Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Родной город «Отца истории» находился неподалеку от входа в Керамический залив Эгейского моря, на самом морском побережье. Путешественнику, подплывавшему к Галикарнасу, прежде всего бросалось в глаза, что он живописным полукругом раскинулся по склонам вокруг очень удобной гавани, имеющей лишь один неширокий вход в середине. Береговая линия здесь обращена на юг, и окрестные холмы хорошо защищают поселение от ветров — северного, восточного, западного.

Древние греки вообще придавали очень большое значение тому, в каком направлении ориентирован город, какие ветры в нем преобладают. Основатель медицинской науки Гиппократ — а мы знаем, что он жил здесь же, совсем рядом, на Косе, — посвятил этому вопросу специальный трактат «О воздухах, водах и местностях». Что же сказано в нем о городах, обращенных на юг, подобно Галикарнасу?

«Город, который расположен к теплым ветрам, именно к тем, которые дуют между зимним восходом и заходом солнца[14], и они ему свойственны, от северных же ветров закрыт, — в таком городе должно быть много воды и солоноватой, и дождевой, летом — теплой, а зимой — холодной. Жители его имеют головы влажные и изобилующие слизью и, вследствие истечения слизи из головы, желудки их часто расстраиваются, и они часто отличаются слабым видом тела и не могут хорошо ни есть, ни пить, ибо те, у которых головы будут слабы, никогда не будут хорошо пить, потому что их сильнее беспокоит похмелье» (Гиппократ. О воздухах, водах и местностях. 3).

Как видим, не очень лестную характеристику дает великий врач жителям городов, расположенных «лицом» к югу. Люди, у которых слабые головы, — это выражение в Античности звучало столь же насмешливо, как и в наши дни. Впрочем, справедливости ради нужно отметить, что недостатки Гиппократ выискивает и для городов, обращенных на другие стороны света, делая исключение лишь для тех, которые смотрят на восток, — самых здоровых для жизни, по его мнению (именно на восток был ориентирован город Кос, где работал он сам).

В географическом положении Галикарнаса была интересная особенность: он был неплохо защищен и от южных ветров — узким и длинным Книдским полуостровом, протянувшимся за Керамическим заливом. Таким образом, «малая родина» Геродота отличалась специфическим микроклиматом, не дававшим по-настоящему разгуляться воздушным потокам ни с одной стороны.

Галикарнас красиво смотрелся с моря, но еще лучше было обозревать его, сойдя с корабля и поднявшись в одну из самых высоких частей города — туда, где в античную эпоху существовал театр (правда, во времена Геродота его там, скорее всего, еще не было). Сверху распахивался великолепный вид на окрестности, от широких перспектив захватывало дух: налево — врезается глубоко в сушу Керамический залив, прямо — вдалеке, заслоняя горизонт, узкой полоской тянется Книдский полуостров, а почти рядом со входом в гавань лежит маленький островок Арконнес; направо открывался бы бескрайний простор Эгеиды, если бы его почти полностью не загораживал Кос. Лишь местами проглядывает открытое море. Одна из типичных «экологических ниш», в которых столь часто возникали греческие полисы; маленький, ограниченный со всех сторон, уютный и исключительно живописный мирок. Маленький, но при этом включающий в себя большое разнообразие ландшафтных элементов: здесь и водная стихия, и горы, и острова… Именно этот пейзаж имел возможность созерцать ежедневно в своем детстве и юности будущий «Отец истории».

Сверху особенно четко вырисовываются замкнутые очертания гавани. К востоку от входа в нее располагается Зефиоий «колыбель» Галикарнаса, его историческое ядро, цитадель-акрополь. Когда-то это был остров, но затем его соединили с материком. Именно отсюда пошел город.

А напротив, на западной стороне входа в бухту, — район Салмакида. Здесь есть источник, «имеющий дурную славу, будто он способствует изнеженности тех, кто пьет из него. Обычно изнеженность людей, по-видимому, приписывается действию воздуха или воды; однако причины изнеженности не в этом, но скорее в богатстве и распущенном образе жизни» (Страбон. География. XIV. 656).

Между Зефирием и Салмакидой, на северной, обращенной к материку стороне гавани раскинулось большинство кварталов Галикарнаса. В середине выделяется агора — почти квадратная площадь, главный центр общественной жизни и важнейшее место торговли. Галикарнасская агора расположена почти у самой воды, что, конечно, очень удобно для купцов.

Рядом с агорой в IV веке предстоит подняться грандиозной, величественной постройке — Мавзолею, гробнице карийского правителя Мавсола, чья резиденция находилась в Галикарнасе. Мавзолей (правильнее — Мавсолей) попал в перечень семи чудес света и положил начало всем мавзолеям последующих эпох. Но во времена Геродота его еще не было.

…Геродот на удивление мало говорит о родном городе на страницах своей «Истории». На первый взгляд это не бросается в глаза. Но достаточно привести для сравнения пример другого видного древнегреческого историка, Эфора (IV век до н. э.), уроженца города Кимы (тоже на эгейском побережье Малой Азии), который настолько часто упоминал о собственной родине в написанном им историческом труде, что это выглядело даже назойливым. Описывая события, происшедшие в эллинском мире, он обязательно сообщал, что в этом году случилось в Киме. А поскольку она была городком небольшим и на судьбы Греции никак не влияла, то сообщения Эфора чаще всего имели следующий вид: «В это самое время жители Кимы жили в мире» (Страбон. География. XIII. 623).

Как видим, Геродот придерживался совершенно иного подхода. Создается впечатление, что это не случайно. Отношения галикарнасского историка с согражданами далеко не всегда были безоблачными. Возможно, что он избрал жизнь вечного странника не в последнюю очередь потому, что тяготился своей провинциальной «малой родиной».

Впрочем, в геродотовское сочинение вошли-таки сведения о некоторых наиболее знаменитых гражданах этого полиса, причем отличившихся далеко не всегда в «хорошую» сторону. Вот, например, рассказ о галикарнасце Фанесе, воине-наемнике на службе у Амасиса, одного из последних египетских фараонов. Судя по всему, был он не просто рядовым воином, а командиром отряда, человеком влиятельным, лично знакомым с фараоном. «Фанес имел большой авторитет среди наемников и был посвящен во все дела в Египте», — пишет историк (III. 4). В это время в поход на нильское царство собирался персидский владыка Камбис, сын Кира. И его действия были сильно облегчены тем, что «Фанес поссорился с Амасисом и бежал из Египта на корабле, чтобы предложить свои услуги Камбису». Немедленно посланная погоня настигла беглеца, но тот прибегнул к хитрости: «Он напоил своих стражей допьяна и бежал в Персию». Там он объяснил Камбису самый короткий и безопасный путь до Египта через Аравийскую пустыню. Узнав об этом, другие греческие наемники, служившие Амасису, жестоко отомстили изменнику: «Были у Фанеса сыновья, оставленные отцом в Египте. Этих-то сыновей наемники привели в стан… и затем… закололи их над чашей одного за другим. Покончив с ними, наемники влили в чашу вина с водой, а затем жадно выпили кровь» (III. 11).

Эту историю, в которой земляк Геродота выступал в очень неприглядном образе человека, предавшего своего благодетеля, историк мог бы не рассказывать без всякого ущерба для своего повествования. То, что он ее передал, безусловно характеризует его как объективного ученого, лишенного «местечкового патриотизма», который заставлял бы его умалчивать о постыдных деяниях галикарнасцев.

Однако, когда его соотечественники проявляли себя делами доблестными, Геродот писал об этом с нескрываемым удовольствием. Так, другой уроженец Галикарнаса, Ксенагор, в 479 году до н. э. присутствовал при ссоре Масиста, брата Ксеркса, и другого знатного перса — Артаинта. Оба полководца осыпали друг друга упреками вскоре после неудачной для персидского войска битвы при Микале. «Артаинт… наконец, распалившись гневом, выхватил персидский меч, чтобы прикончить Масиста. А Ксенагор… стоявший сзади Артаинта, заметил, что тот бросается на Масиста; схватив его поперек туловища, он поднял и затем бросил наземь. В это время подбежавшие телохранители заслонили Масиста. Этим поступком Ксенагор заслужил великую благодарность как самого Масиста, так и Ксеркса: он ведь спас царского брата. За этот подвиг царь сделал Ксенагора правителем Киликии» (IX. 107).

Галикарнасский грек, получивший в управление целую область Ахеменидской державы (Киликия находилась на юго-востоке Малой Азии), — это звучало, конечно, внушительно, особенно если учесть, что Ксенагор получил назначение в результате не придворных интриг и протекций, а смелости и находчивости, проявленных в трудную минуту.

Но наибольшее внимание из всех жителей Галикарнаса Геродот уделяет Артемисии — правительнице города в начале V века. Она — один из самых запоминающихся персонажей всего произведения, а если говорить о женщинах — несомненно, самая яркая героиня, о которой нам еще предстоит вести речь.

Обобщая скудные данные о Галикарнасе, содержащиеся у Геродота, со сведениями других античных авторов (особенно географа Страбона), мы все же можем составить общее представление о том, как складывалась судьба города.

Колония Галикарнас была основана дорийцами — выходцами из Арголиды, северо-восточной части Пелопоннеса. В качестве метрополии Геродот называет Трезен, располагавшийся неподалеку от Саронического залива. Он не отличался ни величиной, ни историческим значением, но все-таки имел определенную известность как родина величайшего афинского мифологического героя Тесея — победителя Минотавра и других чудовищ. Поэтому в дальнейшем Афины и Трезен поддерживали дружественные отношения, были в каком-то смысле «городами-побратимами». Когда в 480 году до н. э. под угрозой приближавшихся полчищ Ксеркса из Аттики пришлось эвакуировать население, именно трезеняне гостеприимно дали убежище афинским женщинам и детям.

В вопросе о метрополии Галикарнаса с Геродотом солидарны и другие античные писатели — Страбон, Павсаний. Правда, некоторые, не столь авторитетные в данном отношении авторы (Витрувий, Помпоний Мела) говорят, что Галикарнас заселили выходцы из Аргоса — столицы Арголиды. Но, думается, даже одно мнение «Отца истории» должно перевешивать здесь все остальные, ведь он родился и вырос в Галикарнасе и точно должен был знать, откуда происходили его отдаленные предки[15].

Страбон называет даже имя ойкиста — это был некий Анфес, правитель Трезена, изгнанный из своей области (Страбон. География. VIII. 374; XIV. 656). Имя вполне может быть аутентичным, ведь греческие колонии свято хранили память о своих «отцах-основателях». Когда ойкист умирал, его хоронили в центре города, на агоре, и начинали почитать как героя, то есть сверхъестественное существо.

Что же касается времени основания Галикарнаса, то Страбон явно ошибается, считая, что трезеняне переселились в Малую Азию тогда, когда в Арголиду пришли сыновья Пелопа, следовательно, еще до Троянской войны и тем более до вторжения дорийцев. Это совершенно исключено: если бы в Галикарнасе обосновались выходцы из до-дорийского Пелопоннеса, то совершенно непонятно, почему в последующие эпохи жители города относились к дорийской племенной группе и говорили на дорийском диалекте. Современные ученые единодушно считают, что заселение Галикарнаса греками произошло значительно позже, в хронологическом промежутке XII–X веков, в эпоху освоения эллинами территорий на малоазийском побережье Эгеиды.

Дорийцы пришли не на пустое место, а в регион, где уже имелись туземные обитатели. Об этом можно судить хотя бы по тому факту, что название города — Галикарнас (уже упоминалось, что более верным написанием было бы «Галикарнасе») — не является исконно греческим: оно принадлежит к так называемой субстратной лексике, то есть к одному из языков, на которых говорило догреческое население бассейна Эгейского моря. Яснее всего о данном факте свидетельствует двойное «с» на конце корня. Аналогии встречаются, например, в названиях некоторых городов Крита, таких как Кносс, Тилисс и др. Вообще хорошо известно, что именно в топонимике следы древнейших жителей той или иной местности сохраняются особенно долго, на протяжении многих веков. Так, названия многих городов и рек на Восточно-Европейской равнине имеют финно-угорские корни, хотя племена (меря, мурома), которые дали эти названия, давным-давно уже не существуют, а край заселен русскими.

Этносом, на землях которого возник Галикарнас, были карийцы. Они были одним из самых высокоразвитых и в то же время самых загадочных народов древней Малой Азии. В частности, предметом постоянных споров уже в Античности был вопрос о их происхождении. Вот что пишет о карийцах Геродот: «Карийцы пришли на материк с островов. В глубокой древности они были подвластны Миносу, назывались лелегами и жили на островах. Впрочем, лелеги, по преданию, насколько можно проникнуть вглубь веков, не платили Миносу никакой дани. Они обязаны были только поставлять по требованию гребцов для его кораблей. Так как Минос покорил много земель и вел победоносные войны, то и народ карийцев вместе с Миносом в те времена был самым могущественным народом на свете. Карийцы изобрели три вещи, которые впоследствии переняли у них эллины. Так, они научили эллинов прикреплять к своим шлемам султаны, изображать на щитах эмблемы и первыми стали приделывать ручки на щитах… Затем, много времени спустя, карийцев изгнали с их островов дорийцы и ионяне, и таким-то образом они переселились на материк. Так-то рассказывают о карийцах критяне. Сами же карийцы, впрочем, не согласны с ними: они считают себя исконными жителями материка, утверждая, что всегда носили то же имя, что и теперь» (I. 171).

Если верить «Отцу истории», карийцы сыграли просто-таки культуртрегерскую роль в развитии раннего греческого военного дела. Самым значительным из их нововведений было, бесспорно, изобретение рукоятки для щита, крепившейся с его внутренней стороны и позволявшей держать его левой рукой (ранее щиты имели кожаные перевязи, надевавшиеся на шею и левое плечо, что сковывало движения пехотинца). Использование рукоятки было гораздо удобнее и имело очень важное значение для формирования строя гоплитской фаланги.

Что же касается вопроса о происхождении карийцев, то из двух передаваемых Геродотом версий — критской и собственно карийской — вторая на сегодняшний день выглядит предпочтительнее. Насколько можно судить, они все-таки не были «осколками» исконного, доиндоевропейского населения Эгеиды («лелегов»). Лингвисты установили, что карийцы являлись индоевропейцами[16] и говорили на языке, который принято относить к хетто-лувийской (анатолийской) группе, к которой принадлежат наречия живших по соседству лидийцев, ликийцев и др. Таким образом, все эти народы родственны и являлись потомками древнейшего населения, обитавшего в Малой Азии уже с II тысячелетия до н. э.

Карийцы упоминаются в древнейшем греческом литературном памятнике — гомеровской «Илиаде». Перечисляя союзников Трои, прибывших ей на помощь, поэт, в частности, называет:



Настес вел говорящих наречием варварским каров,
Кои Милет занимали и Фтиров лесистую гору,
И Меандра поток, и Микала вершины крутые…



(Гомер. Илиада. II. 867–869)

Как видим, кары (карийцы) локализованы там, где жили впоследствии, — в области на юго-западе Малой Азии, которую греки называли Карией. Интересно, что для Гомера карийцы — воплощение варваров. Однако проходит не так уж много времени, и карийцы оказываются, напротив, едва ли не самым эллинизированным из «варварских» народов Востока, наиболее приблизившимся к грекам как по образу жизни, так и по исторической судьбе.

В архаическую эпоху одновременно у греков и карийцев получает широкое распространение наемничество. И те и другие странствуют по Восточному Средиземноморью, поступают целыми отрядами на военную службу к различным правителям и получают репутацию великолепных солдат. Карийцы и греки-ионийцы вместе пришли в Египет, когда там в борьбе с различными соперниками утверждался у власти фараон Псамметих I (середина VII века до н. э.). Пришельцы с севера помогли ему в этом: «…Ионян и карийцев, которые занимались морским разбоем, случайно занесло ветрами в Египет. Они высадились на берег в своих медных доспехах, и один египтянин, никогда прежде не видавший людей в медных доспехах, прибыл к Псамметиху в прибрежную низменность с вестью, что медные люди пришли с моря и разоряют поля. Царь же… вступил в дружбу с ионянами и карийцами, и великими посулами ему удалось склонить их поступить к нему на службу наемниками. А когда он склонил их, то со своими египетскими сторонниками и с помощью этих наемников свергнул других царей… Ионянам же и карийцам, которые помогли ему вступить на престол, Псамметих пожаловал участки земли для поселения друг против друга на обоих берегах Нила» (II. 152–154).

Так одновременно в долине Нила появились греческие и карийские поселения. В Египте найдено немало надписей, сделанных карийцами. Они обзавелись алфавитным письмом несколько позже греков (судя по всему, в VII веке до н. э.), причем свой алфавит не позаимствовали у соседей-эллинов (как сделали, например, этруски, римляне и др.), а изобрели самостоятельно, на основе какой-то из западносемитских письменностей.

История Карий и впоследствии была тесно связана с историей восточных греков: они одновременно попали под лидийское, а затем и под персидское владычество. Карийцы присоединились к грекам, поднявшим Ионийское восстание, и довольно долго оказывали персам героическое сопротивление, сдавшись только после падения Милета.

Из греческих городов на юго-западе Малой Азии особенно тесные связи с карийцами имел как раз Галикарнас. Среди других полисов Дориды он был обречен на это своим географическим положением. Родос и Кос — острова; Книд, изолированно расположенный на выступе материка, — почти остров (однажды книдяне даже начали прокапывать канал через перешеек, но отступились, получив прорицание из Дельфийского оракула). Галикарнас же напрямую соприкасался с центральными районами Карий: в нескольких десятках километров находилась Миласа — главный город карийцев.

Карийское поселение было и еще ближе — в Салмакиде, буквально напротив Зефирия, где обосновались будущие галикарнасцы. Греки и карийцы, таким образом, были разделены лишь нешироким проливом, и между ними не могли не установиться контакты разного рода. Вот, например, что говорит Геродот об ионийцах, прибывших в Милет, также располагавшийся на территории Карий: «Те же ионяне, которые выступали прямо из афинского пританея[17] и считали себя самыми благородными, не привели с собой на новую родину женщин, но женились на кариянках, родителей которых они умертвили. Из-за этой-то резни родителей карийские женщины под клятвой ввели у себя обычай и передали своим дочерям: никогда не вкушать пищи вместе со своими мужьями и не называть мужей по имени за то, что те умертвили их отцов, мужей и детей, а затем взяли их в жены. Всё это произошло в Милете» (I. 146).

Жестокое поведение пришельцев-греков объяснялось необходимостью решить одновременно две задачи: «расчистить» себе место обитания, для чего вытеснить, перебить или подчинить местных жителей, и обеспечить новому городу дальнейшее существование, а для этого обзавестись семьями. Женщин же с собой в колонизационные экспедиции часто не брали (как в описанном Геродотом случае), рассуждая, что лишние рты во время длительного плавания совершенно не нужны, а представительниц слабого пола нетрудно будет отыскать по прибытии.

Разумеется, ситуация далеко не всегда и не везде складывалась столь брутально, как в Милете. В Галикарнасе, насколько можно судить, отношения с «варварами» приняли дружественный характер. Дорийцы из Зефирия и карийцы из Салмакиды, очевидно, заключили между собой брачный союз и начали активно родниться; в результате население города со временем стало смешанным. Это хорошо заметно по ономастике галикарнасцев: бывало, что часть членов одной семьи носила греческие имена, а другая — карийские. Именно так обстояло дело и в семье Геродота. Впрочем, несмотря на сильный карийский элемент, преобладавшим компонентом оказался все-таки эллинский: греческий язык был официальным в галикарнасском государстве, греческими были образ жизни и культура.

Постепенно греческий Галикарнас и карийская Салмакида слились, причем последняя оказалась инкорпорирована в состав первого. Впрочем, в двух разноэтничных частях полиса во времена Геродота еще сохранялись собственные органы местного самоуправления, о чем однозначно свидетельствует надпись, хранящаяся ныне в Британском музее и являющаяся официальным документом второй трети V века до н. э.{10} Из нее следует, что Галикарнас из-за неоднородного состава населения представлял собой нетипичный «двойной» полис, с двумя гражданскими общинами — греческой (галикарнасцы) и карийской (салмакиты), впрочем, для решения важных вопросов собиравшимися на объединенное народное собрание, выступавшее как верховный орган власти. В совокупности общины назывались «все галикарнасцы».

Законсервировавшийся смешанный «греко-варварский» характер, которым отличался Галикарнас, был редким явлением в мире эллинских полисов. Может быть, именно поэтому соседние дорийцы смотрели на галикарнасцев с некоторым предубеждением. Напомним, что Галикарнас был исключен из «шестиградья» — религиозного союза городов Дориды — из-за незначительного проступка одного из его граждан. Может быть, истинной причиной было их «нечистое» происхождение?

О событиях, происходивших в Галикарнасе на протяжении архаической эпохи, мы знаем очень мало — из-за молчания Геродота. Впрочем, известно, что галикарнасцы принимали достаточно активное участие в морской торговле греков с Египтом. В середине VII века до н. э. в дельте Нила была с разрешения фараонов создана фактория Навкратис, основанная эллинскими купцами, выходцами из целого ряда ионийских, дорийских и даже эолийских полисов (Милета, Самоса, Митилены, Книда и др.). В их числе Геродотом (II. 178) назван и Галикарнас.

В первой половине VI века до н. э. вся Кария была покорена Лидийской державой, беспрецедентно разросшейся и охватившей почти всю западную половину Малой Азии. Вместе с Карией вошел в состав Лидии и Галикарнас — либо при последнем лидийском царе Крезе (560–546), либо, что более вероятно, при его отце и предшественнике Алиатте (605–560).

Но лидийское владычество оказалось не слишком долговременным. В 546 году до н. э. Лидию захватил персидский царь Кир, а уже на следующий год полководец Кира Гарпаг по приказу своего господина стал вооруженной силой подчинять греческие города малоазийского побережья. Начал он с полисов Ионии, а затем пошел на Карию. Геродот пишет: «Карийцы покорились Гарпагу, не покрыв себя славой: ни сами карийцы, ни эллины, живущие в их стране, при этом не совершили никаких подвигов» (I. 174). Сказанное, разумеется, относится и к Галикарнасу, который, стало быть, сдался без боя. Геродот не акцентирует внимание на этом не слишком приятном для него обстоятельстве. Ведь находившиеся неподалеку ионийские греки в большинстве вели себя совершенно иначе: «…вступили в борьбу с Гарпагом и доблестно сражались каждый за свой родной город» (I. 169), хотя и безуспешно.

Когда при персидском царе Дарий I была осуществлена административная реформа державы Ахеменидов и государство разделено на обширные наместничества-сатрапии, Кария (с Галикарнасом), расположенные к востоку от нее другие «варварские» регионы (Ликия и Памфилия) и города греческих областей эгейского побережья — Дориды, Ионии и Эолиды — вошли в состав первой сатрапии (III. 90). На каждую сатрапию была наложена подать, которую та должна была ежегодно выплачивать в царскую казну. Для первой сатрапии ее сумма составляла 400 талантов серебра[18], что в целом можно назвать умеренной данью. Кроме того, все подчиненные Ахеменидам области были обязаны выставлять вооруженные отряды в войско персидского владыки, если он отправлялся куда-нибудь походом.

Нельзя сказать, чтобы положение греческих городов Малой Азии, в том числе и Галикарнаса, стало при новых порядках особенно приниженным. Ахеменидское господство не вело к экономическому упадку, персы не вмешивались во внутренние дела покоренных городов, если те проявляли лояльность. Вхождение в состав колоссальной державы позволяло делать головокружительные карьеры тем из подданных-греков, которые к этому стремились (мы упоминали галикарнасца Ксенагора, назначенного наместником Киликии).

Но свободолюбивые греки тяготились чужеземным владычеством. К тому же при поддержке персов во многих малоазийских полисах пришли к власти тираны, ведь ахеменидской администрации удобнее было иметь дело с единоличными правителями, чем с непредсказуемыми гражданскими общинами.

Так получилось и в Галикарнасе. Судя по всему, именно в период персидской оккупации полис попал под власть целой династии тиранов, ахеменидских вассалов, смешанного греко-карийского происхождения. О галикарнасской тирании источники дают лишь обрывочные сведения. Ее основателем (во всяком случае, первым известным представителем) был некий Лигдамид, правивший в конце VI века до н. э.

К тому времени уже много воды утекло с тех пор, как в VII веке на Малую Азию обрушились с севера полчища киммерийцев. Грозные захватчики несколько десятилетий хозяйничали на обширном полуострове, оставляя за собой развалины и пожарища, сокрушили несколько малоазийских царств, нападали и на греческие города эгейского побережья, а потом внезапно исчезли со страниц истории. Киммерийцев возглавлял вождь Дугдамме; это имя было искажено греками в «Лигдамид» и в такой форме почему-то стало впоследствии популярным среди аристократии бассейна Эгеиды. Так звали тирана крупного и богатого острова Наксос в центральной части Эгейского моря, правившего приблизительно в 540–524 годах. Такое же имя носили и несколько правителей из галикарнасской тиранической династии. Лигдамид I, судя по всему, был карийцем, но в жены взял гречанку, уроженку Крита (лишний пример того, как переплелись судьбы двух народов).

От этого брака родилась самая знаменитая представительница династии. Редчайший случай в истории греческих полисов: во главе государства встала женщина — Артемисия. Геродот пишет: «После кончины своего супруга она взяла верховную власть в свои руки» (VII. 99). Имя супруга историк не сообщает; есть предположение, что его звали Мавсолом{11} (не следует путать его с жившим спустя век с лишним тезкой, в честь которого был возведен Мавзолей).

Кстати, из сообщения Геродота вырисовывается интересная ситуация: если муж Артемисии тоже являлся тираном и ее непосредственным предшественником на престоле, то получается, что он был сыном того же Лигдамида I и родным братом собственной супруги. Впрочем, ничего экстраординарного здесь нет: среди карийской знати браки между братьями и сестрами были распространены. Артемисия, правда, носила чисто греческое имя (производное от имени богини Артемиды). Однако ее отчасти карийское, «варварское» происхождение проявлялось, в частности, в том, какую активную политическую роль играла эта женщина — в резком контрасте с «нормальными» гречанками, как правило, устраненными почти из всех сфер общественной жизни.

Геродот с нескрываемым удивлением и даже восхищением рассказывает об Артемисии. Звездный час ее карьеры пришелся на 480 год до н. э., когда Ксеркс во главе мощнейших сухопутных и морских сил двинулся на Элладу. Малоазийские греки, в качестве его подданных, тоже были вынуждены участвовать в походе на балканских соплеменников. От них требовались прежде всего корабли, укомплектованные экипажами.

Во флоте Ксеркса находилась и Артемисия, причем занимала не рядовую позицию: ей было поручено командовать объединенной эскадрой четырех греческих городов — родного Галикарнаса, а также соседних Коса, Нисира и Калимны. Это не означает, что она властвовала над всеми перечисленными полисами. Очевидно, Ксеркс просто счел, что присланные ими небольшие контингента в тактических целях целесообразнее слить в один. А вот факт, что единое руководство было поручено именно Артемисии, свидетельствует о том, что галикарнасская правительница пользовалась доверием «Великого царя».

Помимо кораблей, предоставленных полисами, Артемисия дополнительно снарядила пять военных судов за собственный счет. Следовательно, она отправлялась в экспедицию на Грецию не по принуждению, а скорее с энтузиазмом и во всяком случае с горячим стремлением отличиться перед Ксерксом, заслужить еще большее его благоволение. Это ей в полной мере удалось: она стала одним из самых блистательных героев Греко-персидских войн с ахеменидской стороны. В частности, по словам Геродота, «советы, которые Артемисия давала царю, из всех советов участников похода были наиболее полезными» (VII. 99).

На советах Артемисии «Отец истории» останавливается наиболее подробно. Когда перед Саламинской битвой Ксеркс со своими полководцами решал, следует ли дать грекам морское сражение, галикарнасская правительница, в противоположность остальным, пыталась отговорить царя от немедленного вступления в бой и рекомендовала выждать, подчеркивая, что время играет на персов. «Все, кто относился к ней доброжелательно, огорчились: они думали, что Артемисию постигнет царская опала за то, что она отсоветовала царю дать морскую битву. Напротив, недоброжелатели и завистники (царь ведь оказывал ей наибольший почет среди всех союзников) радовались возражению, которое, как они думали, ее погубит. Когда же мнения военачальников сообщили Ксерксу, царь весьма обрадовался совету Артемисии. Он и раньше считал Артемисию умной женщиной, а теперь расточал ей еще больше похвал. Тем не менее царь велел следовать совету большинства военачальников» (VIII. 69).

В битве при Саламине, состоявшейся против воли Артемисии, она тем не менее проявила героизм. Пожалуй, именно ее корабли отличились более всех других, находившихся в составе флота Ксеркса. Афинский командующий Фемистокл даже прямо в ходе боя дал приказ во что бы то ни стало захватить в плен галикарнасскую правительницу. Тому, кто приведет ее живой, была обещана награда — тысяча драхм. «Ведь афиняне были страшно озлоблены тем, что женщина воюет против них» (VIII. 93).

За Артемисией началась настоящая охота, но ей удалось спастись — то совершая подвиги, то прибегая к военным хитростям. На фоне паники, охватившей персидские морские силы, ее мужество и хладнокровие настолько бросались в глаза, что наблюдавший за сражением Ксеркс воскликнул: «Мужчины у меня превратились в женщин, а женщины стали мужчинами» (VIII. 88).

После саламинского поражения «Великий царь»[19] снова собрал военный совет. Туда была приглашена и Артемисия; более того, Ксеркс долго говорил с ней наедине. По словам Геродота, она посоветовала ему немедленно отправляться с флотом на родину, а в Греции оставить сильный сухопутный отряд во главе с Мардонием. На сей раз персидский владыка полностью согласился с ней. Разумеется, весь этот эпизод вызывает у внимательного читателя некоторое подозрение: кто мог знать, о чем именно беседовали Ксеркс и Артемисия с глазу на глаз, без свидетелей? Разве что кто-то из участников разговора передал потом его содержание. В таком случае, скорее всего, это была Артемисия, а каким образом можно было проверить ее слова? Как бы то ни было, дальнейшие действия Ксеркса были именно таковы.

Чтобы показать свое полное доверие к галикарнаске, он дал ей последнее ответственное поручение: взять на свой корабль царских сыновей, сопровождавших отца в походе, и доставить их в Малую Азию, в город Эфес, где они были бы в безопасности. Выполнив это задание, Артемисия возвратилась на родину.

Именно в правление этой «женщины-тирана» родился Геродот. Но помнить он ее вряд ли мог и описывал ее жизнь и деяния, судя по всему, по рассказам своих старших современников. Дело в том, что вскоре после похода Ксеркса Артемисия скончалась, и власть перешла к следующим представителям тиранической династии.

Вначале правителем стал сын Артемисии — Писинделид (обратим внимание на чисто карийское имя). Но он, очевидно, прожил очень недолго, и ему наследовал Лигдамид II — то ли сын, то ли младший брат. Этому Лигдамиду было суждено стать последним тираном Галикарнаса в V веке до н. э. Для нас же важно то, что именно при нем протекала юность Геродота и совершились первые важные события в жизни будущего «Отца истории».

Лигдамид II фигурирует в упоминавшейся выше надписи из Галикарнаса. Ее содержание, собственно, как раз в том и заключается, что Лигдамид (он назван лишь по имени, без титулов) заключает договор с гражданской общиной «галикарнасцев и салмакитов» и совместно с ней вводит закон, касающийся некоторых вопросов собственности.

Получается, что в результате установления тирании в эллинских полисах складывалась ситуация своеобразного двоевластия. Очевидно, между тираном и народным собранием существовало какое-то разграничение властных полномочий по сферам политической жизни, но наиболее важные решения, затрагивавшие интересы обеих сторон, принимались совместно. Этим иллюстрируется чрезвычайно оригинальный статус греческого тирана: он выступает как некая автономная единица, «государство в государстве», живущее по своим собственным законам; узаконения же полиса над ним в принципе силы не имеют. Конечно, встречались и исключения, когда тиран демонстративно выказывал лояльность по отношению к полисным нормам; но это был лишь жест доброй воли, который делать было вовсе не обязательно и от которого можно было в любой момент отказаться.

В таких условиях — под персидским владычеством, в городе, управляемом тираном, — появился на свет и рос великий античный историк.

Глава вторая

Поиски пути

Детство и юность

Одна из лучших книг о Геродоте принадлежит перу английского ученого Джона Майрса. Она так и называется: «Геродот — Отец истории»{12}. Это сугубо научное, трудное для восприятия исследование, но начинается оно красочным эпизодом.

…Конец 480 года до н. э. Галикарнасские корабли под командованием Артемисии возвращаются на родину после участия в неудачном походе Ксеркса. Жители города выходят в гавань, чтобы встретить своих земляков и сородичей. Среди встречающих — знатная гражданка Дрио. Она ведет за руку сына, четырехлетнего Геродота. Мальчик пристально всматривается в хмурые, невеселые лица моряков, вернувшихся без победы, и у него рождается вопрос, который потом будет мучить его всю жизнь и станет одним из главных побудительных мотивов к созданию исторического труда: «За что они сражались?»

Разумеется, вся эта яркая сцена — плод творческой фантазии Майрса. Не говорим уже о том, что совершенно бессмысленно гадать, о чем думал будущий великий историк в 480 году. Но и внешние факты, описанные здесь, тоже недоказуемы. Мы понятия не имеем, участвовал ли Геродот во встрече прибывших из Эллады галикарнасцев, более того, даже не можем с уверенностью сказать, что ему в это время было четыре года.

Но ведь во всех словарях и энциклопедиях, учебниках и хрестоматиях, монографиях и популярных книгах о Геродоте всегда указывается одна и та же дата его рождения — 484 год. Она основывается на единственном свидетельстве, сохранившемся у римского писателя-эрудита II века н. э. Авла Геллия. В его труде «Аттические ночи», представляющем собой копилку самых разнообразных, хотя и довольно бессистемно изложенных сведений, есть главка под названием «О времени жизни знаменитых историков Гелланика, Геродота и Фукидида». Приведем ее полностью:

«Гелланик, Геродот и Фукидид, авторы исторических сочинений, достигли большой славы примерно в одно и то же время, да и по возрасту не слишком сильно различались между собой. Ведь, кажется, в начале Пелопоннесской войны Гелланику было от роду шестьдесят пять лет, Геродоту — пятьдесят три, Фукидиду — сорок. Это написано в одиннадцатой книге Памфилы[20]» (Геллий. Аттические ночи. XV. 23).

Пелопоннесская война между Афинами и Спартой началась в 431 году до н. э.; отсчитываем 53 года назад — и получаем 484 год как дату рождения Геродота. Но так ли это на самом деле?

Из трех приведенных Памфилой случаев в одном — возрасте Фукидида — несомненно, допущена ошибка: крайне маловероятно, что он был всего лишь на 13 лет моложе «Отца истории». Ведь известно, что Фукидид еще мальчиком присутствовал на публичном чтении Геродотом — уже маститым историком — отрывков из своего труда (Маркеллин. Жизнь Фукидида. 54; «Суда», статья «Фукидид»).

Геродот, как следует из указанных свидетельств, был приблизительно ровесником Олора — отца Фукидида, а стало быть, на целое поколение старше самого Фукидида. Последнему на момент начала Пелопоннесской войны еще не было тридцати. Он родился, по общепринятому ныне мнению, около 460–455 годов.

Коль скоро как минимум одна дата, содержащаяся в труде Памфилы, неверна, это заставляет с большой настороженностью относиться и к остальным. А проверить их мы не можем, поскольку независимых данных такой же степени точности в нашем распоряжении нет. Другие авторы, сообщающие о рождении Геродота, выражаются куда более расплывчато: «Геродот, родившийся во времена Ксеркса…» (Диодор Сицилийский. Историческая библиотека. II. 32. 2). «Галикарнасец Геродот, родившийся немного раньше Персидских войн…» (Дионисий Галикарнасский. О Фукидиде. 5). В последней цитате под «Персидскими войнами» почти несомненно имеется в виду поход Ксеркса на Грецию в 480–479 годах до н. э.

Поэтому рождение «Отца истории» следует помещать во вторую половину 480-х годов. Это могло произойти в 484 году, как считала Памфила, но с той же долей вероятности и на год-другой раньше или позже. Предложенная писательницей дата рождения Геродота, несомненно, так и останется во всех книгах как традиционная, устоявшаяся, но нужно учитывать, что она имеет приблизительный характер.

О своей семье, детских и юношеских годах Геродот ровным счетом ничего не сообщает читателям. Он вообще крайне скуп на автобиографические детали (не считая рассказов о своих многочисленных путешествиях). Добывать их приходится — буквально по крупицам — из других источников. Среди них наиболее подробна статья в анонимном византийском энциклопедическом словаре «Суда», составленном в X веке п. э., следовательно, отстоявшем от времени жизни и деятельности галикарнасского историка на целых полтора тысячелетия! Неудивительно, что в нем многие сведения спорны или не вполне достоверны. Тем не менее пользоваться ими — после надлежащего критического анализа — все-таки можно.

В «Суде» указано, что Геродот происходил из знатной галикарнасской семьи. Это выглядит вполне естественным: выдающийся деятель культуры в Греции того времени мог быть только выходцем из аристократических слоев. Аристократы, и лишь они, имели достаточные средства и досуг для получения хорошего, всестороннего образования.

Отца Геродота звали Лике. Имя это карийское, из чего, впрочем, не следует, что Лике (а значит, и Геродот) был не греком, а карийцем. Мы уже знаем, что в Галикарнасе благодаря сохранявшейся много веков традиции брачных связей между представителями двух живущих вместе народов сложилась своеобразная смешанная греко-карийская среда. Но абсолютно независимо от того, какая кровь текла в жилах Ликса и Геродота (а в том, что без карийской примеси здесь не обошлось, сомневаться не приходится), они были не варварами, а полноценными греками — по образу жизни и мышления, по языку и воспитанию, по самосознанию.

Сложнее обстоит дело с именем матери историка. В статье «Геродот» словаря «Суда» она названа Дрио. Однако в статье «Паниасид» того же словаря приведен другой вариант — Рео. Удивляться подобной путанице не следует: в мире греческих полисов имена женщин из порядочных семейств было не принято произносить в публичных ситуациях, «выставлять напоказ». Считалось, что это позорит их самих и их мужей. Вот, например, слова великого Перикла: «Та женщина заслуживает величайшего уважения, о которой меньше всего говорят среди мужчин, в порицание или в похвалу» (Фукидид. История. II. 45. 2). Такая традиция, конечно, не способствовала сохранению в истории женских имен. По подсчетам ученых, из 62 360 известных из источников за всю историю полиса жителей Афин мужчин 56 617, а женщин лишь 5691, то есть в десять раз меньше!{13} Не иначе было и в других полисах. Если женщина прославилась сама, то это еще могло спасти ее имя от забвения (вспомним Артемисию); если же, как в данном случае, она просто являлась матерью какого-нибудь знаменитого человека, серьезных стимулов помнить, как ее звали, не было. «Никий, Демосфен, Ламах, Формион, Фрасибул, Ферамен — мы нигде не встречаем даже имени матери хотя бы одного из них» (Плутарх. Алкивиад. 1).

Какой из двух вариантов имени матери Геродота — Дрио или Рео — является верным, безоговорочно судить мы не можем. Обычно считается, что ближе к истине первый, но сколько-нибудь весомые аргументы отсутствуют.

В семье Ликса и Дрио (Рео) был еще один сын, Феодор. Но об этом брате Геродота мы ничего не знаем: видимо, он никак не проявил себя в дальнейшей жизни. Неизвестно даже, который из двух детей был старшим.

Впрочем, среди ближайших родственников Геродота имелся один действительно выдающийся человек — Паниасид. Впрочем, по вопросу о степени его родства с «Отцом истории» опять же полной ясности нет. В словаре «Суда» (статья «Паниасид») сказано: «Сообщают, что Паниасид — двоюродный брат историка Геродота: ведь Паниасид был сыном Полиарха, а Геродот — Ликса, родного брата Полиарха. Некоторые же сообщают, что не Лике, а Рео, мать Геродота, была сестрой Паниасида». Таким образом, Паниасид приходился Геродоту то ли дядей по матери, то ли двоюродным братом по отцу. Впрочем, родственные связи в любом случае налицо. Паниасид, судя по всему, был сильно старше Геродота и оказал на него большое влияние — как в плане творчества, мировоззрения, так и в политической деятельности.

Паниасид, сын Полиарха… Опять перед нами комбинация двух разноэтничных имен. Если в случае с Геродотом, сыном Ликса, отец носит карийское имя, а сын — чисто греческое, то здесь ситуация противоположная. Но кто же такой этот родственник Геродота?

Паниасид (Паниассид) был эпическим поэтом, едва ли не самым крупным в свою эпоху. Впоследствии он был включен в канонический список пяти величайших мастеров эпического жанра, в одном ряду с такими гениальными представителями античной литературы, как Гомер и Гесиод[21]. «Он возродил пришедшую в упадок эпическую поэзию», — сказано в словаре «Суда».

К эпохе, о которой идет речь (V век до н. э.), эпос как живая, развивающаяся отрасль поэтического творчества, казалось бы, давно отошел в прошлое. Он был в высшей степени характерен для ранней архаики, для гомеровских времен, а потом уступил место лирике. В начале классического периода уже и лирика затухала; грядущее было за драматическими жанрами, начинавшими бурно процветать в Афинах. Разумеется, старых авторитетных эпических поэтов не забывали, но подражать им уже не стремились. И вот в такую не самую благоприятную для эпоса пору появляется Паниасид, которому удается не только вдохнуть в эпос новую жизнь, но и обогатить его ранее не свойственными оттенками.

Паниасид известен как автор двух поэм, дошедших до нашего времени только во фрагментах — впрочем, достаточных для того, чтобы судить о их содержании. Одна из поэм называлась «Гераклия» (или «Гераклиада») и была посвящена, как явствует из заглавия, деяниям и подвигам величайшего из эллинских мифологических героев — Геракла. Этот сюжет вполне традиционен для древнегреческого эпоса. Совсем иное дело — «Ионика». Ее тему, согласно словарю «Суда», составляли «дела, связанные с Кодром и Нелеем и с ионийскими колониями». Кодр — легендарный афинский царь XI века до н. э., представитель мессенского правящего рода, бежавшего от дорийцев в Аттику. На новой родине Кодр получил царский престол и героически погиб, обороняя Афины от дорийского нашествия. Нелей же — его сын, один из вождей переселения ионийцев в Малую Азию.

Об этом переселении, насколько можно судить, и шла речь в поэме. В отличие от подавляющего большинства других эпических произведений, рассказывавших о событиях и героях глубокой древности: Эдипе и Агамемноне, Ахилле и Одиссее, Троянской войне, — где миф решительно преобладал над историей, «Ионику» мы можем назвать «историческим эпосом». В ней говорилось о делах, более близких по времени (вторжение дорийцев для многих греков было «водоразделом» между миром мифа и миром были) и, значит, более достоверных. Чтобы создать такую поэму, недостаточно было знать традиционные мифологические предания — требовалось внимательно изучить ранние страницы жизни полисов Ионии, даже побывать в них, пообщаться с жителями, послушать их рассказы о старине, то есть, по сути, проделать работу историка-исследователя.

Не приходится сомневаться в том, что Геродот был вдохновлен примером своего старшего родственника. Геродота можно назвать «эпическим историком»: он ориентировался на нормы эпоса, создавал масштабное, многокрасочное повествование, но только не в стихах, а в прозе{14}. Но пока перед нами — еще не великий историк, а юноша, пытливо всматривающийся в окружающий мир, старающийся отыскать собственный путь, единственный и неповторимый. И при определении этого пути личность «исторического эпика» Паниасида конечно же сыграла далеко не последнюю роль. Он заронил в душу Геродота интерес к прошлому своего народа.

Тот факт, что поэму о малоазийских ионийцах сочинил не иониец, а галикарнасский дориец с карийской примесью, даже вызывает некоторое удивление. Казалось бы, логичнее Паниасиду было бы описать основание своего родного Галикарнаса, чего он как раз и не сделал. Что перед нами — свидетельство большей симпатии поэта к соседям-ионийцам или же следования традиции? Ведь греческий эпос именно в Ионии достиг пика своего развития, проявившегося в гомеровских поэмах.

Произведения Паниасида были написаны на типичном «эпическом диалекте», восходящем к Гомеру. Этот диалект — искусственный, в реальной жизни на нем никто никогда не говорил, а использовали его исключительно аэды и рапсоды. Тут нужно пояснить, кто они такие и чем отличаются друг от друга.

Аэды — певцы-сказители, создававшие эпические произведения и исполнявшие их. Гомер, как его рисует античная повествовательная традиция и каким он предстает из своих сочинений, являлся именно аэдом. А рапсоды — это, так сказать, деградировавшие аэды, появившиеся позже. Они уже ничего не сочиняют сами, а выступают только исполнителями чужих эпических поэм. Аэда можно назвать вдохновенным творцом, беседующим с музами. Не случайно обращениями к музам начинаются «Илиада» и «Одиссея» Гомера, «Теогония» и «Труды и дни» Гесиода. Рапсод же, в сущности, только искусный ремесленник. К V веку до н. э. в греческом мире процветали только рапсоды; традиция аэдов практически иссякла. Ее-то и возродил Паниасид.

Но вернемся к вопросу об «эпическом диалекте». Итак, он был искусственно создан аэдами, как бы составлен ими из элементов различных диалектов, реально существовавших в древнегреческом языке. Есть в нем эолийские, дорийские слова и обороты. Но в основе все-таки лежит диалект ионийский — не в чистом виде, не в классическом, законченном варианте, каким мы его впоследствии встречаем у Геродота, а в той форме, которую он имел на ранней стадии своего развития. Эта особенность тоже являлась отражением той роли, которую сыграла Иония в истории античного эпоса.

Не могло ли случиться, что дориец Геродот написал свою «Историю» на ионийском диалекте под влиянием Паниасида, его интереса к Ионии, который он привил юному родственнику?

Насколько можно судить, именно Паниасид вовлек будущего «Отца истории», когда тот был еще совсем молодым, в политическую деятельность. Причем деятельность эта носила ярко выраженный характер освободительной борьбы. В жизни практически всех древних греков, граждан полисов, в том числе и деятелей культуры, политика занимала важнейшее место. В условиях полисной государственности с ее прямым народоправством иначе и быть не могло. Эллин архаической и классической эпох представлял себе полноценное бытие только в рамках суверенного, независимого города-государства — независимого как от внешнего владычества, так и от власти тирана внутри полиса. Если полной независимости не было, за нее следовало бороться.

Галикарнас во времена детства и юности Геродота не был независимым в обоих отношениях: город входил в состав державы Ахеменидов, и в нем правила династия тиранов. Если пытаться собственными силами освободиться от господства персов казалось бессмысленным, то тиранов можно было попробовать свергнуть.

«Отец истории» родился персидским подданным. Несомненно, в этом одна из главных причин его хорошего знания истории Ахеменидской империи, событий при дворе «Великого царя». Есть даже мнение, что свой труд он первоначально задумал именно как изложение истории Персии, а потом уже он плавно и органично переродился в рассказ о Греко-персидских войнах{15}.

Галикарнас под властью своих тиранов был весьма лояльным к персидским владыкам. Похоже, город даже не принял участия в Ионийском восстании начала V века; во всяком случае, об этом ничего не известно. Характерно, что впоследствии Геродот отрицательно относился к этой попытке малоазийских греков отпасть от Персии{16}.

Однако после неудачного похода Ксеркса на Элладу в 480–479 годах до н. э. ситуация в бассейне Эгейского моря начала стремительно меняться. В Греко-персидских войнах атакующей стороной были теперь греки, входившие в Афинский морской союза. Это военно-политическое объединение год от года разрасталось и крепло за счет вхождения в него всех греческих городов, освобождаемых от персов.

В Афинах в то время первенствующее положение занимал талантливый полководец и политик Кимон, сын Мильтиада: он активно участвовал в создании морского союза, много лет избирался стратегом[22] и был фактическим командующим союзными военно-морскими силами. Под его руководством афиняне неуклонно теснили персов из Эгеиды, нанесли им ряд крупных поражений на море и на суше. Самая эффектная из побед Кимона была одержана в начале 460-х годов до н. э. в битве у речки Евримедонт на юго-западном побережье Малой Азии: союзный флот, насчитывавший около двухсот триер, застал врасплох персидский флот, состоявший почти из 350 судов, причем до двухсот вражеских кораблей попали в плен. Затем афинский военачальник, высадившись на берег, нанес поражение сухопутному войску персов и захватил их лагерь, после чего снова вышел в море и разбил подходившую финикийскую эскадру из восьмидесяти судов. Таким образом (беспрецедентный случай в истории античного военного искусства) в один день была одержана тройная победа! Возможно, именно после битвы при Евримедонте был заключен первый мирный договор между Афинами и державой Ахеменидов{17}. Детали его неизвестны; возможно, персы давали обязательство не вводить свой флот в Эгейское море.

Некоторые греческие полисы Малой Азии по-прежнему оставались под контролем Ахеменидов, но их становилось всё меньше. В частности, эллинские города на юго-западе обширного полуострова вошли в состав Афинского морского союза сразу после битвы при Евримедонте, в их числе — и Галикарнас (около 468 года до н. э.){18}. Правда, в списках фороса — ежегодной подати, которую платили члены альянса в союзную казну, — галикарнасцы появляются лишь в 454 году{19}. Но этот факт говорит только об одном: поскольку сами эти списки были введены именно тогда в связи с перенесением союзного казнохранилища с острова Делос на афинский Акрополь, к указанному году Галикарнас уже находился в числе союзников. Выражаясь профессиональным языком историка, мы имеем terminus ante quern — дату, заведомо до которой произошло то или иное событие.

После освобождения от персидского владычества, пришедшего, как обычно, со стороны Афин, многие граждане Галикарнаса наверняка ожидали, что теперь они будут избавлены и от «внутреннего владыки» — тирана. Однако этого не произошло — афиняне не торопились свергать Лигдамида, несмотря на его принадлежность к традиционно проперсидски настроенной династии. Наверное, Афины при большой необходимости могли бы «убрать» этого правителя, используя свои военные силы, но не сочли нужным или не решились. Государственный переворот, инспирированный внешней силой, мог бы породить скандальную ситуацию («вот так освободители!»), оттолкнуть от афинян некоторых их малоазийских союзников.

Афины, в которых складывалась всё более развитая форма демократии, и на внешней арене покровительствовали демократическим режимам. Впоследствии, когда их мощь возросла, они уже ничтоже сумняшеся насаждали такие режимы в союзных полисах, ликвидируя предшествующие формы правления. Но пока афиняне придерживались более мягкой и умеренной политики, тем более что их тогдашний лидер, Кимон, отнюдь не относился к приверженцам радикального народовластия. Демократия в Галикарнасе не была установлена. Очевидно, афинским властям удалось договориться с Лигдамидом, и он остался у власти; или, может быть, правитель сам вовремя переметнулся на сторону новых хозяев Эгеиды и смог сохранить за собой галикарнасский «престол». Такая ситуация была в Афинском морском союзе редкой, но не уникальной. Известны два тирана — Тимн и Пигрет, — оставшиеся во главе своих маленьких городков того же Карийского региона даже после их вступления в союз. Судя по всему, пребывание полиса в этом союзе и сохранение тиранического правления не были несовместимы, если тиран был послушен воле Афин.

Надежды тех граждан Галикарнаса, которые являлись противниками тирании, оказались разрушенными — афиняне не помогли. И тогда они решили действовать на свой страх и риск. В их числе были и Паниасид (возможно, он даже возглавлял противостоявшую тирану политическую группировку), и совсем еще молодой Геродот. Те действия, которые они предприняли, привели первого к трагическому концу и полностью изменили жизнь второго.

Относительно этих событий в нашем распоряжении снова лишь самые скудные, краткие сведения. В словаре «Суда», в статье, посвященной Геродоту, читаем: «Переселился же он на Самос из-за Лигдамида, ставшего третьим, считая от Артемисии, тираном Галикарнаса» (поясним, что Лигдамида можно назвать «третьим» от Артемисии тираном лишь в том случае, если в счет включать саму Артемисию, но именно так обычно и делали античные греки). А в статье «Паниасид» того же словаря сказано: «Убит же он был Лигдамидом, который был третьим тираном Галикарнаса» (здесь, конечно, тоже имеется в виду «третьим от Артемисии», а не «третьим с начала установления тирании»).

На основании этого можно сделать следующую реконструкцию событий. Паниасид и Геродот составили заговор с целью свержения Лигдамида (разумеется, с участием других галикарнасских граждан). Но их планы обернулись неудачей: заговор был раскрыт. По приказу тирана, сохранившего власть, Паниасида как главного «виновника» схватили и казнили. Геродоту же, разумеется, нельзя было оставаться в родном городе. Молодой человек отправился на Самос.

Выбор этого места, надо полагать, не является случайностью. Остров Самос, один из сильнейших полисов в Эгейском море, принадлежал к числу немногих самых давних, надежных и привилегированных членов Афинского морского союза, которые не платили форос в союзную казну, а свою долю в общее дело вносили непосредственно военной силой, снаряжая эскадры кораблей. Самос традиционно поддерживал с Афинами активные связи, и вряд ли самосские власти решились бы без санкции фактической столицы союза принять политического изгнанника из другого государства, Галикарнаса.

Можно даже предположить, что попытка переворота, предпринятая Паниасидом, Геродотом и их сторонниками, была-таки осуществлена не без афинского одобрения. Безусловно, оно могло быть только тайным: афиняне не стали бы компрометировать себя, открыто вмешиваясь во внутренние дела другого полиса. Заговорщикам, очевидно, дали знать, что напрямую помогать им не будут, но и препятствовать тоже. Удастся им свергнуть тирана — всё совершится руками галикарнасских граждан; в случае неудачи афиняне обещали хотя бы обеспечить безопасность участникам заговора. Правда, Паниасида, лидера оппозиции, спасти не удалось; но тем заговорщикам, которые сумели избежать немедленных репрессий, было предоставлено убежище на Самосе. Вряд ли решение по перемещению принималось по отношению к одному Геродоту, тем более что он был еще очень молод, никому за пределами родного города не известен, а его дальнейшую блистательную судьбу, конечно, пока никак нельзя было предсказать.

Геродот удалился на Самос в составе группы галикарнасцев-оппозиционеров. Возможно, в их числе был и эпический поэт Херил. В посвященной ему статье словаря «Суда» находим довольно противоречивые сведения: «Херил с Самоса; некоторые же сообщают, что он был из Иасоса[23], другие же — что из Галикарнаса. Был современником Паниасида, а во времена Персидских войн, в 75-ю олимпиаду[24] был еще юношей. Говорят, что он стал рабом какого-то самосца, при этом имел красивый и цветущий вид. Он бежал с Самоса и, став товарищем историка Геродота, полюбил литературу… Херил же занялся поэзией и умер в Македонии при дворе Архелая, ее тогдашнего царя. Написал он следующее: поэму о победе афинян над Ксерксом. За эту поэму он получил по золотому статеру за каждую строку, и было поставлено, чтобы она читалась вместе с поэмами Гомера. Упоминаются и другие его поэмы, в том числе „Ламиака“».

Если хорошенько разобраться в путанице, свойственной «Суде», можно почерпнуть интересную информацию. Наверное, не случайно в связи с Херилом упоминаются имена Паниасида и Геродота. С последним у Херила вообще оказывается целый ряд точек соприкосновения: они были товарищами, писали, в сущности, об одних и тех же вещах — о победе греков над персами, — только Геродот в прозе, а Херил в стихах. Оба получили за свои произведения большую денежную награду: «гонорар» Геродота составил десять талантов серебра, что соответствует 60 тысячам драхм, а Херил, как видим, получил по золотому статеру за каждую строку своей поэмы. Золотой статер может быть приравнен примерно к 20 серебряным драхмам. Даже если поэма Херила была невелика — скажем, около тысячи строк (таковы, например, «Теогония» и «Труды и дни» Гесиода; «Илиада» и «Одиссея» Гомера в несколько десятков раз больше), — 4 то получается, что его поэтический труд был оценен в весьма крупную сумму: около 20 тысяч драхм (более трех талантов). Кто ее Херилу заплатил, в «Суде» прямо не указывается. Но есть все основания предполагать, что это были, как и в случае с Геродотом, афиняне, ведь именно их победу над Ксерксом воспел поэт!

Кроме того, Херил был связан с Македонией, а относительно Геродота также существуют очень похожие данные. Если учитывать, что в качестве одного из возможных мест рождения Херила назван Галикарнас, то вырисовывается следующая картина. Херил, как и Геродот, принадлежал к кружку молодых галикарнасских оппозиционеров, возглавляемому Паниасидом. После неудачи заговора против Лигдамида он в числе других оказался «политэмигрантом» на Самосе. Его судьба на первых порах сложилась менее удачно, чем у Геродота, — он даже оказался в рабстве у кого-то из самосцев и спасся только бегством. Но дружеские отношения между Херилом и Геродотом, наверняка установившиеся еще в юности, в Галикарнасе, сохранялись и впоследствии. Два писателя, безусловно, повлияли друг на друга, избрав одинаковую тематику.

Мы снова убеждаемся, что Геродот с ранних дней вращался в весьма специфической среде. Его окружением были эпические поэты, причем интересовавшиеся греческой историей. Невозможно представить, чтобы это осталось без последствий для мировоззрения великого галикарнасца.

Когда именно свершились описанные события — попытка свержения Лигдамида, гибель Паниасида, бегство Геродота на Самос? Они должны были произойти вскоре после освобождения Галикарнаса из-под персидского владычества и вступления его в Афинский морской союз. Пожалуй, можно даже предположительно назвать год. Христианский историк IV века н. э. Евсевий Кесарийский в своей «Всемирной хронике» дает краткую запись, датируемую 468/467 годом до н. э.: «Получил известность историк Геродот» (Евсевий. Хроника. 1-й год 78-й олимпиады).

Наверное, пришла пора объяснить читателю, что же означают эти странные даты с «дробями» — 468/467 год до н. э. и т. п. Летосчисление «от Рождества Христова», которым мы ныне пользуемся и которое лежит в основе григорианского календаря, разумеется, появилось уже после времен Геродота — несколько веков спустя. До того пользовались различными летосчислениями («эрами»); в частности, едва ли не в каждом полисе Эллады был собственный календарь. Для приведения в единую хронологическую систему событий, происходивших в различных регионах, историком III века до н. э. Тимеем из Тавромения был предложен общегреческий счет лет по олимпиадам — четырехлетним промежуткам между Олимпийскими играми. Они проводились в античную эпоху, в отличие от Олимпийских игр современности, всегда в одном и том же месте — городе Олимпии (на западе Пелопоннеса), но, как и в наши дни, раз в четыре года. Первые игры состоялись, как принято считать, в 776 году до н. э.; от них-то и велась нумерация всех последующих.

Разумеется, ученые-историки Нового времени перевели с летосчисления по Олимпиадам на христианское летосчисление все события, имевшие место до введения последнего. По большей части никаких проблем с таким переводом не возникало. Так, если было известно, что Марафонская битва состоялась осенью 3-го года 72-й олимпиады, то в пересчете получалась осень 490 года до н. э.

Имелось, однако, обстоятельство, которое в ряде случаев препятствовало такой точности. Дело в том, что в календарях большинства греческих полисов, в отличие от нашего григорианского календаря, год начинался летом, а не зимой. Именно так было и в Олимпии: летние Олимпийские игры (зимних Античность не знала) открывали собой новый год и новое четырехлетие — олимпиаду. Соответственно, если нам известно только то, что некое событие произошло в 3-й год 72-й олимпиады, без уточнения месяца или хотя бы времени года, то пересчет на привычную нам датировку допускал два в равной мере вероятных варианта: вторую половину 490 года до н. э. или первую половину 489-го. Такие-то даты и принято в науке писать с «дробями»: 480/489 год до н. э., показывая тем самым, что более точно определить время события невозможно. Именно так и в процитированном отрывке из Евсевия: 1-й год 78-й олимпиады соответствует 468/467 году до н. э.

Экскурс о летосчислениях мог показаться кому-то скучноватым и не очень нужным. Но не будем забывать: речь у нас идет об историке, более того — о великом историке, «Отце истории». А потому-то, хотим мы или не хотим, нам придется время от времени вникать в сложные хронологические проблемы. Ведь история и хронология всегда идут рука об руку, их оторвать друг от друга невозможно.

Но вернемся к свидетельству Евсевия Кесарийского. Оно не дает никаких пояснений, чем получил известность Геродот в указанный год. Своим историческим трудом? Это абсолютно исключено: в 468/467 году до н. э. ему не было и двадцати лет. Скорее всего, он не только не приступил еще к написанию своего сочинения, но и не помышлял о карьере историка. От сложной проблемы можно освободиться — сделав вид, будто ее нет, сочтя, что хронист ошибся. Это самый простой, но не самый плодотворный путь. К тому же хронология Евсевия в целом довольно надежна: он долго и скрупулезно трудился над ней, привлекая труды многочисленных предшественников.

Что, если допустить, что до Евсевия дошло смутное упоминание о самом первом появлении Геродота на исторической сцене — пока еще не в качестве деятеля культуры, ученого, а в качестве политика, тираноборца? Его имя вполне могло стать известным в связи с заговором против Лигдамида.

В греческом мире всегда очень высоко ценили людей, которые восставали против тирании; они даже становились объектами почитания. Достаточно припомнить афинских «тираноубийц» Гармодия и Аристогитона, организовавших в 514 году до н. э. заговор, направленный против тирана Афин Гиппия. Выступление заговорщиков оказалось безуспешным: им удалось убить только брата Гиппия — Гиппарха, а сразу после этого они были схвачены телохранителями и казнены. Тиран остался жив, более того, после покушения его правление стало более жестоким. Само их выступление было вызвано не политико-идеологическими соображениями, не принципиальной враждебностью тирании, а мотивами личной мести. И тем не менее после установления афинской демократии имена Гармодия и Аристогитона были окружены чрезвычайным почетом. Им поставили статуи в самом центре Афин — на главной городской площади; в их честь слагали песни и гимны. Они были объявлены героями, то есть существами сверхчеловеческого порядка. Многие афиняне, вопреки исторической истине, считали именно их основателями демократии.

Кстати, есть даже некое созвучие между этими двумя парами: Гармодий и Аристогитон — Геродот и Паниасид. В обоих случаях из двух заговорщиков один — цветущий юноша, другой — мужчина средних лет.

Эта гипотеза не претендует на статус безусловной истины. Но если она имеет право на существование, мы можем сделать дальнейший вывод: время заговора, в котором участвовал Геродот, и его бегства на Самос определяется именно датой Евсевия. Никаких противоречащих этому фактов или аргументов нет. Более того, названная дата очень хорошо согласуется с хронологией вхождения Галикарнаса в Афинский морской союз: получается, что противники тирании начали действовать сразу после освобождения от персидского владычества.

Изгнанник на Самосе

Переселение Геродота на Самос стало в каком-то отношении переломным моментом всей его биографии. Именно оно, надо полагать, определило дальнейшую судьбу юноши и в конечном счете привело его на путь историописания.

Действительно, если бы заговор против Лигдамида оказался успешным, то Геродот остался бы в родном полисе и продолжил активно участвовать в политической жизни. Ведь именно политика однозначно считалась самым достойным занятием для граждан греческих государств. Геродот был молод, вся жизнь у него была впереди, и вполне возможно, что он стал бы со временем лидером Галикарнаса. Таким образом, мы имели бы политического деятеля Геродота — пусть даже крупного по меркам своего города, но в масштабах эллинского мира всего лишь одного из тысяч. Но тогда мы, скорее всего, не узнали бы историка Геродота — единственного и неповторимого. Государственная деятельность вряд ли оставила бы ему время для интеллектуальных штудий.

Некоторые древнегреческие историки являлись одновременно и политиками. Но к написанию своих исторических трудов они приступали в период вынужденного досуга, чаще всего тоже в годы изгнания. Фукидид — младший современник Геродота и следующий после него представитель античной исторической науки, непосредственный продолжатель «Отца истории» на этой стезе и в то же время его довольно жесткий критик — был представителем одного из знатнейших афинских аристократических родов — Филаидов. В молодости он начал политическую и военную деятельность, был избран стратегом и, командуя эскадрой кораблей в Пелопоннесской войне между Афинами и Спартой, неудачно провел порученную ему операцию, в результате чего попал под суд и был приговорен к изгнанию из Афин. Именно в двадцатилетнем изгнании, не имея возможности непосредственно влиять на судьбы Греции, он и занялся описанием и вдумчивым анализом этих судеб. В IV веке до н. э. афинский политик Андротион, тоже вынужденный удалиться из полиса, написал «Аттиду» — исторический труд по истории Афин и Аттики с древнейших времен. А еще несколько десятилетий спустя сицилийский историк Тимей, напротив, написал свое пространное сочинение в пору многолетнего проживания в Афинах — тоже вдали от отечества. Примеры такого рода можно было бы множить и множить…

Почему нередко греки — причем, как правило, люди ярко выраженного политического темперамента — осваивали ремесло историка именно в подобных обстоятельствах? Да именно потому, что им не оставалось ничего иного: ведь политика для них была закрыта! Мы уже упоминали об этом последствии древнегреческого полисного партикуляризма: гражданин полиса пользовался всей полнотой политических прав только в этом полисе, а за его пределами он становился, в сущности, никем. Исключительно незавидной была судьба изгнанника, и не случайно в Элладе изгнание считалось вторым по тяжести наказанием после смертной казни.

Переселенец из одного полиса в другой в лучшем случае причислялся на новом месте жительства к сословию метеков. Таким людям хотя бы гарантировались безопасность, защита закона, дозволялось беспрепятственное проживание. Но метек, не располагая политическими правами, никак не мог участвовать в работе органов государственной власти. Если он пытался с помощью какой-нибудь хитрости принять такое участие (например, пробирался тайком на народное собрание), это расценивалось как очень серьезное преступление и могло привести даже к смертной казни. Метек не имел и имущественных прав, не мог приобрести участок земли и возделывать его, добывая себе хлеб насущный. Максимум, что ему позволялось, — арендовать дом в городе для своего проживания. Метеки ежегодно платили налог в государственную казну; граждане же регулярных налогов не платили, поскольку в Греции считалось, что высокое звание гражданина несовместимо с налогообложением. Лишь в чрезвычайных ситуациях с членов гражданского коллектива могли взыскать разовый экстренный налог — эйсфору.

Метек, поселяясь в полисе, был обязан найти гражданина, который согласился бы стать его «покровителем» (простатом). Простат как бы отвечал за метека перед полисом и в то же время представлял интересы своего подопечного в органах государственной власти. Ведь метек, будучи лицом неправоспособным, нe мог, в частности, выступать в суде — не важно, в качестве истца или ответчика.

Метек мог прожить в полисе сколь угодно долго, но гражданином от этого не становился. Более того, у метека могли родиться дети, у тех свои дети… Эти люди даже не видели своей настоящей родины и с самого момента своего появления на свет жили на территории чужого полиса, но гражданскими правами в нем они так и не пользовались.

Лишь в случае, если метек оказывал особо важную услугу государству — например, при серьезных финансовых затруднениях добровольно и неоднократно вносил в полисную казну крупную сумму из собственных средств, — в афинском народном собрании мог быть поставлен вопрос о том, чтобы в награду включить его в коллектив граждан. Но такие случаи в классическую эпоху были исключительно редкими. Принималось специальное постановление, касавшееся конкретного человека и не имевшее силы прецедента.

Принятие такого постановления было затруднено сложными процедурными препонами. Об этом рассказывается в речи одного из афинских ораторов IV века до н. э.: «Дарование афинского гражданства наш народ считает настолько прекрасной и важной наградой, что установил для себя законы, согласно которым такое право предоставляется — если народ захочет кого-либо сделать афинским гражданином… Прежде всего, у нашего народа есть закон, согласно которому разрешается даровать права афинского гражданства только тем, кто своими подвигами на благо народа афинян это звание заслужил. И даже после того, как народное собрание, убежденное в правильности своего решения, предоставит эту награду, закон не позволяет считать это решение правомочным, пока на следующем народном собрании не менее шести тысяч человек тайным голосованием (с помощью камешков-„бюллетеней“, которые опускали в урны. — И. С.) не проголосует за это решение… Затем закон предоставил право любому афинянину, кто только пожелает, выдвинуть обвинение против лица, получившего гражданские права, в незаконном получении такой награды. Явившись в суд, обвинитель имеет право изобличить это лицо как не достойное награды, ему предоставленной, доказывать, что это решение было принято в нарушение афинских законов, Это обвинение рассматривается судом и в случае, если лицо, получившее награду, признается недостойным ее, суд лишает его права афинского гражданства» (Псевдо-Демосфен, LIX. 88–91).

Даже если метек и становился гражданином, то все-таки не до конца равноправным: ему запрещалось, например, выставлять свою кандидатуру на высшие в афинском полисе должности архонтов, а также быть жрецом.

В других древнегреческих государствах так же, как в Афинах, гражданство предоставлялось очень редко и с большими затруднениями. Свободные и полноправные граждане полисов абсолютно не были расположены делиться с кем бы то ни было своей свободой и полноправием.

Причем для человека, оказавшегося в другом городе, стать метеком было еще далеко не самым худшим вариантом. Ведь тем самым он, выражаясь современным языком, получал «вид на жительство». Часто приезжий считался просто «чужаком» (ксеном), к которому отношение было однозначным: сделал свои дела — и до свидания, не задерживайся.

Ныне граждан древнегреческих полисов нередко обвиняют в том, что они не предоставляли полноправия метекам и другим чужеземцам. В этой связи говорят об узости, ограниченности античной полисной демократии. Однако эти упреки лицемерны. Ведь и современные, вполне демократические государства относятся к людям, прибывшим из других стран, в сущности, точно так же. И в наши дни повсюду имеются свои метеки, только называют их мигрантами.

Покинув в юности родной Галикарнас, Геродот потом почти всю жизнь прожил на положении метека; следовательно, занятие активной политикой было для него исключено. Несомненно, чем дальше, тем больше ему приходилось задумываться над тем, какой деятельности посвятить себя.

Вопрос о том, как прокормиться, полагаем, перед Геродотом не вставал. Он, как мы знаем, был выходцем из знатной — а следовательно, и богатой — семьи. Неизвестно, был ли жив его отец на момент заговора против Лигдамида, а если был — переселился ли вместе с сыном на Самос или же остался на родине.

Впрочем, всё это не имеет принципиального значения. Если Лике покинул Галикарнас, то, конечно, захватил с собой свое денежное состояние или по крайней мере его часть. Если же он продолжал там жить и разлучился с сыном, оказавшимся на чужбине, то не приходится сомневаться, что он находил возможность помогать Геродоту. Наконец, если отец будущего историка умер раньше его эмиграции, то Геродот стал наследником его имущества (по крайней мере половины, поскольку у него был брат).

Одним словом, молодой человек не испытывал нужды. Тем не менее вопрос о выборе пути перед ним стоял: будучи одаренным и энергичным, он не мог, разумеется, провести столь бурно начавшуюся жизнь в безделье. Но круг деятельности был для него сильно ограничен ввиду положения изгнанника и метека: отпадала политика — а именно к ней он, скорее всего, обратился бы, если бы позволили обстоятельства.

Можно было стать морским торговцем или открыть ремесленную мастерскую. Эти занятия, сулившие выгоды, разрешались и метекам; многие из них именно таким образом обрели благосостояние. Некоторые ученые считают, что и Геродот поступил так же и предпринимал свои многочисленные путешествия именно в качестве купца, перевозя на корабле товары из города в город и из страны в страну. Но это крайне маловероятно: сам историк и словом не обмолвился о торговых целях своих странствий — напротив, повсюду подчеркивает, что совершал их из бескорыстного, чисто исследовательского интереса.

Приведем один пример. Будучи в Египте, Геродот столкнулся там с культом местного бога, которого греки отождествляли с Гераклом. Но мифы о «египетском Геракле» и о греческом герое сильно отличались друг от друга. В частности, египтяне считали своего «Геракла» одним из древних богов, а в эллинской мифологии Геракл, наоборот, едва ли не самый молодой обитатель Олимпа, вначале бывший человеком, а после смерти за свои многочисленные подвиги удостоившийся причисления к небожителям.

Разногласия между священными преданиями разных народов заинтриговали Геродота, и он решил изучить проблему специально. Сам он пишет: «Так вот, желая внести в этот вопрос сколь возможно больше ясности, я отплыл в Тир Финикийский, узнав, что там есть святилище Геракла. И я видел это святилище, богато украшенное посвятительными дарами. Среди прочих посвятительных приношений в нем было два столпа, один из чистого золота, а другой из смарагда, ярко сиявшего ночью. Мне пришлось также беседовать с жрецами бога, и я спросил их, давно ли воздвигнуто это святилище. И оказалось, что в этом вопросе они не разделяют мнения эллинов. Так, по их словам, святилище бога было воздвигнуто при основании Тира, а с тех пор, как они живут в Тире, прошло 2300 лет. Видел я в Тире и другой храм Геракла, которого называют Гераклом Фасийским. Ездил я также на Фасос и нашел там основанное финикиянами святилище Геракла, которые воздвигли его на своем пути, когда отправлялись на поиски Европы. И это было не менее чем за пять поколений до рождения в Элладе Амфитрионова сына Геракла. Эти наши изыскания ясно показывают, что Геракл — древний бог» (II. 44).

Описанные здесь передвижения менее всего напоминают стиль поведения купца, для которого главное — доставить товар по назначению, продать его, получить прибыль и отправиться обратно; он ни за что не отклонится от своего пути, если в том нет прямой необходимости. А Геродот, как видим, ехал туда, куда влекла его логика познания. Из Египта он прибыл в Финикию, а там узнал о религиозных связях финикийцев с островом Фасос в северной части Эгейского моря, поплыл на этот остров (очень неблизкий путь!) и не успокоился, пока не отыскал истину или то, что представлялось ему истиной.

Геродот, являясь аристократом по рождению, не мог быть торговцем или ремесленником, ведь эти занятия в классической Греции считались не слишком почтенными, плохо совместимыми с достоинством свободного человека. Гораздо более уважаемым мыслился сельскохозяйственный труд в своем поместье, но к нему галикарнасский изгнанник, как мы видели, доступа не имел — не позволял статус метека. Ему оставалось, в сущности, одно: обратиться на стезю интеллектуальной, культурной деятельности. Все данные для этого у Геродота были. Он получил, вне всякого сомнения, хорошее образование и едва ли не с детства общался с широко эрудированными людьми, такими как Паниасид.

Но какую именно отрасль обширного культурного поприща мог он избрать? Стать либо философом и ученым-естествоиспытателем (в начале классической эпохи эти две специальности еще не отделялись друг от друга), либо оратором, либо поэтом. В наше время в этот перечень добавилась бы еще возможность стать мастером искусства: скульптором, живописцем или архитектором. Но для человека Античности эти профессии отнюдь не пользовались высокой репутацией, считались ремесленническими, что для нас совсем уж необычно. Мы ценим поэта и художника примерно одинаково, эти слова стали даже отчасти взаимозаменяемы («поэт — художник слова» и т. п.). Для жителей Эллады поэт — боговдохновенный певец, общающийся с музами, а художник — всего лишь высококвалифицированный ремесленник. Почитались преимущественно те формы культуры, которые были связаны со словом, с идеей, так сказать, «бестелесные», не связанные с изготовлением материальных вещей. Поэзией или философией могли заниматься на досуге люди самого высокого положения. Но невозможно даже представить себе, чтобы аристократ увлекся, скажем, ваянием или начал писать картины.

Подобное отношение выражено в словах писателя-моралиста Плутарха: «Кто занимается лично низкими предметами, употребляя труд на дела бесполезные, тот этим свидетельствует о пренебрежении своем к добродетели. Ни один юноша, благородный и одаренный, посмотрев на Зевса в Писе (знаменитую статую Зевса в Олимпии работы Фидия. — И. С.), не пожелал бы сделаться Фидием, или, посмотрев на Геру в Аргосе — Поликлетом» (Плутарх. Перикл. 2).

Философами Иония издавна была прославлена. Собственно, именно в ней — впервые в мировой истории — появилась философская мысль. И сразу же ионийские полисы родили целую когорту выдающихся мыслителей — Фалеса, Анаксимандра, Гераклита… Имелась влиятельная философская школа и на Самосе. Ее крупнейшим представителем являлся всем известный Пифагор. Есть мнение, что это именно он первым ввел в обиход сам термин «философия». Правда, основная деятельность Пифагора развернулась не на родном острове, а в населенной греками Южной Италии. Однако самосцы, конечно, хорошо помнили о своем знаменитом земляке. Упоминает о нем и Геродот, при этом называя Пифагора «величайшим эллинским мудрецом» (IV. 95). Разумеется, здесь историк передает самосскую точку зрения, с которой вряд ли согласились бы жители многих других греческих городов. Так, милетяне скорее признали бы мудрейшим из эллинов не Пифагора, а своего соотечественника Фалеса, афиняне — Солона, спартанцы — Хилона, лесбосцы — Питтака и т. д. В отличие от перечисленных лиц Пифагор даже не входил в число «семи мудрецов». Философы были на Самосе и после Пифагора; особенно на этом поприще прославился Мелисс, зарекомендовавший себя также крупным государственным деятелем и полководцем (Плутарх. Перикл. 26–27). Мелисс жил и действовал в середине V века, то есть был современником Геродота. Весьма вероятно, что они были знакомы: в условиях древнегреческих полисов — очень небольших государств — все сколько-нибудь выдающиеся личности не могли не знать друг друга.

Впрочем, тому, что Геродот не вступил на путь философии, удивляться не приходится. Достаточно вчитаться в его труд, чтобы понять: этот человек не был рожден философом. Мышление его было не абстрактным — это необходимо, чтобы погружаться в философскую проблематику, — а, напротив, конкретным, образным. Его влекли к себе не идеи, а факты и события, прежде всего наиболее яркие и занимательные.

А что можно сказать о карьере оратора? Вот она, безусловно, пришлась бы Геродоту по плечу. Даром красноречия он, бесспорно, обладал. Ораторскому стилю присущи те черты, которые являются излишними для стиля философского: живость изложения, доходчивость, убедительность. В «Истории» Геродота всё это мы находим в избытке. Не случайно действующие лица трактата сплошь и рядом произносят речи — то краткие, то пространные. Раз Геродот составлял такие речи для своих персонажей, почему бы ему не писать их для себя самого?

Но в классической Греции ораторское искусство имело подчеркнуто политический характер. Ораторы, как правило, были крупными деятелями своих полисов, произносили речи в народном собрании и других органах власти, а тематикой этих речей были важнейшие вопросы государственной жизни. Геродоту же, с его статусом метека, выступать на эти темы никто бы не позволил. Правда, со временем в греческих полисах, особенно в Афинах, получила распространение профессия логографа. Тот, кто занимался ею, писал речи для других и получал от своего ремесла неплохие доходы. Известны случаи, когда логографами были метеки — например, Лисий, один из лучших представителей афинского красноречия. Но это было значительно позже и не встречалось во времена самосской юности Геродота.

Трудно ответить на вопрос, почему он не выбрал путь поэзии. Поэтическое творчество считалось в высшей степени подходящим для аристократа. Очень многие древнегреческие поэты — Солон, Алкей, Феогнид и другие — были выходцами из знати. А в случае с Геродотом к этому, казалось бы, располагали и все прочие обстоятельства: он вырос в общении с поэтами; крупнейший эпик эпохи, Паниасид, был его родственником и оказал на него большое влияние. Но почему-то в конечном счете Геродот не ступил на стезю Паниасида, а выбрал собственную.

Как это получилось? Приходится признать, что любой ответ может быть только предположительным, и ни доказать, ни опровергнуть его нет никакой возможности. Во-первых, не все люди обладают даром стихосложения — для этого необходим особый умственный и душевный склад. Вероятно, Геродоту гораздо легче работалось в прозе. Во-вторых, молодой человек обладал настолько ординальным самоощущением, что ему хотелось заняться чем-то совсем новым, редким, нетрадиционным. Философ, оратор, поэт — всё это были уже хорошо изведанные области интеллектуальной деятельности. Геродот же взялся за такую, в которой предшественников у него почти не было.

Итак, Геродот стал историком, и произошло это именно в пору его пребывания на Самосе. В словаре «Суда» сказано: «…На Самосе он и изучил ионийский диалект, и написал „Историю“ в 9 книгах».

Абсолютно верным это сообщение быть не может. Во-первых, с ионийским диалектом Геродот конечно же не мог не быть знаком еще до прибытия на Самос. Возможно, здесь имеется в виду «изучил его в совершенстве», чтобы владеть им свободно и писать как на родном. В любом случае тот диалект, на котором написана «История», — общеионийский, тогда как на Самосе был в ходу несколько отличавшийся вариант этого говора. Во-вторых, не вполне верно и утверждение, что труд Геродота был полностью написан на этом острове. Над своим сочинением историк работал всю жизнь, вплоть до кончины, то есть еще много времени спустя после того, как покинул Самос. Но зерно истины в цитированном свидетельстве, несомненно, все-таки есть. Научная работа Геродота началась на Самосе. А прожил он там, судя по всему, довольно долго — вполне возможно, что не менее двадцати лет. Разумеется, «Отец истории» отправлялся в свои многочисленные путешествия, но его основной резиденцией, судя по всему, вплоть до 444 года до н. э. оставался самосский полис.

В чем же заключался «толчок» к историческому творчеству, который Геродот получил здесь? Прежде всего в корне изменилось всё его окружение — стало более широким и многогранным. Из провинциального, несколько захолустного Галикарнаса юноша сразу очутился в одном из самых знаменитых центров античного мира, что, несомненно, произвело на него немалое впечатление. В одном месте его труда Самос назван даже «первым из эллинских и варварских городов» (III. 139)! Конечно, это преувеличение, но и оно говорит о том, что автор явно был восхищен местом, где ему теперь приходилось жить.

Думается, не случайно о Самосе и самосцах речь в труде «Отца истории» заходит несравненно чаще, чем о его родном городе. Собственно, значительную часть сведений о древней истории Самоса мы получаем именно от Геродота. Поэтому в своем рассказе мы будем активно привлекать его данные{20}.

Самос, крупный остров Эгеиды, лежит в восточной части моря, лишь узким проливом отделенный от побережья Малой Азии. Там, на материке, у самосцев тоже издавна были территориальные владения (так называемая Перея) с городком Аней.

Самос был заселен и освоен ионийцами на рубеже II–I тысячелетий — именно тогда, когда эта греческая племенная группа обосновалась в восточноэгейском ареале. Результатом колонизации стало появление области Иония, и Самос являлся ее неотъемлемой частью. Уже в начале архаической эпохи на нем сформировался полис, довольно быстро ставший одним из сильнейших эллинских городов-государств.

Основой могущества и процветания Самоса был его флот, весьма значительный по греческим меркам как в военной, так и в торговой составляющей. Военно-морские силы самосцев уже с VIII–VII веков позволяли им участвовать в вооруженных столкновениях даже в далекой от Ионии Балканской Греции. Так, в одном месте «Отец истории» мимоходом упоминает: «…самосцы помогали халкидянам против эретрийцев и милетян» (V. 99). Речь идет о Лелантской войне — едва ли не первом известном межполисном столкновении в истории греческого мира — вялотекущей и, как следствие, затяжной (с середины VIII до середины VII века). Постепенно в конфликт между соперничавшими Халкидой и Эретрией втянулся ряд других полисов, в том числе находившихся в отдалении от основного фронта военных действий. В числе союзников Халкиды были Самос и Коринф{21}, а Эретрию не случайно поддерживал Милет (милетяне и самосцы сами постоянно соперничали: их полисы находились неподалеку друг от друга, и им было что делить).

Именно к периоду Лелантской войны относится эпизод, о котором рассказывает другой великий историк — Фукидид: «По преданию, коринфяне первыми приступили к строительству кораблей способом, уже весьма похожим на современный, и в Коринфе были построены первые в Элладе триеры. Коринфский кораблестроитель Аминокл, который прибыл к самосцам приблизительно лет за триста до окончания этой войны[25], построил им четыре корабля» (Фукидид. История. I. 13. 2–3). Таким образом, благодаря дружбе с Коринфом самосцам удалось обзавестись лучшими к тому времени военными судами.

Не в первый раз у нас зашла речь о триерах; наверное, пора пояснить, что это такое. Триера была наиболее распространенным в античном греческом мире типом парусно-весельного судна. Впрочем, парусный такелаж на триере был предельно незамысловат и применялся редко, в основном же она двигалась на веслах, особенно во время морского боя. Весла по обоим бортам триеры располагались в три параллельных ряда (отсюда и название — «триера», «трехрядный» корабль). Весла были длинными и массивными, с каждым управлялся один гребец, а всего гребцов (и соответственно вёсел) на судне насчитывалось 150–170. Когда гребцы работали в полную силу, удавалось развивать скорость до десяти узлов[26] в сочетании с высокой маневренностью, что делало триеру мощной силой. Правда, обычно считается, что триера была изобретена лишь в VI веке до н. э., и это приходит в противоречие с приведенным выше свидетельством о том, что коринфянин Аминокл якобы уже гораздо раньше построил самосцам корабли такого типа. Может быть, применительно к эпохе Лелантской войны речь должна идти еще не о триерах, а о пентеконтерах — предыдущем типе военных кораблей, представлявших собой, в сущности, очень большие лодки с парусом и полусотней вёсел в один ряд. Известно, что и в дальнейшем основу самосского флота составляли не триеры, а пентеконтеры, более легкие и маневренные.

Как бы то ни было, флот Самоса был очень силен и осуществлял порой весьма дальние экспедиции. В то же время, когда шла Лелантская война, на юге Пелопоннеса Спарта покоряла соседнюю область Мессению. В Мессенских войнах самосцы также приняли участие — на стороне Спарты, которая и вышла победителем. Как пишет Геродот, спартанцы были признательны жителям Самоса, «так как самосцы прежде прислали им корабли на помощь против мессенцев» (III. 47). Правда, историк указывает, что здесь он передает точку зрения самих самосцев, без сомнения, ближе всего ему знакомую. Спартанцы же впоследствии придерживались иного мнения; впрочем, Спарта к началу классической эпохи всерьез переписала собственную историю, придав ей форму своеобразного «эгоцентрического мифа», и была отнюдь не склонна признавать свои долги перед кем бы то ни было.

Но более всего Самос прославился в период архаики торговым мореплаванием. Купцы, бороздившие на своих кораблях просторы Эгеиды, да и всего Средиземноморья, в те времена, как правило, были знатными аристократами. Ведь для того чтобы снарядить торговое судно, набрать экипаж, закупить партию товара для продажи на чужбине, нужен был изрядный начальный капитал, только богатые люди могли себе это позволить. А знатность и богатство в эллинском мире долго шли рука об руку.

Геродот рассказывает интересную историю об одном из таких самосских торговцев, по имени Колей, который установил связи с богатым царством Тартесс, располагавшимся на крайнем западе тогдашней ойкумены, в южной части Испании. Колей с товарищами отплыл с Самоса в Египет. «Однако восточным ветром их отнесло назад, и так как буря не стихала, то они, миновав Геракловы столпы, с божественной помощью прибыли в Тартесс. Эта торговая гавань была в то время еще не известна эллинам. Поэтому из всех эллинов самосцы получили от привезенных товаров по возвращении на родину (насколько у меня об этом есть достоверные сведения) больше всего прибыли… Самосцы посвятили богам десятую часть своей прибыли — 6 талантов» (IV. 152).

Следовательно, общий доход самосских купцов, посетивших Тартесс, составил 60 талантов, или 1560 килограммов серебра. И эта очень крупная сумма досталась самосцам в результате только одного плавания!

Жители Самоса приняли достаточно активное участие в Великой греческой колонизации. Есть даже мнение, что выходцы с острова поселились, в числе прочих мест, в такой периферийной «глубинке», как Северное Причерноморье, побережье Боспора Киммерийского (Керченского пролива), и были основателями расположенного там города Нимфей. Впрочем, этот вопрос однозначного ответа пока не нашел{22}.

Но совершенно точно известно, что самосцы участвовали в организации упоминавшейся выше общегреческой колонии-фактории Навкратис в Египте. Впрочем, в Навкратисе эти островитяне, насколько можно судить, держались особняком. Почти все остальные тамошние греки имели общее святилище — Эллений, а торговцы с Самоса воздвигли особый храм, посвященный Гере (II. 178).

Нужно заметить, что практически каждый древнегреческий полис имел собственное божество-покровителя из многочисленного эллинского пантеона. Античная религия была, как известно, подчеркнуто политеистической, но некоторая тяга к единобожию начала проявляться довольно рано, что выражалось и в выдвижении на первый план «отца бессмертных и смертных» — Зевса, и в культе божественных покровителей.

Скажем, жители Афин, конечно, прекрасно понимали, что верховный бог — Зевс, но больше любили и чтили всё же «свою» Афину. В ее честь были воздвигнуты главные афинские храмы, справлялись самые пышные и торжественные празднества полиса. Покровительницей Коринфа считалась Афродита, покровителем Милета — Аполлон и т. д. На Самосе же в этой роли выступала Гера, одна из самых могущественных древнегреческих богинь, сестра и супруга Зевса. Главное самосское святилище было посвящено Гере. Геродот по достоинству называет его одним из самых замечательных в греческом мире (II. 148).

Отношения Самоса с Египтом были добрыми. Фараон Амасис, пишет «Отец истории», подарил «в храм Геры на Самосе две свои портретные деревянные статуи, которые еще в мое время стояли в большом храме за порталом. Эти приношения на Самос царь сделал ради своей дружбы и гостеприимства с Поликратом, сыном Эака» (II. 182). Упомянутый здесь Поликрат — знаменитый самосский тиран, один из главных героев сочинения Геродота.

Сильный флот давал самосцам многие возможности. В частности, они не брезговали пиратством: их легкие, быстрые корабли позволяли им нападать на суда в Эгейском море и беззастенчиво грабить их. Подобного рода разбой стал одним из главных источников богатства самосской знати, считаясь в ее среде не зазорным, а скорее, наоборот, достойным делом. Одним из популярных имен у аристократов Самоса было имя Силосонт, которое может быть переведено как «грабитель, хранящий добычу». Геродот упоминает несколько случаев самосского пиратства.

В середине VI века спартанцы вступили в союз с лидийским царем Крезом и, приняв от него подарки в знак дружбы, решили сделать ответный дар. «Лакедемоняне изготовили медную чашу для смешивания вина, украшенную снаружи по краям всевозможными узорами, огромных размеров, вместимостью на 300 амфор[27]. Впрочем, эта чаша так и не попала в Сарды по причинам, о которых рассказывают двояко. Лакедемоняне передают, что на пути в Сарды чаша оказалась у острова Самоса. Самосцы же, узнав об этом, подплыли на военных кораблях и похитили ее. Сами же самосцы, напротив, утверждают: лакедемоняне, везшие чашу, прибыли слишком поздно и по пути узнали, что Сарды взяты персами, а Крез пленен. Тогда они будто бы предложили продать эту чашу на Самосе, и несколько самосских граждан купили ее и посвятили в храм Геры. Возможно также, что люди, действительно продавшие чашу, по прибытии в Спарту объявили там, что их ограбили самосцы» (I. 70).

Геродот, похоже, больше симпатизирует второй версии, что неудивительно: долго прожив на Самосе, он не мог не подвергнуться влиянию традиции, бытовавшей в среде его граждан. Нам же нападение самосцев представляется более вероятным, тем более что известны похожие инциденты. Например, фараон Амасис послал спартанцам в дар великолепный панцирь: «Панцирь был льняной со множеством вытканных изображений, украшенный золотом и хлопчатобумажной бахромой. Самым удивительным в нем было то, что каждая отдельная завязка ткани, как она ни тонка, состояла из 360 нитей и все они видны» (III. 47). Но и это ценнейшее изделие было перехвачено в пути вездесущими самосцами!

Впрочем, случалось им делать и добрые дела. В конце VII — начале VI века правивший в Коринфе могущественный тиран Периандр превратил свой город в центр крупной державы, подчинил ряд других полисов, в том числе остров Керкиру в Ионическом море. Как-то керкиряне разгневали Периандра, отличавшегося крутым и жестоким нравом. Геродот рассказывает, чем закончилась эта история: «Периандр, сын Кипсела, отправил 300 сыновей знатных людей с острова Керкиры в Сарды к Алиатту для оскопления. Когда же коринфяне с этими мальчиками на борту пристали к Самосу, то самосцы, узнав, зачем их везут в Сарды, сначала научили детей искать убежища в святилище Артемиды, а затем не позволили насильно вытащить „умоляющих о защите“ из святилища. А когда коринфяне не хотели давать детям пищи, то самосцы устроили праздник, который справляют еще и поныне. Каждый вечер, пока дети оставались в святилище как „умоляющие о защите“[28], самосцы водили хороводы и пляски девушек и юношей и во время плясок ввели в обычай приносить лепешки из сесама[29] с медом, чтобы дети керкирян могли их уносить и есть. Это продолжалось до тех пор, пока коринфские стражи не уехали с острова, оставив детей. Затем самосцы отвезли детей назад на Керкиру» (III. 48).

На Самосе бурно развивались ремесла и искусства; по их уровню остров находился на одном из первых мест в эллинском мире. Не случайно Дарий, переправляясь в 513 году до н. э. из Азии в Европу для похода на скифов, «главным инженером» строительства понтонного моста через Боспор Фракийский поставил именно самосца. Этот мост стал настоящим чудом тогдашней техники. «Дарий остался весьма доволен сооружением моста и строителя его Мандрокла самосца осыпал дарами. На часть этих богатств Мандрокл велел написать картины с изображением всего строительства моста через Боспор; на берегу сидящим на троне был изображен Дарий и его войско, переходящее по мосту через Боспор. Картину эту Мандрокл посвятил в храм Геры на Самосе» (IV. 88).

Есть версия, что именно самосцы первыми из греков начали создавать монументальные статуи (в человеческий рост и выше), позаимствовав технику их изготовления из Египта. В архаическую эпоху особенно прославились самосские мастера Феодор и Рек (Ройк). Они были равно искусными и в торевтике (художественной обработке металла), и в скульптуре, и в архитектуре… Так, Феодором был изготовлен огромный и великолепный серебряный кратер (сосуд для смешивания вина), вмещавший 600 амфор (24 тонны), то есть ровно в два раза больше того кратера, который спартанцы послали в подарок Крезу. А чашу работы Феодора уже сам Крез отправил в качестве посвятительного дара в Дельфы, в святилище Аполлона (I. 51). Очевидно, мастер продал ее царю или же сделал специально по его заказу. Творением рук Феодора был и знаменитый перстень Поликрата, с которым связана одна из самых знаменитых и занимательных историй, вошедших в труд Геродота (к ней мы еще обратимся).

Рек построил на Самосе храм Геры, превосходивший по величине едва ли не все храмы Греции. Вообще для архитектурного и инженерного искусства самосцев было характерно стремление создавать грандиозные постройки, которые должны были поражать воображение современников, и их усилия достигали требуемого эффекта! Так, Геродот в одном месте пытается оправдать перед читателями свое повышенное внимание к Самосу: «Остановился же я несколько подробнее на самосских делах потому, что самосцы воздвигли на своем острове три самых больших сооружения во всей Элладе. Во-первых, они пробили сквозной тоннель в горе высотой в 150 оргий[30], начинающийся у ее подошвы, с выходами по обеим сторонам. Длина тоннеля 7 стадиев, а высота и ширина по 8 футов[31]. Под этим тоннелем по всей его длине они прокопали канал глубиной в 20 локтей[32] и 3 фута ширины, через который в город по трубам проведена вода из одного обильного источника… Это одно из трех сооружений. Второе — это дамба в море, возведенная вокруг гавани. Дамба эта 20 оргий высотой и более 2 стадиев в длину. Третье сооружение — величайший из известных нам храмов. Первым строителем этого храма был Рек, сын Филея, самосец» (III. 60).

Остатки всех перечисленных здесь сооружений сохранились и тщательно исследованы археологами. Тоннель-водопровод действительно впечатляет. Его пробивали две команды строителей с двух сторон скалы, чтобы встретиться в центре. Малейшая ошибка в расчетах — и можно было промахнуться. Но стыковка двух частей тоннеля произошла практически «точка в точку», что говорит об исключительно высоком инженерном мастерстве. Что же касается храма Геры, возведенного около 560 года до н. э., то через несколько десятилетий он был перестроен и стал еще более колоссальным: 55,2 на 112 метров в плане. По размерам он совсем немного уступал только знаменитому храму Артемиды в соседнем Эфесе (55,1 на 115,1 метра), вошедшему впоследствии в перечень «семи чудес света»{23}. Всё это масштабное строительство велось на Самосе в правление тирана Поликрата.

В наиболее развитых древнегреческих государствах (а Самос был одним из них) на протяжении архаической эпохи происходила особенно острая внутриполитическая борьба — стасис, — бывшая тогда настоящим бичом Эллады: соперничали аристократические группировки, возглавляемые знатными лидерами. Если один из таких лидеров побеждал всех конкурентов, то возникала тирания{24}. Не стал исключением и самосский полис. На острове в VI веке до н. э. утвердилась династия тиранов, самым знаменитым из которых и был Поликрат (около 538–522), которого с полным основанием следует признать одной из самых колоритных личностей в истории античного мира. Геродот рассказывает о нем достаточно подробно — видимо, самосцы еще очень долго помнили о деяниях своего бывшего владыки:

«Сначала Поликрат разделил город на три части и правил вместе с братьями Пантагнотом и Силосонтом. Затем одного из братьев он убил, а младшего — Силосонта — изгнал. С тех пор Поликрат стал владыкой всего Самоса. Он заключил договор о дружбе с Амасисом, царем Египта, послал ему дары и получил ответные подарки. Вскоре за тем могущество Поликрата возросло и слава о нем разнеслась по Ионии и по всей Элладе. Ведь во всех походах ему неизменно сопутствовало счастье. У него был флот в 100 пятидесятивесельных кораблей (пентеконтер. — И. С.) и войско из тысячи стрелков. И с этой военной силой Поликрат разорял без разбора земли друзей и врагов. Ведь лучше, говорил он, заслужить благодарность друга, возвратив ему захваченные земли, чем вообще ничего не отнимать у него. Так-то Поликрату удалось захватить много островов и много городов на материке» (III. 39).

Прямо сказать, вырисовывается не очень симпатичный образ. Поликрат, судя по всему, был типичным тираном — одним из тех, кто придал отрицательный смысл самому этому термину, изначально для греков вполне нейтральному. Мы видим человека алчного, жестокого даже по отношению к родственникам и друзьям, да к тому же беззастенчивого циника. Он был настоящим «тираном-пиратом», и флот, находящийся под его командованием, — в сущности, флотом разбойничьим. Тем не менее Поликрата уважали — и соседи, и сограждане. Первые — потому, что побаивались. Вторые — потому, что эта «сильная личность», увеличивая собственные могущество, богатство, авторитет, тем самым увеличивала могущество, богатство, авторитет своего полиса. Можно сказать без преувеличения: именно в правление Поликрата Самос достиг наивысшего расцвета. Он был тогда ведущей морской державой во всем бассейне Эгеиды, с которой приходилось считаться всем. Как видим, даже фараон Амасис, правитель обширного государства, не счел зазорным заключить союз с отдаленным, не слишком большим островом. Видимо, Поликрат заставил с почтением говорить о себе даже далеко за пределами греческого мира.

В его правление Самосу удалось успешно отразить нападение Спарты — самого мощного из тогдашних греческих государств. Спартанцы, никогда не знавшие тирании, относились к ней резко отрицательно и время от времени устраивали рейды по другим греческим полисам с целью свержения засевших там тиранов, почти всегда успешные. Пожалуй, можно припомнить только один случай, когда тиран смог отстоять свою власть от спартанского нападения, — это был Поликрат. Сильное войско спартанцев безуспешно пыталось взять город то штурмом, то длительной осадой, но в конце концов отправилось на родину.

«По одному известию (конечно, недостоверному), Поликрат подкупил лакедемонян самосскими деньгами, будто бы приказав выбить монету из позолоченного свинца, а те, получив эти деньги, отплыли домой» (III. 56). На этот раз вряд ли в «Отце истории» говорит «самосский патриотизм»: признаваемая им недостоверной версия, вне сомнения, в самом деле является ложной. Невозможно предположить, чтобы спартанцы позволили себя так грубо провести. А даже если и так — рано или поздно обман не мог не раскрыться, и тогда разъяренные, жаждущие мести лакедемоняне явились бы на остров с еще более крупными силами, а этого не произошло. Видимо, исход войны отразил реальное соотношение сил. Уже сам факт, что жители Самоса дали спартанцам достойный отпор, не мог не вызвать уважения со стороны остальных греков. Ведь спартанские гоплиты по достоинству считались в Элладе непревзойденными воинами.

Накопленные Поликратом богатства позволили ему приступить к масштабному строительству тех грандиозных общественных сооружений, о которых речь шла выше. Он, как и остальные тираны архаической эпохи, чтобы придать больше блеска своему правлению и увековечить свое имя, приглашал к своему двору крупных деятелей культуры. Привлеченные высокими гонорарами, у Поликрата жили выдающийся поэт-лирик Анакреонт, знаменитый врач Демокед и др. (III. 121, 131). А вот философ Пифагор, как мы знаем, напротив, покинул Самос, не желая принимать власть тирана.

За что бы Поликрат ни брался — во всём ему сопутствовало везение. Он был настолько удачлив, что, как ни парадоксально, именно поэтому люди, симпатизировавшие ему, стали опасаться за его судьбу. Ведь в религиозном мировоззрении древних греков немаловажное место занимала идея «зависти богов»: считалось, что если мстительные небожители увидят, что кто-то из людей уж слишком счастлив, то обязательно обрушат на него различные невзгоды. «…Твои великие успехи не радуют меня, так как я знаю, сколь ревниво к человеческому счастью божество… Ведь мне не приходилось слышать еще ни об одном человеке, кому бы все удавалось, а в конце концов он не кончил бы плохо. Поэтому послушайся моего совета теперь и ради своего счастья поступи так: обдумай, что тебе дороже всего на свете и потеря чего может больше всего огорчить тебя. Эту-то вещь ты закинь так, чтобы она больше не попалась никому в руки» (III. 40) — такое письмо якобы написал Поликрату фараон Амасис. На самом деле высказанные в нем идеи имеют чисто греческое происхождение, и не приходится сомневаться в том, что послание, приписанное Амасису, Геродот сочинил сам. Здесь же мы цитируем его, во-первых, чтобы пролить свет на религиозные взгляды «Отца истории», во-вторых, потому, что это письмо предваряет один из ярчайших эпизодов в его сочинении — рассказ о перстне Поликрата.

Самосский тиран решил в качестве искупительного дара за «чрезмерное» благоденствие пожертвовать богам свой любимый перстень и выбросил его в море. Однако через несколько дней рыбаки, поймав большую и красивую рыбу, принесли ее Поликрату. В брюхе у нее оказался тот самый перстень — боги не приняли дар! Это означало, что они намерены мстить.

Поликрат действительно кончил очень плохо, но вряд ли из-за пресловутой «зависти богов», а скорее по собственной вине. Это было время крупномасштабных персидских завоеваний. Поликрат с присущим ему вероломством изменил прежнему союзнику, Амасису, и отправил эскадру кораблей в помощь царю Персии Камбису, готовившемуся идти на Египет. Но моряки ослушались его приказа — то ли не поплыли к Камбису вообще, то ли вскоре по прибытии бежали (III. 45). В любом случае персам это понравиться не могло.

Эта довольно рискованная внешнеполитическая игра и погубила Поликрата. Персидский сатрап Лидии Орет заманил его в свою резиденцию, обещав большие сокровища. Жадный до денег тиран не догадался, что ему устроили ловушку, и был предан страшной, мучительной казни. Геродот пишет: «Орет умертвил Поликрата таким способом, о котором я не хочу даже рассказывать» (III. 125).

Отправляясь к сатрапу, Поликрат оставил управлять Самосом своего секретаря Меандрия, — как он думал, на короткое время. Но когда пришла весть о гибели тирана, Меандрий удержал власть в своих руках. Правда, вначале он даже созвал народное собрание и обещал сложить свои полномочия — на условиях, что сограждане обеспечат ему безопасность, наградят деньгами и почетной жреческой должностью. Однако кто-то из самосцев сказал: «Да ты вовсе и не достоин быть нашим владыкой, так как ты подлой крови и сволочь. Ну-ка, лучше придумай, как дашь отчет в деньгах, которые присвоил». Геродот резюмирует: «Меандрий желал быть самым справедливым властителем, но ему не довелось стать таким… Меандрий понял, что если он выпустит власть из своих рук, то вместо него кто-нибудь другой станет тираном, и больше уже не думал отказываться от нее» (III. 142–143).

Но тут на сцене появляется новое действующее лицо. Точнее, не вполне новое — мы с ним уже знакомы. Выше упоминалось, что Поликрат изгнал с Самоса своего младшего брата Силосонта. Тот теперь решил воспользоваться ситуацией: вернуться на родной остров и захватить его. Сделал он это при помощи персов. В давние времена ему случилось оказать услугу будущему персидскому царю Дарию, и теперь он надеялся на щедрое вознаграждение.

У Геродота по данному поводу находим очередной занимательный рассказ: «Этому-то Силосонту выпало великое счастье. Однажды, одетый в красный плащ, он прогуливался по рынку в Мемфисе (одном из главных городов Египта. — И. С). Увидел его Дарий, который, будучи телохранителем Камбиса, еще не имел особого веса, и так прельстился плащом, что, подойдя к Силосонту, стал торговать плащ. А Силосонт, видя сильное желание Дария получить этот плащ, сказал (как бы по внушению некоего бога): „Я не продам его ни за что, но хочу тебе подарить, если уж ты непременно хочешь его иметь“. Дарий был очень доволен и взял плащ. Так вот, Силосонт думал тогда, что он лишился плаща по простоте душевной. А через некоторое время… Силосонт узнал, что персидский престол достался тому самому человеку, которому он некогда подарил по его просьбе плащ» (III. 139–140).

Да, такое не могло присниться Силосонту и в самом сладком сне: юный перс, еще недавно чуть ли не выклянчивший подарок у гордого греческого аристократа, внезапно стал владыкой огромнейшего в мире государства, который может всё или почти всё. Самосец-изгнанник конечно же не мог не воспользоваться столь выгодным стечением обстоятельств, тем более что в древних обществах принцип «долг платежом красен» фактически имел силу неписаного закона. Силосонт немедленно отправился в Сузы, предстал перед царем и напомнил ему об эпизоде с плащом. Дарий ответил: «Благородный человек! Так это ты сделал мне подарок, когда я еще не имел власти? Правда, этот подарок незначительный, но моя благодарность будет такой же, как если бы теперь я получил откуда-нибудь великий дар. В награду я дам тебе без счета золота и серебра, чтобы тебе никогда не пришлось раскаиваться в том, что ты сделал добро Дарию, сыну Гистаспа» (III. 140).

Но Силосонт просил только об одном: чтобы персы помогли ему вернуть власть над родным полисом. Сказано — сделано: Дарий дал ему персидский отряд, с которым младший брат Поликрата прибыл на Самос. Он просил командира отряда обойтись без насилия. Но самосцы, не желая подчиняться прибывшим чужеземцам, оказали сопротивление; те в ответ начали резню и опустошение острова. Самос вступил в полосу смут и в конце концов оказался под владычеством Ахеменидов. Эти события имели место около 522–518 годов. Силосонт правил на острове как вассальный тиран, а умирая, передал власть сыну Эаку.

Когда в 500 году до н. э. началось Ионийское восстание, самосцы примкнули к нему и изгнали Эака. Их вклад в дело борьбы с персами мог бы быть весьма значителен: самосский флот, как мы знаем, не имел себе равных в Восточной Эгеиде. Однако Самос вел себя довольно нерешительно. Судя по всему, далеко не все его граждане были уверены, что бунт против «Великого царя» имеет перспективы; среди них существовала сильная проперсидская группировка, призывавшая выйти из числа инсургентов, вновь подчиниться Дарию и возвратить Эака. Эта сложная ситуация на Самосе стала одной из главных причин неудачи восставших ионийцев.

В 494 году у острова Лада произошло решающее сражение между союзным ионийским флотом и военно-морскими силами персов. В разгар сражения почти все самосские корабли вдруг покинули строй и ушли домой. Их дезертирство, разумеется, не осталось незамеченным и стало дурным примером для остальных: начали обращаться в бегство и эскадры некоторых других ионийских городов. В результате морской бой был безнадежно проигран греками.

Нетрудно заметить, что Геродот в своем рассказе старается хотя бы отчасти оправдать поведение самосцев. «…Самосские военачальники… по совету Эака, сына Силосонта, решили (Эак ведь уже раньше по приказанию персов предлагал им покинуть ионян) разорвать союз с ионянами. Самосцы приняли это предложение как из-за полного развала дисциплины у ионян, так и от того, что теперь им стало совершенно ясно: одолеть царя они не могут. Ведь они хорошо знали, что одолей они даже теперешний флот Дария, то явится другой, впятеро больший» (VI. 13).

Снова видим, что длительное пребывание на Самосе не прошло для «Отца истории» даром: во многом он воспринял точку зрения людей, с которыми общался всё это время. Не сказалось ли влияние самосской традиции и на его отрицательном отношении к Ионийскому восстанию в целом?

Предательство самосцами общеионийского дела не осталось незамеченным со стороны персидского владыки. «Самосцы были единственными из восставших против царя Дария ионян, город и святилища которых не были преданы огню» (VI. 25). Эак вновь стал вассальным тираном полиса; потом его сменил некий Феоместор, которого персы почтили властью над Самосом за то, что он отличился в 480 году в Саламинской битве (VIII. 85), в которой самосцы, как и остальные ионийцы, были вынуждены воевать на стороне персов, против соплеменников.

Но после Саламина ситуация стремительно менялась. Узнав о поражении персидского царя, граждане Самоса поняли, что у них наконец-то появилась реальная возможность сбросить чужеземное владычество. В 479 году их послы прибыли к союзному греческому флоту, стоявшему у острова Делос, и умоляли о помощи. Принеся положенные клятвы, они заявили о вступлении своего полиса в Эллинский союз (IX. 90–92). Правда, официально они были приняты туда вместе с некоторыми другими островными государствами чуть позже, после битвы при Микале (IX. 106); но еще до нее морские силы союза сделали Самос своей базой. Так самосцы — на сей раз уже навсегда — вышли из империи Ахеменидов.

А в следующем году они стали соучредителями нового мощного военно-политического объединения — Афинского морского союза. В те времена, когда на острове проживал Геродот, Самос входил в эту организацию на привилегированных правах и фороса не платил. Он был низведен до положения рядового члена только после того, как поднял в 440–439 годах восстание против засилья Афин в союзе, но был разгромлен карательной экспедицией Перикла. Но Геродота на Самосе тогда уже не было…

Самосский период биографии Геродота стал временем его взросления, формирования как творческой и мыслящей личности. Именно тогда, подчеркнем, он избрал свой жизненный путь, единственный и неповторимый, и приступил к реализации задуманного. Узнавая яркие и разнообразные, порой занимательные, порой трагичные перипетии бурной судьбы одного из важнейших политических и культурных центров Эгеиды — судьбы, тесно связанной и переплетенной и с судьбой Ионии, и с судьбой всего греческого мира, и с судьбой великой восточной империи, — Геродот «выковывался» как историк, приходил к мысли о создании фундаментального труда о военном противостоянии Европы и Азии, на стыке которых лежал Самос. А те превратности, которые неоднократно переживал остров, которые, как морская качка в бурю, бросали его то вверх, то вниз, то к процветанию и могуществу, то к поражениям и ослаблению, могли навести «Отца истории» на тезис, который является одним из важнейших для всего его мировоззрения: «Много когда-то великих городов теперь стали малыми, а те, что в мое время были могущественными, прежде были ничтожными… Человеческое счастье изменчиво» (I. 5).

Самос был одним из трех мест, пребывание в которых в наибольшей степени повлияло на мировоззрение Геродота. Двумя другими были Дельфы и Афины.

У «пупа земли»

Геродот, как нам уже приходилось замечать, немало странствовал на своем веку. Где только он не побывал! Ни один другой историк античного мира, вообще ни один античный автор не может сравниться с ним в этом отношении{25}.

Не приходится сомневаться, что один из первых его маршрутов, если не самый первый, был направлен в Дельфы, к оракулу Аполлона. Совершил он эту поездку наверняка еще в молодости.

Так уж было заведено в греческом мире: «юноше, обдумывающему житье», подобало отправиться в паломничество к самому почитаемому и авторитетному святилищу Эллады, чтобы там задать богу вопросы о своей будущей судьбе, попросить совета — к чему стремиться, чего остерегаться… Нельзя исключить, что будущий историк впервые побывал в Дельфах еще тогда, когда он жил на родине, в Галикарнасе. В таком случае, разумеется, в путешествии его должен был сопровождать кто-нибудь из старших родственников.

Ведь путешествие это было длительным и непростым. Прежде всего нужно было переправиться через Эгейское море — от берегов Малой Азии на Балканский полуостров. А дальше в Дельфы вели несколько путей, и можно было воспользоваться любым из них. Например, была возможность высадиться в Афинах и оттуда двигаться сухопутными дорогами: через Аттику, Беотию, затем через «горный узел» Средней Греции. Но в таком случае не раз приходилось бы переваливать через крутые, труднопроходимые скалистые хребты. Да и вообще греки, чрезвычайно тесно связанные с морем, предпочитали как можно большую часть любого пути преодолевать на корабле и как можно меньшую — по суше. Поэтому более вероятен иной вариант дельфийского маршрута Геродота: вначале прибыть к Коринфу и высадиться в Кенхреях. Коринф, лежавший на перешейке Истм, имел то огромное преимущество, что он располагал портами сразу на двух морях: Кенхреями в Сароническом заливе Эгейского моря и Лехеем в Коринфском заливе Ионического моря. Между двумя гаванями еще в архаическую эпоху был сооружен волок (диолк), чтобы перетаскивать военные, а затем и торговые суда. Геродоту, конечно, пользоваться диолком никакой нужды не было, поскольку он являлся обычным пассажиром, а не купцом с товарами. Нужно было просто пройти несколько километров и очутиться в Лехее. При этом имелась возможность сделать небольшой крюк и заглянуть в сам Коринф, чтобы ознакомиться с его достопримечательностями. А в Лехее — снова сесть на судно или, скорее, на большую лодку, поскольку предстоящий участок пути уже не был ни долгим, ни трудным. Плавание по Коринфскому заливу, мимо живописных хребтов, которые заслоняют горизонт со всех сторон, будто смыкаясь друг с другом, заканчивалось в области Фокида, на северном берегу. Здесь располагалась Кирра, дельфийская гавань. Оттуда нужно было подыматься в горы, к «срединному храму», лежавшему на склоне знаменитого Парнаса.

Да, «срединным храмом», «пупом земли» называли греки святилище в Дельфах: считалось, что это место — центр всего мира. Разумеется, всерьез так думали в более древние времена, когда Землю представляли в образе плоского диска. Ко времени Геродота уже появилось представление о ее шарообразности (насколько можно судить, первым его выдвинул Пифагор). Но на уровне обыденного сознания легенда о «пупе земли» сохранялась. На храмовой территории лежал большой круглый камень; говорили, что он и есть тот самый пуп, и рассказывали о нем различные мифы. Согласно самому распространенному из них, камень был помещен сюда самим Зевсом, а до того именно этот камень проглотил вместо Зевса его отец Крон, который, как известно, пожирал собственных детей, но в случае с будущим владыкой Олимпа был обманут.

Надо сказать, представление о Дельфах как «пупе земли» в глазах античного грека имело резон, так как этот город на самом деле находился фактически в географическом центре Эллады. Если воткнуть иголку циркуля в точку на карте с надписью «Дельфы», а кончик карандаша зафиксировать на каком-нибудь из крайних южных мысов Пелопоннеса и обвести круг, то в него попадут точнехонько греческие земли Балканского полуострова.

С покрытых снегом высей священного Парнаса в погожий день можно было увидеть и живописные долины Фессалии, где паслись конские табуны, и тучные (конечно, по греческим меркам) поля Беотии, раскинувшиеся вокруг обширного Копаидского озера[33], и лесистые ущелья Этолии, населенные гордым и диковатым племенем разбойников, и жмущиеся друг к другу селения Истма, жителям которых от века не хватало плодородных земель, и — за извилистой синевой залива — просторы полуострова Пелопоннес, и, наконец, совсем далеко на востоке, бескрайнюю Эгеиду с рассыпанными по ней островами. Если Геродот поднимался на Парнас (а при его любознательности это очень вероятно), то оттуда он прекрасно обозрел свою «историческую родину», на которой ему раньше бывать не приходилось, но в которой развертывались события, впоследствии ставшие главным содержанием его труда.

К тому же и время для восхождения у него имелось. Ведь грекам, добравшимся до Дельф, чтобы вопросить оракул, приходилось перед этим хорошенько подождать — порой несколько недель: вокруг было целое море таких желающих, и надо было записываться в очередь. А к тому же нередко прибывавшие официальные делегации от государств, связанных с Дельфами специальными договорными отношениями, имели приоритет перед частными лицами — их допускали к оракулу вне очереди.

Впрочем, дни ожидания вряд ли были для Геродота скучными. Юноша жадно впитывал обрушившуюся на него массу новых впечатлений. Паломники из разных греческих областей, естественно, коротали время за беседами, расспрашивали друг друга о новостях и делились собственными. В Дельфах — именно из-за громадного наплыва разной приезжей публики — можно было за несколько дней узнать больше, чем за несколько месяцев на Самосе или за несколько лет в Галикарнасе…

Кроме того, для граждан, ожидавших консультации у оракула, устраивались экскурсии. «Гиды» из числа жреческого персонала за умеренную плату водили их по городу и святилищу, показывали храмы и храмики, алтари, статуи. Обязательно подводили к главной храмовой постройке, посвященной самому Аполлону, блиставшей новизной и великолепием. В середине VI века до н. э., «когда амфиктионы[34] за 300 талантов (серебра. — И. С.) отдали подряд на строительство нового дельфийского храма (прежний храм случайно погиб в огне пожарища), то четвертую часть денег за подряд пришлось уплатить дельфийцам. Тогда дельфийцы стали ходить по городам и собирать пожертвования, причем возвратились из Египта далеко не с пустыми руками. Так, Амасис пожертвовал им тысячу талантов квасцов, а эллины, жившие в Египте, — 20 мин[35] серебра» (II. 180). Подряд на сооружение храма был отдан Алкмеонидам — знатному афинскому роду, в тот момент изгнанному тираном Гиппием из Афин и нашедшему пристанище в Дельфах. «Так как они были богатым и уже издревле уважаемым родом, то и воздвигли храм, еще более великолепный, чем предполагалось по замыслу. Хотя по договору они должны были строить храм из известкового туфа, но соорудили фасад его из паросского мрамора» (V. 62). Фронтон храма был украшен замечательными рельефными скульптурами, которые впоследствии были открыты в ходе раскопок. Исследуя остатки постройки, археологи пришли к выводу, что она возводилась довольно долго и была завершена уже в самом конце VI века до н. э.

Жрецы-экскурсоводы обращали особое внимание гостей на многочисленные посвятительные дары, которые посылали в Дельфы и греческие, и «варварские» государства и правители, — из уважения к оракулу или в благодарность за удачное предсказание. Частные лица тоже делали такие посвящения, но они были более скромными; те же, которые приносились от государств, отличались обилием и великолепием. Они представляли собой, как правило, изделия из дорогих металлов, подчас весьма тонкой работы. Внутреннее помещение дельфийского храма было уставлено этими дарами и напоминало музей (впрочем, это можно сказать и о многих других греческих святилищах, во всяком случае, особо почитаемых{26}). Особенно богатые полисы сооружали для хранения своих даров специальные небольшие здания — сокровищницы, что позволяло, с одной стороны, несколько «разгрузить» основной храм, а с другой — способствовало лучшей сохранности драгоценностей и, самое главное, сохранению памяти о дарителях. Правда, на приношениях, стоявших в храме, как правило, также делались памятные надписи, но они стирались от времени, а то и злоумышленно.

В ряду сокровищниц, выстроившихся на одной из дельфийских улиц, особенно замечательной по архитектурным достоинствам была афинская, возведенная в начале V века до н. э.{27} В положенные часы двери гостеприимно раскрывались для посетителей. Жрецы водили «экскурсантов» по сокровищницам и по храму, охотно давали пояснения, кем, когда и по какому поводу прислан тот или иной роскошный дар. Ведь демонстрация несметных богатств служила вящей славе святилища и оракула. У Геродота мы неоднократно встречаем упоминания об этих посвящениях. Историк пишет о них подробно, с удовольствием, можно сказать, любовно. Чувствуется, что он понимал: это понравится читателям (точнее, слушателям: в V веке практика чтения «про себя» еще не привилась), будет для них интересным. Его описания дельфийских сокровищ удивляют своей детальностью, точностью топографии: ориентируясь по ним, любой грек, попав в Дельфы, мог без труда отыскать то или иное посвятительное приношение. Временами кажется, что перед нами — страницы из путеводителя:

«Гигес[36] же, вступив на престол, отослал в Дельфы немалое количество посвятительных даров (большинство серебряных вещей в Дельфы посвятил он). А кроме серебра, он посвятил еще несметное количество золота; среди прочих вещей, достойных упоминания, там 6 золотых кратеров весом в 30 талантов. Стоят они в сокровищнице коринфян… Мидас[37] также принес дары, именно свой царский трон, восседая на котором он творил суд. Этот достопримечательный трон стоит на том же месте, где и Гигесовы кратеры. А эти золотые и серебряные сосуды, посвященные Гигесом, дельфийцы называют Гигадами, по имени посвятителя» (I. 14).

«Алиатт… принес посвятительные дары в Дельфы: большую серебряную чашу для смешивания вина с водой на железной инкрустированной подставке — одно из самых замечательных приношений в Дельфах работы Главка хиосца» (I. 25).

«Крез приказал переплавить несметное количество золота и изготовить из него слитки в виде полукирпичей, 6 ладоней в длину, шириной в 3 ладони, высотой же в 1 ладонь. Общее число полукирпичей было 117; из них 4 — из чистого золота, весом 2½ таланта каждый; другие полукирпичи — из сплава с серебром, весом 2 таланта. После этого царь велел отлить из чистого золота статую льва весом в 10 талантов. Впоследствии во время пожара святилища в Дельфах лев этот упал с подставки из полукирпичей, на которых он был установлен. И поныне еще стоит этот лев в сокровищнице коринфян, но вес его теперь только 6½ таланта, так как 3½ таланта расплавились при плавке. После изготовления Крез отослал эти предметы в Дельфы и вместе еще несколько других, а именно: две огромные золотые чаши для смешивания вина — золотую и серебряную. Золотая чаша стояла в святилище как войдешь, направо, а серебряная — налево. После пожара чаши были также переставлены на другое место. Золотая чаша стоит теперь в сокровищнице клазоменян (вес ее 8½ таланта и 12 мин), а серебряная в углу в притворе храма. Вмещает она 600 амфор. Чашу эту дельфийцы наполняют вином с водой на празднике Феофаний[38]. Как утверждают в Дельфах, чаша эта — изделие Феодора из Самоса. И я тоже так думаю, так как она, видимо, на редкость чудесной работы. Потом царь отослал в Дельфы 4 серебряных сосуда, которые стоят и ныне в сокровищнице коринфян, и 2 кропильницы — золотую и серебряную. На золотой кропильнице начертана надпись, гласящая: „Посвятительный дар лакедемонян“. Это, однако, неверно: ведь эти кропильницы — посвятительный дар Креза. Надпись же на ней вырезал какой-то дельфиец, желая угодить лакедемонянам. Я знаю имя этого человека, но не хочу называть. Только статуя мальчика, через руку которого течет вода в кропильницы, — приношение лакедемонян, но ни та, ни другая из кропильниц. Вместе с этими Крез послал много и других даров без надписей. Среди них круглые чаши для возлияний, а также золотая статуя женщины в 3 локтя высотой (по словам дельфийцев, она изображает женщину, выпекавшую царю хлеб). Крез пожертвовал также ожерелья и пояса своей супруги» (I. 50–51).

«Родопис (греческая гетера, переехавшая в Египет и там разбогатевшая. — И. С.) пожелала оставить о себе память в Элладе и придумала прислать в Дельфы такой посвятительный дар, какого еще никто не придумал посвятить ни в одном храме. На десятую часть своих денег она заказала (насколько хватило этой десятой части) множество железных вертелов, столь больших, чтобы жарить целых быков, и отослала их в Дельфы. Еще и поныне эти вертела лежат в куче за алтарем, воздвигнутым хиосцами, как раз против храма» (II. 135).

«На Саламине царствовал тогда Евельфонт. Он посвятил в Дельфы замечательную кадильницу, находящуюся в сокровищнице коринфян» (IV. 162).

«Фокийцы перебили (в сражении с фессалийцами. — Я. С.) четыре тысячи человек… Десятую часть захваченной в этой битве добычи составляли огромные статуи, стоящие около треножника перед храмом в Дельфах» (VIII. 27).

После в высшей степени удачной кампании 480 года, ознаменовавшейся победой при Саламине, греки «разделили добычу между собою и отборную часть отослали в Дельфы. Из этой части добычи была сделана статуя человека, высотой в 12 локтей, с корабельным носом в руке (она стоит там же, где и золотая статуя Александра из Македонии[39]). При отсылке даров в Дельфы эллины сообща вопросили бога, достаточно ли он получил даров и доволен ли ими. А бог отвечал, что от других эллинов он получил довольно, но не от эгинцев. Он требует от эгинцев часть награды за доблесть в битве при Саламине. Узнав об этом, эгинцы посвятили богу три золотые звезды, которые водружены на медной мачте и стоят в углу святилища рядом с сосудом для смешения вина — даром Креза» (VIII. 121–122).

После победной кампании 479 года до н. э. — окончательного разгрома персов при Платеях, — «когда добыча была собрана, эллины отделили десятую часть дельфийскому богу. Из этой десятины был сделан и посвящен золотой треножник, который стоит в Дельфах на трехглавой медной змее непосредственно у алтаря» (IX. 81).

Последний дар, уникальный памятник Греко-персидских войн, частично сохранился до наших дней. Правда, в его описании Геродот допускает небольшую неточность: на самом деле медная колонна, служившая подставкой для треножника, была сделана в виде трех переплетающихся змей, а не одной трехголовой змеи, как он пишет. Высота колонны — около шести метров. Треножник был посвящен Аполлону спартанским полководцем Павсанием, главнокомандующим греков при Платеях. Фукидид дополняет рассказ Геродота:

«…Павсаний осмелился самовольно начертать на треножнике, посвященном эллинами в Дельфы как приношение из мидийской добычи, следующее элегическое двустишие:



Эллинов вождь и начальник Павсаний в честь Феба владыки
Памятник этот воздвиг, полчища мидян сломив.



Это двустишие лакедемоняне велели тотчас же выскоблить с треножника и взамен вырезать имена всех городов, воздвигнувших этот жертвенный дар после общей победы над Варваром» (Фукидид. История. I. 132. 2–3).

Насколько можно судить, Павсаний сделал надпись не на самом треножнике, а на колонне-подставке; оттуда-то ее и выскоблили, заменив новой. Сам треножник был утрачен в IV веке до н. э., но «змеиная колонна» еще много веков стояла в Дельфах, пока в IV веке н. э. римский император Константин I не перенес ее в свою новую столицу — Константинополь. Шли столетия, родилась и пала Византийская империя, Константинополь был захвачен турками и стал Стамбулом… А колонна и по сей день стоит на месте, где в позднеантичные и византийские времена находился ипподром. Она почти не пострадала — отломились только головы змей. И доныне на ней можно прочесть надпись с перечислением 31 греческого полиса — столько их входило в Эллинский союз на момент битвы при Плагеях{28}.

…Проходили дни ожидания, и наступало время, совершив предписанные очистительные обряды и жертвоприношения, идти к оракулу. Ныне мы нередко называем «оракулом» — серьезно или иронически — предусмотрительного, дальновидного человека, дающего точные прогнозы на будущее. Но в античном мире оракул — это вообще не человек. Древние греки под словом «оракул» понимали особое священное место, как считалось, насыщенное сверхъестественными таинственными силами, в котором благодаря этому возможно общение людей с миром богов, получение от них различной информации — в первую очередь, конечно, о будущем: кто же не хочет знать, «что день грядущий нам готовит»! Оракул — место прорицаний, а также соответствующее заведение в этом месте, со специальным жреческим персоналом для получения прорицаний и их интерпретации, «перевода» с языка богов на язык людей. Во всех концах греческого мира существовало немало оракулов, и предсказания от богов получали в них различными способами. Но самым авторитетным и знаменитым, намного превосходящим все остальные славой, богатством, влиянием, был именно оракул в Дельфах, где, как полагали, пророчества посылал сам Аполлон.

Почему среди многочисленных, исключительно живописных уголков среднегреческих гор именно этот, на склоне Парнаса, был особо выделен и помечен какой-то сугубой святостью? Какая незримая аура существовала там? Нам не обойтись без учета иррациональных элементов в сознании греков, которые часто вообще не учитываются, поскольку античные греки, по общепринятому мнению, создали чуть ли не самую рационалистическую цивилизацию в мировой истории. Но иррациональные представления эллинов, пусть они и не бросаются в глаза при беглом взгляде, оказывали влияние на самые разные стороны их поведения{29}.

Нужно представлять себе психологию религиозного человека, ведь во времена Геродота религиозными были если не все греки поголовно, то, во всяком случае, подавляющее их большинство: сомнения в существовании традиционных олимпийских богов были уделом лишь очень редких одиночек. Отнюдь не являлся атеистом и сам «Отец истории».

Даже и поныне в среде верующих есть такое понятие: «намоленное» место, то есть такое, в котором долго, много и усердно молились, и от этого в нем создалась некая особая теплота, само пространство в нем насытилось мистическими энергиями. В Дельфах же — более, чем где-либо, ведь место это стало сакральным с древнейших времен. По археологическим данным, религиозные обряды совершались там еще в микенскую эпоху, во II тысячелетии до н. э. Правда, тогда в Дельфах почитали еще не Аполлона, а некое великое женское божество, обладавшее хтоническим (связанным с землей, с земными недрами) характером. Не исключено, что то была сама Мать-Земля. Собственно, сами греки классической эпохи именно так и считали. По их мнению, изначально Дельфийский храм и оракул принадлежали именно Гее (Земле). Потом у святилища несколько раз менялись божественные «хозяева», и в конце концов оно перешло во владение светлого Феба-Аполлона. Вот как описывает это драматург Эсхил:



В молитвах именую прежде всех богов
Первовещунью Землю. После матери
Фемиду славлю, что на прорицалище
Второй воссела — помнят были. Третья честь
Юнейшей Титаниде, Фебе. Дочь Земли,
Сестры произволеньем, не насилием
Стяжала Феба царство. Вместе с именем
Престол дан бабкой внуку в колыбельный дар.
(Эсхил. Эвмениды. 1–8)



Внуком здесь назван именно Аполлон.

Как происходили прорицания в Дельфах? Об оракуле Аполлона существует колоссальная научная литература{30}, но ответы на многие вопросы так и не найдены, хотя античные авторы рассказывают о процедуре «пророческого сеанса» довольно единообразно. Ознакомившись с вопросом, поступившим от частного лица или государства, пифия — жрица-прорицательница — садилась на священный треножник в одном из помещений храма, где была расщелина в скале, образующей пол. Из расщелины поднимались дурманящие пары, вдыхая которые, пифия приходила в экстаз и выкрикивала невнятные речения, считавшиеся словами самого бога. Другие жрецы, стоя рядом, записывали выкрики пифии, «расшифровывали» их, приводили в литературную (часто стихотворную) форму и в таком виде вручали вопрошавшему. Однако археологи, на протяжении десятилетий тщательнейшим образом исследовавшие руины Дельфийского святилища, не обнаружили никаких следов расщелины. Возможно, трещина в какой-то момент закрылась — например, в результате одного из землетрясений, которые действительно часто случаются в Греции, регионе повышенной сейсмической активности.

В любом случае оставался вопрос: что же это были за пары, обладавшие способностью приводить человека в пророческий транс? В недрах Балканского полуострова не обнаружено газов с подобным действием. Те, кто пытался разгадать эту загадку, обращали внимание еще на то, что, согласно сообщениям некоторых источников, пифии, перед тем как она садилась пророчествовать, давали жевать листья лавра — растения, посвященного Аполлону. Может быть, именно лавр обладает галлюциногенными свойствами? Один ученый даже проводил на себе эксперимент — сжевал немало лавровых листьев, но в транс, естественно, так и не впал.

Выдвигалась гипотеза, что «священное безумие» пифии достигалось не физическими, а чисто психологическими средствами: жрица, зная о том, что ей предстоит прорицать, настраивала себя на соответствующий лад, и в результате к ней приходило вдохновение. Не исключено, что мы так никогда и не узнаем с полной определенностью, что же все-таки происходило в святилище. Интересно, что Геродот в своем труде не говорит ни о расщелине в скале, ни о листьях лавра, да и вообще практически не сообщает деталей вещания пифии. А ведь не рассказывают в подробностях обычно о том, что и так всем хорошо известно…

Остаются неясными и другие детали. Допускались ли сами посетители, пришедшие с вопросами, в священный чертог, где пророчествовала пифия, и слышали ли они ее собственные слова, или же они ожидали за дверьми, а жрецы выносили им готовый ответ? В последнем случае вероятность обманов и манипуляций, разумеется, значительно возрастала. Изучение античных свидетельств здесь не очень помогает, поскольку между ними существуют противоречия. Процитируем Геродота: «Афиняне ведь отправили послов в Дельфы вопросить оракул. После обычных обрядов в священном участке послы вступили в святилище и там воссели. Пифия по имени Аристоника изрекла им следующий оракул (в данном контексте — предсказание. — И. С)…» (История. VII. 140), — и далее цитируется длинное стихотворное прорицание. В другом месте: «Не успел Эетион, однако, вступить в святилище, как пифия обратилась к нему вот с какими словами…» (V. 92).

Если понимать эти пассажи буквально, то получается, что вопрошающие сидели именно в том помещении, где вещала пифия, и она обращалась непосредственно к ним. Но как могла жрица в своем «помраченно-просветленном» состоянии говорить — экспромтом, без предварительной подготовки — правильным гекзаметром? И где же пресловутые жрецы-интерпретаторы? Или Геродот опять же не счел нужным специально упоминать об этом всем известном нюансе? Однозначного ответа снова нет.

…Какой вопрос задал юный Геродот Аполлону при своем первом посещении оракула и какой ответ получил? Безусловно, очень соблазнительно было бы предположить, что галикарнасец спросил бога о том, какое поприще ему избрать — именно так очень часто и делали, — а жрецы своим ответом натолкнули его на изучение истории. Признаемся честно, есть у нас некая интуитивная убежденность, что именно так оно и было, но доказать подобную гипотезу конечно же невозможно.

Во всяком случае, не может не броситься в глаза один аспект всей дальнейшей жизни Геродота. Для большинства греков посещение Дельфийского оракула так и оставалось единичным фактом биографии. Выяснив то, что ему было нужно, эллин следовал полученным указаниям и, как правило, к склонам Парнаса не возвращался — разве что возникала какая-нибудь новая, неожиданная и непредсказуемая ситуация, требовавшая еще одной консультации с божеством. А Геродот, насколько можно судить, бывал в Дельфах неоднократно и порой оставался надолго. Вспомним, с какой точностью историк описывает «топографию» дельфийских посвящений: он готов абсолютно уверенно и конкретно указать, в каком месте находится тот или иной драгоценный дар. Это явно выдает в нем человека, который прекрасно ориентируется на территории святилища. От одного-единственного посещения, пусть даже и длительного, таких знаний получить невозможно.

Не приходится сомневаться и в том, что будущий «Отец истории» со временем вступил в доверительные отношения с некоторыми влиятельными дельфийскими гражданами, в том числе и с жрецами оракула. Он активно расспрашивал их. Историк нередко ссылается на дельфийцев как на своих информаторов, — как правило, именно в связи со случаями, в которых фигурировало какое-либо вмешательство оракула Аполлона. Например, лидийский царь Алиатт, осаждая Милет, случайно сжег храм Афины в его окрестностях. «По возвращении же войска в Сарды Алиатт занемог. Болезнь между тем затянулась, и царь отправил послов в Дельфы — посоветовал ли ему кто-нибудь или же сам он решил — вопросить оракул о болезни. По прибытии послов в Дельфы пифия дала ответ, что бог не даст им прорицания, пока они не восстановят сожженный храм Афины… Такой рассказ я сам слышал в Дельфах» (I. 19–20).



Геродот. Античный бюст.





Афина и Посейдон, спорящие за владычество над Аттикой.

Роспись греческой вазы





Мидийские и персидские воины.

Персеполь. VI–V вв. до н. э.





Крылатые человекобыки, стерегущие «ворота всех стран».

Персеполь. VI–V вв. до н. э.





Греческая триера V века до н. э. Реконструкция