Фрэнк Йерби
САТАНИНСКИЙ СМЕХ
1
– Это тянется слишком долго, – объявила Люсьена Тальбот.
Жан Поль посмотрел на нее.
– Что? – отозвался он.
– Да! – выкрикнула Люсьена. – Да, да, да! Меня уже тошнит от этого…
Жан оглядел комнату. Единственным источником света здесь был очаг, хотя снаружи день еще только клонился к вечеру. Отсветы пламени плясали по темным стенам, придавая медной посуде теплый оттенок. Он увидел горшок, висящий над огнем, ощутил запах булькающей в нем рыбы. Тускло поблескивали медные кастрюли. Он мог видеть свое лицо, которое отражалось на их поверхности, слегка искаженное, все из плоскостей и углов. Его черные глаза выглядели огромными.
Люсьена встала, движение было резким, но не лишенным грации. Он мог заметить, как отразились в медных кастрюлях ее рыжевато-коричневые волосы. Каждое ее движение исполнено изящества, подумал он. И еще подумал, что она всегда должна умываться при свете очага, как сейчас…
В свете пламени возникали застарелый хлеб на столе, вино и сыр; мехи для раздувания огня, каменные щипцы, железные подставки для дров у камина; блики освещали бледно-желтую подушку на узкой постели, наполовину скрытой за ширмой.
– А мне это нравится, – проговорил Жан Поль.
– Тебе все нравится! А я… я не для этого связалась с тобой, Жан Поль Марен! Не для того, чтобы скрываться в этой мансарде. Не для того, чтобы жить в страхе перед полицией. Не для того, наконец, чтобы стать твоей любовницей. Нет, чем-то еще более постыдным, чем любовницей, потому что мужчины гордятся иногда своими любовницами…
– Я горжусь тобой, – сказал Жан.
– Сомневаюсь, – фыркнула Люсьена. – Ты считаешь меня старой и уродливой. Ты никогда не берешь меня с собой. Ты прячешь меня в этой вонючей дыре. Назовем вещи своими именами! Не могу понять, почему я связалась с тобой, Жан!
– А действительно, почему? – спросил Жан Поль.
– Сама не знаю! Видит Бог, в тебе нет ничего, на что стоило бы посмотреть. А что касается мозгов – мельничный жернов и тот крутится быстрее, чем ты соображаешь. Таланты? Никаких. Перспективы? О, множество! Могу их тебе перечислить…
– Не утруждайся, – отозвался Жан.
– Не хочешь, чтобы я их назвала, так ведь, Жан Поль? Они не очень радужные, твои перспективы, поскольку ближайшие – тебя повесят за государственную измену, а более отдаленные – вздернут на дыбу и четвертуют! Никак не пойму, почему я всегда…
Жан Поль снова улыбнулся. Улыбка у него была особенная. Она преображала лицо, делая его прекрасным.
– Ты сказала, это произошло потому, что ты меня полюбила, – перебил он ее.
– Я лгала! Или была дурой. Или и то, и другое. Да, да, да, и то, и другое. Стоит мне подумать о своей карьере…
– О какой еще карьере? – грубовато спросил Жан.
– Ах, ты… Я могла бы сделать карьеру, если бы не ты. Мужчины заглядывались на меня. Аристократы. Я совсем неплохо танцевала, и мое мастерство росло…
– И тут появился я, Жан Поль Марен, сын Анри Марена, судовладельца. Самого богатого человека на всем Лазурном берегу. Разумеется, это последнее обстоятельство не имело для тебя абсолютно никакого значения, так ведь, дорогая?
Она взглянула на него. Отсвет огня плясал в ее карих глазах, которые становились желтыми в зависимости от погоды или тона платья. “Совсем как тигрица”, – подумал Жан.
– Конечно, – согласилась она, – некоторое значение это имело. Попросту говоря, именно в этом было все дело. Я рассчитывала носить бархат и купаться в бриллиантах. А иначе зачем бы я связалась с тобой?
– Сожалею, что обманул твои ожидания, – заметил Жан Поль.
– Я знала, что твой отец закоренелый пуританский хищник. Но ты говорил, что ему нужно привыкнуть к мысли о твоей женитьбе на актрисе…
– На танцовщице, – поправил ее Жан.
– Какая разница! Во всяком случае, я и представить себе не могла, что спустя два года мы все еще не будем женаты и мне будет угрожать бесчестье, – а ради чего?
– Мой отец, – вздохнул Жан, – человек трудный.
– Трудный? Невыносимый, ты хотел сказать! Но ты несравненно хуже. Ты, с твоими революционными выкриками! Ты просто дурак! Неужели ты не понимаешь, что общество, которое ты пытаешься разрушить, это единственное общество, в котором я могу чего-то добиться? Да и ты сам тоже. Уничтожь привилегии, и ты избавишь Францию от людей, достаточно богатых и благородных, чтобы оказывать покровительство…
– Мне не нужно покровительство, – прервал ее Жан Поль. – Все, в чем я нуждаюсь, это справедливость.
– Пропади она пропадом, эта справедливость! И тебе все равно нужно покровительство. Если бы не твой отец, у тебя не было бы даже этой жалкой дыры…
Жан Поль смотрел на нее. После двух лет совместной жизни он все еще, глядя на нее, испытывал то же волнение. Он страдал. Из-за этой вот рослой рыжеволосой женщины, обладающей грацией большой кошки. И когтями.
– С меня довольно, – заявила она. – Я могла бы сейчас танцевать в “Опере”, играть на сцене “Комеди Франсез”. И я этого всего добьюсь! Назло тебе, Жан Поль!
– А под чьим покровительством? – спросил Жан. – Графа де Граверо? Но ведь такие мужчины, как он, требуют вполне определенную плату. Чем ты готова платить?
– Это уж мое дело, – решительно ответила она. – Но раз речь зашла о цене, я тебе скажу. Ту же самую цену, мой Жанно, за которую я купила тебя. Этого довольно?
– Даже чересчур, – выговорил Жан.
Он смотрел на нее, на ее щеки, казалось, зардевшиеся при свете пламени, на ее отлично вылепленные черты лица, на высокие скулы, чуть выдающиеся, отчего ее карие глаза казались слегка раскосыми, на широкий рот, припухлость которого он почти ощущал, длинные стройные, совершенной формы ноги, выглядывающие из-под крестьянского платья, и вдруг он ощутил прилив желания. Или, правильнее сказать, сейчас он ощутил желание острее, чем всегда, ибо он всегда желал ее.
Он шагнул к ней.
– Не прикасайся ко мне! – огрызнулась она.
А он протянул свои большие руки и схватил ее. Она стала вырываться, отворачивать лицо, так что ему пришлось удерживать ее одной рукой за подбородок, сжав его так, что ей стало больно.
Ее губы были холодные как лед. Но это продолжалось недолго. Так случалось всегда. После всех ссор.
Он почувствовал, как плотно прижатые его губами дрогнули ее губы, пытаясь выговорить какие-то неразличимые слова. Но она больше не сопротивлялась, не пыталась уклониться и прошептала:
– Животное! Будь ты проклят, Жанно, мой Жанно, ненавижу тебя, ты слишком хорошо меня знаешь, мерзавец, слишком хорошо, мой Жанно, о, проклятый, отпусти меня!
Но он не отпускал ее, и из ее рта не вырывалось больше ни единого слова, он становился все мягче под натиском его губ, начал двигаться, отвечать на его ласки, приоткрываться, и она, разгоряченная, постепенно начала дрожать.
Внезапно она поняла, что он смеется. Он оттолкнул ее, держа за плечи на расстоянии вытянутой руки, и его чистый баритональный смех эхом отдавался в потолочных балках. Это была одна из его дьявольских шуток.
– Пес! – прошептала она. – Сукин сын! Как ты мог.
Он посмотрел на нее, и в его черных глазах одновременно вспыхнули насмешливые и злобные искорки.
– Теперь хорошо, – сказал он, – теперь я знаю, что ты всегда будешь ждать моего возвращения…
Он взял со стола пачку исписанной бумаги и направился к двери.
Люсьена пристально посмотрела на него, – А твой ужин, Жанно? – проговорила она, и голос ее был почти нежным.
– Я не хочу есть, – рассмеялся он. – Разве только голод любовный…
С этими словами он вышел из комнаты и аккуратно прикрыл за собой дверь.
Люсьена еще долго стояла, глядя на дверь. Потом неспешно улыбнулась.
– Поставщики такого товара, как твой, мой Жанно, – нежно прошептала она, – всегда найдутся.
Затем повернулась спиной к очагу.
Жан Поль Марен остановился на обочине дороги, ведущей в деревню, и глянул на небо. Он простоял так всего несколько минут, но за это время облака, собиравшиеся весь день над Средиземноморским побережьем, затянули небо, не оставив ни единого просвета, и ветер, ранее едва слышно шелестящий, начал завывать. Все краски природы, кроме серой, исчезли. Ветер, стеная, рыскал по окрестностям, и деревья под его ударами начали клониться к земле. Жан знал, что происходит.
Мистраль. Он ненавидел мистраль той странной ненавистью, которую испытывал ко всему, что было недоступно его пониманию. Он не отличался суеверием, но знал, что творит мистраль с людьми. Это был зловещий ветер, действующий на нервы. Он дул без остановки день и ночь целыми неделями и приносил с собой много бед. В деревне учащались драки в таверне, мужья избивали жен и, если случались перебои с хлебом, обычные в это время года, могли возникнуть и маленькие жакерии… Иногда случались даже убийства, ибо мистраль всегда нашептывал в сердце человека то, чего там не должно было быть…
Он постоял с минуту, вслушиваясь в разгул стихии. Ветер рвал его плащ, трепал волосы, по спине бегали мурашки. В завывании ветра ему чудились все те страхи, которые одолевали его. Вся ненависть. Он мог различить голос Люсьены, произносящий слова, высказанные ему неделю назад, когда он зашел в таверну и застал ее там сидящей за столиком графа Граверо, причем обе ее маленькие руки покоились в объятиях аристократических рук графа.
Жан шагнул к ним. Но в следующий момент Жерве ла Муат, граф де Граверо, смеясь, встал. Люсьена тоже поднялась, но гораздо медленнее. Она улыбалась. Затем граф поцеловал ей руку и вышел.
Жан подошел и остановился с ней рядом. Но прошло довольно продолжительное время, прежде чем она его заметила и, вглядевшись, прочла в его глазах страдание. Тогда она улыбнулась ему и запустила пальцы в его волосы.
– Не глупи, Жан, – сказала она. – Я давно привыкла к таким выходкам поклонников. Не стоит обращать внимание. Это одна из рискованных сторон моей профессии…
– Люсьена, – хрипло выдохнул он.
– Я предпочитаю, – пробормотала она, – мужчин более постоянных и… и настоящих… вроде тебя, мой Жанно…
Однако глаза ее все время были устремлены на дверь.
Сейчас, когда ему в шуме мистраля чудился ее голос, вспоминались ее слова, Жан Поль испытывал почти реальную физическую боль.
– Merde!
[1] – выкрикнул он навстречу ветру и тяжело зашагал вверх по холму.
В этот ноябрьский день 1784 года ему исполнилось двадцать лет, и с виду, по своим внешним данным, он не отличался особой привлекательностью. Он был выше среднего роста, но очень худ. Руки и ноги несоразмерны фигуре, рот тоже чересчур велик, однако назвать Жан Поля уродливым никто бы не решился. Спасал, как ни странно, рот – большой, широкий, подвижный, всегда готовый рассмеяться – и действительно, почти всегда смеявшийся. Но смех Жан Поля был странен. В нем звучала какая-то вселенская издевка над всем сущим на земле и на небесах, включая и себя самого. Тереза, его сестра, называла этот смех сатанинским и ненавидела его…
Нос у него был правильной формы, прямой и тонкий, с небольшой горбинкой. Очень красивые глаза – большие, черные, чуть насмешливые, в них прыгали искорки-смешинки. Волосы были совершенно лишены блеска. Черные, длинные, ненапудренные, они свисали до плеч непричесанными прядями. Весь его облик производил какое-то противоречивое впечатление, и люди при виде его испытывали смутное беспокойство. Люсьена, например, утверждала, что он enrage
[2] и что у него свирепые глаза.
Но это утверждение не было безусловно верным. Временами глаза Жан Поля действительно становились дикими – то ли от боли, то ли от страсти, но обыкновенно в них светилась какая-то злобная веселость, вызванная насмешкой над вселенской глупостью человечества. Иногда же, чаще всего наедине с собой, они делались глубокими, мрачными и задумчивыми – как у одержимого.
На его походке и манере держать себя лежала печать, общая для всех членов его семьи, так что любой мог издали распознать Маренов, однако лицо его было совершенно особенное. Такие лица встречаются только у людей, рождающихся чужими в этом мире.
Он и был чужим. Он не мог принять мир таким, каков он есть.
– Жан Поль, – говаривал аббат Грегуар, – будет либо уничтожен жизнью, либо изменит ее… Компромисса здесь быть не может…
Аббат Грегуар, как всегда, оказался прав.
Жан Поль шел сейчас наперекор мистралю. Он ненавидел этот ветер, но как и всем, что он ненавидел, Жан Поль был им как-то неестественно очарован. Вот таким человеком он был. Все, что он не любил, обладало какими-то свойствами, вызывавшими у него восхищение.
Даже Жерве ла Муат, граф де Граверо.
“Я его убью, – думал Жан Поль, борясь с ветром. – Воткну шпагу ему в брюхо и поверну ее там…” Но в то же время беспощадно честная доля его сознания, неподвластная контролю, нашептывала ему: “А ведь ты продал бы душу, чтобы быть похожим на него, не так ли, Жан Поль Марен? Быть высоким, как он, блондином с голубыми смеющимися глазами, таким же остроумным и веселым, как он, ездить верхом, как он, танцевать, ронять слова, как маленькие жемчужины, в женские уши… Разве ты не хочешь этого, Жан Поль? Разве не мечтаешь об этом?”
Он выпрямился и расхохотался. Ветер подхватил этот хохот, сорвал с его губ, предоставив им беззвучно шевелиться, а всему телу сотрясаться от беззвучного хохота.
– Жан Поль, – смеясь, говорил он себе, – ты глупец!
Он двинулся дальше по крутой дороге к деревне, прилепившейся, как воронье гнездо, на вершине горы. Он шел, согнувшись, против ветра, придерживая одной рукой треугольную шляпу, а другой пытаясь запахнуть полы плаща.
Он одолел уже половину пути, когда начался дождь. Дождь налетал снизу широкими порывами, косо несомыми ветром, и через минуту он промок насквозь. Однако шага не ускорил. Он получал странное, необъяснимое удовольствие от испытываемых неудобств. Дождь колол лицо и руки ледяными иголками, мистраль обжигал. Здесь, на высоте, деревья были иными, чем на побережье Средиземного моря. На них виднелись листья, которые могли менять свою окраску, опадать.
Ветер гнал листья, сметая их в придорожные канавы, превратившиеся в потоки бурлящей воды, которая мчала их вниз по склону горы. Булыжник, выстилавший дорогу, блестел под дождем, и идти стало труднее, ноги то и дело скользили. Однако он упорно продолжал шагать.
Теперь он уже шел кривыми улочками маленькой деревни. Несмотря на дождь, ему попадались люди, закутанные в лохмотья, и когда они оглядывались на стук его крепких башмаков по камням мостовой, он мог различить в их глазах голодный блеск. Деревня Сен-Жюль была похожа на множество других французских деревень, быть может, правда, дела в ней обстояли получше, чем в большинстве из них, но каждый раз, когда Жан Поль бывал здесь, его неудержимо тянуло ругаться. Или выть. Деревня была владением графа де Граверо, обычно поглощенного изысканной праздностью Версаля.
Хотя сейчас, с горечью подумал Жан, у графа есть дела поважнее. Однако графские бейлифы и местный откупщик-сборщик налогов не бездействовали. Жан Поль увидел старуху, которая, сгорбившись под дождем, старательно подбирала куриные перья, принесенные дождевыми потоками с чьего-то двора и прилипшие к ее двери.
Для нее, он знал, это вопрос жизни и смерти. В глазах сборщика налогов перья будут означать, что она может позволить себе есть курицу, и, следовательно, размер взимаемого с нее налога может быть увеличен. А ей и теперь после уплаты налогов остается средств лишь на полуголодное существование. Любое их увеличение равносильно для нее смертному приговору. Она будет осуждена на медленную, но неизбежную голодную смерть.
Он остановился около нее и принялся помогать. Его молодые и гибкие пальцы быстро справились с задачей.
Она улыбнулась ему своим испещренным морщинами лицом, и ее слезы смешались с каплями дождя.
– Спасибо, месье, – поблагодарила она.
Жан Поль посмотрел на нее. Интересно, овладело им праздное любопытство, сколько ей лет. По его понятиям, ей было, вероятно, лет шестьдесят. На этот возраст и выглядела. Но когда он спросил ее, ответ его потряс.
– Двадцать восемь, месье, – ответила старуха.
Он пошарил в кармане и выудил луидор. Однако женщина затрясла отрицательно головой.
– Может, у месье есть мелкие деньги? – спросила она. – А то ведь где я могу разменять луидор? У бакалейщика, у мясника? Сами знаете, месье. Шпионы нашего господина шныряют повсюду, куда я пойду с таким богатством? Бейлифы будут у моих дверей раньше, чем я дойду до дома…
Жан Поль опустил луидор обратно в карман и извлек пригоршню экю и су, всю мелочь, какая у него была. Получилось гораздо меньше луидора, который он перед тем предлагал ей, но для женщины удобнее были мелкие деньги. Для нее они растянутся на недели, даже на месяцы.
Она сунула деньги в большой карман юбки. Потом схватила обе его руки и стала покрывать их поцелуями. Жан стоял, и боль сжимала его сердце.
– Так будет не всегда, – пробормотал он.
– Знаю, месье, – прошептала она, – но я не доживу до этого…
Жан медленно тронулся дальше. Он направлялся к дому Пьера дю Пэна, своего партнера по преступной деятельности. Пьер идеально подходил для этого дела. Никому и в голову не могло прийти, что этот чудной парень, у которого, по общему мнению, были не все дома, на самом деле печатник, и весьма опытный. Ничего необычного нельзя было усмотреть в общении Жан Поля Марена с человеком, которого он нанял ночным сторожем на складах фирмы Маренов. И уж никто не мог бы заподозрить – даже и сам Анри Марен, – что в одном из этих складов хранятся печатный станок, бумага, краска и прочие необходимые запасы. Власти и взбешенное дворянство знали, что кто-то наводняет Лазурный берег изменническими памфлетами, написанными с дьявольским искусством. За стиль памфлетов отвечал Жан Поль, за печатание Пьер.
Но добраться до дома Пьера ему не удалось. В тот самый момент, как он последний раз повернул за угол перед домом, он увидел бегущего к нему Рауля, своего слугу.
– Месье Жан! – кричал запыхавшийся Рауль. – Ради всех святых, я обежал весь свет, разыскивая вас!
Жан насмешливо оглядел его.
– Звучит убедительно, – улыбнулся он. – Без сомнения, что-нибудь очень важное?
– Чрезвычайно важное, – с трудом выговорил Рауль. – Мадемуазель Тереза, ваша уважаемая сестра, хочет вас видеть. Она наказала мне без вас не возвращаться…
– Тысяча чертей! – выругался Жан. Потом опять улыбнулся. Он очень любил свою младшую сестру. – Ладно, Рауль, – сказал он, – иду…
Тереза ожидала его у больших железных ворот Виллы Марен. Она была в плаще с непокрытой головой. Здесь, внизу, на самом берегу, дождь прекратился, и даже мистраль был уже едва слышен.
При виде его Тереза топнула своей маленькой ножкой.
– Жан, Жан, – закричала она, – как тебе не стыдно испытывать мое терпение! Мы ждем тебя уже столько времени…
Жан посмотрел на сестру. Тереза Марен, как и все Марены, кроме Жан Поля, была маленького роста. Не в пример Анри Марену и старшему брату Бертрану, она отличалась утонченной красотой, которую унаследовала от матери, умершей при ее появлении на свет. Из всей семьи только Жан Поль был похож на нее, в нем тоже грубоватость Маренов уступила место утонченности матери.
На это раз его склонность к насмешке взяла верх. Он отвесил сестре глубокий поклон.
– Весь в вашем распоряжении, мадемуазель, – чопорно произнес он, – или, правильнее будет сказать, – он сделал паузу и выговорил, нарочито растягивая слова, – ма-дам Тереза, графиня де Граверо?
Тереза подняла на него глаза. Это была точная копия его собственных глаз – не считая того, что в них искрилась не насмешка, а сияла нежность.
– Жан, – мягко сказала она, – зачем ты так себя ведешь? Быть таким… таким колючим. Почему ты не можешь принимать жизнь такой, какая она есть?
– Потому, – ответил Жан, – что я – это я. Потому, моя маленькая сестренка, что я люблю тебя. И потому, что не люблю видеть, как мечут бисер перед свиньями.
– Жан Поль! – возмутилась Тереза.
– Звучит оскорбительно, да, сестренка? Правда всегда звучит оскорбительно. Жерве ла Муат, граф де Граверо – красиво звучит, не правда ли? Но если отбросить эти титулы, все эти красивые, лишенные смысла слова, что останется? Жерве ла Муат, мерзавец. Жерве ла Муат, распутник, пьяница, картежник. Предполагается, что мы должны расшаркиваться перед таким человеком. Я изучал право, окончил лицей, потом университет. Я забыл больше, чем этот человек когда-либо знал. И почему после всего этого я обязан выказывать ему свое уважение? Только потому, что какой-то его предок был разбойником, построившим замок около моста или на перекрестке дорог, и благодаря грабежу стал богатым и могущественным? Они и сейчас все воры, твои прекрасные аристократы! И я положу этому конец!
Тереза заткнула уши пальчиками.
– Не хочу тебя слушать, – объявила она.
– Однако тебе придется, – засмеялся Жан. – Тебе и всему миру. Знаешь, почему он здесь? Нет, не отвечай мне. Конечно, для того, чтобы просить у нашего отца твоей руки. Но почему, Тереза? Ради всех святых, почему?
– Потому, – ответила Тереза, – что я красива и хороша собой и он меня любит…
– Слова, одни слова! Тереза, как ты можешь быть такой глупенькой? Среди аристократок немало красивых женщин. Возможно, среди них попадаются и порядочные, хотя я в этом сомневаюсь. Ты видела этого человека. Знаешь, как он горд. Тогда почему же он готов запятнать свое старинное фамильное дерево родством с женщиной незнатного происхождения? Ответ, моя бедная Тереза, очень прост. Потому что он беден, а мы богаты. Как истинный представитель всей высокомерной аристократической породы, он думал, что его земли и феодальные пошлины, все эти земельные ренты, corvies, traites, lads et ventes, plaits-a-marcis
[3], и тысячи других будут существовать вечно. Он мечтал тратить больше, чем позволяет ему его доход, до конца жизни и не обанкротиться…
Тереза стояла, смотрела на брата, но не прерывала его.
– Сейчас по всей Франции аристократические семьи разоряются. И всегда по одной и той же причине. Мы, буржуа, смышлены, терпеливы, трудолюбивы. Аристократы же слишком горды, слишком ленивы, чтобы заниматься торговлей. По их вине Франция разоряется. И король, сам того не зная, разорен, как и все. Они пытаются сейчас прибегнуть к различным уловкам – готовы на все, лишь бы спасти себя. Король учреждает новые высокие должности с огромным жалованьем и без всяких обязанностей, но даже это не сможет их всех спасти… Так что ты будешь делать на месте Жерве ла Муата? Как содержать свои замки, конюшни, откуда брать средства на игру в карты, на распутство, на содержание роскошных любовниц из Оперы и Комеди Франсез? Очень просто, мой мальчик, как это я раньше не догадался! Разве Симона де Бовье, старшая дочь старого маркиза де Бовье, не спасла старика, выйдя замуж за судовладельца? Богатое отребье, толстый, глупый бычок, но, заверяю вас, ловкий в торговле. Погоди, погоди, как же их фамилия? Мартен… Марен, вот оно! А как насчет их дочери? Наверное, глупа и скучна, и тем не менее, старина, надо идти на жертвы…
– Перестань! – закричала Тереза. – Перестань немедленно, Жан!
Он взглянул на нее. Она плакала.
– Прости, Тереза, – произнес он. – Я не хотел доводить тебя до слез…
Он наклонился и нежно поцеловал ее. Мгновение спустя она перестала плакать и улыбнулась ему.
– Пойдем, – сказала она, – отец посылал за тобой…
Жан Поль напрягся.
– Зачем? – проворчал он.
– Месье граф уезжает. Отец хочет, чтобы ты присутствовал при отъезде и все мы достойно попрощались с ним.
– Уезжает? – переспросил Жан.
– Да. Он попросил моей руки… и… его предложение было принято. Отец считает, что вся наша семья должна проявить учтивость, теперь, когда…
– Да я прежде увижу, как он крутится на вертеле в аду над горящими углями, – разгорячился Жан. – Как ты могла, Тереза?
– Я все-таки женщина, – прошептала Тереза. – А Жерве очень красив, ты должен признать это, Жан…
Жан Поль уставился на сестру.
– Ты хочешь сказать, что любишь эту свинью? – выдавил он из себя. – Да, Тереза?
Тереза кивнула.
– Да, Жан, это так, – прошептала она. – Я люблю его, люблю!
– О, Боже, куда ты смотришь!
– Не богохульствуй, Жан, – тихо сказала Тереза. – Он попробует стать лучше. Он мне это обещал. Я слышала о его дурном поведении и упрекнула его. Он легко согласился, что не был святым, и поклялся, что никогда не огорчит меня. А ведь он, Жан, мог и солгать мне. Замечательно, что он не…
– Такие люди слишком горды, чтобы лгать, – перебил Жан. – Но они поступают хуже…
– Ничего не может быть хуже, – заявила Тереза.
– Боже милостивый, – прошептал Жан.
– И кроме того, ты, Жан, несправедлив. Жерве аристократ и человек чести. А ты кричишь на меня, стоит мне упомянуть его имя. Странно, не правда ли? А если я, например, заговорю… или кто-нибудь другой… об этой простолюдинке, этой девке из театра, Люсьене Тальбот…
– Тереза!
– Видишь! Она танцует полуголая на сцене Комеди… и один Бог знает, чем она занимается после спектакля. А для тебя эта лицемерная маленькая кокетка и прекрасна, и порядочна…
– Так и есть! Могу поручиться жизнью.
– Дай Бог, чтобы тебе никогда не пришлось этого делать, – сказала Тереза. – Пойдем, Жан, отец уже, наверное, начинает терять терпение, а тебе еще нужно переодеться. Вместо того, чтобы ходить, как все благоразумные люди, под дождем…
– Подождет отец, ничего с ним не случится, – заявил Жан, – а переодеваться не буду. Ла Муат может любоваться мной, будь он проклят, таким, каков я есть! Говорю тебе…
– О, не будь ребенком! – прервала его Тереза. – Жерве абсолютно безразлично, каким заляпанным грязью ты предстанешь. А меня ты будешь позорить. Ты этого хочешь?
Неожиданно Жан улыбнулся ей.
– Нет, сестренка, – сказал он, – этого я не хочу. Пойдем, я переоденусь.
Они направились к Вилле через сад, разбитый с безупречным формальным совершенством. Все здесь было размечено с геометрической беспощадностью, даже кустарник.
– Ненавижу эту размеренность! – вырвалось у Жан Поля. – Почему…
– Знаю, – терпеливо отозвалась Тереза. – Почему не оставить природу нетронутой, как призывает Жан-Жак Руссо? Ты меня опять в спор втянешь. Вот и пришли. А теперь отправляйся и переоденься!
– Ваш покорный слуга, мадам графиня! – насмешливо ответил Жан и побежал вверх по лестнице в свою комнату. Когда он возвратился, то выглядел не намного лучше, разве что был в сухой одежде.
В дверях большой залы Жан Поль остановился, чтобы рассмотреть гостей. Он увидел старое и мудрое, в глубоких морщинах, лицо аббата Грегуара. Аббат был в коричневой сутане. Заметил и тощую фигуру Симоны, сводной невестки. Она хотела выглядеть благосклонной к аббату, снисходительной по отношению к своему тупому, рыхлому мужу и игнорировать своего свекра. Со всеми этими тремя задачами ей не удавалось справиться. Эти тщетные попытки были для нее в порядке вещей.
И только один Жерве ла Муат, граф де Граверо, чувствовал себя совершенно естественно. И это тоже было в порядке вещей.
Он был на голову выше всех собравшихся в зале, не считая Жана. И выше Жана он был все-таки на целых два дюйма. Граф был неправдоподобно красив. В придворном бледно-голубом костюме из тяжелого шелка, с пышными кремовыми кружевами полотняной кружевной рубашки и шейного платка, прикрывавших его шею и грудь, выглядывавших на запястьях, с шелковым носовым платком, который он с элегантной небрежностью держал между пальцами левой руки, с русыми волосами, напудренными так, что они выглядели совершенно белыми, с короткой шпагой, эфес которой был украшен бриллиантами, видневшимися из-под камзола, он выглядел павлином среди домашней птицы.
Он посмотрел на Жана, и в его голубых глазах был лед. “Этот человек, – неожиданно подумал граф, – опасен. Не знаю, встречалось мне когда-либо более умное лицо. А ум среди низших слоев общества опасен, особенно сейчас…”
Он вынул золотую табакерку, украшенную гербом дома Граверо, и изящно взял понюшку, небрежно притронувшись затем к ноздрям шелковым платочком.
ПРОЛОГ, КОТОРЫЙ МОГ БЫ БЫТЬ И ЭПИЛОГОМ
Жан не двигался. Сейчас ему было не до смеха. Его ненависть к этому человеку была как болезнь, как физическая боль.
Жерве ему улыбнулся.
– Ага, – сказал он, – молодой философ соблаговолил присоединиться к нашей мирской беседе? Очень мило с вашей стороны, Жан…
1
Жан Поль не ответил. “Не искушай меня, – подумал он. – Бога ради, не искушай меня. Я могу сейчас тебя убить… ты даже не представляешь, как это близко…”
СЕМНАДЦАТОЕ февраля 1856 года. Серый парижский рассвет застал немецкого поэта Генриха Гейне мертвым в постели. Болезнь спинного мозга свалила Гейне в «матрацную могилу», где он пролежал восемь лет в ужасных мучениях.
Тем временем Жерве склонился к маленькой ручке Терезы.
Муки физические сочетались с моральными, потому что едва ли хоть один из немецких поэтов имел такое количество врагов и ненавистников, как Гейне.
– Мадемуазель простит меня, – промурлыкал он, – что я должен так спешно удалиться от столь приятного общества. Мне действительно очень больно уезжать, гораздо больнее, чем может представить себе мадемуазель…
Поверхностно и односторонне было бы искать причины этому в каких-то личных отрицательных свойствах Гейне. Дело в том, что в многочисленном литературном наследии Гейне мы видим яркое, нередко мучительные противоречия — столь естественные для типичного представителя немецкой передовой мелкобуржуазной интеллигенции первой половины прошлого столетия.
– Тогда, – вздохнула Тереза (ее темные глаза лучисто сияли), – почему вы уезжаете, месье?
Генрих Гейне выступил в литературе как поэт-романтик, певец любви, проповедник аристократической, исполненной эстетизма «чистой поэзии».
– Дела при дворе, – прошептал он. – Поручение Его Величества. Больше я не могу сказать – даже вам, мадемуазель. Надеюсь, вы простите меня?
Но Гейне развивался в эпоху хоть и медленного, но последовательного роста классового самосознания германского бюргерства.
– Я вас прощаю, – улыбнулась Тереза, – если вы вернетесь… вскоре…
Дворянская идеология постепенно уступает место революционно-буржуазной. В пору необычайного цензурного гнета и полицейских репрессий немецких монархов Гейне быстро! делается опасным и, во всяком случае, нежелательным писателем для привилегированного дворянского сословия.
– Буду лететь, как на крыльях, – засмеялся Жерве. Потом обернулся к остальным. – Благословите меня, святой отец, – произнес он, опустившись на одно колено перед старым священником.
Он приветствует Июльскую революцию во Франции, оставляет родину, где ему слишком душно, и уезжает в Париж.
Там, как ему кажется, наступило царство настоящей свободы. Но он вскоре видит, что народ, дравшийся на июльских баррикадах, вынимал каштаны из огня для финансовой олигархии Луи-Филиппа II.
Аббат Грегуар пробормотал что-то на латыни и перекрестил голову графа. Жерве поднялся, взял руку аббата и поцеловал кольцо на пальце, как если бы тот был папой римским.
– А теперь вы, мой добрый будущий тесть, – сказал он, обнимая Анри Марена и целуя его в обе щеки.
Жан Поль видел, как порозовело от удовольствия лицо отца, и неожиданно для себя вдруг с поразительной отчетливостью ощутил навязчивый контраст между приземистой и некрасивой фигурой отца, с его темным сицилийским происхождением, и удивительно привлекательной внешностью графа Жерве ла Муат. Отец, подумал Жан, похож на Панча, а Бертран, так тот еще уродливее…
Бертран, купивший себе место с должностью и дворянство – вот до какой крайности дошел король Франции – и женившийся на Симоне де Бовье, дочери потомственной, хотя и пришедшей в полный упадок, аристократической семьи, удостоился такого же объятия со стороны графа. И все-таки в этом объятии было какое-то различие. Хотя и едва уловимое.
Жан Поль сразу понял, в чем дело. Жерве способен на подлинно нежное чувство по отношению к своему будущему тестю. Анри Марен человек простой, без претензий. По существу, он все еще Энрике Марено, крутой сицилийский пират, которому судьба подарила большое богатство, потому что он один из всех своих многочисленных братьев понял, что можно иметь больше, оставаясь в рамках закона, чем сражаясь против него. Этот старый мошенник может нравиться Жерве.
Гейне, вследствие своей неустойчивости, делает некоторый шаг назад, снова в царство романтизма.
Однако истинный аристократ, дворянин шпаги, дворянин меча, не мог испытывать иных чувств, кроме презрения к новым “дворянам мантии”, как их называли, людям, купившим себе дворянский титул, которые нажили свои капиталы благодаря финансовому разорению государства. То обстоятельство, что именно старая аристократия несет ответственность за это разорение, никак не смягчало их яростного презрения к этим самоуверенным выскочкам, щеголяющим в присвоенном им оперении. Жан догадывался, что Жерве никогда не простит Бертрану его наглости – жениться на аристократке, хотя и на такой жалкой представительнице аристократии, как Симона. Поэтому его объятие было окрашено искуснейшей демонстрацией презрения, какую только можно представить.
Но в то же время он зорко следит за начавшейся в тридцатые годы борьбой между нарождавшимся промышленным пролетариатом и буржуазией, он интересуется идеями утопического социализма, и можно твердо сказать, что своим кругозором он значительно превзошел немецких буржуазных радикалов своего времени. Он разрывает с ними окончательно в сороковых годах и вскоре после этого встречается с Карлом Марксом, который помогает ему осознать историческую роль пролетариата. Правда, Гейне не стал социалистом, и мировоззрение Маркса осталось в целом им непонятым. Но он видит неизбежность победы коммунизма, он чувствует в этом правоту, — и в то же время боится, что крах старого мира принесет гибель искусству, поэзии, цивилизации.
А склонившись над рукой Симоны, граф даже не дал себе труда скрывать насмешку. Он с большим уважением отнесся бы к девице веселой профессии, чем к аристократке, вышедшей замуж за простолюдина.
Как художник-революционер Гейне ненавидел напыщенное сословие узколобых аристократов, тевтонствующих «пивных патриотов», и он жгуче презирал филистеров, мелкотравчатых либералов; с другой стороны — он не был способен примкнуть к коммунистам, хотя и увлекался некоторыми их идеями,
– Итак, моя дорогая Симона, – пробормотал он так, чтобы никто, кроме нее, не мог бы его услышать, – мы с вами оказались одного поля ягодами.
Гейне всю свою жизнь боролся с разъедавшими его противоречиями.
Тем не менее Жан заметил, как она вся напряглась, и догадался, что он ей сказал. Теперь пришла очередь Жан Поля. Жерве направился к нему с протянутой правой рукой. По отношению к наследнику хозяина дома социальные различия можно было отбросить. Простое рукопожатие – это уже было снисхождением – должно было удовлетворить Жан Поля Марена.
Жан стоял, держа руки по швам. “Будь я проклят и пусть попаду в ад, прежде если пожму ему руку”.
Это было его личной мукой, его тягчайшей творческой болезнью, но из этой муки рождались чистейшие, полновесные жемчуга его поэзии. Ведь жемчуг — это только болезнь раковины. Гейне признается в одном из своих автобиографических произведений:
Жерве остановился, рука его все еще была протянута. Его синие глаза превратились в льдинки.
«Если, читатель, ты хочешь сетовать на разлад, то сетуй на то, что мир сам раскололся надвое. Ведь сердце поэта — цент о мира, поэтому оно с воплем должно было разбиться в наши дни. Кто кичится тем, что его сердце остается цельным, тот признает, что у него прозаическое обособленное сердце. Через мое же сердце прошла великая трещина мира, и потому я знаю, что великие боги щедро одарили меня милостями перед другими людьми и удостоили меня мученического ореола поэта. Мир был цельным в древности и в средние века, тогда и поэты были с цельной душой. Но всякое подражание им в наше время — это ложь, которая ясна всякому здоровому взору и которая не может поэтому уйти от насмешки».
– Я протягиваю вам руку, Марен, – произнес он.
Гейне принадлежал к тому поколению немецкой интеллигенции, которое воспитывалось в атмосфере феодально-дворянской, романтической Германии, в ту пору своей зрелости попало в полосу формирующейся буржуазной культуры и литературы. Сын своего поколения, Гейне неустанно колебался между двумя полюсами, то преодолевая романтическое прошлое и воспринимая новую культуру, то отшатываясь от нее или обратно, b «царство лунного света и соловьев», или бросаясь вперед, к грядущей победе коммунизма.
– Вижу, господин граф, – ответил Жан.
Гейне не был целиком ни романтиком, ни революционным буржуа, ни коммунистом, но он отразил в своем творчестве кипучую борьбу этих трех мировоззрений.
– Жан! – закричала Тереза.
Сложность этих противоречий в творчестве поэта и объясняет непримиримость тех опоров, которые, возникнув вокруг его имени сто лет назад, еще при его жизни, ведутся до сих пор.
Жан осязаемо ощутил на себе взгляды всех присутствующих, пылающие, как угли, в гневном замешательстве. Одна Симона позволила себе высказать мимолетный намек на восхищение, но и он исчез, и Жан остался в одиночестве перед лицом семьи.
– Я все еще предлагаю вам свою руку, – произнес Жерве, и в улыбке его затаилась смерть.
Различные классовые группировки пытались по-своему и в своих интересах истолковать поэзию Гейне.
– А я, – отозвался Жан, ощущая ярость из-за того, что голос его едва заметно дрогнул, – по-прежнему оставляю за собой право не подавать руки одному из губителей Франции. Или месье предпочитает, чтобы я пожал ему руку, а потом послал слуг за водой и полотенцем и вымыл руки в его присутствии?
Если немецкая революционная буржуазия в период до революции сорок восьмого года признавала, правда с рядом оговорок, Гейне! своим поэтом, то в эпоху бисмарковской реакции, идя на примирение с феодализмом и монархией, передовое бюргерство принимало Гейне только как лирика, поэта любви и романтика. Политические стихи и сатиры Гейне буржуазия периода начала промышленного капитализма отвергала, считая их мимолетной данью времени.
Рука Жерве опустилась. Улыбка на лице так и застыла. Невольно Жан восхитился его выдержкой.
Германская академическая история литературы также всячески замалчивает политическую лирику Гейне и выдвигает на первый план Гейне-романтика.
– Вы храбрый человек, господин философ, – произнес наконец Жерве. – Но именно поэтому, вы, вероятно, совершенно уверены, что я вряд ли стану рисковать расположением мадемуазель, вашей сестры, и не пошлю своих слуг, чтобы они просто избили вас до смерти палками, чего вы, безусловно, заслужили своими дурными манерами. Вы ведь на это рассчитываете?
– Я ни на что не рассчитываю, – ответил Жан, – разве что на свою правую руку – со шпагой, саблей или даже пистолетом – по выбору месье…
Такое отношение к творчеству Гейне, внешне дружественно-покровительственное, по существу является явно враждебным сущности поэта, не даром назвавшего себя солдатом в борьбе за освобождение человечества.
Жерве изумленно посмотрел на него. Затем откинул голову и весело рассмеялся.
– Ну, Марен, – с чувством сказал он, – вы фантастическая личность!
Идеологи буржуазного «либерализма», окончательно выродившегося в пародию «а самого себя в эпоху Бисмарка, выступили против Гейне совместно с ультрареакционными «истинными немцами» — антисемитами типа Менцеля и Бартельса. Они все увидели в поэте врага «истинно-немецкой народности» и «глашатая еврейско-журналистской наглости». В этом отношении объединившиеся противники Гейне явились достойными предшественниками Гитлера и его единомышленников — фашистских молодцов, и по сей день продолжающих вести борьбу с величайшим революционным поэтом прошлого века.
Произнеся это, он повернулся и отвесил величественный поклон присутствующим.
Эта борьба отразилась «как в малой капле вод» в многоактной комедии, которая уже в течение семидесяти пяти лет разыгрывается вокруг вопроса о памятнике Гейне в Германии.
– Я предпочел бы забыть эту выходку, – улыбнулся он. – Молодость и, вероятно, слишком много вина. Возможно, мальчику нужно пустить кровь. Буду рад прислать в ваше распоряжение своего врача, месье Марен…
2
– Я сам устрою ему кровопускание, – загремел Анри Марен, – только не скальпелем, а плеткой! Жан, отправляйся в свою комнату и жди там моего решения! Немедленно, мальчишка!
Семнадцатого февраля 1856 года Генриха Гейне не стало.
Жан посмотрел на отца. Потом очень медленно улыбнулся.
«Я прошу, чтобы похоронная процессия была по возможности скромной и чтобы расходы по моему погребению не превышали обычной суммы, затрачиваемой на самого скромного гражданина».
– Фантастический, – пробормотал он. – Спасибо за слово, господин граф. Но я могу придумать кое-что получше. Ты, отец, человек не фантастический – ты просто нелеп. И не все на свете продается, как ты поймешь в один прекрасный день…
Это пожелание умирающего поэта, выраженное им в завещании, было выполнено целиком.
– Отправляйся в свою комнату! – взревел Анри Марен.
– Нет, – спокойно и весело заявил Жан, – я делаю только то, что хочу. И если ты еще когда-либо поднимешь на меня руку, я не посмотрю, что ты мой отец, о чем всегда бесконечно сожалею… Да, я легко это забуду…
И, оглядев всех, он разразился хохотом.
– Почему ты смеешься? – поинтересовался Бертран.
Останки умершего проводила на Монмартрское кладбище кучка человек в сто, из них большинство — немецкие эмигранты. Из французских знаменитостей присутствовали Александр Дюма-отец и Теофиль Готье.
– У меня видения, – выговорил Жан сквозь смех. – Я наблюдаю комический танец, который в скором времени предстоит исполнить в воздухе господину графу, поддерживаемому только петлей на шее; вижу, как странно выглядит наш добрый аббат, лишенный своего духовного сана и пустых предрассудков; вижу Бертрана, у которого отнимут его дворянский титул и разграбят богатства; вижу Симону и тебя, моя бедная сестренка, будто вы варите свои дворянские грамоты, чтобы утолить голод…
Анри Марен уставился на сына.
– А я? – с трудом выговорил он.
Весть о смерти Гейне нашла слабый отклик в Германии. Стоит перелистать немецкие газеты тех дней, чтобы с удивлением отметить, как мало места было уделено памяти покойного.
Жан перестал смеяться.
Годы, которые Гейне пролежал в «матрацной могиле», отдалили поэта от тех кругов передовой буржуазии, которые считали его своим поэтом. После революции сорок восьмого года пришла реакция и вместе с ней — отход от Гейне-поэта, который бичевал всякое примирение с феодальным дворянством.
– Ты же, мой бедный отец, избавишься от всех этих страданий. Потому что тебя уже просто не будет, чтобы вообще что-либо видеть…
Ранние исследователи Гейне — Адольф Штродтман, Герман Гюфер, Густав Карпелес и другие — собрали порядочный фактический материал о жизни и творчестве поэта, далеко не всегда критически проверенный. Они подошли к поэту благожелательно-строго, не понимая социальной эволюции Гейне, затирая его колебания между тремя миросозерцаниями эпохи и ставя во главу Гейне — опять-таки романтика и чистого лирика. Пожалуй, только Штродтман оценил, да и то не полно, роль Гейне как проповедника буржуазной демократии, провозвестника неудавшейся революции сорок восьмого года.
– Безумец! – прошипел Жерве ла Муат.
Все эти биографы в совокупности произвели «очистительную» работу, отводя первое место Гейне как крупнейшему лирику и автору народных песен и романсов.
– Вот именно, – улыбнулся Жан, – или, быть может, здравомыслящий, живущий в безумном мире. Кто знает?
С этой стороны Гейне стал популярным, и те самые мещане, «филистеры в праздничных платьях», которых так высмеивал Гейне, распевали за кружкой пива да распевают и до сих пор его знаменитые романсы, охотно положенные на музыку столькими знаменитыми композиторами.
И он направился к двери, оставляя за собой отзвуки смеха.
Эта популярность, такая однобокая, наименее ценная для Гейне, тоже далось нелегко, тоже встретила жесточайший отпор в лагере врагов поэта — и врагов влиятельных, какими были, например, Рихард Вагнер и «истинно-немецкий» историк литературы профессор Генрих фон-Трейчке. Рихард Вагнер громил Гейне с высот антисемитского «арийского духа». Он считал Гейне «иудейским плевелом, выросшим на германской ниве» и в своей работе «Еврейство в музыке» указывал, что «образованный еврей стоит безучастным и чуждым современному обществу, отшельником, равнодушным к историческим судьбам германского народа». -
Остальные застыли на своих местах, глядя друг на друга. В смехе Жана было что-то жуткое. Нечто, как пришло вдруг на ум аббату Грегуару, сатанинское…
Генрих Трейчке пошел по стопам Вагнера, находя в «знаменосце еврейско-журналисгакого нахальства» тысячу грехов против германского духа, христианства и монархии: Гейне, видите ли, почитал Наполеона, издевался над христианством, выставлял в смешном виде Германию и династию Гогенцоллернов!
– О, Боже, – вслух произнес он, – этот мальчик одержимый!
По стопам Трейчке в свою очередь пошли Виктор Ген, Гедеке, Адольф Бартельс вплоть до нынешнего национал-социалиста, профессора Вагнера, — на все лады осыпая площадной бранью «мелкого иудея» Гейне.
При этих словах все обернулись к нему. Затем один за другим склонили головы, услышав эту магическую формулу, сорвавшуюся с уст старика.
И даже граф де Граверо испугался, прочтя в их глазах веру в пророчество.
3
Только через тридцать лет после смерти Гейне возникла мысль поставить ему памятник в его родном городе Дюссельдорфе.
Писатель Пауль Гейзе обратился с воззванием к жителям Дюссельдорфа, пытаясь своим красноречием успокоить пыл страстей, бушевавших вокруг имени Гейне.
2
«Хотя за поэтом Генрихом Гейне должны быть признаны некоторые ошибки, — но то, что еще ныне отдается в струнах наших отечественных арф, витает высоко над этими земными заблуждениями поэта, которые вместе с его бренными останками сошли в могилу».
Уже опять пошел дождь, когда Жан Поль покинул Виллу. Тем не менее он, запрокинув голову так, чтобы струйки воды стекали по лицу, улыбался. Погода соответствовала его настроению.
Составив воззвание в таком примирительном тоне, Гейзе сделал, однако, крупную тактическую ошибку; он поставил Гейне на одну доску с Гете.
Он вышел на дорогу, берущую начало на берегу моря и вьющуюся до предгорий Приморских Альп, миновал дом Люсьены, не остановившись. Ему потребовался почти час, чтобы дойти до Сен-Жюля, поскольку деревня располагалась довольно высоко в отрогах Альп. Он прошел кривыми мощеными деревенскими улочками и наконец остановился перед нужным ему домом.
Дом был сложен из камня, как и все дома в Сен-Жюле; с крыши, крытой черепицей, потоки дождя выливались на улицу. Жан постучал. Дверь с легким щелчком приоткрылась. Потом она распахнулась настежь, на пороге стоял улыбающийся Пьер дю Пэн.
«Истинные немцы», тевтонцы и антисемиты, были возмущены такой наглостью.
– Заходи, заходи! – смеясь, приветствовал он его. – Марианна! Посмотри на нашего прекрасного друга-философа. Он выглядит как галльский петух, которому отказали все куры, и у него, бедняги, поникло все его роскошное оперение!