Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Франсуаза Важнер

ГОСПОЖА РЕКАМЬЕ

ОНА БЫЛА ОЧЕНЬ КРАСИВА, ДОБРА… И УМНА

В «Предисловии» Франсуаза Важнер приводит слова современницы своей героини, под которыми, вероятно, готова подписаться и сама: «Прежде всего она добра, потом — умна и, наконец, очень красива». Что ж, прочитав книгу, с этим можно согласиться, лишь несколько переставив компоненты определения.

Красота, очевидно, должна быть поставлена на первое место — не отсюда ли бесконечные восторги современников и потомков (включая автора), и не это ли удостоверяет кисть Давида, Жерара и Гро? Но красота бывает разной. Она может быть бесчувственной, а то и злой. Сколько преступлений породила красота! Сколько жестоких красавиц сохранила история! Вспомним хотя бы царицу Клеопатру и таких демонических женщин Возрождения, как Джованна Неаполитанская или Бьянка Капелло, не говоря уже о кровавой Екатерине Медичи! Красота же мадам Рекамье была доброй. Доброта, доброжелательность, снисходительность к близким, да и ко всем людям (великая редкость!) четко просматриваются в большинстве ее намерений, реплик и поступков. И недаром тот, кто сближался с Жюли, уже не мог расстаться в течение всей последующей жизни: так было и с Полем Давидом, и с обоими Монморанси, и с Баланшем, и с Ампером. И даже отвергнутые кандидаты в любовники и в мужья, как Бенжамен Констан и принц Август, не становились ее врагами, продолжая ловить и ценить дружеские встречи. Все это, помимо прочего, свидетельствует и об особенностях ума мадам Рекамье.

«Ум» ведь понятие емкое и противоречивое, никак не поддающееся однозначной оценке. Ум может быть глубоким или поверхностным, созидательным или разрушительным, творческим или потребительским — да и мало ли еще различных нюансов и оттенков ему присущи! Великому политику свойствен государственный ум, великому писателю — ум сердцеведа и провидца, а преуспевающему дельцу — ум комбинатора и стяжателя. Жюли Рекамье не была ни политиком, ни писателем, ни дельцом. Она не обладала изощренностью преуспевающей фаворитки[1] типа Дианы де Пуатье или мадам Помпадур, не прославилась грязными интригами и развратом, как ее современница Тереза Тальен, не поражала искрометным блеском ума и литературным талантом, подобно своей любимой подруге мадам де Сталь. Одним словом, за Жюли Рекамье не числилось «громких дел» (пусть даже со знаком минус), обычно насыщающих биографию выдающейся личности. И не из этого ли исходил ее первый биограф, Эдуард Эррио, когда утверждал, что мадам Рекамье «не сделала ничего весомого и значительного»?[2] Быть может, именно поэтому о ней, хотя имя ее было у всех на слуху, так мало писали: здесь, кроме «Воспоминаний» ее приемной дочери, мадам Ленорман[3], да упомянутого труда Эррио, явившегося, по выражению Важнер, ее «главным ориентиром», нельзя отметить, если не считать этой книги, ни одной сколь-либо серьезной работы[4].

Что ж, выходит, красавица была интеллектуальной пустышкой и не совершила в жизни ничего, достойного памяти?

Не станем торопиться с ответом.

Ф. Важнер (и в этом одно из главных достоинств ее труда) сумела разглядеть, выявить и сформулировать сущность интеллекта «красавицы из красавиц», назвав ее «гениальной посредницей». Действительно, природа наделила Жюли счастливым и редким свойством ума — ненавязчиво и плодотворно общаться с занимавшими ее людьми, создавать общий интеллектуальный круг, душой которого она становилась и членов которого умело стимулировала на раскрытие их мыслей, идей и талантов. Так было с юным Ампером, так было и с далеко не юными Баланшем и Констаном. Но с особой силой это незаурядное дарование мадам Рекамье проявилось в ее отношениях с единственным по-настоящему любимым ей человеком — Рене Шатобрианом, корифеем эпохи, писателем, которого Важнер считает (быть может, несколько завышенно) «наиболее значительным из всех ему современных».

Собственно, линия «Жюльетта — Рене» становится как бы осью всего повествования, постепенно превращающегося в подлинную «двуединую» биографию, поскольку чем ближе к занавесу, тем большее место в ней начинает занимать Шатобриан, временами даже тесня свою музу, пока не сливается с ней, подлинной вдохновительницей, если не соавтором, главного труда его жизни — «Замогильных записок». И однако при всей значительности (а может быть, и определяющей роли) линия эта является лишь одной из составляющих. Ибо «чаровница Парижа», умело раскрывая чужие таланты, сама подпитывалась ими, и чем дальше, тем в большей степени.

«Своим умственным пробуждением г-жа Рекамье была обязана г-же де Сталь», — замечает Важнер, и здесь нет преувеличения: вторая линия, «Жюльетта — Жермена», идет параллельно первой, где-то предваряя ее и пересекаясь с ней. Именно дружба с Жерменой де Сталь, умнейшей и талантливейшей женщиной своего времени, много содействовала тому, что «девочка-конфетка», а потом суетная красавица, страдающая нарциссизмом, превратилась в одну из звезд общественной мысли Парижа, пропустив через свой салон виднейших писателей эпохи, в том числе Шатобриана и Ламартина, Стендаля и Мериме, а также молодого, но уже (вопреки утверждению Важнер) широко известного Оноре де Бальзака. Добавим, что в результате Жюли Рекамье в период наивысшего интеллектуального расцвета в чем-то даже превзошла свою гениальную подругу, растратившую часть таланта на бездарные любовные истории и борьбу с ветряными мельницами.

И, наконец, нельзя не сказать о третьей составляющей, которая, хотя и не выделяется автором, но просматривается довольно отчетливо. Это линия «Жюльетта — Матье». Из материала книги ясно, что нежная дружба Матье Монморанси, человека высокого духовного благородства и искренней веры, оказала сильное дополнительное влияние на природные добрые душевные качества Жюли, направляя их к благотворительности и желанию помочь ближнему в трудную минуту, как было, например, с господином Рекамье во время его второго финансового краха.

В целом, эти три взаимно дополняющие друг друга линии и составляют основную канву всей повести.

Остается добавить, что книга Важнер — не просто биографическая повесть, а целая эпопея, ибо автор сумела вписать историю героини в историю ее страны за целую эпоху, а эпоха-то какова! Ведь жизнь Жюли Рекамье, протекавшая между 1777 и 1849 годами, пришлась на две республики, две Реставрации, три монархии (из которых одна — империя Наполеона!) и три революции (из которых одна — Великая!). Было бы от чего закружиться голове иного автора! У Франсуазы Важнер этого не произошло. Она сумела увязать частное с общим, попутно познакомив нас с массой различных «исторических» и «неисторических» персонажей, и создать впечатляющую картину, которая еще долго остается в памяти после прочтения книги. И лишь некоторые утверждения Важнер вызывают неприятие или сомнения, с которыми нельзя не поделиться.

Наиболее существенное замечание относится к Великой французской революции, а точнее, ее якобинскому периоду в трактовке автора. Для этого времени Важнер не нашла ни единого доброго слова, зато из-под ее пера так и сыплются инвективы. «Организованное кровавое безумие», «бойня», «кровавая мясорубка», «примитивный вандализм» — таковы определения, которые она в изобилии присваивает якобинской диктатуре. С ее точки зрения, термидорианский переворот, покончив с «злодеяниями» якобинцев, принес «настоящее возрождение», поскольку «тюрьмы опустели» и «все вздохнули с облегчением». Здесь явный и умышленный перекос. Разумеется, нельзя не согласиться, что якобинский террор был теневой стороной Великой революции, что он унес много человеческих жизней. Но, во-первых, это были жизни в основном врагов революции — аристократов и функционеров Старого порядка (характерно, и из книги Важнер это видно, что никто из буржуазного окружения Жюли Рекамье и ее близких серьезно не пострадал), а во-вторых, террор был порожден в обстановке иностранного вторжения, угрожавшего жизни Республики. Да, после Термидора «тюрьмы опустели» и «вздохнули с облегчением». Но с облегчением вздохнули только толстосумы, а народ, восстававший и в жерминале, и в прериале, требовал хлеба! Опустевшие же тюрьмы тотчас наполнились другими узниками, ибо террор, вопреки уверениям Важнер, не только не иссяк, но стал еще более жестоким, обратившись на другие слои населения, иначе говоря, из «красного» стал «белым»[5]. При этом нельзя забывать, что именно якобинцы остановили интервенцию, создав новую боеспособную армию, кадры которой позднее использовал Наполеон, сам получивший в тот период боевое крещение. И при этом велась непрерывная созидательная работа, плодами которой воспользуются потомки в пределах не только Франции, но и всего мира: впервые в истории декретировалось обязательное и бесплатное начальное образование, перестраивалась высшая и средняя школа, реформировались научные учреждения, библиотеки, архивы и музеи, открылся для публики Лувр, наконец, была создана метрическая система мер, и недаром на эталоне метра позднее появится гордая надпись: «На все времена — всем народам». Конечно, обо всем этом автор книги о мадам Рекамье могла и не писать, но в таком случае не следовало так перегибать палку и в обратную сторону, создавая ложное и однобокое представление у читателя.

Важнер напрасно обвиняет русского царя в инициативе реставрации Бурбонов. Из беседы Александра I с роялистом Витролем (март 1814 г.) ясно, что царь был много дальновиднее других монархов-победителей и считал, что «…республика более соответствовала бы духу французов». И позднее, в апреле, при отречении Наполеона, Александр продолжал относиться неприязненно к возможности воцарения Людовика XVIII, но его предупредила закулисная игра Талейрана.

Вряд ли можно согласиться с автором, когда она утверждает, что общество Второй реставрации было «процветающим и стабильным». Конечно, Людовик XVIII был умнее и хитрее своего преемника, Карла X, и пытался кое-как держаться на плаву, но его «бесподобная палата» и последовавшая министерская чехарда стали яркими симптомами крайней нестабильности общества, приведшей затем к третьему по счету (и окончательному) падению монархии Бурбонов.

Важнер явно преувеличивает, когда говорит о «политической прозорливости» Луи-Филиппа. «Король-гражданин» (он же «король-груша», предмет бесчисленных карикатур и памфлетов), обладая хитростью и беспримерной алчностью, вместе с тем отличался поразительным непониманием политической ситуации в стране — отсюда непрерывные катаклизмы и восстания, приведшие в конце концов «Июльскую монархию» к революции 1848 года.

Разумеется, все эти немногочисленные критические замечания отнюдь не меняют высказанного ранее отношения к книге, выход которой в серии «ЖЗЛ» является незаурядным событием.

А. П. Левандовский

ПРЕДИСЛОВИЕ

Она, с одной стороны, имела обширные познания, с другой — владела магией, или, точнее и в прямом смысле, тем милым волшебством, которое состоит в умении мысленно проникать в другого человека. Маргерит Юрсенар. (Из записных книжек к «Мемуарам Адриана»)
В «золотую легенду» Консульства и Империи вписаны имена трех суперзвезд, трех женщин, которые, подобно грациям, украшают собой разношерстную вереницу полубогов и героев тех времен: императрица Жозефина, упоминание о которой заставляет учащенно биться сердца, потому что она одновременно женщина, государыня и существо несчастное; г-жа де Сталь, верховная жрица разума, законченная интеллектуалка и бунтарка по отношению к власти; наконец, Жюльетта Рекамье, красавица из красавиц, чарующая своей томной белизной и собирающая вокруг себя цвет общества, людей самых разных взглядов.

Ее подруга, герцогиня Девонширская (Элизабет Форстер, тайная советчица кардинала Консалви), так говорила о ней: «Прежде всего она добра, потом — умна и, наконец, очень красива…» Есть отчего вскружиться голове менее крепкой, чем у Жюльетты Рекамье. Воплощение учтивости и хорошего вкуса, она была, что называется, «всеобщей гордостью». Слава о ней вышла за пределы цивилизованного мира. Адальбер де Шамиссо, поэт и путешественник на службе у прусского короля, расскажет Шатобриану, что на Камчатке, на берегу Берингова моря, он встретил туземцев, любующихся «парижской вещицей», как сказали бы мы сегодня, в данном случае — живописным портретом г-жи Рекамье, выполненным на стекле «довольно искусной рукой китайского художника», уточняет он. Портретом, завезенным кем-то с одного из американских кораблей, ведущих торговлю на побережье Сибири и островах Тихого океана.

Жюльетту Рекамье никогда не опьянял успех, ибо она прекрасно понимала, что в нем было преувеличено. И если, как гласит расхожее мнение, за славу надо платить, то она заплатила, но, пожалуй, не так дорого, как другие. Когда праздник закончился и начались суровые будни, она познала трудности и даже настоящие удары судьбы; император отправил ее в ссылку — она сумела сохранить спокойствие, доброе имя и друзей. В сорок лет она познала личное счастье, и, факт примечательный, эта богиня оказалась женщиной, сумевшей красиво состариться.

***

Что нам известно о ней? Современники без устали ее прославляли, и один из самых блистательных сделался ее первым биографом. Г-н де Шатобриан превозносил ее, потому что любил и вместе с тем сознавал, что не всегда был по отношению к ней безупречен. Но, по своему обыкновению, он о многом умалчивает. К тому же он не знал конца истории.

После смерти Жюльетты Рекамье ее племянница и приемная дочь, г-жа Ленорман, ловко обошлась с рукописями, которые у нее имелись. Для будущих поколений она добросовестно составила довольно выхолощенную компиляцию, старательно удалив из нее все, что могло бы «затмить светлую память» о Жюльетте. Книги г-жи Ленорман, представляющие собой подборку ладно скроенных сказок и фрагментов писем, из которых были тщательно вымараны нежелательные места, пользовались популярностью. Их моральный конформизм, типичный для настроений второй половины XIX века, если не искажает, то отнюдь не обогащает Историю: он лишь деликатно подправляет ее.

Есть еще Эдуар Эррио. Молодой, блестящий и решительный выпускник Нормальной школы[6] взял на себя труд первооткрывателя. Его большая заслуга в том, что он определил место г-жи Рекамье в ее времени и среди ее многочисленных друзей. Мы многим обязаны его кропотливому и исчерпывающему исследованию. Это значит — и он сам торопится в этом признаться, — что героиня интересовала его в той же мере, что и ее окружение, о котором в начале века было известно мало. Кроме того, поскольку Эррио работал с частными в ту пору архивами, а в 1904 году все сказать было невозможно, он, предугадывая и отмечая теневые моменты в жизни Жюльетты, слишком подробно на них не останавливался.

Эррио утверждает: «Сама г-жа Рекамье не сделала ничего весомого и значительного». Мнение спорное. Напротив, троякая роль Жюльетты — общественная, политическая и литературная — доказывает, что ее имя осталось в Истории.

Ни одна из ныне существующих биографий г-жи Рекамье не является вполне удовлетворительной. Подлинное лицо Жюльетты еще предстоит открыть. И если книга Эррио остается для нас главным ориентиром, необходимо попытаться спустя восемьдесят лет освежить и углубить наши познания и даже сделать новые выводы.

***

Принимаясь за работу, я поставила перед собой две главные цели.

Прежде всего развенчать легенду. Чтобы проверить утверждения, касающиеся Жюльетты Рекамье, мне потребовалось методично изучить все известные источники, будь то опубликованные или рукописные. Иногда я действовала как полицейский: предпринимала расследования, экспертизы, сопоставления и сличения (все это хлеб насущный для любого уважающего себя биографа), а иногда — как судмедэксперт. Надо было отважиться на то, чтобы вскрыть хрустальную раку, где покоится в неизменном виде одно из самых красивых, самых милых созданий, когда-либо живших на земле, и снять с тела несколько бинтов, пусть даже в случае необходимости все пришлось бы аккуратно вернуть на место.

Затем, мне хотелось понять женщину. Кем была г-жа Рекамье? Да и была ли она вообще? Где искать скрытую сущность, ключ к тайне? Задача эта сегодня выглядит более простой — из-за обилия информации. Что касается трех ее близких друзей — г-жи де Сталь, Бенжамена Констана и Шатобриана, то мы можем утверждать, что располагаем почти всеми их произведениями и личными записями. Все это благодаря прозорливости таких комментаторов, как Морис Левайан и Анри Гийомен, уму некоторых потомков, таких, как графиня Жан де Панж, деятельности научных обществ.

Мы можем по-разному толковать этот исторический материал. Биограф теперь не ведет себя как услужливый портретист или робкий агиограф; он сделался следователем, а кроме того, графологом, астрологом, врачом и, если надо, психоаналитиком. Он знает, что человек носит маски. Фрейд и Пруст научили его выявлять сложный душевный склад человека, беспрестанную и хитроумную работу его памяти. Анализируя записи, высказывания, поступки своего персонажа, он способен обнаружить притворство, выявить те или иные стороны характера, порой противоречивые, увидеть неизбежные проявления двойственности человеческой натуры. Иными словами, совершенствуя свой анализ, он использует средства, позволяющие добиться наибольшей достоверности.

***

Г-жа Рекамье заслуживает внимания. Родившаяся при короле Людовике XVI, умершая во времена президентства Луи Наполеона Бонапарта, она пережила бурные годы, как никакие другие во французской истории богатые событиями и отмеченные периодами расцвета. Она славилась красотой. Ее окружали друзья и талантливые люди. Это требовало определенных усилий, но г-жа Рекамье очень рано проявила себя гениальной посредницей, несравненной музой общения. Эту роль она неотступно играла в течение полувека. Всё, что было в Европе достойного в области политики, дипломатии, искусства и литературы, прошло через ее салон. Все, от великих имен старого общества до генералов, рожденных Революцией, от членов семьи Бонапарт до романтиков, таких, как Сент-Бёв и Гюго, от старика Лагарпа до молодого Бальзака, от Меттерниха до Веллингтона, от Бенжамена Констана до Гизо, — все были очарованы ею. В том числе и женщины: г-жа де Сталь, открывшая ее самой себе и любившая ее, как младшую сестру, королева Гортензия и Дезире Клари, для которых она оставалась верной наперсницей, тончайшая г-жа де Буань, понимавшая ее лучше других… Почему столько людей подпали под обаяние г-жи Рекамье?

«Гармоничная» индивидуальность Жюльетты (определение принадлежит Ламартину), ее отказ от крайностей, здравомыслие, проницательность подействовали и на Шатобриана. На склоне лет он сделал ей неожиданное признание: «Вы изменили мой характер!» А человек этот был не очень-то податлив. Тем не менее Жюльетта оказала решающее влияние на писателя, и «Замогильные записки» своим существованием в огромной степени обязаны ей.

Пара, которую она и Шатобриан составляли в течение тридцати лет, — а это была именно пара, — нередко вызывала к г-же Рекамье нездоровый интерес: вечный, неизбежный вопрос «Что там между ними?», есть ли тайна в ее личной жизни, придавал пикантности многим упоминаниям о ней. Я счастлива, что наконец-то могу дать ясный ответ на этот вопрос.

Приверженцы идеологии господства мужчины в обществе часто наделяли Жюльетту Рекамье одной-единственной способностью обольщения: они сделали из нее женщину-вещь. Феминистки практически не знали ее и держали в памяти только ее «кокетство». Наше время, проникнутое индивидуализмом, заблуждается относительно роли салона во французском обществе. Сводить ее только к светскому развлечению — взгляд слишком узкий. Держать салон значило не только владеть искусством жить, это диктовалось еще и необходимостью: встречи, обмен мнениями сплачивали общество, а следовательно, обеспечивали его существование. Салон был средством воспитания и распространения информации и, как все СМИ, играл цивилизующую роль.

Общество порой не воспринимало всерьез поступков г-жи Рекамье, ее приверженность общественным интересам, ее «активную позицию» против смертной казни, которой она придерживалась неизменно, при всех режимах. А поскольку она не высказывалась в печати, с трудом верится даже в то, что она обо всем этом думала!

Среди тех, кто писал о г-же Рекамье, один человек не исказил и не приукрасил ее образ — это Жан д\'Ормессон. Он смотрит на нее глазами Шатобриана. Я же смотрю с противоположной точки зрения. Спешу добавить, что я всей душой люблю Шатобриана, чего нельзя сказать ни о г-же Ленорман, ни об Эдуаре Эррио, и одним из явных достоинств г-жи Рекамье представляется мне способность быть рядом в грандиозном рискованном предприятии, каким является творчество, с единственным мужчиной-писателем, которого она любила.

В этой книге я попыталась ответить на вопросы о Жюльетте Рекамье, которые задавала себе уже давно: как влияют на жизнь женщины постоянный диалог между нею и окружающими, противоречие между требованиями личной жизни и необходимостью существовать в обществе, между «быть» и «казаться»? Как возникает чудо идеального равновесия, чудо совершенной женственности?

Глава I

ПРИМЕРНАЯ ДЕВОЧКА

Если я, вопреки своему намерению не вдаваться в подробности того, что касается лично меня, все же повела рассказ о своих первых годах, то лишь потому, что нередко они оказывают весьма существенное влияние на всю последующую жизнь: они в той или иной степени определяют ее. Жюльетта Рекамье (Отрывок из «Воспоминаний» Жюльетты Рекамье в изложении г-жи Ленорман)
О первых годах Жюльетты Рекамье мы знаем сравнительно немного: кое-что сообщает г-жа Ленорман — к ее словам следует относиться с осторожностью, — кое-что установил Эррио, копаясь в известных нам архивных документах. Шатобриан, посвятивший 141 восхитительную страницу «Замогильных записок» своему собственному детству, отвел всего 33 строки детству Жюльетты. Да и то сосредоточился в них на единственном эпизоде — поступлении Жюльетты в монастырь.

Ее детство, прошедшее тихо и мирно, было счастливым. Единственная дочь в зажиточной и очень заботливой буржуазной семье. Жюльетта, похоже, была примерной девочкой образца эпохи Старого порядка.



Когда в конце 1777 года в Лионе родилась Жюльетта, в чести был белый цвет — главный цвет, который будет сопутствовать ей всю жизнь. Под влиянием «Новой Элоизы» Жан Жака Руссо женская мода преобразилась, и белый цвет стал популярным. Все носят платья «без стана», на креольский манер, ослепительной белизны, что выражает новую чувственность. Люди тянутся к невинности, простодушию, естественности. Молодые женщины открывают для себя любовь к природе и мечтают о пасторалях. Мать Жюльетты, всегда стремившаяся к изысканности и новшествам, тоже поддалась всеобщему настрою. По-другому стали смотреть на материнство и воспитание детей. Была ли Жюльетта вскормлена грудью, как Луиза Неккер, будущая г-жа де Сталь? Одевали ли ее на английский манер, а не кутали в пеленки, как четырьмя годами позже поступали с малышкой Адель д\'Осмонд, которая сделается г-жой де Буань? Точно сказать нельзя, но это вполне вероятно.

Молодая королевская чета, Людовик XVI и Мария-Антуанетта, принадлежащие к тому же поколению, что и родители Жюльетты, наконец-то дали своему браку свершиться: их первенец, девочка, появится на свет в следующем году. Они задают тон. В Версале господствует строгий и замысловатый этикет, но в Париже и больших городах знать и крупная буржуазия начинают смешиваться. Публика восторженно принимает или, напротив, ругает новую оперу кавалера Глюка «Армида». Обсуждают шалости графа д\'Артуа, одного из братьев короля, который только что выиграл у королевы пари на сто тысяч франков, что он построит новый дворец «Багатель» за то время, пока двор будет находиться в Фонтенбло. Этот «пустячок», символ его могущества и прихотей, соорудили за шестьдесят четыре дня!

Всем хочется, чтобы жизнь была нескончаемым праздником, все увлекаются игрой, проводят время в игорных домах и на балах-маскарадах, танцуют, плетут интриги, занимают себя чем только могут и старательно избегают того, что кажется болезнью конца века, — панического страха скуки.

А еще мечтают сражаться. Лафайет, наперекор семье своей жены, отправляется в Соединенные Штаты. Часть молодого французского дворянства горит желанием на месте оказать помощь тринадцати английским колониям, которые 4 июля 1776 года провозгласили свою независимость. Один из будущих наперсников Жюльетты Рекамье, Матье де Монморанси, тоже поедет туда — за боевым крещением.

Это движение, этот поворот в умонастроениях — лишь предвестники того подъема, каким будет отмечено, десятью годами позже, начало великого потрясения — Французской революции.

А пока одно поколение уходит, другое приходит ему на смену; маркиза Дюдеффан пишет Горацию Уолполу: «Я никогда не думала, что доживу до 1777 года. Но я дожила. На что потрачено столько лет?» Старая разочарованная сивилла пережила свою давнюю соперницу в искусстве светских приемов, г-жу Жоффрен, угасшую 6 октября в Париже. Подруга Понятовского, ставшего впоследствии польским королем, «царица Парижа», приветливая хозяйка богатого дома на улице Сент-Оноре, г-жа Жоффрен сумела собрать вокруг себя общество блистательных интеллектуалов, что для того времени было новшеством; о ней говорили, что «она, возможно, невежда, но умеет думать».

Девочка, родившаяся в Лионе, станет отчасти ее наследницей. Мещанка, богатая, щедрая и рассудительная, г-жа Рекамье тоже, не имея ни малейшей склонности к нарочитому умствованию, проявит яркий, подлинный вкус к таланту.

Она современница многих титулованных особ, с которыми ей суждено будет встретиться: царя Александра I, мадам Аделаиды (сестры Луи Филиппа, которую, как и его, воспитывала г-жа де Жанлис), маркизы де Монкальм (сестры герцога Ришелье) и Клэр де Керсен, будущей герцогини де Дюрас, — обе сыграют важную политическую роль в период Реставрации, а также примут участие в карьере Шатобриана; Элизы Бонапарт и Дезире Клари, которым судьбой будет уготован трон: первой — в Тоскане, второй — в Швеции.

И, наконец, отметим, что четверо из ярких действующих лиц Истории с большой буквы и жизни Жюльетты в 1777 году еще дети: будущей г-же де Сталь (1766) одинадцать лет, Бенжамену Констану (1767) — десять, Шатобриану (1768) — девять и Бонапарту (1769) — восемь.

В следующем году уйдут из жизни Вольтер и Руссо.

***

Жюльетта появилась на свет в среду 3 декабря 1777 года. По обычаю ее окрестили на следующий день в приходской церкви Сен-Пьер-э-Сен-Сатюрнен. Девочку нарекли Жанной Франсуазой Жюли Аделаидой.

Первые два имени — Жанна и Франсуаза — это имена крестных, последнее — Аделаида — вошло в моду благодаря трагедии Вольтера. Что касается обиходного имени Жюли (Юлия), то его носила одна христианка в Африке; в V веке она стала жертвой короля вандалов Гензериха, была продана в рабство и распята на Корсике, где ее особенно почитают. Так звали новую Элоизу, однако, вопреки расхожему мнению, это не домашнее имя матери Жюльетты. Свои именины г-жа Бернар отмечала 15 августа (Мария), а не 22 мая (Юлия). Мы узнали об этом из признания самой Жюльетты, которая через много лет после смерти матери поминала ее именно 15 августа, по вышеозначенной причине.

Родители Жюльетты принадлежали к крупной лионской буржуазии. Ее отец, Жан Бернар, входил в число наиболее известных нотариусов города. Жили они на улице Каж (между Роной и Соной, теперешняя улица Константины, выходящая на площадь Терро). В качестве королевского нотариуса мэтр Бернар стал преемником Патрена, Луи Шазотта, отца и сына Ромье и Жаллабера. В 1776 году он был занесен в «Лионский альманах» и фигурировал среди сорока нотариусов, статус которых приравнивался к статусу нотариусов Парижа. Звание королевского советника означало принадлежность к чиновникам среднего ранга, его носил всякий, кто занимал видную государственную должность.

Сын Жюста Франсуа Бернара и Марианны Фурнье, он родился, по-видимому, в 1748 году. 14 сентября 1775 года, в Гийотьере, приходе его будущей жены, он заключил брак с Мари Жюли Маттон, дочерью Пьера Маттона и покойной Мари Клерже. Мари Жюли Маттон, судя по всему, родилась в 1756 году. Из брачного контракта, заключенного ранее, 17 августа, видно, что молодая женщина состоятельнее своего супруга. На бракосочетании в качестве свидетелей присутствовали: Франсуа Фарг, свояк Мари Жюли Маттон, будущий крестный Жюльетты, Пьер Дегрийе, городской торговец, и Пьер Симонар, инспектор лионских таможен, друг жениха. Запомним эту фамилию — Симонар: этот человек сыграет важную роль в жизни Жана Бернара.

***

Что представляла собой эта пара?

Г-жа Ленорман описывает г-на Бернара немногословно: «Это был человек небольшого ума, мягкий и слабохарактерный, с чертами лица необычайно красивыми, правильными и благородными. Умер он в 1828 году, достигнув восьмидесяти лет и сохранив в столь преклонном возрасте красоту лица».

О г-же Бернар, которую она не могла знать, г-жа Ленорман высказывается более пространно: «г-жа Бернар была на редкость хороша собой. Блондинка, с ослепительно свежим и очень живым лицом. Она была создана восхищать и чрезвычайно большое значение придавала одобрению окружающих, как себя самой, так и своей дочери». И добавляет: «У нее был живой ум, она хорошо разбиралась в делах <…>, поэтому весьма успешно распоряжалась своим состоянием и сумела его приумножить».

Надо полагать, г-жа Бернар с легкостью помыкала мужем, который не отличался ни умом, ни силой характера. Эту живую и непринужденную мещанку можно было бы назвать «сметливой женщиной»: она словно вышла из пьесы Бомарше. Г-жа Бернар была кокеткой, имеющей голову на плечах и умеющей ею пользоваться. Ничего удивительного, что она подчинила себе домашний мирок и сама встала у руля семейного ковчега. Жюльетта будет всей душой привязана к матери.

Г-н Бернар, понятное дело, ни в чем не мог быть ей помехой. Его жизнь будет теснейшим образом связана с другом его юности, Пьером Симонаром: они женятся в одно и то же время, станут вместе воспитывать детей, в Париже поселятся под одной крышей и не расстанутся до самой смерти, которая к обоим придет во времена Реставрации. Г-жа Бернар объединит их в своем завещании, официально признав эту нерушимую связь, которую можно расценить как подавляемый гомосексуализм или как из ряда вон выходящий естественный союз: неразлучные друзья, похоже, уже в ранней молодости обрели равновесие в своих отношениях и нашли свой образ жизни.

Что представлял собою г-н Симонар, с раннего детства Жюльетты являвшийся частью эмоционального окружения, на фоне которого она росла? И вновь мы вынуждены обратиться к г-же Ленорман.

«Любезнейший эпикуреец, — сообщает она, — и последователь сенсуализма, столь навредившего XVIII веку; его кумиром был Вольтер, а сочинения этого писателя — излюбленным чтением. К тому же аристократ и ярый роялист, человек деликатный и честный. В союзе с отцом Жюльетты г-н Симонар олицетворял ум и деспотизм. Г-н Бернар время от времени восставал против владычества тирана, общение и дружба с которым были ему необходимы; несколько дней он пребывал в дурном настроении, затем вновь влезал в ярмо, и его друг брал над ним власть, к большому удовлетворению обоих…» Вот уж страстная привязанность!

Еще один бонвиван был близок к молодой чете, довершая тесно спаянный квартет, живущий общей жизнью: Жак-Роз Рекамье.

Он принадлежал к влиятельной и почитаемой семье, происходившей из области Бюже, что в горах Юры, которая, напомним, была присоединена к Франции в 1601 году. Имя основателя династии — Амедея Желу по прозванию Рекамье — стало известным с конца XV века. Фамилия, согласно семейному преданию, возникла из начальных слогов латинского девиза: RECtus AMIcus ERis (ты будешь верным другом). Есть и более простое объяснение: этимологический словарь дает «récamier = brodeur (вышивальщик)», от глагола recamer, вышивать.

В XVII веке у Клода Антуана Рекамье, одного из основателей коллежа в Белле (где будет учиться Ламартин), королевского нотариуса, ленного владельца Рошфора, облеченного правом суда, родились два сына, от которых берут начало две основные ветви семьи: ветвь Клода Рекамье — к ней будут относиться, в частности, Клодиа по прозвищу «прекрасная Аврора», мать знаменитого гастронома Брийа-Саварена, а также доктор Рекамье, который в течение сорока лет будет заведовать отделением в Отель-Дье[7], Центральной больнице Парижа; и ветвь Ансельма — с Ансельма I Рекамье (1663–1725), хирурга в Белле и владельца поместья Крессен. У него будет два сына: Ансельм II, хирург в Белле, как и его отец, и Франсуа, младший сын, интересующий нас потому, что он отец Жак-Роза.

Франсуа Рекамье (1709–1782), женившийся на Эмерансьен (или Эсмеральде) Деларош (из семьи лионских печатников), имел девятерых детей, в том числе трех сыновей, из которых младшим был Жак-Роз.

Родившийся 9 марта 1751 года в Лионе, крещенный в церкви Сен-Низье, он рано начал работать на отцовском предприятии. У Франсуа была деловая хватка; не порывая с поместьем Крессен, он обосновался в Лионе, где создал шляпное производство, которое будет процветать и сделается солидным предприятием, торгующим с заграницей, в частности со странами Пиренейского полуострова и Италией.

Жак-Роз начинает с того, что разъезжает по делам дома Рекамье и в этом качестве часто бывает в Испании — стране, которую он хорошо знает и владеет ее языком. Его коммерческая переписка слывет в своем роде образцом. Он неплохо знает латынь, цитирует Горация и Вергилия, «прекрасно умеет вести беседу, великолепный рассказчик <…>, у него живое воображение, он находчив, весел — и все это вместе делает его всеобщим любимцем. Благорасположение, которое он внушает другим, всегда приносит ему удачу», — говорит одна из его сестер, Мария-Антуанетта Рекамье.

Этот неисправимый оптимист также очень красив, «светловолосый, высокого роста, крепкого телосложения», — пишет г-жа Ленорман и коварно добавляет: «К несчастью, он не отличался строгостью нравов». Если говорить прямо, это означает, что он был веселым холостяком, который, женившись на склоне лет, продолжал содержать актрисок из Оперы… Сестра объясняет красивее: «Его сердце, нежное от природы, испытывало довольно сильные, но преходящие чувства ко многим красавицам». Однако, поскольку ему предстояло стать главой богатейшего клана и неисчерпаемым источником благосостояния для семьи, та готова была смотреть сквозь пальцы на его поведение…

Ветреный, жизнерадостный и предприимчивый, г-н Рекамье был и останется человеком своего поколения, которое последним в XVIII веке свободно вкушало пресловутую «сладость жизни».

Рекамье, как это легко себе представить, соблазнил г-жу Бернар. Пятнадцатью годами позже в письме к семье, объявляя о своем намерении жениться — к этому письму мы еще вернемся, — он напишет: «Можно сказать, что мои чувства к дочери сродни тем, которые я испытывал к матери». Эти чувства он осторожно определяет как «немного пылкие, быть может». Литота призвана заранее ответить на возражения лионцев по поводу его непредвиденной женитьбы, поскольку всем, вероятно, было известно о его связи с г-жой Бернар, но его старание затушевать ее в памяти людей, напротив, только подогревало воспоминания.

Не было ничего удивительного в этом взаимном влечении, возникшем в среде, где начинала утверждаться вседозволенность. Приличия, разумеется, соблюдались, аристократия в этом вопросе, как и во всем остальном, подавала пример, но никого уже нельзя было ввести в заблуждение. То, что молодые люди (обоим не было еще и двадцати пяти), блистательные, красивые, не лишенные честолюбивых помыслов, поладили друг с другом — вполне очевидно. Рекамье любил г-жу Бернар, он это признает. Отвечала ли ему взаимностью г-жа Бернар? Это другой вопрос…

Так или иначе, есть все основания полагать, что Жюльетnа была дочерью Рекамье. Пока это еще не создавало никаких проблем.

Добавим к сказанному, что, когда г-жа Бернар преждевременно уйдет из жизни, Бернар, Симонар и Рекамье останутся близкими людьми, по-прежнему будут жить одним домом или, если угодно, совместно вести хозяйство. Недаром лукавый Брийа-Саварен всегда упоминал их вместе, под общим наименованием «благородные отцы»!

***

Маленькая Жюльетта спокойно растет в доме на улице Каж до того дня, когда в семейной жизни происходит важная перемена: в 1786 году (а не в 1784-м, как ошибочно пишут г-жа Ленорман и Эррио) весь квартет перебирается в Париж. Что же произошло?

Мягкий, безобидный г-н Бернар, прочно обосновавшийся в своей нотариальной конторе в Лионе, получил назначение в столицу на должность сборщика налогов. Большое продвижение по службе! Этим он обязан Калонну. «Я не знаю обстоятельств, сведших г-на Бернара с г-ном Калонном», — говорит нам г-жа Ленорман. Быть может, не хочет знать.

Александр де Калонн был в ту пору генеральным контролером, то есть министром финансов страны. Он сохранит этот пост вплоть до следующего года. Скорее придворный, нежели финансист, он отказался проводить в жизнь план жесткой экономии, раздражавший двор, и занялся самоубийственным балансированием, которое хоть и не предотвратило крушение государства, по крайней мере отсрочило его. Кончилось тем, что в 1787 году он созвал Собрание нотаблей, на котором вынужден был признать крах государственных финансов — дефицит в 115 миллионов, что и навлекло на него опалу. Он уедет в Англию, где будет служить посредником между некоторыми эмигрантами и дворами иностранных государств и где скончается в 1802 году.

«Г-н де Калонн обладал бойким и блестящим умом, тонким и скорым суждением», — пишет Талейран в своих «Мемуарах». Это Калонн сказал Марии-Антуанетте: «Если то, чего желает королева, возможно, считайте, что это уже сделано; если невозможно — будет сделано!» С таким человеком мать Жюльетты могла найти общий язык, поскольку именно ей, разумеется, принадлежала инициатива в деле продвижения г-на Бернара по службе. Вступала ли она в контакт с министром, как предполагает герцог де Кастр, через посредничество маршала де Кастра, в ту пору губернатора Лиона и области, в прошлом сослуживца Калонна по министерству? Возможно и так.

Другую версию выдвигает Эррио, ссылаясь на воспоминания Этьенна Жана Делеклюза, опубликованные в журнале «Ретроспектива». Мы нашли этот рассказ об одном из вечеров 1824 года, проведенном у Помаре, где речь шла о Жюльетте, которую Делеклюз называет Луизой:


Г-н де Помаре сообщил нам весьма любопытные подробности, касающиеся г-жи Бернар, матери Луизы. Ее муж, г-н Бернар, занимаясь в Лионе коммерцией, оказался втянутым в неблаговидные дела, что заставило Париж принять меры к его аресту. Барон (отец, я его хорошо знал) предупредил Бернара и побудил его жену поехать в Париж, чтобы уладить мужнины дела, что та, по всей видимости, отличнейшим образом сделала. Говорят, это была женщина еще более красивая, чем ее дочь, прекрасно знающая, как себя вести. Репутация у нее была небезупречной, добротой она тоже не славилась. Г-жа и г-н де Помаре повторили мне то, что я уже слышал: что г-жа Бернар воспитывала свою дочь, готовя ее к некоей важной роли.


Портрет г-жи Бернар, хоть и нелицеприятный, совпадает с тем, что нам уже известно. Добавим, что до августа 1786 года г-н Бернар оставался на своем посту в Лионе, и 1 сентября его сменил г-н Клод Ворон.

Что касается Жана-Роза Рекамье, то свидетельство его сестры, Марии-Антуанетты, подтверждает эту дату. «Жак прибыл в Париж в 1786 году, по делам мадемуазель Софи, которая хотела, чтобы ее признали дочерью маркизы де Лаферте <…>. Он удачно провернул кое-какие дела, что и побудило его остаться в Париже».

Симонар (кажется, уже вдовец) и его сын, ровесник Жюльетты, отправились в Париж вместе с Бернарами и поселились там в особняке номер 13 по улице Святых Отцов. Что до Рекамье, то он обосновался на улице Майль.

***

Где все это время была Жюльетта?

Она присоединится к родителям году примерно в 1788-м. А до той поры вначале проведет несколько месяцев в Вильфранш-на-Соне, у тетки по материнской линии, Жаклин Маттон, вышедшей замуж за Луи-Матье Бланшет-дез-Арна. Неподалеку, в Платьере, проживала супружеская пара, которая заставит о себе говорить: Манон Ролан и ее муж[8].

Об этом периоде мы не знаем почти ничего, разве только то, что Жюльетта познакомилась со своей двоюродной сестрой Адель, будущей баронессой де Далмасси и владелицей замка Ришкур. Будучи на четыре года моложе, Жюльетта тем не менее стала для кузины покровительницей. Она очень любила Адель, преждевременно скончавшуюся на ее руках в 1818 году.

А вот маленькое семейное предание. По словам г-жи Ленорман, Жюльетта очаровала юного соседа по имени Рено Эмбло. «Милые, веселые впечатления детства приукрасили в ее сознании и приятнейшим образом вписали в память этого первого из ее бесчисленных обожателей…» Представим себе на мгновение юного Эмбло, если только он действительно существовал, который, сам того не подозревая, предвосхитил Бенжаменов Констанов и Шатобрианов!

Жюльетту привозят обратно в Лион и помещают в монастырь Дезерт, находившийся тогда в руках бенедиктинок. Можно было ожидать, что г-жа Бернар, стремившаяся дать своей дочери все самое лучшее, предпочтет урсулинок, у которых воспитание девочек, как у иезуитов воспитание мальчиков, было поставлено на самом высоком уровне. Но оказалось, что одна из сестер г-жи Бернар, Маргаритта Маттон, была там монахиней.

Монастырь стоял на том месте, где затем находился Лионский ботанический сад и которое ныне преобразовано в сквер. С вершины холма Круа-Русс открывался вид на Сону. Жизнь у немногочисленных пансионерок была весьма приятной. О пребывании в монастыре, точные сроки которого нам не известны, Жюльетта сохранила, по общему мнению, «неизгладимое» впечатление и рассталась с ним с сожалением. В одиннадцать лет она получила то, что важнее всего в начале жизненного пути: тепло, безопасность, сытость. Годы, проведенные в Лионе, навсегда поселили в ней ощущение устойчивости ее существования.

Как не похоже ее детство на дикарское, отчасти даже бедовое детство Шатобриана, гонявшего со своим другом Жесрилом по песчаному берегу Сен-Мало; порой им доставались тумаки от проходивших мимо юнг, на которых оба сорванца нападали с криками: «В воду, утки!»

Ничего общего и с Бенжаменом Констаном, у которого не было детства: отданный на попечение беспутным наставникам, он трясся по дорогам Европы. В одиннадцать лет он писал бабке с холодным безразличием юного Вальмона из «Опасных связей»: «Я смотрю, слушаю, но до сей поры не жажду удовольствий высшего света. Похоже, все они не слишком-то любят друг друга. Однако игра и звонкое золото вызывают во мне некоторое волнение; я хотел бы его заполучить для удовлетворения тысячи потребностей, которые называют фантазиями…» Ему нет еще и двенадцати, а эти слова уже выражают суть его натуры.

А что говорить о г-же де Сталь! «Рожденная знаменитой», по меткому выражению Ж. Дисбаха, «сверходаренная» девочка, запрограммированная своей матерью, суровой г-жой Неккер, единственный ребенок в семье (явление типичное для крупной буржуазии, которая, в отличие от аристократии, не заботится о выживании своей касты и не считает своим долгом плодиться и размножаться), Луиза растет в салоне родителей, в компании Дидро, Д\'Аламбера и Бюффона; она очень прямо сидит на маленьком табурете, как ее изобразил Кармонтель, всем своим существом внимая ученым рассуждениям блестящего собрания… В воспитании г-жи Неккер нет места ничему естественному — и она потерпит крах. Ее дочь, доведенная до отчаяния постоянной суровостью и навязываемой добродетелью, отвернется от нее и обратится к самому великому из людей, по крайней мере в ее глазах, — к своему отцу, у которого она, в каком-то смысле, возьмет уроки славы. Не считаясь с условностями, давая волю своей в высшей степени неугомонной натуре, притом склонная впадать в тревожное состояние, она выберет ориентиром — одна, веря в собственный «гений» — три путеводные звезды своей жизни: любовь, литературу и политику.

Десять первых лет жизни Жюльетты совпадают с десятью последними годами Старого порядка — особого общества, особой системы ценностей, особой культуры. Этому миру суждено рухнуть, и его главные действующие лица, сами того не ведая, весело и бодро несутся к пропасти. Именно в Париже, где Жюльетте предстоит прожить почти всю свою жизнь, она будет присутствовать при страшном зрелище.

Парижское воспитание

Тогдашний Париж, открывшийся маленькой Жюльетте, хоть и не имел преимуществ исключительного месторасположения столицы Галлии[9], сулил самые радужные в мире перспективы. Город, отличающийся элегантностью архитектуры и необычайным стремлением к новому, был похож на нескончаемую строительную площадку.

Внешний вид всевозможных «учреждений» и «застав», проектируемых архитектором Леду, вызывал столько же споров, как в наши дни Центр Помпиду… Сносили дома на мосту Менял и на мосту Нотр-Дам, ибо в моде «открытые мосты», такие, например, как мост Людовика XVI, связавший площадь Людовика XV (площадь Согласия) с Бурбонским дворцом, благодаря чему улучшилось сообщение между предместьями Сент-Оноре и Сен-Жермен, где выросло множество новых особняков, из которых самый роскошный — Сальм (дворец Почетного легиона).

Строятся новые кварталы, в частности Шоссе-д\'Антен, предназначенный для крупных финансистов, и предместье Руль — на месте бывшего королевского питомника. С недавних пор два новых здания дали приют Итальянскому театру и Французскому театру (на месте театра «Одеон»). К колокольне церкви Сен-Сюльпис пристроили башню, а все иностранцы посещают величественную церковь, возведенную по проекту Суффло, над которой он работал до самой смерти в 1780 году и которую уже после него понемногу достраивали; признанная шедевром, эта церковь Святой Женевьевы получит назначение, соответствующее ее грузности и академизму, став национальным некрополем — Пантеоном.

***

Родители Жюльетты поселились в фешенебельном особняке на левом берегу, на улице Святых Отцов, между Сеной и улицей Жакоб, рядом с особняком Шабанн.

Жили на широкую ногу: семья имела экипаж (вещь первостепенной важности в те времена, когда ходить по улицам Парижа было занятием поистине спортивным!), ложу во Французском театре, а это означало, что несколько раз в неделю собирался мини-салон с последующим традиционным поздним ужином, кроме того, устраивались великолепные домашние приемы.

Г-жа Бернар чувствовала себя непринужденно в среде финансистов и умных людей, которыми она себя окружала. От парижской жизни, более роскошной и динамичной, чем лионская, г-жа Бернар расцвела. Никогда еще она не была так красива и очаровательна. Лионцы, наезжавшие в столицу, могли в этом убедиться, поскольку она устраивала их у себя, что было совершенно естественно в эпоху, когда очевидная принадлежность к землячеству побуждала выходцев из одной провинции держаться вместе. Впрочем, они не казались провинциалами, даже если стойкие вкусы и прочные связи порой их выдавали. Поборники новизны, избегающие крайностей, роялисты, однако роялисты умеренные, каковыми они и останутся, — Бернары, если нужно, пускали пыль в глаза, умело придавая своим приемам живость и блеск, образуя салон на парижский манер.

Рекамье, разумеется, постоянно присутствует в доме на улице Святых Отцов. Его брат Лоран и зять Дельфен после смерти Франсуа Рекамье управляют лионским домом, который, похоже, занимается еще и банковской деятельностью. Жак-Роз, «совладелец торгового предприятия», закладывает основы своего будущего успеха. Эдуар Лемонте, в скором будущем депутат Законодательного собрания, Камиль Жордан, с задатками большого либерала, Жозеф-Мари Дежерандо, юрист и философ, тоже лионец, — завсегдатаи дома Бернаров. Пройдя через испытания Революции, они вновь соберутся подле Жюльетты.

Среди молодых людей, вращающихся около г-жи Бернар, есть некто, на ком мы ненадолго задержим внимание. Он высок ростом, элегантен. Все отмечают его учтивость вкупе с необычайной расторопностью и бесподобным природным красноречием. Он умен и, как никто другой, умеет расточать комплименты. Литератор, протестант и масон, уроженец Бигорра, до самой Революции отстаивавшей свою независимость по отношению к центру, — желанный гость в салоне, открытом для новых идей, где интеллектуальная мода может иной раз подменить собою мысль. Эти привлекательные манеры он сохранит на всю жизнь. Виктор Гюго в «Былом» упомянет о старом и очень приятном господине восьмидесяти пяти лет, о котором, не зная его имени, женщины говорили: «Какой очаровательный старик!» А когда узнавали имя, восклицали: «Чудовище!» О да, «чудовище», «Анакреон гильотины», более расхожее прозвище — «гиена», человек, который провозгласил Террор, — это Барер[10], очаровательный Барер, тогда еще только Бертран Барер де Вьёзак, родом из Тарба, блистательная личность, проездом в столице.

В салоне Бернаров царствует знаменитость — Лагарп. Колоритный автор никому не интересных трагедий, родившийся в 1739 году, в молодости был протеже Вольтера. Тот прилагал безумные усилия, чтобы продвинуть его на литературном поприще, помочь получить признание и даже пенсию. Взамен Лагарп отплатил ему, мало сказать, неблагодарностью: он выкрал, а потом распространил рукописи философа весьма компрометирующего характера, предназначенные для узкого круга лиц. В итоге несостоявшийся преемник навлек на себя гнев патриарха и был с треском изгнан из царства Ферней… Гнусная история!

Этот Вольтер в миниатюре, появляясь в доме на улице Святых Отцов, проповедовал воинствующий атеизм (Революция заставит его переменить свои взгляды). Впрочем, он весь был воинствующим. Маленький, неказистый, обидчивый и злобный, он не был в чести у коллег и слыл человеком, способным затеять склоку с каждым, кто раскроет рот. «Резкий во всем, все сводящий к самому себе, с одинаковым удовольствием поносящий других и восхваляющий себя <…>, он был догматичен и полон злобы <…>, тем не менее приходил читать нам свои трагедии, которыми сам же и восторгался во всеуслышание…» Эта хлесткая характеристика принадлежит перу мадемуазель де Корансез, будущей супруги члена Конвента Кавеньяка, родители которой в то время принимали у себя Лагарпа. «Чтобы быть выше ростом, — добавляет мадемуазель де Корансез, — он носил обувь на трехдюймовых каблуках, которыми чиркал при ходьбе…» Убийственная черта, довершающая портрет!

Малосимпатичная личность, он тем не менее будет находиться в постоянных и близких отношениях с людьми, окружающими Жюльетту. Его диалоги с Симонаром исполнены огня, обходительность хозяйки дома и обаяние ее дочери, должно быть, тоже возымели свое действие: Лагарп не только позволит себя повторно женить во времена Директории при посредничестве Рекамье, но и возьмет хорошенькую девочку под свое покровительство. Что там какой-то Эмбло — первым обожателем Жюльетты был этот любивший поучения склочник, который ей в дедушки годился. История подчас готовит нам жестокие сюрпризы.

Тем временем Жюльетта растет, Жюльетта забавляется. У нее веселый, приветливый нрав. Иногда она делает глупости: например, младший Симонар катал ее в тачке по верху общей стены отцовского сада… А то еще лазила в соседский сад рвать самый спелый виноград, опять с тем же кавалером. Однажды дети попались. Симонар-младший, обходительный, но трусоватый, спасся бегством. Бедная Жюльетта, оставшаяся на верху стены, не знала, что делать. Ее красивое побледневшее личико быстро обезоружило свирепого хозяина. Он успокоил прелестное дитя, пообещал ничего не говорить родителям и сдержал слово. На этом прогулки по стене закончились.

Один из друзей семьи, пожалуй, пристальней других следит за развитием Жюльетты и, как никто, заботясь о ней, отмечает: «В ней есть зачатки добродетелей и принципов, которые редко встретишь в столь нежном возрасте; это натура чувствительная, ласковая, благодетельная, добрая и нежно любимая всеми, кто ее окружает, и всеми, кто ее знает». Подпись — Рекамье.

Жюльетта учится. В дополнение к хорошему классическому образованию она будет владеть английским и итальянским, в которых ей представится случай попрактиковаться. Ее культурный уровень, по всей видимости, примерно такой же, как у всякой девушки того времени. Представим себе, каким мог быть круг ее чтения: в том же возрасте Жюли де Лепинас прочла Монтеня, Расина, Вольтера, как говорят, знала наизусть Лафонтена, изучала в подлиннике произведения Шекспира и до самозабвения любила Руссо. Мы сомневаемся, что у Бернаров «до самозабвения» зачитывались трудами философов, но наверняка их знали и обсуждали. По меньшей мере, дамы читали «Прогулки одинокого мечтателя» и «Новую Элоизу».

К этому можно прибавить Петрарку, которого Жюльетта попытается перевести на французский, а позже Данте и Метастазио. Еще, разумеется, две книги, которые в течение двух веков оставались бестселлерами: «Неистовый Роланд» Ариосто и «Освобожденный Иерусалим» Тассо. Возможно также, она читала г-жу де Севинье, некоторые проповеди Боссюэ, Фенелона, а также Оссиана и «Вертера» Гёте, почему бы нет…

Г-жа Бернар, вероятно, обожала модные романы, эти «будуарные книги», которые любила и королева. Сент-Бёв знал, что в секретном фонде Национальной Библиотеки хранится часослов с гербом Марии-Антуанетты, который в действительности содержит романы г-жи Риккобони! Ничто не мешало матери Жюльетты открыто читать ту литературу, которая занимала всех, и говорить о ней с дочерью.

К примеру, повесть «Поль и Виргиния», вышедшую в 1786 году и вызвавшую восторг у читателей. Что может быть более впечатляющим, чем эта экзотическая пастораль, в которой герои растут на лоне природы, среди волшебного очарования цветов, растений, в благодатном климате острова Маврикий, пробуждаются к жизни, любви, нравственности. Но рай утрачен, и их ждут разрыв, несчастья, коварство общества. Жюльетта могла усвоить высшие жизненные принципы целомудренной Виргинии: «Человек счастлив, когда заботится о счастье других».

Литература прочно войдет в жизнь Жюльетты: она станет для нее живой культурой, подпиткой для ее личной жизни. Она воздавала должное умершим поэтам и окружала себя поэтами-современниками. Она окажется активным открывателем талантов. Помимо того, что тридцать лет своей жизни она посвятит Шатобриану, она увидит, как взойдет молодая поросль романтиков, будет воодушевлять и поддерживать это новое поколение.

У Жюльетты большие способности к музыке. Уроки даются ей легко, и она на всю жизнь сохранит поразительную музыкальную память. Она овладевает игрой на фортепиано и арфе, занимается пением; свой вокал она будет совершенствовать с Буальдьё, звезда которого тогда еще только восходила; будучи всего двумя годами старше своей ученицы, он был скорее репетитором, чем преподавателем. Не будет ли его опера «Белая дама» отголоском встреч с Жюльеттой?

Как и литература, музыка займет особое место в жизни г-жи Рекамье. Необходимая и привилегированная спутница ее душевных настроений, музыка будет управлять эмоциональной стороной ее жизни. Жюльетта будет трепетать при звуках «Мизерере» Аллегри в Риме, в Аббеи-о-Буа будет принимать Листа и совершит один из своих последних выходов в свет, чтобы послушать Берлиоза… Музыка в большей степени, чем все другие искусства, будет отмечать этапы духовной жизни Жюльетты.

Что до рисунка и акварели, то ими Жюльетта занималась у известного мастера Юбера Робера. Родившийся в 1733 году, этот парижанин начал свою карьеру в Риме, куда сопровождал французского посла графа де Стенвиля, впоследствии герцога де Шуазеля. Друг Фрагонара, он по возвращении во Францию станет членом Королевской Академии и с 1784 года будет хранителем живописных полотен в недавно созданном Музеуме. Скончается он в Париже, в 1808 году. Жюльетта как будто имела небольшую мастерскую по соседству с его собственной.

В одном из писем к семье Жак-Роз Рекамье пишет, что «воспитанием Жюльетты занимались со всем тщанием, уделяя гораздо больше внимания вещам серьезным, нежели чистому развлечению, которым, однако, тоже не пренебрегали».

Среди искусств, относящихся к сфере развлечений, которым г-жа Бернар желала обучить свою дочь, она выделяла искусство вращаться в свете, включающее чисто парижское умение быть красивой и нравиться.


Г-жа Бернар страстно любила свою дочь, она гордилась ее нарождающейся красотой; сама имея склонность наряжаться, она придавала не меньшее значение внешности дочери, чрезвычайно заботясь и о ее нарядах. Бедняжка Жюльетта приходила в отчаяние от того, что ее заставляли проводить долгие часы за туалетом всякий раз, когда мать вывозила ее в театр или в свет, а такие выезды г-жа Бернар, в своем материнском тщеславии, устраивала так часто, как только могла.


Г-жа Ленорман, очевидно, ненавидела легкомыслие и все, что из него вытекает. Мы не знаем, действительно ли Жюльетта томилась, ожидая, когда ее закончат одевать. Скорее, напротив, она это обожала. Это было свойственно ее возрасту, она всегда имела перед глазами образец «красивой женщины», ее матери, к тому же, наверное, у нее была природная тяга к элегантности. В юности Жюльетта будет даже существом довольно самовлюбленным, до той поры, пока у нее не выработается утонченный вкус как выражение внутренней потребности. А в то время она просто «девочка-конфетка» и, вероятно, счастлива этим.

Ее везут в Версаль присутствовать на одном из последних (но она об этом не подозревает) зрелищ с участием королевской семьи, представляющем традиционную и сложную церемонию, — так называемый «большой стол». Известно, что в некоторые дни, главным образом по воскресеньям, публика допускалась лицезреть королевскую семью за трапезой. Г-жа Ленорман сообщает нам, что монаршая чета, очарованная красотой девочки (это, должно быть, происходило в первые месяцы 1789 года), велела подвести ее, чтобы она померилась ростом со старшей дочерью короля. «Жюльетта оказалась немного выше».

Нет сомнений, что если бы Шатобриан прослышал о подобной истории, он ухватился бы за нее и преподнес в «Замогильных записках» под соответствующим углом зрения… Стоять рядом с Людовиком XVI и членами его семьи — позже, во времена Реставрации, это имело бы огромное значение. Шатобриан живо поведал нам о своем «представлении», за которым последовал «День карет» — грандиозная охота, в которой он участвовал в феврале 1787 года. Баронесса де Сталь тоже была «представлена» через некоторое время после своего замужества, и, Бог свидетель, нам известны все пикантные подробности этой сцены: порванный шлейф платья, смущение «представляемой», благожелательность короля, любезно сказавшего: «Если вы не чувствуете себя свободно среди нас, тогда вы не почувствуете себя свободно нигде!» По нашему мнению, Жюльетта в Версале — да. Меряется ростом со старшей дочерью короля — вряд ли.

Не стоит удивляться словам г-жи Ленорман о том, что «Жюльетта воспитывалась в доме своей матери, под ее заботливым присмотром». В конце XVIII века появляется новое, очень современное для той поры понятие семьи в узком смысле слова: родители и дети. Возникает интерес к ребенку как таковому. Он больше не рассматривается как некая составляющая рода, которая должна еще доказать свою жизнеспособность, прежде чем ее станут принимать во внимание. Тем не менее ребенок, как и прежде, сразу вступает в мир взрослых, желает он того или нет. Он очень рано становится зрелым, минуя период отрочества, этот переходный возраст, который в наше время длится бесконечно и из которого наше общество сложило настоящий миф.

Единственная дочь, со всех сторон окруженная заботой, Жюльетта являет собой особый случай, но также и пример успеха новой системы воспитания: ребенок как продукт и отражение своей семьи.

Начало Революции

Как переживала Жюльетта Революцию? Нам это неизвестно. В семейных источниках об этом почти ничего не говорится. В целом можно сказать, что Бернары-Симонары-Рекамье, вышедшие невредимыми из революционных потрясений, были типичными средними парижанами, натерпевшимися страху, но сумевшими чудом выпутаться из сетей террора — мы увидим, каким образом.

Попытаемся, тем не менее, понять, чем были в глазах ребенка, которому 14 июля 1789 года не исполнилось и двенадцати лет, различные периоды, сменяющие друг друга этапы этого всеобщего потрясения, представить их себе не как цельную пьесу, воссоздаваемую после всего произошедшего сочинителями (а часто и идеологами) Истории, а напротив, как цепь более или менее знаменательных событий, смысл и значение которых трудно понять по горячим следам.

Брожение умов и развитие идей на протяжении всего столетия подготовили парижан к тому, что они с воодушевлением восприняли падение громоздкого символа феодализма — Бастилии. Они благосклонно отнеслись и к внезапному введению парламентаризма в политическую жизнь: уже давно просвещенная буржуазия рассматривала представительную монархию, монархию на английский манер, как желательный путь развития.

Можно держать пари, что Бернары приветствовали взятие крепости — событие, пробудившее двор (всем ненавистный) и положившее конец — как полагали, навсегда — абсолютизму, этому преступлению против разума.

13 августа весь город выходит на улицы, чтобы присутствовать при потрясающем зрелище — разрушении тюрьмы, которое Шатобриан, находившийся на месте событий, назвал «вскрытием Бастилии»:


Под навесами открылись временные кафе; у их владельцев не было отбоя от посетителей, как на Сен-Жерменской ярмарке или Лоншанском гулянии; множество карет разъезжали взад-вперед или останавливались у подножия башен, откуда уже сбрасывали вниз камни, так что пыль стояла столбом. Нарядные дамы, молодые щеголи, стоя на разных этажах, смешивались с полуголыми рабочими, разрушавшими стены под приветственные возгласы толпы. Здесь можно было встретить самых известных ораторов, самых знаменитых литераторов, самых выдающихся художников, самых прославленных актеров и актрис, самых модных танцовщиц, самых именитых иноземцев, придворную знать и европейских послов: здесь кончала свои дни старая Франция и начинала свою жизнь новая[11].


Эта лавина камней в свете летнего дня, должно быть, производила грандиозное впечатление. Принцессу Аделаиду Орлеанскую и ее братьев г-жа де Жанлис отвела на террасу по соседству с Бомарше, и они жадно следили за происходящим. Потом рабочие будто бы «торжественно проводили их до кареты».

А там ли юная дочь Бернаров, миловидная девочка в белом муслиновом платье с голубым поясом — это всегда будет ее излюбленным сочетанием цветов, — с распущенными, по тогдашней моде, и запыленными волосами? Может быть, на какое-то мгновение, в возбужденной толпе, она окажется рядом с молодым шевалье де Шатобрианом, таким же безвестным, как она сама, и, как она, зачарованным мощным грохотом разрушаемого архитектурного монстра, дикой красотой сцены катаклизма, какой не выдумать и романтикам? Недурная мысль, надо признать…

***

В окружении Бернаров повседневная жизнь в следующие два года мало изменилась. Первые реформы, хоть и восторженно встреченные парижанами, не всегда были правильно поняты. Все восприняли их как конечный результат. А между тем обрушить, словно карточный домик, ветхие опоры феодализма было только началом…

В доме на улице Святых Отцов, должно быть, одобряли деятельность Учредительного собрания: отмену привилегий, провозглашение национального суверенитета, разделение власти, введение актов гражданского состояния, деление королевства на департаменты. Установление гражданского контроля над Церковью не было воспринято как трагедия, и весной 1791 года Жюльетта отправилась на первое причастие в церковь Сен-Пьер-де-Шайо. В общем, Бернары, по всей видимости, были рады тому, что они больше не «подданные», но «граждане», которых Декларация прав человека и гражданина наделила новыми правами и иной ролью в обществе.

Наслаждались свободой, играли в вист, готовились к регулярно проводившимся грандиозным церемониям, доставлявшим радость всем жителям столицы, к какому бы классу они ни принадлежали. В письме к своему другу Розенштейну г-жа де Сталь пишет: «Народ, впрочем, не понимает этих тонкостей, с утра до вечера все танцы, иллюминация, празднества. В общем, он счастлив…» В другом месте она рассказывает о «Дне тачек»: в годовщину взятия Бастилии, объявленную праздником Федерации, парижане заменили собой недостающих землекопов, в общем гражданском порыве засучили рукава и, бегая наперебой с тачками, груженными землей, сами оборудовали амфитеатр на Марсовом поле.

Талейран, епископ Отенский, похоже, был героем этого великого дня. Проливной дождь не стал помехой для сотен тысяч человек, собравшихся в знак национального согласия, преисполненных внимания и воодушевления: «Это был величайший момент, необыкновенное проявление веры в стране, находившейся под угрозой, стремительно меняющейся, народ которой страстно желал ее спасти. Картина была ошеломляющая: французы любили Францию. На вершине пирамиды, в центре внимания всей нации, должен был предстать перед алтарем епископ Отенский — лицом к небу, лицом к королю, лицом к отечеству: он отслужит мессу единению, братству, миру и свободе». Биограф Талейрана верил во всю эту «комедию» не больше его самого. Что до толпы, то она безумствовала.

Ликование длилось несколько дней. Публика танцевала вокруг освещенного обелиска, установленного «среди елисейских насаждений»; отцы семейств в окружении своих чад, влюбленные, супруги, веселые друзья отдавались без остатка этой «восхитительной смеси из сильных впечатлений и нежных чувств», — сообщает нам автор «Исторических картин Французской революции».

Шатобриана там не было. А Жюльетты?

В атмосфере столицы ощущалось мощное биение жизни, как это часто бывает в период волнений. «Да здравствует нация, закон, король!» Еще некоторое время это будет обнадеживающим, мирным лозунгом города, который гудит как растревоженный улей, ошалев от удовольствий последних дней, города, который играет, торгует и танцует как никогда; Париж очарован своим шумом, упивается потоком собственных идей и острот. Париж пока еще веселится.

***

В июне 1791 года произошла прискорбная история с бегством короля в Варенн[12], и на сей раз толпа безмолвствует. Когда король с приближенными возвращается в Париж, она следует предписаниям, расклеенным на улицах столицы: «За приветствия Людовика XVI — битье палками; за оскорбления его — казнь через повешение». Люди испытывали смешанные чувства: некоторые окончательно утратили былое доверие к монаршей семье, многие к ним враждебны, большинство удручено.

Бернары, вероятно, были в числе последних. Вышли ли они на улицу, точно потрясенные соседи, когда королевская дорожная карета со скоростью похоронной процессии возвращалась в Тюильри? Сжалось ли их сердце, когда монархи, уже больше похожие на узников, проезжали сквозь молчаливую толпу? Осознали ли они всю важность момента в этом томительном молчании?

И знала ли Жюльетта, наблюдая несколько дней спустя за торжественным препровождением праха Вольтера в церковь Святой Женевьевы по Королевскому мосту (неужели бы Симонар пропустил такое событие!), что это начало бурных революционных событий, похожее на грандиозный спектакль, то веселый, то напыщенный и патетический, станет для нее прощанием с детством?

Действительно, скоро все кончится: кончится беззаботное время, веселые забавы между уроком игры на арфе и уроком танцев. Кончатся блестящие приемы на улице Святых Отцов. Грядут суровые времена, и в ожидании обе семьи как-то незаметно сплачиваются. Ждать придется недолго. За бурным штурмом дворца Тюильри в августе 1792 года последовала страшная сентябрьская бойня[13] — настоящая кровавая мясорубка, ужаснувшая Париж. Цепь трагических событий отныне кажется неразрывной. До сих пор люди осторожно помалкивали. Теперь же они стали дрожать от страха.

Глава II

НОВОБРАЧНЫЕ I ГОДА РЕСПУБЛИКИ

Одни только обстоятельства определили ее особую участь. г-жа Ленорман
События развиваются стремительно.

В июле 1792 года Законодательное собрание, пришедшее осенью минувшего года на смену Учредительному собранию, провозглашает «отечество в опасности», и во всех концах столицы открываются призывные пункты. В августе Париж чувствует надвигающуюся опасность: иностранное вторжение кажется неминуемым. Несмотря на самоотверженность швейцарской гвардии, дворец Тюильри взят штурмом, монархия свергнута[14].

Вторая революция начинается не в обстановке радости и веселья, как первая, а в атмосфере тревоги и напряженности. Исполнительная власть отсутствует, ее место занимает временный совет во главе с громогласным Дантоном. Собрание изгоняет священников, отказавшихся присягнуть новой власти, закрывает монастыри, распускает монашеские ордены. Король заключен в Тампль. Коммуна Парижа становится органом диктатуры и попирает личные свободы граждан. Она арестовывает множество людей, которых считает подозрительными, и учреждает чрезвычайный уголовный суд. Каждый парижанин отныне обязан иметь при себе удостоверение о благонадежности, но и оно не вселяет уверенности.

Со 2 по 5 сентября в тюрьмах происходит серия массовых убийств, по всей видимости, стихийных: в Аббатстве, Карм, Шатле, Консьержери и даже в Форс, Сальпетрие и Бисете, где по большей части содержались женщины и дети. Запахло кровью. Запахло славой: 20 сентября нация одерживает победу над прусскими войсками в сражении при Вальми. В Законодательном собрании Дантон пламенной речью воодушевляет аудиторию на борьбу с врагами отечества: «Чтобы победить их, господа, нужна смелость, смелость и еще раз смелость, — и Франция будет спасена!»

Конвент, сменивший Законодательное собрание, избран на основе всеобщего избирательного права. Страх так велик, что свою волю изъявляет лишь готовое на все меньшинство. 21 сентября Конвент упраздняет монархию и на следующий день провозглашает Республику. Наступает I год Республики. Жирондисты и монтаньяры сталкиваются друг с другом. Страна скатывается к насилию и фанатизму. Получают оправдание чрезвычайные меры: одни требуют трибуналов и смертной казни, чтобы уничтожить других. Далеки уже «принципы 1789 года», воспламенявшие сердца, далека «Декларация прав человека и гражданина», в первой статье которой содержится требование «всеобщего счастья». Кажется, что любое политическое инакомыслие можно преодолеть, лишь физически устранив несогласных… Мечтали о терпимости и Просвещении — теперь готовы резать друг друга.

Начинается процесс над королем. У людей словно парализовано сознание. Народные массы, эти санкюлоты, желающие наконечниками пик загнать человечество к счастью (Конвент их остерегается, но Коммуна ими помыкает и может в любой момент развязать им руки) — сила страшная и внушающая страх. Средний парижанин замыкается в своем доме. С наступлением зимы тревога, голод и холод угнетают души.

Король был казнен 21 января 1793 года. Военные неудачи усилили диктатуру внутри страны: власти учреждают революционный трибунал — разумеется, чрезвычайный.

В начале апреля Робеспьер и Марат решили покончить с жирондистами и потребовали их ареста. Те дали отпор, передав Марата революционному трибуналу. 5 флореаля I года, 24 апреля 1793 года, через три месяца после казни Людовика XVI, Париж бурлил. Взъерошенная толпа «фанатов» Марата ворвалась в здание трибунала, требуя оправдательного приговора, а затем устроила ему триумф…



Как случилось, что Жак-Роз Рекамье попросил у родителей Жюльетты руки их дочери? И почему он это сделал? Вопреки утверждению г-жи Ленорман, это произошло еще не в «разгар Террора». Террор будет провозглашен 5 сентября. Но Рекамье, как и все, понимал, насколько тревожно ближайшее будущее: он был уверен, что его, финансиста, рано или поздно побеспокоят, — и был прав. В сентябре 1793 года, когда по Парижу прокатится не одна волна обысков, у него в доме найдут: «Четыре переводных векселя из Лондона, выставленные Андре Френчем и Компанией и принятые Дюрнеем, на общую сумму в сто тысяч ливров и подлежащие оплате в течение десяти дней со дня предъявления <…>, плюс один вексель из Лондона, выставленный 16 августа Жаном Дювалем и Сыном и признанный Маллебратом и Компанией». Наблюдательный комитет «ныне восстановленной секции Вильгельма Телля, бывшей Майль» дал распоряжение Комитету национальной безопасности Конвента депонировать эти пять векселей. «Гражданин Рекамье, банкир, улица Майль, № 19, у которого хранились означенные пять векселей, подпадает под подозрение в биржевой спекуляции, хотя в ходе проверки его бумаг не было получено неопровержимых доказательств…»

Этого было достаточно, чтобы отправиться на гильотину. В дело вмешается всемогущий Барер, член Комитета общественного спасения, и (вероятно, уничтожив дело) выручит Рекамье из беды.

Итак, прошедшей зимой Рекамье не без оснований полагал, что его постигнет судьба некоторых его друзей, таких, как банкир Лаборд, на чьей казни он присутствовал. Г-жа Ленорман объясняет, что Рекамье ходил смотреть на казнь короля, королевы, откупщиков и «всех, с кем его связывали деловые или общественные отношения <…>, чтобы свыкнуться с участью, которая, быть может, ждала и его…». Вызывают удивление подобные стойкость и мужество в человеке, который, несмотря на свой легендарный оптимизм, окажется чрезвычайно впечатлительным, легко пасующим перед трудностями, склонным впадать в крайности.

Колдовское притяжение эшафота, скорее, объясняется пагубным оцепенением, парализовавшим Париж на те несколько месяцев, пока длилось организованное кровавое безумие.

Как бы там ни было, Рекамье боялся. И Бернары тоже. Королевский чиновник, г-н Бернар легко мог быть уличен в «принадлежности к аристократии», а этого было достаточно, чтобы отправить человека на смерть. Все они были людьми богатыми, что обрекало их на доносы, какие бы ни принимались предосторожности с целью этого избежать.

Стало быть, они «придумали» этот брак — и не они одни, — чтобы защитить Жюльетту, которой было тогда пятнадцать лет и три месяца, на случай, если семью подвергнут репрессиям. «Защитить» значило обеспечить передачу ей их состояния[15].

В брачном контракте, заверенном нотариусом Кабалем 11 апреля 1793 года, открыто сказано:


Статья 3: Г-н и г-жа Бернар в связи с бракосочетанием их дочери назначают и дают в качестве приданого за вышеназванной г-жой будущей супругой, их дочерью, совместно и каждый в половинном размере сумму в шестьдесят тысяч ливров…
Статья 6: Вышеназванный будущий супруг назначает вышеназванной будущей супруге в качестве наследства… пожизненную ренту в размере четырех тысяч ливров…
Статья 7: В случае, если г-жа будущая супруга переживет г-на Рекамье… она получит… сумму в шестьдесят тысяч ливров в качестве средств к существованию…


Излишне говорить, что в те смутные времена подобные пары, возникшие волею обстоятельств, не были редкостью, равно как и фиктивные разводы по той же причине — сохранение наследственного имущества: новые республиканские институты, будучи довольно гибкими, делали несложными такого рода мероприятия.

Этот союз являл собою сделку. Г-же Бернар, десять лет не имевшей доступа к средствам мужа, и Рекамье, без сомнения, не составило большого труда убедить г-на Бернара и Жюльетту.

Однако, спросите вы, почему Рекамье, закоренелый сорокадвухлетний холостяк, обремененный целой армией лионских племянников, внимательно следивших за парижскими успехами своего дядюшки (их тоже придется убеждать, как и сестер Рекамье), почему этот старый преданный друг семьи пожелал оставить свое состояние Жюльетте?

Ответ ясен: потому что Жюльетта была его дочерью, и он это знал.

Объяснимся. Г-жа Ленорман сообщает нам, несомненно, взвешивая каждое слово:


…он <Рекамье> всегда заботился о ней в детстве, дарил ей самых красивых кукол, она <Жюльетта> не сомневалась, что он будет весьма сговорчивым мужем; она без тени тревоги приняла будущее, которое было ей предложено. Впрочем, эта связь всегда была только внешней: г-жа Рекамье получила от своего мужа только имя. Это может вызвать удивление, но не мое дело объяснять этот факт; я ограничиваюсь тем, что удостоверяю его, как могли бы удостоверить все те, кто, познакомившись с г-ном и г-жой Рекамье, проникли бы в их частную жизнь. Г-н Рекамье неизменно состоял лишь в отеческих отношениях со своей женой, он всегда относился к юному и невинному созданию, носившему его имя, не иначе как к дочери, красота которой пленяла его взор, а известность тешила тщеславие.


Эррио менее определенен в своих высказываниях: он смешивает фиктивный брак — все современники были свидетелями этого брака — и так называемые «обстоятельства» — о них мы расскажем позднее, — которые суть не что иное, как сплетни, появившиеся после смерти Жюльетты. Касательно брака Эррио пишет: «Сделка, а, по нашему мнению, это именно сделка, была быстро заключена». И далее: «Не следует докапываться здесь до самой сути…» Значит, сам он докопался! Эррио цитирует г-жу Мол, англичанку, воспитанную в Аббеи-о-Буа, которая в книге воспоминаний, опубликованной в 1862 году, через три года после книги г-жи Ленорман, говорит о слухах, ходивших еще при жизни Жюльетты, относительно отцовства г-на Рекамье. Эррио все прекрасно понял.

Упоминание об отцовстве Рекамье содержится в письме Камиля Жордана Жюльетте, написанном во времена Империи, после ее поездки в Лион, где она, разумеется, очаровала всех: молодую жену Камиля Жордана, их маленькую дочь, грозных сестер Рекамье и в их числе г-жу Дельфен, дам деятельных и благонравных, а также странную личность, леди Уэбб, прозванную Миледи, — англичанку, запертую в Лионе континентальной блокадой и тоже проникшуюся страстью к Жюльетте. Добавим к этому, что Камиль Жордан был человеком высоких моральных качеств и весьма тактичным: давний друг Бернаров и Рекамье, как и они, лионец, тесно связанный с г-жой де Сталь, он был близким другом семьи, кем-то вроде второго отца для Жюльетты, что объясняет свободу его высказываний. Вот интересующий нас фрагмент письма: «…это просто чудо, как в столь короткий срок вам удалось, как бы играючи, увеличить число покоренных вами сердец, начиная с набожных сестер, которые почти простили своему кюре его грехопадение, поскольку он сотворил такое дитя, как вы, и кончая ветреной Миледи, почти забросившей своего любовника ради такой подруги, как вы».

«Набожные сестры» — это, разумеется, сестры Рекамье. Их «кюре», то есть, в данном контексте, их гуру, защитник и глава клана — сам Рекамье. «Почти простили», потому что в этом кругу, столь замкнутом и щепетильном в отношении нравов, Рекамье считался человеком легкомысленным, что отразилось в суждении о нем его племянницы, г-жи Ленорман. Прибавим к этому, чтобы лучше понять тон письма Камиля Жордана, что ни он, ни Жюльетта не были ханжами…

В этом отрывке вовсе нет ничего «странного», как утверждает Эррио. Было бы удивительно встретить в письме столь умного и рассудительного человека, как Камиль Жордан, неясность или нелепицу. Он прекрасно знал, что хочет сказать Жюльетте, и та понимала его без обиняков. Это одновременно проясняет другой вопрос: знала ли Жюльетта, что Рекамье ее отец?

В октябре 1807 года знала. А когда ей стало это известно?

Во время бракосочетания? Не думаем. Ее мать, подле которой она будет жить, как и прежде, и с которой она очень близка, объяснит ей все позже: по меньшей мере, дважды, когда представится удобный случай для столь трудного признания…

Если брак был фиктивным, то не было и инцеста. Жюльетта Рекамье не Ослиная Шкура, не принцесса, преследуемая отцом-извращенцем. Рекамье, напротив, осыпал ее щедротами, по малейшей просьбе она тотчас получала какие-нибудь платья цвета Луны или Солнца… Он баловал ее, как ребенка, что, впрочем, порицала одна из сестер Рекамье, Мария-Антуанетта, которая так комментирует этот странный брак:


<…> она смотрела на него скорее как на отца, чем супруга; он же, чтобы вызвать любовь к себе, превратил ее в избалованного ребенка, потакая всем ее прихотям. Ее мать, г-жа Бернар, потворствовала этому, внушая дочери, что та превосходит большинство женщин по красоте и богатству; в результате она уверовала в то, что может без удержу тратить деньги и жить в роскоши…


С лионской родней сладить непросто: в 1793 году ее предстояло уведомить о грядущем событии. Жак-Роз сочинил длинное и осторожное письмо свояку Дельфену, найденное Эррио, в котором в обтекаемой форме сообщил о своем намерении жениться, подходя к этому вопросу, по его собственным словам, «с совершенно спокойным умом и рассудительностью умудренного жизнью человека». Далее он описывает счастливую избранницу, не называя ее имени. «К сожалению, она слишком молода. Я нисколько не влюблен, но испытываю к ней подлинную и нежную привязанность», после чего добавляет, не без скрытого юмора: «Трудно быть более счастливо рожденной». В конце концов он называет мадемуазель Бернар. «Разлучу ли я сию молодую особу с ее отцом и матерью или нет — общественному мнению не в чем будет меня упрекнуть…» Далее он вскользь упоминает о «чувствах к дочери», которые, можно сказать, «сродни тем, что он испытывал к матери…». Поясняет, что, по его прикидкам, ее состояние насчитывает чистыми от 200 до 250 тысяч ливров в ценных бумагах, которые «содержатся в идеальном порядке, как в хозяйстве, хорошо налаженном, но не допускающем излишеств…». Этот маленький шедевр дипломатии тем не менее вызвал некоторый переполох в семейном гнезде.

Вот что говорит свидетель второго плана — и представитель третьего поколения — Луи де Ломени, один из зятьев г-жи Ленорман: «Г-н Рекамье как-то отправился в Белле повидаться с семьей <в конце Империи> и, увидев в салоне бюст Жюльетты, воскликнул: „Вот моя кровь!“» Эта откровенность, подтверждающая письмо Камиля Жордана, по-видимому, способствовала принятию Жюльетты в клан… Принятию постепенному, в чем немалую роль сыграло удочерение малышки Сивокт, будущей г-жи Ленорман.

Как бы то ни было, эту странную пару составляли люди ласковые и привязанные друг к другу: Рекамье, хоть и продолжал вести частную жизнь вне дома, дал Жюльетте, кроме своего имени, богатство и покровительство. Когда он состарился — а умер он в очень преклонном возрасте, — Жюльетта, в свою очередь, взяла на себя труд заботиться о нем. Приличия соблюдались, за исключением одной характерной детали: г-н Рекамье всегда говорил Жюльетте «ты», тогда как она неизменно обращалась к нему на «вы».

Что до пресловутых «обстоятельств», то пора покончить с коллективным вымыслом, умалением достоинств женщины красивой, богатой и знаменитой, к тому же умеющей пробуждать в мужчинах пылкие чувства. При ее жизни судачили главным образом о ее фиктивном браке, за исключением небольшого стишка по поводу ее связи с Шатобрианом:



Бог их простил, не смея наказать:
Взять не могла Она, что Он не в силах дать.



Типичная эпиграмма в парижском духе, но опровергнуть ее не составляет большого труда: когда знаешь о любовном долголетии Шатобриана, желание выставить его импотентом просто смешно! Что касается дамы из Аббеи-о-Буа, ее сдержанность являла собой тайну — но и только.

Зачинателем сплетен стал главным образом язва Мериме, так высказавшийся однажды о добродетельности г-жи Рекамье: «Это форс-мажорное обстоятельство![16]» Мериме всей душой ненавидел Жюльетту, похитившую у него молодого Ампера, с которым автора «Коломбы» связывала крепкая дружба, возможная только в двадцать лет. Мериме так ей этого и не простил. Его словечко, пущенное по свету и приобретшее дополнительные оттенки, упало на благодатную почву: в то время Шатобриан сошел с авансцены французской литературы. Недоброжелатели упивались мыслью, что, хотя Жюльетта и баловень судьбы, она не женщина в полном смысле этого слова, ибо страдает от некоего природного «изъяна». Глупости! И Эррио первым это опроверг.

Он приводит три аргумента.

Во-первых, «удивительная физическая гармония», присущая г-же Рекамье на протяжении всей ее жизни. «Устойчивость этого равновесия, постоянство характера, отсутствие раздражительности, верность суждений — все это не вязалось с гипотезой о каком-то природном отклонении». Верно. Во-вторых, тот факт, что в 1807 году в Коппе Жюльетта с легкостью приняла предложение вступить в брак от прусского принца Августа. И с этим мы тоже согласны.

Однако мы не согласны с последним доводом, что г-н Рекамье, отказываясь дать согласие на развод, о котором Жюльетта его попросила, якобы сожалел о том, что «принимал во внимание чувствительность Жюльетты и отвращение к нему, иначе, будь их связь более близкой, у нее не возникло бы и мысли о разводе». Это, по сути, означает, что Рекамье не вступал в брачные отношения потому, что Жюльетта этого не желала (следовательно, если у нее был выбор, то о физическом изъяне нет и речи). Рекамье никогда ничего подобного не писал. Это чистое измышление Ленорман, которой, впрочем, довольно трудно оправдать поведение тетушки во время прусского «кризиса». Все известные нам письма Рекамье к Жюльетте проникнуты отеческой терпимостью. До сентиментального шантажа эти люди не опускались. Слово «отвращение», то и дело срывающееся с пера г-жи Ленорман, — это ее привычная риторика, как нельзя лучше характеризующая ее образ мыслей.

Повторяем, что, хотя Рекамье и его внебрачная дочь формально состояли в браке, они никогда не жили супружеской жизнью. Они могли бы, после того как стихли революционные бури, обвенчаться в церкви. Разумеется, они этого не сделали. Они могли бы развестись, что допускал закон от 20 сентября 1792 года, остававшийся в силе. Они и этого не сделали, хотя, возможно, думали об этом. Вероятнее всего, что, однажды вжившись в новые роли, они свыклись с ними. Им потребовалось приспособиться к своему положению и поддерживать равновесие, которого это положение требовало. Они делали это с непринужденностью, позволившей им забыть, что толкнуло их на такой шаг, и прожить каждый свою, но в целом счастливую жизнь. «Жить как заведено» — этот кодекс общественного поведения, основанный на воспитанности и выдержке, несомненно, помог им в этом.

К доказательствам Эррио добавим следующее.

Какие бы ни были на самом деле у г-жи Рекамье трудности в любви (сегодня мы сказали бы «проблемы»), она справится с ними благодаря Шатобриану. Возможно ли представить себе, что ее близкие, мать и приемная дочь, ничего не знали о ее физическом недостатке? Стала бы г-жа Бернар делать в своем завещании ряд очень конкретных финансовых распоряжений на случай, если Жюльетта вторично выйдет замуж и будет иметь детей? И стала бы г-жа Ленорман приводить некоторые сожаления, которые высказывала Жюльетта: «Она <Жюльетта> признавала <…>, что замужество с человеком ее возраста, милого ее сердцу, принесло бы ей радость познания неведомого ей истинного счастья. Она не боялась добавить, что, если бы в обычных семейных отношениях ее постигло разочарование, она была бы чувствительней к домогательствам, от которых ее ограждало изначальное безмолвие ее сердца».

Поясним: если бы Жюльетта смогла нормально выйти замуж за человека молодого и он бы ее разочаровал, она без колебаний прониклась бы нежным чувством к кому-нибудь другому. Слова «нежное чувство» в наших устах — это эвфемизм. Посмотрим, что произойдет с г-ном де Шатобрианом, когда она полюбит по-настоящему…

***

Жюльетта была абсолютно нормальной. Ненормальной была ситуация, в которую она была поставлена! Едва успев стать мадемуазель Бернар, она, сама того не желая, но и не противясь этому, сделалась г-жой Рекамье. Это резкое вступление во взрослую жизнь не оставило места для того, что тогда в ней только зарождалось и что едва ли пользовалось признанием — для девичества. У Жюльетты не было времени испытать душевные состояния, свойственные юности, трепет сердца, предаться меланхолическим грезам, разделить с любимой подругой упоительные тайны… Она оставила книжки с картинками и клетки с птичками (а были ли они у нее?), чтобы скрепить свою женскую судьбу росписью в нотариальной книге.

Женщина до мозга костей, она официально стала таковой, хоть и не вполне свершившейся, благодаря замужеству, а также получила право наравне с другими участвовать в жизни общества. Но вот беда: общества больше нет. Оно распалось, и жизнь превратилась в страшную фантасмагорию — Террор. Кошмар, который надо пережить во что бы то ни стало, не понимая смысла происходящего, не видя выхода.

Кровавая утопия, претендующая на то, чтобы изменить не столько общество, сколько человека, оставит в умах неизгладимый след. Явление скорее качественное, чем количественное. Террор, бессмысленный, непростительный (законная защита служит если и поводом, то не оправданием бесчинств) обнажает жестокость и скрытый фанатизм, заложенные в человеческой природе; они всегда готовы вырваться наружу, когда сдерживающих мер, придуманных обществом, больше не существует.

«Свобода, равенство или смерть!» — вот программа действий. Шатобриан и г-жа Виже-Лебрен, вернувшись из эмиграции, в полнейшем ошеломлении прочитают на стенах Парижа лозунг террористов. Сколько разрушений во имя борьбы за равенство! В кругу, к которому принадлежала Жюльетта, не было ни одной семьи, которая не пострадала бы за эти несколько месяцев угроз и потрясений…

После Термидора (июль 1794 года) все вздохнут с облегчением, но будут содрогаться, вспоминая пережитое. Что было бы, если б не случай, не покровительство Барера[17], не связи Симонара, принадлежавшего, без сомнения, к активным масонским кругам столицы? Что стало бы с Францией, если бы новый порядок, задрапированный в пафос, найденный среди античного хлама, сотканный из догм, приукрашенный высокими словами и питающийся личной ненавистью низких человеческих натур, — что было бы, если бы этот новый порядок восторжествовал? В час подведения итогов светлые умы были удручены тем, что идеи века Просвещения переродились в примитивный вандализм, что в слепой ненависти был разрушен многовековой плодородный слой, который теперь надо было восстанавливать по крупицам. В обществе чувствовалась глубокая неприязнь к крайностям, чем бы они ни были вызваны, но главное — полное отсутствие иллюзий в отношении рода человеческого.

Жюльетта тоже наблюдала людскую низость, тщеславие, глупость и жестокость. Нет сомнений, что в противовес этому она вынесла из трагедии уроки стойкости, сдержанности, доброты. Пережив времена разнузданности, ничем не сдерживаемой наглости, начинаешь больше ценить добродетели и нуждаться в благоразумии, компетентности и терпимости — одним словом, в цивилизованности, которая начинается с уважения к ближнему. Природные склонности Жюльетты лишь окрепли под воздействием того, что ей довелось увидеть в шестнадцатилетнем возрасте, в городе, который еще несколько месяцев назад считался всесторонним и совершенным образцом искусства жить сообща.

Тяжелое ученичество для женщины — пока просто парижанки, одной из многих… Теперь посмотрим, каким образом юная г-жа Рекамье II года Республики превратится в знаменитость, которой будут завидовать и подражать и о которой по сей день не утихают разговоры.

Глава III

ПАРИЖ — СНОВА ПРАЗДНИК

Этот город верен себе: всё для удовольствий, всё для женщин, для зрелищ, балов, прогулок, мастерских художников. Бонапарт (письмо к брату Жозефу от 12 августа 1795 г.)
На заре правления Директории «еще дымящийся» Париж очнулся от страшного сна. За пять месяцев термидорианская реакция проделала большую работу. Ей удалось усыпить диктатуру. Она выпустила кровь из Комитета общественного спасения и Коммуны, очистила революционные комитеты, закрыла Клуб якобинцев, отменила страшные законы прериаля и «о подозрительных». Понемногу тюрьмы пустели, семьи восстанавливались, эмигранты тайно возвращались. Оцепеневшая столица точно подверглась нашествию пьяных мясников: памятники разрушены, церкви поруганы, особняки разграблены, все дышало запустением и, если верить очевидцам, трава пробивалась сквозь булыжники мостовой в Сен-Жерменском предместье. В городе властвовали дефицит и инфляция. Не хватало всего, всё и вся было не на своем месте, но какая разница! Начиналось настоящее возрождение[18]. Теплившаяся любовь к жизни вспыхнула костром, и веселость, пришедшая на смену унынию, стала всеобщим очищением. Всеми своими живыми силами Париж готовился снова стать тем, чем всегда хотел: праздником, который всегда с тобой.

Удовольствия и бизнес — вот чем будут заняты парижане в четыре года правления Директории.

Пока никто ничем не обольщается именно потому, что люди лишены всего, или почти всего. Дома никто не сидит, потому что дома всё вверх дном, а если, паче чаяния, тебя приглашают в гости, надо по возможности прийти со своим куском хлеба и тайком внести свою лепту в чашу, специально для этого поставленную на камине в гостиной. После чего садятся за стол с твердым намерением пировать всю ночь…

Какая жизненная сила в этой способности переварить ужас! Родственники гильотинированных дают «балы жертв». Чтобы там появиться, полагалось хотя бы отсидеть в тюрьме. Танцуют в трауре. Красавицы являются на бал, зачесав волосы наверх, с красным шнуром вокруг шеи или талии.

Танцевать! Публичные балы, или балы по подписке, проводятся везде, даже на месте прежних кладбищ. Их было не меньше шестисот. В «Парках развлечений» — Тиволи, на улице Сен-Лазар, в Myco (нынешнем парке Монсо) после танцев устраивают пантомимы и фейерверки.

Тон задает золотая молодежь[19]. Подобно стилягам 1945 года, щеголи 1795-го, в коротких черных накидках и с дубиной в руке (которую они по случаю пускают в ход против недобитых террористов) выставляют напоказ свой дендизм, который по сути является лишь стремлением к самовыражению. Дело в том, что государство катком прошлось по личности. По мере же возрождения свобод индивидуум с жадностью вступал в свои права. Это происходило не без некоторых «заскоков», о самых невероятных из которых взахлеб рассказывали хроникеры, а также гонители Директории, зачастую повествовавшие лишь об этой стороне парижской жизни тех времен. Клеймили их причуды, их нелепый наряд, их невероятную манеру речи, сюсюкающую и слащавую. А они, таким образом, выражали свое опьянение возвратом к жизни, самоутверждением.

К черту республиканское однообразие, карманьолу и сабо! Мода еще находится в поисках, колеблется между англоманией и манией античности, которая в последние пятьдесят лет проявлялась разными способами… Под двойным влиянием живописи и театра среди гуляющих появились первые нимфы, освободившиеся от корсетов и пудры. Не имея возможности носить короткие волосы на манер стрижек, Тита или Каракаллы, эти прелестницы надевали парики «а-ля грек», чаще светлые.

Несмотря на финансовый кризис, вызванный непрерывным печатанием ассигнаций, единственных законных денег, а потому и их обесцениванием, начала возрождаться экономика. Роскошь пробивала себе дорогу крайне осторожно, так как нестабильность цен вызывала тревогу, и когда 26 октября 1795 года был распущен Конвент, дороговизна жизни, несмотря на усилия Камбона, достигла своего апогея. Но банкиры уже подняли голову. Они ожидали стабилизации власти, чудесным образом возродившейся, чтобы прибрать к рукам бразды правления общественной жизнью. Одним из них, причем не самым незначительным, был Рекамье.

***

Он жил в особняке, построенном в 1790 году Берто: номер 12 по улице Майль, рядом с площадью Побед, которую при Конвенте переименовали в площадь Национальной победы без дополнительных уточнений. Это был большой дом, от которого сегодня остались окна на фасаде и балкон на втором этаже, а также лестничная клетка, построенная на месте меблированного особняка Мец, где некоторое время жил молодой Бонапарт. Контору свою Рекамье, как всегда, держал поблизости от своего жилища, в данном случае — на антресолях дома номер 19 по той же улице.

Переселилась ли туда Жюльетта? Или осталась на улице Святых Отцов? С уверенностью можно утверждать лишь одно: она не рассталась с матерью, Бернары и Симонары продолжали составлять друг другу компанию.

В четверостишии неизвестного автора, посвященном бракосочетанию госпожи Рекамье, ее уподобляют Венере до зачатия Амура. Ещё не расцветшая Венера пока не появлялась на публике. Она попросту завершала свое начальное образование. Сохранился лишь один документ той эпохи, говорящий нам о ней: ее письмо к одной лионской родственнице. По старательному почерку графолог мог уже тогда определить организованную личность, способность к четкой аргументации, внимательность, сосредоточенность и явные проблески ума.

Дела ее мужа процветали. Банк «Рекамье и К°» впервые упоминается в «Национальном Альманахе» V года Республики (сентябрь 1796 — сентябрь 1797). У банка были только два компаньона (лично отвечавших за своё имущество): Жак-Роз и Лоран Рекамье, приехавший из Лиона, чтобы разделить профессиональную жизнь и успех своего брата.

Успех блестящий и скорый, ибо банк быстро разросся, участвуя в правительственных поставках, в частности, военным госпиталям. К тому же Рекамье был акционером и управляющим Кассой текущих счетов, созданной в июне 1796-го, во время возврата к металлическим деньгам, которой в начале периода дефляции было поручено организовать и развивать кредитование. Будучи одним из трех крупнейших парижских банков, она вошла во Французский банк после его основания в феврале 1800 года, а Рекамье был избран его управляющим.

Принявшись за дела, Рекамье показал себя финансистом-профессионалом, не имевшим ничего общего (современники это понимали) с ордой поставщиков-спекулянтов, высмеиваемых в театре. Он вовсе не был стремительно вознесшимся выскочкой, а пользовался уважением и любовью. Серьезность и солидность управленца он сочетал с дерзостью, если не сказать авантюризмом предпринимателя. И обогатился он потому, что тогда профессии банкира и коммерсанта были совместимы. Добавим к этому, что сей великий финансист обладал политическим чутьем. Бесспорно, в те времена любой выдающийся банкир был связан с действующей властью. Какова же она была?

***

Новая Конституция III года Республики (1795) выражала идею фикс общественного мнения: оградить себя от диктатуры. Существовал избирательный ценз, исполнительная и законодательная власти были тщательно разделены. Исполнительная власть возлагалась на Директорию из пяти членов, разместившихся в Люксембургском дворце. Законодательная — на две палаты: Совет Пятисот, заседавший в Бурбонском дворце, и Совет старейшин (Сенат), собиравшийся в Тюильри. Обе палаты каждый год обновлялись на треть, чтобы никакое большинство не могло сформироваться там надолго. Слабость этой системы, что очевидно, заключалась в том, что в случае серьезного конфликта между двумя ветвями власти единственный выход состоял в перевороте. Бонапарт это понял одним из первых.

Главной заботой Директории было помешать якобинцам или роялистам захватить власть. Ей приходилось лавировать между двумя этими противоположными силами. Опасное балансирование, которое, однако, удавалось ловкому Баррасу. Серия небольших государственных переворотов продолжалась вплоть до 18 брюмера, когда, в декабре 1799-го, было установлено Консульство:

1 прериаля III года (20 мая 1795) были раздавлены якобинцы, Париж разоружен, Ревтрибунал отменен;

13 вандемьера IV года (5 октября 1796) разбиты роялисты (Бонапарт стрелял по отщепенцам, сгрудившимся на паперти церкви Святого Рока);

18 фрюктидора V года (4 сентября 1797) три члена Директории, подвергавшихся угрозам, заручились поддержкой армейских республиканцев против роялистов. Последовали многочисленные депортации;

22 флореаля VI года (4 мая 1798) Директория на законном основании отстранила от власти новоизбранных якобинцев;

30 прериаля VII года (18 июня 1799) под давлением якобинцев были смещены три члена Директории. «Закон о заложниках», направленный против родственников эмигрантов или повстанцев, слишком сильно напоминал о 1793 годе, что породило в рядах «реформаторов» всякие мысли, приведшие к перевороту 18 брюмера.

Все эти четыре года продолжалась внешняя война. Хотя недавно завоеванная французами Голландия преобразовалась в Батавскую Республику, Испания уступила остров Сан-Доминго, а Пруссия по Базельскому договору признавала оккупацию левобережья Рейна, ни Англия, ни Австрия не собирались складывать оружие. Потребовалась ошеломляющая итальянская кампания, чтобы Австрия склонила голову. Англия же продолжала борьбу, ее флот еще доставит много острых моментов армии Бонапарта, безрассудно углубившейся в Египет.

На этом относительно нестабильном политическом фоне Франция проходила период ученичества в качестве дважды нового государства: по своему еще не крепкому республиканскому режиму и по новому господствующему классу — буржуазии, укрепившейся в городах и весях благодаря завоеваниям Революции.

Явление молодой женщины…

Один особенно восприимчивый очевидец так описывает бурлящую парижскую жизнь: «Роскошь, наслаждения и искусства возрождаются здесь просто на удивление; вчера в Опере давали „Федру“ в пользу одной бывшей актрисы; с двух часов пополудни прибывала огромная толпа, хотя цены были подняты втрое… Библиотеки, лекции по истории, ботанике, анатомии сменяют друг друга. Всё смешалось в кучу, дабы сделать жизнь приятною…»

Бонапарт продолжает делиться впечатлениями с братом Жозефом, не без примеси двусмысленного женоненавистничества, которое ему свойственно: «Женщины повсюду: в театрах, на прогулках, в библиотеках. В кабинете ученого вы встретите очень привлекательных особ. Только здесь, в единственной точке земли, они заслуживают стоять у руля; поэтому мужчины от них без ума, думают только о них и живут только ради них. Женщине нужно провести полгода в Париже, чтобы узнать, что ей положено!» (18 июля 1795).

Говоря всё это, молодой корсиканский офицер, чья походка кота в сапогах вызвала безудержный смех сестер Пермон (младшая заставит говорить о себе, выйдя замуж за Жюно), только и мечтает быть очарованным неподражаемыми парижанками.

Кто же они, эти красавицы, кружащие головы?

Самая известная из них, упоительная героиня Термидора, маркиза де Фонтене, только что вышла замуж за своего героя и избавителя, Тальена. Госпожа Тальен, плодовитая, пышная и подвижная, точно красивое растение, любима за свою преданность и щедрость к товарищам по заключению: она помогала им, насколько ей позволяло ее влияние на Тальена. Общество приписывало ей начало термидорианской реакции, повлекшей за собой падение Робеспьера, а затем выведшей страну из кровавого тупика, в который ее загнали. По этой причине ее называли Термидорианской Богоматерью и Богородицей Избавления.

Она почитала античный стиль, о чем свидетельствовали утонченное убранство ее дома на аллее Вдов (внизу современной авеню Монтеня) и ее помпейские туники. Красивая, приветливая, хорошего происхождения, она без труда собрала вокруг себя небольшой влиятельный, хоть и слегка разношерстный мирок. Сторонники Конвента соседствовали там с роялистами, дельцами, поэтами и музыкантами. Баррас, Керубини, Жозеф Шенье и певец Гара были завсегдатаями ее салона. Порой там прошмыгивал и молчаливый Кот в сапогах…

Произведя на свет дочь, названную Роз-Термидор, госпожа Тальен, разлюбившая своего мужа, сблизилась с героем дня — Баррасом. Она стала хозяйкой вечеров в Люксембургском дворце. «Невозможно быть богаче раздетой», — сказал о ней тогда Талейран. Она быстро пресытилась Баррасом и бросила его ради другого влиятельного человека, чрезвычайно богатого банкира Уврара, которому подарила четырех детей, а затем дала делу достойную развязку, став во времена Империи принцессой де Шимэ.

Среди близких подруг госпожи Тальен была одна, трогательная в своих несчастьях: вдова, без средств, ибо имущество ее мужа было конфисковано после его смерти на эшафоте. По выходе из тюрьмы она осталась с двумя детьми и без средств к существованию… Бедняжку звали Роза де Богарне. Тальен посодействовал ей, вернув то, что смог. Этого было недостаточно беззаботной креолке, охотно сменившей бы эту жизнь из милости на покачивание в гамаке под пальмами… Тогда она перешла под надежное крылышко Барраса. Позднее скептический и обворожительный директор сплавил ее своему юному протеже, Бонапарту, которого ослепили скромные украшения и умение в любовных делах. Состоявшийся вскоре брак вознесет госпожу Бонапарт, окрещенную Жозефиной, гораздо выше, чем она могла бы себе представить в марте 1796 года.

В поле притяжения двух этих звезд роились неоафинские туманности; умело собранные складки на муслиновых платьях выдавали грациозное бесстыдство, символ свободы и наслаждения. Жюльетту тоже хотели сделать такой. Но ошиблись. Не то чтобы госпожа Ленорман была совершенно права, утверждая: «Госпожа Рекамье осталась полностью чужда миру Директории и не поддерживала отношений ни с одной из женщин, бывших ее героинями: госпожой Тальен и некоторыми другими». Хотя Жюльетта не принадлежала к новому республиканскому двору и не была царицей дней и ночей «компании Барраса», она всё же стала звездой. Как и когда?

Жюльетта не была чаровницей. Она явилась не в местах развлечений, а, что гораздо необычнее, в одном из частных высших учебных заведений, вошедших в моду после Революции и занимавшихся популяризацией научных знаний.

Наряду с Лицеем искусств, Лицеем европейских языков и Обществом содействия науке и технике, Республиканский Лицей (продолжавший традиции бывшего Парижского Лицея, основанного в 1781 году Пилатром дю Розье) привлекал к себе избранную аудиторию. Жюльетта посещала его тем более охотно, что литературу там преподавал Лагарп, старый друг ее семьи. Говорят, он даже закрепил за ней место рядом с кафедрой. Как же было не заметить миловидную женщину, которая к тому же держалась особняком?

В Лицее, на балах, в театре, на прогулке эта красивая женщина с превосходной фигурой появлялась в простом белом платье и в белой повязке на голове на креольский манер, держась просто, даже простовато, и скромно. Прием не оригинальный, но действенный. Жюльетту начали узнавать. Она сразу сделала ставку на невинность, и любовь к белому цвету в этом плане очень показательна.

Эта ли белая лента очаровала Лагарпа, околдованного самой простодушной из своих поклонниц? По словам госпожи Ленорман, он всегда был мягок и любезен с Жюльеттой, относясь совсем иначе к г-ну Рекамье и жившим у него многочисленным племянникам. Племянники же эти считали Лагарпа всего лишь паразитом, привлекаемым роскошным столом в доме Рекамье.

Летом 1796 года Рекамье снял у маркизы де Леви замок Клиши у Парижских ворот, что позволило ему совмещать дела и семейную жизнь. Он обедал в Клиши, но почти никогда там не ночевал. Зато Жюльетта и госпожа Бернар могли после обеда отправиться в театр (у них была на год заказана ложа в Опере и во Французском Театре) и вернуться поужинать в Клиши.

Здесь Жюльетта дебютировала в качестве хозяйки дома. Клиши, который тогда еще называли «домом Лавальер»[20], был охотничьим замком в классическом стиле, на правом берегу Сены, между Нейи и Сен-Дени. В свое время его охотно навещали франкские короли, король Дагобер[21] сочетался в нем браком в 626 году. Прежний хозяин, откупщик Гримо де Лареньер, сменил его внутреннее убранство. При замке был большой восхитительный парк, спускавшийся к самой Сене, в котором Жюльетта, как сообщает нам Бенжамен Констан, устраивала шумные игры со своими товарками, бегая резвее всех.

«Отшельничество» в Клиши было относительным. Жизнь в нем вели довольно веселую, о чем свидетельствует анекдот, о котором сама Жюльетта поведала Сент-Бёву. Лагарп, обратившийся к благочестию, в молодости часто увлекался. В Клиши решили устроить мистификацию в духе времени, чтобы проверить искренность старика. Младший из племянников Рекамье нарядился женщиной и стал поджидать Лагарпа в его комнате, сидя на кровати, под прикрытием наспех выдуманной легенды. Прочие же притаились неподалеку. Каково же было всеобщее удивление, когда Лагарп, войдя в комнату, тотчас опустился на колени и долго молился, а затем, обнаружив нежданную посетительницу, мягко выпроводил ее. Этот маленький дивертисмент, совершенно в стиле Мариво или Бомарше, можно было бы озаглавить «Добродетельный философ», «Неожиданная развязка» или «Поучение племянникам».

В армии учеников банкира, устроившихся в Париже под крылом Рекамье, был один, сыгравший не последнюю роль в повседневной жизни семьи, — Поль Давид, сын старшей сестры Жака-Роза, Мари Рекамье, и бордосского негоцианта Жана Давида. Он был годом младше Жюльетты и приходился ей к тому же двоюродным братом.

Такое родство — опасное соседство! Вот он уже и влюбился, и Жюльетте приходилось в первое время держать его в узде. Когда же страсти улеглись, Поль Давид завоевал доверие своей тети-сестры. Он посвятил ей всю свою жизнь, так и не женился, следуя за ней, несмотря на близкую дружбу с Огюстом Паскье, братом будущего канцлера. Он станет ее преданным, надежным доверенным лицом. Жюльетта сможет полагаться на него во всем, что касалось организации домашней жизни, переписки, ее здоровья, тысячи жизненных мелочей, которые в эпоху, когда еще не было ни телефона, ни «оргтехники», отнимали драгоценное время, а то и представляли собой постоянную проблему.

Этот скромный человек произнес очаровательную фразу, одним мазком выписав собственный портрет: «Я не достоин любви, значит, я должен сделаться полезен». К чести Поля Давида будет сказано, что он за полвека стал просто необходим той, кто была его покровительницей и кумиром в юные годы.