Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Недружественная критика не переменила отношения Георгия Иванова к Марине Цветаевой. Он знал ее много лет, впервые встретив в Петербурге в 1916 году, а последний раз в Париже в 1939-м, накануне ее возвращения в Москву. В эмиграции они виделись многократно, о Мандельштаме они не говорили. Не раз вместе выступали на поэтических вечерах. Например, на «Вечере романтики» в апреле 1930 года в зале Географического общества на бульваре Сен-Жермен.

Гибель Мандельштама он пережил очень тяжело. О его смерти ходили всевозможные слухи. Как и где он погиб, в эмиграции никто толком не знал.

ВОЕННЫЕ СТИХИ

1914 год начался счастливо. Ничто не предвещало роковых событий. В новогоднюю ночь Георгий Иванов сказал себе, что должен непременно издать в наступающем году свой второй сборник. Работалось легко. Послал только что вышедшую «Горницу» Скалдину и следом отправил письмо, написав с самоиронией: «Я пишу и стихи и прозу и осенью собираюсь удивить мир, не мир, так \"Физу\", по крайней мере, новыми своими изобретениями». После выхода сборника уехал по обыкновению на дачу в Литву. Продолжал много писать, но чувствовал, что получается не совсем то, что было задумано. «Ах, у меня со стихами нелады. Первое — Кузмин. Второе — Блок. Третье — тема. Четвертое — почва (ее нет). Только формой и техникой, кажется, я владею, так что мог бы переложить номер \"Нового времени\" в стихи», — признавался он в письме тому же Скалдину. Начиналась рефлексия: может, он просто бездарен? Но это проходило, и опять он чувствовал «какую-то бодрость». Он ощущал безотчетную свою зависимость одновременно и от Кузмина и от Блока.

Погода стояла великолепная, он каждый день ходил на озеро. Под сверкающим солнцем мир казался родным и понятным. Никакой неизреченности, никаких загадок, все, что есть, есть здесь и теперь. И от сознания полной причастности к настоящему обострялось зрение. При солнечном свете побеждал в нем все-таки Кузмин с его «прекрасной ясностью».



У озера все ясно и светло.
Там нет ни тайн, ни сказок, ни загадок.
Прозрачный воздух — радостен и сладок
И водное незыблемо стекло.


Во всем разлит торжественный порядок,
Струится мысль в спокойное русло.
Днем не тревожит дерзкое весло
Сияния в воде дрожащих радуг.



(«Озеро», 1914)



Здесь, в деревне, начал обдумывать книгу «Вереск». Он еще не знал названия, но тональность и тема уже были определены. Тема задуманного сборника видна в написанном тем же летом ретроспективном стихотворении «Чем больше дней за старыми плечами…», хотя при составлении «Вереска», примериваясь и так и этак, решил стихотворение не включать. Значительно позднее оно вошло в его «Лампаду».

На даче он читал взятую с собой антологию издательства «Мусагет», в которой его удивил Блок. Впервые в жизни стихи великого поэта не понравились: «Какие-то трактаты, а не стихи». Они показались ему отвлеченными, сам же он в стихах той поры хотел быть художником-живописцем. Это ему — в пределах задуманного — полностью удается. Вот строки из числа наиболее изобразительных:



На серых волнах царственной реки
Все розовей серебряная пена.



(«Столица спит. Трамваи не звенят…», 1914)

В июле ему довелось побывать в соседнем городке Лиде. В справочнике о нем говорилось: уездный город Виленской губернии на реке Лиде. 15 тысяч жителей, 4 лечебницы, 1 библиотека, 6 низших учебных заведений, 180 промышленных заведений с 600 рабочими.

Он вышел из вагона, сиреневый с розоватым отливом вечер опускался на город. Прошелся по мощеной главной улице. Она была полна гуляющими. Одетые как на праздник, люди фланировали по правой, солнечной стороне улицы. И провинциальная толпа, и выделявшиеся на ее фоне франты, и освещенная червленым закатным сиянием улица – все пребывало под знаком физически ощутимого благодушного покоя, мира. А на следующий день взял газету – огромными буквами заголовок: «19 июля в 4 часа дня Германия объявила войну России». Он похолодел. Затем охватило чувство опустошенности, он замер с газетой в руке, уставившись в какое-то никуда…

Через три дня — другая из ряда вон новость, которая уже не поразила. Сообщалось, что войну России объявила Австрия. «Я и теперь еще не отошел как следует. Вот утром, высплюсь и ничего — чувствую себя \"акмеистом\", а потом как раздумаюсь… придумать ничего не могу, но ужас берет», — писал он Алексею Скалдину.

Уезжал он на литовскую станцию Гедройцы из города с названием Петербург, а вернулся в конце августа в Петроград. Столица России по высочайшему указу с 18 августа называлась по-новому.

Кто из поэтов не писал тогда военных стихов! Первым выступил Владимир Маяковский — уже 21 июля он читал на митинге свое стихотворение «Война объявлена». В газетах стали часто появляться военные стихи Федора Сологуба. Анна Ахматова написала «Июль 1914»:



Сроки страшные близятся. Скоро
Станет тесно от свежих могил.
Ждите глада, и труса, и мора,
И затменья небесных светил.



Но ее голос прозвучал в те дни диссонансом — повсюду главенствовала уверенность в близкой победе. В общественных настроениях замечался подъем патриотизма и воодушевление. Что касается настроения Георгия Иванова, то если его определить одним словом, слово это — бодрость.



Какая бодрость золотая
И жизнь и счастие во мне!



(«Благословенные морозы…», 1914)



В начале войны преобладала атмосфера легкомысленной романтики. Игорь Северянин благословил войну: «Когда отечество в огне, / И нет воды — лей кровь как воду… / Благословение народу! / Благословение войне!» Прошло всего несколько месяцев, и была издана целая антология «Современная война в русской поэзии». В ней собраны стихотворения, появлявшиеся в газетах и журналах чуть ли не со дня объявления войны. Кого только в этой антологии нет — Щепкина-Куперник, Тэффи, Агнивцев… И среди них Георгий Иванов. В сентябрьском номере далекого от войны и политики «Аполлона» напечатаны его стихотворения «Павшим гвардейцам» и антигерманское «Насильники».



Насильники в культурном гриме,
Забывшие и страх и честь.
Гордитесь зверствами своими —
Но помните, что правда есть…



Он участвует в альманахах «Отзвуки войны», «Солнечный путь», «Петроградские вечера», «Альманах стихов». Некоторые из них были благотворительными, как «Пряник осиротевшим детям» (сборник в пользу убежища «Детская помощь»). Или «Зеленый цветок», вышедший в апреле 1915 года с объявлением: «Доход с настоящего сборника поступает в пользу лазарета для раненых воинов». Эпиграфом были взяты слова Зинаиды Гиппиус, о которых через два-три года она сама не могла подумать без иронии:



Зеленолистому цветку привет!
Идем к Зеленому дорогой красной…



Среди участников альманаха несколько имен в литературе весьма случайных. Но рядом с дилетантскими опусами напечатаны стихи А. Блока, Г. Адамовича, Р. Ивнева, Б.Садовского и других поэтов, известных каждому, кто читал журналы. Стихи Г. Иванова в «Зеленом цветке» интересны тем, что являются промежуточным звеном между уже и вышедшей «Горницей» и еще только задуманным «Памятником славы».

В те годы Георгий Иванов публикует в «Аполлоне» критические обзоры военных стихов, а в основанном незадолго до того журнале «Лукоморье» сам выступает с военными стихами чуть ли не в каждом номере. Одновременно он печатается в еженедельниках «Солнце России», «Аргус», «Огонек».

Итогом этих публикаций стал его сборник «Памяти» славы». Название выспренное, стихи звонкие, их содержание оптимистическое. Такого оптимизма в его творчестве не проявлялось ни до, ни после. Его недавний близкий друг Скалдин («милый Алексий») саркастически назвал «Памятником славы» трактир в своем загадочном романе «Странствия и приключения Никодима старшего». Один из побочных героев романа, актер-комик с двойной фамилией Иванов-Деркольский, посещает трактир «Памятник славы». Мало ли Ивановых на Руси, а вот Деркольский кое-что уточняет: переводе с немецкого — капустная голова, а еще проще – дурья башка. Такова была реакция Скалдина на патриотический сборник стихов своего друга.

Один критик полемизировал с Георгием Ивановым, но не конкретно по поводу «Памятника славы», а в связи с военной темой в литературе вообще. Он писал, что такие журналы, как «Современник», «Современный мир», «Вестник Европы», сходятся в том, что на их страницах замечается «падение наших мастеров чеканной формы»: «То, что для других холод и тлен, падение и провал, то самое в глазах г. Г. Иванова — жизнь и возрождение».

Тайную пружину этой полемики разглядеть легко. Критические стрелы в сторону Георгия Иванова направлял никому не ведомый М. Неведомский из «Современника», журнала, занявшего пораженческую позицию. В нем сотрудничали марксисты – Плеханов, Мартов, Луначарский, Бонч-Бруевич, Ортодокс, А. Богданов, В. Базаров – те, кто был готов видеть Россию даже под германским сапогом, лишь бы пала монархия.

Георгий Иванов ответил М. Неведомскому статьей «\"Стихи о России\" Александра Блока» в «Аполлоне»: «Сердито и пространно полемизирующий с нами критик из толстого журнала по поводу статей наших о \"военной поэзии\", между прочим, говорит: \"Отмечу, что наиболее талантливый и искренний из наших символистов А. Блок целомудренно молчал на тему о войне\". Козырь почтенного критика оказался битым. Молча Блок подготовил именно книгу \"военных\" стихов — мы смело скажем, лучшую свою книгу». Были и добрые отзывы о «Памятнике славы». В «Ниве», самом распространенном русском журнале тех лет, рецензент писал: «В книжке Г. Иванова почти нет технических недостатков». Самым лучшим стихотворением в книге автор рецензии назвал «Песню у веретена»: «Такую гибкость фантазии приятно видеть в молодом авторе». В согласии с Гумилёвым и другими критиками, писавшими о Георгии Иванове, автор рецензии считает, что поэту всего более удается «изобразительная сторона». Гумилёву же понравилось стихотворение «Как хорошо и грустно вспоминать…». Отозвался он о нем с большой похвалой и полностью процитировал его в своей статье в «Аполлоне»:



Как хорошо и грустно вспоминать
О Фландрии неприхотливом люде:
Обедают отец и сын, а мать
Картофель подает на плоском блюде.


Зеленая вода — блестит в окне,
Желтеет берег с неводом и лодкой.
Хоть солнца нет, но чувствуется мне
Так явственно его румянец кроткий.


Неяркий луч над жизнью трудовой,
Спокойной и заманчиво нехрупкой,
В стране, где воздух напоен смолой
И рыбаки не расстаются с трубкой.



«Георгий Иванов, — писал Гумилёв, — показывает себя и умелым мастером и зорким наблюдателем. Он умеет из мелких подробностей создать целое и движением стиха наметить свое к нему отношение. Стихи Георгия Иванова пленяют своей теплой вещественностью и безусловным с первого взгляда, хотя и ограниченным, бытием.

Впоследствии свой сборник «Памятник славы» Георгий Иванов всерьез не воспринимал. Однажды редактор Нью-Йоркского «Нового Журнала» Роман Гуль написал Иванову: «Петербургскую поэзию Вашего времени знаю не плохо. Но вот никогда не видел и не читал Вашу книгу «Памятник славы». На днях был в Публичной библиотеке — наткнулся, взял, прочел. Это, конечно, плюсквамперфектум».

Роман Гуль еще раз помянул «Памятник…» в статье о Георгии Иванове в «Новом Журнале»: «Истонченность поэтического рисунка в прошлом напоминала Бердслея, как в \"Вереске\", но иногда, правда, бывал и Самокиш-Судковский, как в \"Памятнике славы\"». Г. Иванов эту статью о себе прочел и ответил Р. Гулю: «Вы чудесно написали, согласен я или не согласен. Настоящий читатель согласится по поводу иронии Гуля в адрес «Памятника…» Иванов отмолчался. Но примерно за год до смерти он написал с самоиронией уже не Гулю, а другому своему американскому корреспонденту: «У меня есть целая книга \"Памятник славы\'\' в таких роскошных ямбах: ура, ура, ура за русского царя» И многие, например В. Брюсов, весьма хвалили».

В «Памятнике…» слышна интонация державинского стиха. Впрочем, этого и следовало бы ожидать, если знать, что Георгий Иванов в ту пору был увлечен литературой XVIII века и собирался завершить исследование о поэтах «осьмнадцатого» столетия. Когда же он еще только начал увлекаться веком Ломоносова — Сумарокова — Державина, он и предположить мог, что в его собственную поэзию войдет одический стих (например, «И мне казалось: вновь вернулась пора петровской старины…»). Однако поэт впервые осознал, что быть современным следует не только в отношении художественного вкуса, но и в отношении тематики. Чистота языка и безупречная форма дела поправить не могли. Много позднее он понял, что «Памятник славы» издавать не следовало или, по крайней мере, не стоило включать в него газетные стихотворения. Причину такой недальновидности он впоследствии объяснил во вступительном слове к сборнику посмертных стихов Николая Гумилёва. «Сам автор, каким бы прекрасным поэтом он ни был, в большинстве случаев является несправедливым судьею для собственных созданий… И вряд ли объективный собиратель его стихов должен принимать в расчет чрезмерно строгие и нередко односторонне узкие оценки самого поэта».

Исключение в «Памятнике…» составляет небольшой цикл под названием «Столица на Неве». По-пушкински выразительно рисуется живой облик города. Георгия Иванова очаровывает не блоковский «город мой», а пушкинский «град Петров», блистательный Санкт-Петербург, державная столица, строгость стройной красоты. Кажется, он еще ничего не писал с большим подъемом, чем строфы о Петербурге в «Памятнике славы»:



Опять на площади Дворцовой
Блестит колонна серебром.
На гулкой мостовой торцовой
Морозный иней лег ковром.
…………………………………


И сердце радостью трепещет,
И жизнь по-новому светла,
А в бледном небе ясно блещет
Адмиралтейская игла.



(«Опять на площади Дворцовой…», 1914)



Когда перед отъездом в эмиграцию Георгий Иванов гото­вил к печати «Лампаду» (свое избранное), он включил в нее из «Памятника…» только стихи петербургского цикла да еще «Рождество в скиту» — образец «лубочного акмеизма». Военные стихи в «Лампаду», конечно, не попали. Они были слишком злободневными, чтобы пережить отпущенный им короткий срок жизни.

Но на лубочной теме хотя бы вкратце стоит остановиться, так как ей отдана дань и в «Памятнике…», и в «Садах», и в «Лампаде». Эти стихи — в той или иной мере — стилизация под народные «примитивы». Нарочитая наивность скрывает сложное происхождение этой темы у Георгия Иванова.

Первым влиянием такого рода, конечно, был пласт фольклора, связанный с народными песнями, каликами перехожими, духовными стихами, рассказами о монахах. Первым его знакомством с русской темой в модернистском преломлении был сборник «Ярь» будущего синдика Цеха поэтов Сергея Городецкого. Когда пятнадцатилетний Жорж Иванов увидел на книжном прилавке этот сборник и открыл его, никакая интуиция еще не подсказывала ему, что он познакомится с Городецким лично, войдет в руководимый им вместе с Гумилёвым кружок, что «Ярь» сразу же произведет ошеломляющее впечатление и что в этих стихах он столь же быстро разочаруется.

Примерно в то же самое время Георгий Иванов переживает влияние Михаила Кузмина с его религиозными стилизациями. Русская тема находила широкий отклик у модернистов серебряного века. Г. Иванов познакомился с «Велесом», «первым альманахом русских и инославянских писателей», в котором участвовали А. Белый, A. Ремизов, Вяч. Иванов, Ф. Сологуб, Н. Клюев. Сыграли свою роль и личные встречи с Николаем Клюевым и Борисом Садовским. И, конечно, собственный вкус, влечения, настроения.

Одно из своих настойчивых настроений он выразил строкою в «Вереске» — «Все в жизни мило и просто…». Примечательная особенность: в его творчестве эстетизм сочетался со стремлением к простоте. Другое его увлечение – предметы и сюжеты старины. Любовь к простодушной старине формировала интерес к фольклорному «примитиву», лубочной стилизации, народным праздникам. Вот, к примеру, стихотворение о Пасхальной неделе:



Иконе чудотворной
Я земно поклонюсь…
Лежит мой путь просторный
Во всю честную Русь.
…………………………


И стану слушать звоны
Святых монастырей,
Бить земные поклоны
У царских у дверей.



(«Снега буреют, тая…», 1915)



«ФИЗА», «ТРИРЕМА», «МЕДНЫЙ ВСАДНИК» И «ЛАМПА АЛЛАДИНА»



Далеко не каждый, кто приходил на открытые заседания этого кружка, знал, что такое Физа. Физой звался персонаж из поэмы Бориса Анрепа, начинающего поэта и искусствоведа, изредка печатавшегося в «Аполлоне». В последствии стихи он забросил, эмигрировал в Англию, стал художником-мозаичистом. Одно время — возлюбленный Анны Ахматовой, адресат многих ее стихотворений.

Поэма же, которая дала название кружку, была, по словам Георгия Иванова, «очень бездарной и очень пышной». Автор торжественно читал ее в день открытия Общества поэтов, и за этим Обществом закрепилось ироническое прозвище «Физа». Закрепилось случайно, но так прочно, что в обиходе официального названия даже не упоминали. Располагалась «Физа» на Сергиевской улице, а для публичных собраний нанимали какой-нибудь зал, чаще всего в помещении Женского общества на Спасской улице. В отличие от Цеха, доступного лишь формально принятым в него членам, двери Общества поэтов были открыты всем желающим.

Собирались раз в неделю, собрания охотно посещались членами Цеха. Приходили Гумилёв, Городецкий, Зенкевич, Ахматова, Адамович, часто бывал и Г. Иванов. Из поэтов, не входивших в Цех, Георгию Иванову запомнились Лидия Лесная, В.Н. Княжнин, старый его знакомец Владимир Пяст и помощник председателя «Физы» Владимир Недоброво. Собрания велись добропорядочно, богемное поведение не поощрялось, невыдержанность сочувствия не встречала. Читались рефераты о поэзии и новые стихи. Те, кто не хотел слушать, шли в уютное кафе, где за стаканом портвейна происходили встречи «всех со всеми».

Другой кружок, в котором участвовал Георгий Иванов, назывался «Трирема», а его заседания — «Вечерами \"Триремы\"». Собирались поэты довольно разных литературных направлений. Время конфронтации школ шло на убыль. Оно вернулось позднее, в радикально новых условиях — в начале нэпа. Но 1915 год внес в художественную жизнь мотив миротворчества и единения. Отчасти тут сказался, пусть в преломленной форме, порыв к национальному единству на фоне военных событий. Например, в «Лукоморье» стали сотрудничать писатели, еще недавно несовместимые под одной обложкой. Ранний опыт этой новой совместимости разных течений наблюдался в «Бродячей собаке» перед началом войны. Но «Собака» была не кружком, не периодическим изданием, а кабачком, кабаре, «подвалом». Московский альманах «Гюлистан» уже смог объединить на своих страницах символиста Вячеслава Иванова и футуриста Тихона Чурилина. В Петрограде член Цеха поэтов и сторонник «цеховой дисциплины» Георгий Иванов писал осенью 1915 года: «Ясным становится как, в конце концов, не нужны истинным поэтам все школы и \"измы\"». Шел процесс совмещения всех граней модернизма, нащупывалась новая общность. Кружок «Трирема» следовал носившемуся в воздухе новому веянию. Возможной почвой для него представлялся синтез эстетизма и народности. Участники кружка были молодые неопытные книгочеи, полные неосмотрительного энтузиазма, и вместо синтеза получалась эклектика.

Кружок образовался в 1914-м. Откуда пришло его название? Трирема — римское военное судно с тремя рядами весел. К какому бы ряду ни принадлежал русский поэт, он должен «грести» в том же направлении. Впрочем, ни деклараций, ни манифестов не писали, защитой от подобного соблазна служило понятие эстетического вкуса. Оно-то и объединяло все «три ряда весел». Встречи проходили на частых квартирах.

Георгий Иванов прилагал усилия для объединения в «Триреме» таких поэтов, как Георгий Адамович, Грааль Арельский, Борис Евгеньев, Рюрик Ивнев, Дмитрий Коковцов, Дмитрий Крючков, Всеволод Курдюмов, Мария Левберг, Александр Тамашев. Кроме Коковцова, Георгия Иванова и его товарища «эгофутуристических» дней Грааля Арельского, все были более или менее начинающими. Выработанной программы не существовало, члены объединения печатались в самых разных изданиях.

Старше всех по возрасту был Дмитрий Коковцов, он более десяти лет писал стихи и печатался. Царскосел, с детства знавший Николая Гумилёва, ученик Иннокентия Анненского, Дмитрий Коковцов издал к тому времени три сборника стихов. «Толстый и раскосый, весь в мечтах о средневековой романтике, бродит по городу с гордо поднятой головой и на концертах возвещает стихи о Тангейзере. В книжном магазине Митрофанова, где ни кто не покупал книг, желтеет на окне его поруганный мухами \"Северный поток\"… Умер он в начале войны в зените своей жизни», — писал знавший его по Царскому Селу Эрих Голлербах. В «Триреме» Коковцов читал подражательное стихотворение «Хмель». Слушая его, невозможно было не вспомню «Незнакомку» Блока.



Слезами пьяными туманятся
Глаза бродяг из рода в род…
Спасибо, темная избранница,
За твой любовный приворот…
Дышу соблазнами змеиными
Подвластных мне надмирных стран,
И медленно густыми винами
Ты наполняешь мой стакан.



Грааль Арельский вошел в литературу в 1911-м. Свой первый сборник «Голубой ажур» в ноябре того же года он послал Александру Блоку, которому вскоре был представлен Георгием Ивановым. Примечательно, что значительная роль Блока просматривается в судьбе всех или почти всех участников «Триремы». С Блоком был знаком Рюрик Ивнев встретившийся с ним впервые, как и Арельский, в 1911 году. «Вот неповторимый Летний сад: сколько раз гулял я там с Володей Чернявским, ярым поклонником Блока, – писал Р. Ивнев, — и Володя, сжимая мне руку, шептал: “Посмотри, вот идет Блок\"». Это воспоминание относится ко времени «Триремы» и кружка «Лампа Алладина», в которых Рюрик Ивнев участвовал одновременно.

Кроме Георгия Иванова и Грааля Арельского было в «Триреме» еще два поэта с эгофурстическим прошлым – Рюрик Ивнев и Дмитрий Крючков. Поэзия каждого из «гребцов» «Триремы» развивалась на стыке многих влияний.

Для Георгия Адамовича, участника Цеха, посетителя «бродячей собаки», члена университетского литературного объединения, кружковая жизнь тоже была не внове. Его первый сборник «Облака» вышел в декабре 1915-го одновременно с книгой Георгия Иванова «Вереск». Слабое, ровное дыхание, книжный романтизм, блоковская тоска, эстетизированное православие — таким был мир вступающего в литературу Адамовича. Его стихи получили отклик в «Триреме», где ценились простота, хороший вкус, чистый лиризм, искренняя интонация. А мотив эстетизированной религиозности в последние годы императорской России был в высшей степени присущ стихам. Ведь и Ахматова в то время пишет свою «Молитву», которую Гумилёв назвал кощунственной:



Дай мне горькие годы недуга,
Задыханья, бессонницу, жар,
Отыми и ребенка, и друга,
И таинственный песенный дар —
Так молюсь за Твоей литургией
После стольких томительных дней,
Чтобы туча над темной Россией
Стала облаком в славе лучей.



И Георгий Иванов, наиболее признанный в «Триреме» поэт, многие свои стихотворения той поры стилизует под религиозную тему:



О сердце, о сердце,
Измучилось ты!
Опять тебя тянет
В родные скиты.
……………………….


Здесь горько томиться,
Забыться невмочь;
Там — сладко молиться
В янтарную ночь.



(«О, сердце, о сердце…»)



В поэзии тех дней получила распространение и эстетизированная народность с акцентом на православии. Это вовсе не были духовные православные стихи, но знаки религиозной веры и атрибуты церковной или сектантской обрядности в поэзию проникали в изобилии. В такой атмосфере и сформировалась «Трирема», и разные поэты легко нашли общую почву для объединения. В некотором смысле это был возврат к раннему декадентству, хотя и с учетом летнего опыта русского модернизма. Над «Триремой» реял прообраз будущей эмигрантской «парижской ноты», вдохновленной Георгием Ивановым и оформленной Георгием Адамовичем. В поэзии «Триремы» немало негативных подходов и много безнадежности. Уже тогда зарождались мотивы, которые столь отчетливо прозвучали в эмиграции у обоих зачинателей «парижской ноты».

Георгий Иванов вместе с беллетристом Юрием Слезкиным и поэтом Кокошей Кузнецовым 19 октября отправились в Петроградское градоначальство на Гороховую улицу. Нужно было зарегистрировать, как полагалось по закону, Клуб деятелей искусств — еще одно новое объединение. По пути разговор зашел о взорвавшемся на днях Петроградском пороховом заводе. Взрыв всколыхнул волну слухов. Прошение о регистрации Клуба градоначальство рассмотреть согласилось, но подателям прошения напомнили об «условиях военного времени» и зарегистрировать без проволочек не пожелали.

На общем собрании Клубу дали название «Медный всадник». «Биржевые ведомости» поместили 13 марта заметку «Нам сообщили об образовании в Петрограде молодого литературного кружка \"Медный всадник\", ставящего целью изучение русской литературы». Газета напутала все — кружком молодых это общество не было. Одному из членов объединения — писателю Иерониму Ясинскому шестьдесят шестой год, другому — Игнатию Потапенко исполнилось шестьдесят, поэтессе и переводчице и Щепкиной-Куперник перевалило за сорок. Не был «Медный всадник» и чисто литературным объединением. Среди его членов числились музыканты-исполнители и композиторы, например, будущий классик XX века Сергей Прокофьев. А что касается актеров, то их в кружке перебывало многим меньше, чем литераторов. Еще недавно, до войны, такое общество было бы невозможно. Тогда соблюдались границы между литературными направлениями и вряд ли можно было встретить в каком-нибудь альманахе по одной обложкой имена Блока и футуристов. Реалисты держались отдельно от модернистов, футуриста еще не смешивались символистами. К пятнадцатому году карта литературной жизни приобретала совсем иной вид. Война многое перемешала и предоставила возможность объединиться тем, кто еще недавно не мыслил себя в таком обществе, как «Медный всадник». Председателем стал известный критик профессор Константин Арабажин, двоюродный брат Андрея Белого. Но реально делами клуба ведал вице-председатель, им стал популярный писатель Юрий Слезкин. Общество «Медный всадник» представляло собой новый вид объединения. Прежде всего его решили сделать закрытым, а гостям вход открывался лишь по специальному приглашению.

Первоначально круг участников был ограниченным, но состав быстро разрастался. На «закрытые вечера» — они и по уставу полагались быть закрытыми — приходили акмеисты Городецкий, Мандельштам, Ахматова, а также Гумилёв, когда он с фронта приезжал в Петроград. Приходил член Цеха Владимир Юнгер, поэты Михаил Долинин, Петр Потемкин, Михаил Кузмин и чрезвычайно разные по своим литературным симпатиям прозаики Анатолий Каменский, Александр Грин, Аркадий Аверченко, Сергей Ауслендер, Виктор Мозалевский, Юрий Юркун, Борис Садовской, Чириков и немало других, чьи имена теперь не помнит никто, кроме эрудитов-литературоведов, вроде писательниц Черевковой, Ксении Эрдели и Яковлевой-Карич. У Георгия Иванова появилась возможность оценить ту часть петербургской литературы, мимо которой он без всякого интереса прошел в свои более ранние годы. Вечера с чтением новых произведений устраивали на частных квартирах, например у профессора Михаила Рейснера, отца Ларисы Рейснер. Изредка встречались за обедом в знаменитом ресторане «Вена». Секретарь клуба актер Лев Рубан, переживший всех участников «Медного всадника», через полвека напечатал короткие мемуары, которые заканчиваются словами: «Здесь, в эмиграции, пришлось в последний раз вспомнить о клубе \"Медный всадник\" с Георгием Ивановым. Но и тот уже покинул этот свет».

Вполне в традициях старой русской критики Г. Иванов поместил в «Аполлоне» свой литературный обзор минувшего года — «Стихи в журналах, издательства, альманахи, кружки в 1915 г.». В этой статье он писал: «Кружки почти бездействовали; так, самые значительные — Академия стиха и Цех поэтов собирались за время войны только по нескольку раз. Довольно оживленными и не лишенными интереса были собрания литературного кружка \"Трирема\", ознаменовавшего свою деятельность изданием нескольких сборников стихов».

Обыкновенный русский литератор (порою и необыкновенный) не мыслил себе литературной жизни вне кружков. После непродолжительного периода растерянности, затишья, выжидания, уже через несколько месяцев после объявления войны начали возникать один за другим новые кружки – «Краса», «Страда», «Медный всадник», «Трирема».

К осени 1915-го, то есть по прошествии года с начала войны, литературных кружков в столице образовалось немало. Одним из них была «Лампа Алладина». Собирались в гостеприимном подвале Константина Ляндау. «Подвальность» с легкой руки актера Бориса Пронина, основателя «Бродячей собаки», сначала отвечала лишь богемным вкусам. В этом мнилось нечто «подпольное» – подпольный человек, мечтатель, пренебрегающий скучным практицизмом, одобряющий житейскую неприспособленность, игнорирующий кандалы быта. Пронин снял для «Бродячей собаки» пустовавший винный погреб. Ляндау снял и перестроил помещение бывшей прачечной.

Местонахождение этого подвала оказалось стратегически беспроигрышным: набережная Фонтанки, близ Аничкова моста — минута-другая ходьбы от Невского проспекта. Каждый так или иначе оказывался на Невском, а оттуда так удобно было свернуть на огонек «Лампы Алладина» Прачечной там все-таки пахло, что лишь придавало пикантности.

С первого взгляда было ясно, что помещение прачечной сняли не от бедности. На стенах висели дорогие восточные ковры. Помещение было обставлено антиквариатом, в подборе которого легко угадывался вкус к эпохе Александра I. В зарешеченное окно подвала стучались прямо с тротуара, и спускавшийся по ступенькам посетитель сразу попадал в «логово эстета». Границы, делившие гостей на свою и чужих, оставались не особенно четкими. Кружок состоял из начинающих поэтов, был слабо оформлен, то есть не провозглашал никакой программы. Участники были молоды, находились под влиянием Михаила Кузмина, вообще модернизма. Эстетствовали, мечтали о вхождении в литературу, о признании, интересовались театром, отличались начитанностью, были в курсе событий художественной жизни. Их, начинающих поэтов, мелькнуло много в подвале на Фонтанке.

Самым известным из членов кружка был Рюрик Ивнев, уже выпустивший тонкие книжицы «Самосожжение» и «Пламя пышет». В пристрастии к брошюркам виделось влияние Игоря Северянина, выступившего в начале своей литературной карьеры с рекордным количеством поэтических брошюр. Подзаголовком к первой книжке Рюрик Ивнев поставил многозначительное слово «Откровения», эпиграфы взял из Апокалипсиса. Георгий Иванов писал об этих стихах в «Гиперборее»: «Книга отличается полным безвкусием, отсутствием какого бы то ни было содержания». Со своими стихами Ивнев как-то пришел к Блоку. Вот его впечатление по свежим следам первой встречи: «Студентик с честными, но пустоватыми глазами, жалующийся на редакторов». А вот как его увидел Георгий Иванов: «Щуплая фигурка, бледное птичье личико, черепаховая дамская лорнетка у бесцветных щурящихся глаз. Одет изысканно-неряшливо».

Основатель кружка Константин Ляндау, как и Рюрик Ивнев, своим жизненным призванием видел тогда стихи и только стихи. Он и его близкий приятель Михаил Струве (впоследствии эмигрант первой волны) выпустили свои первые книги в 1916 году.

В кружок входили люди примерно одного возраста, на год-другой старше Георгия Иванова, но в подвале Ляндау он оказался чуть ли не мэтром. Когда Ляндау выпустил свой первый сборник «У темной двери» (750 экземпляров, «из них 10 нумерованных на слоновой бумаге»), Гумилёв, приехавший тогда с фронта, в разговоре с Георгием Ивановым процитировал из него: «Послушай: \"В ночной тиши заманчиво скрипенье / Пера над сонной белизной…\" Можно слушать звоны лиры Аполлона. К чему нам слушать скромный скрип пера?» Но и Гумилёв, и Георгий Иванов участвовали в 1916 году в альманахе, затеянном Ляндау и названном им «Альманах муз». Георгий Иванов дал свою «Италию», впоследствии вошедшую в книгу «Лампада», и «Есть в литографиях старинных мастеров…», включенное в «Сады».

В «Альманахе муз» участвовал также Михаил Струве, член Цеха поэтов и завсегдатай собраний «Лампы Алладина». Из частых посетителей подвала Ляндау был и еще один член Цеха поэтов — Владимир Чернявский. В гумилёвский кружок он вошел со времени его основания. Облегчил его вхождение в Цех тот факт, что он был выпускник Шестой петербургской гимназии, из стен которой вышли многие поэты, включая первых декадентов Владимира Гиппиуса и Александра Добролюбова, а также Михаил Долинов, Владимир Княжнин и синдик Цеха поэтов Сергей Городецкий. В 1915 году вместе со Струве и Г. Ивановым Чернявский печатается в другом альманахе — «Зеленый цветок». Поэтом он все же не стал – сделался актером. Театральная карьера ожидала и Ляндау, в будущем он стал режиссером. Первую книгу Миха­ила Струве «Стая» Гумилёв приветствовал: «Вот стихи хорошей школы. Читая их, забываешь, что М. Струве поэт молодой и что \"Стая\" — его первая книга». В отзыве Гумилёва содержался, по мнению Г. Иванова, один-единственный упрек: узость тематики. Этот упрек можно было бы предъявить всем участникам «Лампы Алладина». Больше всего их увлекали формальные качества стиха. Культ утонченности препятствовал тематической широте. В «Лампе Алладина» это все-таки чувствовали, и потому крупнейшим событием в жизни кружка стало знакомство его членов с Сергеем Есениным.

Девятнадцатилетний Есенин, лишь несколько дней назад появившийся в Петрограде, был сразу же принят в подвале Ляндау как близкий человек — и вспыхнувшая любовь к нему возникла более по контрасту, чем по сходству судеб. Принят он был с радушием. По поводу этой встречи с «юным Лелем» Рюрик Ивнев писал: «Я тусклый, городской, больной, / Изнеженный, продажный, черный. / Тебя увидел и кругом / Запахло молоком, весной, / Травой густой, листвой узорной, / Сосновым свежим ветерком». Библиоман, знаток поэзии, Ляндау увидел в стихах начинающего Есенина великий талант. Доверие, приязнь были взаимными. Это гораздо позднее, вспоминая свой приезд весной 1915 года в Петроград, взметнувший его из полной неизвестности к вершине поэтической славы, Есенин сказал о своих гостеприимных «подвальных» друзьях: «Салонный вылощенный сброд». Но о том, как он был встречен «сбродом», писал в первые недели знакомства с Есениным Чернявский:



Моей стране, где даже Бог потерян,
Поверил я, услышав голос твой.
Она твоя, за то, что ты ей верен –
И ласковый, и кровный, и живой.



Рюрик Ивнев и Михаил Струве пригласили Сергея Есенина читать стихи на поэтическом вечере, организованном «Новым журналом для всех». Это был первый литературный вечер, на котором Георгий Иванов выступил вместе с Есениным. Там же читали стихи Мандельштам и Адамович. Вскоре произошла еще одна встреча Иванова с Есениным — на квартире Рюрика Ивнева. Приглашены были поэты всех направлений, от акмеистов до крайнего футуриста Ильи Зданевича. Желая познакомить с Есениным как можно больше поэтов, Ивнев пригласил Кузмина, Мандельштама, Дмитрия Цензора. В голубой деревенской косоворотке, Есенин и стихи читал деревенским говорком. Слушая, Георгий Иванов сказал кому-то из сидевших рядом, но так, что слышали и другие: «Какая же он деревня — он кончил учительскую семинарию».[6] Потом Есенин пел матерные частушки. Кузмин заметил: «Стихи-то были лимонад, а частушки – крепкая водка».

Чернявский внес в кружок Ляндау культ немецкого романтика Гофмана — то глубокое внимание к наследию большого писателя, которое было свойственно модернистской молодежи предреволюционного Петрограда. Через несколько лет эта волна увлечения докатилась до литературной группы «Серапионовы братья», которые даже свой кружок назвали по Гофману[7] . Читая теперь стихотворение Георгия Иванова «Мгновенный звон стекла…», мы видим, что упоминание в нем имени Гофмана явилось данью распространенным вкусам.




О муза! Гофмана я развернул вчера
И зачитался до рассвета.
Ты близко веяла, крылатая сестра
Румяных булочниц поэта.



В литературной жизни обаяние вкуса может превысить силу идей. Так вкусы акмеистов, а отнюдь не идеи их привели совсем молодых поэтов круга Гумилёва к победе над более глубоким философски и более богатым идеями символизмом.



«ВЕРЕСК»



«Вереск» вышел в эстетической «Альционе» в самом конце 1915 года. Это издательство специализировалось на сборниках современных поэтов. На титульном листе годом выхода книги по понятным причинам поставлен 1916-й. «Альциона» возникла как издательство эстетическое, но была все-таки и коммерческим предприятием, так что ставка делалась на известных авторов. Сам факт, что владелец «Альционы» Кожебаткин решил выпустить в свет «Вереск», говорит о степени известности Георгия Иванова.

Например, имя Осипа Мандельштама к тому времени было менее известно. И когда Осип Эмильевич обратился к Кожебаткину с предложением переиздать свой «Камень», владелец «Альционы» отказался наотрез.

В «Вереске» чувствуется внешняя легковесность, но под влиянием Гумилёва Георгий Иванов уже вступил, по его собственному выражению, «на трудный путь подлинной поэзии». Путь в тот период им понимается вполне акмеистически: необходимость поэтической школы, дисциплины, культуры, знаний, стремления вперед. Сборник отразил развитие поэта, его меняющуюся манеру, новую стадию выявления таланта и спектр современных веяний. Одно из них – эстетизм. Было ли то поветрие, артистическая мода или просто состояние умов, но держалось это долго. За несколько лет до выхода «Вереска» эту тенденцию определил Блок, увидевший в «поветрии» нечто более глубокое, чем просто очередная художественная мода. «В нашу эпоху, – сказал он, — общество ударилось в эстетический идеализм (безраздельная вера в красоту)». Сказано было после лекции поэта Владимира Гиппиуса, одного из тех мало заметных деятелей серебряного века, кто влиял на саму эпоху, не прибегая к саморекламе. Вл. Гиппиус сначала в прочитанной им лекции, а затем в статье «Святое беспокойство» в газете «Речь» (15 мая 1913) определил ситуацию: «Мы живем в дни эстетизма… Эстетизм есть точка стояния, неподвижность, так как он исповедует созерцание, а не действие, примирение, а не недовольство».

Первый по времени петербургский декадент Владимир Гиппиус знал, о чем писал. О настроениях своей юности, которая пришлась на годы детства Георгия Иванова, он говорил: «Я был эстет и исповедовал, кажется, исключительно Фета». Потом произошла встреча Владимира Гиппиуса с Александром Добролюбовым, тоже одним из первых декадентов: «Он столкнулся со мной — и стал эстетом. Мне эстетизм был внушен домашним воспитанием. Чем искусил эстетизм Добролюбова? Именно идеями освободительности. Все дозволено для свободных желаний… Я был скорее символист, чем декадент. Символизм мистичен, а декадентство сенсуалистично».

Первые зерна этого эстетизма были занесены на русскую почву в год рождения Георгия Иванова, и плодотворность их не иссякла даже ко времени Первой мировой войны. Лишь тогда Г. Иванов впервые задумался об ограниченности и недостаточности этого «освободительного» подхода. Поводом к размышлению послужили «Стихи о России» Александра Блока. Эту маленькую книжку «на серой бумаге в грошовом издании» он полюбил трепетно: «Ее страницами можно дышать, как воздухом». И писал с горечью: «В наше, хотя и чрезвычайно эстетическое, но порядком безвкусное время, появление \"Стихов о России\" никакого события не сделало». Именно это обстоятельство удивило Георгия Иванова более всего. «Стихи о России» он тогда считал лучшей книгой Блока, полагая, что она — «на той ступени просветленной простоты, когда стихи, как песня, становятся доступными каждому сердцу». Эстетическое начало осталось, но оно – не самоцель, а проявляется через утонченное мастерство. Главное же то, что «любовь, мука, мудрость, вся сложность чувств современной лирики соединены с величественной в веках теряющейся духовной генеалогией». Тут, в счастливую минуту прозорливости, опередив самого себя на иного лет, Георгий Иванов наметил свою будущую творческую направленность. И когда, например, он писал о сборнике Гумилёва «Колчан», то подчеркнул, что в нем поэт окончательно преодолел эстетизм и потому теперь «видит мир таким, как он есть». И еще: «…в этих стихах не только залог полного преодоления эстетизма, но и открытый путь к лирике до сих пор поэту недоступный».

Однако все это более в теории, чем на практике. А в стихах той поры, лучшие из которых собраны в «Вереске», тоже заметно утонченное мастерство, но «в веках теряющейся духовной генеалогии» суждено было проявиться позднее. В маленькой книге Блока он увидел оправдание своим собственным «военным стихам». Как автор «военных стихов» он стремился от эстетизма перейти к большой теме — к теме России. Не война, а страна, охваченная войной, представлялась ему поворотом к «лирическому познанию России». Выбирая стихи для «Вереска», от военной темы он отошел. Можно было бы сказать, отошел полностью, если бы не одно-единственное стихотворение в конце сборника, упоминающее войну.

«Вереск» посвящен Габриэль, жене. Косвенной причиной женитьбы Георгия Иванова на Габриэль Тернизьен явился швейцарец Далькроз. Музыкант и педагог, он основал школу ритмической гимнастики и танцевальной импровизации. Труппа его учеников приехала на гастроли в Петербург. Успех превзошел все ожидания, первое же выступление завершилось восторженной овацией. Сидевшая в зале недалеко от сцены хрупкая с виду барышня с длинной темной косой аплодировала, отбивая ладошки. Она, как губка, впитала эти странные, свободные, новые для нее движения. На следующее утро, едва проснувшись, она решила посвятить свою жизнь гимнастическому танцу. Об этом своем решении Таня Адамович (сестра Георгия Викторовича Адамовича) тут же сообщила ближайшей подруге — француженке Габриэль Тернизьен. Вскоре несколько энтузиастов, одетых в темное трико, начали занятия. Группа разрослась и превратилась в Институте Далькроза. В январе 1914 года на вечере «Бродячей собаки», с Таней познакомился Гумилёв и вспыхнуло одно из сильнейших увлечений его жизни. На репетицию далькрозистов Гумилёв привел Жоржа Иванова, и здесь Жорж увидел Габриэль.

Следующая встреча могла быть в доме Адамова по понедельникам Татьяна и ее брат устраивали журфиксы. Через несколько месяцев после первой встречи Жорж сделал Габриэль предложение. Брак был скоропалительным, длился недолго и мало что переменил в образе жизни Георгия Иванова, даже после рождения ребенка. В письмах той поры он упоминает о жене редко. Вот письмо Скалдину «Дорогой Алексий, прости меня, моя жена говеет, и мы никак не можем быть у Вас в Страстную Пятницу. Но ты должен позвонить мне обязательно — 590-19 и мы условимся насчет Пасхи».

Повлиял ли на скорый развод тот факт, что Габриэль была интимной подругой Татьяны Адамович, женщины волевой и настойчивой? Позднее Ирина Одоевцева, в то время уже вдова Георгия Иванова, либо со слов мужа, либо додумывая за него, сказала: «Женился он зря, по глупости». И в пояснение добавила: «Инициатором этого брака был Георгий Адамович, построивший нелепый план: если Георгий Иванов женится на Габриэль, то Гумилёв разведется с Ахматовой и женится на Тане… Он имел на него (Г. Иванова. – В. К.) большое влияние и убедил, что женитьба придаст ему солидности, которой ему не хватало». Сам Георгий Иванов вместо «солидность» сказал бы «представительность», над чем всегда иронизировал, а в «Распаде атома» писал: «Ода из свойств мирового уродства — оно представительно».

Сборник «Вереск» вышел в то время, когда брак казался благополучным. Три-четыре стихотворения в книге можно отнести к любовной лирике, но связано ли хоть одно из них с Габриэль, ответа нет и, вероятно, не будет. Разве что вот это восьмистишие:



Никакого мне не нужно рая,
Никакая не страшна гроза –
Волосы твои перебирая,
Все глядел бы в милые глаза.


Как в источник сладостный, в котором
Путник наклонившийся страдой,
Видит с облаками и простором
Небо, отраженное водой.



(«Никакого мне не нужно рая…»)

В ту пору Георгий Адамович в жизни Георгия Иванова занимал значительное место. Их часто видели вместе, о них говорили: «два Жоржика». Присутствует Адамович не только в повседневной жизни Г. Иванова, но и в его циклах. В «Памятнике славы» ему посвящены два цикла. Это десять стихотворений, а всего их в «Памятнике» десятка три. В «Вереске» Адамовичу посвящен отрывок из поэмы о странствующих актерах.

Сборник вышел с неожиданным подзаголовком «Вторая книга стихов». Фактически же это была четвертая книга. Но Георгий Иванов считал своим первым сборником «Горницу», так как включил в нее все лучшее из «Отплытья на о. Цитеру», а «Памятник славы» решил предать забвению.

Многое в «Горнице» было от Михаила Кузмина. До по­следних лет жизни Георгий Иванов называл его учителем своей юности. В стихотворении «Скромный пейзаж», которое посвящено принятому в Цех поэтов Всеволоду Курдюмову, поэту из окружения Кузмина, есть строка «Все в жизни мило и просто…». Она идет от Кузмина, для которого легкость, не претенциозность, «прекрасная ясность» — стали творческой программой. Его открытием было очарование, найденное в стороне от наезженных дорог литературы. От «большого стиля» он отказался и создал стиль индивидуальный, как нельзя лучше подходящий для выражения своего художественного мира. Возникла свита последователей: Всеволод Курдюмов, Рюрик Ивнев, Всеволод Князев, Всеволод Пастухов, одно время даже Леонид Каннегисер, человек совсем другого склада, о котором, живя в эмиграции, Г. Иванов не раз будет писать.

Всех этих последователей Кузмина Георгий Иванов встречал у него в приемной. В тот период жизни он гордился своей принадлежностью к кузминской школе. Кузмин обладал выделявшими его парадоксальными качествами. Одно из них — манерный культ простоты. Другое — деланая наивность при его выдающейся учености. Игровая, эстетская, в меру манерная наивность затронула и «Вереск». Определяя свое творчество, Кузмин сказал о себе: «Конкретность, чувственность, традиция». Расположенность к «эстетической болтовне» находим у обоих. У Г. Иванова она проявилась в стихотворении «Болтовня зазывающего в балаган». Кузмину первоначально было посвящено стихотворение «Мы скучали зимой, влюблялись весною…»:



Мы скучали зимой, влюблялись весною,
Играли в теннис мы жарким летом…
Теперь летим под медной луною,
И осень правит кабриолетом.


Уже позолота на вялых злаках,
А наша цель далека, близка ли?..
Уже охотники в красных фраках
С веселыми гончими – проскакали…


Стало дышать трудней и слаще…
Скоро, о скоро падешь бездыханным
Под звуки рогов в дубовой чаще
На вереск болотный – днем туманным!



Охотники в красных фраках, несомненно, сошли со старинной раскрашенной гравюры. В старости он вспоминал «Весь вестибюль в том имении, где я родился и прошли летние месяцы моего детства и юности, был увешан английскими гравюрами, черными и в красках, где и шотландских пейзажей и \"охотников в красных фраках\" было множество».

Слово «вереск» из последней строки этого стихотворения дало название всему сборнику. Оно для книги поэта-акмеиста как нельзя более характерное. Таково же название «Камень» у Мандельштама, таковы «Жемчуга», «Колчан», «Костер», «Шатер» у Гумилёва или «Вечер» и «Четки» у Ахматовой, такова «Горница» у Г. Иванова, а у Адамовича «Облака» и «Чистилище». Порой это одно слово в названии книги, по представлению акмеистов, должно быть связано с растительным царством. Первый акмеистический сборник Городецкого называется «Ива». Ахматова своей первой книге хотела дать название «Лебеда». Или вспомним ее более поздний сборник «Подорожник».

Сам Георгий Иванов для «Вереска» первоначально придумал название «Веселое крыльцо», и уже было объявил, что эта книга готовится к печати. Но в стихотворении вначале «Вереска» — «Мы скучали зимой, влюблялись весною…» веселого ничего нет и «Веселое крыльцо» противоречило бы минорному строю книги. Да и настроения самого поэта тем временем переменились, и он писал в «Аполлоне»: «Мы знаем, что все значительное в лирической поэзии пронизано лучами некой грусти». Может быть, он тогда же обратил внимание на стихотворение акмеиста Владимира Нарбута, которое так и называется «Вереск».

В то время Георгий Иванов был большим любителем старины. «До революции, — вспоминал он, — читал часами каталоги и справочники всяких редкостей: картины, книги, фарфор, ковры». Вкус к старине в «Вереске» проявляется во всем, не заметить этого невозможно. Даже природу поэт видит так, как видели ее старинные мастера живописи.



Деревья распростертые и тучи при луне –
Лишь тени, отраженные на дряхлом полотне.
Пред тусклою, огромною картиною стою
И мастера старинного как будто узнаю, –



Сами эпитеты говорят о мире, уподобленном картине, созданной живописцем. Такой способ видения объединяет стихи «Вереска» в цельную книгу. Этот факт подметил в своем отзыве Николай Гумилёв. Он считал, что желание воспринимать мир как смену зрительных образов и составляет «объединяющую задачу» «Вереска». Можно обнаружить и более глубокую причину ретроспективности — общее для акмеистов стремление свести стихию к культуре. Акмеизм «Вереска» — это ностальгия по XVIII веку.

Гумилёв однажды сказал о своей современности, о начале XX столетия: «Мир стал больше человека». Он имел в виду многообразие современности, по сравнению с ушедшими эпохами, когда для образованного человека вся культура представлялась чем-то вполне обозримым. Таков был, например, русский XVIII век. Обозримость и вытекающее из нее чувство домашности, уюта привлекает поэта к названной эпохе. На нее он смотрит определенно сверху вниз, с воображаемой высоты усложненной современности на культуру более простую и более грациозную. И этот едва различимый взгляд сверху замаскирован легкой иронией.



Все в жизни мило и просто,
Как в окнах пруд и боскет,
Как этот в халате пестром
Мечтающий поэт.
………………………………….


Уж вечер. Стада пропылили,
Проиграли сбор пастухи.
Что ж, ужинать или
Еще сочинить стихи?..


Он начал: \"Любовь – крылата…\"
И строчки не дописал.
На пестрой поле халата
Узорный луч – погасал…



(«Все в жизни мило и просто…)



В «Вереске» используется прием светописи, редкий в поэзии и обычный для живописи. Кроме угасавшего «узорного луча», можно видеть множество других образцов этого приема. «Заря шафранная в бассейне догорая, / Дельфину з о л о т и т густую чешую»; «В окна светит вечер алый / Сквозь деревья в серебре, / З о л о т я инициалы / На прадедовском ковре». Иногда этот прием, свойственный живописи, намеренно подчеркнут: « Как нежно тронуты прозрачной а к в а р е л ь ю/ Дерев раскидистых кудрявые верхи». Знать поэта – значит узнать и почувствовать его любовь. У Георгия Иванова периода «Вереска» любовь направлена на искусство.



Как я люблю фламандские панно,
Где овощи, и рыбы, и вино,
И дичь богатая на блюде плоском –
Янтарно-желтым отливает лоском.


И писанный старинной кистью бой –
Люблю…



(«Как я люблю фламандские панно…»)



Отзывы на «Вереск» были то сдержанными, то въедливыми, порой насмешливыми, если не издевательскими. Вот как оценивал книгу некто В. Гальский в московском альманахе «Новая жизнь»: «Для того, чтобы быть поэтом, надо уметь или мыслить или чувствовать. Чувствовать г. Иванов не хочет намеренно, а мыслить не может». И еще: «Стишки не хуже и не лучше обычных стихов еженедельников. Немножко арлекинады, немножко изящного, пара пьес о комедиантах — вот и весь неприхотливый обиход г. Иванова». В словах критика правдиво лишь то, что в «Вереске» действительно находим арлекинаду и стихи о комедиантах. Понять их можно только в контексте своего времени, ведь написаны они как отклик на веяние эпохи.

Сам Георгий Иванов ценил некоторые из этих стихотворений, и они перешли из его «Горницы» в «Вереск», а затем в «Лампаду», что показательно весьма, так как «Лампада» представляет собой итог петербургского периода и ей дан подзаголовок «Собрание стихотворений». Например, «Болтовня зазывающего в балаган» включена во все три названные книги. Идея за этими и подобными стихами – балаган жизни, в котором празднуют свои кукольные праздники люди-марионетки. Человеческая трагедия выглядит буффонадой. Персонажи Пьеро, Арлекин, Коломбина пришли в его стихи из итальянской комедии дель арте. Образы комедии масок были популярны в театре модернистов, в музыке, живописи, графике.

В духе театра марионеток Блок написал стихотворение «Балаганчик», затем переработал его в драму, а Гумилев для кукольного театра Юлии Сазоновой написал пьесу «Дитя Аллаха». Для того же «Театра марионеток для взрослых» Г. Иванов перевел пьесу испанского драматурга Тирсо де Молина «Силы любви и волшебства». В мартовском номере «Аполлона» за 1916 год появилось сообщение: «Георгий Иванов перевел пьесу для кукольного театра XVII века». Незадолго до этого кукольный театр был открыт в Петербурге на Английской набережной. Перевод Г. Иванова не залежался. Композитор Ф. Гартман написал к нему музыку, Анна Сомова, сестра знаменитого художника Константина Сомова, изготовила костюмы. В оформление спектакля внес свой вклад талантливейший Мстислав Добужинский, а Георгий Иванов написал специально для спектакля в духе блоковской романтической иронии стихотворение. Оно декоративное и, можно сказать, двухмерное, плоское, но ведь и кукольная реальность — двухмерная:



Все образует в жизни круг –
Слиянье уст, пожатье рук.


Закату вслед встает восход,
Роняет осень зрелый плод.


Танцуем легкий танец мы,
При свете ламп – не видим тьмы.


Равно – лужайка иль паркет –
Танцуй, монах, танцуй, поэт.


А ты, амур, стрелами рань –
Везде сердца – куда ни глянь…



(«Все образует в жизни круг…»)



Упрекали автора «Вереска» за музейность, за страсть к изобразительному и прикладному искусству. Даже спустя много-много лет Юрий Павлович Иваск, умный эмигрантский критик, попрекал: «Нужно любить, страдать, верить, а не беззаботно любоваться фарфоровыми безделушками, которые часто воспевал Георгий Иванов». И он же писал в другом месте: «Георгий Иванов едва ли бы стал большим поэтом, продолжая воспевать саксонский фарфор и персидские миниатюры». Однажды Брюсов сказал по поводу книга Волошина «Стихотворения»: «Почти все, что собрано в этом маленьком музейчике, стоит посмотреть, о многом стоит подумать». Эти слова применимы и к «Вереску».

Лучший отзыв на «Вереск» написал Виктор Жирмунский: «Все кажется здесь приятно завершенным, художественно законченным, все в эстетическом порядке… Достигнуто подлинное совершенство… но задание — самое несложное. Для Г. Иванова характерно стремление к зрительной четкости образов… Чаще, однако, поэт по самому заданию своего стихотворения вступает в состязание с живописцем, воспроизводя словами произведения чужой кисти… В этой любви к изящной и хрупкой вещественности, к красивой старине, сложившейся в законченный стиль, специально к художественной культуре XVIII века, Г.Иванов – ученик Кузмина… Но только внешние поэтически приемы заимствованы учеником и учителя… Г.Иванов весь уходит в хрупкую и изящную вещественность, которой до конца исчерпывается его поэтическая душа… Нельзя не любить стихов Георгия Иванова за большое совершенство в выполнении скромной задачи, добровольно ограниченной его поэтической волей. Нельзя не пожалеть о том, что ему не дано стремиться к художественному воплощению жизненных ценностей большей напряженности и глубины и более широкого захвата».

Ирина Одоевцева, прожившая с Георгием Ивановым 37 лет и, по ее собственному признанию, открытая как поэтесса именно им (а не Гумилёвым, чьей ученицей она была), говорила о его поэзии, что при чтении стихотворений Георгия Иванова возникает больше вопросов, чем дается ответов. Упомянула она, например, что Г.Иванов развивался медленно. Утверждение спорное. Ведь сколь просто показать и доказать, что его сборники молодых лет «Отплытье на о. Цитеру», «Горница», «Памятник славы», «Вереск», «Сады» – все разные. Каждый из них становился новым этапом, обнаруживал иные интересы, иное видение, хотя промежутки между этими книгами хронологически невелики. Его развитие как поэта не было медленным — наоборот, стремительным. Ко времени издания «Садов» он уже мастер, да и многие в начале двадцатых годов смотрели на него как на мэтра, включая саму Одоевцеву. Тем не менее она «ненавидела его описания картин, ковров, закатов — и все без человека». Еще в Петербурге Корней Чуковский как-то заметил: какой хороший поэт Георгий Иванов, но послал бы ему Господь Бог простое человеческое горе, авось бы в его поэзии почувствовалась и душа! Вот в это самое «\"человеческое горе вылилась для него эмиграция», — говорила Одоевцева.

В те годы в Петрограде установилась традиция — каждую осень проводить в университете вечер поэзии. Устроителем было романо-германское отделение, на котором учились Гумилёв, Мандельштам, Адамович. Собирались в аудитории старинного здания Двенадцати коллегий. Председательствовал профессор Дмитрий Константинович Петров, основатель русской испанистики. Рядом с ним сидели поэты. Всероссийской славы никто из них не имел, но были они хорошо известны тем, кто действительно интересовался современной поэзией. Сидели рядом с Петровым приехавший с фронта Николай Гумилёв в военной форме, Осип Мандельштам, Михаил Лозинский, Георгий Адамович и самый молодой из них Георгий Иванов. В университете он читал стихи из «Вереска».

С трепетом он ожидал хотя бы двух слов от Блока и в феврале 1916 года подарил ему «Вереск», надписав: «Многоуважаемому и дорогому Александру Александровичу Блоку, признательный навсегда Г. Иванов». А уже в марте были опубликованы в «Аполлоне» стихи, которые войдут в его следующую книгу «Сады».

В 1916-м война чувствовалась в Петрограде на каждом шагу. Патриотический подъем быстро шел на спад и сошел на нет. От войны устали. На третьем году она виделась лишенной даже намека на величие и представлялась теперь фанатичной, фантастической фабрикой убийств, механически выполнявшей свое кровавое задание. В городе не хватало продовольствия, трудно было купить даже спички. На набережной Невы, на больших улицах собирались группы хулиганов. «Закат Петербурга, — подумал Г. Иванов, увидев группу подростков, пьющих водку на гранитной глыбе Медного Всадника. — Явный знак упадка блистательной столицы».

Как и прежде, он охотно участвует в поэтических вечерах. Вот сохранившаяся афишка того времени, где впервые стоят рядом имена Георгия Иванова и Сергея Есенина: «Концертный зал Тенишевского училища. 15 апреля 1916 г. состоится вечер современной поэзии и музыки при любезном участии Г.Адамовича, А. Ахматовой, А. Блока, М. Долинова, М. Зенкевича, С. Есенина, Г. Иванова, Р. Ивнева, Н. Клюева, М. Кузмина, О. Мандельштама, Ф. Сологуба, Н. Тэффи…»

Второй Цех поэтов затеян был, как и все подобные начинания, в сентябре — в начале сезона. Слишком живым и нужным был гумилёвский Цех, чтобы так быстро увянуть. Но увял, и случилось это полтора года назад. Ни один из кружков, в которых Георгий Иванов с тех пор участвовал, с Цехом сравниться не мог. Решение возобновить Цех возникло в разговоре с Адамовичем. Вместе написали и разослали приглашения. Первое — Гумилёву, который в августе приехал с фронта в Петроград для сдачи экзаменов в Николаевском кавалерийском училище. К Цеху, начатому не по его инициативе, Гумилёв отнесся скептически, назвал его «новым цехом», но 20 сентября все-таки явился в квартиру на Верейской улице на первое заседание. Людей собралось мало. О своем впечатлении Гумилёв написал Ахматовой: «Адамович с Г. Ивановым решили устроить новый цех, пригласили меня. Первое заседание провалилось, второе едва ли будет».

Прогноз оказался ошибочным, состоялось и второе заседание и дальнейшие, а на одном из них Гумилев прочитал начало своей пьесы «Гондла». Несколько раз Цех собирался дома у Георгия Иванова, встречались и в «Привале комедиантов», и в квартире поэта Михаила Струве и у Сергея Радлова. Участвовали Владимир Шилейко, Маргарита Тумповская, Николай Оцуп, а из старых «цеховиков» – Михаил Зенкевич. Главной темой цеховых собраний было мастерство — «которое учит поставить слово так, чтобы оно, темное и глухое, вдруг засияло всеми цветами радуги, зазвенело, как горное эхо, мастерство, позволяющее сокровенное движение души облечь в единственные по своей силе слова». Так Георгий Иванов сформулировал смысл нового Цеха в статье «Черноземные голоса». Другой повторявшийся на заседаниях мотив — поиски предвестий «ожидаемого всеми нами расцвета русской поэзии». Просуществовал второй Цех только год. Наступали иные времена, стало не до Цеха.



ПРОЗА

В 1913 году журналист Василий Регинин основал «Аргус» и стал его редактором. Свое детище он называл «первым и единственным в России общедоступным ежемесячником». Он сумел быстро привлечь к сотрудничеству как знаменитых писателей, так и тех, кого знаменитыми назвать было нельзя, но чьи имена довольно часто встречались в разных журналах. Один за другим начинают печататься в «Аргусе» все акмеисты, разве что кроме Михаила Зенкевича.

Ведущим жанром был рассказ, но печатались и стихи, в том числе стихотворения Георгия Иванова. Однако значительно чаще в «Аргусе» публиковались его рассказы. «Остров надежды» — последний рассказ, напечатанный Г.Ивановым в Петрограде. Если учесть, что появился он в начале 1917 года, незадолго до революции, то название может показаться ироническим. Особенно же у Георгия Иванова с его непростым отношением к понятию «надежда». С годами он все яснее понимал, как подводит нас обнадеженность. Более реалистический для него взгляд на мир — это знание, что жизненное поражение неизбежно. И он все чаще ловил себя на том внутреннем строе, которое афористически развил в стихах:



Точно меня отпустили на волю
И отказали в последней надежде.



(«Все неизменно и все изменилось…»)



Но шел он к этим строкам долго, впереди еще вереница лет, пуд несъеденной соли, тюрьма и сума, революция и эмиграция.

Кто из его поэтов-современников не писал прозу! Среди символистов это вообще типичное «двоемирие» – мир прозы и мир поэзии. Прозу писали поэты-символисты Дмитрий Мережковский, Константин Бальмонт, Федор Сологуб, Зинаида Гиппиус, Андрей белый. Прозу писали несимволисты Марина Цветаева и Владислав Ходасевич. Из поэтов, с которыми Георгий Иванов встречался в Петербурге, одновременно были прозаиками Алексей Скалдин, Борис Садовской, Василий Комаровский. Из числа акмеистов с рассказами выступали в печати Сергей Городецкий, Георгий Адамович, Николай Гумилёв. О сборнике рассказов Гумилёва «Тень от пальмы» Г.Иванов был невысокого мнения. Еще менее ценил он прозу Городецкого и был уверен, что его собственные рассказы лучше.

На восемнадцатом году жизни Георгий Иванов пишет повесть и 29 мая 1912-го сообщает Скалдину: «Я написал три главы». И ему же в июле: «Я написал два рассказа. Знаешь, я не такой плохой рассказчик, как думал. И, пожалуй, в прозе я оригинальнее, чем в поэзии». Из этого признания видно, что перед ним как поэтом в начале пути стояла проблема подражательности. В прикнижной библиографии к сборнику «Горница» под заголовком «Того же автора» упомянут, кроме «Отплытья на о. Цитеру», готовящийся к печати сборник рассказов. В конце его книги «Вереск» тоже находим перечень готовящихся к изданию произведений: «Венера с признаком», повесть; затем «Первая книга рассказов», а также два исследования: «Александр Полежаев» и «Русские второстепенные поэты XVIII века». «Венера с признаком», по-видимому, и была той повестью, о работе над которой он уведомлял Скалдина, поясняя: «Я ведь люблю сенсационные темы».

Сюжеты ранних рассказов Георгия Иванова построены на любовной коллизии. Любовь ведет героя к трагедии или к смерти. Эти сюжеты тесно связаны с мироощущением Г. Иванова-поэта, для которого есть лишь две вечные темы лирики — любовь и смерть. В стилизованной под XIX век новелле «Монастырская липа» влюбленность ведет героя к смертельной опасности. В «Черной карете» любовная трагедия («страшный удар — неожиданный и невозможный») заставляет героя пройти через цепь испытаний к гибели. Сама любовная трагедия в этом рассказе была нравственным убийством, позднее оно лишь материализуется в виде случайно встретившегося убийцы.

Довольно рано он задумал собрать свои рассказы в отдельный сборник. Еще весной 1914 года, выпуская в свет «Горницу», Георгий Иванов сообщал о подготовке к печати книги рассказов. Их названия перечислены: «Теребливое дитя», «Приключение по дороге в Бомбей», «Петербургская осень», «Разговор попугаев». Книга в свет не вышла, но в объявлении в сборнике «Вереск» отмечено, что первая книга рассказов Г. Иванова печатается . Сообщалось также, что его повесть «Венера с признаком» не просто «готовится», а уже печатается.

Первый период писания рассказов в жизни Георгия Иванова длился с 1912-го до 1917 года. Между прочим, и второй период продолжался ровно столько же лет – с 1929-го по 1934-й. И в том и в другом случае рассказы предназначались для тонких журналов, которые в дореволюционном Петербурге издавались во множестве. Тонкие журналы выходили и в эмиграции, например еженедельная «Иллюстрированная Россия».

Через тонкие журналы он проложил себе путь в литературу и как поэт. Его поэтический дебют состоялся в 1910 го­ду в первом номере только что открывшегося петербургского журнальчика под неуклюжим названием «Все новости литературы, искусства, театра, техники и промышленности». Здесь увидели свет только что написанные юношей неполных шестнадцати лет стихотворение о монахе, скоропалительно отрекшемся от мира («И блекнет он, Божий, и вянет он, юный»), и переложение греческого мифа об Икаре. В стихотворениях, которыми Г. Иванов дебютировал, при желании можно разглядеть символику или даже прозрение собственной судьбы. В одном — отречение от всего мирского, но отречение не светлое, не в состоянии покоя, а страстное, приводящее к истощению душевных сил и к преждевременной гибели, в другом — высокий взлет мастерства, за которым неизменно последует падение.

Георгий Иванов вспоминал о своем участии во «Всех новостях…» с юмором и язвительно переделал его название во «Все новости литературы, искусства, техники, промышленности и гипноза ». Этот «гипноз» особенно его потешал, хотя в названии эфемерного журнальчика он вовсе не фигурирует, а был присочинен самим Г. Ивановым, которого подвела память. За «Всеми новостями…» последовало участие в журнале «Весна», все 16 страниц которого отдавались стихам никому не ведомых авторов, и они сами раскупали для себя и своих знакомых весь тираж.

Издателем и редактором «Весны» был Николай Георгиевич Шебуев. В литературных кругах, да и среди читателей имя было известное. В первую русскую революцию Шебуев издавал сатирический журнал «Пулемет». За злые нападки на царское правительство он был приговорен к тюремному заключению. По сегодняшним понятиям времена были поистине вегетарианские. Находясь в тюрьме, Шебуев продолжал издавать «Пулемет» и писать для него антимонархические статьи и мрачные сатирические стихи. Вскоре он был освобожден, а в 1908 году задумал журнал, который мог бы служить клапаном для напора непризнанных гениев, осаждавших редакции и толстых и тонких журналов и обычно получавших от ворот поворот. Вот на них-то и рассчитывал Шебуев. И те, кого он милостиво печатал, и те, кто надеялся быть напечатанным, становились верными подписчиками. Таковых оказалось достаточно, чтобы журнал безбедно просуществовал до 1914 года.

Лег через пятнадцать после того, как Георгий Иванов впервые напечатался в «Весне», он назвал его «морем пошлости и графомании». И все же в этом «море пошлости» можно отыскать даже Игоря Северянина, который, впрочем, готов был тогда печататься в изданиях самых эфемерных, но что совершенно неожиданно — в той же «Весне» встречаются имена Гумилёва, Леонида Андреева, Пришвина.