагами.
2
Главная задача заключалась в том, чтобы довести до конца борьбу с баронами. Хозяйство не могло развиваться, пока хоть несколько замков засоряли торговые пути. Эта борьба была окончена в самом начале XIII века. В 1209 году последние бароны, покоренные, переселились в город. Было как раз время. Флорентийская торговля не могла больше ждать. Мировая экономическая конъюнктура, открывшаяся вместе с крестовыми походами, должна была быть использована и ею. Недаром Пацци деи Пацци дивил мир своим геройством, а Каччагвида сложил голову под кривым ятаганом сарацин. Во второй половине XII века определился и тот товар, на котором по-первоначалу должно было воздвигнуться благосостояние Флоренции. Это — французское и фламандское сукно; грубый полуфабрикат, который привозился в город, здесь подвергался переработке, распространялся по Италии и шел за границу. Купцы, которые сосредоточили в своих руках операции по привозу, переработке и вывозу сукна, образовали корпорацию, которая по названию улицы, где помещались ее главные учреждения, стала называться, «купцами из Калималы», Mercatores de Calimala. Первый подлинный документ, в котором она упоминается, относится к 1182 году. А к концу XII века в этой корпорации было уже объединено все купечество.
К этому времени очень возросло количество рыцарей, переселенных в город после разрушения их замков. Они завели связи с другой феодальной группой, окрестными землевладельцами. А торговцы, которые не входили в Калималу, стали группироваться в большую ассоциацию среднего и мелкого купечества.
Торговля и промышленность росли, и темпы роста все ускорялись. Первым признаком этого была непрерывная дифференциация. В 1202 году из Калималы выделилась новая корпорация — менял, Cambio: признак, что кредитное дело желало стоять на собственных ногах. Вскоре за нею последовали еще две. Сначала у Ворот св. Марии обосновалась группа торговцев разных специальностей, называвшаяся по первому месту жительства Mercatores di Рог Santa Maria
[1]. А за нею следом создали свою корпорацию и мелочные торговцы, Mercatores Communes, но у них не хватило силы для длительного самостоятельного существования: они слились с другими организациями.
Параллельно развертывается и усложняется городская конституция. Боевые задачи, обусловленные непрекращавшейся, несмотря ни на что, борьбою с дворянством, вызвали появление во Флоренции в самом начале XIII века (окончательно в 1207 году) подестата — формы, которая всюду в Италии в это время приходила на смену консульской организации и вводила также и Флоренцию в эпоху «второго устройства». Консульство перестало удовлетворять нуждам обороны и управления главным образом из-за своего многоголовия: консулов бывало до 12 человек. Подеста был выборным должностным лицом. Брали его непременно из нефлорентинцев, чтобы он оставался беспристрастным в игре местных интересов; предпочитали, особенно в первое время, опытного воина, чтобы он мог успешно командовать городским ополчением; срок ему назначали небольшой, чаще всего полугодовой, чтобы не заживался и не заводил в городе связей. По мере того как военные задачи отступали на задний план, — ибо дворяне как раз около этого времени были покорены окончательно, — подеста постепенно превращался из военачальника в судью и администратора.
Общий характер конституции флорентийской из-за смены консульской власти подестатом не изменился. Ее основою и силою была коалиция хозяйственных соединений. Только круг этой коалиции стал постепенно шириться. Торговля в течение всего XII века была единственным полем хозяйственной деятельности. Кредит едва-едва начинал играть роль; он завоевывал себе свободу в борьбе с жесткими постановлениями канонического права, запрещавшего «лихву». Ремесло находилось в младенческом состоянии. Первое упоминание о том, что существуют ремесленные цехи (arti), мы находим в 1193 году, да и то очень смутное: речь идет о семи цехах, каких — мы точно не знаем; знаем только, что шерстяной цех (arte di Lana) был в их числе. Политической роли в это время они не играли никакой.
Но жизнь делала свое дело. По мере того как приобретала крупное значение та или иная область активной хозяйственной деятельности, база действительной конституции раздвигалась и давала место корпорации, ее представлявшей. Борьба за расширение конституционной базы в интересах той или другой группы флорентийского общества будет идти в продолжение всего XIII века. В основе ее будет лежать рост флорентийской промышленности, именно промышленности, не ремесла. Растет она одна. Если растет ремесло, то соответствующий ремесленный цех переходит в число купеческих. Ибо капитал, работающий в промышленности, — торговый капитал. Наиболее типичным фактом этого порядка был переход arte di Lana из ремесленных цехов в купеческий во второе или в третье десятилетие XIII века. Это — факт не исключительно флорентийский. В Тоскане он повторится в точности в Сиене и Пизе, повторится во многих ломбардских городах, будет воспроизведен во Фландрии и вообще станет типичным фактом эволюции европейской промышленности. Производство шерстяных материй как по условиям техники, так особенно по условиям рынка стало невозможно вести в рамках мелкого ремесленного производства. Уже одна необходимость сразу закупать большие партии шерсти за границею требовала большого капитала. Дело организуется частью как домашнее производство, частью как мануфактура. Во главе каждого предприятия становится купец-капиталист. Управляет делами всего цеха совет из купцов, хозяев предприятий, входящих в цех. В Lana именно такой порядок и установился, и естественно, что цех потребовал и добился перевода из ремесленных в купеческие. Именно среди купеческих было его настоящее место. Но он сохранил название ремесленного цеха, arte, которое потом примут и остальные купеческие и вообще «старшие» цехи. Состав «старших» цехов (так станут звать их с 80-х годов XIII века) пополнился в третье и четвертое десятилетие XII века. В него вступили: судьи и нотариусы (1229), врачи и аптекари, меховщики. Всех стало семь.
Капитал накоплялся постепенно. Основание, хотя и незначительное, положила торговля XII и начала XIII века, а быстрый рост капитала начался со второго и третьего десятилетия XIII века. Флорентийские купцы стали давать ссуды под залог земель сначала монастырям, церквам и епископствам Тосканы, а потом и светским баронам. Земель и у тех, и у других было много. Церковные владения искони представляли собою внушительную площадь, почти нетронутую, а тосканские бароны, переселяясь в города, удержали за собою все свои земли. Флорентинцам было важно, чтобы срыт был замок, и в этот момент они мало заботились, останутся у барона поместья или нет. А в городском быту наличных денег рыцарям очень скоро стало не хватать и пришлось прибегнуть к ссуде. Результат был тот, что вследствие ростовщических условий ссуды, — денег ведь в обращении было мало и, кроме того, риск церковного проклятия за грех лихоимства являлся предлогом к дальнейшим надбавкам, — большая часть церковных земель и многие дворянские владения перешли в руки флорентийских купцов. Уже в первой половине XIII века эта эволюция в значительной мере завершилась.
В это время в городе уже бурно кипела политическая борьба. Дворяне, поселившись во Флоренции, очень быстро осмотрелись и приспособились. Они были по большей части богаты, ибо поместья с крестьянами остались за ними. Они увидели, что в городе все кругом было объединено в корпорации, легко столковались между собою и начали создавать собственные корпорации. По старой привычке они строили свои дома с крепкими башнями, так что они имели вид маленьких замков. Поэтому свои объединения они назвали «башенными» Societa delle Torri. Боевой опыт рыцарей был очень полезен городу, и они никогда не отказывались от участия в военных предприятиях Флоренции. Но требовали за это доли во власти. А горожане доверяли им тем меньше, чем выше и грознее возносились башни, защищавшие их жилища. С другой стороны, и у дворян, которых жестоко щипали условия земельной ссуды, предлагаемые флорентийскими купцами, накоплялось все больше недовольства. Столкновение готово было разразиться. Для него в местных флорентийских условиях было сколько угодно причин. Нужен был только повод. Его дала распря гвельфов с гибеллинами.
3
«…И причиною было то, что один из молодых дворян в городе по имени Буондельмонте деи Буондельмонти обещал взять в жены дочь мессера Одериго Джантруфетти. А потом, когда он проходил однажды мимо дома Донати, знатная дама мадонна Альдруда, жена мессера Фортегуерры Донати, у которой были две дочери, очень красивые, увидела его с балкона своего дворца. Она подозвала его и, показав ему одну из упомянутых дочерей, сказала: «Кого ты берешь в жены? Я готовила тебе вот эту». Когда он пристально посмотрел на девушку, она ему очень понравилась. Но он ответил: «Я не могу теперь сделать по-другому». На это мадонна Альдруда сказала: «Можешь; пеню за тебя заплачу я». Тогда Буондельмонте сказал: «Я согласен». И обручился с нею, отказавшись от той, с которой был помолвлен раньше и которой клялся. Поэтому, когда мессер Одериго сокрушался среди родных и друзей о случившемся, решено было отомстить, напасть на него и подвергнуть оскорблению. Услышав об этом, Уберти, очень знатная и могущественная семья, родственная Одериго, стали говорить, что лучше его убить: ненависть будет одинаковая, ранят его или убьют; сделаем — там будет видно. И положено было убить его в день свадьбы. Так и поступили. Эта смерть внесла разделение среди граждан: с обеих сторон теснее сплотились родные и друзья, и указанное разделение поэтому так и не кончилось. Оно породило много смут, смертоубийств и усобиц в городе».
Так записал коротко под 1215 годом хронист Дино Компаньи. У других летописцев рассказ развернут в подробное повествование. Ближайшее потомство было убеждено, что это разделение Флоренции на гвельфов и гибеллинов пошло именно от кровавой свадьбы Буондельмонте и именно в 1215 году. Это, конечно, не так. Распря между Буондельмонти и Уберти первоначально не выходила из дворянских кругов
[2] и представляла собою серию фактов феодальной родовой кровной мести. Скьятта дельи Уберти, первый закричавший, что нужно убивать, и Моска Ламберти, «злым словом» (Дж. Виллани) — «сделаем — там будет видно» — утвердивший всех в кровавом решении, — оба они участвовали потом в убийстве бедного Буондельмонте, — чтобы смягчить ответственность, старались придать своему преступлению вид политического акта. Распря гвельфов и гибеллинов кипела за Альпами и в Италии давно, и украсить дело личной мести звонким политическим лозунгом было очень выгодно. Ведь всюду в Италии усобицы всякого рода немедленно подхватили готовый боевой клич. Партийные наименования, широкие и расплывчатые, часто стали покрывать какое-нибудь местное, вполне реальное соперничество. Раздоры между городами вспыхивали по всякому поводу: крупным нужно было поглотить мелких, равносильные бились из-за торговых интересов, из-за обладания удобной гаванью, горным проходом, речной переправой. Всем нужно было раздвигать границы своей территории. Там, где внутри городов экономический рост подготовил почву для обострения противоречий, партии, вооруженные до зубов, становились одна против другой и оглашали воздух громкими вызовами. И надо всем этим кровавым, но чисто домашним соперничеством висели два непримиримых лозунга, ко всему легко пристающие: гвельфы и гибеллины.
Распря между Буондельмонти и Уберти во Флоренции долго была лишена всякого политического зерна. До тех пор, пока не были вовлечены в борьбу широкие пополанские массы, столкновения, пенившиеся неистовой обоюдной ненавистью, обагрявшие кровью каменные плиты флорентийских улиц, не выходили из рамок местной дворянской усобицы. Что же вовлекало в нее горожан?
Обычно это объясняется очень просто, даже слишком просто. Большинство дворян были старыми вассалами императора и поэтому примкнули к гибеллинам, а пополаны, против которых дворяне уже начинали свои происки, самым естественным образом сделались гвельфами. В действительности эволюция была значительно сложнее. Ведь много гвельфов было и среди дворян, а потом, что особенно важно, переходы из гибеллинов в гвельфы и среди дворян, и среди пополанов были очень часты даже тогда, когда никакая опасность не грозила оставшимся на слабой стороне. Причина была другая. Капитал в поисках прибылей пытался работать с императором Фридрихом Гоэнштауфеном, и наиболее богатые «гибеллинские» семьи складывались, чтобы устраивать ему займы. И Фридриху займы были нужны, потому что борьба с папами, в которой проходили последние годы его царствования, постоянно требовала денег. Но более осторожные семьи не доверяли кредитоспособности императора-еретика. То, что можно назвать тогдашней флорентийской «биржей», т. е. собрания купцов где-нибудь на Старом рынке или на площади перед собором, расценивало шансы императора очень низко. Наоборот, шансы курии, находившейся после Иннокентия III на вершине своего могущества, представлялись ей очень большими. Кроме того, император не мог предоставить никакого обеспечения займам, а курия предлагала очень солидные: сбор папской дани по всей Европе с удержанием, смотря по условиям, процентов или частей капитального долга с собранных сумм. Вот почему, пока был жив Фридрих, среди флорентийского купечества шли такие колебания: то побеждала гибеллинская волна, то гвельфская. А когда Фридрих умер (1250) и в руках его преемников трон зашатался еще больше, победа все решительнее стала склоняться на сторону гвельфов. Кредитоспособность курии одержала верх.
Пополанское купечество было вовлечено в распрю гвельфов и гибеллинов тогда, когда для займов императору и папе понадобилось сколачивать капиталы, т. е., выражаясь современным языком, выпускать облигации. Операцией этой занялись крупные банки, — а их было во Флоренции уже не мало, — которые втягивали в операции свободные купеческие капиталы. И всякая перемена счастья в борьбе Фридриха или Манфреда с папою отзывалась потрясением в городе.
Впервые лозунги «гвельфы» и «гибеллины» прозвучали по-серьезному во Флоренции в 1240 году. Семья Уберти по-прежнему стояла во главе гибеллинов и старалась перетянуть на сторону императора симпатии и капиталы флорентинцев. Восемь лет длилась борьба, в которой Фридрих, кровно заинтересованный, энергично помогал гибеллинам. В 1248 году гвельфы вынуждены были признать себя побежденными и отправились в изгнание. Город остался во власти гибеллинов.
Фарината дельи Уберти, вождь гибеллинов, который казнится в дантовом аду за ересь «эпикурейцев», говорит гвельфскому отпрыску Данте («Ад», 10, Г.):
Твои врагами были постоянно
Мне и отцам, и прочим всем из нас
И были дважды мной отправлены в изгнанье.
Изгнание 1248 года было первым. Оно продолжалось недолго. Император Фридрих умер в декабре 1250 года, и гвельфы, собрав силы, немедленно пошли на Флоренцию, куда их призывало большинство пополанов. Наступил мир, напряженный и тревожный, полный хитрых взаимных обходов и подкопов. Опираясь на широкие пополанские массы, гвельфы провели первую серьезную конституционную реформу (primo popolo), которая была вызвана необходимостью укрепить коалицию хозяйственных соединений; острие ее было направлено против дворянства. Дворянам запрещено иметь башню выше, чем в 50 локтей высоты. «А были и по 120», говорит Дж. Виллани. Цехи конституируются, но государственная организация строится независимо от цехов (уступка гибеллинам). Городское население членится по кварталам (6 кварталов, 12 компаний с чисто военным устройством: предосторожность против гибеллинского бунта) с «вождем народа» (capitano del popolo) и советом из 12 старейшин (anziani) во главе. Сделан таким образом первый шаг к установлению равноправия между купцами и ремесленниками.
Это было необходимо, потому что против гибеллинов, все время имевших поддержку со стороны наследников Фридриха, могла помочь только коалиция всех пополанских сил. Но гибеллины, стиснутые новым строем, не дремали. Их эмиссары были повсюду. И не напрасно. Сын Фридриха, Манфред, унаследовавший светлые отцовские волосы и бешеную ненависть пап, помогал гибеллинам, чтобы не быть отрезанным от богатых финансовых ресурсов Флоренции так ему необходимых. Он, правда, не сумел предупредить их изгнание в 1256 году, но когда они с Фаринатою во главе соединялись с гибеллинской Сиеной, прислал им в помощь отряд в 800 испытанных немецких конников под начальством графа Джордано. Это было в 1260 году. Флорентийские гвельфы, снарядившись как могли, с боевой колесницею, с боевым колоколом, мартинеллою, двинулись против них и встретились под Монтаперти, на берегу Арбии. И такой возгорелся бой, что воды этой маленькой речки «окрасились в красный цвет» («Ад», X). Флорентинцы были разбиты наголову: и колесница, и колокол были отвезены в Сиену в виде трофеев, а в Эмполи граф Джордано собрал совет, чтобы решить, нужно или нет срыть до основания Флоренцию. Все требовали разрушения гвельфского гнезда. Фарината один восстал и не допустил этого.
…Я один там был, где был совет
Флоренцию разрушить. Я лишь громко
Сказать там смел, что делать то не след…
Так говорит он об этом с величавой гордостью Данте в аду («Ад», X, Г.).
Гвельфы снова, — то был второй раз, как и говорил Фарината, — пошли в изгнанье и унесли с собою свои капиталы. На чужбине они делали отличные дела с курией и копили богатства. Из своих барышей они финансировали — под папскую гарантию — экспедицию Карла Анжуйского, сокрушившую державу Гоэнштауфенов и открывшую им дорогу домой. Ибо после поражения и смерти Манфреда под Беневентом, гибеллины не могли держаться во Флоренции. Они ушли — и навсегда. Гвельф Данте мог сказать Фаринате слово, в котором была мучительная обида ему («Ад», X, Г.):
…Каждый раз
Наш род из ссылки возвращался,
А вашим та наука не далась.
Флорентийскому гибеллинизму как политической силе, выступавшей под собственным знаменем, пришел конец. Гвельфы решили подрубить самые корни гибеллинской мощи, ее богатые хозяйственные ресурсы. Имущества гибеллинов, в том числе знати, были конфискованы в пользу государства и потом проданы с молотка. Их дома-крепости в городе — разрушены до основания. На месте крепкого замка семьи Уберти некоторое время спустя, когда пространство, им занимаемое, было очищено от обломков, разбили плошадь, славную поныне площадь Синьории. Позднее Арнольфо ди Камбио возвел на ней палаццо Синьории, а еще позднее между площадью и Арно-Джорджо Вазари построил, галлерею Уффицци.
4
Победу нужно было закрепить в законе. Так как конституция primo popolo была отменена гибеллинами, то теперь издали новую — secondo popolo (1267). В ней роль низших групп буржуазии не была так заметна, как в ее предшественнице. Ведь гибеллинов бояться уже не приходилось, а ни папа, ни Карл Анжуйский, фактически распоряжавшиеся судьбою Флоренции, не хотели усиления народа. Зато впервые была организована «гвельфская партия» как политическое соединение крупной купеческой и банковской буржуазии.
Однако ремесленники вовсе не собирались так легко отказываться от прав, которые им давал закон 1250 года и лишал закон 1267 года. Они повели наступление против крупной буржуазии и постепенно добились цели. В 1279 году кардинал Латино Франджипани, племянник папы Николая III, присланный им с миссией примирить враждующие группы, получил от города широкие полномочия и создал смешанное правительство из 14 членов (8 гвельфов и 6 гибеллинов примирившихся) с выборными подестою и «капитаном» во главе совета из 100 лиц и милиции из 1 000 человек. В 1280 году уже существуют три первых ремесленных цеха: кузнецов, мясников, сапожников. В 1282 году, когда Сицилийская вечерня
[3] и потеря всего острова отвлекли от Флоренции хмурое внимание Карла Анжуйского, была проведена новая конституция: создана правящая коллегия приоров, будущая Синьория, выбираемая членами всех цехов из числа членов старших цехов. Новая конституция сделала то, о чем мечтали граждане флорентийские: создала формальную независимость города и от короля, и от папы, а вместе с тем утвердила связь флорентийского государственного устройства с цеховой организацией. По этому случаю были узаконены еще два ремесленных и мелко-торговых цеха: плотников и торговцев старыми вещами. Еще девять получили свою организацию и свои знамена в 1288 или в 1289 году. Так установился состав городских корпораций: семь старших цехов (arti maggiori) и четырнадцать младших (arti minori). Или: семь старших, пять средних (arti mezzani) и девять младших. К старшим принадлежали представители торгового капитала (popolo grasso — жирный народ). К средним — зажиточная часть мелкой буржуазии. К младшим — мелкие торговцы и ремесленники победнее. Вне цехов был popolo minuto (тощий народ): нецеховые, т. е. самые бедные ремесленники, квалифицированные и неквалифицированные рабочие, т. е. элементы, лишенные экономической самостоятельности. То, что было вне цехов, было лишено политических прав. А вне цехов кроме «тощего народа» были еще дворяне.
Все конституции, начиная с primo popolo, имели целью борьбу с дворянами. Упорство и продолжительность этой борьбы объясняются, конечно, не только политическими причинами. Хозяйственная база дворянства была в деревне, в их имениях, т. е. в земле и в крестьянах. То, что дворяне владели землею, было еще полбеды; земля постепенно переходила в руки пополанов, особенно после конфискации гибеллинских поместий. Но то, что дворяне командовали большими крестьянскими массами, пополанов очень стесняло. В XIII веке промышленность развивалась чрезвычайно бурно. Требования на рабочие руки росли беспрестанно. Дать их мог только приток из деревни. А дворяне своих крестьян в город не пускали. Поэтому законодательство всячески старается подорвать устойчивость дворянского землевладения на городской территории, чтобы вынудить дворян мобилизовать земли и обеспечить свободу передвижения населяющим их крестьянам. Уже в конституции primo popolo есть статья, которая гласит, что если дворянин покусится на права народа, все его крестьяне будут объявлены свободными. Конституция secondo popolo эту статью подтвердила. В средине 1280-х годов Синьория уничтожила податные изъятия дворян — остатки привилегий, выговоренных при поселении в городе — и обложила их земли гораздо тяжелее, чем земли пополанов. В августе 1289 года появился закон, который запретил продажу и покупку крестьян, разрешил городу выкупать крестьян с целью их освобождения и самим крестьянам самовыкупаться, с обязательным оставлением надела помещику, и объявил свободными как людей, так и их личное имущество. Но самый решительный удар нанес дворянам тот закон, который считается великой хартией вольностей Флорентийской республики, — «Установления справедливости», Ordinamenti di giustizia 1293 года.
Творцом этого закона был дворянин-изгой, лидер младших цехов, Джано делла Белла. Пойти против своей социальной группы заставила его, по преданию, обида, нанесенная одним из виднейших представителей дворянства, неукротимым Берто Фрескобальди, банкиром, которого еще Гвиттоне д\'Ареццо, старейший поэт тосканской школы, упрекал за то, что он не хочет в своей гордыне возблагодарить бога за все благодеяния, которые он ему оказал. Хронист Аммирато так описывает эпизод: «Джано делла Белла поспорил в церкви Сан Пьер Скераджо с Берто Фрескобальди, рыцарем и дворянином, о чем-то, что Берто силою хотел навязать Джано, и Фрескобальди разъярился до такой степени, что, схватив Джано за нос, закричал, что отрежет его, если он посмеет сопротивляться». Причина, вероятно, была более серьезная, но мы ее не знаем. Во всяком случае Джано сумел организовать ремесленников в такую внушительную силу, что они провели, быть может отчасти против воли крупной буржуазии, этот закон.
Ordinamenti прежде всего определяют состав полноправного гражданства. Это — цехи, все числом 21. Имеют право быть избранными в коллегию приоров только те члены цехов, которые фактически и постоянно занимаются торговлей, промышленностью, ремеслом и не имеют дворянского звания. Дворяне, следовательно, не выбирают и не выбираются. И не только. Они вообще лишены прав. За малейшие преступления им грозят тягчайшие казни, причем еще члены дворянских семейств связаны коллективной ответственностью. Позднее из этого сделали дальнейший вывод. Если дворянство равносильно лишению прав, то, очевидно, чтобы лишить прав пополана, нужно сделать его дворянином, а в следующей степени — сверхдворянином (sopragrande): все феодальные представления о чести и праве опрокинуты буржуазным правосознанием. Чтобы придать прочность «Установлениям», в коллегию приоров введен новый член — «знаменосец» или «гонфалоньер справедливости» (Gonfaloniere di Giustizia). Он председательствует в коллегии и ему подчинена созданная незадолго до того городская милиция. Коллегия меняется каждые два месяца.
Первые два года после издания «Установлений» младшие цехи забрали такую власть, что «жирный народ» встревожился. Преследования за дворянские преступления превратились в настоящий террор, который косвенно задевал и крупную буржуазию. Одним из обычных, не самых тяжких, наказаний дворян было срытие дома, сопровождавшееся уничтожением всего в нем находившегося. Имущественный ущерб это наносило огромный, а так как многие дворяне были и пайщиками в купеческих предприятиях и должниками купцов, то столь беспощадное истребление дворянского имущества отзывалось и на интересах купцов. Поэтому купечество заключило соглашение с дворянами и в 1295 году провело поправку к «Установлениям», фактически восстанавливающую дворян в правах. Новый закон гласил, что право быть избранными имеют не только фактические торговцы и ремесленники, но и лица, вообще внесенные в цеховые матрикулы: попасть в списки ничего не стоило.
Крупная буржуазия от этого, конечно, выиграла: потому что был положен конец всемогуществу младших цехов и потому что дворяне стали записываться исключительно в старшие цехи. А в еще большей выгоде были дворяне, разделавшиеся с бесправным положением и получившие вдобавок смягчение некоторых карательных законов. Коалиция, словом, была спаяна обоюдной выгодой, и на этой основе укрепилось влияние «гвельфской партии», которое длилось целые полтора века. И стала понемногу сглаживаться социальная разница между богатым дворянством и «жирным народом» под нивелирующим влиянием роста крупного капитала. Капитал концентрируется, сметает конкурентов в банковом деле из других городов, в том числе из богатой Сиены, создает колоссальный подъем в промышленности и, так как, несмотря на это, ему не хватает на родине поля, чтобы развернуться вполне, двигается за Альпы. Но это уже факты более позднего времени.
5
Борьба гвельфов и гибеллинов оставила глубокий след в истории флорентийской культуры. Данте вырос, окруженный живыми и звонкими ее отголосками.
Борьбу свою участники ее возводили к соперничеству императора и папы. И как раз в момент обострения местных ее мотивов на императорском троне сидел человек совершенно исключительный: ни один из императоров, не исключая ни Барбароссы, ни Оттона Великого, ни Карла Великого, не был равен по гению Фридриху II Гоэнштауфену. Никогда папство как институт не подвергалось такой опасности, как при нем. Никто не умел так собрать, так организовать и сделать орудиями своих планов все противопапские силы, которые хаотически бродили в итальянском обществе в эту переходящую эпоху. Для Флоренции было особенно важно то, что в моменты победы гибеллинов, осененных издалека блеском императорской эгиды, получили свободу слова и действия ее еретики.
Ересь — это свободная религия, не желающая считаться с тем, что предписывает церковь и ее глава, провозглашающая право всякого индивидуального разумения искать своего бога, конечно, в пределах христианской веры. Она пришла с Востока. Родиною ее была маздеистская Персия и коренилась она идейно в дуализме зороастровой религии. Через Армению ереси попали в Византию, из Византии — в Болгарию. Манихейство и богумильство были их этапами. С востока, по пятам за купцами, возвращавшимися домой с грузом левантских товаров, ересь пришла в Европу. Так как купцы жили в городах, устроилась в городах и ересь. Догматическая основа ереси, маздеистский дуализм, представление о двух началах — добром и злом, проступал во всех первоначальных видоизменениях восточной ереси: у патаренов, катаров, вальденсов, апостольских братьев. Распространение и закрепление ереси в итальянских коммунах было обусловлено покровительством, которое, как ни дико это кажется, оказывала ей церковь.
В коммунах ересь нашла сторонников во всех классах общества и очень рано стала разветвляться по классовому признаку. В более состоятельных и более культурных группах городского населения имело наибольший успех ее догматическое зерно. В городских низах — коммунистические мотивы, ибо в городах уже шло классовое расслоение. Религиозный коммунизм в виде идеи «божьего царства», которое должно прприйти и принести с собою равенство, зародился еще в утопиях раннего христианства, но не мог пустить корней, ибо был лишен питающей социальной среды. В коммунах эта почва появилась, и евангелие, непосредственное чтение которого входило в программу каждой ереси, давало сколько угодно аргументов, подкрепляющих религиозно-коммунистические идеи. У богатых и у бедных в коммунах были таким образом свои классовые ереси, и каждая развивалась самостоятельно. И именно для того, чтобы иметь на своей стороне городские массы, церковь в лице папы Григория VII поддерживала первых в Европе еретиков — патаренов — против епископов. Епископы были враждебны папе как сторонники императора и представители той феодальной касты, с которой Григорий вел энергичную борьбу. А патарены, пользуясь его поддержкой, утверждали свое право верить по-своему, вопреки требованиям епископской ортодоксии. Потом папство, конечно, изменило эту политику и стало бороться вместе с епископами, уже лишенными политической власти и подчинившимися Риму, против еретиков. Но кратковременный союз с папством дал ересям такую силу, — что вся первоначальная культура итальянской коммуны оказалась построенной на еретических основах. Идеологией коммуну долго снабжала ересь.
В борьбе гвельфов и гибеллинов ересь, конечно, должна была играть очень большую роль. Папство, перепуганное силой и распространенностью ересей, вело против них отчаянную борьбу. Императоры, искавшие всюду оружие против папства, их энергично поддерживали. Особенно энергично поддерживал их Фридрих II, который задался грандиозной целью — осуществить мировую миссию империи помимо папства, и присваивал себе все те задачи, которые в недалеком прошлом создали папству его самую большую славу. Он организовал крестовый поход без Рима, овладел Иерусалимом без Рима, короновался там у гроба Господня без Рима. Борьба шла ожесточенная.
Флоренция была особенно богата ересями. К тому моменту, когда в распрю гвельфов и гибеллинов были втянуты пополаны, церковь одолела наиболее сильный натиск еретической стихии. Доминиканские костры и узаконение самой популярной из ересей, францисканства, частью сдержали, частью удовлетворили алкание свободной веры. А когда Фридрих II решил организовать противопапские силы, он не мог отбросить еретические кадры. Как государь он должен был подавлять ересь, ибо ересь искони рассматривалась как проявление не только противоцерковных, но и противогосударственных настроений. Но как противник папства он ее поощрял. Во Флоренции самой популярной ересью было так называемое «эпикурейство», — учение, отрицавшее бессмертие души: материализм в элементарной средневековой формулировке. Ее адептами были люди высших классов. В ней не было совсем коммунистических мотивов, которые делали ереси катаров, вальденсов, апостольских братьев столь популярными в кругах беднейшего населения. Но самое ее беспрепятственное, не просто терпимое, а поощряемое распространение позволяло и демократическим ересям организоваться под ее крылом и свободно вести свою пропаганду. Еретики разных толков чувствовали себя во Флоренции настолько свободно, что в 1245 году, когда гибеллины еще не одержали своей первой победы, но большинство определенно склонялось на их сторону, под стенами и в стенах собора произошло побоище между еретиками, во главе которых стоял подеста города, и верными сынами церкви — монахами и священниками, которых вел Петр Мартир. И хотя будущий святой умел очень искусно творить чудеса, но на этот раз и он и его благочестивая рать были жестоко побиты. Нечего и говорить, что в годы господства гибеллинов, 1248–1250 и 1260–1266, еретики пользовались не только свободой вероисповедания, но и покровительством, и очень мало волновались из-за интердиктов, которыми папы без отдыха осыпали город.
Не следует однако думать, что еретиками были исключительно люди гибеллинских настроений. Их было много и среди гвельфов. В дантовом аду в одной и той же раскаленной огненной могиле помещаются в ожидании страшного суда два эпикурейца: гибеллин Фарината дельи Уберти и гвельф Кавальканте деи Кавальканти. Так было и в жизни. «Эпикурейцем» был также сын Кавальканте, зять Фаринаты, Гвидо Кавальканти, ближайший друг Данте в юности, «юноша изящный, благородный рыцарь, любезный и смелый, но высокомерный, склонный к уединению и усердный в занятиях», как характеризовал его Дино Компаньи, а комментатор Данте, Бенценуто да Имола, говорит про него, что он защищал «по-ученому» мнения и заблуждения, которым отец его, мессер Кавальканте, следовал «по не-невежеству». Читавшие «Декамерон» знают, какой беглый, немного гротескный силуэт Гвидо оставил потомству Боккаччо.
Главное гнездо эпикурейства, которое, пока существовало, поддерживало движение во всей Италии, находилось при дворе Фридриха II, в Палермо. Сам император, его сыновья: Манфред, Энцио и Федерико Антиохийский, все четыре светловолосые, большинство его придворных — были сплошь последователи этого учения. А когда умер Фридрих, Манфред продолжал оказывать материалистической ереси свое покровительство. Джованни Виллани, гвельф и флорентийский патриот, набросал в своей хронике такой его портрет, в котором так и светится сдержанное сочувствие несчастному герою, врагу Флоренции. «Он был красив телом и, как отец, и даже больше, любил жизнь, полную удовольствий. Он играл на разных инструментах и был обучен пению. Охотно окружал себя жонглерами, странствующими искусниками и красивыми наложницами. Всегда одевался в зеленые одежды, был щедр, вежлив, приветлив, так что всех тянуло к нему. Но вся его жизнь была полна эпикурейства. Он знать ничего не хотел о боге и святых и вместо них любил только земные удовольствия». И так велико было его обаяние, что Данте не засадил его в ад, где мучились в пылающих могилах Фридрих II и флорентийские эпикурейцы, а, как увидим, дал ему место в чистилище, т. е. надежду на спасение.
После того как гвельфы восторжествовали во Флоренции окончательно, ересь не умерла. И даже не совсем ушла в подполье. Она продолжала держаться и оказывала свое живительное влияние на умы граждан. Лишь значительно позднее, в 1304 году, когда были изгнаны и «белые» — об этом ниже, — проповедник Фра Джордано мог сказать, что еретики «почти исчезли». Да и то можно предполагать, что заявление усердного монаха было чересчур оптимистично. Недаром Джованни Виллани под 1346 годом снова повторяет утверждение Фра Джордано и столь же нерешительно («почти не осталось»). Во всяком случае, в пору юности Данте ереси еще держались. Мы увидим, как факты других культурных категорий испытывали их воздействие.
Но борьба гвельфов и гибеллинов оказывала влияние не только на религиозную стихию Флоренции. Она влияла очень сильно и на первоначальную стадию развития флорентийского искусства в самом широком смысле этого слова. И пространственные искусства, и поэзия долго несли на себе следы гибеллинских влияний. Скульптура и живопись нас в данный момент не интересуют. Но Данте был поэт, и нам нужно знать, чем была тосканская поэзия до того момента, как проснулась его муза.
6
«Эти славные герои, император Фридрих и высокородный сын его Манфред, пока фортуна была им благоприятна, прилежали к делам достойным человека и презирали грубо-животные. Поэтому те, кто был наделен духом возвышенным и изящным, стремились сообразоваться с величием столь достойных государей. И в те времена всё, что было блестящего среди людей латинской крови, появлялось прежде всего при дворе этих великих венценосцев. И так как столица их была в Сицилии, то и повелось, что все, что наши предшественники слагали на народном языке, зовется сицилианским».
Так изображает начало итальянской поэзии Данте в своем латинском исследовании «О народном языке». Этот народный язык поэт называет высоким народным языком (точнее — придворным, curiale). Тосканцы, особенно флорентинцы, претендуют, что их наречие и есть этот высокий народный язык; мнение это разделяется не только низшими классами, но и известными людьми, как Гвиттоне д\'Ареццо, «который никогда не писал на высоком», Бонаджунтою из Лукки, Галло — пизанцем, Мино Мокато из Сиены и Брунетто Латини — флорентинцем. Но это не так. Высоким становится тосканское наречие только тогда, когда его стараются приблизить к литературному сицилианскому. Таково оно у Гвидо Кавальканти, Лапо Джанни, Чино да Пистойа и «еще у одного». Так Данте, скрывший себя под прозрачным анонимом, ведет происхождение того языка, который под названием volgare просто, без эпитетов, будет выкован, как увидим, им и его соратниками по «сладостному новому стилю». В нем все лучшее, что было в тосканском наречии, слилось с лучшим, что было в других наречиях, в том числе и в сицилийском, которое первым пошло в литературную обработку, а все вместе было облагорожено стилистическим влиянием провансальского и латинского. И хотя суровый поэт очень пренебрежительно относится к своим флорентийским предшественникам, но под его пренебрежением, мы это знаем, скрывается в очень большой мере партийно-политическая полемика. Еще до середины XIII века во Флоренции звучали стихи, очень разнообразно окрашенные социально и очень богатые по формам.
Провансальское влияние приносилось во Флоренцию странствующими трубадурами, один из которых Ук или Гуго де Сен Сир, ярый гвельф, посылал пламенные призывы в стихах графу Гвидо Гверра, чтобы побудить его ополчиться на императора-еретика (1248). Стихи слагали понемногу все. Дворяне гибеллины — Лапо дельи Уберти, сын Фаринаты, его родственник Пьер Азино, кардинал Оттавиано дельи Убальдини, компаньон Фаринаты по мучению за ересь в огненных могилах у Данте, Форезе Донати, друг нашего поэта; наряду с ними купцы, юристы, нотариусы, ремесленники, духовные лица: кое-кого, мы видели, называл Данте. Их язык — не «высокий», а тот, который Данте называл мещанским. После середины XIII века поэтов и стихов стало очень много, стихи сделались страстью всех классов общества, и среди них попадалось не мало таких, в которых непосредственности и свежести было гораздо больше, чем в ученых и заумных аллегориях поэтов «сладостного нового стиля». Этот стихотворный поток
[4] нуждался в какой-то плотине, и еще задолго до того, как школа «сладостного нового стиля» выступила с реформою, предъявившей к стихам определенные, очень строгие требования, делались попытки разграничить званых и избранных. Но по-настоящему впервые сократилось это стихотворное наводнение после 1268 года. И по причинам совсем особенным. Большинство стихов до этого момента принадлежало к разным видам политической лирики. Особенно процветала тенцона, стихотворное состязание, в котором люди разных политических взглядов осыпали друг друга затейливо рифмованными ругательствами. Когда в 1268 году через Тоскану проходил юный Конрадин Гоэнштауфен, спешивший на юг, чтобы отнять у Карла Анжуйского дедовский престол, Флоренция вся зазвенела стихами, в которых гвельфы, обозленные и напуганные опасностью, особенно после того как гибеллины уничтожили большой отряд французских рыцарей ночью в засаде Адского ущелья, давали выход своему боевому возбуждению и своей ненависти. Но не смолкли окончательно и гибеллинские голоса. И не только в дворянской среде. Не отставали и гибеллинские пополаны. Ювелир Орландуччо вступился за юношу-героя, который не побоялся меряться силами со старым анжуйским волком. Орландуччо нападал на гвельфа Паламидессе Беллиндотти, а тот в ответ высмеивал противника ювелира, говоря, что он расхрабрился лишь оттого, что носит богатырское имя: Орландо (Роланд). Тенцоны гремели такие, что власти решили вмешаться для предупреждения худшего. Под страхом тягчайших наказаний было запрещено слагать стихи гибеллинского направления, а также и полемизировать с гибеллинами. Этот декрет подрезал сразу всю политическую лирику. Гибеллинские поэты, как Рустико Филиппо, стали сочинять непристойные стихи, все поэты вообще перешли на любовную лирику. Именно в любовную лирику, расползавшуюся в полном беспорядке во все стороны, должен был внести порядок dolce stil nuoro.
Среди огромного множества поэтов, которые вели свою линию и не пошли на соблазн «сладостного нового стиля», один был человеком очень одаренным: Гвиттоне д\'Ареццо, ярый гвельф и столь же ярый сторонник крупной буржуазии. После Монтаперти он оплакивал несчастье Флоренции, которая, попав в руки гибеллинов, стала служанкою вместо того, чтобы наравне с Римом господствовать над миром. Потом он увлекся провансальскими образцами и стал воспевать любовь. Но под конец жизни он опрокинул алтари Венеры, начал в стихах прославлять укрощение плоти, нападал на Кавальканте деи Кавальканти и на некоего мессера Лапо за то, что они не связывают своих упований с мыслью о небе, а по-эпикурейски и греховно желают наслаждаться в земной жизни. И недовольно ворчал в стихах, что теперь всякий считает себя равноправным, и даже маленький человек хочет принимать участие в управлении городом: это было после того, как учреждение приората (1282) дало больше прав младшим цехам. Его стихи Данте назовет, мы знаем, типично плебейскими, не «высокими» и в исследовании о языке будет восклицать: «пусть же смолкнут сторонники невежества, восхваляющие Гвиттоне д\'Ареццо и других, которые в словах и в стихах никогда не перестанут быть плебеями».
7
«Италия была первой капиталистической нацией. Конец феодального средневековья, начало современной капиталистической эры отмечены колоссальной фигурой. Это — итальянец Данте, одновременно являющийся последним поэтом средних веков и первым поэтом нового времени» (Энгельс).
Данте было год с небольшим, когда гибеллины ушли в изгнание окончательно, семнадцать — когда создан приорат, двадцать восемь — когда были изданы «Установления справедливости».
Глава II
Детство и юность
1
Отправляясь биться с неверными, Кваччагвида оставил во Флоренции жену и детей. Жену звали Алагиера; она была родом «из долины По». Ее именем был назван один из сыновей, Алагиеро, потомство которого стало зваться Алагиери или Алигиери. Алагиеро был женат на дочери Беллинчоне Берти, сестре прекрасной и добродетельной Гуальдрары. Сыну дано было имя деда — Беллинчоне, а сыну Беллинчоне имя прадеда — Алагиеро. Второй Алагиеро был женат на Белле, дочери Дуранте дельи Абати. Их сын тоже получил имя деда, Дуранте, и прославил навеки это имя, но не полное, а уменьшительное: Данте.
Алигиери были дворяне, но не принадлежали к старой феодальной знати, среди которой блистали Уберти, Донати, Пацци, Кавальканти, Тозинги, владельцы замков и крестьян. Имения Алигиери были маленькие и большими богатствами они не владели. Но тем не менее к пополанам ни они себя, ни коммуна их не причисляли.
Потомки старшего сына Кваччагвиды были гибеллины. Алигиери были гвельфы и многие из них дважды ходили в изгнание и дважды возвращались. Но Алигиеро, еще слишком юный в дни Монтаперти, подобно многим другим гвельфам, не подвергся изгнанию, а когда вошел в возраст, то гибеллины, чувствовавшие приближение кризиса, были более умеренны в наложении новых кар. Данте родился во Флоренции в мае 1265 года. Детей крестили во Флоренции раз в год. Начиная со среды, на четвертой неделе поста, священник собирал имена младенцев вместе с именами крестных, а в страстную субботу их всех крестили в городском баптистерии, «прекрасном Сан Джованни». Если мы не знаем точно дня рождения Данте, то знаем день его крещения — 25 марта 1266 года.
Алигиеро умер, когда сын его был совсем юн. Но он успел направить на хороший путь его образование. Во Флоренции были школы и учителя, и начатки знаний дети могли получать неплохие. Они не выходили, конечно, из рамок средневековых школьных программ. Данте обучился в школе грамматике и риторике, т. е. уменью читать свободно средневековые латинские тексты и с грехом пополам классические. К этому присоединились кое-какие знания по истории, элементарное богословие, обрывки сведений по географии и астрономии и немного естествознания, где суеверие и выдумка занимали гораздо больше места, чем сколько-нибудь точные наблюдения. Большего школа дать ему не могла. Университета во Флоренции еще не было. Закладывать настоящие основы своих знаний Данте пришлось самому. Он читал все, что попадало ему под руку, больше по-провансальски и по-французски: оба языка были хорошо известны во Флоренции вследствие ее постоянного общения с северными гостями, зваными и незваными. А когда он стал переходить в юношеский возраст, его ученый багаж начал расти очень быстро.
Раньше, чем из классиков, Данте познакомился по своим провансальским и французским книгам с целым миром образов и фактов, насытивших и раскаливших его воображение. Тут были мифы об Эдипе и о Фивах, о Трое и об Энее, чуть не весь цикл Овидиевых «Метаморфоз», истории об Александре Македонском и о Юлии Цезаре, средневековые сказания о Карле Великом и его паладинах, о Роланде, о четырех сыновьях Эмона, о Ланселоте, о Тристане. Дальше шли — дидактическая поэзия «Романа о Розе» и рифмованные французские энциклопедии, добираться до сокровенного смысла которых помогал Данте их автор, ученый нотариус и поэт, его старший, горячо почитаемый друг, Брунетто Латини. Он не был его учителем в собственном смысле этого слова, потому что у него не было школы, но он был руководителем его занятий и внимательным, любящим ментором. И наконец, — потому что это тоже относилось к учению такого юноши, как Данте, — он поглощал несметное количество провансальских стихов, главным образом лирику. Все выдающиеся представители провансальской поэзии становились понемногу ему родными: Арно Даниэль, Бертран де Бори, Гиро де Борнейль и многие другие. И дополнял их латинский трактат Андрея Капеллана «О любви», книга популярная во всей ученой и полу-ученой Европе, хорошо известная во Флоренции. Одновременно Данте знакомился и с творчеством сицилийской школы и с произведениями флорентийских стихотворцев. Мы видели, как расценил он позднее своих предшественников. «Высокие» и «плебейские» стихи уже в юношеских впечатлениях разграничивались для него достаточно четко, и не было в нем ничего, что могло бы его побудить отдать свои симпатии стихам «плебейским»: ни в крови, ни в характере, ни в умственных предрасположениях. Собственный путь поэта и ученого начинал понемногу рисоваться перед его взором: провансальско-сицилийские образцы осветили его начало.
Поэзия не была единственным искусством, которому обучали юношу. Как все дети состоятельных, особенно дворянских семей, Данте учился понемногу рисованию и музыке. Ни то, ни другое не стало ему родным, как поэзия, но по-видимому он мог играть на лютне и слегка владел рисунком. Он сам рассказывает, что в годовщину смерти Беатриче он нарисовал на дощечке ангела, стараясь воскресить милые черты. И совершенно несомненно, что если эти занятия не сделали Данте ни живописцем, ни музыкантом, то хорошо вышколили ему глаз и ухо — качества, очень пригодившиеся ему потом. Несравненное его пластическое чутье, тонкое умение различать нежнейшие оттенки одного и того же цвета, способность находить для каждого настоящие слова и чувство гармонии, — все то, что с такой щедростью будет расточаться потом в «Комедии», было заложено в нем с юных лет.
Воспитание, которое Данте получил, было таково, что давало больше пищи воображению, чем рассудку, и больше возбуждало фантазию, чем любознательность. Ум не пробудился еще в нем по-настоящему, а чувство уже бурлило и нетерпеливо рвалось к новым впечатлениям. Оно нашло их очень скоро, и Данте был поглощен ими надолго. Его захватила юношеская любовь, но особенная.
2
Джованни Бокаччо рассказал ее историю в написанной им биографии Данте. Гениальный новеллист расцветил этот эпизод самыми яркими красками своей палитры, и рассказ вышел таким художественным и таким увлекательным, что строгая критика нового времени долго считала его вымыслом. Но чем больше изучался вопрос и чем обильнее выходили на свет подлинные архивные документы, тем больше подтверждения получили факты, сохраненные Боккаччо.
«В дни, когда небесная истома одевает землю ее украшениями и наполняет ее весельем, рассыпая цветы меж зеленых ветвей, — в нашем городе был обычай, у мужчин и у женщин подряд, устраивать, празднества, отдельными группами, по месту жительства каждого. Так, подобно другим, и Фолько Портинари, человек очень почтенный между своими согражданами, собрал однажды соседей на праздник в день первого мая в своем доме. Среди них был и упомянутый Алигиери, а с ним вместе, — ведь так уже водится, что родители берут с собой маленьких детей, особенно если идут куда-нибудь поразвлечься, — пошел и Данте, которому еще не исполнилось и девяти лет. Там, смешавшись с другими детьми, своими ровесниками, мальчиками и девочками, которых было много на празднике, после того как все подкрепились первыми угощениями, он стал по-детски веселиться с остальными сообразно своему возрасту. Среди детей находилась дочь названного Фолько, имя которой было Биче (хотя сам Данте всегда называл ее полным именем: Беатриче), девочка лет восьми, по-детски очень миловидная и грациозная, привлекательная и приятная в обращении, более серьезная и скромная в поступках и словах, чем можно было требовать в ее годы. А черты ее лица, необыкновенно нежные, очень правильные и округлые, придавали ей помимо красоты такое скромное изящество, что многим она казалась ангелочком. Такой, какой я ее изображаю, а может быть и еще более, прекрасной, явилась она перед глазами нашего Данте, думаю, не в первый раз вообще, но в первый раз способная вызвать любовь. А Данте, хотя и ребенок, с таким глубоким чувством принял в сердце ее чудный образ, что он с этого дня так и остался там запечатленным до конца его жизни…»
Боккаччо привык писать новеллы и живописать наружность своих героинь. Изображая маленькую Биче, он вспомнил на старости лет произведения своих молодых годов и детскую влюбленность Данте описывал почти так, как чувства Федериго дельи Альбериги или Настаджо дельи Онести, пылких любовников из «Декамерона». Стилизация художника.
Тот же эпизод, но по другому стилизованный, расказывает сам Данте в «Новой жизни», в самом начале. Прошло девять лет, говорит он в 1283 году, когда «перед моими глазами появилась впервые дама моих помыслов, которую многие называли Беатриче, не зная, что так и должно ее звать… Она явилась мне в началесвоего девятого года, а я увидел ее на исходе моего девятого. Она была одета в благороднейший цвет, скромный и достойный, алый, опоясана и украшена, как приличествовало ее нежнейшему возрасту… С тех пор, говорю я, Амор владеет душой моею, которая сразу отдалась ему и обрел он надо мною силою, данной ему мои воображением, такую незыблемую власть, что вынуждал меня исполнять до конца все его желания. Он приказывал мне много раз, чтобы я старался видеть этого ангела-ребенка, и в детстве моем я неоднократно ходил искать ее. И созерцал столь благородные и похвальные ее привычки, что поистине о ней можно сказать словами поэта Гомера: «Она казалась дочерью не смертного мужа, а бога».
Дом семьи Алигиери помещался недалеко от собора на площади Сан Мартино и всего один коротенький переулок отделял его от дома семьи Портинари. Встречаться детям было вовсе не трудно и в этом не было ничего, что нарушал бы обычай.
Едва ли сам Каччагвида нашел бы в этих детских встречах признак упадка нравов. И, конечно, не было в них ничего, о чем с романтической целью говорил Бокаччо и с поэтико-аллегорической — сам Данте. Между девятью и восемнадцатью годами Данте учился и вырастал умственно. Это были годы 1274–1283. Царило спокойствие. Гибеллины бессильно обивали пороги ломбардских и романьольских тиранов и тосканских комунн, враждебных папе. После катастрофы Конрадина
[5] Флоренция могла не бояться эмигрантских происков и уже допускала кое-кого из гиббелинов в свои стены. Не были допущены только самые закоренелые, в том числе все Уберти: Лапо и Федерико, сыновья Фаринаты, Лупо, сын Пьеро, да и тем была дана надежда на амнистию, если они честно прекратят свои интриги. 18 января 1280 года Данте, которому было уже пятнадцать лет, мог присутствовать на двойном торжестве на площади Санта Мариа Новелла, как бы символизировавшем этот этап в эволюции города.
Незадолго перед этим папа Николай III Орсини, не очень большой друг Карла Анжуйского, прислал во Флоренцию своего племянника, известного уже нам кардинала Латино Франджипани в качестве «умиротворителя». Кардинал был доминиканцем. Он пожелал освятить только что достроенное здание самого большого храма своего ордена и тут же перед ним на площади принять клятву мира от гвельфов и гибеллинов. Праздник вышел богатым и пышным. Из окон кругом свешивались пестрые ковры и разноцветные материи. Было сооружено несколько высоких помостов, убранных дорогими тканями. Площадь была битком набита пешими и конными, военными в латах, пополанами в ярких праздничных одеждах, монахами и белым духовенством в торжественных облачениях. Над толпою колыхались знамена милиции, значки корпораций, щиты с фамильными гербами. И тут же стояли с суровыми и строгими лицами те, кто должен был принимать присягу, с поручителями. Отцы двадцать лет назад бились в смертном бою при Монтаперти. Сыновья дают друг другу символический поцелуй примирения в губы, выслушав красноречивую речь, которую кардинал Латино произнес с самого нарядного из помостов, «а был он ученым и отличным проповедником» (Дж. Виллани).
Еще два с половиной года спустя, в июне 1282 года, Флоренция, как мы знаем, создала себе такое правительство, какое ей было нужно, — приорат: Карла Анжуйского после Сицилийской вечерни можно было уже не так бояться. В это время Данте было уже восемнадцать. Образование его было закончено и он был поэт.
О том, как он сделался поэтом, он поведал сам в той же «Новой жизни», продолжая рассказ о своей любви. «Когда прошло столько дней, что исполнилось почти девять лет после появления той благороднейшей, под конец этого срока случилось, что эта удивительная дама встретилась со мною, одетая в белоснежное платье, сопровождаемая двумя другими дамами старше возрастом. И, проходя по одной улице, обратила свой взор к тому месту, где находился я в великом смущении, и в неизреченной милости своей поклонилась мне столь благосклонно, что показалось мне, будто я достиг пределов блаженства. Час, когда я удостоился ее сладостного поклона, был девятый этого дня. И так как первый раз с уст ее слетели слова, чтобы достигнуть моего слуха, я был охвачен такой нежностью, что как в опьянении ушел от людей. И добравшись до уединенного места, моей комнаты, стал думать об этой милостивейшей»… Тут юноша заснул и увидел сон, загадочный и дивный. Проснувшись, задумался. «И думая о том, что мне приснилось, я решил поведать об этом многим, которые были славными трубадурами в те дни. А так как я научился самостоятельно искусству говорить слова рифмуя, то решил сочинить сонет, в котором я бы приветствовал всех верных Амору и прося их истолковать виденный мною сон, написал бы им, что мне приснилось. Так я начал следующий сонет»…
Но, чтобы понять последующее, нужны пояснения.
3
«В 1283 году, в месяце июне, к празднику св. Иоанна Крестителя, в то время, когда город Флоренция пребывал в счастливом и прекрасном состоянии покоя, наслаждался отдыхом и миром, столь полезными для купцов и ремесленников и особенно для гвельфов, стоявших во главе города, — образовалась в приходе церкви Санта Феличита, на том берегу Арно, дружина в несколько групп, в тысячу, если не больше, человек, одетых во все белое, и с вождем, который именовался Амором. Эта компания только и думала, что об играх, развлечениях и танцах: дам, кавалеров и других пополанов. Они ходили по городу с трубами и всякими инструментами, предаваясь веселью и радости, собираясь на совместные пиры, трапезы и вечери. Это празднество длилось почти два месяца и было самым благородным и славным из всех, которые когда-либо устраивались во Флоренции или в Тоскане. На него собирались отовсюду многие искусники и жонглеры, и все они встречали почетный прием и гостеприимство… И не мог проехать через Флоренцию ни один чужестранец, чтобы его не приглашали наперерыв друг перед другом эти компании и не провожали его потом верхами по городу и за город…»
Так рассказывает все тот же Джованни Виллани, вводя нас в атмосферу, в которой Флоренция жила не очень долго от мира кардинала Латино до начала распри «черных» и «белых». Время было действительно спокойное и счастливое. Раздоры остались позади. Мир между партиями был скреплен клятвами и целованием. Стихли военные грозы; конституция приората, удовлетворявшая требованиям ремесленных цехов, обещала дальнейшее смягчение внутренней борьбы. И население по-настоящему отдыхало. Богатств в городе было не мало. Флоренция украшалась новыми пышными зданиями и веселилась. Веселиться она умела. Белая дружина проводила в своих играх аллегорию, по всей вероятности, несколько более сложную, чем подметил и записал не искушенный в этих делах летописец. Но и то, что он сохранил для потомства, вводит нас в самую гущу того быта, в котором расцвела флорентийская ученая поэзия.
Счастливое и прекрасное состояние покоя. Гвельфская буржуазия во главе города. Хорошие дела. Это фон, на котором выступает белая дружина. Синьором — Амор, Любовь. Белые дамы и белые кавалеры двигаются по городу то в торжественном шествии, то в ритмичном хороводе, то в стремительном плясе, в венках и гирляндах из цветов. Их Виллани не заметил. Кто обращает на них внимание в «городе цветов» и еще в июне месяце? Трубы гремят, песни несутся по улицам и площадям, а когда смолкают песни, звучат стихи. Их Виллани прослушал. Летопись пишется не для таких пустяков.
Но мы знаем то, чего, не рассказывал мессер Джованни. Мы знаем многих, кто слагал стихи в белой дружине. И можем назвать имена. Кое-кто и был уже назван. Их не мало, флорентинцев и тосканцев, и разные у них стихи.
Жив еще старый Гвиттоне, но уже не выходит из монастырской кельи, и жив еще также старый Брунетто Латини. Жив и бодр. Он любит молодежь, и если не нарядился в белое, чтобы служить Амору, то одобрительно улыбался, глядя, как веселятся другие. Но уже нет на свете умершего раньше 1280 года очень даровитого провансалиста Кьяро Даванцати. Зато живы и полны задора два самых рьяных борца гвитгоновой рати; Монте Андреа и Рустико ди Филиппо, готовые каждую минуту вызвать весь свет на тенцону с самыми замысловатыми рифмами. Данте да Майяно, поэт тоже из старшего поколения, который держится старинных сицилийских ладов и любит побрюзжать на молодых, ходит в одиночку и не смешивается ни с кем. А в самом центре какой-нибудь из белых компаний хочется представить Гвидо Кавальканти, одного из первых кавалеров города, «второе око Флоренции во время Данте» (Бенвенуто да Имола), находившегося в самом расцвете своего таланта, диктующим законы всей белой дружине. И тут где-нибудь рядом его соратники по «сладостному новому стилю»: нотариус Лапо Джанни Рустикуччи и отпрыск банкирской семьи Дино Фрескобальди, сын Ламбертуччо, «собою красивый и приятный в обращении» (Донато Веллуги), Терино да Ка-стельфьорентино и Джанни Альфани. И где-нибудь в белых рядах восемнадцатилетний Данте Алигиери, которого мало кто знает, и, быть может, совсем еще зеленый Чино да Пистойа. В белую дружину едва ли был принят Гвидо Орланди, стихотворец из народа, не ученый, но умный и задорный. «Тысяча» была богатая, из «жирных» пополанов, а не из «тощих».
Творчество было великое и обильное, но порядка в нем не было. Зато были все элементы, при помощи которых порядок мог быть внесен: большая образованность и большие таланты. И порядок водворился. Как это произошло?
Много лет спустя Данте сам рассказал нам об этом. В его рассказе не все точно, потому что все у него, как всегда, очень субъективно. Зато все проникновенно и насыщено большой внутренней правдою.
Поэт встречает в чистилище тень Бонаджунты из Лукки, поэта группы Гвиттоне, которая, смутно догадываясь, кто перед нею, спрашивает («Чист.» 25, Ч.):
Те стихи, не правда ли, твои:
«Для женщины понятен смысл любви»?
Бонаджунта вспомнил о знаменитой канцоне Данте, первой канцоне «Новой жизни» — «Donne ch\'avete intelletto d\'amore», про которую один из критиков сказал, что на итальянском языке никогда не было написано ничего более прекрасного. Данте отвечает терциной, вскрывающей самый сокровенный смысл его реформы. Это одно из самых славных мест во всей «Комедии».
I\'mi son un, che quando
Amore spira, noto, ed a quel modo
Che detta dentro, vo significando.
(To, что в тишине
Порой любовь нашептывает мне,
Я претворяю в сладостные звуки).
И Бонаджунта признает, склонившись перед гениальным собратом:
О брат, — сказал он, — я сужу о силе
Узла, меня держащего вдали
От достижений в нежном новом стиле.
Г.
Впервые произнесены слова dolce stil nuovo. Дальше следуют имена тех, кого «сладостный новый стиль» выбросил из сонма настоящих поэтов:
…Пытались бы напрасно
Мы так писать: нотариус и я
С Гвиттоне нашим
Ч.
Нотариус — это Якопо да Лентино, сицилиец, один из поэтов, быть может лучший из кружка Фридриха II. Гвиттоне и Бонаджунта — его тосканские последователи, не сумевшие приспособиться к строгим велениям «сладостного нового стиля». Бонаджунта покорно признает свою неспособность стать на новый путь:
Перо у нас, лишь истину — ценя.
Покорствует одной любви внушенью,
Но мы бежали от ее огня.
А кто идет не этим направленьем.
Не видит тот прекрасного границ.
М.
Бонаджунта говорит vostre penne, «ваши перья». Эти слова указывают, что Данте не один. У него единомышленники. Но он — вождь, он дает закон. Он научил людей подслушивать и возвещать миру то, что «диктует внутри» любовь. Была пора, когда это было не так. Данте это тоже знает и не хочет вовсе таить от своих читателей. Но он предоставляет им, если они достаточно посвящены в историю dolce stil nuovo, самим делать выводы. Иначе он не выбрал бы в собеседники Бонаджунту, ничем не замечательного, кроме одного выступления. Выступление было неудачное. Но именно потому старый поэт попал в «Комедию», и имя его осталось жить навеки.
Выступление Бонаджунты — это его полемика с Гвидо Гвиницелли, истинным родоначальником dolce stil nuovo. В «Комедии», где Данте заставляет его очищаться от грехов, он говорит о нем с необыкновенной теплотой: «Отец мой и других, лучших чем я, которые когда-нибудь слагали сладостные и нежные стихи о любви».
А в «De eloquentia» называет «великим Гвидо». Гвидо был ученым болонским юристом, первоначально писал стихи в манере Гвиттоне д\'Ареццо и обращался к нему в стихах как к своему учителю. Но потом вдруг его песни зазвучали совсем по другому, чем у Гвиттоне. Знаменитая канцона «Al cor gentil ripara sempre Amore» перевернула все. Поэт переплавил в стихи всю философию, которой обучали в Болонском университете: смесь схоластики, мистики и аллегорики, и с помощью этой философии захотел разгадать загадку любви.
Любовь гнездится в сердце благородном,
Как птица в свежей зелени лесной…
Когда канцона стала известна, мало кто понял ее до конца и оценил. А Бонаджунта обратился к нему с сонетом, в котором упрекал его за то, что он переменил манеру, — еще бы: Гвидо совсем отошел от манеры их общего учителя Гвиттоне, — и за то, что его трудно понять…
Так темен образ вашей речи.
Бонаджунта просил объяснений, но Гвидо лишь бросил ему свысока:
Мудрец не может бегать легким бегом;
Он думает и ладит, как диктует мера.
Другими словами, поэт-философ вовсе не обязан быть понятным для всех. Этот принцип — доступность лишь для посвященных — сделается потом руководящим для целого направления. Но провозглашая его, Гвидо в сущности уклонился от тех объяснений, которых просил Бонаджунта. Их пожелал дать Данте. Поэтому он и вывел Бонаджунту в «Чистилище». Но его объяснение: «то, что в тишине любовь порой нашептывает мне, я претворяю в сладостные звуки» — не то, которое мог дать и не дал Гвидо. Его мог дать только Данте. Они относятся не к начальному этапу в истории dolce stil nuovo, связанному с Гвидо Гвиницелли, а к зрелому, связанному с Данте. Как же совершилась эволюция этого направления?
5
Прежде всего, что означало выступление Гвидо Гвиницелли? Было оно чисто индивидуальным актом или за ним скрывались социальные факторы? Гвидо не образовал никакой школы в Болонье, в родном городе, хотя там были поэты — Гвидо Гислиери, Фабруццо деи Ламбертацци, Онесто, которых Данте счел достойными упоминания в трактате о языке. Школа Гвидо создалась во Флоренции, менее ученой, чем родина первого в Европе университета, но более живой, более богатой и — что главное — более расчлененной социально. В Болонье стихи Гвидо были одним из многочисленных поэтических выступлений. Во Флоренции они положили начало школе и стали общественным фактом. Поэты, которые пошли за Гвидо, были все представителями гвельфской крупной буржуазии, вернее — гвельфской крупнобуржуазной интеллигенции. Общественный смысл направления, которое создалось из подражания Гвидо, ясен.
Семидесятые годы — годы борьбы гвельфской буржуазии не только со скрытыми гибеллинами, с гибеллинским подпольем и гибеллинской эмиграцией, но и с упрямым напором младших цехов, которые в награду за поддержку против гибеллинов требовали участия в правительстве. Сгоряча — мы видели — им пришлось уступить очень много, но потом мало-помалу стали отбирать то, что дали. Естественно, ремесленники не отказались так легко от полученного, и на этой почве то и дело вспыхивали конфликты. Настроение ремесленников выливалось и в стихах, имевших яркую политическую окраску. Нам они остались неизвестны, как осталась неизвестна большая часть политической лирики, потому что стихи этого рода были под запретом. Ведь пришлось прибегать к угрозам тяжелыми наказаниями, чтобы прекратить поток политических стихов. Мы это тоже знаем. Но административных мер было недостаточно. Нужно было эту оппозиционную классовую лирику дискредитировать. Нужно было провести резкую грань между тем, что впредь должно было иметь право называться поэзией, и тем, что должно было квалифицироваться как вульгарные вирши. Стихотворному равноправию нужно было положить конец. Этого требовал классовый интерес гвельфской буржуазии и этим объясняется успех лирики Гвидо Гвиницелли во Флоренции.
Кто ее главные представители? Мы пробовали разглядеть их лица в рядах белой дружины. Это — Гвидо Кавальканти, рыцарь, один из первейших граждан Флоренции; это — Дино Фрескобальди, сын богатого банкира; это — Лапо Джанни Рустикуччи, нотариус; это — Джанни Альфани, гонфалоньер 1310 г.: это — Данте Алигиери, приор 1300 г.; это Чино да Пистойа, один из представителей провинциальной знати. И так все. Школа Гвидо Гвиницелли во Флоренции была не только ученым направлением в поэзии, она была одним из способов социальной борьбы.
Когда Бонаджунта выступил против Гвидо Гвиницелли, это была чисто литературная полемика. Но неученые поэты очень скоро почувствовали и социальное жало нового направления, которое либо вынуждало их смолкнуть, либо превращало в третьесортных стихокропателей. К сожалению, большинство неученых стихов до нас не дошло: те, кто умел хранить стихи, не были заинтересованы в том, чтобы хранить и эти. Но кое-что все-таки попало и в наши руки.
Не все неученые поэты вышли из народных кругов. Были среди них и принадлежавшие к буржуазии, но они или опустились и деклассировались, или, предпочитая слагать стихи понятным языком, объединялись в борьбе против ученого направления с поэтами из народа, которые боролись против него по социальным мотивам. Кое-кого ученые поэты считали достойными обмена тенцонами или какого-либо иного поэтического состязания. Среди них флорентинец Гвидо Орланди и сиенцы Фольгоре да Сан Джиминиано и Чекко Анджольери были самыми крупными.
Фольгоре бесхитростно и простым языком воспевал радости жизни, самые понятные и всем доступные: не только любовь, но наряды, еду, напитки, игру. И ничего не нужно было объяснять. Все было ясно без сложных комментариев. Чекко Анджольери, самый даровитый из тех, чьи стихи нам известны, был человек удивительно своеобразный. Его отец был богатый купец, скупой и благочестивый. Он не давал ему денег, мучил постами и молитвами и женил на девушке очень добродетельной, но чрезвычайно уродливой. Чекко, который терпеть не мог благочестивых подвигов и безобразных женщин, сбежал из дому и стал быстро опускаться на дно. Он жалил своими сонетами кого попало, между прочим и Данте, а больше всего виновников своих злоключений, отца и мать. Стихи его насыщены диким бунтом, проклятиями всему, что олицетворяет порядок, и ненасытной жаждою радости. Его идеалом была троица: женщина, кабак и кости. Его Беатриче звалась Беккиною и была дочкой сапожника. Она доставляла ему много огорчений своими изменами, но и много радостей, отнюдь не мистических. О тех и о других Чекко сочно и красочно рассказал в своих сонетах. Но не эти стихи лучшие в его лире, а те, в которых он гремит вызовами миру и человечеству. Вот один сонет, едва ли не самый типичный:
Будь я огнем, весь мир бы я спалил.
Будь ветром, я его бы разметал,
Будь я водой, его б я затопил,
Будь богом я, его бы в ад послал.
Будь папой, я бы тогда возликовал
И всех бы к покаянию присудил.
А если б императором я стал,
Что б сделал? Всех бы я казнил.
Будь смертью, я отца бы навестил,
И к матери охотно завернул;
Будь жизнью, я бы к ним не заглянул,
Будь Чекко, я беспечно бы любил:
Себе бы взял красавиц молодых,
А старых бы оставил для других.
Б.
В полемике с Данте по поводу последнего сонета «Новой жизни» он упрекает его в противоречии:
Итак, противоречье
Несет в себе твое стихотворенье.
И играет словами sottil parlare, «утонченная речь», взятыми из дантова сонета, замысловатой аллегории которого он совершенно не понял, ибо не мог знать объяснений поэта
[6].
Это sottil parlare было главным пунктом обвинения и в полемике наиболее принципиального из поэтов-реалистов Гвидо Орланди против Гвидо Кавальканти.
От тонкости чрезмерной нитка рвется.
Э.
Поэты-реалисты ратовали за понятную речь, за простой язык, против чрезмерной учености, делающей стихи недоступными большинству и превращающей поэтов в замкнутую аристократическую касту. Ведь заумность и нарочитая темнота поэтического творчества в медовый период dolce stil nuovo была репетицией гуманизма как общественно-культурного явления. Тенденция тут и там была одинаковая. Образованные люди — особая республика лиц привилегированных и высших, которые одни имеют право быть носителями идеалов, одни имеют право нести проповедь в общество. Различие лишь в том, что здесь орудием обособления была темная, перегруженная философскими терминами стиховая речь, а там — латинский язык.
Главным представителем этого направления во флорентийской поэзии был Гвидо Кавальканти, а самым типичным его произведением — канцона «Donna mi prega per ch\'io voglio dire». Женщина просит поэта, чтобы он сказал ей, что такое любовь, и Гвидо наговорил столько и с такой потрясающей ученостью, что его канцону без конца комментировали самые разные люди, в том числе знаменитый канцонист Эгидий Колонна и не менее знаменитый врач Дино дель Гарбо, оба на латинском языке. В заключительных стихах Гвидо, словно обрадовавшись, что довел до конца такое тяжелое дело, говорит: «Иди, моя канцона, куда тебе захочется. Я тебя украсил так, что тебя всегда будут хвалить все, кто способен разуметь. До остальных тебе нет дела».
Это главное: писать только для тех, кто способен понять и оценить все философские глубины. И считать, что остальных как бы не существует. Ибо Гвидо Кавальканти отлично умел писать языком, понятным для всех. Доказательство тому множество сонетов, в том числе прелестный «Avete n\'voi li fiori e la verdura». «Есть в вас и листья и цветы». Данте ведь недаром говорил про него, что он отнял у «другого Гвидо» «славу языка», т. е. первенство на поэтическом поприще.
Заветам Гвидо Гвиницелли никто не следовал по-первоначалу с таким талантом, как Гвидо Кавальканти. Именно он создал школу во Флоренции. Вокруг него стали собираться единомышленники и друзья. В конце 70-х годов XIII века — Гвидо Гвиницелли умер в 1276 г. — уже шли победоносные бои со школою Гвиттоне и вырабатывалась основная социальная установка. В 1283 г., в год появления белой дружины, синьором которой был Амор, вступил в кружок Гвидо и Данте Алигиери, которому исполнилось восемнадцать лет. Вступил робким учеником, чтобы быстро вырасти в первоклассного мастера. Что привело его туда?
6
«С годами разгорался любовный огонь так, что ничто другое не доставляло ему ни удовольствия, ни удовлетворенности, ни утешения: только созерцание ее. Вследствие, этого, забыв обо всех делах, весь в волнении, шел он туда, где надеялся ее встретить. Словно от лица и от глаз ее должно было снизойти на него всякое благо и радость душевная. О, неразумное соображение влюбленных! Кто кроме них будет думать, что если подбросить хворосту в костер, пламя станет слабее?»
Это, конечно, опять из боккаччевой биографии Данте, и опять рассказ новеллиста нисколько не противоречит признаниям «Новой жизни», хотя там они окутаны аллегорией и мистическим туманом. Пора поэтому заняться вопросом, кто была Беатриче. Прав ли был Боккаччо, называя ее дочерью Фолька Портинари, или он допустил тут романическую вольность, исказившую факты? Еще не так давно об этом шли горячие споры. Теперь все выяснено, все проверено, ничто не вызывает ни сомнений, ни споров. Нужно только собрать факты.
Около 1360 г., лет через 35 после смерти Данте, сын его Пьеро Алигиери, веронский судья, составлял латинский комментарий к отцовской поэме. В примечаниях ко II песне «Ада» он записал: «Так как здесь впервые упоминается Беатриче, о которой говорится столь пространно гораздо ниже, в III песне «Рая», следует предуведомить, что дама по имени Беатриче, очень выдающаяся образом жизни и красотою, действительно жила во времена сочинителя в городе Флоренции и происходила из семьи некоих граждан Портинари. Пока она была жива, Данте был ее поклонником, влюбленным в нее, и написал много стихов для ее восхваления, а когда она умерла, то, чтобы восславить имя ее, он пожелал вывести ее в этой своей поэме под аллегорией и в олицетворении богословия». Подлинность комментария Пьеро Алигиери не возбуждает теперь никаких сомнений, и особенно приходится подчеркнуть, что его сведения и сведения Боккаччо, несколько более поздние, друг от друга не зависят: два разных источника сходятся в установлении личности Беатриче. Поиски в архивах Флоренции помогли выяснить все о ней самой и о ее семье.
Было найдено завещание Фолько Портинари, отца Беатриче, составленное 15 января 1288 года, в котором он перечисляет всех своих детей. У него было пятеро сыновей: Манетто, Риковеро, Пиджелло, Герардо, Якопо, из которых трое последних — малолетние; четыре дочери незамужних: Вана, Фиа, Маргарита, Касториа, и две замужние: мадонна Биче, за Барди, и умершая уже мадонна Равиньяна, бывшая за Фальконьери. Фолько умер, как свидетельствует надпись на его гробнице, 31 декабря 1289 года. Эти сухие данные пополняются другими, которые под этими голыми именами обнаруживают живых людей.
Портинари были первоначально дворянами и гибеллинами. Они занялись торговлею во Флоренции, разбогатели, стали пополанами и гвельфами: это случалось, мы знаем, со многими. Фолько был настолько видным гражданином, что попал и в число четырнадцати членов смешанной коллегии, созданной кардиналом Латино, и в приоры первого года. Он был из тех гвельфов, которые, происходя от феодалов и памятуя о былых гибеллинских традициях в семье, относились терпимо к гибеллинам и позднее стали «белыми»: как Алигиери. Недаром Фолько был близким другом и компаньоном Вьери деи Черки. Но чтобы поддержать тенденции гражданского мира, Фолько, как и другие, старался при помощи браков создать дружественные отношения с членами других групп. Брак обеих его дочерей преследовал эти цели. Биче была выдана за Симоне деи Барди, члена богатой банкирской семьи, хотя вышедшей из феодальной знати, но в своем гвельфизме непримиримой: в будущем Барди примкнут к «черным». Равиньяна была выдана за Бандино Фальконьери, чистокровного пополана, одного из будущих вождей «белых». Фолько был очень гуманный человек. Значительную часть своего состояния он тратил на благотворительные дела. Им, между прочим, основан монастырь-госпиталь Санта Мариа Новая, позднее — арена лучших художественных достижений Андреа дель Кастаньо.
О дочери его, помимо того, что сказал о ней Данте, мы знаем мало. В 1288 году она была замужем. С какого года — нам неизвестно. Быть может, брак, как многие политические браки, был заключен, когда и жених, и невеста находились в детском возрасте. Муж ее, мессер Симоне ди Джери деи Барди, прошел карьеру довольно обыкновенную. Беатриче умерла 19 июня 1290 года, как об этом свидетельствует Данте. Так как она была всего на несколько месяцев моложе Данте, то в момент смерти ей было всего около двадцати пяти лет.
В 1283 году, в год «белой дружины», в год, когда Беатриче, тоже вся в белом, — быть может и она входила в дружину — «в неизреченной своей милости» поклонилась ему, Данте написал первый свой сонет и стал поэтом. В 1290 году, когда она умерла, он — не начинающий поэт, а вождь всего направления — сложил ряд стихотворений, оплакивающих погибшую, и потом собрал воедино все те стихи, ей посвященные, которые он считал достойными ее памяти, связал их объяснениями и сделал книгу поэзии и прозы, которую назвал «Vita nuova», «Новая жизнь». Эти восемь или девять лет — период юности Данте — пора его любви, время его дебютов как гражданина, годы его поэтических взлетов.
В «Новой жизни» 24 сонета, 5 канцон и одна баллада. Каждое из стихотворений сопровождается объяснениями, и все они от первого до последнего связаны нитью воспоминаний. Это — поэтическая история любви Данте, первая в новой литературе автобиография ликующей и страдающей души. Поэзия «Новой жизни» вначале целиком пропитана философией. Данте примкнул к новой школе, заимствуя ее наиболее типичные особенности у двух ее вождей: у Гвидо Гвиницелли возвышенный мистический замысел, у Гвидо Кавальканти изощренность созерцания и глубину чувства. Но постепенно он научился вкладывать в свою поэзию то, чего его предшественники не могли ему дать и что было его собственным вкладом: правду переживаний, уменье художественно раскрыть действительную, ненадуманную страсть, мастерство слова, пластичность образов. Он сам рассказал в одной терцине историю «сладостного нового стиля» («Чист.», XI, Г.).
Так отнял первенство в искусстве слова
У Гвидо Гвидо. Но теперь рожден.
Кто сгонит с гнезда того, как и другого.
И недаром эта терцина следует в поэме непосредственно за другой, где говорится, что в живописи вождем сначала был Чимабуэ, а потом первенство отнял у него Джотто. Параллель полная и гораздо более широкая, чем раскрыл ее скупой лаконизм «Комедии». Живопись и поэзия в Италии возродились, отталкиваясь от чужеземных образцов: живопись — от византийских, поэзия — от провансальских. И, прежде, чем прийти во Флоренцию, та и другая имели промежуточный этап: живопись в Риме (Пьеро Каваллини), поэзия в Болонье (Гвидо Гвиницелли). А во Флоренции до решительного взлета была еще ступень: у живописи — Чимабуэ, у поэзии — Гвидо Кавальканти. Потом — двуглавая снеговая вершина искусства: Джотто и Данте. Сойдясь на высоте, они стали друзьями, хотя квалификация искусства, представленного каждым, в обществе была разная. Живопись была ремеслом и живописец был ремесленником. Он добывал себе пропитание палитрой и краской, расписывая церкви и дворцы, изображая библейских и новоцерковных святых. Поэт ничего не добывал своими стихами. Доходы свои он получал, как купец, как банкир, как помещик, как нотариус, как судья. Живопись была искусством для хлеба, поэзия была искусством для себя и для избранных. За фрески платили или богатые купцы, или богатые корпорации, а любовались картинами все. За стихи никто не платил и понимали их немногие. Данте мог считать равным себе одного только Джотто, да и то потому, что сам он был великий художник, способный оценить гений родоначальника новой живописи. Как профессиональные группы, живописцы и поэты не сойдутся еще долго. Первые будут медленно освобождаться от классово-бытового ремесленничества, вторые столь же медленно будут спускаться к низинам гонорарного существования.
Данте, когда почувствовал потребность творить, запел сразу в тон с обоими Гвидо. Его первые стихи были нескладные, вычурные, темные, но с такой подлинной искрой, что все насторожились: кто радостно, кто ворчливо.
В первом своем сонете Данте рассказал про тот сон, который приснился ему после ласкового поклона Беатриче.
Чей дух пленен, чье сердце полно светом.
Всем тем, чей взор сонет увидит мой,
Кто мне раскроет смысл его глухой,
Во имя Госпожи — Любви — привет им.
Уж треть часов, когда дано планетам
Сиять сильней, свершили жребий свой, —
Когда Любовь предстала предо мной
Такой, что страшно вспомнить мне об этом.
В весельи шла Любовь, и на ладони
Мое держала сердце, а в руках
Несла мадонну, спавшую смиренно:
И пробудив, дала вкусить мадонне
От сердца, — и вкушала та смятенно.
Потом Любовь исчезла, вся в слезах.
Э.
Этот сонет очень типичен для стихов, написанных в первые годы творчества и включенных в «Новую жизнь»: было ведь немало и таких, которые в нее не попали. В них воспевается любовь, но особенная. Это — неземное чувство. Она вызывает не плотское влечение, а трепет таинственной радости. В ней говорит не здоровый инстинкт, а заумная выдумка. Природа ее лучше всего раскрывается в таинственных снах и в аллегорических образах.
Сонет был послан трем поэтам, с просьбою ответить на него и истолковать видение. Это были Данте да Майано, Гвидо Кавальканти и Терино да Кастельфьорентино. Вопреки прежнему мнению, среди получивших его не было Чино да Пистойа, который был в то время тринадцатилетним мальчиком. Терино ответил, что ничего не понимает. Данте да Майано разразился грубым сонетом, в котором советовал молодому тезке прочистить желудок и прогнать ветры, которые заставляют его бредить. Старший Данте был поэт гвиттоновой школы и думал отыграться, издеваясь над юным отпрыском новой; позднее он смирится. Гвидо, стараясь понять аллегорию, радостно приветствовал в юноше брата не только по искусству, но и по таланту. Данте был в таком восторге от сонета Гвидо, горячо им почитаемого, что сделался его преданным другом: «Среди ответивших, — говорит он, — был тот, кого я называю первым из своих друзей. Он сложил тогда сонет, который начинается: «Всю ценность видел ты…» И он стал началом дружбы между ним и мною, когда ему стало известно, что стихи послал ему я». Таков был первый результат того, что Данте «научился самостоятельно искусству говорить слова рифмуя».
7
Жизнь Данте изменилась коренным образом. Он только что выступил в первый раз и на деловом поприще: ликвидировал небольшую отцовскую закладную, как совершеннолетний расписался у нотариуса в получении долга. И вступил в свет. С таким ментором, как Гвидо Кавальканти, одним из первых кавалеров в городе, это было нетрудно. В его стихах, особенно позднейших, мы находим сколько угодно доказательств того, что все виды светских удовольствий были ему хорошо знакомы: охота — и псовая и соколиная, танцы, музыка, дамское общество. Но центром его внимания была Беатриче, благороднейшая.
Биче Портинари в «Vita nuova» живет двойной жизнью: как реальная женщина и как объект поэтического обожания. Трудно провести грань между двумя образами и распределить между ними с полной уверенностью весь материал. Тем более, что, составляя книгу в период острого горя по умершей, Данте выбросил из нее все стихи, где звучала в какой-нибудь мере радость, радость от отклика в любви, радость от надежды, радость просто от того, что ликовала в душе двадцатая или двадцать первая весна. Книга подобрана вся в нужной аллегорической стилизации. Ничего лишнего. Все стройно облекло основную поэтическую мысль. И все-таки живая женщина, то ласковая, то гневная, то насмешливая, то убитая горем, проступает на каждом шагу из-под творимого условного образа, вопреки стихам, стилизующим его в определенном направлении. И она очень близка к боккаччеву «новеллистическому» образу, что бы ни говорили биографы-агиографы «божественного певца».
Любовь охватила юношу с такой силой, что он только и мог думать о Беатриче. Он исхудал, стал на себя непохож и в ответ на вопросы друзей, по ком он так страдает, смотрел на них со светлой улыбкой и не отвечал ничего. А чтобы еще лучше скрыть имя своего предмета, придумал защитный маневр. Когда однажды в церкви он любовался издалека Беатриче, дама, стоявшая между ними, решила, что его нежные взгляды относятся к ней. То же подумали и другие. Чтобы укрепить их в этом мнении, Данте посвятил даме стихи и стал ее поклонником. Чувства его раздвоились: Беатриче сохранила, конечно, свое почетное место, и ей принадлежали все возвышенные любовные восторги. Но более реальную нежность, повидимому, он питал к «даме-ширме» (donna, che era schermo di tanto amore), которая эту нежность, по-видимому, охотно принимала. В это время Данте написал сирвенту, стихотворение по старому образцу, терцинами, где перечислял шестьдесят самых красивых дам Флоренции. Беатриче принадлежало там мистическое девятое место, а среднее, тридцатое, самое почетное, было отведено другой даме, к которой влекли поэта чувства, отнюдь не мистические. В сонете, обращенном к Гвидо Кавальканти и не включенном в «Новую жизнь», — «Guido, io vorrei, che tu e Lapo ed io», «О, Гвидо, если б Лапо, ты и я» (Э), — он говорит, что хотел бы вместе с обоими друзьями — Лапо только что стал «в союзе третьим» — быть перенесенным на волшебный корабль, который носился бы по морю, покорный их желаниям.
И мона Ванна с моной Ладжей к нам,
А с ними дама, что стоит тридцатой,
Принесены бы были добрым чародеем.
Мона Ванна — это Примавера, возлюбленная Гвидо. Мона Ладжа — дама Лапо. Тридцатый номер значит — предмет Данте, и она как две капли воды похожа на «даму-ширму». Эта первая «ширма» стояла, заслоняя Беатриче, «несколько лет и месяцев». Потом дама уехала «в далекие края» и унесла с собою холодок в отношениях к Беатриче. Поэта снова потянуло к «благороднейшей», и он принял участие в ее горе, оплакав двумя сонетами ее умершую только что подругу. Но игра в ширму так ему полюбилась, что ему захотелось продолжения. Однажды ему случилось уехать из города вместе со многими, — по-видимому, это был один из походов, — ему было тягостно, потому что его грызла тоска по Беатриче. И явился ему Амур, который сказал, что первая его дама не вернется, что ему нужно заместить ее другой. И назвал имя. Когда Данте вернулся, он так рьяно стал оказывать внимание этой новой «даме-ширме», что, вопреки всяким условностям и куртуазным обычаям, Беатриче была задета. Встретившись однажды с поэтом, она не ответила на его поклон. Это было неслыханное унижение, и оно произвело полный переворот в душе поэта. Он сразу порвал с дамой и с этих пор отдался исключительно любви к Беатриче. Наступило какое-то внутреннее очищение, сопровождавшееся настоящим взрывом поэтического гения.
Натура была бурная и страстная. Два увлечения, одно за другим, из которых первое привело, по-видимому, к продолжительной связи, сформировали мужчину. Он научился любить не только поэтическими образами, как до сих пор любил Беатриче, но настоящей реальной любовью, непобедимым стремлением к предмету страсти, разделяемым другой стороной. Когда он решил порвать со второй дамой-ширмой, вся сила его чувства сосредоточилась на Беатриче. До сих пор был, с одной стороны, поэтический маскарад, отголоски провансальской куртуазной игры в любовь, а с другой — серьезные увлечения, превратившие юношу в мужчину. Рядясь в куртуазные костюмы, юный поэт воспевал даму сердца по последнему слову провансальской поэтической моды, по ладам обоих Гвидо и его поэтические дебюты сделали его родным Гвидо Кавальканти. И только третий Гвидо — скептик и насмешник, человек другого класса — Гвидо Орланди, слегка издевался над новичком, так старательно подражавшим его тезке.
Теперь все изменилось. На любовь поэтическую легла любовь живая. Первая облагородила вторую, вторая напоила первую горячей кровью. И такими новыми песнями зазвучала лира, что увяли сразу лавры на поэтическом венке Гвидо Кавальканти. Одним могучим прыжком ученик обогнал учителя.
Первым плодом этого нового настроения были баллада, единственная в «Новой жизни». Данте ее написал и дал переложить на музыку. Она должна была вымолить ему прощение Благороднейшей. Баллада должна была ей сказать:
Мадонна, тот, кто к вам послала меня,
Взывает, да посмею
Его защитницей пред вами быть:
Ведь то Любовь стремится изменить
Его черты пред вашей красотою,
Любовь велит склониться пред другою, —
Прост умысел, и сердце верно вам.
Э.
Но сердце ныло. Не было уверенности, что он будет прощен. Двоилось все, и полная растерянность охватывала поэта. Его жалобы звучат с такой тоской, словно они родились не в Дудженто
[7], а в наши дни.
За кем идти, увы — не знаю я.
Хочу сказать, но что сказать, не знаю.
Так средь Любви мне суждено блуждать.
Э.
Однажды, все еще страдая от отказа Беатриче поклониться ему, полный смятения, Данте попал на пирушку, приведенный другом, и когда увидел в числе собравшихся дам Беатриче, был так смущен, что должен был прислониться к расписанной фресками стене. И дамы, глядя на него, смеялись. И Беатриче принимала участие в насмешке. Это было все. Поэт не выдержал, убежал и вслед за тем написал один за другим три сонета, в которых пытался осмыслить свое состояние. Сонеты, очевидно, сейчас же становились известны, и поэтические страдания Данте перестали быть тайною для тех, кого занимали вопросы поэтического служения даме. Поэтому, когда однажды он проходил по улице, его окликнули и пригласили войти дамы, собравшиеся у подруги. Беатриче среди них не было. Поэт заметил это сейчас же и приободрился. У него стали спрашивать о причинах его грусти. Он не скрыл причины и прибавил, что теперь все его блаженство заключается в тех словах, которыми он славит свою Госпожу. На это ему было строго замечено: «Если бы ты говорил правду, то в словах, которые были сказаны тобою, когда ты раскрывал свое состояние, был бы иной смысл». И Данте ушел, «как бы пристыженный». Почему? Что было в темном упреке дамы такого, что могло так устыдить его? То, очевидно, что его горе по поводу отказа в поклоне и огорчение по поводу насмешки выдало чувство гораздо более живое, чем позволял куртуазный обычай. Данте нарушил поэтические приличия, допустив, чтобы его стихи раскрыли его душу больше, чем это было можно. И, уходя, он думал: «Если в славословии Госпожи моей столько блаженства, почему я говорил о другом?» Плодом этого раздумья было то, что отныне его стихи будут только петь хвалу Благороднейшей. Вскоре после этого он проезжал верхом по берегу некоей реки, и вдруг почувствовал, что у него в голове зароились совсем новые рифмы и слова особенного значения. То была канцона «Donne, che avete l\'intelletto d\'amore», о которой спрашивал у него в «Чистилище» Бонаджута из Лукки. центральное стихотворение «Новой жизни».
Это настоящая осанна внутренней красоте любимой женщины. Как торжественный хорал звучат стихи, изображающие ее воздействие ка людей:
Пред кем пройдет, красой озарена,
Тот делается благ или умирает.
Кого она достойным почитает
Приблизиться, тот счастьем потрясен.
Кому отдаст приветливо поклон,
Тот с кротостью обиды забывает.
И большую ей власть Господь дает:
Кто раз ей внял — в злодействе не умрет.
Э.
В канцоне много гвиницеллиевых мотивов, но обработаны они совсем по-новому, очень лично и доведены до такого мастерства в стиховой технике, до какого никогда не поднимался dolce stil nuovo. И Данте, словно почувствовав, чем он обязан болонскому поэту, начал следующий сонет ссылкою на него: «Amore е cor srentil sono una cosa». Это почти цитата из Гвиницелли:
Благое сердце и Любовь — одни