О том же Барклай сообщал Платову, приказав ему идти между Оршей и Шкловом, «чем отрежете путь к отступлению неприятельским войскам, в Орше находящимся, кои должны будут сдаваться вашим трудолюбивым казакам или лишиться жизни»52. Итак, Барклай предполагал, что, заняв Могилев, 2-я армия двинется вверх по Днепру, к Шклову, а! — я армия совершит часть своего пути, пройдя от Витебска к Орше. В итоге, французы, находившиеся в Орше (сведения о них были получены накануне), будут окружены, а обе русские армии наконец соединятся. Через день, 13 июля, Барклай сообщал Багратиону, что, «по достоверным сведениям, Наполеон все свои силы обратит на 1-ю армию, дабы не дать соединиться мне с вашим сиятельством, по сим обстоятельствам государь император высочайше повелеть соизволил вашему сиятельству со вверенною вам армиею действовать без малейшего замедления времени быстро на правый фланг неприятельский между Березиною и Днепром, коего силы расположены от Сено к Орше. Запасшись здесь (в Витебске. — Е. А.) провиантом, я тотчас пойду форсированно к Орше, чтоб сблизиться с вашим сиятельством и потом совокупно действовать против неприятеля»53. И далее Барклай пространно убеждает Багратиона в том, что без соединения армий генеральное сражение с Наполеоном невозможно: «Я долгом считаю сказать вашему сиятельству, что 1-й армии весьма возможно сражаться, но следствия сражения могут быть и пагубны, и что даст после того спасение Отечеству, когда та армия, которая должна прикрывать недра его, потерпит сильно от поражения, которое при всех усилиях не есть невозможный случай. Судьба государства не должна быть вверена уединенным силам одной армии против несравненно превосходнейшего неприятеля, но священный долг обеих армий состоит в скорейшем их соединении, дабы Отечество за щитом их было спокойно и оне совокупными силами могли устремиться на несомненную победу, которая суть единая цель взаимных наших усилий…» В конце этого многословного и, по современным меркам, напыщенного послания Барклай восклицает, имея в виду свои старые несогласия с Багратионом: «Глас Отечества призывает нас к согласию, которое суть вернейший залог наших побед и полезнейших от оных последствий, ибо от единения недостатка славнейшие даже герои не могли предохраниться от поражения. Соединимся и сразим врага России, и Отечество благословит согласие наше».
И вдруг на следующий день, 14 июля, Барклай… передумал. В письме Багратиону (№ 530) он сообщил, что Наполеон всеми силами движется вдоль берега Двины к Витебску, что уже произошло кровопролитное сражение корпуса Остермана-Толстого у Островны и что «собрал я войска свои на сегодняшний день в крепкой позиции у Витебска, где с помощию Всевышнего приму неприятельскую атаку и дам генеральное сражение». Иначе говоря, уже зная о невозможности Багратиона прорваться к Могилеву, он тем не менее решился на битву! В оправдание перемены своих намерений Барклай пишет: «С чувствительнейшим прискорбием сожалею, что мы еще не можем действовать соединенными силами, ибо намерение неприятеля состоит в том, чтобы по направлению из Борисова, Толочина и Орши частию сил своих ворваться в Смоленск, почему мне остается только покорнейше и настоятельнейше, для пользы государя и Отечества, просить вашу светлость быстрыми и решительными движениями, как можно скорее, действовать на Оршу и занять сей город, ибо сей единый способ совершить наше соединение, которое зависит единственно от вашей светлости, и ежели сего не выполнится, то все обоюдные наши усилия соделаются тщетными. Поспешите, ваше сиятельство, сим действием! Защита Отечества ныне совершенно в ваших руках, и я уверен, что вы все сделаете, что требует польза службы Его императорского величества. Я ж отсель до тех пор не пойду, пока не дам генерального сражения, от которого совершенно все зависит»54.
Почему 11 июля Барклай считал, что последствия сражения силами одной армии «могут быть и пагубны», а через три дня, 14 июля, вопреки своему прежнему убеждению и к тому же получив известие о неудаче прорыва Багратиона к Могилеву, все же решился дать Наполеону генеральное сражение? Думаю, что главнокомандующего 1-й армией прельстила «крепкая» позиция под Витебском с прикрытыми флангами и большой глубиной. По-видимому, в неожиданном решении дать битву сыграл свою роль и психологический фактор — Барклай не мог смириться с мыслью, что ему придется отходить за Днепр, на собственно русскую территорию, так и не дав сражения Наполеону. При этом, вопреки прежним своим утверждениям, он почему-то стал считать, что, достигнув Витебска, свою часть общего дела по соединению Западных армий сделал. В донесении Александру I, уже после отступления от Витебска, Барклай писал (в противоречие тому, что писал 11 июля Багратиону), что к соединению со 2-й армией «уже, с моей стороны, дал [я] средство прибытием своим в Витебск»55. Получается, что остальную работу по спасению Отечества должен был проделать Багратион со своей армией! Эта работа состояла в том, чтобы, заняв Могилев, двинуться уже не к Шклову, а дальше — к Орше, выбить оттуда французов, затем воспрепятствовать их движению на Смоленск и наконец соединиться с 1-й армией под Витебском, с тем чтобы способствовать ее успехам в запланированном Барклаем генеральном сражении. При этом Барклай из-за перемены своих намерений никаких попыток встречного движения к Багратиону предпринимать не собирался.
Однако главнокомандующий 1-й армией явно не просчитал все риски, вытекавшие из этого его намерения. Во-первых, его замысел дать Наполеону генеральное сражение под Витебском не кажется продуманным и стратегически обоснованным. Само расположение Витебска севернее и несколько в стороне от главного направления на Смоленск и Москву давало противнику стратегический простор, позволяло обойти Витебск южнее и выйти к Смоленску раньше русских армий. Об этом, собственно, и беспокоился Барклай, когда писал, что намерения неприятеля состоят в том, «чтобы по направлению из Борисова, Толочина и Орши частию сил своих ворваться в Смоленск».
Во-вторых, задача, которую поставил Барклай перед Багратионом, была сверхтяжелой и, скорее всего, невыполнимой. Но, как и раньше, в ситуации с выходом 2-й армии на Бобруйск, Барклай считал, что Багратион имеет дело с незначительными силами французов, ибо большая часть Великой армии нацелена на 1-ю армию. Для Барклая как будто не существовало грозного корпуса Даву, который уже месяц двигался южнее 1-й армии по направлению Минск — Игумен — Борисов — Орша — Могилев, постоянно отсекая 2-ю армию от 1 — й. Как мы видим из записки Барклая на имя Кутузова, корпус Даву как бы «материализовался» для главнокомандующего 1-й армией только после его появления в Могилеве и лишь тогда был оценен Барклаем как реальная опасность, нависающая на левый фланг 1-й армии. Но ведь все предыдущие недели с начала войны шел изматывающий армию Багратиона «забег» с Даву, вначале к Минску, а потом к Могилеву. Барклай знал обо всех подробностях этого «состязания» из донесений Багратиона, Сен-При и других воинских начальников. Однако, готовя битву и поначалу поджидая в Витебске 2-ю армию, он почему-то не оценил «фактор Даву» и возможности французского маршала двинуться прямо к Смоленску, отрезая тем самым Барклаю путь на восток. Между тем уже сообщения о выходе французов к Орше, полученные 11 июля, должны были насторожить его. Барклай же, решившись на генеральное сражение, собирался переложить все эти проблемы нейтрализации Даву на Багратиона.
Как бы то ни было, даже приблизительный расчет показывает, что Багратион при самом удачном обороте дел все равно не успел бы к генеральному сражению под Витебском 15 июля. Даже в случае успешного занятия Могилева 2-й армии пришлось бы сделать минимум один переход до Орши, выбить из нее французов, а затем в один-два перехода дойти до Витебска, чтобы соединиться с 1-й армией. Если бы Багратион и опередил Даву у Могилева, столкновение с ним было все равно неизбежно: при движении 2-й армии вверх по Днепру, навстречу 1 — й армии, Даву, опоздавший в Могилев, обязательно бы у Орши или Шклова оказал сопротивление Багратиону при попытке того сблизиться с Барклаем. Да и сам Наполеон наверняка воспрепятствовал бы подходу 2-й армии к месту битвы французов с 1 — й армией, если не у Орши, то уж у Бабиничей обязательно. Известно, что именно туда Наполеон еще 11 июля двинул войска. Словом, при самом благоприятном исходе «забега» защитить смоленское направление и одновременно подойти к Витебску к 15 июля Багратион никак не мог.
«Следовать как наипоспешнее к Смоленску»
Несомненно, что Барклай в эти дни оказался не на высоте своего положения — увлекшись идеей генерального сражения, он не сумел просчитать все ходы и варианты действий сторон. С большим запозданием он будто прозрел и понял, что французы, владея переправами через Днепр у Орши и Могилева, смогут легко выйти на Смоленский тракт, отрезав 1-ю армию от Смоленска и от 2-й армии. Более того, в результате этой операции окружение (со стороны Даву и Наполеона) могло угрожать самому Барклаю. Именно поэтому намерение дать генеральное сражение под Витебском было признано неоправданным, рискованным. В письме Витгенштейну 15 июля Барклай писал, что «как я сего числа получил от князя Багратиона уведомление, что неприятель превосходными силами прежде его занял Могилев, по сим причинам он для соединения со мною взял свое направление еще правее, а потому, имея по обеим сторонам неприятеля и не полагая вскоре соединиться с князем Багратионом, решился сего числа оставить Витебск и чрез Поречье отступить к Смоленску форсированными маршами для совершенного соединения со 2-ю армиею»56. Кажется странным утверждение Барклая, что он только 15 июля получил известие о неудаче Багратиона под Могилевом, хотя из его письма Багратиону от 14 июля видно, что уже в тот день он знал о последствиях сражения при Салтановке. Кажется, что своими утверждениями как в письме Витгенштейну, так и потом Кутузову, Барклай стремился оправдаться, свалить проблемы с больной головы на здоровую и показать, что только неудача Багратиона помешала ему, Барклаю, пойти на генеральную битву под Витебском.
Шестнадцатого июля Барклай был почти в отчаянии. В этот день он написал письмо генералу Дохтурову, в котором сообщал, что более не сомневается: «Неприятель большими силами взял намерение пресечь нам дорогу к Смоленску». При этом он был уверен, что «нет никакой надежды… соединиться» с Багратионом и поскольку «совершенное спасение нашего Отечества зависит теперь в ускорении занятия Смоленска прежде неприятеля, то рекомендую вашему высокопревосходительству из Лиозны завтрашнего числа взять направление на Рудню и следовать как наипоспешнее к Смоленску, так, чтобы вы прибыли туда непременно чрез три дня, а самое наипозднейшее время через 4 дня и сим предупредили бы замыслы неприятельские». Дохтурову предписывалось «вспомнить суворовские марши и оными следовать к Смоленску так, чтобы быть там непременно 19 или 20 числа»57. Ему разрешалось брать провиант «реквизиционным способом». Что это означало для местных жителей, вспоминал Радожицкий: «Устрашенные жители Поречья с семействами в слезах и отчаянии в виду нашем разбегались из города в лес, на разные стороны; дома их наполнялись войсками, которые растаскивали все на биваки… Картина разрушения и человеческих бедствий в моем положении представлялась ужасною, мы коснулись отечественной собственности»58.
Итак, Барклай решился отвести основные силы 1-й армии через Поречье и Духовщину к Смоленску. Это решение, принятое хоть и с опозданием, стало несомненным благом для России. П. X. Граббе точно предсказал то, что произошло бы в противном случае: «Мы дрались бы хорошо, но без уверенности в успехе. Мы были бы непременно побеждены и последствия неисчислимы. Хвала Барклаю, что после некоторого колебания решился он на спасительное отступление»59.
Тем временем Наполеон, стоявший в пяти верстах от русской позиции под Витебском, не понял значения начавшихся перемещений русских войск — они были похожи на обыкновенные передвижения полков и дивизий накануне сражения. Он-то как раз и был занят перестановкой корпусов своей армии. Подобно шахматисту перед началом партии, он расставлял фигуры, полагая, что тем же занят и его противник. А на самом деле Барклай уже сгребал свои фигуры с доски в коробку. При этом, беспокоясь о благополучном отступлении основных сил армии, он дал Палену приказ как можно дольше задерживать противника, сражаться до последнего, что тот и делал. Уже в сгустившейся темноте армия благополучно покинула свои позиции и поспешно, форсированным маршем, отошла по дороге на Смоленск к Поречью. Путь этот был на редкость трудным. Как писал князь Н. Б. Голицын, участник перехода, на следующий день «жар был нестерпимый, войска шли день и ночь, отдыхали на привалах по два или по три часа и потом снова продолжали путь»1\".
На поле битвы спустилась темнота, но Пален все еще сражался, не давая французам приблизиться к уже опустевшим русским позициям. Впрочем, как пишет П. X. Граббе, «неприятель напирал несильно, занятый постепенным сосредоточением подходивших корпусов и рекогносцировкою»61. Когда полностью стемнело, без спешки и суеты отступил и сам Пален, оставив убитых, как это принято было тогда, на поле боя, а раненых — в самом Витебске, с расчетом на милосердие противника.
Промах Железного маршала
Багратион же, не прорвавшийся в Могилев, искал брод через Днепр ниже по течению. Найти его оказалось нетрудно — в Новом Быхове была удобная переправа, здесь русские войска вполне благополучно форсировали реку. Этим успешно занимался генерал О. Ф. Кнорринг, который начал быстро наводить мост для переправы вагенбурга, в то время как «нужнейшие обозы переправлялись на паромах»62. При этом настроение у Багратиона было самое скверное — он не взял Могилев и, скорее всего, позволил Даву опередить себя на дороге к Смоленску. В письме Барклаю после неудачи под Салтановкой Багратион, без привычного для него вызова, даже с долей некоторой вины, писал: «С прискорбием еще чувствую свое настоящее положение, что неприятель, без сомнения, упредит мое прибытие в Смоленск, ибо по достоверным сведениям, сего числа мною полученным, известно, что Даву со всеми силами потянулся уже к Смоленску, а две польские дивизии прибыли в Могилев, и вслед их идут еще войска. Один взгляд на карту удостоверит вас, что он будет прежде меня там»63. Действительно, Даву, в отличие от Багратиона, мог беспрепятственно идти к Смоленску — как говорили в народе, напрямки.
В тот же день 16 июля, когда Барклай послал Дохтурова в Смоленск «суворовским маршем», войска Багратиона переправились через Днепр и быстро двинулись к Пропойску, где и заночевали. 17 июля Багратион был в Мстиславле, оттуда без помех двинулся к Смоленску. Страх, что Даву их перехватит, определенно сохранялся. Об этом свидетельствует рапорт генерала Ф. Ф. Винценгероде, посланного Барклаем с восемью эскадронами в Смоленск и далее до Могилева. 16 июля он писал Багратиону: противник в Орше, и «полагаю, что он атакует меня с этой стороны, если у него будет такое намерение, в чем я почти не сомневаюсь, поскольку Великая армия находится на пути из Витебска в Смоленск, как меня известил военный министр, потребовав, чтобы я удерживал Смоленск, елико возможно. Я предпринимаю меры, чтобы выполнить это требование, насколько мне позволяют те незначительные силы, которыми я располагаю…». Но Винценгероде не сомневался, что не удержится в Смоленске, «если неприятель подвергнет меня серьезной атаке»64.
Но так случилось, что поражение под Салтановкой… пошло на пользу русским. Маршал Даву оказался почти в том же положении, что и сам Наполеон, который, готовясь к генеральному сражению под Витебском, не ожидал внезапного ухода русской армии к Смоленску. Багратион 17 июля сообщал Барклаю из Мстиславля, что после атаки Раевского Даву «остался в уверенности, что имел я намерение атаковать его с левого берега Днепра, укрепился в Могилеве и дал мне через то время дойти до того пункта» (то есть Мстиславля. — Е. А.), откуда можно соединиться с 1-й армией65. А ведь поначалу, из цитированного выше письма Багратиона Барклаю, следовало, что главнокомандующий 2-й армией был уверен в обратном: Даву его непременно опередит. Из письма видно также, что именно тогда впервые за всю кампанию целеустремленный, собранный Багратион дрогнул… Да и то: пройти столько огненных верст, достичь Смоленска… и обнаружить там, как и в Минске и потом в Могилеве, своего проклятого преследователя!
Но счастье, наконец, улыбнулось русским. Произошло чудо. Багратион прав, отсылая нас к карте. Если посчитать версты, то можно понять, что какими бы «суворовскими маршами» ни двигался Дохтуров от Лиозно к Смоленску, как бы ни спешил Багратион туда же через Мстиславль, французы были бы в Смоленске на день-два раньше. Барклай был тоже уверен в том, что дело почти проиграно. В письме Багратиону он писал, что французы непременно уже движутся к Смоленску: «Итак, я иду форсированными маршами через Поречье на Смоленск, куда, по всем пол ученным сведениям, обратится наверно вся неприятельская армия и корпус маршала Даву со всеми соединенными силами»66. На следующий день он же писал: «Отступаю к Смоленску единственно для того, чтобы предупредить коварные замыслы Даву, идущего из Могилева прямою дорогою к Смоленску»67.
Но этого-то как раз и не было! «Коварный Даву» не шел к Смоленску. Впервые столкнувшись в полевом сражении с войсками 2-й Западной армии и увидев их упорство, он задумался. Как писал Паскевич, «сражение под Могилевым произвело на него (Даву. — Е. А.) большое влияние. Он сам признавался, что никогда не видел пехотного дела, столь упорного». Маршал полагал, что утром русские снова начнут наступление уже силами всей армии Багратиона, рвавшейся на соединение с 1-й армией. Поэтому в ночь отступления Багратиона от Салтановки и форсирования Днепра французы готовились к обороне, спешно укрепляли предместья Могилева, возводили редуты на подступах к городу. Одновременно Даву усиливал свой корпус, который увеличился после прибытия войск Пажоля, а потом и корпуса Понятовского. Важным оказалось и то, что Багратион 12 июля, уступая требованиям Барклая68, разрешил Платову переправиться через Днепр и пробираться к 1-й армии, хотя, как писал Платов, Багратион «меня отпустил весьма неохотно»69. Это движение казаков, наводнивших окрестности Могилева вдоль левого берега Днепра, и ввело маршала Даву в заблуждение. Он увидел в этом предвестие большого сражения, которое даст ему русский главнокомандующий. Казаки же прошли Могилев севернее и у Любавичей впервые встретились с драгунами Сибирского полка, посланного Ермоловым навстречу 2-й армии70.
Но все-таки ошибка Даву была не в том, что он просидел пять дней в Могилеве, ожидая нападения Багратиона. Узнав, что 2-я армия переправилась на левый берег Днепра ниже и уже прибыла в Мстиславль, он почему-то и тогда не исправил свой промах. Между тем он мог это сделать, даже несмотря на потерянные в Могилеве дни. Сен-При без всяких эмоций внес в свой дневник: «17 и 18-го армия сосредоточена в Мстиславле. Неприятель не двигается из Могилева»11. Денис Давыдов писал, что после битвы под Салтановкой дивизии Раевского и Воронцова, прикрывавшие отход 2-й армии через реку (по дневнику Сен-При, это было 12 июля — Е. А.), позже начали отступление, и противник их почему-то также не преследовал. Это странное «воздержание Давуста от преследования Раевского и Воронцова, — писат Давыдов, — многих из нас тревожило. Мы полагали, что Давуст проник превосходную мысль Багратиона и что он, для преграждения нашему ходу чрез Мстиславль к Смоленску, оставя в покое и Раевского, и Воронцова, двинулся чрез Днепр к первому из сих городов».
Та же мысль была и у начальника Главного штаба 1 — й армии А. П. Ермолова, писавшего 27 июля, что 2-я армия вырвалась благодаря «грубой поспешности маршала Даву, ожидавшего нападения на Могилев… Маршал Даву должен был прежде нас занять Смоленск, и без больших усилий, ибо в Орше были части его армии»72. В своих позднейших записках А. П. Ермолов вернулся к этому драматическому моменту, отметив, что даже диверсия французов на Смоленск нанесла бы русской армии огромный ущерб: «Маршал Даву, пропусти князя Багратиона, мог войсками своими, расположенными в Орше и Дубровне (то есть на кратчайшей к Смоленску дороге через Красный. — Е. А.) занять временно Смоленск… истребить запасные магазины и разорить город. Потеря магазина была бы нам чувствительна, ибо продовольствие армии производилось недостаточное и неправильное»73. В другом месте записок он оценил происшедшее в более широкой исторической перспективе: «Грубая ошибка Даву была причиной соединения наших армий, иначе никогда, ниже за Москвою, невозможно было ожидать того, и надежда, в крайности не оставляющая, исчезла!»74
И тогда восторженное письмо царю вырвавшегося на оперативный простор Багратиона от 17 июля было бы преждевременным: «Не имея преграждений от неприятеля, я сего числа с вверенною мне армиею прибыл благополучно в Мстиславль… Я почитаю себя весьма счастливым, что после всех преград я наконец достиг того пункта, на каком не имею неприятеля уже в тылу и с флангов армии, здесь я с ним грудью»75. Да, это был первый во всей кампании момент, когда армия Багратиона могла встать лицом к лицу с противником, а не отступала от него, опасаясь ударов во фланги и в тыл.
Но все же скажем слово и в защиту неустрашимого Даву. Как и Багратион, он точно не знал силы своего противника и наверняка их преувеличивал. Поэтому наутро он стал серьезно готовиться к обороне Могилева. Кроме того, А. Коленкур передает историю, неизвестную нам по русским источникам. Он сообщает, что поскольку Багратион, подойдя к Могилеву, полагал, что «ему придется иметь дело со слабым корпусом, наспех собранным маршалом, и что никто его не теснит», он якобы «послал к князю Экмюльскому (Даву. — Е. А.) адъютанта, чтобы передать ему, что он в течение нескольких дней обманывал его своими активными маневрами, но теперь Багратион знает, что маршал может противопоставить ему лишь головные части колонны, а потому во избежание бесполезного боя предупреждает его, что будет завтра ночевать в Могилеве. Маршал, не отвечая на эту похвальбу, сделал все возможное для укрепления своей позиции». А потом произошел бой под Салтановкой76. Конечно, этот рассказ можно было бы проигнорировать как недостоверный, но, с другой стороны, в нем можно найти и зерно истины: если Багратион был убежден (точнее — дезинформирован), что его армию ждут только головные части корпуса Даву, то он мог припугнуть слабого противника. И тогда посылка парламентера согласуется с представлениями русского командующего о силах французов и оправдывает намерение морально подавить волю противника к сопротивлению. Как бы то ни было, решимость Багратиона, выразившаяся в ультиматуме и в первой яростной атаке войск Раевского под Салтановкой, свою роль сыграла — Даву не хотел рисковать, даже диверсионная экспедиция в Смоленск могла показаться ему авантюрой, на которую он, не зная истинной ситуации, не пошел, а в итоге оказался в проигрыше.
Итог багратионовой одиссеи
Итак, завершая наш скромный Анабасис беспримерного отступления 2-й Западной армии от границы до Смоленска, скажем, что весь этот марш, закончившийся так благополучно, кажется чудом. А произошло это чудо и из-за ошибок французов, и благодаря мужеству и терпению солдат 2-й армии и, конечно, таланту Багратиона как полководца. Кажется поразительным, как же ему удалось, минуя все ловушки и опасности, которые расставляли на его пути противник, природа и случай, не просто провести армию по 800-верстному пути, но и сохранить ее боеспособность. Достигнутое Багратионом даже превосходит то, чего добился его обожаемый учитель Суворов, совершивший свой знаменитый Швейцарский поход. Не будем забывать, что Суворову удалось сохранить главным образом честь русского оружия, но не армию, жалкие остатки которой уже ни на что не годились. 2-я же армия участвовала в Смоленском и Бородинском сражениях. Если бы в тот век нашелся хотя бы один поэт, видевший это отступление, он бы непременно сравнил воинов Багратиона с античными героями македонского войска, совершившими беспримерный марш по Малой Азии, что запечатлено в знаменитом сочинении «Анабасис». Маршу 2-й армии поражались все, знавшие суть дела. Как писал прошедший весь этот путь Д. Душенкевич, «о сем чудно выдержанном марше россиян имеет право сказать с благородною гордостью: по дорогам неудобнопроходимым, воды гнилых болот, вонючие, даже красные, должно было иногда употреблять, в короткое время всею армиею такое расстояние пройти под носом неприятеля беспрерывным движением, поочередно делая привалы, с последним привалом головная колонна бьет подъем и следует далее, дело необыкновенно спешнЪе, совершенное без потерь, в удивительном порядке, пользе, оным доставленной, летопись отечественная даст настоящую цену и определение точное»77.
Прерванная увертюра
Вернемся опять под Витебск… Рано утром 16 июля Наполеону донесли, что русской армии перед его позициями нет! Император не мог в это поверить. Французов поразила быстрота, с которой отступали, можно сказать, организованно бежали русские войска. Французский офицер Ложье вспоминал: «Как только занявшаяся заря расчистила горизонт, мы все, как по общему согласию, не говоря ни слова, устремляем взгляд на расстилающуюся перед нами громадную равнину, вчера еще усеянную врагами, на которых нам так хотелось напасть. Сегодня она лежит перед нами пустынной, покинутой. Неприятель не только исчез, он не оставил никакого указания относительно дороги, по которой пошел».
Для истории можно и повторить. Как писал адъютант Наполеона граф Сегюр, уход русских был полной неожиданностью для императора, считавшего, что проявленное накануне необыкновенное упорство русских — верное свидетельство того, что они готовятся наутро дать ему сражение. Накануне вечером он, по словам Сегюра, сказал свои знаменитые слова: «Завтра, в пять часов, взойдет солнце Аустерлица!» Впрочем, если верный оруженосец императора ничего не напутал, ту же фразу Наполеон, согласно многим другим источникам, произнес также и накануне Бородинского сражения. Это даже попало в тогдашнюю прессу. Выходившая в Вильно польская газета писала 17 сентября: «На рассвете 7-го числа император, окруженный маршалами, поднялся на холм, где находился редут, взятый нами еще 5-го числа. В половине шестого на ясном, безоблачном небе показалось чудное, светлое солнце. “Это солнце Аустерлица”, — сказал император. Вся армия приняла эти слова за счастливое предзнаменование…» По другой версии, Наполеон, стоя у Шевардинского редута, якобы сказал: «Сегодня немного холодно, но всходит прекрасное солнце. Это солнце Аустерлица»78.
Но тогда, под Витебском, утреннее солнце было обыкновенным. Наполеону донесли, что лагерь русских пуст. Тот решил сам убедиться в этом и поехал посмотреть лагерь, оставленный русской армией. «С каждым шагом, — писал Сегюр, — его иллюзия исчезала, и вскоре он очутился посреди лагеря, покинутого Барклаем. Все в этом лагере указывало на знание военного искусства: удачный выбор места, симметрия всех его частей, точное и исключительное понимание назначения каждой части и, как результат, порядок и чистота. Притом ничего не было забыто. Ни одно орудие, ни один предмет и вообще никакие следы не указывали вне этого лагеря, какой путь избрали русские во время своего внезапного ночного выступления. В их поражении было как будто больше порядка, чем в нашей победе! Побежденные, убегая от нас, они давали нам урок! Но победители никогда не извлекают пользу от таких уроков — может быть, потому, что в счастье они относятся к ним с пренебрежением и ждут несчастья, чтобы исправиться. Русский солдат, найденный спящим под кустом, — вот единственный результат этого дня, который должен был решить все! Мы вступили в Витебск, оказавшийся таким же покинутым, как и русский лагерь»79. Попутно заметим, справедливости ради, что места для биваков русской армии выбирал знаменитый Карл фон Клаузевиц — большой знаток полевой науки110.
Наполеон вступил в Витебск 16 июля. На некоторое время он даже «потерял» русскую армию — два дня было неизвестно, в каком направлении она ушла. И только 18 июля он узнал, что Барклай уходит к Смоленску. Сработало то, что позже будет названо «скифской тактикой» отступления. Барклай даже с гордостью писал, что его армия «в военном смысле может тщеславиться, производив оное (отступление. — т Е. А.) в виду превосходнейшего неприятеля, удерживаемого малым авангардом, в начальстве графа Палена состоящим»81. Наполеон, подобно Даву, упустил русскую армию. Сам Барклай в донесении 17 августа на имя М.И.Кутузова, приехавшего сменить его на посту главнокомандующего, признал это: «Великое для меня щастие, что неприятель не воспользовался выгодами своими и остался после сражения под Могилевым спокойным зрителем, не предпринимая ничего на Смоленск»82.
Другой свидетель поспешного отступления 1-й армии, граф Армфельд, писал о нем как о необыкновенной удаче, рискованном предприятии: «Мы счастливо добрались до Смоленска. Отступление из Витебска было совершено под командой молодого генерала Палена, начальствовавшего арьергардом, этот случай останется всегда чудом в военной истории. Бонапарт вел сам корпуса Мюрата, Богарне и маршала Нея, но, несмотря на это, русская армия отступила прямо перед его носом через громадное поле, верст в 25 длиной, французской кавалерии было бы более чем легко раздавить нас в этот момент. Я никогда в жизни не испытывал такой боязни, как в этот день, быв убежден, что мы пропали, все мои надежды были возложены на чудную казачью лошадь, которую я получил от атамана»81.
Печальная судьба раненых и пленных. Другой стороной «скифской тактики» стало то, что русские войска бросили на милость победителей около четырехсот раненых солдат, оставленных на поле сражения и в опустевшем Витебске. Такое отношение к раненым было обычным по тем временам. Известно, что вывезенные с Бородинского поля 22 тысячи русских солдат были оставлены на произвол судьбы в брошенной Москве и в большинстве своем сгорели в страшном московском пожаре1\"1. Не менее 10 тысяч раненых русских солдат было брошено в Можайске — ближайшем от Бородина городе. М. И. Кутузов сразу после отступления армии с поля сражения писал Ф. В. Ростопчину: «Раненые и убитые воины остались на поле сражения без всякого призрения» ю. Согласно рапорту полковника А. И. Астафьева, в январе — апреле 1813 года на поле Бородина, в Можайске и уезде были сожжены 58 521 труп и не менее 8234 «падали» — трупов лошадей. И все равно до конца XX века в окрестностях Можайска постоянно находили кости павших. Как писал один из местных жителей, «когда при строительстве родильного дома в Можайске очередной раз наткнулись на многочисленные кости, археолога, чтобы установить время захоронения, не вызывали, кости даже не были собраны — их топтали прохожие и строительные рабочие»80.
Наверное, так же было и в десятках других городов, в том числе и в Витебске. Опустевший город, жители которого бежали за Днепр, после отхода русской армии представлял собой тягостное зрелище. И. Т. Радожицкий, раненный в бою и оставленный в городе, писал, что в Витебске была «ужасная тишина, прерываемая только стоном раненых, которые в разном положении валялись на мостовой»87. По словам Сегюра, «все эти несчастные оставались три дня без всякой помощи, никому не ведомые, сваленные в кучу, умирающие и мертвые, среди ужасного смрада разложения. Их наконец подобрали и присоединили к нашим раненым, которых тоже было семьсот человек, столько же, сколько и русских. Наши хирурги употребляли даже свои рубашки на перевязку раненых, так как белья уже не хватаю. Когда же раны этих несчастных стали заживать, и людям нужно было только питание, чтобы выздороветь, то и его не хватало, и раненые погибали от голода. Французы, русские — все одинаково гибли»88. О том же писал и хирург Ларей: «Они лежали на гряз ной соломе вповалку, друг на друге, среди нечистот, и, можно сказать, гнили в этом смраде. У большей части их раны были поражены гангреной или страшно загрязнены. Все они умирали с голоду»89. Очевидцу Митаревскому запомнился в Витебске некий лабаз, занятый операционной. Возле лабаза стояли лужи крови, оттуда «выбрасывали отрезанные руки и ноги, которые растаскивали собаки»90. Вообще, медицина была в те времена простая — ампутация, причем без наркоза (его заменял стакан водки), считалась порой единственным спасением при ранении рук и ног, особенно с обнажением костей и смещением. Поэтому всех, кто приближался к полевому госпиталю, поражало зрелище отрезанных рук и ног, которые кучами грузили на телеги и куда-то увозили.
Всего в сражении под Витебском русские войска потеряли 834 человека убитыми и 1855 ранеными. Отмечая мужество и стойкость русских войск в этом трехдневном сражении, обратим внимание и на зафиксированную в ведомости дежурного генерала 1-й армии значительную цифру «пропавших без вести», то есть бежавших или взятых в плен. Их было довольно много в обшей массе потерь — 1069 человек91.
Пассивность, проявленная Наполеоном в тот момент, объяснялась не только тем, что он вначале готовился к генеральному сражению, а потом «потерял» русскую армию, но и желанием дать своей уставшей от форсированных маршей армии отдых. Поэтому император не стал преследовать Барклая до Смоленска. Русским также требовался отдых, но нужно было поспешно уходить с места несостоявшейся битвы. Войска почти бежали — так стремителен был их форсированный марш. При всей четкости и организованности отступления 1-й армии марш был очень трудным. Как вспоминал И. С. Жиркевич, «на отдыхах мы обыкновенно стояли три или четыре часа и, сваривши кашу, опять подымались в поход. Жар был нестерпимый, и мы не более как в 38 часов прошли около 75 верст до Смоленска»92. Иного русской армии было не дано.
Глава четырнадцатая
Топтание под Рудней
Долгожданная встреча
Первая Западная армия быстро, но организованно отходила от Витебска по дорогам на Поречье и Рудню и 20 июля остановилась у Смоленска. Лагерь был устроен на правом берегу Борисфена — так, вспоминая античность, во французской армии называли Днепр. Как известно, в греческой мифологии Борисфен был границей ойкумены, обитаемого мира, за которым жили неведомые гипербореи. Арьергарды под командованием Палена, Шевича и Корфа были оставлены в Поречье и Рудне.
Вторая армия пришла к Смоленску 22 июля и остановилась в лагере на левом берегу. Вырвавшись из пекла, воины 2-й армии чувствовали себя победителями. А. П. Ермолов писал, что «радость обеих армий была единственным между ними сходством. Первая армия, утомленная отступлением, начала роптать и допустила беспорядки, признаки упадка дисциплины. Частные начальники охладели к главному, низшие чины колебались в доверенности к нему (Ермолов имеет в виду недоверие высшего офицерства к Барклаю и распространявшиеся среди солдат слухи о том, что Барклай — «немец-изменник». — Е. А.). Вторая армия явилась совершенно в другом духе! Звук неумолкающей музыки, шум не перестающих песней оживляли бодрость воинов. Исчез вид понесенных трудов, видна гордость преодоленных опасностей, готовность к превозможению новых. Начальник — друг подчиненных, они — сотрудники его верные!»1. Ермолов отразил различие в общем настроении двух армий: воины 2-й армии испытывали подъем, а в 1-й царил иной дух. А. Н. Муравьев, шедший с 1-й армией, пишет согласно с Ермоловым: наши войска, «предводимые своими начальниками, всегда держались донельзя, никогда не отступали с бегством, но всегда в порядке и полном послушании у своих командиров… но у всех на душе лежало тяжелое чувство, что французы более и более проникают в отечество наше, что особенно между офицеров производило ропот»2. Ему вторил сослуживец П. X. Граббе: «Со вступлением армии на старинную русскую землю война приняла, казалось, вид более мрачный: доверенность войск к своему главнокомандующему ослабла, заметили нерусскую его фамилию, ближайшие его сотрудники усомнились в его способностях, и с Петербургом началась переписка враждебная для Барклая де Толли. Глаза всех обратились на князя Багратиона, с которым соединение было уже несомненно. Поход 2-й армии от Немана, отрезываемой с фланга маршалом Даву, преследуемой с тыла королем Вестфальским, покрыл ее честию и возвысил в глазах армии и России любимого ими и прежде любимца Суворова. Между обеими армиями в нравственном их отношении была та разница, что 1-я надеялась на себя и на русского Бога, 2-я же, сверх того, и на князя Багратиона»3.
Так думали и другие очевидцы и участники событий, последовавших за объединением армий. «Тогда у нас радость была всеобщая, — вспоминал офицер И. Т. Радожицкий, — потому более, что армию князя Багратиона почитали мы, по незнанию, пропащею. Русские снова ободрились; собранные силы нашего православного воинства внушили каждому солдату приятную уверенность, что от стен Смоленска победа будет в наших руках, вместе с тем предел стремлению завоевателей и нашей бесконечной ретираде. Одно имя генерала Багратиона, известного храбростью, подкрепляло надежду в войсках. Я сам, соглашаясь с общим ожиданием, столько был в том уверен, что в письме отцу своему, жившему в Ярославской губернии, писал между прочим: “Войски наши отступили к Смоленску, может быть, пойдут и далее, но Бог-Рати-Он с нами, и мы будем в Париже”. При тогдашних обстоятельствах имя Багратиона для русских заключало в себе какое-то таинственное знаменование против апокалиптического имени Наполеона, как доброго гения против демона»4.
Соединение двух Западных армий, слившихся как две капли воды в одну, доставило людям радость и облегчение — они были теперь вместе и в два раза сильнее перед лицом страшного врага! Как вспоминал Федор Глинка, солдаты, подходя к Смоленску, «показывали руки с растопыренными пальцами — “прежде мы были так! (то есть корпуса в армии, как пальцы на руке, были разделены), теперь мы, — говорили они, сжимая пальцы и свертывая ладонь в кулак, — вот как! Так пора же (замахиваясь дюжим кулаком), так пора же дать французу разй — вот этак!” Это сравнение разных эпох нашей армии с распростертою рукою и свернутым кулаком было очень по-русски, по крайней мере очень по-солдатски и весьма у места»5.
Смоленск — это уже Россия. Смоленск был русским, родным городом, и он радушно встретил своих защитников. Десятки тысяч солдат, прошедших по опасным, пыльным дорогам Литвы и Белоруссии, в Смоленске получили передышку, неожиданный краткий отпуск. Они сознавали, что впереди их ждет неизбежное, страшное испытание, может быть, смерть. И командование не могло не дать людям насладиться отдыхом. «Три дня, — писал Дрейлинг, — прожили мы под Смоленском бурно и весело. Два месяца мы терпели всевозможные лишения. Теперь мы брали от жизни все и пользовались всем вволю, благо в городе еще можно было достать все что угодно»6. Вместе с тем в городе ощущалась тревога, днем и ночью царило лихорадочное веселье, всюду пили, шла игра в карты, купцы, предчувствуя катастрофу, «все задешево продавали»7.
Впрочем, не будем драматизировать состояние и настроение в армии Барклая. Ее солдаты и офицеры также вели себя достойно. Как отмечал Армфельд, наши солдаты стойко держались под огнем, сами переходили в контратаки, и вообще, «чудное, превосходное, храброе и выносливое у нас войско. Генерал Пален рожден для того, чтобы быть самым знаменитым воином в Европе. Генерал Ермолов, генерал Корф — люди с великим талантом. Самое незначительное обстоятельство в нашу пользу может иметь для нас счастливый оборот». Все случилось так удачно, будто Бог был на нашей стороне. «Соединение русских армий не могло совершиться с большим успехом: один день разницы мог бы иметь самые гибельные последствия. Такое счастливое соединение двух армий, несмотря на все усилия неприятеля, представлялось мне тогда же как знак особого расположения Провидения к будущему успеху нашего оружия», — вспоминал еще один участник похода 1-й армии, князь Н. Б. Голицын8. Наверняка так считали и другие. Им казалось, что начинается новый этап войны, что пришло время побед…
Двадцать третьего июля, впервые после начала войны, Барклай и Багратион встретились в Смоленске и обсудили планы грядущих операций. Теперь общая численность армии составляла 120 тысяч человек1. В приказе Барклая от 24 июня говорилось, что армии соединились, что «уже нет нам никакого к тому препятствия. Вскоре соберетесь вы, храбрые воины, вместе и общими силами противустанете врагу..». Заодно было объявлено еще об одной, пусть и небольшой, победе русского оружия, в сущности — о мелкой арьергардной стычке, закончившейся отступлением французского авангарда. В контексте событий под Смоленском эта стычка казалась предвестием больших побед: «Вчера арьергард 1 — й Западной армии, отражая стремление авангарда неприятельского в три раза сильнейшего, заставил его скрыться и искать спасения в лесах, с значительною в людях потерею»10.
«С нетерпением ожидаю наступления»
После соединения армий главнокомандующих беспокоил значительный разрыв их войск как с корпусом П. X. Витгенштейна, прикрывавшим Петербург, так и с армией А. П. Тормасова, противостоявшей на Волыни австрийским и саксонским корпусам. Вскоре, после стольких недель огорчений и тревог, пришла еще одна истинно радостная весть: Турция ратифицировала мирный договор с Россией, и с этого момента Дунайская армия адмирала П. В. Чичагова численностью 57 тысяч человек получила свободу действий. Оставив около десяти тысяч солдат для охраны границ, она могла двинуться на север, на помощь своим боевым товарищам. Ну а пока нужно было думать, как же воевать с Наполеоном.
Французская армия стояла на линии Витебск — Могилев. Сам император французов с гвардией квартировался в Витебске, в Орше находились старый знакомец Багратиона маршал Даву, а также Жюно и Груши, в Могилеве — Понятовский. Ней и Мюрат были выдвинуты в авангард, стоявший на дороге Витебск — Рудня — Смоленск. Это была одна из нескольких дорог, веером разбегавшихся от Смоленска на запад, северо-запад и юго-запад. Северо-западнее дороги на Рудню шла дорога на Поречье — Витебск, левее проходила дорога на Надву, которая в Рудне сливалась с главным трактом Витебск — Смоленск. Еще левее, то есть южнее, уже по берегу Днепра, тянулась дорога Смоленск — Красный — Орша. Наконец, дальше к югу проходила дорога на Мстиславль — Могилев, по которой Багратион со своей армией и пришел в Смоленск.
Главнокомандующие и их штабы напряженно думали, по какой же дороге выступит к Смоленску Наполеон. А он никуда не двигался! Восемнадцать дней он и его армия отдыхали — французы устали от форсированных маршей не меньше, чем русские. В окружении императора, так же как и в русских штабах, кипели споры о том, что делать дальше: вставать ли армии на зимние квартиры или двигаться на Смоленск и Москву? В Витебске Наполеон получил два неприятных известия: одно — о ратификации Стамбулом русско-турецкого мира и второе — о манифесте Александра I с призывом к россиянам подняться на народную войну. Это грозило повторением испанского варианта развития событий. Как известно, сопротивление испанцев французским оккупантам поначалу казалось в Европе нелепостью, противозаконным бунтом; военные теоретики считали, что неорганизованные мятежники с вилами и косами не устоят против регулярных войск, но месяцы народного сопротивления складывались в годы, французские войска непрерывно несли потери, и народная война стала походить на упорный пожар на торфяниках. Как образно писал Р. Делдерфилд, «враги Франции с удовольствием наблюдали за этой борьбой, полагая, что корсиканский людоед до смерти истечет кровью через рану в своей пятке»\". Теперь, в 1812 году, призыв к народной войне слетел с уст царя, и это поразило Наполеона, не ожидавшего от коронованного «брата» подобного «демократического» шага и надеявшегося, что им удастся-таки договориться между собой. Как полагают некоторые, именно эти действия Александра побудили Наполеона завершить в Витебске «Вторую Польскую войну» и начать Московский поход, чтобы как можно больнее унизить русского царя, заставить его подписать мир в старой русской столице, священном для русской нации городе. По словам находившегося возле Наполеона графа Сегюра, именно тогда император и решил идти на Москву.
В свою очередь, император Александр I приветствовал известие о соединении армий. Он писал Барклаю: «Так как вы для наступательных действий соединение (армий. — Е. А.) считали необходимо нужным, то я радуюсь, что теперь ничто вам не препятствует предпринять их и, судя по тому, как вы меня уведомляете, ожидаю в скором времени самых счастливых последствий. Я не могу умолчать, что хотя по многим причинам и обстоятельствам при начатии военных действий нужно было оставить пределы нашей земли, однако же не иначе, как с прискорбностью должен был видеть, что сии отступательные движения продолжились до Смоленска… Я с нетерпением ожидаю известий о ваших наступательных движениях, которые, по словам вашим, почитаю теперь уже начатыми… Ожидаю в скором времени услышать отступление неприятеля и славу подвигов ваших»12. После этих вежливых, но решительных слов отступать Барклаю было, кажется, уже невозможно. Но он не распознал тогда в царском письме скрытого предупреждения, не понял, что ему дается последний шанс…
Барклай полагал, что Наполеон двинется из Витебска на Поречье либо на Рудню с целью захвата Смоленска. 20 июля он писал подходившему к Смоленску Багратиону, что французы преследуют его арьергард «многочисленною кавалериею, из сего заключить можно, что под Смоленском на сих днях должно быть генеральное сражение»13. Багратион же был убежден, что Наполеон пойдет по кратчайшему пути, то есть по центральной дороге на Рудню. Следовательно, нужно не дожидаться его наступления, а двинуться вперед, навстречу Великой армии, и напасть на французов. При личной встрече 22 июля он убеждал Барклая «пользоваться сей минутой и с превосходными силами напасть на центр его и разбить его войска в то время, когда он, быв рассеян форсированными маршами… не успел еще собраться… Вся армия и вся Россия сего требуют». Это верно — общее настроение после соединения армий было весьма боевым, и все были готовы сразиться и взять реванш за отступление. Кроме того, это отвечало суворовским принципам, которые исповедовал Багратион, — движение вперед, разведка, перехваченная инициатива и моральное давление на противника. Примером может служить приказ Багратиона Платову 27 июня, накануне столь удачного для казаков боя при Мире: он предписывал атаману выделить два полка охотников и «…на него ударить. Я уверен, что неприятель или слаб и выжидает подкрепление, или робеет, почему и нужно нам самим его атаковать и показать, что идем на него, — стоять же перед ним долго на одном месте никак нам не должно, и обстоятельства не позволяют»14.
У трех дорог, не ведущих к победе
На военном совете 25 июля было решено двинуться по центральной дороге Смоленск — Рудня — Витебск. Расчет был на то, что по дороге на Рудню есть удобные позиции, заняв которые можно было дать Наполеону генеральное сражение. Идея движения на Рудню принадлежала Багратиону В конце июля он писал об этом Ростопчину: «Теперь, по известиям, неприятель имеет свои все силы от Орши к Витебску, где главная квартира Наполеона. Я просил министра и дал мнение мое на бумаге идти обеими армиями тотчас по дороге Рудни, прямо в середину неприятеля, не дать ему никакого соединения и бить по частям, насилу на сие его я склонил»15. Впрочем, порой и Багратионом овладевали сомнения — он ясно понимал, с кем имеет дело. 26 июня он писал Барклаю: «Ежели неприятель остановится в больших силах в своей позиции, то это мне кажется, лучше его не атаковать в крепкой его позиции, ибо сам мастер защищаться. Обеспокоить его казаками и выждать, чтобы он сам вышел нас атаковать, а тогда для нас лучше будет… Сие для того говорю, что вы мне сказывали, как нужно длить нашу кампанию»16. Да и сам Барклай склонялся к тому, чтобы с помощью маневров «вытащить» противника на открытые действия и, оценив его силы, дать ему сражение. Вообще, в этот момент он явно нервничал. «Я никогда не замечал у Барклая, — писал Левенштерн, — такого внутреннего волнения, как тогда; он боролся с самим собою: он сознавал возможные выгоды предприятия, но чувствовал и сопряженные с ними опасности»17.
Обоих полководцев страшило возможное окружение, мучила боязнь, что если армии разойдутся и растянутся по расходящимся от Смоленска дорогам, то неприятель этим воспользуется, чтобы разорвать их коммуникации и окружить поодиночке18. Поэтому было решено далеко от Смоленска не уходить, друг друга не терять и дальше, чем на один переход, не расходиться. Кроме того, решили присматривать за Московским трактом, выходящим из Смоленска на Дорогобуж, чтобы «корсиканское чудовище» не оказалось на нем раньше их самих. С продовольствием на это время проблем не было — его безостановочно подвозили из Торопца, Великих Лук и Белого.
К тому же армии отдохнули и пополнились резервами. Считается, что общая численность русских сил достигла тогда 120 тысяч штыков и сабель (77 тысяч в 1-й армии и 43 тысячи во 2-й). Помолясь, утром 26 июля обе армии выступили из Смоленска: 1-я армия (двумя колоннами) шла на Рудню по дороге через Приказ-Выдру, а Багратион (одной колонной) двинулся на Рудню через Катань. Впереди, как всегда, шел Платов со своими казаками и татарами. Для наблюдения за дорогой Смоленск — Орша к Красному из Смоленска был выдвинут генерал Неверовский с 27-й дивизией, прошедшей вместе со 2-й армией весь ее долгий путь от Волковыска до Смоленска. С Неверовским шли три казачьих полка и полк драгун. Первый день был удачен, обе армии беспрепятственно достигли мест ночевки, соответственно: 1-я — в Приказ-Выдре, а 2-я — в Катани. Но утром 27 июля приказа о выступлении в поход не последовало: Барклай вдруг получил сообщение об оживлении французов на другом прямом направлении, а именно на дороге Витебск — Поречье — Смоленск, то есть севернее дороги на Рудню. Не без оснований русское командование встревожилось: если основные силы неприятеля двинутся по Пореченской дороге, в то время как обе русские армии продолжат свой путь на параллельных с Наполеоном курсах, то французы захватят Смоленск, перехватят Московский тракт и зайдут им в тыл.
Особенностью положения русских командующих было то, что они не имели верных сведений о расположении противника и его силах. Было известно, что сам Наполеон находится в Витебске, но как он будет действовать — не знал никто. Барклай, получив сведения о движении французов по Пореченской дороге, предположил следующее: «Мне кажется, что сам Наполеон со своею гвардиею, частию легкой конницы и всею тяжелою кавалериею должен иметь пребывание в Витебске, по крайней мере на верное полагать можно, что сии войска стоят между Витебском и Поречьем, ибо в противном случае не мог бы оставаться в сем последнем месте находящийся там неприятельский отряд, который, по последним известиям, довольно силен и состоит из пехоты, конницы и артиллерии»\". И хотя, судя по цитате, все еще было вилами на воде писано, Барклай решил изменить порядок движения войск: 1-я армия перешла на Пореченскую дорогу, а 2-я заняла ее место на Рудненской дороге, у Приказ-Выдры.
Барклай поступил так, исходя из полученных от пленных сведений: «Пленные, в сии дни взятые нашими войсками, показывают согласно со всеми прочими полученными известиями, что впереди Рудни стоит король Неаполитанский с частию своей кавалерии и несколько пехоты, в самой же Рудне находится корпус маршала Нея, в недальнем расстоянии позади оного корпус вице-короля Итальянского, большая часть корпуса маршала Даву расположена в Любавичах и Бабиновичах…»2\"
Багратион с решением о переходе армий на другую дорогу согласен не был. При этом он вряд ли сам знал о неприятеле больше, чем Барклай, но считал, что действовать нужно иначе. 27 июля из Катани он писал Барклаю, что пока «узнать о силе его (Наполеона. — Е. А.) невозможно… средоточие его сил нам не довольно открыто, чтобы знать, где он именно находится». Поэтому Багратион опасался, что если 1-я армия двинется на Поречье, а 2-я — на Рудню, то Наполеон может «разделить нас вновь или, обойдя наш левый фланг», истребить обсервационный корпус Неверовского, расположенный в Красном, «которому помочь значущими силами мне будет чрезвычайно трудно или невозможно, если в то же время буду я сам атакован»21. Как стратег он рассуждал вполне здраво и поэтому опасался «сюрприза» от хитрого и опытного неприятеля — что вскоре, к сожалению, и последовало. Вместе с тем, заботясь о своем левом фланге, Багратион пренебрегал такими же заботами Барклая о правом (пореченском) фланге 1-й армии. Но ныне, знакомясь с перепиской обоих главнокомандующих, следует отметить, что Багратион, в отличие от Барклая, обладал некоей интуицией — это мы видели по его действиям в начале кампании, это видно и в процитированном письме об угрозе с левого фланга. Примечательно, что 27 июля Барклай писал императору, что «ночью от 25 на 26 число получены мною рапорты от начальников передовых войск, что все неприятельские аванпосты отступили из занимаемых ими мест, кроме состоящих в Поречье». Барклай не делает из этого никаких выводов, а вот Багратион в письме Аракчееву от 26 июля оценил этот внезапный и ничем не объяснимый отход французов из района Рудни, как бы почувствовав по легкому дуновению ветерка приближение грозы: «Я думаю, неприятель где ни на есть, да сильно сбирается, ибо со всех пунктов его кавалерия отходит. Сего мы узнаем не ранее как завтра», то есть не ранее 28 августа. Так, говорят, приближающуюся волну-убийцу цунами можно предугадать по необычайно сильному отливу… Действительно, Наполеон, узнав о передвижениях русских армий в районе Рудненской и Пореченской дорог, решил опередить Барклая и как раз в это время начал, согласно своему новому плану, собирать силы в кулак.
Как писал Клаузевиц, именно с этого момента между Багратионом и Барклаем «стали постоянно возникать разногласия и споры»22. 30 июля Багратион писал своему «агенту влияния» в штабе Барклая А. П. Ермолову: «Отношение обширное министра я получил, оно не заслуживает никакого внимания. Ибо невозможно делать лучше и полезнее для неприятеля, как он». Все, что делал или предлагал делать Барклай, начинает вызывать изжогу у Багратиона: «Истинно, я сам не знаю, что мне делать с ним? О чем он думает? Голова его на плахе, точно так и должно!» Из этого письма видно, что Барклай перестал советоваться с Багратионом и тот не знал общего положения дел. Неслучайно он просил Ермолова: «Узнай, ради самого Бога, где Тормасов, что он делает, куда он направит свой путь, где граф Витгенштейн? Без толку и связи не только операций, но ничего сделать невозможно»21. Самому Барклаю в тот же день Багратион со скрытой насмешкой и раздражением писал: «Прочитавши со вниманием мнение вашего высокопревосходительства, я не могу согласиться с причинами, которые заставили вас переменить прежнюю нашу диспозицию. Одни слухи не должны служить основанием к перемене операций, в которых всякая минута дорога, особливо по нынешним обстоятельствам. Естьли мы всегда будем думать, что фланги наши в опасности, то мы нигде не найдем удобной позиции…» В желании противоречить Барклаю во всем он тут опровергает главную мысль своего предыдущего письма министру от 27 июля, в котором высказывал особую заботу о своем левом фланге24.
А без воды..
Поначалу казалось, что Барклай в своих расчетах прав — пленные, взятые под Рудней в развернувшемся 27 июля бою французов с казаками Платова, показали, что Наполеон движется по Пореченской дороге. Это предположение подтвердилось и во взятых с бою штабных документах, о которых шла речь выше. Возможно, что тут французы как раз подбросили дезинформацию, укрепившую Барклая в решении перейти на Пореченский тракт. Впрочем, когда маневр этот удался, Барклай обрадовался — обе армии теперь сблизились, обе надежно прикрывали путь от Витебска на Смоленск и Москву, да и к расположенному севернее корпусу Витгенштейна открывалась «свободная коммуникация». Словом, как писал тогда Барклай императору, новое «положение имеет несомненные выгоды и дает полную свободу действовать с успехом по обстоятел ьствам»25.
А в это время недовольство Багратиона возрастало. В деревне со странным названием Приказ-Выдра совсем не было воды (а без нее ни каши не сварить, ни коней напоить). Добывать питьевую воду для десятков тысяч людей и лошадей в то жаркое лето стоило немалых трудов. Обычно в тех местах, где основные силы армии разбивали биваки, все окрестные колодцы были уже вычерпаны авангардом, озера, пруды и речки взбаламучены, а их берега загажены. Трава же или рожь на полях бывали выкошены, как писал один из участников похода, на пять верст вокруг26.
Солдатам и офицерам ничего не оставалось, как брать для своих нужд грязную воду, а это вело к дизентерии и другим болезням. Командир польского эскадрона Д. Хлаповский писал, что «от дурной пищи и дурной воды среди войск свирепствовала сильная дизентерия, в полку нашем почти с начата кампании многие солдаты страдали этой болезнью»27. Участник похода вестфальского корпуса пишет о том же: «Почти все гусары в той или иной степени заболели злокачественной дизентерией, так как пили грязную воду из луж»28. О непрерывном поносе у людей и лошадей писал и французский офицер Жиро де Л1Эн: «Страшная пыль, от которой ничего не было видно в двух шагах, попадала в глаза, уши, ложилась толстым слоем на лицо. Пыль и жара возбуждали сильную жажду, а воды не было. Поверят ли мне, что некоторые пили лошадиную мочу»29
Надежда Дурова вспоминала: «Жажда палит мою внутренность, воды нет нигде, исключая канав по бокам дороги; я сошла опять с лошади и с величайшим неудобством достала на самом дне канавы отвратительной воды, теплой и зеленой, я набрала ее в бутылку и, сев с этим сокровищем на лошадь, везла еще верст пять, держа бутылку перед собою на седле, не имея решимости ни выпить, ни бросить эту гадость, но чего не делает необходимость! Я кончила тем, что выпила адскую влагу»30. Примерно о том же сообщает нам и К. Клаузевиц: «В памяти автора еще ярко сохранилось впечатление об удручающем недостатке воды во время этой кампании; никогда в жизни ему не приходилось в такой степени страдать от жажды: приходилось черпать влагу из самых отвратительных луж, чтобы избавиться от этой жгучей муки, что же касается мытья, то часто целыми неделями о нем не было и речи»31. Лишь к концу похода русское командование стало обращать внимание на недостаток воды. В приказе по 2-й армии 20 августа было особо сказано: «Так как завтрашний день не будет на переходе достаточного количества воды, то оною запастись в манерках»32.
Из-за отсутствия воды в Приказ-Выдре 2-я армия повернула назад к Смоленску, оставив по всей дороге на Рудню свои посты и разъезды. И тут в действиях русской армии наступила странная пауза, доныне необъяснимая. Четыре дня (с 28 по 31 июля) обе русские армии… стояли, чего-то ожидая. Сам Барклай в донесении Кутузову позже, 17 августа, объяснял это тем, что нужно было «устроить продовольствие» обеих армий, ибо «непредвиденное движение 1-й армии к Витебску и Смоленску… переменило все сношения с запасами, для нее приготовленными, а без продовольствия действовать неможно»33.
Это была явная отговорка. Военные историки считают, что на самом деле Барклай, до той поры убежденный в необходимости наступления, вдруг отказался от этой идеи, остановился и стал поджидать неприятеля в подобранной им для сражения более или менее удачной позиции. Из столкновений своего авангарда с какими-то передовыми полками противника он сделал вывод, что против него — главные силы Наполеона. При этом двигаться дальше, чем на три перехода от Смоленска, он не решался, опасаясь, как бы противник не обошел 1-ю армию справа, от Поречья34. Впрочем, наблюдательный П. X. Граббе отмечал, что после соединения двух армий, когда все были убеждены в неизбежности наступления, ибо «так хотела армия, так решил военный совет», он тем не менее оставался «при мысли, что главнокомандующий тогда же принял намерение, противное всеобщему слепому увлечению, подал вид, будто разделяет его, но остался при прежней системе выжидания обстоятельств более верных»35.
Форсированные марши вперед и назад, сменявшиеся длительными остановками, были тяжелы и непонятны для солдат и офицеров. Павел Пущин 27 июля записал в дневнике: «Лагерь по дороге в Поречье. Мы должны были сняться с наших позиций в 5 часов утра, но вследствие нового распоряжения оставались на местах до 8 часов вечера. Построившись колоннами, мы вновь выступили на Смоленскую дорогу и, пройдя 5–6 верст в этом направлении, сделали привал. Через три часа мы двинулись, пройдя 2 версты, своротили влево. Темнота была ужасная. Моя лошадь… спотыкалась постоянно. Дождь и недостаток сна очень утомляли. Таким образом мы шли ночь с субботы на воскресенье. Мы шли проселком через лес. Темнота и дождь усиливались, и наше положение становилось невыносимо. Добравшись до дороги, идущей из Смоленска на Поречье, мы снова сделали привал до рассвета. Затем мы продвинулись еще на 10 верст к Поречью и стали бивуаком…» Это топтание под дождем, в темноте по лесным дорогам с возвращением к прежним местам вызывало всеобщее раздражение.
Неудивительно, что всюду царила неразбериха. Пущин пишет, что приказ о движении по одной и той же дороге был дан одновременно трем корпусам и двум кавалерийским дивизиям, причем по диспозиции 5-й корпус, в котором он сам находился, должен был выступить после всех, но «вместо того, чтобы сообразить, как поступить, чтобы поменьше людей морить, поступили как раз наоборот. Наш корпус, встав под ружье в 4 часа дня, тотчас покинул дорогу на Поречье, но через час ходу должен был остановиться, чтобы пропустить части, которые должны были идти впереди нас. Следовательно, нас потревожили слишком рано и лишили солдат нескольких часов отдыха, который им был необходим. Гораздо лучше было совсем нас не трогать с наших позиций, так как, пройдя 5 верст, мы должны были остановиться на ночлег». Выразительна и запись в дневнике Сен-При: «28, 29, 30, 31 — го — пребывание в Выдре. Плохая вода. Дурные сообщения»16.
В итоге у Багратиона, глядевшего на все это сумбурное движение войск и пассивность главнокомандующего 1-й армией, как и следовало ожидать, лопнуло терпение. Он в сущности почти вышел из повиновения Барклаю, полагая, что прежде принятый план наступления сам же Барклай де-факто отменил своим топтанием на месте. Кроме того, Багратион был оскорблен тем, что Барклай не советуется с ним, скрывает свои намерения. 29 июля Багратион написал Барклаю, что в Приказ-Выдре нет хорошей воды, возникло «затруднение в доставлении провианта», а защищать Рудненскую дорогу бессмысленно — «здесь нет позиции, на которой мог бы принять его (противника. — Е. А.) деятельным образом». Багратион вновь указывал на слабость, «подвешенность» корпуса Неверовского в Красном и писал, что «если мы здесь станем еще терять время, то он (противник. — Е. А.) может прибытием своим к Смоленску упредить меня и отрезать мне Московскую дорогу… Так как ваше высокопревосходительство не намерены предпринимать ничего важного против неприятеля и прежде принятый план атаковать его соединенными силами отменили, то я не вижу теперь никакой нужды со своею армиею защищать дорогу Рудненскую, которую одними легкими войсками удерживать весьма удобно». И далее Багратион фактически объявляет о своем выходе из подчинения Барклаю: «…по сим соображениям я покорнейше прошу ваше высокопревосходительство меня разрешить на счет моих действий, тем более что люди у меня день ото дня слабеют, и так, как выше объяснено, неприятель, обойдя наш левый фланг, заставить может без выстрела идти к Смоленску, в чем заблаговременно можно его предупредить»37. Да, пусть Багратион и страдал «неученостью», но то, что он предсказал тогда, в точности исполнилось буквально через несколько дней — Наполеон ударил по Смоленску с того направления, за которое особенно беспокоился Багратион и о защите которого просил Барклая.
Примерно в то же время он жаловался Ростопчину на Барклая: «Бог его ведает, что он из нас хочет сделать, миллион перемен в минуту, и мы, назад и в бок шатавшись, кроме мозоли на ногах и усталости ничего хорошего не приобрели… Истинно, не ведаю таинства его и судить иначе не могу, как видно не велено ему ввязываться в дела серьезные, а ежели мы его (неприятеля. — Е. А.) не попробуем плотно, по мнению моему, тогда все будет нас обходить, и мы тоже (будем) таскаться, как теперь таскаемся»38.
Глава пятнадцатая
Были ли русскими грузин Багратион и немец Барклай
«Командующие очень заняты»
В нерешительности Барклая Багратион стал усматривать недоброжелательное отношение к нему, злой умысел и даже измену. В тот же день, 29 июля, он написал А. А. Аракчееву послание с просьбой помочь ему получить отставку: «Истинно и по совести вам скажу, что я никакой претензии не имею, но со мною поступают так неоткровенно и так неприятно, что описать всего невозможно. Воля государя моего! Я никак вместе с министром не могу». Багратион стал проситься о переводе «куда угодно… а здесь быть не могу, и вся Главная квартира немцами наполнена так, что русскому жить невозможно, и толку никакого нет. Воля ваша, или увольте меня, хотя отдохнуть на месяц. Ей-богу с ума свели меня от ежеминутных перемен, я ж никакой в себе не нахожу. Армия называется только, но около 40 тысяч, и то растягивают как нитку и таскают взад и в бок. Армию мою разделить на два корпуса, дать Раевскому и Горчакову, а меня уволить. Я думал, истинно служу государю и Отечеству, а на поверку выходит, что я служу Барклаю. Признаюсь, не хочу!»1
В этом эмоциональном письме видны все те подводные камни в отношениях Багратиона с Барклаем, которые поначалу были скрыты в толще взаимных любезностей и светского, джентльменского поведения. В следующей главе об этом будет сказано подробнее, а сейчас заметим, что Багратиону, привыкшему к самостоятельному командованию армией, подчиняться Барклаю было невмоготу, особенно тогда, когда его не привлекали к выработке решений («со мною поступают так неоткровенно и так неприятно, что описать всего невозможно») и когда ему вообще неясны были план действий и намерения военного министра. Конечно, понять Багратиона можно — маневры Барклая между Рудненской и Пореченской дорогами вызывали раздражение и не у таких вспыльчивых людей, к каким принадлежал главком 2-й армией. Тревоги добавляло и то, что сам Багратион, в сущности, не знал, как поступить в создавшейся ситуации.
Как видно из цитаты, Багратион, раздраженный поведением Барклая, позволил себе ксенофобский выпад против якобы заполонивших Главную квартиру немцев и лично против Барклая. Это был не единственный случай подобного рода. То, что эти эскапады исходили от чистокровного грузина, делает всю ситуацию весьма пикантной. И. С. Жиркевич в своих мемуарах сообщает (возможно, со слов Ермолова), что между двумя полководцами в Гавриках (то есть 13 августа)2, произошла безобразная сцена: «Ты немец! — кричал пылкий Багратион. — Тебе все русское нипочем!» — «А ты дурак! — отвечал невозмутимо Барклай, — хоть и считаешь себя русским». Ермолов в этот момент сторожил у дверей, отгоняя любопытных: «Командующие очень заняты. Совещаются между собой!»2 Не думаю, что Ермолов все это придумал. Отношения между главнокомандующими были действительно скверными, что выражается в письмах Багратиона другим людям, при публикации которых издатели оставляют на месте бранных слов в адрес Барклая отточия. Да и то, что сохранилось в публикациях, более чем выразительно. В письме Ростопчину Багратион писал, что Барклай — «подлец, мерзавец, тварь… генерал не то что плохой, но дрянной, и ему отдали судьбу всего нашего Отечества»4. Описанная сцена «совещания» воспроизведена в советском, 1985 года, кинофильме «Багратион», где актеры, играющие роли спорящих полководцев, произносят свои реплики по-русски с характерным для каждого акцентом. Это невольно вызывает горькую улыбку — ведь оба эти человека: один — прибалтийский немец, выходец из шотландского клана, а другой — потомок грузинского царского рода, в сущности были великими русскими полководцами, искренне преданными России — своему Отечеству. Делавшие общее дело, они отчаянно ссорились, движимые чувствами взаимной неприязни, острого соперничества, забыв о том, что в такой момент, как никогда, нужно единство. Тут снова вспоминаются слова из письма Армфельда домой о том, как было бы хорошо, «если бы между нами существовало единство…».
Как тут не вспомнить и слова Н. Греча, писавшего: «У нас господствует нелепое пристрастие к иностранным шарлатанам, актерам, поварам и т. п., но иностранец, замечательный умом, талантами и заслугами, редко оценивается по достоинству: наши критики выставляют странные и смешные стороны пришельцев, а хорошие и достойные хвалы оставляют в тени. Разумеется, если русский и иностранец равного достоинства, я всегда предпочту русского, но доколе не сошел с ума, не скажу, чтобы какой-нибудь Башуцкий, Арбузов, Мартынов лучше Беннигсена, Ланжерона или Паулуччи. К тому же должно отличать немцев (или германцев) от уроженцев наших Остзейских губерний: это русские подданные, русские дворяне, охотно жертвующие за Россию кровью и жизнью и если иногда предпочитаются природными русскими, то оттого, что домашнее их воспитание было лучше и нравственнее… Можно ли негодовать на них, что они предпочитают Гёте и Лессинга Гоголю и Щербине» И далее: «Да чем лифляндец Барклай менее русский, нежели грузин Багратион? Скажете — этот православный, но дело идет на войне не о происхождении Святого Духа! Всякому свое по делам и заслугам… Отказаться в крайних случаях от совета и участия иностранцев было бы то же, что по внушению патриотизма не давать больному хины потому, что она растет не в России». Не менее важной кажется еще одна мысль Греча: «Дело против Наполеона было не русское, а общеевропейское, общечеловеческое, следственно, все благородные люди становились в нем земляками и братьями: итальянцы и немцы, французы (эмигранты) и голландцы, португальцы и англичане, испанцы и шведы — все становились под одно знамя»5.
Вернемся к вопросу о самоидентичности Багратиона. Во-первых, князь Багратион — потомок грузинских царей, чей род был древнее всех российских княжеских родов (включая Рюриковичей), — последовательно считал себя русским: «…Итак, прощайте. Я вам все сказал как русский — русскому» (из письма Аракчееву, июль 1812 года). Для него проблема грузинской идентификации даже не возникала. Из контекста всех подобных высказываний Багратиона (а их сохранилось немало) видно, что понятие «русский» идентифицируется им не с этнической принадлежностью к русской нации в современном понимании, а с имперской принадлежностью, с подданством российскому императору. «Русский» тогда был эвфемизмом понятия «имперский», «российский», а также отчасти «православный». В те времена этот взгляд был весьма распространен. Так, во время войны 1808–1809 годов со шведами генерал Каменский призывал солдат в атаку: «Покажем шведам, каковы русские. Не выйдем отсюда живы, не разбив шведов в пух! Ружья наперевес! За мной! С нами Бог! Вперед! Ура!» При этом обращался он к солдатам Литовского и Могилевского полков, польским уланам и гродненским гусарам, среди которых русских, наверное, почти не было. Об одном известном деятеле того времени бароне Убри писали: «Русский, но немец барон Убри», и даже так: «Убри, русский немец, французского происхождения»6.
Во-вторых, в силу этой своей осознаваемой российско-имперской идентичности, Багратион находился во власти предрассудков и фобий в отношении к «нерусским», к которым причислялись иностранцы — как подданные других государей, так и те, кого называли «немцами», «иноземцами», «иноверцами». Багратион не раз писал о засилье в армии «немцев». В своих письмах он также называл Барклая презрительно «чухонцем» («я повинуюсь, к несчастью, чухонцу»), что было даже более уничижительно, чем «немец», и намекало на дикость, неразвитость. «Я знаю, что вы русский, дай Бог, чтобы выгнали чухонцев, тогда я докажу, что я верный слуга отечеству»7; или: «Служить под игом иноверцев-мошенников — никогда!»8 В октябре 1805 года Багратион писал в таком же стиле цесаревичу Константину Павловичу: «Я знаю, что и вы желаете, бросьте иноверцов, держитесь только подданных. Мы имеем веру, присягу и любовь государю и всему дому вашему»1. «Мне, — писал Багратион из Молдавии Аракчееву, — нужны русские, а не иноземцы, они никогда не привыкли служить одному, а всегда многим служат»10. Для Багратиона и его единомышленников русский превосходит других по всем качествам. Он — особенный, а главное — верный, любящий царя и Отечество, не изменник, щедрый, открытый. Ростопчин писал Багратиону: «Обнимаю вас дружески и по-русски от души»\".
Немец — перец, колбаса! Во всех этих определениях и оценках можно усмотреть несколько семантических и иных слоев. Известно довольно сложное отношение в России к иностранцам, которых в XVII–XIXвеках обычно называли «немцами». Кроме бытовавших у всех народов комплексов восприятия иностранцев как «чужих», «ненаших», «непонятных», «опасных», в России был силен религиозный фактор — сознание превосходства и исключительности своей единственно истинной православной веры, ощущение религиозного (и соответственно — духовного) одиночества России после гибели православной Византии, обрекшей русских на изоляционизм, жизнь в окружении недружелюбных иноверцев — «папистов», «люторов», «агарян», покушавшихся на независимость России, что и действительно не раз случалось в истории.
Петровская эпоха внесла существенные поправки в эти представления. Россия, начавшая, по воле Петра Великого, модернизацию, воспринявшая многие достижения развитых европейских стран, изменшась. Ее двери открылись для иностранцев, приносивших с собой новые идеи, навыки, а также пороки и недостатки. Особенно сильно изменилось дворянство, правящий класс, который довольно быстро «онемечился» и «офранцузился» в том смысле, что особенно близко к сердцу воспринял, так сказать, «удобства западной жизни»: моду, комфорт, развлечения, а вместе с тем и популярные на Западе идеи. Это привело к некоторому пренебрежению собственной страной, ее прошльш, ее традициями, чему, кстати, весша способствовал сам Петр, искоренявший древнерусскую «старину». Но главное состояло в том, что правящая элита, правительство, власть сташ воспринимать себя как европейцев, а Россию — как страну, принадлежавшую к европейской ойкумене. Идеи просвещенного патриотизма, коренившиеся в реформах Петра Великого, строились на признании того факта, что русские — европейский народ, не уступающий другим европейским народам по своим способностям, что «мы» (русские) не «хуже других» («немцев») и с помощью просвещения быстро наверстаем заметное нам самим и унижающее нас отставание от прочих развитых народов в науках, военном деле и других сферах жизни. Увлечение, привычка к иностранному, впрочем, не мешали чувству патриотизма, любви к Отечеству. Вряд ли найдется человек, который мог бы обвинить Александра 1, говорившего и думавшего no-франиузски, в непатриотизме, в пренебрежении интересами России. Кстати говоря, несмотря на галломанию — увлечение всем французским, отношения между Россией и Францией в течение всего XVIII и начале XIXвека были преимущественно недружественными, даже враждебными. Пять раз они выливались в вооруженные конфликты, причины которых заключались в острых имперских противоречиях Франции и России в Восточной и Северной Европе, а также на Балканах.
Естественно, что наряду с отчетливой галломанией дворянства и развившимся на этой основе космополитизмом, характерным вообще для Европы того времени, в толще русского народа сохранялось недоверие ко всему иностранному, служившему предметом, с одной стороны, восхищения (достижениями, изобретательностью «немецкого ума»), а с другой — пренебрежения и насмешки. «Кургузый немец» в народной среде был символом смешного, жалкого, жадного иноземца, а присущие немецкому народу дисциплина, порядок, система вызывали смех у русских людей, часто поступавших «абы как», под влиянием сиюминутного порыва. В их устах «немец» был «сухарем», «сухим педантом», «безжизненным методиком».
Война — это не школа толерантности
Как всегда бывает во время войн, все вышеназванные комплексы и фобии обострились в 1812 году. Война с Наполеоном приобрела характер борьбы за существование государства, империи, подняла на поверхность общественного сознания как патриотические, так и ксенофобские чувствования. Все это проявлялось в разных формах. Для одних нашествие «двунадесяти языцев» вызывало к памяти времена освобождения страны от нашествия поляков в 1612 году, порождало желание подражать вождям русского народа Минину и Пожарскому, видеть в Кутузове их преемника. Недаром Пожарский и Минин упомянуты в обращении Александра к нации (заметим — не к «верноподданным», а к «нации»!). Тем самым открывались шлюзы для участия каждого россиянина в деле защиты Родины от завоевателей, и это сплачивало народ. Одни люди действительно делали полезное для обороны дело: поступали в воинскую службу, жертвовали деньгами, участвовали в создании народного ополчения. Другие же больше занимались пустословием в светских салонах. Далекие от войны петербургские дамы и барышни щипали корпию, гордо отказывались смотреть веселые французские пьески и представления. Только вот отказаться говорить по-французски все-таки не могли — другого языка они порой и не знали!
Вместе с волной просвещенного, а также «чувствительного», романтического патриотизма из глубин народа выплеснулись маргинальная ксенофобия, ненависть к инородцу, иностранцу, «немцу» вообще. Поведение на Русской земле завоевателей — французов, немцев из разных германских земель, поляков и других воинов Великой армии, по общему признанию, было отвратительным, а праведный гнев и желание отомстить за сожженные дома, деревни и села, разграбленные имения с лихвой оправдывали эту ксенофобию. Особенно поражало русских людей скотское обращение завоевателей с православными храмами и иконами — не забудем, что французы пришли в Россию из республиканской, атеистической страны, где революционное варварство нанесло непоправимый урон собственной церкви. Как вспоминал А. А. Щербинин, однажды им удалось ворваться во французский бивак, где, как пишет он, «мы нашли кофейные снаряды, еще наполненные и теплые… Ужас и негодование овладели нами, когда увидели мы большие образа, служившие столами на биваках французских»12. Ротмистр Л. А. Нарышкин 1 августа 1812 года писал отцу, обер-гофмаршалу A. JT. Нарышкину, из Смоленской губернии: «Патрули их делают разные насильства и мерзости с нашими жителями, а особливо ругаются над законом (имеется в виду православие. — Е. А.), ломают и тычут пиками в образа и делают конюшни из церквей. Не худо бы сделать это известным во всей России, чтоб этим еще более рассердить народ, чтоб он употребил все меры отомстить сим злодеям за закон, над которым они ругаются»13.
В немалой степени подъему ксенофобии способствовала тогдашняя власть. Весной 1812 года был издан особый указ о наблюдении за политическим поведением жителей западных губерний. К тому же с лета, также согласно высочайшему повелению, всем иностранцам предстояло пройти процедуру санации, разбора. Было решено «из иностранцев оставить в каждой губернии только тех, в благонадежности коих начальник оной совершенно уверен и приемлет на себя точную ответственность в том, что они ни внушениями личными, ни переписками или другими какими сношениями не могут подавать повод к какому-либо нарушению спокойствия или к совращению с пути порядка российских верноподданных, о каковых иностранцах прислать Министерству полиции немедленно списки… Всех тех иностранцев, кои окажутся неблагонадежными, и сомнения наводящих, выслать за границу». Ну а дальше, как говорится, пошла писать губерния. Сохранились составленные по всем ведомствам и учреждениям списки иностранцев; например: «Самуил Иванович сын Адлер, московский уроженец, коллежский секретарь, письмоводитель». В рубрике «С какого времени находятся в России» записано: «Всегда в России находился» или, как у многих других: «Родился в России». Но основной все же была графа «Приемлет ли начальник за него на себя ответственность». Каждый начальник должен был подумать, прежде чем написать в графе: «Означенные в сем списке чиновники, находясь большей частью уже долгое время в России, оказывали себя гражданами спокойными, правительству Российскому преданными и по долгу званий своих исправными, и потому и предполагать можно, что они и в будущее время не подадут причин к какому-либо на счет их от начальства неудовольствию»14.
В Царскосельском лицее в список попал лишь один иностранец, учитель немецкого языка у Пушкина и его товарищей Фридрих Леопольд Август де Гауеншильд, «29 лет, женат и имеет дочь Элизу, полутора лет, и сына Фрица, 7 недель». Он приехал из Вены недавно — в 1810 году, и даже гуманный директор Лицея Е. А. Энгельгардт все же поручиться за него не смог: «До сего времени поведения был хорошего, а впредь ручательства на себя не приемлю». Гауеншильда вместе с семьей выслали за границу\".
Свою роль сыграла и пропаганда — лубки, «афишки» главнокомандующего Москвы Федора Ростопчина. В этих «афишках», написанных псевдонародным, раешным языком, репродуцировались все расхожие штампы о «немцах» как о наглых, жадных грабителях, ничтожных, трусливых вояках, с которыми может справиться любая деревенская баба, вооруженная вилами. Все это не могло не отразиться на отношении разных слоев к иностранцам, а также к «своим» немцам.
Охота за шпионами
Обострившиеся патриотические чувствования причудливо переплетались со шпиономанией. Летом 1812 года в армии под Смоленском пошли слухи, что в захваченном экипаже генерала О. Себастиани нашли «заметки, в которых помечены числа и места день за днем передвижения наших корпусов. Передавали, — пишет П. С. Пущин, — будто вследствие этого удалили из Главного штаба всех подозрительных лиц, в том числе и флигель-адъютантов графов Браницкого, Потоцкого, Влодека (все — родовитые польские аристократы. — Е. А.) и адъютанта главнокомандующего Левенштерна (шведа)»16. Что лежало в основе этой истории? Майор барон В. Г. Левенштерн из штаба Барклая являлся его адъютантом и делопроизводителем секретной корреспонденции. 25 июля русские пленили князя Гогенлоэ, командира Вестфальского конного полка. Из плена он просил Мюрата принять русского парламентера, чтобы тот мог забрать его личные вещи и повозку. Левенштерн и был тем парламентером, а одновременно — разведчиком. По его словам, ему было поручено собрать данные о войсках противника, а главное — дезинформировать французов относительно движения корпуса Витгенштейна, который отделился тогда от основной армии Барклая и двинулся в северо-западном направлении для защиты Петербурга. Чтобы корпус Витгенштейна смог оторваться от французов, было придумано так, что сопроводительные бумаги Левенштерну были подписаны именно Витгенштейном. Это якобы косвенно свидетельствовало о присутствии генерала в месте встречи французами парламентера. Левенштерн считал, что задуманная хитрость удалась, и благодаря ей Витгенштейн сумел уйти от преследовавшего его маршала Удино на два-три перехода, что было тогда весьма важно. Из беседы с генералом Себастиани, в расположение дивизии которого Левенштерн попал, он узнал весьма важную новость о стратегических планах Наполеона: «Генерал Себастиани болтал без умолку, наслаждаясь, по-видимому, своей собственной речью, из его болтовни я узнал план Наполеона оставить один корпус оперировать на Двине и идти с остальными силами на Смоленск и Москву. Эта болтливость не пропала даром: я поспешил по возвращении довести об этом до сведения главнокомандующего, который приказал мне немедленно изготовить донесение императору, изложив в нем те доводы, на основании которых я предполагал, что Наполеон не пойдет на Петербург. Ныне все думают, что они поняли сразу намерения императора французов, но в то время, о котором я говорю, мнения по этому поводу очень расходились»17. Последнее верно: русское руководство долго не знало, в каком направлении (на Москву или на Петербург) пойдет главная армия французов. Еще 6 августа Ростопчин писал Багратиону: «Мне кажется, что он (Наполеон — Е. А.) вас займет (то есть отвлечет. — Е. А.), да проберется на Полоцк, на Псков, пить невскую воду»18.
Рапорт Левенштерна был приложен к донесению Барклая царю от 25 июля; при этом Барклай писал, что нечто подобное о намерении Наполеона он узнал и из рапорта генерала Д. С. Дохтурова\". Так что информация о намерениях французов двинуть основные силы на Москву приходила к Барклаю из разных источников. Теперь вернемся к упомянутой выше записи в дневнике Пущина. Действительно, почти сразу же после возвращения Левенштерна под Рудней были захвачены штабные бумаги Себастиани, в которых была обнаружена записка Мюрата о предстоящем наступлении русских у Рудни. Подозрение в разглашении военной тайны пало на Левенштерна, который, выйдя еще в 1802 году в отставку, уехал в Европу, а в 1809 году служил во французской армии и поэтому хорошо знал генерала Себастиани. Предполагали, что Левенштерн-то и разболтал старому знакомцу о планах своего командования. Под благовидным предлогом Левенштерна послали с письмом Барклая в Москву, к Ростопчину. Барклай писал тому, что «польза службы Его императорского величества требует, чтобы ваше сиятельство изволили отправленного при сем адъютанта моего майора Левенштерна задержать до окончания войны в Москве под благовидными какими предлогами и покорнейше прошу вас приказать за всеми его сношениями и знакомствами иметь строгий секретный надзор»20. Именно тогда выслали в Москву и несколько штабных офицеров — поляков.
Двадцать первого августа, после проверки, Барклай написал Ростопчину, что причина высылки Левенштерна «состояла в том, чтобы в отсутствие его открыть некоторые относящиеся до его обстоятельства, обратившие на него внимание. Ныне же после всех исследований не открывши ничего подозрительного, чтобы в вину ему ставить, можно было… возвратить его ко мне обратно»21. Левенштерн был возвращен в действующую армию и отличился в сражении при Бородине, а также в Заграничном походе, как и упомянутые выше поляки, с которых также вскоре сняли подозрения.
И все же откуда секретные сведения попали к Себастиани? Левенштерн все валит на интриги своего недоброжелателя Ермолова и на евреев-лазутчиков: «Евреи, коих было множество в нашем лагере, которые слышали все разговоры офицеров и даже генералов и выводили из них свои заключения, смотря по тому, насколько они были развиты… продавали за несколько дукатов, без малейшего угрызения совести своей… и не подвергались по этому поводу ни малейшему подозрению и преследованию: никакого следствия не было произведено, и они были по-прежнему терпимы в армии. Мы по-прежнему получали от них сведения о движении французской армии, которая, со своей стороны, знала обо всех наших действиях. Операционный план войны может быть тайною не только для неприятельской армии, но и для самих служащих в армии, так как он бывает известен в подробности всего нескольким лицам, но движение, совершаемое несколькими тысячами человек, никогда не может остаться тайною, о нем знает всякая маркитантка хотя бы за час до его выполнения, это понятно само собою. Поэтому неудивительно, что генералу Себастиани было известно о движении, которое предполагалось выполнить, чтобы застигнуть его врасплох»22. Аргумент Левенштерна о знании первой же маркитанткой маршрута движения корпусов неубедителен. Как выяснилось через несколько лет, виновником разглашения секретных сведений был флигель-адъютант поляк князь Любомирский, но сделал это он неумышленно: он написал своей матери, в имение Ляды, попадавшее в зону военных действий, чтобы она срочно покинула свой дом из-за того, что скоро тут разгорится бой. Но штаб Мюрата как раз и стоял в Лядах, письмо заботливого сына попало прямо к маршалу, а от него сведения о движении русских войск стали известны Себастиани, находившемуся в авангарде Мюрата21.
Думается, что в деле Левенштерна евреи были ни при чем, но в целом он верно отметил их важную роль в делах разведки. «Лазутчики» в большом количестве вербовались из местных евреев. Действительно, литовские и белорусские евреи поставляли сведения о противнике как русским, так и французам. К тому же французы получали информацию и от симпатизировавшего им польского населения. Евреи-лазутчики использовались и для провокаций. При отступлении французов через Березину маршал Удино обманул командующего 3-й Западной армией Чичагова с помощью евреев города Борисова, которых сам дезинформировал относительно истинного места предстоящей переправы французской армии. Эту ложную информацию трое евреев сообщили Чичагову, и тот, опираясь на нее, увел армию от Борисова ниже по течению Березины и тем самым позволил остаткам Великой армии беспрепятственно форсировать реку выше Борисова, у Студенки. По приказу Чичагова лазутчики были повешены как предатели. Точна ли эта история, изложенная К. А. Военским24, наверняка мы не знаем, но то, что разведка армии позорно провалилась, хорошо известно: благодаря нераспорядительности Чичагова Наполеон сумел вырваться из почти безвыходного для французов положения и продолжал еще два года поливать кровью землю Европы.
В августе 1812 года под Смоленском, во время движения колонн, был пойман французский шпион, о котором сохранилась запись в походном журнале Л. А. Симанского за 3 августа: «С корпусом ходила одна женщина в синем суконном платье и на вопрошающих ее отвечала и называлась то прачкой Лаврова (генерала. — Е. А.) или армейского солдата женой, но вчерась сей обман открылся, и ее один казак, от коих ничего на свете и ни один обман укрыться не может, поймал и узнал в ней шпиона — поляка»25. П. Пущин примерно в то же время внес в свой дневник более «романтическую» версию разоблачения: «В продолжение целого дня какая-то женщина шла с нашей колонной и говорила тем, кто ее спрашивал, что она принадлежит генералу Лаврову. Все удовлетворялись таким ответом, пока один шутник не вздумал за ней ухаживать и в порыве страсти сорвал головной убор, из-под которого показалась мужская голова. Оказалось, что это шпион, его отправили в Главную квартиру». Естественно, что такие случаи порождали шпиономанию — неизбежную спутницу войны. На следующий день Пущин записал в дневник: «Вчерашнее происшествие со шпионом заставило меня быть осмотрительнее. Заметив сегодня какого-то субъекта, одетого по-городски, который прогуливался по нашему лагерю и расспрашивал, где стоянка великого князя (вспомни, читатель, Пьера Безухова на Бородинском поле. — Е. А.), я его арестовал и отправил к дежурному»26. Здесь мы видим типичную реакцию человека в состоянии шпиономании — обращать внимание на тех, кто чем-то выделяется из толпы. Впрочем, нужно быть очень плохим шпионом, чтобы, вырядившись в женскую одежду, тащиться мимо солдатских колонн, привлекая всеобщее внимание алчущих продажной женской ласки тысяч мужчин, или же, нарядившись в гражданскую одежду, бродить среди военных…
Шпиономания процветала и в тылу. Известно, что история отставки выдающегося государственного деятеля М. М. Сперанского имела шлейф из слухов о его измене, о том, что он в качестве платы за измену и шпионаж получает бриллианты от французского посланника. Усилилось недоверие не только к иностранцам, но и к «своим» немцам, таким как Барклай. Как это часто бывало в истории с «немцами», их деятельность ассоциировалась с неудачами, поражениями, их подозревали в измене. Носить иностранную фамилию в то время значило в некотором смысле быть подозреваемым. Недаром Левенштерн писал, что он не рекомендовал приехавшему офицеру, прибалтийскому немцу, подавать прошение о приеме на русскую службу во время войны — к людям с немецкими фамилиями тогда относились подозрительно. Как писал Ростопчин министру полиции Балашову, «ненависть народа к военному министру произвела его в изменники потому, что он не русский»27.
Так же, как Багратион, думали о «немцах» тогда многие люди, причем весьма умные и образованные. Взять, к примеру, 29-летнего Арсения Андреевича Закревского, будущего графа, министра внутренних дел, генерал-губернатора Москвы времен Николая I, а в 1812 году адъютанта Барклая, директора его канцелярии. Закревский был, без сомнения, предан Барклаю, обязан ему всей своей карьерой. Но несмотря на это, 5 августа 1812 года он так писал из-под Смоленска своему приятелю, графу М. С. Воронцову, командиру 2-й сводно-гренадерской дивизии 2-й армии: «Теперь мы не русские, оставляем город старый. Нет, министр наш не полководец, он не может командовать русскими». На следующий день, 6 августа, он продолжил: «Холоднокровие, беспечность нашего министра я ни к чему иному не могу приписать, как совершенной измене (это сказано между нами), ибо внушение Вольцогена не может быть полезно». Закревский повторяет широко распространенный в армии слух, что выходец из Пруссии барон Юстус Адольф Вольцоген, флигель-адъютант императора Александра, сподвижник Фуля, — шпион. Человек высокообразованный, умный, толковый (но, к сожалению, не знавший русского языка), он, дежурный штаб-офицер, пользовался влиянием при штабе Барклая и по каким-то причинам конфликтовал с начальником Главного штаба Ермоловым. В войсках упорно твердили, что Вольцоген имеет некую власть над Барклаем, подчинил его себе и ведет армию к катастрофе. Между тем все это были наветы: Вольцоген был ярым врагом Наполеона, одним из первейших ратовал за уход армии из Дрисского лагеря, призывал укрепить Смоленск, потом он отважно воевал под Витебском и Смоленском, был контужен под Бородином и отличился в сражении при Тарутине и в Заграничном походе. Но в общественном мнении армии все это значения не имело: Вольцоген — враг, агент Наполеона! Это и отразилось в письме Закревского, который, сам находясь возле Барклая, тем не менее считал, что вредному внушению Вольцогена «первый пример есть тот, что мы покинули без нужды Смоленск и идем Бог знает куда и без всякой цели для разорения России. Я говорю о сем с сердцем, как русский, со слезами. Когда были эти времена, что мы кидали старинные города? Я, к сожалению, должен вам сказать, что мы, кажется, тянемся к Москве, но между тем уверен, что министра прежде сменят, нежели он туда придет. Его не иначе должно сменить, как с наказанием примерным… Будьте здоровы, но веселым быть не от чего. Я не могу смотреть без слез на жителей, с воплем идущих за нами с малолетними детьми, кинувши свою родину и имущество. Город весь горит. В грусти весь ваш А. З.»28.
Наши «отяготители». Рассеивать сомнения просвещенного читателя относительно нелепости всех этих фобий вроде бы излишне, если бы отголоски их не были живы даже в научной литературе, в работах уважаемых мною авторов. Так, в замечательной своим новаторством книге Н. А. Троицкого можно прочитать и такое: «Российский генералитет в 1812 г. был отягощен не столько доморощенными бездарностями из дворянской знати, вроде П. А. Шувалова или И. В. Васильчикова, сколько иностранцами — и обрусевшими, и новоявленными, иные из них даже не знали русского языка (как, например, К. Л. Фуль и Ф. Ф. Винценгероде). Высокие командные посты занимали Л. Л. Беннигсен и П. X. Витгенштейн, Ф. О. Паулуччи и К. Ф. Багговут, Ф. Ф. Эртель и П. П. Пален, И. Н. Эссен и П. К. Эссен, Ф. Ф. Штейнгель и Ф. В. фон дер Остен-Сакен, А. Ф. Лонжерон и К. Ф. Левенштерн, Ф. К. Корф и К. А. Крейц, К. О. Ламберт и Э. Ф. Сен-При, О. И. Бухгольц и К. К. Сивере, И. И. Траверсе и Е. Ф. Канкрин, Е. X. Ферстер и X. И. Трузсон, принцы Евгений Вюртембергский и Карл Мекленбургский, не говоря уж о тех, кто был в меньших (но тоже генеральских) чинах, как И. И. Дибич, К. И. Опперман, О. Ф. Кноринг, А. X. Бенкендорф, Г. М. Берг, Б. Б. Тельфрейх, К. Ф. Ольдекоп, А. Б. Фок и др.»29.
Ставить всех этих очень разных людей в число тех, кто «отягощал» русскую армию даже больше, чем «доморощенные бездарности», по меньшей мере несправедливо. Да, многие из этих людей не были русскими патриотами в том смысле, что, наверное, не очень умилялись при виде русской народной пляски, кокошников и даже плохо говорили по-русски. Но одни из них (немецкое прибалтийское дворянство) были подданными Российской империи в четвертом или пятом поколении (в 1810 году как раз исполнилось сто лет русского господства в Лифляндии и Эстляндии) и верно служили императору, а значит, России. Другие были наемниками-профессионалами (что в тогдашней Европе тоже не было каиновой печатью) или французами-эмигрантами, изгнанными революционерами из своей страны. Для них понятия чести, ответственности отнюдь не были пустым звуком, и большинство из них совсем «не отягощали» русский генералитет, а относились к его золотому фонду. Известно, что на войне с Францией французские эмигранты рисковали больше других — им попадать в плен было невозможно, эмигранта, захваченного с оружием в руках, тотчас расстреливали.
Если судить по данным, приведенным в энциклопедии «Отечественная война 1812 года», большинство упомянутых Н. А. Троицким «немцев» — кавалеры высшего воинского ордена Святого Георгия, а один даже кавалер трех классов этого ордена! Этот высший воинский орден России, как известно, давали только за мужество, подвиги и ранения на поле боя. Вышаркать на дворцовом паркете Георгия было невозможно. Любопытно, что в приведенном перечне «отягощавших» русскую армию иностранцев самим автором указаны инициалы этих людей. В большинстве своем они скрывают не имена, данные им от рождения в лютеранских кирхах или католических соборах, а те русские имена и отчества, которые им присвоили их русские коллеги, окружающие. Во имя России сложили свои головы такие люди, как эстляндский немец Карл Федорович (Карл Густав) Багговут (он так и не успел получить за Бородино орден Святого Александра Невского), а также граф Эммануил Францевич Сен-При — начальник Главного штаба 2-й армии Багратиона. Француз-аристократ, пэр Франции, потерявший буквально все — родных, состояние, родину, он был искренне предан России, давшей ему убежище. Известно, что Наполеон после своего прихода к власти запретил Сен-При, в отличие от многих других эмигрантов, возвращаться на родину. Сен-При отличился в сражении при Аустерлице (удостоен ордена Святого Георгия 4-го класса), был ранен картечью в ногу при Гутштадте, получил тяжелую контузию при Бородине. Он имел золотую шпагу «За храбрость» с алмазами. Позже, во время Заграничного похода, за взятие Реймса он удостоился Георгия 2-го класса. Там же Сен-При был смертельно ранен, умер в Ланне и был похоронен в родной, французской земле.
Другого француза — эмигранта Карла Осиповича Ламберта — считали одним из лучших русских генералов, он был кавалером Георгия 3-го класса, имел золотую саблю «За храбрость» с алмазами. То же самое можно сказать и о другом французском аристократе, полковнике графе Александре Луи Андре (Александре Федоровиче) Ланжероне, проведшим всю свою жизнь в сражениях в рядах русской армии, а потом ставшим одним из знаменитых строителей Одессы (Георгий 3-го класса и орден Андрея Первозванного, полученный в Париже прямо из рук императора Александра I). Отличились доблестью, мужеством, проливали свою кровь (в буквальном, а не в переносном смысле) за Россию, были тяжело ранены в бою и многие другие «отяготители», в том числе во множестве «наши», прибалтийские немцы. Среди курляндцев отметим Фабиана Вильгельмовича (Фабиана Готлиба) Остен-Сакена. Он был ранен в бою в голову, имел Георгия 2-го класса, а также орден Святого Андрея Первозванного за мужество в сражениях под Бриеннле Шато и Лa-Ротьере. Федор Карлович (Фридрих Николай Георг) Корф был ранен в бою в ногу, имел среди своих наград двух Георгиев (4-го и 3-го класса). Киприан Антонович (Циприан Гвальберт) Крейц был страшно изуродован в боях (ранен пулей в правый висок, два сабельных удара в голову, два удара штыком в плечо, попал в плен в войну 1806— 1807годов, при Бородине был контужен в правый бок, ранен картечью в правое плечо, получил пулю в правую руку и осколок гранаты в правую ногу). За свои подвиги он имел Георгия 2-го класса и много других наград.
Помянем и героическихлифляндцев: Петра Петровича трейдера (контузия в правое плечо, остался в строю; при Бородине ранен пулей в левую ногу, контужен в правую, потом пулей же — в правую ногу), имел награду — Георгия 4-го класса, как и Федор Иванович Сандерс (контузия картечью в левое бедро и руку, в лицо пулей). Упомянем и эстляндцев: Богдана Борисовича (Готгарда Августа) Гейфрейха (контужен картечью в бок при Аустерлице, ранен картечью в правую руку при Браилове, имел Георгия 4-го класса, золотую шпагу «За храбрость» с алмазами, в 1813 году контужен ядром в левую ногу под Лейпцигом, но остался в строю) и Фаддея Федоровича (Фабиана Готгарда) Штейнгеля. Он был контужен в голову, удостоился золотой шпаги «За храбрость» и ордена Святого Александра Невского.
А вот настоящий (гессен-дармштадтский) немец — Карл Иванович Опперман. У него был на груди Георгий 3-го класса за взятие крепости Торн. Сын голландского садовника Александр Борисович Фок был ранен пулей в бок, награжден Георгием 3-го класса за Прейсиш-Эйлау, позже ранен пулей в грудь и руку. Его брат Борис водил в рукопашную схватку под Бородином гренадер своей дивизии и удостоен за это Георгия 3-го класса. Замужество в Русско-турецкой войне был пожалован Георгием 4-го класса еще один упомянутый «обременитель» — лифляндец Карл Федорович Ольдекоп, а еще раньше того же ордена за взятие Вильно в 1794 году удостоился эстляндец Иван Николаевич (Магнус Густав) Эссен (тяжелая контузия ядром при Фридланде). Другой Эссен (Петр Кириллович, Эссен 3-й), герой Прейсиш-Эйлау, получил Георгия 3-го класса за выдающееся мужество, как и упомянутый в списке Троицкого еще один «немец» — Карл Карлович Сивере (за мужество при Бородине).
Граф Петр Петрович Пенен (курляндский немец), герой сражения под Витебском, был одним из блестящих русских кавалерийских генералов, «с редкой предприимчивостью и быстрым соображением». Потом, после выздоровления после болезни, отличился во многих битвах во время Заграничного похода русской армии (имел Георгия 4-го класса за сражение при Лопачине, Георгия 3-го класса за сражение при Прейсиш-Эйлау, орден Александра Невского). Тяжко раненный в Лейпцигском сражении 1813 года, он вернулся в бой и потом удостоился Георгия 2-го класса за взятие Парижа.
Не знавший русского языка немец из Гессена Фердинанд Федорович Винценгероде (Георгий 2-го и 3-го класса, Владимир 1-й степени) тем не менее стал по воле «немца» Барклая фактически первым русским партизаном. О боевом товарище Винценгероде по летучим отрядам и освободителе Нидерландов, а потом начальнике Третьего отделения А. X. Бенкендорфе не приходится и говорить — его патриотизм несомненен, как и верность России главного генерал-интенданта, а потом незаурядного министра финансов Георга Людвига (Егора Францевича) Канкрина. Под конец приведу отрывки из биографии еще одного эстляндского немца, Адама Отто Вильгельма Бистрома 2-го: «В ходе Русско-прусско-французской войны 1806–1807 гг., командуя батальоном Литовского полка, был в сражениях под Пултуском, Прейсиш-Эйлау (ранен в голову картечью), Гутштадтом, Гейльсбергом, Фридландом (контужен ядром в грудь), 12. 12. 1807 произведен в полковники. С 6. 3. 1808участвовал в Русско-шведской войне 1808–1809 гг., а с 1811 г. командовал бригадой… участвовал в деле под Островно, за отличие в Смоленском сражении награжден орденом Св. Анны 2-й степени… за геройские действия в Бородинском сражении отмечен орденом Св. Владимира 3-й степени. Затем постоянно находился в арьергардных стычках с неприятелем, за отличие при Спас-Купле награжден алмазными знаками к ордену Св. Анны 2-й степени. Участвовал в сражении при Тарутино, особо отличился в Мсигоярославецком сражении: утром 12 октября его бригада первой вступила в город и до вечера не выходила из боя. При преследовании неприятеля действовал в авангарде армии. За взятие Вязьмы награжден орденом Св. Георгия 4-го класса. 28. 4. 1813 за отличие при Малоярославце произведен в генерал-майоры со старшинством от 12. 10. 1812. В кампанию 1813 г. неоднократно находился в авангардных делах, отличился в Лейпцигском сражении, где войска под его командой захватили 56орудий (награжден золотой шпагой “За храбрость” с алмазами). В кампании 1814 года находился при блокаде Майнца, при штурме Реймса ранен пулей в левое плечо. За взятие Монмартрских высот под Парижем удостоен ордена Георгия 3-го класса». Участвовал во 2-м походе во Францию, умер в 1826 году генерал-лейтенантом. А еще у него был такой же героический брат Карл Генрих Георг Бистром 1-й, кавалер Георгия трех степеней (4, 3 и 2-го класса). В боях он был многократно ранен: в левую ногу, потом в левое плечо, в правую щеку с повреждением челюсти и вскоре умер от последствий ранений. Кроме множества подвигов с его именем связан захват маршальского жезла знаменитого Даву. Он был командиром любимого Багратионом лейб-гвардии Егерского полка.
И последнее, так сказать, на заметку. А. Бутенев, приехавший в Волковыск и сердечно принятый при штабе Багратиона, писал, что близким, домашним человеком при князе был… иностранец, француз по происхождению: «В числе близких к князю Багратиону лиц необходимо еще упомянуть о старом французском эмигранте Мустье (de Moustier). Он состоял в чине полковника нашей службы и носил кавалерийский мундир, но не имел никакой особой должности, а был только приятелем князя и сопровождал его еще в Турецкой войне, хотя не знал ни слова по-русски, а князь Багратион плохо объяснялся на французском языке. Прекрасный, седовласый, высокого роста старик был настоящий представитель доблестного французского дворянства прежних времен». Он был телохранителем последнего французского короля, защищал от толпы покои Марии Антуанетты, сопровождал короля во время бегства в Варен, чудом остался жив, бежал из Парижа, был принят при русском дворе, получил пенсию и «привязался к князю Багратиону»30. О другом иностранце из окружения Багратиона сказано в акте 13 сентября 1812 года о выдаче денежных награждений согласно завещанию князя: «Позеф Гави, как служивший ревностно и усердно при покойнике с 1806-го (года) до самой смерти без жалованья, — шесть тысяч рублей и верховую серую лошадь» \".
Глава шестнадцатая «Желал бы иметь крылья»
Подарок в день рождения
Конечно, посылая письмо Аракчееву с просьбой об отставке или отпуске, Багратион понимал, что просить отпуск на месяц или перевод в Молдавию в такой страшный момент в истории своей страны он не может. Им двигали обида, неприязнь к Барклаю и желание воздействовать через временщика на императора Александра, добиться отставки Барклая и передачи всей полноты власти над армией ему, Багратиону.
Такого же мнения в армии придерживались многие, если не большинство генералов и офицеров. Отказ Барклая от начатого было решительного наступления на Рудню их удивил. Именно к этому времени некоторые историки относят рост недовольства главнокомандующим 1-й армией среди генералитета. Своими действиями Барклай как бы подкреплял сомнения на свой счет. Известно, что 1 августа он снова переменил планы — в очередной раз двинул 1-ю армию к Рудне и у местечка Гавриков встал в показавшуюся ему удобной позицию в ожидании Наполеона, который — как он предполагал — захочет отметить свой день рождения (3/15 августа) очередной победной битвой и непременно двинется на русскую армию. Он писал Багратиону 1 августа: «Я полагаю, что неприятель 3-го числа, в день рождения Наполеона, возьмет намерение напасть на нас»1. Багратиону же был дан приказ идти по дороге вдоль Днепра к Надве, где он уже проходил со своей армией накануне. Этот новый приказ вызвал недовольство во 2-й армии: известно, что по той же самой дороге, по которой до этого прошли десятки тысяч людей и лошадей, лучше снова не ходить: окрестности пусты и изгажены, чистой воды, сена да и травы близко к дороге днем с огнем не найдешь. Но Багратион все-таки подчинился приказу Барклая и вежливо отвечал ему: «Желая содействовать в намерениях ваших, предписал я войскам завтра выступить, но долгом моим поставляю объяснить вашему высокопревосходительству прискорбие мое» и далее со скрытым раздражением и издевкой пояснял, что солдаты его корпусов, непрерывно переходя с места на место, устали и что «сверх того, следуя по одной дороге с 2-й колонной вверенной вам армии, непременно буду задержан обозами оной. Не могу скрыть от вашего высокопревосходительства… что 2-я армия от подобных движений будет скоро совсем недвижима, ибо люди и лошади не имеют ни малейшего отдохновения… никто поспеть не может»2. Тем не менее авангард 2-й армии — корпус генерала М. М. Бороздина — двинулся опять от Смоленска к Надве. Корпус генерала Раевского должен был выступить из Смоленска на следующий день, следом за дивизией принца Вюртембергского. Но корпус Раевского (по независящим от него причинам) задержался с выходом из Смоленска на несколько часов. И вскоре стало ясно, что это опоздание оказалось для России истинным даром судьбы!
В тот же день Багратион получил от Барклая диспозицию предстоящего наступления, приуроченного ко дню рождения Наполеона. Мысль эта показалась князю Петру не самой удачной: «Воля ваша, но мне кажется, что всегда худой день выбрали атаковать в именины Наполеона. Он весьма упорно будет драться, ибо он им подаст большой дух — нужно атаковать его 5-го, нежели 3-го». К тому же подошедшие по грязи войска нуждались в отдыхе, «если же не пойдут они, тогда мы можем на них напасть 5-го числа». Князя вообще тревожила мысль, что кто-то в окружении Барклая работает на врага (скорее всего, имелся в виду Вольцоген), что Барклаю дают ошибочные советы устроить битву в день рождения императора французов: «Истинно вы обмануты, и вас ведут не тогда, когда мы хотели, а когда они хотят». Мысль о сражении вдруг стала беспокоить князя, и он отнесся к столь казалось бы желанной для него идее сражения с непривычным для него сомнением, удивлялся неожиданной решимости Барклая, полагал, что тут нечисто и смелость обычно осторожного Барклая навеяна чьим-то наушничеством: «Вы всегда избегали дать сражение путем, да притом всегда, теперь вдруг вздумали в именины черта дать баталию или бежать отсюда 5-го, везти по грязи»1.
Наполеон действительно хотел провести день рождения на поле битвы, но только не там, где думал его встретить Барклай. Сведения о выступлении русских армий на Рудню Наполеон получил уже рано утром 28 июня и на следующий день принял решение перебросить свою армию на левый берег Днепра и форсированным маршем двинуться к Смоленску, чтобы внезапно овладеть им. При этом великий полководец полагал, что в любом случае он не проиграет: если русские армии ушли из города, он отрежет им путь отступления к Москве, если же они лишь совершают недалекую вылазку и скоро вернутся в Смоленск, то он навяжет им сражение, которое и решит судьбу кампании и всей войны.
Наполеон воспользовался бездействием и странным маневрированием противника. Армия отдохнула, солдаты рвались в бой, и вскоре он предоставил им такую возможность. Ближе к Орше, у Рассана и Хомино, были быстро наведены мосты через Днепр, по которым 1 августа начали переправляться французские войска из Витебска, Орши и других мест дислокации. Барклай об этом не знал. Позже он писал совершенно нейтрально, как будто об обычном деле: «Обе армии взяли позицию у села Волкового над рекою Выдрою и ожидали атаки, в то самое время получили мы известие, что неприятель со всеми своими силами переправляется на левый берег Днепра и идет прямо на Смоленск, соединившись с Понятовским»4. Никаких объяснений причин этого просчета относительно действий Наполеона здесь нет. Зато другой участник обороны Смоленска, Н. Н. Раевский, отдал должное Наполеону: «Движение Наполеоново на левое крыло нашей армии есть одно из тех отважных предприятий, кои и предвидеть, и отвратить затруднительно. Он пользовался уже всеми выгодами сокрытого начинания, прежде нежели кто-нибудь в нашей армии мог подумать о переходе его на правую сторону Днепра. Мы все, с медлительностию и нерешимостию, продолжали свое наступательное движение, то возвращаясь по прежним следам, то занимая бесполезные позиции»5. За один-два дня Наполеон собрал в один кулак почти 200-тысячную армию на левом берегу Днепра и сразу же двинулся вдоль реки к Красному, где уже несколько дней стоял Обсервационный корпус Д. П. Неверовского.
Как же прозевали? С современной точки зрения, непонятно, почему даже в тогдашних условиях и с теми средствами связи, которыми располагало русское командование, не была создана единая система наблюдения за неприятелем, сбора и передачи сведений о передвижении основных сил французов вдоль Днепра — г/7авной водной преграды, разделявшей противников? При этом какие-то сведения об оживлении французов на берегах Днепра вроде бы поступали. Генерал Неверовский получал сведения «от жителей, выходящих из мест, занятых неприятелем, и от возвратившихся партий казаков». От них он даже узнал, что через Днепр наводятся мосты, что идут какие-то передвижения противника, но, как nucai он, «о силе неприятеля не открыто». И хотя Неверовский предписал местному дворянскому предводителю и земскому исправнику «иметь беспрерывные сношения с пограничными жителями и посылать надежных людей для открытия неприятеля и для узнания его намерений»6, ничего сделано в сущности не было и удар Наполеона в направлении Смоленска оказался для русского командования поистине внезапным. Подготовка французов к форсированию Днепра крупными силами не была должным образом отслежена и оценена (что в конечном счете могли понять не сведующие в инженерном деле дворянский предводитель или местные жители), и наши прозевали грандиозный фланговый марш Наполеона. И наконец, напомним, что о возможности такого движения Багратион задолго предупреждал Барклая…
Красное, от крови красное
Сорокалетний генерал-майор Дмитрий Петрович Неверовский, по тогдашней терминологии «малоросс», сын городничего из Золотоноши, был типичным для того времени офицером русской армии: прошел путь от солдата до генерала в войнах с турками, поляками, французами, был шефом одного из лучших полков русской армии — Павловского гренадерского, и с 1811 года занимался формированием новой 27-й пехотной дивизии. Делал он это толково, профессионально, что вскоре и сказалось в сражении под Красным. 2 августа казачьи разъезды донесли Неверовскому коротко, но убедительно: «Французы валом валят». Так это и было — к Красному со своим кавалерийским корпусом приближался сам король Неаполитанский Иоахим Мюрат. Но в тот момент Неверовский еще не понимал, что против него движется вся Великая армия и его дивизия оказалась на пути главного наступления Наполеона. Это видно из рапорта, который он послал Багратиону 2 августа: «Кавалерия, превосходная в силах и подкрепляемая пехотою, атаковала в Лядах спереди и с обеих (так!) флангов г. полковника Быхалова, который в порядке отступал до Красного, поддерживаем Харьковским драгунским полком и егерями. Г. Быхалов при сем отступлении, лично командуя казаками, с неустрашимостью не только отражал его, но сам нападая, побил до 100 человек, без всякой с своей стороны потери. У Красного расположил я вверенный мне отряд и с решимостью буду в сем месте. Естьли он покусится на дальнейшие предприятия, я не иначе отступлю от оного города, как причинив ему сильный вред. Фланги мои прикрыты, партии посланы на дорогу Романовскую и на правый берег Днепра для открытия движений неприятельских. Баталион егерей с казачьим полком отправлен осматривать места позади моего расположения, дабы он не мог зайти в тыл»7.
Зная, что позиция в самом Красном неудобна для обороны, Неверовский начал отступать по Смоленской дороге, отправив вперед, на 12-ю версту, 50-й егерский полк, который занял узкое дефиле — переправу через речку. Егерям были приданы две пушки. Тем временем полки дивизии выстроились за окраиной Красного вначале в две колонны, а затем, при атаке неприятеля, замкнулись в каре. Почти сразу же налетевшая французская конница перебила расчеты всех пяти пушек, бывших у Неверовского, и опрокинула казаков и драгун, сопровождавших колонны пехоты. Это и немудрено — у Мюрата был подавляющий перевес в кавалерии (15 тысяч человек), да и в инфантерии у командовавшего 3-м армейским корпусом маршала Нея было численное преимущество. Но все-таки главную опасность для Неверовского в этот момент представляла кавалерия Мюрата. Выразительнее всего это сражение описывают И. Ф. Паскевич (со слов самого Неверовского) и непосредственный участник боя, 15-летний тогда офицер Д. Душенкевич.
Паскевич сообщал: «Итак, Неверовский с самого начала сражения остался без артиллерии и конницы, с одною пехотою. Неприятель окружил его со всех сторон своею конницею. Пехота атаковала с фронта. Наши выдержали, отбили нападение и начали отходить. Неприятель, увидев отступление, удвоил кавалерийские атаки. Неверовский сомкнул свою пехоту в колонну и заслонился деревьями, которыми обсажена дорога. Французская кавалерия, повторяя непрерывно атаки во фланги и в тыл генерала Неверовского, предлагала, наконец, ему сдаться. Он отказался, люди Полтавского полка, бывшие у него в тот день, кричали, что они умрут, а не сдадутся. Неприятель был так близко, что мог переговариваться с нашими солдатами. На пятой версте отступления был самый большой натиск французов, но деревья и рвы дороги мешали им врезаться в наши колонны».
Дадим теперь слово Дмитрию Душенкевичу, принявшему, как и большинство людей в корпусе, свой первый бой: «Неприятель уже готовил нам с двух сторон дивизионы для формальной атаки. Кто на своем веку попал для первого раза в жаркий, шумный и опасный бой, тот может представить чувства воина моих лет, мне все казалось каким-то непонятным явлением, чувствовал, что я жив, видел все вокруг меня происходящее, но не постигал, как, когда и в чем ужасная, неизъяснимая эта кутерьма кончится? Мне и теперь живо представляется Неверовский, объезжающий вокруг каре с обнаженною шпагою и при самом приближении несущейся атакою кавалерии повторяющий голосом уверенного в своих подчиненных начальника: “Ребята! Помните же, чему вас учили в Москве, поступайте так, и никакая кавалерия не победит вас, не торопитесь в пальбе, стреляйте метко во фронт неприятеля, третья шеренга — передавай ружья, как следует, и никто не смей начинать без моей команды 1Тревога!1”8. Все было выполнено, неприятель, с двух сторон летящий, в одно мгновение опрокинувший драгун, изрубивший половину артиллерии и ее прикрытие, с самонадеянием на пехоту торжественно стремившийся, подпущен на ближний ружейный выстрел, каре, не внимая окружавшему его бурному смятению сбитых и быстро преследуемых, безмолвно, стройно стояло, как стена. Загремело повеление “Тревога!!!”, барабаны подхватили оную, батальонный прицельный огонь покатился быстрою дробью — и вмиг надменные враги с их лошадьми вокруг каре устлали землю на рубеже стыка своего. Один полковник, сопровожденный несколькими удальцами в вихре боя преследуемых, домчался к углу каре и пал на штыках, линии же атакующие, получа неимоверно славный ружейный отпор, быстро повернули назад и ускакали в великом смятении, с изрядною потерею. Ударен отбой пальбе, Неверовский, как герой, приветствовал подчиненных своих: “Видите, ребята, — сказал Неверовский в восторге, — как легко исполняющей свою обязанность стройной пехоте побеждать кавалерию, благодарю вас и поздравляю!” Единодушное, беспрерывное “Ура! Рады стараться!” — раздавалось ему в ответ и взаимное поздравление».
Нам не дано полностью ощутить драматизм сражения конницы с пехотой, но мне кажется, что Сергей Бондарчук сумел передать эти ощущения в том эпизоде фильма «Ватерлоо», где мы видим, как шотландская тяжелая кавалерия безуспешно атакует каре французских войск. Камера поднимается все выше и выше, шум битвы, грохот орудий, ржание коней, крики людей смолкают, и мы видим сверху, из поднебесья, как густые струи конницы как бы обтекают ровные квадраты каре, не в силах прорвать эти низенькие, тонкие линии стоящих насмерть пехотинцев…
Отбив нападение, Неверовский начал отступать, каре перестроилось в две сомкнутые колонны. Паскевич продолжал: «Неприятель беспрестанно вводил новые полки в дело, и все они были отбиты. Наши, без различия полков, смешались в одну колонну и отступали, отстреливаясь и отражая атаки неприятельской кавалерии. Таким образом Неверовский отошел еще семь верст. В одном месте деревня едва не расстроила его отступление, ибо здесь прекращались березы и рвы дороги. Чтобы не быть совершенно уничтоженным, Неверовский принужден был оставить тут часть войска (для прикрытия. — Е. А.), которая и была отрезана. Прочие отступили, сражаясь. Неприятель захватил тыл колонны и шел вместе с нею. К счастью, у него не было артиллерии, и потому он не мог истребить эту горсть пехоты».
Добавим от себя, что, помимо упомянутых Паскевичем солдат, которые должны были прикрывать отступление и, конечно, погибли, колонне по всей дороге приходилось оставлять своих убитых и раненых товарищей на милость противника. Паскевич считал, что Неверовский потерял половину людей, другие думают, что и больше\". Наконец, колонны Неверовского приблизились к речке, и оттуда две наши пушки, посланные вперед предусмотрительным Неверовским, открыли огонь по французам поверх наших колонн. Мюрат счел, что на помощь к Неверовскому подошли русские войска с артиллерией, и остановил свои атаки. Неверовский благополучно переправился через речку и там простоял до ночи, а затем отступил к Смоленску.
Три главных обстоятельства благоприятствовали успеху этого отступления. Во-первых, это стойкость и мужество солдат, среди которых были в большинстве необстрелянные новобранцы (ими были укомплектованы четыре из шести полков). Возможно, тут нужно учесть своеобразную черту русских солдат, отмеченную иностранными наблюдателями: в момент опасности они не разбегаются, а наоборот — сбиваются вместе, сплачиваются. Особенно ярко это проявилось в сражении с пруссаками в 1758 году при Цорндорфе, да и в других сражениях русской армии прошлого.
Во-вторых, это самонадеянность руководившего операцией Мюрата, который не дождался подхода всей своей кавалерии, а бросал в бой прямо с марша прибывавшие один за другим конные полки. Не внял он и совету маршала Нея, предлагавшего подождать конные артиллерийские роты. По этому поводу Паскевич со знанием дела писал: «Если б они имели с собою всю артиллерию, тогда бы Неверовский погиб. Немного также чести их кавалерии, что 15 тысяч в сорок атак не смогли истребить 6 тысяч пехоты»10. И, наконец, третье: сыграла свою роль предусмотрительность Неверовского, заранее подготовившего позицию для отступления в узком месте, у моста через речку. «Я сие предвидел, — писал он потом, — и меня спасло, что я послал один баталион и две пушки и казачий полк занять дефилею и отретировался к сей дефилеи, где и лес был. Далее неприятель не смел меня преследовать»11.
Французы по достоинству оценили мужество 27-й дивизии. Сегюр писал: «Неверовский отступал, как лев!» Император Александр при встрече с Неверовским в Вильно в декабре 1812 года в присутствии свиты и генералитета сказал генералу, что подвиг при Красном «бессмертную славу ему делает».
«Держись! Бог тебе помощник!»
В то время как Неверовский проходил свои кровавые двенадцать верст, Багратион, двигавшийся, по воле Барклая, опять к Надве, услышал канонаду за Днепром, на Красненской дороге. Главнокомандующий ехал с авангардом, дивизией Бороздина. Следом за ней, как уже сказано с запозданием в три часа, выдвинулась из Смоленска дивизия Карла Мекленбургского, а последней выступила дивизия Н. Н. Раевского. Отойдя на 12 верст от города, эта дивизия остановилась на ночлег. Получив сообщение о нападении крупных сил неприятеля на Неверовского, Багратион тотчас известил об этом Барклая12 и, не дожидаясь его распоряжений, прислал приказ Раевскому, чтобы тот немедленно возвращался в Смоленск и двигался на помощь корпусу Неверовского. Для этого Багратион придал Раевскому кирасирскую дивизию. Он сразу понял, что через Красное идут крупные соединения противника и что их конечная цель — Смоленск. В письме Барклаю 3 августа Багратион писал: «Неприятель не может быть в малых силах против Неверовского и Раевского и постарается, верно, все меры употребить приблизиться к Смоленску». Но все же точных сведений у него не было — буквально накануне трагедии Неверовский сообщал о том, что впереди него серьезных сил неприятеля не видно.
Авангардом развернувшейся в обратном направлении дивизии Раевского, прошедшей Смоленск и двинувшейся по Красненской дороге, командовал генерал И. Ф. Паскевич. В шести верстах от города он встретил Неверовского. Вид его поредевшей, израненной дивизии ярче всяких слов говорил о произошедшем кровавом сражении. Другой свидетель этой встречи, Д. Давыдов, вспоминал: «Я помню, какими глазами мы увидели Неверовского и дивизию его, подходившую к нам в облаках пыли и дыма, покрытую потом трудов и кровью чести! Каждый штык ее горел лучом бессмертия! Так некогда глядели мы на Багратиона, возвращавшегося к нам из-под Голлабрюна в 1805 году»13. И до сих пор без волнения невозможно читать эти строки!
Другим очевидцам Неверовский и его люди показались воскресшими из мертвых: майор Пяткин, дежурный штаб-офицер 7-го корпуса 2-й армии, вспоминал, что от казаков, прискакавших в Смоленск, он узнал, что «отряд Неверовского, будучи окружен огромными массами неприятельской кавалерии, подвергся совершенному истреблению». Как раз получив от казаков это страшное, но оказавшееся ошибочным, известие, Раевский выступал с основными силами своей дивизии из Смоленска. Тут к нему привели взятого в плен французского офицера, адъютанта Мюрата, который сказал, что перед Раевским «стоит Наполеон с главными силами и что завтра, то есть 4 августа, атакует нас всеми силами в честь дня своего рождения»14. Через некоторое время к Раевскому прибыл и сам Неверовский. Раевский позже писал о нем: Неверовский «защищался превосходно, геройски, что неприятель умел оценить выше, нежели он сам. Отступление его было не поражение, а победа, судя по несоразмерности сил неприятеля относительно к его силам, невзирая на то, он находился в отчаянии (из-за огромных потерь, утраты пушек и имущества — а он знал, что за это тыловые крысы могут отдать и под суд. — Е. А.). Я утешат его, как мог, и соединил с моим корпусом остатки его дивизии»15.
Новобранец — в бою слабое звено. Восхищение профессиональных военных подвигом дивизии Неверовского можно понять, только зная, каково иметь под своим началом дивизию, большая часть которой состоит из новобранцев. Как известно, новобранец на войне — большая проблема. М. С. Воронцов, назначенный командиром сводной гренадерской дивизии 2-й армии, то есть начальником Неверовского, вспоминал, что большая часть его войск состояла из опытных ветеранов, «исключая, впрочем, батальонов дивизии Неверовского, только что сформированной и которые бьши гренадерами лишь по имени, росту и доброй воле»16. Впрочем, и это тоже немало: в гренадеры брали рослых, могучих рекрут, то есть заведомо людей сильных, уверенных в себе, что в бою немаловажно. И все же вчерашние рекруты Неверовского, совсем недавно ставшие его солдатами, при виде столь устрашающей атаки лучшей в тогдашнем мире французской кавалерии могли дрогнуть, запаниковать. Военачальники вообще неохотно брали под свое начало полки, сформированные из новобранцев. Неслучайно, что когда навстречу отступающей из Смоленска армии подошел заново набранный из рекрут корпус генерала М. Милорадовича (около 15 тысяч человек), то его было решено не сохранять, а раскассировать и «влить» в старые полки на места выбывших солдат.
В случае с новобранцами Неверовского, по-видимому, сыграла свою роль подготовка рекрут, проведенная им еще в Москве. К тому же не будем забывать, что его новобранцы совершили весь описанный выше длинный и опасный путь вместе со 2-й армией от Волковыска до Смоленска.
Вскоре сам Раевский мог наблюдать, как к позициям его дивизии, остановившейся на окраине Смоленска, начинают выдвигаться массы пехоты Нея и Даву, а также конницы Мюрата. Но только в сумерках, когда французы разожгли бивачные костры, по тысячам их огней, осветивших пространство до самого горизонта, Раевскому стали понятны масштабы неприятельского наступления. Вообще, несколько отвлекаясь, отметим, что изучение числа и расположения бивачных огней дает очень много для постижения сил противника. Впрочем, известно, что для дезориентации противника бивачных огней разводили больше, чем нужно, или, наоборот, старались вообще костров не разжигать (или прятать их в оврагах, за высотами).
Раевскому стало окончательно ясно, что перед ним вся Великая армия, как по волшебству оказавшаяся перед Смоленском. Он тотчас написал об этом Багратиону, к тому времени достигшему (во второй раз за несколько дней!) Надвы.
Горькие плоды тактики Барклая
Был извещен о происшедшем и Барклай. Надо полагать, что, получив сообщение о фланговом марше Наполеона, он был потрясен. И хотя он знал (и даже писал об этом 27 июля), что, «имея противу себя неприятеля искусного, хитрого и умеющего воспользоваться всеми случаями, я нахожусь в необходимости наблюдать строжайшее правило предосторожности»17, тем не менее получалось, что, несмотря на предосторожности, Наполеон все-таки провел его: французы оказались под самым Смоленском, в то время как 1-я армия находилась в 40 верстах, а 2-я — в 30 верстах от города, то есть минимум в одном переходе! Вся надежда русского командования была только на Раевского и обескровленную дивизию Неверовского. В некотором смысле Барклай в тот момент пожинал плоды своей половинчатой стратегии. Поначалу, как уже сказано выше, он был решительно настроен на генеральное сражение под Смоленском, но чем дольше войска топтались на месте, точнее — переходили с одной дороги на другую, тем меньше решимости оставалось у него. Он стал видеть смысл сражения не в том, чтобы напасть «с превосходящими силами» на левый фланг французов и разбить их, а в том, чтобы лишь «открыть коммуникацию с высшею (верховьями. — Е. А.) Двиною и моими отрядами, обеспечить левый фланг графа Витгенштейна». В письме к адмиралу Чичагову 31 июля, то есть накануне флангового марша Наполеона, Барклай открыто признался в своем нежелании искать поединка с Наполеоном: «Достигнувши главной цели своей соединением со 2-ю армиею, обязанность 1-й армии есть содержание свободной коммуникации с корпусом графа Витгенштейна, оставаясь при том в таком положении, чтоб могла дать вспомоществование 2-й армии, которой остается прикрытие дороги, в Москву ведущей. Желание неприятеля есть кончить войну решительными сражениями, а мы, напротив того, должны стараться избегнуть генеральных и решительных сражении всею массою, потому, что у нас армии в резерве никакой нет, которая бы в случае неудачи могла нас подкрепить, но главнeйшaя наша цель ныне в том заключается, чтобы сколь можно более выиграть времени, дабы внутреннее ополчение и войска, формирующиеся внутри России, могли быть приведены в устройство и порядок». Здесь уместно отметить, что Барклай постоянно проявлял неуверенность — выше уже шла речь о его намерении дать генеральное сражение под Витебском и потом, в день рождения Наполеона, когда он готовился к битве под Гавриками. В этом же послании Барклай излагает исповедуемую им (не для всех) «стратегию бездействия»: «В нынешних обстоятельствах не дозволяется 1-й и 2-й армиям действовать так, чтобы недра государства, ими прикрытые, чрез малейшую в генеральном деле неудачу подвержены были опасности, и потому оборонительное состояние их есть почти бездейственное». И здесь Барклай, в противоречие своим прежним утверждениям, писал: «Решение же участи войны быстрыми и наступательными движениями зависит непосредственно от Молдавской и 3-й армий, и сие соответствует общему плану войны, по коему часть войск, на которую устремляются главнейшие силы неприятеля, должна его удерживать, между тем что другая часть, находя против себя неприятеля в меньшем числе, должна опрокинуть его, зайти во фланг и в тыл большой его армии. Если бы 3-я армия действовала согласно с сим, то теперь, верно, уже находилась бы в сердце Герцогства Варшавского или, лучше сказать, около Минска и угрожала противостоящего нам неприятеля тою опасностию, которой он, как видно по осторожности его, даже ныне еще, но к несчастию нашему тщетно, от оной ожидает»18. Читая этот «трактат» Барклая, можно понять гнев Багратиона — во-первых, «стратегия бездейственности», ожидание подхода новых сил с юга означали затягивание войны на целые месяцы, чего Наполеон никогда бы не допустил. Во-вторых, стратегия фланговых ударов и ударов в тыл меньшей группировкой войск уже раз (на примере 2-й армии) провалилась под Вильно — Минском. Теперь ожидать от Тормасова, чтобы он действовал так, как безуспешно требовали действовать от Багратиона во время его движения под Николаевом, было невозможно — у Наполеона на каждого Багратиона нашелся бы свой Даву. Словом, планы ведения войны, предложенные Барклаем, были заведомо обречены на провал, который вскоре и случился. Следя из Витебска за передвижениями русских, Наполеон понял, что Барклай рисковать не будет, от Смоленска далеко не уйдет, поэтому и решил устроить русским сюрприз на свой день рождения — нанести удар южнее, прямо по Смоленску. План его почти удался: он сумел быстро сосредоточить превосходящие силы своей армии в одном месте и нанес неожиданный и быстрый удар.
Держись, Раевский!
Но при исполнении своего блестящего плана Наполеон не учел два момента — неожиданно упорное сопротивление корпуса Неверовского и поздний выход из Смоленска Раевского с его дивизией. Как уже сказано, Раевский успел вернуться, но его положение было отчаянным — дивизия оказалась один на один с целой армией, да еще какой! История Шёнграбена повторялась под Смоленском. Ждать подкреплений Раевскому предстояло не меньше суток. И тут он получил теплое, дружеское, как от родного человека, письмо Багратиона (о нем мы знаем по воспоминаниям офицера штаба Раевского, майора Пяткина): «Друг мой! Я нейду, а бегу, желал бы иметь крылья, чтобы скорее соединиться с тобой. Держись! Бог тебе помощник!»\"
Багратион вначале решил навести мост через Днепр у села Катань и перебросить по нему часть своей армии (кавалерию) на помощь Раевскому и Неверовскому20. Но потом, узнав, что на подходе к Смоленску, видимо, вся армия Наполеона21, он не решился дробить свои силы и тратить время на наведение переправы и форсированным маршем двинулся по правому берегу Днепра к Смоленску. Раевскому же Багратион дал приказ «держаться сколько можно в Смоленске»22. Конечно, Раевский мог бы отступить, перейти через единственный мост на правый берег Днепра и покинуть Смоленск. Для этого у него были все основания — на его корпус надвигалась страшная сила, да и Багратион в письме Барклаю 3 августа признавал: «Я даже не вижу способов, чтобы он (Раевский. — Е. А.) мог против таких сил держаться более 24-х часов. Все, что я могу желать, есть, чтоб он защищался завтра целый день, а я как свет должен непременно выступить отсюда и стараться быть на правом берегу против Смоленска, дабы дать способ корпусу генерал-лейтенанта Раевского вместе со мною пробраться на Дорогобужскую дорогу».
Словом, раньше, чем через сутки, Раевский отступить не мог — иначе он поставил бы обе армии в почти отчаянное положение и неизбежно привел к ним, идущим по разным дорогам к Смоленску, грозного противника. Наполеон, судя по его запискам, сделанным на острове Святой Елены, как раз намеревался захватить Смоленск с ходу, застать русское командование врасплох, чтобы затем атаковать русскую армию с тылу, «разделенную и шедшую в беспорядке». Естественно, что тогда бы он прочно оседлал Московскую дорогу, перекрыв русским армиям путь к столице. Понимая это, Николай Николаевич Раевский решил умереть вместе со своим корпусом (всего 15 тысяч человек) на старых стенах Смоленска, но не дать Наполеону захватить город.
Забыли укрепить Смоленск. Поразительно, что русскому командованию (а обе армии стояли в городе две недели!) не пришло в голову укрепить оборонительные сооружения, возвести силами имевшихся под их началом 120 тысяч человек хотя бы временные земляные укрепления, а также поправить старые стены Смоленска. П. X. Граббе писал по этому поводу, что «забыли укрепить Смоленск. Это было нетрудно при стене с башнями, окружавшими город»21. Паскевич позже признавался: «Пока мы были под Смоленском, никто не думал, что Смоленск мог быть укреплен. Между тем стоило только воспользоваться старинными стенами, поправить земляные укрепления и сделать новые полевые укрепления на левом фланге города»24. Ничего этого сделано не было! Почему? Паскевич объясняет это так: все полагали, что Наполеон двинется из Могилева левее Смоленска — то есть там, куда Барклай выдвинул армию. Кажется, была еще одна причина нерасторопности русского командования — в то время сама мысль об оборонительных боях в Смоленске — после месяца отступления, порой похожего на бегство, — была всем отвратительна, казалась позорной. Ведь сам Барклай, несмотря на все свои сомнения, поначалу также двинулся на противника в поисках генерального сражения. Но в отношении укреплений Смоленска можно почти точно сказать, что прагматик Петр Великий, оказавшись в сходной ситуации, первым делом починил бы стены и насыпал впереди них полевые укрепления, как он это делал в Новгороде и Москве. Впрочем, был один человек, которому мысль об укреплении Смоленска пришла вовремя, но к нему не прислушались. На военном совете 24 июля все были согласны с мнением Толя о наступлении на Рудню, и только Вольцоген — тот самый, которого Багратион подозревал в шпионаже, — предлагал «укрепить Смоленск и оставаться у последнего, выжидать хода событий»25.
При выезде из Смоленска, по дороге к Красному, Раевский провел рекогносцировку на местности, благо ночь тогда была «месячная и светлая». «Еще прежде какое-то неизъяснимое чувство предвещало мне, — писал Раевский позже, — что я буду сражаться под Смоленском, и я тщательно осмотрел местность пред городом и самое предместие, которого выгодным положением я старался воспользоваться, вследствие чего я приказал ночью большую часть моей артиллерии поместить на древних земляных бастионах, окружающих каменную стену города, всю пехоту мою расположил перед предместием». Вот тогда-то и началась судорожная работа по усилению оборонительных позиций. Особенно старались укрепить большой центральный равелин (Королевский бастион), который мог стать (и стал!) главной целью атак французов. Войска Раевского размещались перед самой крепостью, а также во временных земляных укреплениях. Из госпиталей были вызваны все выздоравливающие солдаты и расставлены по стенам. «В ожидании дела, — вспоминал Раевский, — я хотел несколько уснуть, но искренне признаюсь, что, несмотря на всю прошедшую ночь, проведенную мною на коне, я не мог сомкнуть глаз, — столько озабочивала меня важность моего поста, от сохранения коего столь много или, лучше сказать, вся война зависела!»26 Так это и было!
Четвертого августа, в 9 часов утра, французы тремя колоннами, под командой маршалов Нея, Даву и Мюрата, двинулись на позиции Раевского. Завязался упорный бой. Французам дважды удавалось ворваться в Королевский бастион, и оба раза Раевский их оттуда вытеснял. В целом, прорвать боевые порядки русских войск в этот день французам и особо активным в бою за «свой» Смоленск полякам не удалось.
Горец командует с горы
Сражением в Смоленске в первый день руководил Багратион. По-видимому, так было решено по ходу дела: в Смоленске были войска 2-й армии, а Барклай со своей армией только подходил к городу. Главная квартира Багратиона находилась на правом, высоком берегу, напротив Смоленска. Как вспоминал А. Бутенев, «отсюда было видно, как французское войско… колонна за колонною, правильно и быстро нападало сначала на отряды наши, поспешно выстроившиеся перед городом, а потом на высокие и древние укрепления, стены и башни Смоленска. Днепр, не очень широкий в этом месте, отделял высоту, где мы находились, от города и от той открытой местности противоположного берега, где происходило кровавое дело. Расстояние было версты две или три, так что простым глазом, не прибегая к трубкам и телескопам, которые были расставлены возле главнокомандующего и его свиты, можно было отлично и безнаказанно рассматривать движения неприятеля, его пехотные колонны с застрельщиками впереди и его кавалерийские взводы, которыми с боков прикрывались батареи летучей артиллерии. Пушечные и непрерывные ружейные выстрелы со стороны нападающих и со стен и бастионов Смоленских долетали до нас, как раскаты близкой грозы и громовые удары, и по временам облака густого дыма застилали эту величественную картину, которая производила потрясающее действие на меня и на моего товарища, но за которою окружавшие нас военные люди, привыкшие к боевым впечатлениям, следили, правда, с заботливым любопытством, но по наружности с невозмутимым спокойствием и как бы с равнодушием. День стоял необыкновенно жаркий. Сражение началось в 6 или 7 часов утра и продолжалось несколько часов кряду. Главнокомандующий (Багратион. — Е. А.) с зрительного трубкою в руках беспрестанно получал донесения от лиц, распоряжавшихся обороною города, и, отряжая к городу новые подкрепления, рассылал адъютантов и ординарцев с своими приказаниями и туда к войскам, находившимся на нашем берегу… Когда у нас увидели, что неприятельские колонны отступают и бой кончился, князь Багратион сел на лошадь, со всею свитою пустился вниз и через мост поехал в город благодарить Раевского и его войска за такое геройское сопротивление втрое сильнейшему неприятелю. Один из офицеров, которые ездили в Смоленск с главнокомандующим, рассказывал мне по возвращении, что некоторые улицы были загромождены ранеными, умирающими, мертвыми и что не было возможности переносить их в больницы или дома… Когда главнокомандующий проезжал по городу, беспомощные старики и женщины бросались перед ним на колени, держа на руках и волоча за собою детей, и умоляли его спасти их и не отдавать города неприятелю. Раевский, с главными своими подручниками, выехал к нему навстречу, и они вместе ездили осматривать сильно пострадавшие стены и бастионы… Князь Багратион съезжал и вниз, на ровное место, покрытое убитыми и умиравшими, осмотрел вновь расставленные свежие отряды, здоровался с войсками, навестил главнейших лиц, получивших раны, и наконец переправился за Днепр в свой лагерь»-7.
Действительно, во второй половине дня 4 августа Наполеон неожиданно остановил боевые действия своей армии. Общие потери русских в тот день при обороне были относительно невелики — около тысячи человек. Многие историки считают, что Наполеон сознательно не наращивал натиск на позиции Раевского и тем самым давал русским армиям возможность вернуться в Смоленск. А они как раз возвращались в город — вюртембергская разведка видела «часть Борисфена и гряду холмов на правом берегу реки. На них были видны длинные черные колонны, спешно тянувшиеся к Смоленску, поднимая облака пыли. Многие полагали, что это был Жюно с вестфальцами, про которых было известно, что они произвели неверное движение, и с минуты на минуту надеялись увидеть, как они атакуют русских, но вскоре голова этих колонн мирно соприкоснулась с русской позицией. Это были Барклай и Багратион»28. Думаю, что на самом деле немецкая разведка видела только шедшую вдоль Днепра армию Багратиона. Наполеон надеялся, что подошедшие русские армии ночью выйдут из города на дорогу к Красному, чтобы дать столь желанное генеральное сражение. Но утром, когда рассвело, Наполеон понял, что и в этот раз, как раньше под Вильно, Свенцянами, у Дрисского лагеря и под Могилевом (то есть уже в пятый раз!), русские не решились вступить с ним в бой. И тогда 5 августа Наполеон усилил натиск на Смоленск. Возможно, что он допустил промах и ему следовало бы раздавить сопротивление относительно слабого корпуса Раевского еще в первый день сражения. Учитывая явное неравенство сил, Наполеону это наверняка удалось бы. Сам Раевский писал: «Если бы неприятель употребил в сей день (4 сентября. — Е. А.) такой же неослабный напор, какой употребил он на другой день, но уже без надежды на те последствия, кои могли произойти от взятия Смоленска, мною защищаемого, то кончено было бы существование русской армии и жребий войны был бы решен невозвратно!»29
Неослабный напор
К ночи с 4 на 5 августа русские армии Барклая и Багратиона подошли к Смоленску, но в город не вступили. Оставаясь за мостом через Днепр, отделявшим Петербургское предместье от самого города, Барклай 5 августа взял командование сражением в свои руки и заменил обескровленный корпус Раевского корпусом 1-й армии под командованием генерала Д. С. Дохтурова. К нему присоединилась дивизия П. П. Коновницына. Остатки славной дивизии Неверовского так и стояли на месте, под стенами города. Подвиг Неверовского продолжался. Как вспоминал П. X. Граббе, «героическая наружность Неверовского осталась в моей памяти. Он был одет как на праздник. Новые эполеты, из-под расстегнутого мундира или сюртука, не помню, виднелась тонкая, белая рубаха со сборками, блестящая и готовая сталь в сильной руке. Он был красив и действовал могущественно на дух солдата»10.
Весь день 5 августа русские войска сдерживали отчаянные атаки французов. Они выстояли, несмотря на обстрел своих позиций 150 французскими орудиями и начавшийся в городе пожар. Польские источники утверждали, что Смоленск был подожжен в результате обстрела его польской артиллерией31. Побывавший в городе капитан П. Пущин (его корпус стоял в резерве) записал 5 августа в дневник: «Интересуясь ходом сражения, я отправился в Смоленск к тому месту, где происходил самый ожесточенный бой. Восхищаясь отвагой и мужеством наших войск, я все-таки пришел к печальному выводу, что нам придется скоро уступить город. Я видел храброго генерала Дохтурова в самом опасном месте под сильным перекрестным огнем в воротах Смоленска. Улицы предместья были запружены трупами, меховыми шапками французских гренадер и разными частями вооружения. Это было наглядное свидетельство того, что неприятель несколько раз врывался в предместье и каждый раз был откинут нашими войсками»32. Паскевич подтверждает: «Почти все генералы приходили смотреть, как гласис противу моего бастиона был устлан телами французских гренадер»33.
Вывод о неизбежности отступления, сделанный капитаном Пущиным, был верен. Барклай решил, что позиции обороняющихся в городе уязвимы, особенно с флангов, поэтому следует оставить город. Ночью с 5 на 6 августа по приказу Барклая Дохтуров ушел из Смоленска. 2-я армия, по согласованию главнокомандующих, еще раньше двинулась по Московской дороге и заняла господствующую возвышенность близ города, а арьергард 1 — й армии стал сдерживать противника, с тем чтобы постепенно вывести из города и его окрестностей все русские войска и дать им оторваться от преследования на один-два дневных перехода.
Как только утром Наполеон узнал об отходе русских, он поспешил занять Смоленск, чтобы начать обстрел дороги, по которой, на виду города, по противоположному берегу Днепра, совершала «ретирадное движение» 1-я армия. Кроме того, он хотел захватить замостное предместье и «сесть на хвост» русским. Из-за этого Барклаю пришлось вернуть часть войск в предместье, чтобы хотя бы до ночи сдержать французов, что и удалось сделать. Глубокой ночью полки арьергарда отошли вслед за всей армией. Опять началось отступление… Потери русских под Смоленском были огромными — почти 12 тысяч человек. Но армия, как и прежде, отступала в полном порядке.
«Была бы знатнейшая победа, если бы не отступили»
Так закончилось Смоленское сражение. Город не был взят неприятелем, русские оставили его сами… Смешанные чувства владели людьми. Пожалуй, удачнее всех их выразил Ростопчин. Он писал Балашову, что «завтра поутру я обнародую печатными листами Смоленскую баталию, которая была бы знатнейшая победа, если бы не отступили от Смоленска»34.
Но общее впечатление от происшедшего было тяжелым, людей охватывали отчаяние и безнадежность. Солдаты и офицеры не понимали, почему после такой героической обороны они все-таки покинули Смоленск. Позже Неверовский (он умер от ран 21 октября 1813 года, уже во время Заграничного похода) писал, что «на 6-е число приказано было, неизвестно по каким причинам, от главнокомандующего Барклая де Толли оставить город и ретироваться; больно нам было оставлять тогда, когда неприятель не взял оного, город был зажжен, но нам не мешало держаться в нем. Заметить надобно, что дивизия три дни сряду была в жестоком огне, сражались, как львы, и от обоих генералов (Раевского и Дохтурова. — Е. А.) я рекомендован наилучшим образом. Оба дни в Смоленске ходил я сам на штыки, Бог меня спас, только тремя пулями сертук мой расстрелян, потеря была велика как офицеров, так рядовых…»35
Отступавший вместе с 1-й армией Дрейлинг вспоминал, что под Смоленском «мы опять-таки не попали в сражение, а были только зрителями с высокой горы, куда явились по приказанию. Было это так… Нашей дивизии было приказано немедленно выступить. Все мы оживились, сердца наши были преисполнены энтузиазма, а желание поскорее помериться силой с врагом заставило нас из рыси перейти почти в галоп, только бы не опоздать! Мы прискакали — и все-таки, как я уже сказал, остались только зрителями. В первый раз видели мы, молодые солдаты, это зрелище и сожалели об одном, что не принимали в нем участия»36. Адъютант начальника артиллерии Кутайсова П. X. Граббе возвращался из города в Главную квартиру «уже ночью, и, поднимаясь на высоту, — вспоминал он, — я увидел весь гребень ее покрытый генералами и офицерами, которых лица, обращенные к Смоленску, страшно были освещены пожаром. Между ними было лицо женщины, одетой амазонкой, нежные черты лица которой легко было отличить среди сурового выражения опаленных солнцем и биваками лиц мужских. Это была жена Храповицкого (командира Измайловского полка. — Е. А.). Взошедши на гору, я поворотил свою лошадь к городу. Он весь уже казался в огне. Этот огромный костер церквей и домов был поразителен. Все в безмолвии не могли свести с него глаз. Сквозь закрытые веки проникал блеск ослепительного пожара. Скоро нам предстояло позорище еще гораздо обширнее этого, но это было вблизи, почти у ног наших…»37
Сражение под Смоленском стало предметом размышления военных историков. В своих мемуарах Наполеон резюмировал происшедшее таким образом: «Он (Наполеон писал о себе в третьем лице. — Е. А.) обошел слева русскую армию, переправился через Днепр и подступил к Смоленску, куда он прибыл на 24 часа раньше русской армии, которая задержалась в своем отступлении, один отряд из 15 тысяч русских, который случайно оказался в Смоленске, имел счастье защищать это место один день, что дало время Барклаю де Толли подойти назавтра. Если бы французская армия неожиданно взяла Смоленск, она перешла бы Днепр и неожиданно остановила бы русскую армию, не собранную и в беспорядке; этот случай был упущен». Заслуживают внимания соображения Карла Клаузевица, изложенные им в книге «1812 год». Он писал, что если русских, в общем-то удачно оборонявших город и потом выведших из Смоленска свои войска, понять можно, то мотивы, которыми руководствовался Наполеон, остаются непонятны, вообще штурм Смоленска — «самое непостижимое явление во всей кампании».
Клаузевиц удивляется, почему Наполеон не пошел навстречу желаниям Барклая, «ведь Смоленск, очевидно, не мог являться для Наполеона объектом операции, таким объектом являлась русская армия, которую с самого начала кампании он тщетно пытался принудить к сражению. Она находилась непосредственно против него, почему же он не сосредоточил свои войска так, чтобы прямо двинуться ей навстречу? Далее, надо заметить, что дорога, идущая из Минска через Смоленск на Москву, по которой пошел Наполеон, переходит под Смоленском на правый берег Днепра, таким образом Наполеону все равно пришлось бы вернуться на этот берег. Если бы он двинулся прямо на Барклая, последнему едва ли удалось бы отойти к Смоленску. Во всяком случае, он не мог бы задержаться близ этого города, так как французская армия, находясь на правом берегу Днепра, гораздо сильнее угрожала Московской дороге, чем при переходе ее на левый берег, где Смоленск и река на известном участке прикрывают эту дорогу. При таких условиях Смоленск был бы взят без боя, французы не потеряли бы 20 тысяч, и самый город, вероятно, уцелел бы, так как русские еще не перешли к систематическим поджогам оставляемых городов. После же того как Наполеон подошел к Смоленску, снова является непонятным, зачем ему понадобилось брать этот город штурмом. Если бы значительный корпус переправился выше по течению через Днепр и французская армия сделала бы вид, что следует за ним (Барклаем) и грозит захватить Московскую дорогу, то Барклай поспешил бы опередить этот маневр, а Смоленск и в этом случае был бы взят без боя…»18
Нельзя не упрекнуть Клаузевица в том, в чем он сам упрекал своих оппонентов, — в отвлеченных теоретических рассуждениях. Наполеон действовал нестандартно, оригинально, своим ударом он ошеломил русское командование. Его план оказался четким и исполнимым — неожиданно захватить Смоленск, перейти Днепр и ударить в тылы уходившим от города русским армиям, с тем чтобы отрезать их друг от друга и от столбовой дороги на Москву. Но неожиданно упорное сопротивление дивизии Раевского вынудило изменить намеченный план.
«Любит много выпить». Как, уже сказано, Раевский не успел уйти от Смоленска далеко и, быстро вернувшись, сумел организовать оборону. Это и есть та случайность, которая порой меняет ход истории. Есть одна забавная версия, объясняющая задержку с выходом дивизии Раевского из Смоленска. Задержка эта произошла совсем не по вине полководца. Раньше его дивизии из Смоленска должна была выступить дивизия принца Карла Мекленбургского, но якобы в этот день принц был настолько пьян, что только через три часа после назначенного срока удалось привести его в чувство, чтобы он смог дать соответствующий приказ. Правда, Жиркевич пишет, что принц просто крепко спал и его «долго не могли добудиться, будили в несколько приемов»19. Но как раз эта мелкая подробность и не оставляет сомнений в истинной причине богатырского сна принца. Любопытна и справка французского агента о принце, составленная перед войной: «Принц Мекленбургский, генерал-майор, 28 лет… довольно хороший генерал, очень храбр в огне, но глуповат, любим своими офицерами и солдатами, любит много выпить, когда идет в огонь, то имеет обыкновение поить своих солдат допьяна»40.
После первого дня битвы Наполеон действительно остановил натиск и дал время русским армиям вернуться в Смоленск, чтобы они вышли на сражение с ним. Об этом свидетельствует вся завоевательная логика Наполеона, стремившегося решить все свои проблемы в генеральном сражении, которое было «предметом всех желаний и упований императора». «Он верил в сражение, — писал Коленкур, — потому что желал его, и верил, что выиграет его, потому что это было ему необходимо. Он не сомневался, что русское дворянство (после победы французов. — Е. А.) принудит Александра просить у него мир, потому что такой результат лежал в основе его расчетов»41. Тогда битва французам казалась неизбежной. Но Барклай не поддался на уловку и не вывел свои армии для сражения в неудобной, уязвимой позиции на окраине Смоленска и тем спас армию. Однако история с обороной Смоленска, точнее с отступлением от города, нанесла колоссальный ущерб его военной репутации. Как писал 5 августа М. С. Воронцову некогда облагодетельствованный Барклаем адъютант А. А. Закревский: «Сколько ни уговаривали нашего министра… чтобы не оставлял города, но он никак не слушает и сегодня ночью оставляет город…»42 Написано это было сгоряча, без знания сути дела. Закревский, как и многие другие, воодушевленные успешной обороной Смоленска, считал невозможным оставлять горящий город, видеть слезы и горе его несчастных жителей. И только у Барклая оказалась холодная голова, и для спасения армии он решил оставить Смоленск, как потом Кутузов оставил с той же целью Москву. Много лет спустя участник войны 1812 года П. X. Граббе писал: «Теперь нетрудно сказать, что прав был Барклай де Толли и что для одоления такого завоевателя, каков был Наполеон, требовались от России, для ее вечной славы, жертвы поважнее Смоленска»43.
У Багратиона был свой взгляд на происшедшее, и к нему мы вернемся.
Глава семнадцатая
От Смоленска до Кутузова
Гора трупов в награду
Итак, после упорных боев на западной окраине Смоленска началось новое отступление русских армий уже по Большой Московской дороге. С самого начала оно не проходило гладко. Дело в том, что если 2-я армия в момент штурма французами Смоленска двинулась сразу же по Московской дороге, то 1-й армии пришлось отступать в сторону от нее, на север, по известной уже Пореченской дороге. Так было безопаснее, ибо значительный участок Московской дороги проходил по левому берегу Днепра, и войскам предстояло идти мимо уже занятых французами кварталов города, расположенных на правом берегу, откуда дорога легко простреливалась даже из ружей, не говоря уже об артиллерии. Чтобы не попасть под огонь, армия предприняла обходный маневр, и для этого было сформировано две колонны: одна под командованием генерала Павла Тучкова 3-го, а другая — генерала Д. С. Дохтурова. Отход их прикрывал арьергард генерала Ф. К. Корфа.
И тут русские войска чуть было не угодили в ловушку. Обходная дорога, по которой войскам предстояло пройти 25 верст, оказалась почти непроходимым проселком. Иван Жиркевич, участник этой эпопеи, вспоминал, что «колонны беспрестанно останавливались, ибо кроме того, что по этой дороге едва-едва могла пробраться крестьянская телега в одиночку — до такой степени она была узка, — она, сверх того, была вся в горах и пересечена источниками, на которых еле держались мосты, а другие-таки просто обрушивались под орудиями»1. В итоге, пишет Жиркевич, «мы гусем выходили из ущелья» на Большую Московскую дорогу. Из-за этого возникла реальная угроза нового разрыва коммуникаций обеих армий, так как французы пытались «перенять» 1-ю армию при ее выходе на Московскую дорогу.
Сражение, о котором пойдет речь, получило сразу несколько названий — сражение при Лубине, при Валутиной Горе, при Гедеоновке, при Заболотье; французы также называли его боем «на десятой версте»2. Это неслучайно. Дело в том, что боевые действия развернулись в разных местах на протяжении нескольких километров возле названных селений и урочищ. По существу, это было тяжелейшее арьергардное сражение русской армии, в ходе которого русское командование стремилось дать всем своим полкам, идущим по окольным дорогам, выбраться на Московский тракт и соединиться с частями 2-й армии. Для этого нужно было остановить натиск французского авангарда, почти сразу же «уцепившегося за хвост» русских армий.
Сражение началось утром 7 августа сразу в двух местах. Рано утром оказалось, что часть колонны генерала Тучкова заблудилась в лесу и вышла на Петербургскую (Пореченскую) дорогу недалеко от Смоленска, у деревни Гедеоново, где тотчас наткнулась на корпус Нея, который как раз переправился по наведенному мосту через Днепр, чтобы устремиться по Московской дороге вслед за русскими. К счастью, находившийся неподалеку Барклай взял на себя руководство боем, сумел задержать Нея и затем отвел войска на дорогу к Лубину.
Здесь произошел драматический эпизод, поставивший русскую армию на грань поражения. В какой-то момент егеря, ведшие перестрелку с французами, не выдержали вражеского огня и побежали. Как вспоминал стоявший вблизи со своей батареей Радожицкий, они, «свесив ружья и нагибаясь, спешили укрыться за мои пушки от смертоносного свинца; офицер их кричал: “Куда вы, братцы! Воротитесь, пожалуйста, как не стыдно вам!” Никто не слушал его. Вдруг навстречу нам явились генералы: главнокомандующий Барклай де Толли, при нем лорд Вильсон, граф Кутайсов, Остерман, Орлов, Корф и прочие. Все они кричали бегущим: “Куда! Стой! Назад!”, и бегущие останавливались… Вслед за генералами шли в густых колоннах лейб-гренадеры графа Аракчеева полка и Екатеринославские: рослые молодцы, держа ружья наперевес, с бледными лицами шли скорым шагом — навстречу смерти. С криком “Ура!” они бросились в кусты и восстановили порядок штыками. Через пять минут уже многие из них возвращались окровавленные и полумертвые, на плечах своих товарищей… Смотря на этот увядающий цвет силы россиян, нельзя было не содрогнуться»5. Но ценой этих потерь противник был остановлен.
Вторым крупным очагом боя стала возвышенность у реки Колодня. Дело в том, что через три часа после столкновения у Гедеоновки авангард колонны генерала Тучкова 3-го вышел на Московскую дорогу в районе Лубина. И тут он обнаружил, что дорога к Смоленску совершенно никем не прикрыта. Командир арьергарда 2-й армии генерал А. И. Горчаков, оставленный Багратионом под Смоленском для наблюдения за противником, имел приказ своего главнокомандующего «немедленно присоединиться к нему, как появятся войска 1-й армии». И как только Горчаков узнал, что отряд Тучкова 3-го приближается по проселочной дороге от Кошаева к Московскому тракту, он без приказа покинул свою позицию и пошел нагонять Багратиона, уже подходившего к Дорогобужу. В сущности, Горчаков на виду у приближающегося от Смоленска неприятеля бросил Московскую дорогу без прикрытия. Увидав эту ошибку, Тучков 3-й, «достоверясь в приближении неприятеля в густых пехотных и кавалерийских колоннах»4, принял самостоятельное решение — двинуться не следом за Горчаковым, а в противоположную сторону, то есть к Смоленску, чтобы прикрыть предстоящий выход у Лубина основной колонны под командованием его брата генерала Н. А. Тучкова 1-го. Как тогда говорили, он решил тут «заводить дело»5, расставив свои полки на первой же удобной позиции, у реки Колодня.
Наполеон, остававшийся в Смоленске, узнал о столкновении с русскими под Гедеоновкой и усилил корпус Нея войсками корпуса Даву, а генералу Жюно с 8-м корпусом приказал переправиться через Днепр южнее Смоленска, чтобы вместе с конницей Мюрата ударить в левый фланг отступающей по Московской дороге русской армии. В полдень войска Нея атаковали Тучкова 3-го у Колодни и оттеснили его ближе к Дубину. Однако Барклай, внимательно следивший за ходом сражения, начал посылать на помощь Тучкову новые полки. Когда стало ясно, что кавалерия Мюрата и Жюно6 приближается слева от дороги, то и Ермолов перебросил в этом направлении кавалерийский корпус генерала В. В. Орлова-Денисова. Позиция русской кавалерии была примечательна тем, что сзади находились болота, которые не позволили бы в случае неудачи отойти с поля боя. Чтобы вдохнуть мужество в своих гусар и казаков, Орлов-Денисов «приказал полкам отправить из каждого эскадрона осмотреть места, способные к отступлению и к переходу через болота, и когда дознано было, что болота непроходимые окружают нас, то предложил войску умереть или победить»7.
Так завязалось серьезнейшее дело, крупномасшабное полевое сражение, в огонь которого противники все время подбрасывали новые и новые силы. Русским противостояла вестфальская кавалерия. Кавалеристы обменивались атаками, которых только со стороны вестфальцев было двенадцать. У французов проявил странную медлительность и даже инертность генерал Жюно, долго тянувший с вводом в бой своего уже переправившегося через Днепр корпуса. Во многом заминка Жюно у переправы благоприятствовала успешной обороне Тучкова. Русские полки держались стойко, отбивая все атаки противника, продолжая бой даже в уже сгустившейся темноте. Тут-то, в одной из рукопашных схваток, был ранен и взят в плен генерал Павел Алексеевич Тучков 3-й. От смерти его спасло только то, что замахнувшийся на него для последнего удара французский солдат увидел блеснувшую на груди Тучкова орденскую звезду и решил взять в плен знатного офицера. Тучков был увезен во Францию.
В итоге этого боя отход основных сил от Смоленска был прикрыт. Благодаря решительным и мужественным действиям Тучкова к вечеру все русские войска, дотоле продиравшиеся по лесным проселкам, наконец выбрались на Московскую дорогу и ночью вместе с обескровленным арьергардом отошли по Московской дороге. Утром 9 августа они соединились со 2-й армией. Как писал Граббе, «ошибки дня были исправлены стойкостию войск и присутствием главнокомандующего», а также, добавим от себя, гибелью тысяч наших солдат. На месте боя, занятом французами и вестфальцами, осталось 5–6 тысяч убитых и раненых русских солдат и столько же неприятельских. Участник сражения с французской стороны Брандт писал: «Гора трупов в награду, за столько жертв ни одного трофея, ни одного орудия, ни одной… повозки. Захват этого участка, покрытого мертвыми, — вот единственный плод победы. Лучезарное солнце залило светом это поле бойни»8. Другой очевидец (из вестфальцев) вспоминал: «Мы расположились биваками в каре на поле сражения. Вечером мы пытались помочь многочисленным русским раненым — тяжелое дело, так как столь многих невозможно было транспортировать. Эти бедняги были оставлены лежать и умирать там, где они лежали. В конце концов силы покинули нас, и мы спокойно заснули на поле опустошения посреди стонов и жалоб раненых и умирающих»9.
Военные историки, анализируя это «возникшее на ровном месте» крупное сражение, считают, что Наполеон ошибся, приняв его за обычный арьергардный бой — стычку наступающего авангарда и отступающего арьергарда. В какой-то момент у него появился реальный шанс «вытащить» русских на столь желанное им генеральное сражение, общий контур которого выстраивался явно в пользу его армии, имевшей больше оперативного простора и возможностей развивать наступательные комбинации. При этом русские на сей раз не смогли бы от него ускользнуть, ибо были сильно «защемлены» именно в этом месте и ни под каким видом не могли оставить перекресток у Лубина, пока из леса не вышли бы идущие по проселкам колонны войск 1-й армии. И на этот раз предусмотрительность генерала П. А. Тучкова, без приказа занявшего позицию, оставленную Горчаковым, а главное — беспримерная стойкость русских солдат и офицеров спасли армию из почти безвыходной ситуации. Как вспоминал Жиркевич, «после я слышат суждение Ермолова, что здесь была важная ошибка в эту кампанию. Багратион шел уже по Московской дороге, мы были в гористых ущельях, французы, хотя и не перешли Днепра, но уже стояли почти противу того пункта, где мы гусем выходили из ущелья, и у них под носом был брод, так что ежели бы Жюно схватился и перешел через Днепр, мы все… были бы перехвачены или самое лучшее еще — отрезаны опять от Багратиона и отброшены к Духовщине»10. По воспоминаниям А. А. Щербинина, он сам «слышал… отзыв Барклая Беннигсену в том, что из ста подобных дел можно выиграть только одно. Личная храбрость войск и отдельных начальников заслуживают венца, но Барклаю хвастать было нечем»\". Это так — армия отступала.
При этом нужно оценить по достоинству все происшедшее в ходе нескольких дней боев под Смоленском. Наполеону опять не удаюсь разобщить русские армии ни рывком на Смоленск, ни в сражении на Большой Московской дороге по выходе из Смоленска. Обе русские армии смогли начать беспрепятственный отход, имея противника только позади себя. Картина для французов складывалась не очень благоприятная: первоначальный план войны не удался, война затягивалась, приближалась осень, предстоял поход вглубь вражеской страны. Можно полагать, что именно об этом думал Наполеон в Смоленске. Участник похода Рапп вспоминал: «Наполеон посетил места, где происходил бой: “Узел битвы был не у моста, а вон там, в деревне, где должен был выйти Восьмой корпус. А что делал Жюно? Из-за него русская армия не сложила оружия, ведь это может мне помешать пойти на Москву…” — “Ваше величество, — якобы сказал императору Рапп, — только что говорили мне о Москве. Армия не ожидает этого похода — дело начато, надо довести его до конца…”»12. Заметим, кстати, что сведения о том, когда Наполеон все-таки решил идти на Москву, довольно противоречивы. Очевидно, что, начиная «Вторую Польскую войну», он не предполагал двигаться вглубь России, а намеревался ограничиться сражением в Литве или Белоруссии. Когда же им было принято окончательное решение двигаться на Москву, точно сказать невозможно.
Чести не вернешь.
Уход русских от Смоленска по Московской дороге означал для многих, что над старой столицей сгустились тучи. Взять ее и вынудить Александра подписать выгодный для Франции мир стало теперь главной задачей Наполеона. В разговоре со взятым в плен генералом П. А. Тучковым Наполеон прибег к солдатскому образу, сказав, что если Москва будет взята, то это обесчестит русских, так как «занятая неприятелем столица похожа на девку, потерявшую честь. Что хочешь потом делай, но чести не вернешь»\". Грубость Наполеона достигла ушей Ростопчина, который стал понимать, чем грозит Москве начавшееся от Смоленска отступление русской армии. Перечисляя подготовленные в Москве резервы, он писал Багратиону: «Неужели и после этого и со всем этим Москву осквернит француз! Он говорил, что п… Россию и сделает из нее б…, а мне кажется, что она ц… останется. Ваше дело сберечь».
Тут неизбежно является мысль: почему в русских штабах не обсуждалась мысль о «косвенной обороне Москвы», то есть о том, чтобы увести армию захватчиков от Смоленска южнее, — как некогда Петр Великий, отступая под натиском шведской армии, отклонился от Могилева и примерно у Мстиславля стал отступать южнее, в сторону Почепа, Глухова, Сум и daiee до Полтавы. Правда, и Карлу XII южное направление казалось более перспективным, чем смоленское, и он легко двинулся за Петром Великим в сторону Украины. Возвращаясь к событиям июля — августа 1812 года, отметим, что, если бы армия повернула от Смоленска южнее, то есть на Рославль — Брянск — Орел или Чернигов, она бы тем самым поставила Наполеона в трудное положение. Скорее всего, он продолжил бы охоту за русской армией, разгром которой оставался главным приоритетом его стратегии. И тогда бы Москва была спасена. Клаузевиц в своей книге «1812 год» касается этой проблемы. Он считает, что принимать решение в Смоленске об отступлении армии на Калугу было уже поздно. Повернуть такие массы войск, теснимых превосходящими силами противника от удобной дороги, вдоль которой были уже давно подготовлены продовольственные магазины, было очень трудно, а «все боевые припасы, запасные части, подкрепления и т. п., находившиеся на этой дороге и в пути к ней, пришлось бы перебрасывать в сторону, на новое направление… Если бы русские захотели избрать это направление, то такое решение нужно было принять гораздо раньше, но принятие его раньше было невозможно, даже если бы и возникла подобная мысль, так как такая косвенная оборона Москвы лишь впоследствии стала представляться совершенно естественной, раньше же она явилась бы таким теоретическим дерзновением, которого нельзя требовать от заурядного генерала, к тому же не облеченного широкими полномочиями»“. В принципе, в истории сплошь и рядом бывало, что армии отходили не только по местам, где для них были готовы магазины и прочие удобства. Так, кстати, было и с армией Петра в 1708 году. Дело тут в другом — такое решение в России мог принять только царь, но Александр не был новым Петром Великим, а поэтому военная машина покатилась к Москве… Но видно, что идея эта еще держалась в умах и после отхода из Смоленска. Князь Н. Б. Голицын вспоминал, что уже после выбора позиции на Бородинском поле обсуждалась проблема возможного отхода армии после сражения и «были голоса, которые тогда говорили, что нужно идти по направлению на Калугу, дабы перенести туда театр войны в том предположении, что и Наполеон оставит Московскую дорогу и не пойдет более на Москву, а следовать будет за армиею через Верею, но Кутузов отвечал: ”Пусть идет на Москву!\"»15. Верно ли это — мы никогда не узнаем. Да и на Бородинском поле было уже поздно менять что-либо: предстоял бой не на жизнь, а на смерть…
«Мы шли по кровавым следам войск Коновницына»
После Смоленска французы резко изменили тактику. Прежние долгие стоянки и дневки ушли в прошлое. От Лубина и до самой Москвы войска Наполеона следовали за русской армией неотступно, почти всегда находясь ближе, чем в одном переходе, постоянно навязывали ей бои и при первой же возможности пытались ударить во фланги. Как вспоминал командир Сибирского драгунского полка Крейц, шедший в арьергарде с четырьмя приданными ему полками, «последующие дни неприятель следовал за нами в виду, были частые перестрелки». С приближением к Гжатску натиск французов даже усилился: «Ежедневно с утра до вечера происходили перестрелки, а иногда почти и сражения, которые кончались обыкновенно уступлением неприятелю какой-(нибудь) речки или ручья… и арьергарды должны были драться не с одними передовыми неприятельскими отрядами, но даже с целыми корпусами»\"1. О том, что характер военных действий после оставления Смоленска изменился, писал и Ф. Н. Глинка: «Это отступление в течение 17 дней сопровождалось беспрерывными боями. Не было ни одного, хотя бы немного выгодного места, переправы, оврага, леса, которого не ознаменовали боем. Часто такие бои завязывались нечаянно, продолжались по целым часам»17.
Надо сказать, что французская кавалерия на этом этапе войны превосходила нашу. Ермолов писал, что «неприятель имеет числом ужасную кавалерию, наша чрезвычайно потерпела в последних делах»18. 19 августа Барклай подтвердил это в донесении царю: «Кавалерия 1-й армии… пришла в крайнее ослабление, и особливо со стороны лошадей, из коих значительное число потеряно убитыми, а прочие все изнурены»19. Только казаки, как и раньше, были подвижны, а их лошади выносливы. Впрочем, как раз в этот момент у казаков тоже начались проблемы. Радожицкий вспоминал, что под Дорогобужем казаки жаловались его артиллеристам, «что даже им стало невмочь стоять против вражеской силы, что именно сего дня (12-го числа) они шибко схватились с французами так, что в густой пыли друг друга не узнавали: “И тут-то, батюшко, — промолвил казак, — наших пропало сотни три. Нет уж мочи держаться: так и садится, окаянный, на шею”»20.
Русским было тяжело, но и французы испытывали большие неудобства. Коленкур писал, что шедшая в авангарде конница Мюрата совершала огромные переходы в 10 и 12 лье, «люди не покидали седла с трех часов утра до 10 часов вечера. Солнце, почти не сходившее с неба, заставляло императора забывать, что сутки имеют только 24 часа. Авангард был подкреплен карабинерами и кирасирами, лошади, как и люди, были изнурены, мы теряли очень много лошадей, дороги были покрыты конскими трупами, но император каждый день, каждый миг лелеял мечту настигнуть врага».
Все участники перехода от Смоленска до Бородина, оставившие воспоминания, описывают необыкновенно тяжелую, пыльную дорогу. Радожицкий писал: «На несколько верст вперед и назад ничего не видно было, кроме артиллерии и обозов, в густых облаках пыли, возносившейся до небес. Мы шли как в тумане: солнце казалось багровым, ни зелени около дороги, ни краски на лафетах нельзя было различить. На солдатах с ног до головы, кроме серой пыли, ничего иного не было видно, лица и руки наши были черны от пыли и пота; мы глотали пыль и дышали пылью, томясь жаждою от зноя, не находили, чем освежиться».
Французский офицер Терион, шедший по пятам за Радожицким и его товарищами, вспоминал: «Тесня русскую армию, мы делали в сутки по 2–4 лье, и лошади и люди изнемогали от усталости, недостатка сна и пищи, от 11 часов утра до 2 дня обе армии, как бы по взаимному соглашению, предавались отдыху, а затем вновь начиналось наше наступление и непрестанное сопротивление русских… Мы страдали от жажды больше, чем от голода, тем более что весь день и в самый зной мы шли по песку или, вернее, по слою пыли, до того мелкой, что ноги лошадей уходили в нее на несколько вершков. Облака пыли до того были густы, что всадников впереди не было видно, а зачастую мы не видели даже ушей наших лошадей, полагаясь на инстинкт бедных животных и их зрение, устройство которого более обеспечено от заполнения глаз пылью, чем у человека. Можно себе представить атмосферу, в которой мы жили, и воздух, которым мы дышали!» Французам, близко преследовавшим русские войска, приходилось разбивать биваки не там, где они выбирали места сами, а неподалеку от русских, то есть, как правило, в неудобных для ночевок местах. Глядя на яркие огни русских биваков, Цезарь Ложье записал в дневник: «Мы в совершенно незнакомой местности, нечего у нас приготовить, и в топливе недостаток. То немногое, что мы находили второпях и в потемках, мокро и сыро. Наши огни поэтому не только не сияют, но они распространяют вокруг себя облака густого черного дыма и отбрасывают во мраке лишь бледный отсвет»21.
Но настроение во время этого марша по пыльным дорогам у противников было разное. Французы преследовали русских с азартом, были воодушевлены погоней: «Мы шли по кровавым следам войск Коновницына». Наших же, напротив, отступление по русской земле удручало. «В таком положении, — продолжал Радожицкий, — случалось нам проходить мимо толпы пленных французов, взятых в последнем сражении, они с удовольствием смотрели на нашу поспешную ретираду и насмешливо говорили, что мы не уйдем от Наполеона, потому что они теперь составляют авангард его армии. Должно признаться, что после смоленских битв наши солдаты очень приуныли. Пролитая на развалинах Смоленска кровь при всех усилиях упорной защиты нашей и отступление по Московской дороге в недра самой России явно давали чувствовать каждому наше бессилие перед страшным завоевателем. Каждому из нас представлялась печальная картина погибающего отечества. Жители с приближением нашим выбегали из селений, оставляя ббльшую часть своего имущества на произвол приятелей и неприятелей. Позади нас и по сторонам вокруг пылающие селения означали путь приближающихся французов, казаки истребляли все, что оставалось по проходе наших войск, дабы неприятели всюду находили одно опустошение. Отчаянная Россия терзала тогда сама свою утробу»22.
В поисках нужной позиции
Как бы то ни было, погоня на Московском тракте приближалась к своему концу. Непрерывный натиск армии Наполеона напоминал «танец» боксера, который без передышки теснит своего противника, загоняет его в угол ринга, а тот все время стремится уйти из-под удара. Но так продолжаться без конца не может, здесь гонг об окончании поединка подает только смерть…
После того как русским армиям удалось выйти на Московскую дорогу, начался поиск позиции для сражения. Первая позиция была намечена генерал-квартирмейстером Толем под Андреевкой (11 августа), но ее забраковали: в первую очередь ей был недоволен Багратион. Другую позицию пытались занять под Дорогобужем (предположительно, уже по предложению Багратиона)21, но и она после осмотра была признана неудачной. Тогда, как писал Барклай царю, 12 августа «положено было обще с князем Багратионом отступить к Вязьме в три колонны»24. Багратион в письме 14 августа настаивал на том, чтобы остановиться в Вязьме, если «неприятель даст нам время усилиться в Вязьме и соединить с нами войска Милорадовича; позиция в Вязьме хоть не хороша, но может всегда служить к соединению наших сил, и теперь дело не состоит в том, чтобы искать позиций, но, собравши со всех сторон наши способы, мы будем иметь равное число войск с неприятелем, но можем против него тем смелее действовать, что мы ему гораздо превосходнее духом и единодушием»25. Предложение Багратиона принять было невозможно: во-первых, ожидаемый из Калуги 15-тысячный корпус новобранцев под командованием генерала М. А. Милорадовича не успел к Вязьме в момент отступления русских армий, а встретился с ними лишь в Гжатске, а во-вторых, иных способов ведения военных действий крупными силами, как только в заранее выбранной и даже усиленной позиции, тогда не было и не могло быть. 16 августа войска прошли Вязьму. Толь и генерал Труссон еще 14 августа нашли удобную позицию у деревни Федоровки26, которая, однако, имела важный недостаток, отмеченный в журнале Сен-При: «Там хотят занять позицию, но нет воды». Какой острой в ту кампанию была проблема с водой, выше упоминалось не раз. Багратион был солидарен со своим начальником штаба. Он писал Барклаю: «По мнению моему, позиция здесь никуда не годится, а еще хуже, что воды нет. Жаль людей и лошадей. Постараться надобно идти в Гжатск: город портовый и позиции хорошие должны быть. Но всего лучше там присоединить Милорадовича и драться уже порядочно. Жаль, что нас завели сюда и неприятель приблизился. Лучше бы вчера подумать и прямо следовать к Гжатску, нежели быть без воды и без позиции; люди бедные ропщут, что ни пить, ни варить каш не могут…» На письме Багратиона отмечено рукой Барклая: «Дать тотчас повеление к отступлению завтра в 4 часа по утру»27.
Шестнадцатого августа армия отошла к Федоровскому, а на следующий день — к Царево-Займищу, где наконец утвердили — вроде бы окончательно — позицию. Ее одобрил Барклай. Как писал А. Н. Муравьев, служивший тогда в Главном штабе, командующий признал место «чрезвычайно крепким и удобным для встречи неприятеля28. Не все, однако, разделяли это мнение». Муравьев не упоминает Багратиона, но явно имеет его в виду, когда пишет: «Так как взаимное недоброжелательство между главнокомандующими усиливалось, всеобщий ропот на Барклая доходил до чрезвычайности…» По крайней мере начальник Главного штаба 2-й армии граф Сен-При, вслед за своим главнокомандующим, ясно выражал сомнения в правильности выбора. Он писал в боевом журнале: «Местоположение низменное и без опорных пунктов». По-видимому, такого же мнения о позиции под Царево-Займищем придерживались и другие генералы.
Следующая запись в журнале Сен-При: «20-го в Ивашкове. Позиция лучше, особенно имея в виду переход в наступление. Прибытие князя Кутузова, главнокомандующего обеими армиями»29. Но приехавший Кутузов сразу же забраковал и эту позицию и дал приказ отступать. Он объяснял это тем, что нужно соединиться с подходящими из Москвы резервами. Но наверняка он руководствовался иными соображениями: воевать на позиции, выбранной его предшественниками, он никак не мог.
Глава восемнадцатая
Раздор в русском стане
Избранные места из переписки
Все бы было хорошо, «если бы между нами существовало единство…». Так писал генерал Армфельд из Смоленска. Он хорошо знал Барклая, был дружен и с Багратионом (вероятно, еще со времен Русско-шведской войны). Армфельд, как и некоторые другие, пытался (или только изображал, что пытается) сделать так, чтобы между главнокомандующими «царила какая-нибудь гармония», но ее, увы, не было.
Истоки взаимного непонимания генералов Барклая и Багратиона не имели давней истории и не уходили корнями глубоко в их служебные и личные отношения. Известно, что Багратион отдавал должное мужеству Барклая, отступавшего в 1807 году под его командой к Прейсиш-Эйлау и тяжело раненного в ходе сражения за город. «Суворовский авангардный генерал князь Багратион, — писал Ф. Булгарин, — после Пултуска и Прейсиш-Эйлау питал высокое уважение к Барклаю де Толли и относился к нему с высочайшей похвалой»1. Конфликт возник и обострился во время драматического отступления русских армий от границы летом 1812 года, когда между главнокомандующими двух русских армий разгорелась письменная перепалка. Багратион был убежден, что против него действуют основные силы французов, а Барклай отступает, медлит с решающей битвой и в результате 2-й армии приходится так туго2. Мы уже говорили, что обвинения Багратиона были неосновательны — против Барклая в тот момент действовала основная группировка Великой армии во главе с самим Наполеоном, и отступление 1-й армии было таким же вынужденным, как и отход 2-й армии под натиском корпусов Даву и Жерома. Но и Барклай был несправедлив к Багратиону, когда излишне критично оценивал его действия. Тому пришлось выводить армию почти из окружения, в то время как 1-я армия спокойно уходила от противника, проявлявшего странную медлительность. Профессионалы это поняли сразу. Тормасов писал Багратиону 30 июня: «Из недействия неприятеля противу 1-й армии заключаю, что теперь все его старание состоит, чтоб отделить вас от соединения»3. Так оно и было — целью «охоты» Наполеона в первые дни войны была армия Багратиона. Противостояние главнокомандующих началось с того момента, когда Багратион не пошел на Вилейки, а потом отказался двигаться на Минск, после чего начал отступление на юг, к Бобруйску. В письме 8 июля к Александру 1 военный министр не скрыл своего раздражения действиями Багратиона: «Донося Вашему императорскому величеству обо всем вышеизложенном (речь шла о подходе 1-й армии к Витебску и «открытии близкой коммуникации» с Могилевом. — Е. А.), осмеливаюсь еще присовокупить, что получено мною отношение князя Багратиона». К своему рапорту он приложил письмо Багратиона, в котором тот жаловался на пассивность 1-й армии, тогда как 2-я армия вынуждена испытывать натиск превосходящих сил противника. Барклай так комментирует обвинения Багратиона: «Исчисление неприятельских сил, противу 1-й армии сосредоточенных, основано было не на одних мнимых известиях, но на самом действии, ибо 1-я армия имела неприятеля всегда в виду своем и на каждом шаге с ним сражалась. Авангард же 2-й армии нигде с ним не встретился и исчислить можно, что та малая часть неприятеля, которая заняла Борисов, в ту же минуту могла быть опрокинута авангардом 2-й армии, ежели б она взяла направление свое из Несвижа не на Бобруйск, а на Игумен»4.
Этот упрек, заочно брошенный Багратиону, тоже кажется несправедливым. Во-первых, приказа о движении на Игумен Багратион никогда не получал, а во-вторых, то, что авангард 1-й армии ни разу не столкнулся с пытавшимся его опередить противником, являлось не недостатком, а достижением ее главнокомандующего. Наконец, в-третьих, пройти из Несвижа на Игумен Багратиону было попросту невозможно из-за отсутствия дорог и множества болот на этом пути. Этот вопрос — судя по переписке со штабом 2-й армии — даже не обсуждался, и в этом смысле Барклай наговаривал на коллегу.
При отступлении от Могилева Багратиону доставили от Барклая копию донесения главнокомандующего 1-й армией царю от 9 июля. Это произошло не по ошибке — Барклай сознательно послал документ Багратиону. В донесении государю он отвечал на претензии Багратиона, которые тот высказал в своем посланном ранее (вероятно, из-под Бобруйска) рапорте Александру. Главнокомандующий 2-й армией писал, что отказ Барклая от наступления ставит его, Багратиона, в отчаянное положение. Александр же, получив этот рапорт Багратиона, не нашел ничего лучшего, как переслать копию Барклаю. Вообще-то поступок императора был верным способом окончательно поссорить двух полководцев. Известно, что царь так вел себя не раз. А. А. Щербинин пишет, что вскоре после Тарутинского сражения «Кутузов получил от государя письмо, которое послано было Беннигсеном (начальником Главного штаба. — Е. А.) Его величеству. В этом письме заключался донос на Кутузова о том, что будто бы он “оставляет армию в бездействии и лишь предается неге, держа при себе молодую женщину в одежде казака”. Беннигсен ошибался — женщин было две. Кутузов тотчас по получении этого письма велел Беннигсену оставить армию»5.
Но на этот раз ссоры не произошло, так как Барклай счел уместным познакомить Багратиона со своим ответом царю на его жалобу. Оправдывая свои действия, он писал: «После всего этого оставляю вам самим рассуждать, не должен ли я быть оскорблен суждением вашим насчет 1-й армии в рапорте вашем, к государю изъясненном. Вот причина моего рапорта к государю, который я в копии к вам препровождаю»6. Тем самым он вышел к Багратиону с открытым забралом, предложил, во имя интересов дела, которое требует «истинного согласия», отойти от «личных неудовольствий». По-видимому, этот поступок Барклая подкупил Багратиона, который, ко всему прочему, чувствовал свою вину за «невзятие» Могилева. Из Чирикова (на полпути от Быхова до Мстиславля) он отвечал Барклаю сердечным письмом, в котором сообщал, что воспринял претензии Барклая «с душевным соболезнованием» и что если «ваше высокопревосходительство обеспокоены чем-либо на мой счет, и что я слишком несчастлив, если можно о мне думать, что в настоящем положении нашего отечества (к коему душа моя полна благодарности и истинной любви) я в состоянии буду позволить себе какие-либо личности (то есть личные выпады. — Е. А.), которых, по истине, не имею. Вся цель моих желаний есть одна и та же, которая водит и чувства ваши: я живу и дышу взаимным желанием низложить врага. Прошу вас, дайте мне только случай удостоверить вас, что славу вашу я считаю славой России и славой моей. Верьте, милостивый государь, что выражения сии суть выражения души, преданной отечеству, всемилостивейшему нашему государю и вас истинно почитающей».
При этом Багратион пытается все-таки объяснить Барклаю свои прежние претензии к нему, указывает на те отчаянные обстоятельства, в которых оказалась 2-я армия во время отступления от Николаева: «Крайность положения вверенных мне войск, преследуемых и отовсюду имевших преграждаемый путь, была поводом смелости сказать государю императору мои мысли, заключавшиеся в том, что я признавал (наступательное. — Е. А.) движение Первой армии необходимым. Изъясняя мысли мои, я считал, что в званиях наших не только прилична, но даже необходима откровенность, не имея ни малейшее в виду лица вашего»7. Впрочем, справедливости ради, напомним, что свое мнение о действиях главнокомандующего 1-й армией Багратион с откровенностью высказал в письме к царю все же за спиной Барклая.
Из ответа Барклая видно, что объяснения Багратиона не убедили его. «Николаевскую историю» отступления уже отодвинула новая «Могилевская история» нового отступления 2-й армии, очень досадная для Барклая. Это отступление поставило 1-ю армию почти в отчаянное положение. В письме Багратиону Барклай писал, что отход 2-й армии из-под Могилева сорвал его планы дать Наполеону решающую битву под Витебском и вынудил поспешно и с очень большим риском отступать к Смоленску. При этом Барклай даже обвинил Багратиона в непатриотизме. 18 июля из Мстиславля Багратион отвечал Барклаю на его выпад: «Крайне мне прискорбно видеть из отношения вашего, что вы сомневаетесь в приверженности моей к отечеству. Дела мои ясно доказывают тому противное, ибо, несмотря на препятствия к соединению, происходящие из положений обеих армий и вашему высокопревосходительству довольно известные, достиг я, наконец, предназначенной мне цели. 25 дней форсированных маршей, четыре дела довольно кровопролитные и, наконец, недвижимость маршала Даву могут оправдать действия мои пред целым светом. Ныне я по крайней мере доволен тем, что со вчерашнего дня ничто не может препятствовать прибытию моему в Смоленск»8.
Но и это объяснение не убедило Барклая. Каждый из командующих смотрел на ситуацию со своей колокольни и проблем другого понимать не хотел. Барклай был явно раздражен, при этом (как уже сказано выше) в действиях под Витебском сам допустил ошибки и пытался отчасти свалить вину на Багратиона, который якобы бросил 1-ю армию на произвол судьбы и ушел в Смоленск.
Багратион отвечал, почти дословно повторяя то, что писал 18 июня: «Не скрою от вас, сколь чувствительно мне было видеть ваше сумнение в моей приверженности к отечеству, и того более сколь прискорбна была та мысль, что Первая армия может быть жертвою неприятеля, быв оставлена своими товарищами». Обвинение, брошенное Барклаем, оскорбило Багратиона — еще бы! Упреки как в нелюбви к отечеству, так и в том, что называлось шкурничеством, были для него оскорбительны. В ответ Багратион сам стал упрекать главнокомандующего 1-й армией в излишне поспешном оставлении Витебска, что, по его мнению, французам «открыло дорогу к столице», то есть к Петербургу9. Вместо примирения ссора вспыхнула вновь…
У них тоже была своя враждующая пара. Поразительное совпадение — в наступающей французской армии среди высших командиров кипели очень похожие страсти. После Смоленска маршал Даву (кстати, чем-то похожий на Барклая) вступил в конфликт с горячим, несдержанным Неаполитанским королем Мюратом, которому он, Даву, был подчинен как главнокомандующему авангардом. В жизни и на войне они были антиподами: «железный маршал» Даву — спокойный, уверенный, хладнокровный, довольно мрачный, лишенный позерства и самовлюбленности, не выносил Мюрата, который как раз отличался позерством и экстравагантным поведением, безумной и даже бездумной смелостью, любовью к риску. Известно, что Мюрат, одетый в необыкновенно яркие одежды и экзотические головные уборы (за что получил кличку «императорский петух с плюмажем»), устраивал перед наступающим авангардом своеобразные театрализованные представления. Он любил гарцевать на горячем коне вблизи казачьих цепей, бравируя своей удалью и бесстрашием. Даву был обижен тем, что его, заслуженного воина, подчинили этому вертопраху. Как писал Сегюр, «оба полководца, одинаково гордые, ровесники и боевые товарищи, взаимно наблюдавшие возвышение друг друга, были уже испорчены привычкой повиноваться только одному великому человеку и совсем не годились для того, чтобы повиноваться друг другу». Оба часто устраивали друг другу скандалы, причем в самых неожиданных местах. Однажды они так яростно поссорились на глазах противника, в присутствии своих штабов, что эта ссора чуть не закончилась дуэлью. В другой раз они сцепились на приеме у императора. Мюрат упрекал Даву за медлительность, чрезмерную осторожность и вообще хватался за саблю, желая вызвать Даву на дуэль. Со своей стороны, Даву обвинял Мюрата в безрассудной горячности, в том, что он бесполезно тратит силы и жизнь солдат, и наконец заявил: пусть Мюрат гробит свою кавалерию — это его личное дело, но он, Даву, не даст Мюрату так же уничтожить подвластную ему пехоту. Наполеон хладнокровно слушал ссору маршалов. Как писал Сегюр, император «приписывал эту вражду их усердию, зная, что слава — самая ревнивая из страстей». Ему нравилась пылкость Мюрата, жаждавшего сражения. Этого сражения он и сам хотел, но одновременно он понимал и сомнения методичного Даву, заботившегося о сохранении войск1\". Жаль, что у нас Александр не был настоящим полководцем. Он бы сумел, подобно Наполеону, использовать для победы и хладнокровие Барклая, и горячность Багратиона. Ведь Мюрат и Даву в конечном счете работали в одной упряжке, а не тянули в разные стороны, как наши военачальники.
Кабы знал, то не ругался бы
Не углубляясь в тонкости спора Барклая и Багратиона, отметим, что у каждого из спорящих была своя правда. Барклаю, отступавшему перед лицом самого Наполеона и его «созвездия маршалов» (Мюрат, Ней, Евгений Богарне и др.), казалось, что Багратион напрасно теряет время, возится с одним Даву, почему-то не идет в Вилейки, не берет Минск, застрял под Могилевом. В чем же дело? Он требует от Багратиона напора и решительности, в своих же действиях тщательно выверяет каждый шаг, поступает в высшей степени осторожно и расчетливо. Так, он не ввязался в сражение при Свенцянах, а начал отступать к Дрисскому лагерю, объясняя это тем, что войска его армии «производили свое отступление для избежания частичных сражений», и обещал действовать «смотря по обстоятельствам наступательно»11. Осторожно вел он армию и дальше после Дрисского лагеря.
Между тем Багратион действовал в том же ключе, что и Барклай. С одной стороны, он пишет всем о необходимости срочного наступления 1-й армии, в письме Ермолову даже весьма легкомысленно призывает боевых товарищей: «Наступайте! Ей-Богу, шапками их закидаем!» Он считал, что Барклай по непонятной причине тянет с наступлением против заведомо слабого противника, хотя, по его мнению, положение 1-й армии значительно лучше, чем его, Багратиона («…Стыдно, имевши в заду укрепленный лагерь, фланги свободные, а против вас слабые корпуса. Надобно атаковать!»)12. Но с другой стороны, сам Багратион при своем отступлении осторожничает, как лис, ведет себя подобно Барклаю — расчетливо и предусмотрительно. Так, 6 июля 1812 года он приказывал генералу А. А. Карпову, шедшему в арьергарде отступающей 2-й армии: «Удерживая стремление неприятеля, не вдавайтесь в дела, которые бы не были верны»1.
Кто из них больше прав? Положа руку на сердце не могу встать ни на чью сторону. Но все-таки отмечу, что Багратион был прав, когда утверждал, что совместные действия его армии с 1-й армией возможны только в том случае, если Барклай будет наступать («Писал я, слезно просил: наступайте, я помогу. Нет! Куда вы бежите… Зачем побежали, где я вас найду… Министр сам бежит, а мне приказывает всю Россию защищать и бить фланг и тыл какой-то неприятельский», — из уже цитированного письма Ермолову)14. Действительно, в утвержденных довоенных диспозициях совместные действия двух армий предусматривались только в режиме наступления, но не отступления.
Но уже при неизбежном, вынужденном отступлении 1-й армии настойчивые призывы Багратиона двигаться вперед, наступать, «закидать шапками» французские «слабые корпуса» (и это про корпуса Старой и Новой гвардии Наполеона, а также корпуса Нея, Мюрата, Евгения и др. — основу Великой армии!) были беспочвенны, утопичны, а затем даже в некотором смысле выродились в средство борьбы с Барклаем за первенство в армии. Несомненно, Багратион, в отличие от Барклая, был искренне убежден — по своему характеру, навыкам, имиджу ученика Суворова — в необходимости исключительно наступательной стратегии. Конечно, было ясно, что только наступление приносит победу. И Суворов, и Наполеон это наглядно показали. При этом Багратион в письмах Ермолову, Аракчееву, Ростопчину, Барклаю, без передышки призывая наступать, не увязывал наступательную стратегию с возможными трагическими последствиями подобных действий обеих русских армий. А ведь такое неподготовленное наступление или сражение в первые дни и недели войны наверняка привело бы к неминуемому поражению русских армий. Так считали и современники событий, и историки.
Отчасти эти призывы Багратиона были следствием его слабой информированности о силах противника. Очень странно, что Барклай и Главный штаб 1-й армии держали руководство 2-й армии в неведении о том, какие силы действуют против них самих. Иначе, узнав о двукратном превосходстве Великой армии над 1-й Западной армией, Багратион, возможно, перестал бы корить Барклая за грех отступления. Из письма начальника Главного штата 2-й армии Сен-При брату Луи от 3 июля видно, что и этот опытный штабист разделял заблуждение Багратиона о силах, действовавших против 1-й армии, минимум вдвое их преуменьшая и одновременно вдвое же преувеличивая силы, действовавшие против его 2-й армии: «…нам ли делать диверсии в помощь Первой армии с 40 тысячами человек против 120 тысяч, или Первая армия должна нас выручать, имея 120 тысяч человек против, самое большее, 100 тысяч плохих войск». Отсюда и неисполнимые требования к Барклаю наступать: «Лишь одно наступательное движение Первой армии может привести к поражению всех корпусов неприятельской армии, а ее нынешняя бездеятельность послужит причиной не только гибели нашей армии и армии Тормасова, но также и ее самой: окруженная с флангов, она будет вынуждена отступить от своего укрепленного лагеря к Пскову — и все без единого выстрела»15. Увы! Теперь-то мы знаем, что у 1-й армии, как и у 2-й, не было никакого другого варианта, кроме отступления…
Важен тут и психологический момент. Ведь принятие окончательных решений об общем наступлении как до Смоленска, так и особенно после Смоленска, а значит, и ответственность за них, лежали не на Багратионе, а на Барклае. П. X. Граббе верно заметил по этому поводу: «Багратион, облегченный от ответственности, говорил только о решительном сражении. Теперь можно утвердительно сказать, что оно имело бы самые гибельные последствия»16. Уход Багратиона из-под Николаева и Могилева хорошо показывал, что как только ответственность за принятие окончательного решения ложилась на него самого, Багратион поразительно менялся: от его шапкозакидательства не оставалось и следа. Как в горячке боя, так и в свой Главной квартире, над картой, за чтением донесений подчиненных, во время допросов пленных, он умел обуздывать свой нрав, горячий темперамент, мыслил строго и логично. Для спасения армии, во имя рационального, продуманного ведения войны, сопряженного пусть и с малоприятным для каждого полководца отступлением, он мог нарушить «суворовские наступательные принципы», которые исповедовал, и пренебречь даже высочайшими предписаниями, что и произошло под Николаевом, а потом под Могилевом. Я убежден, что если бы Багратион был назначен главнокомандующим всеми армиями, он бы продолжил, подобно Кутузову, отступление, может быть и до Бородина, дал бы там сражение (иного выхода не было) и, возможно, даже сдал бы Москву, руководствуясь идеями сохранения армии. Не с эмоциональной, а с рациональной, профессиональной точки зрения у него, как и у Кутузова, такому решению не нашлось бы альтернативы.
Важным моментом в борьбе за власть в армии, которую начал после Смоленска Багратион, было и то, что он глубже, чем Барклай, был «вмонтирован» в армейский и политический контекст, был более чуток к настроениям в армии и вообще к общественным веяниям. И это обостряло его ощущения. Более того, по мере возникновения своеобразного генеральского заговора против Барклая он получал явные свидетельства того, что выражает мнение всей армии. В этот момент проблему отступления Багратион рассматривал широко, не ограничиваясь чисто военным аспектом, как это делал Барклай.
Нужно отметить, что Багратион и раньше стремился играть не только военную, но и политическую роль, давал советы царю и министрам по вопросам, явно выходящим за круг его компетенций как командующего одной из армий. В событиях войны 1812 года, в оглашенном царем августовском манифесте к нации Багратион отчетливо почувствовал важный политический подтекст. Ведь никто до него так ясно и четко не выразил то, что потом стало аксиомой: в письме Аракчееву 7 августа (задолго до возникновения партизанских отрядов и массового сопротивления крестьян завоевателям) Багратион писал, что «ежели уж так пошло — надо драться, пока Россия может и пока люди на ногах, ибо война теперь не обыкновенная, а национальная и надо поддержать честь свою и всю славу манифеста и приказов данных. Надо командовать одному…»\". Написанное им очень важно — в национальной войне должен быть один вождь. И на месте этого вождя Багратион видел себя: заслуженного, опытного, отважного, уважаемого полководца, русского по духу и характеру. И все это писалось в состоянии ссоры, личного соперничества с Барклаем, в обстановке отступления.
Впрочем, кажется, что и в более спокойной обстановке эти два выдающихся человека никогда бы не ужились. Конечно, нужно учитывать и темперамент каждого из них. Горячему, порой несдержанному Багратиону противостоял хладнокровный с виду Барклай, о котором знавший его Я. И. Сангнен писал, что это был «в совершенном смысле слова старинного покроя честный немец, не возвышенного образования, но с чистым рассудком»18. Такие несхожие по темпераменту, они как будто олицетворяли разные черты, которые должны быть присущи одному — но великому — полководцу: «Барклай превосходствовал военной образованностью и познаниями, Багратион же — старшинством и чрезвычайною в военном искусстве опытностию, доказанною уже со времен Суворова, коего он был любимым учеником» 1. Другой мемуарист был так же точен: Барклай «своею личностию невыгодно действовал на других. Скромный, молчаливый, лишенный дара слова и в русской войне с нерусским именем, осужденный с главною армиею на отступление, и вторую (армию. — Е. Л.) к тому же побудившее, отступление тогда еще немногими оцененное, он для примирения с собою необходимо должен был иметь важный успех, которого не было; князь же Багратион, с орлиною наружностию, с метким в душу солдата словом, веселым видом, с готовою уже славою, присутствием своим воспламенял войска»20.
Немирные отношения двух главнокомандующих беспокоили людей, бывших в курсе армейских дел. Ф. Ростопчин, хорошо знавший о трениях между обоими полководцами, в письме Багратиону от 6 августа призывал к единству с Барклаем: «Что сделано, тому так и быть! Да не шалите вы вперед и не выкиньте такой штуки, как в старину князь Трубецкой и Пожарский: один смотрел, как другого били. Подумайте, что здесь дело не в том: бить неприятеля, писать реляции и привешивать кресты! Вам слава бессмертная! Спасение отечества, избавление Европы, гибель злодея рода человеческого…» Ростопчин вспоминает здесь эпизод из истории освобождения Москвы во времена Смуты, когда в ходе боев с поляками один из начальников ополчения князь Д. Т. Трубецкой со своими казаками не пришел на помощь ополчению князя Д. М. Пожарского. А 12 августа Ростопчин обвинил обоих главнокомандующих в оставлении Смоленска: «Город (Москва — Е. А.) дивился очень бездействию наших войск против нуждающегося неприятеля. Но лучше бы ничего еще не делать, чем, выиграв баталию, предать Смоленск злодею. Я не скрою от вас, что все сие приписывают несогласию двух начальников и зависти ко взаимным успехам, а так как общество в мнениях своих меры не знает, то и уверило само себя, что Барклай — изменник»21.
Обеспокоен ссорой главнокомандующих был и Александр I. В конце июля он послал Багратиону рескрипт, в котором выражал уверенность, что «вы в настоящее, столь важное… время, отстраните все личные побуждения и, имев единственным предметом пользу и славу России, вы будете к сей цели действовать единодушно и с непрерывным согласием, чем приобретете новое право к моей признательности»22. Такой же рескрипт был послан и Барклаю, который после этого написал примирительное письмо Багратиону. Об этом письме Багратион сообщал Аракчееву 26 июля: «Он сам опомнился и писал простить его в том. Я простил и с ним обошелся не так, как старший, но так, как подкомандующий».
Самому же Барклаю Багратион отвечал со свойственной ему пылкостью: «На почтенное письмо ваше имею честь ответствовать, что я всему вашему желанию охотно рад был всегда вас любить и почитать и к вам был расположен как самый ближний, но теперь более меня убедили вашим письмом и более меня к себе привязали. Следовательно, не токмо между нами попрошу самую тесную дружбу, и тогда нас никто не победит. Будьте ко мне откровенны и справедливы, и тогда вы найдете во мне совершенного вам друга и помощника. Сие вам говорю правду, и поверьте, никому я льстить не умею. Нужды в том не имею, а говорю точно вам для блага общего, посылаю графа Сент-Приеста (Сен-При. — Е. А.), дабы узнагь точное ваше намерение… Итак, позвольте мне оставаться навсегда вашим верным и покорным слугою»23.
Очень важной и символичной стала встреча двух главнокомандующих в Смоленске. Барклай, первым прибывший в город, писал Багратиону: «Мне бы весьма приятно было, если бы ваша светлость прежде приехала в Смоленск, нежели придет армия, дабы могли мы сделать план будущим нашим операциям»24. И Багратион, опередив свою подходившую к городу армию, в окружении свиты штабных и генералов направился к Главной квартире Барклая. Тот не стал дожидаться его приезда, а надел парадный мундир и вышел навстречу коллеге-сопернику. Держа шляпу в руке, он поклонился Багратиону и сказал, что сам только что собрался с визитом к нему. Такая учтивость произвела весьма благоприятное впечатление на самолюбивого Багратиона. Поэтому дальнейший разговор о первенстве протекал мирно. «Оба, один другому, предоставлял честь первенства, — писал Жиркевич, — но князь Багратион настоял сам, подчинил себя младшему, утверждая, что тот как военный министр более облечен доверием государя»25, как и было на самом деле.
Однако мир между главнокомандующими продолжался недолго, и с началом наступления от Смоленска на Поречье и Рудню, как уже сказано выше, его нарушил Багратион. Недовольный топтанием армии под Смоленском, он стал выражать свое несогласие с Барклаем публично. В сущности, Багратион вернулся к позиции, которой держался и во время отступления в июне — июле 1812 года. Он вновь стал упрекать Барклая в неумении вести боевые действия. «Дух опасного раздора, — как вспоминал П. X. Граббе, — поселился между главными квартирами»26.
Командовать должен один
Итак, проблема взаимоотношений Барклая и Багратиона заключалась и в разнице их понимания того, как надо воевать, и в начавшейся на этой основе упорной (в основном негласной, подковерной) борьбе за первенство. В том, что такая борьба — в ущерб делу — началась, полностью виноват император Александр I, который, отъезжая из армии, официально не назначил единого главнокомандующего и обрек Багратиона и Барклая на неизбежное соперничество, что в условиях военных действий было недопустимо. Ведь формально, по закону, оба военачальника оставались равными по статусу, кто бы из них ни признавал первенство другого. Барклай по-прежнему официально оставался главнокомандующим только одной из четырех тогдашних русских армий. И его приказы, изданные по 1-й армии, для главнокомандующих других армий не были обязательны. То же можно сказать и о приказах Багратиона по 2-й армии. Более того, не был прямо подчинен Багратиону даже командующий небольшим казачьим корпусом генерал Платов, которого Багратион мог только просить оказать помощь 2-й армии при ее отступлении. В этой военно-юридической неопределенности, помимо личных несогласий, коренились причины конфликта Багратиона с Барклаем, как и общего смятения в командном корпусе. Известно только со слов Левенштерна, что Александр I, покидая армию, в частной беседе сказал Барклаю: «Поручаю вам свою армию, не забудьте, что у меня второй нет, эта мысль не должна покидать вас». Строго говоря, у Александра было еще три армии — 2-я Западная, Молдавская и 3-я Резервная. Но не в том суть — официально это ответственнейшее поручение оформлено никак не было — по крайней мере, не было оглашено войскам27. Между тем существовали прецеденты. Так, в указе 9 мая 1807 года император, также уезжая из армии, официально вручил генералу Беннигсену, тогдашнему главнокомандующему, власть над армией и ее отдельными корпусами («полную и неограниченную власть для соблюдения строжайшей дисциплины, без которой военные действия в самом лучшем соображении останутся безуспешными»)28. Но в августе 1812 года император этого почему-то не сделал, чем обрек двух выдающихся полководцев на соперничество.
Голгофа Барклая
В конечном счете Барклай и Багратион оказались жертвами типичных для императора Александра полумер. Из-за этого положение Барклая было особенно тяжелым. В своей объяснительной записке, подготовленной для императора уже после событий 1812 года, он писал: «Никогда еще высший начальник какой бы то ни было армии не находился в таком положении, как я в это время. Оба главнокомандующие соединенных армий одинаково и исключительно зависели от Вашего величества и имели равные права. Оба могли непосредственно доносить Вашему величеству и располагать по собственному усмотрению вверенными им войсками. По званию военного министра я имел, конечно, право объявлять именем Вашего величества высочайшие повеления, но в делах, от которых зависела участь всей России, я не мог пользоваться этим правом без особого на то полномочия. Таким образом, для достижения согласных, к одной цели направленных действий я был вынужден употребить всевозможные средства к поддержанию между князем (Багратионом. — Е. А.) и мною единодушия, я должен был льстить его самолюбию и делать уступки против собственного убеждения, дабы в более важных случаях сохранить возможность настаивать с лучшим успехом: словом, я должен был понудить себя к приемам для меня чуждым и не соответствующим моему характеру и моим чувствам. Но я думал, что цель мною вполне достигнута, однако ближайшие последствия убедили меня в противном»2\".
Отчаянное положение Барклая в конфликте с Багратионом усугублялось не столько самими разногласиями между военачальниками, сколько тем, что конфликт проходил на фоне отступления и во многом им был обусловлен. Ответственность (а для многих и вина) за отступление полностью ложилась на Барклая.
Как уже сказано выше, с одной стороны, Барклай был и сам настроен на то, чтобы дать Наполеону генеральное сражение — этого требовали император, генералитет, вообще вся армия, и с этим, как разумный человек, Барклай не мог не считаться. У офицеров и солдат, в большинстве своем еще не поучаствовавших в серьезных сражениях этой войны, отчаянно чесались руки, играло ретивое. Вспомним записки Дрейдена, смотревшего с горы за Смоленским сражением. Н. Е. Митаревский, отступавший со своей батареей из горящего Смоленска, писал: «Выйдя на рассвете за город, мы проходили мимо расположенных на возвышенности корпусов, не участвовавших в деле. Офицеры выходили и смотрели на нас с завистью, а мы шли гордо, поднявши голову»30. Многими владела одна мысль: «Как же так? Второй месяц отступаем, а в боях не участвовали, славы не добыли, отступали бы после поражения, а так просто драпаем». Эту мысль выразил атаман Платов в письме Ермолову: «Боже милостивый, что с русскими армиями делается? Не побиты, а бежим!»31 Примерно о том же писал Н. Е. Митаревский: «Все в один (голос) говорили: “Когда бы нас разбили — другое дело, а то даром отдают Россию и нас только мучают походами”»32. Но как раз все усилия Барклая были направлены на то, чтобы армии не были разбиты!
Естественно, от этих обвинений, подозрений, дискредитировавших его слухов репутация Барклая сильно страдала, а престиж главнокомандующего в армии падал. П. Пущин записал в дневник 15 августа (то есть накануне приезда Кутузова в действующую армию): «Мы раскинули лагерь, не доходя 25 верст до Вязьмы. Здесь мы получили приказ главнокомандующего (Барклая. — Е. А.) днем больше не идти, но по странной случайности с нами поступали всегда наоборот. Его высокопревосходительство приказывал стоять на местах — мы шли, приказывал идти — мы стояли, наконец, если нам объявляли, что мы вступим в бой, то, на верное, мы не сражались. Вследствие этого мы перестали верить приказам, получавшимся от Барклая де Толли, и на этот раз мы тоже не поверили». И хотя тут же он записал, что войска все-таки выступили в ночь, эта несколько саркастическая заметка офицера среднего звена отражает отношение к главнокомандующему, как и общее настроение в войсках. А уж после сдачи Смоленска, отстоять который многим (ошибочно!) казалось возможным, на Барклае в общественном сознании армии был поставлен крест.
Но, с другой стороны, войдем в положение Барклая. Он как профессионал и ответственный человек не мог решиться на битву без выбора удобнейшей для обороны позиции (учитывая, что аксиомой тогда была мысль о том, что русская армия в ходе генерального сражения станет обороняться, как и было при Бородине). Все сомнения и мучения Барклая (как потом и Кутузова) нужно понять. На его плечах лежала тяжесть колоссальной ответственности. Барклай понимал, что против него воюет военный гений, не потерпевший еще ни одного поражения, что Наполеон способен к самым неожиданным ходам, обладает невероятным свойством успешно и, как писал современник, с «волшебной быстротой» действовать и на поле боя, и на коммуникациях.
Так, собственно, и произошло в конце июля, когда Наполеон совершил молниеносный фланговый марш и, как черт из табакерки, возник перед Смоленском. В тот момент, как не без оснований считал Клаузевиц, «Барклай до некоторой степени потерял голову. Из-за постоянно возникавших проектов наступления (под Рудней, Поречьем. — Е. А.) было упущено время для подготовки хорошей позиции, на которой можно было бы принять оборонительное сражение, теперь, когда русские вновь были вынуждены к обороне, никто не отдавал себе ясного отчета, где и как следует расположиться. По существу, отступление немедленно должно было бы продолжаться, но Барклай бледнел от одной мысли о том, что скажут русские, если он, несмотря на соединение с Багратионом, покинет без боя район Смоленска, этого священного для русских города»33.
Нет сомнений, что Барклай подписался бы под всеми словами Александра I из его послания Н. И. Салтыкову (середина июня 1812 года): «До сих пор, благодаря Всевышнему, все наши армии в совершенной целости, но тем мудренее и деликатнее становятся наши шаги. Одно фальшивое движение может испортить все дело против неприятеля, силами нас превосходнее, можно сказать смело, по всем пунктам… Решиться на генеральное сражение столь же щекотливо, как и от оного отказаться, в том и другом случае можно легко открыть дорогу на Петербург, но, потеряв сражение, трудно будет исправиться для продолжения кампании. На негоцияции (переговоры. — Е. А.) же нам и надеяться нельзя, потому что Наполеон ищет нашей гибели, и ожидать доброго от него есть пустая мечта. Единственным продолжением войны можно уповать, с помощию Божиею, перебороть его»34. Наверняка император обратил внимание на слова главнокомандующего Москвы Ростопчина, писавшего ему 11 июля: «Ваша империя имеет двух могущественных защитников в ее обширности и климате. Шестнадцать миллионов людей исповедуют одну веру, говорят на одном языке, их не коснулась бритва, и бороды будут оплотом России… Император России будет грозен в Москве, страшен в Казани и непобедим в Тобольске»35.
Но середина июня — это не конец июля или начало августа. Ситуация в армии изменилась. Один из участников войны записал в дневнике: «В армии глухой ропот: на правление все негодуют за ретирады от Вильны до Смоленска»36. А уж уход из Смоленска после героической обороны окончательно переполнил чашу терпения отступающих. Жиркевич, тоже один из участников похода, писал: «Но какая злость и негодование были у каждого на него (Барклая. — Е. А.) в эту минуту за наши постоянные отступления, за смоленский пожар, за разорение наших родных, за то, что он не русский. Все накипевшее у нас выражалось в глазах наших, а он по-прежнему бесстрастно, громко, отчетливо отдавал приказания, не обращая ни малейшего внимания на нас»37. В армейских штабах, удрученных положением армий, стали считать, что двум медведям — главнокомандующим — в одной берлоге не ужиться, что и подтверждалось разгоревшейся после соединения армий распрей Багратиона с Барклаем.
Как часто бывает в подобных ситуациях, эмоции возобладали над рассудком. Н. Е. Митаревский вспоминал, что как-то раз мимо его полка проезжал Барклай, и один из солдат сказал: «Смотрите, смотрите. Вот едет изменщик». «Это было сказано с прибавкою солдатской брани. Этого Барклай де Толли не мог не слышать, и как должно быть оскорбительно было ему слышать подобные незаслуженные упреки…» Много лет спустя рассказчик пожалел о тех своих чувствах: «Больше под влиянием других и сам я не слишком хорошо думал и говорил о нем, и за то до настоящего времени совесть моя как будто меня упрекает. За всем тем скажу, что если бы он вздумал дать всеми желанное сражение, то войска, несмотря на доверие к корпусным командирам и другим генералам, при малейшем неблагоприятном обороте сражения могли это приписать измене Барклая де Толли и не только потеряли бы сражение, но и разбежались бы»38.
Известно, что почти всякое отступление в обыденном сознании связывается с несомненной изменой. Багратион, начав отступление от границы, писал Аракчееву: «Я ни в чем не виноват, растянули меня сперва как кишку… Неприятель ворвался к нам без выстрела, мы начали отходить, не ведаю, за что, никого не уверить ни в армии, ни в России, чтобы мы не были проданы»34. Солдаты переиначили фамилию Барклая де Толли в обидную кличку «Болтай, да и только». Офицеры распевали по-французски придуманную кем-то на ходу песенку, в которой были такие слова:
Les ennemis s1avancent a grands pas.
Adieu, Smolensk et la Patria,
Barclay toujours evite les combats
Et torne ses pas en Russie.
(Враги двигаются быстро вперед,
Прощай, Смоленск и Родина.
Барклай все избегает сражений
И обращает свой путь вглубь России.)
И дальше в песне говорилось:
Не сомневайтесь в нем, ибо его великого таланта
Вы видите лишь первые плоды.
Он хочет, говорят, превратить в одно мгновенье
Всех своих солдат в раков40.
Обо всех этих обвинениях Барклай знал. Как вспоминал А. Н. Сеславин, однажды, выслушав донесение, Барклай спросил его: «Каков дух в войске, и как дерутся, и что говорят» — «Ропщут на вас, бранят вас до тех пор, пока гром пушек и свист пуль не заглушит их ропот». Барклай отвечал: «Я своими ушами слышал брань и ее не уважаю; я смотрю на пользу Отечества, потомство смотрит на меня. Все, что я ни делаю и буду делать, есть последствие обдуманного плана и великих соображений»41. Но, конечно, и его, как человека, порой охватывало отчаяние. Неслучайно, что в ожесточенном арьергардном сражении при Валутиной Горе под Смоленском Барклай проявил не только лучшие качества полководца в полевом сражении — «спокойствие, стойкость и личную храбрость» (Клаузевиц), но и сам «несколько раз водил батальоны в штыки», как вспоминал Паскевич42, что для главнокомандующего, как известно, необязательно. Возможно, что уже тогда, а не на Бородинском поле, он начал сознательно искать смерти в бою, видя в этом для себя наилучший выход из той отчаянной ситуации, в которой он оказался силою обстоятельств.
А. Н. Муравьев, как и некоторые другие участники похода, позднее отдавал должное мужеству и терпению Барклая: «Барклай же продолжал делать распоряжения к отступлению, что раздражало всю армию. Нельзя, однако, не удивляться такой твердости главнокомандующего, всеми ненавидимого и всеми подозреваемого в измене, и в такое время, когда судьба России зависела от него и когда гениальный Наполеон с огромными силами теснил его отовсюду. Восхищаюсь таким характером и почитаю его истинно великим и подобным знаменитым древним мужам Плутарха/»4! Но, повторим: даже уступая общему мнению в армии, внимая недвусмысленным указаниям царя, да и сам порой всем сердцем желая битвы, Барклай тем не менее не мог поступать сгоряча, не подумав, не мог бросить армию в бой в неудобном для нее месте. Поиск именно места, позиции стал главной целью Барклая. После отступления от Смоленска он твердо решил дать Наполеону генеральное сражение, но, конечно, не на первом попавшемся поле, а только в выгодной для своей армии позиции. В поисках этой позиции по Московской дороге устремился генерал-квартирмейстер Толь с помощниками. В конечном счете они нашли ее далеко за Смоленском, в Царево-Займище. Но это уже не могло изменить отрицательного отношения к Барклаю в военном сообществе. Все желали его отставки.
«Мы бы Наполеона осрамили, если бы министр держался»
Начиная с 5–6 августа Багратион стал открыто выражать несогласие с действиями Барклая. Как известно, после отхода от Смоленска по Московской дороге он со своей армией остановился у Валутиной Горы и мог только слышать грохот сражения за Смоленск. Сам он не был на месте боев и войсками, оборонявшими город, уже не руководил — неслучайны его вопросы Ермолову: «Что делается в Смоленске? Куда они идут — за вами или остановились»
В письме к Аракчееву, отправленном 6 августа, Багратион сообщил о сражении при Смоленске так, что приписал успехи в обороне города себе, а неудачи отступления — Барклаю: «Я клянусь вам моею честью, что Наполеон был в таком мешке, как никогда, и он бы мог потерять половину армии, но не взять Смоленска. Войска наши так дрались и так дерутся, как никогда. Я удержал с 15 000 более 35 часов и бил их, но он (Барклай. — Е. А.) не хотел остаться и 14-ти. Это стыдно и пятно армии нашей, а ему самому, мне кажется, и жить на свете не должно. Если он доносит, что потеря велика, — неправда. Может быть, около 4000, не более, но и того нет. Хотя бы и десять, как быть — война! (реальные потери — 11 620 человек. — Е. А.), но зато неприятель потерял бездну (французские потери, по русским источникам, — 14 тысяч, по французским — 6 тысяч человек. — Е. А.)».
Четырнадцатого августа Багратион писал Ростопчину о том же и в том же стиле: «Без хвастовства скажу вам, что я дрался лихо и славно. Господина Наполеона не токмо не пустил, но ужасно откатал. Я обязан много генералу Раевскому, он командовал корпусом, дрался храбро и все отменно учредил, дивизия новая, 27-я, Неверовского так храбро дралась, что и не слыхано». Далее в письме следуют какие-то, вероятно нецензурные, слова в адрес Барклая, который якобы «отдал даром преславную позицию» в Смоленске. «Я просил его лично и писал весьма серьезно, чтобы не отступать, но лишь я пошел к Дорогобужу, как (и он) за мною тащится… Клянусь вам, что Наполеон был в мешке, но он (Барклай. — Е. А.) никак не соглашается на мои предложения и все то делает, что полезно неприятелю. Истинно вам скажу, что мы бы Наполеона осрамили, если бы министр держался. Меня послали в Дорогобуж для того, чтобы самому бежать… Беда мне с министром! Ежели бы я один командовал обеими армиями — пусть меня расстреляют, если я его в пух не расчешу. Все пленные говорят, что он (Наполеон. — Е. А.) только и говорит: “Мне побить Багратиона, тогда Барклая руками заберу”… Я просил министра, чтобы дал мне один корпус, тогда бы без него я пошел наступать, но не дает, смекнул, что я их разобью и прежде буду фельдмаршал. Войск не дает, сам назад бежит, просто в пагубу вводит»44.
В письме Аракчееву Багратион не скрывает истинной причины своего неудовольствия: «Надо командовать одному, а не двум. Ваш министр, может, хороший по министерству, но генерал не то что плохой, но дрянной, и ему отдали судьбу всего нашего Отечества… Я право (с ума) схожу от досады, простите меня, что дерзко пишу. Видно, что тот не любит государя и желает гибели нам всем, кто советует заключить мир и командовать армиею министру. И так я пишу вам правду: готовьтесь ополчением, ибо министр самым мастерским образом ведет в столицу за собою гостя. Большое подозрение подает всей армии гос(подин) флигель-адъют(ант) Вольцоген. Он, говорят, более Наполеона, нежели наш, и он советует министру… Скажите, ради Бога, что наша Россия — мать наша — скажет, что так страшимся, и за что такое доброе и усердное Отечество отдаем сволочам и вселяем в каждого подданного ненависть и пострамление? Чего трусить и кого бояться? Я не виноват, что министр нерешим, трус, бестолков, медлителен и все имеет худые качества. Вся армия плачет совершенно, и ругают его насмерть»45.
«Положили мы обще с князем Багратионом»
Верить всему написанному нашим героем нельзя. Разберемся, что же было скрыто за этим фонтаном ненависти и предвзятости. Выше уже говорилось, что отход русских войск из Смоленска был неизбежен, — сражение за него было сугубо оборонительным и закончиться наступлением на превосходящие силы Наполеона в принципе не могло. Особенно это очевидно после отправки для прикрытия Московской дороги 2-й армии, то есть почти трети сил во главе с Багратионом. Иначе говоря, рано или поздно Смоленск пришлось бы оставить. Клаузевиц верно подметил, что в сущности Барклаю нужно было сразу оставить Смоленск, даже не принося такой страшной жертвы, и продолжить отступление, но он не мог это сделать из высших моральных соображений. Упорные же бои привели к пожару Смоленска, разрушению его стен, гибели более трети оборонявших их солдат и офицеров.
Уже то, что русское командование ввязалось в импровизированное Смоленское сражение, представляло огромную опасность для русской армии. По общему мнению историков, детально разбиравших события начала августа под Смоленском, продолжение сражения в городе могло привести к окружению обороняющихся. Мешок угрожал не Наполеону, а Барклаю и Багратиону! Русское командование имело серьезное и весьма обоснованное опасение, что Наполеон может обойти Смоленск справа и по Ельнинской дороге вырваться на Московскую дорогу позади русской армии, у Дорогобужа, отрезав ее в Смоленске. Барклай писал царю 9 августа, что в ходе Смоленского сражения они удостоверились, что «неприятель все свои силы на одном месте сосредоточил и даже присоединил к себе корпус князя Понятовского; непременно должно было полагать, что настоящее его намерение состоит в предупреждении нас в Дорогобуже или на другом каком-либо пункте, чрез который может овладеть Московскою дорогою». После этого в ночь с 4 на 5 августа было принято согласованное решение двух главнокомандующих оставить Смоленск и занять Дорогобуж силами 2-й армии, тем самым упредив возможный выпад Наполеона. «Взяв сие в рассуждение, — писал далее Барклай, — положили мы обще с князем Багратионом, чтобы 1 — й армии занять Смоленск и оставаться на правом берегу Днепра, прикрывая марш 2-й армии к Дорогобужу. Ночью между 4-е и 5-е числа, сие предположение тогда же приведено было в исполнение. 6-й корпус, коему на подкрепление я дал 3-ю пехотную дивизию, занял Смоленск и все наружные посты. 2-я армия, выступая в ту же ночь, взяла в 15 верстах от Смоленска позицию и отправила иррегулярные войска свои для наблюдения в сторону Ельни и Рославля». В конечном счете, как писал Барклай, «цель наша при защищении развалин смоленских стен состояла в том, чтобы, занимая там неприятеля, приостановить исполнение намерения его достигнуть Ельни и Дорогобужа и тем предоставить князю Багратиону нужное время прибыть беспрепятственно в последний город»46.
Сомневаться в том, что Барклай написал правду, нет оснований — обычно царю не врут. Да и письма самого Багратиона, посланные Барклаю, подтверждают согласное действие командующих в той ситуации, хотя в письмах к Аракчееву и Ростопчину, написанных чуть позже, Багратион утверждал, что он не имел никакого отношения к решению об отступлении, и при этом писал в адрес Барклая резкие слова. Особенно жестоко и несправедливо было почти неприкрытое его обвинение Барклая в предательстве и намеренной отсылке Багратиона из Смоленска в Дорогобуж, чтобы якобы не дать ему, Багратиону, разбить Наполеона.
Смягчая, сколько возможно, наши оценки, скажем, что написанное Багратионом было скорее плодом разгоряченного воображения, чем следствием взвешенной оценки ситуации. Подлинное положение дел отражено самим Багратионом в его письмах Барклаю и императору Александру. 5 августа Багратион сообщал государю, что накануне он руководил обороной Смоленска и что «в вечеру ж прибыла к Смоленску и 1-я армия, и как открылось намерение неприятеля, продолжая нападение на Смоленск, обратить прочие свои силы далее по Московской дороге, то к предупреждению сего я, по соглашению с военным министром, оставя защищение Смоленска 1-й армии, от которой отряжен во оной 6-й корпус под командой генерала от инфантерии Дохтурова, сам отступил 4-го числа поутру за 12 верст по Дорогобужской дороге, ведущей к Москве, для прикрытия оной, отправив наперед далее сильные отряды для вернейшего спознания о намерениях неприятеля»47. Это донесение абсолютно точно совпадает с тем, что писал Барклай. В тот же день Багратион, уже с Московской дороги, обеспокоенно писал Барклаю, что по донесениям казаков и «по всем обстоятельствам видно, что неприятель потянулся большими силами по дороге Ельнинской к Дорогобужу». Как видно на карте, дорога эта проходила от Смоленска южнее Московского тракта и замыкалась с ним в Дорогобуже. Выход французов по ней у Дорогобужа к Московскому тракту угрожал русским армиям несомненным окружением. Встревоженный известием о движении французов в этом направлении, Багратион распорядился послать два полка на Ельнинскую дорогу, «чтобы, — как писал он Барклаю, — в точности удостовериться, справедливо ли то, и засим намерен я выступить сам завтра рано к Дорогобужу». Он сообщает Барклаю, как будет действовать далее: «Прибыв туда, я постараюсь занять выгодную позицию и не упущу ничего, чтобы дать неприятелю сильный отпор и уничтожить все его покушения на дорогу Московскую, а для сего побуждаюся я покорнейше просить ваше высокопревосходительство не отступать от Смоленска и всеми силами стараться удерживать вашу позицию». Под конец Багратион просил Барклая, ввиду больших потерь корпуса Раевского и дивизии Неверовского во время боев в Смоленске, «для усиления дать мне один корпус, иначе я весьма слаб»48. Из письма Багратиона видно, что он опасался, как бы бои с пришедшими по Ельнинской дороге французами не оказались слишком неравными для него. Он просит дополнительный корпус для усиления обороны в Дорогобуже, а вовсе не для наступления на Наполеона (о чем, напомню, писал Аракчееву!). Багратион не только хотел получить у Барклая корпус, но просил его продержаться в Смоленске, пока сам он не дойдет до Дорогобужа. Кроме того, в письме Барклаю 6 августа Багратион, находясь еще по пути в Дорогобуж, с немалой тревогой убеждал главнокомандующего 1-й армией сменить прикрывающий Московскую дорогу арьергард 2-й армии под командой Горчакова своими войсками из состава 1-й армии, чтобы Горчаков мог поспешить вместе со всей 2-й армией к Дорогобужу, ибо «пункт Дорогобужской может быть прежде занятым неприятельскими корпусами, которые, по слухам, уже на марше со вчерашнего дня»41. Как было уже сказано выше, понуждаемый Багратионом Горчаков бросил свою позицию на Московской дороге, и если бы не действия генерала Тучкова 3-го, русская армия оказалась бы в очень сложном положении. Итак, по всем приведенным данным, Багратион больше всего опасался наступления французов на Дорогобуж.
Был ли Наполеон в мешке
В письме Александру от 5 августа Багратион пишет: «Надеюсь, что военный министр, имея пред Смоленском готовую к действию всю 1-ю армию, удержит Смоленск, а я в случае покушения неприятеля пройти далее на Московскую дорогу буду отражать его». Тогда же, призывая Барклая удерживаться в Смоленске, Багратион писал ему: «Оставаясь в оной, вы будете в состоянии, при отступлении неприятеля, действовать ему в тыл и нанести большой вред…» Эту мысль о якобы упущенной возможности разбить Наполеона он излагал после Смоленска не раз, причем явно давал понять, что винит во всем Барклая. Так, в донесении императору 7 августа Багратион отмечает свои успехи и выражает недовольство действиями Барклая: «При последнем защищении Смоленска 4-го сего августа, где 15 тысяч русских воинов вверенной мне армии держались 24 часа противу всей многочисленной неприятельской силы и, можно сказать, оспорили почти победу, опрокинув наступивших на них, не допустя на две версты к городу и положив на месте до 10 тысяч человек…» О Барклае же сказано так: «На другой же день угодно было министру защищение города принять на себя… По выгодности позиции и по укреплению сего города нельзя было не считать нужным удерживать его; я, отступая от города, просил о сем военного министра и отношением моим и в особенности чрез нарочно отправленных, но военный министр рассудил держаться в оном не более 12-ти часов и после вслед за мною отступил, предоставив город власти неприятеля… Если военный министр ищет выгодной позиции, то, по мнению моему, и Смоленск представлял немалую удобность к затруднению неприятеля на долгое время и к нанесению ему важного вреда! Я по соображению обстоятельств и судя, что неприятель в два дня при Смоленске потерял более 20 тысяч, когда со стороны нашей и в половину не составляет потери, позволяю себе мыслить, что при удержании Смоленска еще один или два дня неприятель принужден был ретироваться»50.
Судя по этим письмам, Багратион не очень хорошо представлял себе обстановку, сложившуюся в Смоленске 5 августа, уже после ухода войск 2-й армии от города. Как упоминалось выше, после замены в Смоленске корпуса Раевского корпусом Дохтурова, передачи общего руководства обороной города Барклаю и ухода 2-й армии в сторону Дорогобужа позиции русской армии подверглись удару Великой армии даже более сильному, чем накануне, когда боем руководил Багратион и, как он считает, «господина Наполеона ужасно откатал». Как раз 5 августа атаки французов непрерывно усиливались, Смоленск загорелся, и о возможном отступлении Великой армии от Смоленска, да еще с показом своих тылов, ни при каких обстоятельствах не могло идти и речи. Более того, как уже сказано выше, возникла угроза охвата французами русских позиций в городе с флангов.
Думается, что Багратион, столь успешно руководивший обороной Смоленска 4 августа, переоценивал свои успехи в защите позиций в городе и не осознавал, по недостатку информации, насколько изменилось положение. Одновременно, недооценив силы противника, действовавшие против 1-й армии в Смоленске, как и степень уязвимости ее позиций, Багратион неверно интерпретировал действия Барклая, принявшего решение оставить город. Возникло своеобразное дежа-вю: точно так же и в начальный период войны недостаток информации о силах, которые выставил Наполеон против 1-й армии, привел Багратиона к ошибочному выводу о том, что Барклай отступает, имея все возможности наступать.
Строго говоря, из всего этого следует вывод, что Багратион имел серьезный недостаток как полководец и человек — в какой-то момент он оказывался не в состоянии взвешенно и хладнокровно проанализировать ситуацию, в которой оказывались другие, и торопился с осуждением: он не хотел и допустить, что в своем поведении Барклай руководствуется иными мотивами, кроме трусости, бездарности, нерешительности или измены. Грубые выпады Багратиона против Барклая в письмах Аракчееву и Ростопчину отражают также муки гордыни — страшное огорчение и раздражение полководца, недовольного прежде всего своим подчиненным положением и не желавшего нести общую с Барклаем ответственность. Об этом прямо сказано в рапорте царю от 7 августа: «Сколько по патриотической ревности моей, столько и по званию главнокомандующего, обязанного ответственностью, я долгом поставил все сие довести до высочайшего сведения Вашего императорского величества, и дерзаю надеяться на беспредельное милосердие твое, что безуспешность в делах наших не будет причтена в вину мне, из уважения на положение мое, не представляющее вовсе ни средств, ни возможностей действовать мне инако, как согласуя по всем распоряжениям военного министра, который со стороны своей уклоняется вовсе следовать в чем-либо моим мнениям и предложениям»\". Тем самым Багратион отказывался признавать свою ответственность в происходящем.
Как бы то ни было, при недостатке информации, под влиянием досады и гнева на Барклая Багратион вольно или невольно искажал действительность и представлял своим влиятельным адресатам ситуацию, прямо скажем, в превратном виде. Рассмотрев все доступные материалы по Смоленскому сражению, мы можем с уверенностью утверждать, что никакой угрозы «мешка» для Наполеона с его превосходящими русские войска силами ни в момент штурма Смоленска, ни позже не существовало. Наоборот, эта угроза постоянно висела над русскими армиями, которые отчаянно отбивали все попытки французов охватить их с флангов. Неудивительно, что, остановившись в Дорогобуже и с тревогой посматривая на Ельнинскую дорогу, Багратион опасался как раз охвата французами Смоленска и ни о каком походе, так сказать, за фельдмаршальским жезлом и не помышлял, а думал лишь о том, как бы продержаться до подхода основных сил 1-й армии. Он рассчитывал не ударить по Наполеону, а дать отдых войскам. Уже из Дорогобужа 8 августа он, с некоторым облегчением, писал Барклаю, что «неприятель по Ельнинской дороге вовсе не показывался и слуху о нем даже не было… Я полагаю, что обе армии должны стараться теперь, после долговременного отступления, собраться, отдохнуть и укомплектоваться, тем более что надобно ожидать, что неприятель сам будет готовиться к другим подвигам»52. Вот так! Не мы, а неприятель готовится к подвигам и разыскивает на Московской дороге маршальский жезл!
Несомненно, в приведенных письмах можно заметить различия между деловой и дружественной перепиской Багратиона. Одни письма (деловые) пишет дисциплинированный, расчетливый, осторожный полководец, другие (дружеские, частные) — импульсивный, подозрительный, страдающий комплексами и фобиями человек, безмерно честолюбивый, тщеславный, не без желания пустить пыль в глаза адресату, не без склонности к интригам и тому, что он сам называл «быть двуличкой». Впрочем, в письме Аракчееву Багратион откровенно признается, что ведет двойную игру: «Министр на меня жаловаться не может. Я не токмо учтив против него, но повинуюсь, как капрал, хотя и старее его»53. Одновременно с письмом Аракчееву Багратион пишет Барклаю: «…Я на все согласен, что угодно вашему высокопревосходительству делать для лучшего устройства наших сил и для отражения неприятеля, и теперь при сем повторяю вам, что мое желание, сходственно вашим намерениям, имеет ту единственную цель защищать государство и, прежде всего, спасти Москву». Вся грубая брань в адрес Барклая, все оскорбления и подозрения на его счет, которыми пестрят письма Багратиона Аракчееву и Ростопчину, выливаются в письме Барклаю в самое учтивое выражение озабоченности: «Я не могу утаить вашему высокопревосходительству, что наше отступление к Дорогобужу уже всех привело в волнение, что нас (не вас! — Е. А.) ругают единогласно и когда узнают, что мы приблизились к Вязьме, вся Москва поднимется против нас. Очень желательно бы было, чтоб неприятель дал нам время усилиться в Вязьме и соединить с нами войска Милорадовича»54.
Крепка ли дружба с начальником начальников? Царедворец в Багратионе-полководце проглядывает постоянно. Завершая свое вышеупомянутое письмо Аракчееву (с бранью и беспочвенными обвинениями Барклая), Багратион пишет: «Вот, вашему сиятельству всю правду описал, яко старому министру (заметим, что Барклай сменил на этом посту Аракчеева. — Е. А.), а ныне дежурному генералу и всегдашнему доброму приятелю. Прочтите, и в камин бросьте»55. Но видно, что не для камина предназначается письмо, посланное временщику, да к тому же дежурному генералу при государе. Отношениями с влиятельным Аракчеевым Багратион очень дорожил. Это видно как по его письмам, так и по поступкам. Как известно, во время войны Аракчеев, по должности дежурного генерала при императоре, докладывал ему о делах в армии, передавал его волю: «Сообщая сию Высочайшую волю, я имею честь быть…» или: «Государь император высочайше мне повелел сообщить вашему высокопревосходительству…» и т. д.56 Иначе говоря, он мог похлопотать за Багратиона перед государем, поспособствовать его назначению главнокомандующим всеми армиями. Но скорее всего временщик этого не делал и делать не собирался. Конец 1809-го — начало 1810 года стали роковыми в отношениях между Александром и Багратионом, и Аракчеев, как опытный интриган, хпопотать за полководца, вызвавшего гнев императора, не хотел. А Багратион, не понимая этого, стремился всеми силами угодить временщику, занялся устройством его брата. 6 июля он получил высочайший рескрипт: «Отправленного к вам флигель-адъютанта полковника Аракчеева причислить к армии, вам вверенной, и употреблять на службу по вашему усмотрению». В письме 26 июля Багратион написал Аракчееву, что присланного с царским указом его брата он непременно устроит: «Касательно до братца вашего, уверяю вас, что по всей справедливости посвящу себя быть ему полезным во всех случаях»57. Он взял Петра Аракчеева к себе в штаб и в Дорогобуже назначил его своим дежурным генералом. Занимавший эту должность Маевский потом с обидой писал, что «князь вверил ему только звание, а на меня возлагал ответственность. Сколько ни умолял меня действовать под маской суфлера дежурного генерала, но я решительно от того отказывался. Господин Аракчеев был человек вечно пьяный и страдал сильною падучею болезнию. Не быв героем, ни Платоном, ни Геркулесом, он от первого сражения потерял охоту быть близ князя, тогда как (я) считал это время самым приятным для имени и дела славы»5\".
Интрига или генеральский заговор
Что же стояло за упомянутым в письме Барклаю весьма вежливым «особым мнением о наших проблемах»? Думаю, что Багратион в этот момент, как никогда раньше, шел навстречу пожеланиям своего окружения, ряда высших офицеров в армии. Толчком стали события под Смоленском. Как уже сказано, многие генералы и офицеры, разгоряченные и воодушевленные подвигами Неверовского и Раевского под Смоленском, которые они наблюдали с другого берега Днепра, считали уход от Смоленска ничем не оправданным, видели в этом вину Барклая. Как и Ростопчину, Смоленская битва казалась им почти победой, если бы не отступление по воле главнокомандующего 1-й армией. Из письма Ермолова Багратиону, да и из других источников, видно, что генералы толкали Багратиона к решительным действиям, нацеленным на смещение Барклая. На этой почве в армии образовался своеобразный «генеральский заговор» против Барклая, который хотя и не выливался ни в какие организационные формы, но выражался в некоем единодушном суждении о «непригодности» главнокомандующего 1-й армией и в требованиях заменить его Багратионом. В этот «заговор» против Барклая входили фактически все высшие офицеры двух армий. В. М. Безотосный называет этих людей «русской партией», хотя среди них было немало иностранцев59.
Одни высшие офицеры — такие как Л. Л. Беннигсен, Ф. Ф. Паулуччи — были исполнены неудовлетворенных военных амбиций, смертельно обижены на военного министра, который не давал им ходу. Паулуччи жаловался на Барклая: «Я был только простым исполнителем планов и распоряжений, совершенно противных понятиям моим о войне, приобретенным в продолжение четырнадцати кампаний»60. Такие люди, как Паулуччи, считали Барклая недостаточно талантливым полководцем и не слишком мудрым стратегом. Другие противники Барклая — А. А. Аракчеев или Г. Армфельд — с давних пор таили на него обиду, а как известно, «обидеть» Аракчеева мог каждый — достаточно было мельчайшей оплошности в обхождении с ревнивым к царю временщиком.
Третьи недоброжелатели Барклая, особенно выходцы из родовитых фамилий, тесно связанных с особым миром царской военной свиты, не терпели Барклая как бедного выскочку из прибалтийских немцев, как человека, чужого им по воспитанию, кругу общения, к тому же внешне малосимпатичного и холодного. Эти настроения отразились, например, в записках петербургской светской дамы, никогда Барклая не знавшей: «О разуме его, о свойствах, о благородных чувствах, о возвышении духа никто не слыхивал, а ему вверен жребий России»\".
Наконец, четвертые (их было большинство) ценили Барклая как военного профессионала и как человека, но были недовольны результатами, а главное — перспективами его командования войсками. Это был цвет русского генералитета: Н. Н. Раевский, М. И. Платов, братья Тучковы, Д. С. Дохтуров, И. В. Васильчиков. Пожалуй, именно эти генералы были той группой, которая, как и Ермолов, всецело стояла за срочное назначение единым главнокомандующим Багратиона. Всем им он был, несомненно, ближе, чем Барклай, они признавали князя Петра Ивановича за самого авторитетного своего товарища — прямого, честного, твердого. И то — у Багратиона была безупречная репутация в армии. Многим из генералов, раздраженных самим фактом непрерывного, почти без боев, отступления, казалось, что Барклай, в отличие от Багратиона, не просто излишне осторожен, а нерешителен и безынициативен. Его метания под Смоленском лишний раз свидетельствовали об этом. Конечно, никто не мог открыто обвинить Барклая в трусости, а тем более — в измене, но за пределами штабов такие обвинения слышались отчетливо. Как вспоминал Н. Е. Митаревский, после утомительных переходов с одной дороги на другую под Смоленском «пронесся слух, что главнокомандующие между собою не поладили. Все стояли за князя Багратиона и начали обвинять Барклая де Толли, особенно при тяжком обратном походе к Смоленску… высшие офицеры обвиняли его в нерешительности, младшие — в трусости, а между солдатами носилась молва, что он немец, подкуплен Бонапартом и изменяет»62.
Ах, Алексей Петрович, Алексей Петрович! Больше других против Барклая интриговал его ближайший сотрудник — начальник Главного штаба 1-й армии генерал А. П. Ермолов, стремившийся исподтишка навредить своему командиру. Сохранилось его письмо Багратиону от 30 июня, в котором он конфиденциально сообщает о разговоре с Барклаем, причем с манерами сплетника комментирует реакцию Барклая на заявление Багратиона (в письме от 3 июля) о желании уйти в отставку: «Ему не только не понравилось, но кажется мне, что он испугался, ибо подобное происшествие трудно было бы ему растолковать в свою пользу». Тон и стшь этого письма — самый недоброжелательный к Барклаю. Ермолов за спиной своего главнокомандующего призывает Багратиона обратиться к государю: «Вам как человеку боготворимому подчиненными, тому, на коего возложена надежда многих в России, я обязан говорить истину… Пишите обо всем государю. Если подобных мне не достигает голос до его престола, ваш не может быть не услышан. С глубочайшим высокопочитанием и истинною преданностию и проч. А. Ермолов».
Как раз после этого Багратион написал письмо Аракчееву, в котором требовал наступления 1-й армии. Там же он писал, что «русские не должны бежать. Это хуже пруссаков мы стали» и т. д.63 Аракчееву (и думаю — не единожды) писал и сам Ермолов, чье двуличие было известно Барклаю. Уже в ноябре 1812 года Барклай откровенно писал царю, что Ермолов — «человек с достоинствами, но лживый интриган, единственно из лести к некоторым вышеназванным особам (в письме Барклая речь шла о некоторых «особах» из царской свиты. — Е. А.) и к Его императорскому высочеству (Константину Павловичу. — Е. А.) и к князю Багратиону, совершенно согласовался с общим поведением»64. Как вспоминал близкий Барклаю А. Л. Майер, «фельдмаршал часто в пылу преданности говорил ему о всех интригах, против него направленных во время нахождения его в армии в 1812 году, в особенности со стороны Ермолова, много содействовавшего к удалению его из армии». Схожи и воспоминания А. Н. Сеславина, воспроизводящего слова Барклая, сказанные летом 1812 года: «Теперь все хотят быть главными… И тот, который долженствовал быть мне правою рукою, отличась только под Прейсиш-Эйлау в полковницком чине, происками у двора ищет моего места, а дабы удобнее того достигнуть, возмущает моих подчиненных»65. Это сказано о Ермолове. Все так и было, как говорил Барклай, только Ермолов искал места не для себя, а для Багратиона. Сохранилось письмо Ермолова Александру от 16 июля, в котором он резко критикует действия Барклая при отступлении от Витебска и еще до соединения армий призывает царя: «Государь! Необходим начсигьник обеими армиями!» (имея в виду Багратиона)66. 27 июля Ермолов написал письмо Аракчееву, приложив к нему особое послание императору, и просил временщика прочитать его, и если тот найдет мнение Ермолова «достойным внимания» государя, то передать письмо самому Александру. Это типичный ход ловкого царедворца, вроде багратионовского «бросить в камин». В этом письме Ермолов настаивает: «Государь, нужно единоначалие, хотя усерднее к пользам отечества, к защите его, великодушнее в поступках, наклоннее к принятию предложений быть невозможно достойного князя Багратиона, но не весьма часты примеры добровольной подчиненности. Государь, Ты мне прощаешь смелость мою в изречении правды»67.
Грубая выходка цесаревича Константина