Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Арсений Гулыга. Гегель



Жизнь замечательных людей

Никогда еще, с тех пор как люди мыслят, не было такой всеобъемлющей системы философии, как система Гегеля. Ф. Энгельс
ГЛАВА ПЕРВАЯ.  ДЕРЕВО СВОБОДЫ

Вначале было дело. Гёте
Город Штутгарт взбудоражен. В воскресную ночь 3 июля случилось нечто необычное. Впрочем, никто толком не знает, что именно. Говорят, что видели, как проехал по улицам объятый пламенем экипаж, в котором сидели люди и смеялись. А среди них, говорят, сам господин черт. Перепуганные обыватели обратились за помощью к армии. Офицер, дежурный по гарнизону, поднял тревогу. Солдатам отдан приказ: при повторном появлении нечистую силу задержать и доставить на гауптвахту. Так, по крайней мере, говорят...

К этим разговорам прислушивается мальчик. Он улыбается: ему скоро исполнится пятнадцать лет, и он давно уже не верит в черта. Кроме того, ему дополнительно известно, что произошло на самом деле. Об этом написано в его дневнике: «Господин Тюркгейм устроил концерт, который собрал много посетителей. Продолжался он до двух ночи; чтобы гости не блуждали в темноте, их развезли по домам на лошадях при свете факелов. Вот так нечистая сила. Ха! Ха! Ха! О. времена! О нравы! И это происходит в 1785 году».

Мальчик вспоминает другой случай, когда пассажиры почтовой кареты, пять или шесть человек, утверждали, что во время поездки их сопровождал почтальон без головы. До самых городских ворот ехал верхом на лошади, а головы как не бывало. И это говорят люди, получившие образование, занимающие административные посты. Впрочем, чему он удивляется? Ведь всего лишь девять лет назад в Нюрнберге увидела свет книга с красноречивым названием: «Основательное и подробное доказательство бытия и действия черта». А за год до этого в Кемптене сожгли ведьму. Правда, с тех пор ничего подобного не случалось, но где гарантия, что с этим навсегда покончено? У всех на устах слово «просвещение», однако не далее как три года назад здесь, в Штутгарте, герцог Карл Евгений Вюртембергский запретил под угрозой ареста заниматься литературой полковому медику Фридриху Шиллеру. А в тюрьме Асберг до сих пор томится поэт Шубарт, брошенный туда без суда и следствия. И подобное творится не только в Вюртемберге; в каждом немецком карликовом государстве (их насчитывается свыше трех с половиной сотен) — свой деспот, свой произвол, свое мракобесие. Обо всем этом мальчик, правда, пока еще не задумывается. Он благонамеренный гимназист и твердо убежден в разумности существующего порядка.

Зовут его Вильгельм. Георг Вильгельм Фридрих Гегель. Он сын Георга Людвига Гегеля, секретаря казначейства, уважаемого в Штутгарте бюргера. Отец считает, что школьных знаний недостаточно, и хотя Вильгельм успевает по всем предметам и при переходе из класса в класс неизменно получает награды, к нему на дом ходят учителя.

Вильгельм много читает. Карманные деньги он тратит на книги. Большое удовольствие доставляет ему посещение герцогской библиотеки. Она открыта для посторонних в среду и субботу с двух до пяти. В просторной комнате стоит длинный стол, для каждого читателя приготовлены чернила, перо, бумага. На листке надо написать название книги, и служитель тотчас принесет ее вам. Когда Вильгельм впервые попал сюда, он выписал немецкий перевод сочинения Ватте «Введение в прекрасные науки» и прочитал раздел об эпической поэзии.

Он любит серьезные книги. У него уже есть своя манера работы с ними. Из прочитанного он делает обширные выписки на отдельных листах, которые раскладывает по рубрикам: филология, эстетика, физиогномика. арифметика, геометрия, психология, история, богословие, философия. Внутри каждого раздела соблюдается алфавитный порядок. Все уложено в папки, снабженные этикетками; таким образом, нужную выписку можно легко найти. Эти папки будут сопровождать его всю жизнь.

Из книг можно почерпнуть глубокие мысли. Вот, например, достойное внимания рассуждение о ходе развития: «Как в делах, так и во взглядах человеческого рода великие революции никогда не проходят без подготовки, их бы так даже никогда не называли, если бы пригляделись к непрерывному ряду изменений. Людям, которых величают изобретателями, нельзя отказать в таланте и гениальности, но вместе с тем ясно, что человек, знакомый с состоянием науки в момент изобретения, гораздо меньше удивляется последнему, чем тот, кто рассматривает изобретение как нечто неподготовленное. Светлые умы один за другим делают каждый какое-нибудь небольшое открытие, небольшое достижение в науке, дают ей новый поворот. Об этом обычно мало знают, особенно пока все это остается в пределах Данной науки. Но вот приходит мыслитель, перед глазами которого лежат все эти открытия, и он как бы подводит им итог, он появляется в тот момент, когда движение мысли заканчивается в определенной точке, открывающей новые пути в новые сферы. Он делает, следовательно, только один шаг, как и его предшественники, но он делает его последним, и поскольку именно он достигает цели, то видят только его одного, не задумываясь над тем, как близко перед целью он уже был, когда начинал. В человеке, в природе, в душе происходит непрерывный рост, развитие». В дальнейшем эти мысли выльются в стройную теорию о переходе количества в качество. Но пока перед нами только выписка из анонимного автора, к тому же лишь перелагающего лекции некоего Абрагама Кестнера.

В домашней библиотеке юного Гегеля хранится томик Шекспира в немецком переводе, подаренный учителем в первые школьные годы. На книге надпись: «Теперь ты еще не понимаешь его, но скоро научишься». С тех пор прошло уже десять лет. Исполнилось ли предсказание Леффлера? Трудно сказать. Во всяком случае, молодой человек в области художественной литературы не может похвастаться ни вкусом, ни эрудицией. Детство и отрочество Гегеля проходят на фоне бурного расцвета немецкой поэзии и прозы. Один за другим на свет появляются шедевры: «Эмилия Галлоти», Гец фон Берлихиген», «Страдания молодого Вертера», «Натан Мудрый», «Разбойники». К окончанию школы будущий философ еще не знаком с этими произведениями. Книга, от которой он не может оторваться — «Путешествие Софии из Мемеля в Саксонию» Иоганна Гермеса, — одно из самых жалких и скучных изделий тогдашней литературы, роман в шести пухлых томах, подробно описывающий однообразные картины будничной филистерской жизни. Чем могла привлечь Гегеля эта книга? Видимо, в нем самом есть что-то будничное и филистерское.

Действительно, откроем снова его дневник: «Четверг, 14 июля. Господин профессор Абель и господин профессор Хопф почтили нашу компанию своим посещением. Мы гуляли вместе с ними (!) и слушали их рассказы о Вене. Пятница, 15 июля. Я гулял с господином профессором Клее. Мы читали «Федон» Мендельсона... Суббота, 16 июля. Сегодня умер господин городской писарь Клепфель, хотя все думали, что он выздоравливает. После него осталось девять детей, из которых один сын восемь дней назад был назначен на его должность, а другой прошлой осенью ушел в монастырь. Вторник, 18 июля. Сегодня также умер господин правительственный советник и тайный секретарь Шмидлин, за едой от удара, когда хотел взять ложку».

Перевернем несколько страниц. Гегеля в числе других образцовых учеников вызвали на педагогический совет. «К нам обратились с серьезным призывом предостеречь наших товарищей от дурных игр и дурного общества. Тут возникла компания молодых людей мужского пола 16—17 лет и женского 11—12... Мужчины (!) гуляют с девушками, разлагаются и убивают время самым бессмысленным образом».

«Никто не предчувствовал тогда, — пишет биограф Гегеля Куно Фишер, — что в этом невзрачном юноше, зачитывающемся таким жалким романом, таится глубокий мыслитель, которому суждено стать Первым философом века».

Впрочем, это не совсем так. На одном из сочинений Гегеля, написанном в выпускном классе, стоят в качестве оценки латинские слова: «Felix futurorum omen». Это означает: «Счастливое предзнаменование будущего». Сочинение называется «О некоторых характерных отличиях древних поэтов». Надо сказать, что насколько Гегель не в курсе современной литературы, настолько хорошо он знает античную. Он увлекается трагедиями Со-фокла и Еврипида, переводит Эпиктета и Лонгина, и ему нетрудно создать панегирик древним авторам. За год до этого в школьном сочинении «О религии греков и римлян» он излагал сугубо рационалистическую точку зрения на античность. Он писал о суеверии греков, которое коренилось в недостатке просвещения. Вместе с тем в конце работы прозвучали и некоторые критические нотки по отношению к современности. Из древней истории можно извлечь важный урок, увидеть, как привычно для человека по сложившейся традиции выдавать величайшую бессмыслицу за разум, а позорные глупости за мудрость. «Это должно насторожить нас в отношении полученных по наследству и развиваемых дальше взглядов, проверить даже те, в отношении которых у нас не возникает и тени подозрения, что они могут быть ложными или лишь наполовину истинными».

В сочинении о древних поэтах Гегель, как бы развивая эту идею, подвергает критике новейшую литературу. Теперь, по его мнению, поэт не имеет такого широкого поля деятельности, как в былые времена. Отличительным качеством и несомненным преимуществом античных авторов является простота. Их мысли почерпнуты не из книг, а непосредственно из жизни, из природы. Их забота — соответствовать истине, а не угождать вкусам публики.

 Здесь, правда, нет ничего оригинального. После Вин-кельмана, Лессинга и Гердера увлечение античностью все более становилось достоянием немецкого образованного общества. Школьник лишь воспроизводил прочитанное. Но сделано это было убедительно и логично. Любовь к древним языкам и древним авторам Гегель сохранит и впоследствии.

Учитель доволен сочинениями и лишь отмечает ораторские промахи автора. Дело в том, что гимназисты обязаны не только написать сочинение, но и произнести его в классе, Гегель же не блещет красноречием.

При окончании гимназии также надлежало произнести речь. Гегель выбирает тему «О жалком состоянии искусств и наук у турок». Он никогда ранее не интересовался Востоком, и на этот раз турки понадобились ему лишь в качестве риторического приема. Обрисовав жалкие дела Османской империи, оратор предлагает бросить взгляд на родной Вюртемберг. Контраст разительный. «Теперь мы поймем выпавшее на нашу долю счастье и будем достойным образом ценить то, что родились в государстве, монарх которого, убежденный в значении образования и всеобщей пользе науки, превратил их в главный предмет своих забот и воздвиг себе тем самым также и здесь непреходящий памятник, которому не устанут удивляться благодарные потомки». Это сказано о Карле-Евгении, гонителе Шиллера и Шубарта, деспоте и солдафоне! В качестве примера процветания местной культуры оратор приводит воспитавшую его гимназию, он воздает хвалу ее руководству, благодарит учителей. Затем он обращается к друзьям и товарищам, призывая их понять, какие печальные последствия влечет за собой любое пренебрежение к наставлениям учителей и начальников.

Если бы эту речь произносил кто-нибудь другой, можно было бы заподозрить издёвку. Но Гегель на хорошем счету. Мы не знаем, достигли ли его льстивые слова августейших ушей, во всяком случаем, герцогская стипендия в университете ему была обеспечена. В октябре 1788 года он поступает на теологический факультет в Тюбингене.

В герцогстве Вюртемберг два высших учебных заведения: академия имени Карла в Штутгарте, созданная Карпом-Евгением для подготовки офицеров, медиков и юристов (эту академию окончил в 1780 году Шиллер), и старинный, основанный еще в XV веке Тюбингенский университет, где учатся преимущественно будущие пасторы и учителя. Число студентов колеблется от 200 до 300. Богословское отделение, на которое осенью 1788 года был зачислен Гегель, помещается в бывшем монастыре. И порядки здесь монастырские: по команде подъем, молитва, завтрак. Лекции, самостоятельные занятия, прогулки — все строго регламентировано. За нарушение распорядка — взыскания. Если проступок не столь велик, лишают порции вина к обеду, за серьезную провинность сажают в карцер. В городе богословов зовут «черными» — таков цвет их форменной одежды.

Будущих пасторов обучают верховой езде и фехтованию. Гегеля физические упражнения увлекают мало, он, как и в школе, с большим удовольствием проводит время за книгой. Над ним смеются, называют «стариком». В альбоме одного из однокашников пояляется карикатура: сгорбленный Гегель ковыляет на костылях, под ней подпись: «Боже, помоги старику». Гегель не обижается, у него со всеми хорошие отношения, его любят, считают надежным товарищем.

Там, где можно, он пытается не отставать от других: нюхает табак, любит выпить, играет в карты и в фанты. За опоздание из отпуска попадает в карцер. Другой раз, явившись в интернат навеселе, он чудом избегает наказания: друзья прячут его от наставников. Староста комнаты предупреждает: «Смотри, Гегель, пропьешь свои мозги».

В альбом своему товарищу Гегель пишет:



Счастлив тот, кому в пути
Друга удалось найти.
Но втройне лишь тот счастливый,
Кто целует губы милой.



А на обороте: «Хорошо закончилось прошлое лето, а нынешнее еще лучше. Девизом первого было: вино; последнего: любовь! В. A.I» В. А. означает «Виват Августа!», Августа Гегельмейер, дочь профессора теологии, — первая любовь.

Она живет с матерью; в доме, где помещается студенческий кабачок. Каждый вечер девушка спускается в погреб, и ей приходится проходить мимо столиков. Студенты поджидают хорошенькую девушку. Однажды в ее честь устраивают бал. Гегель в числе участников. Но, увы, юноша не встречает взаимности. Неловкий, старообразный, неряшливо одетый, у женщин он успехом используется.

Занимается Гегель с усердием. Его первое студенческое сочинение, написанное в декабре 1788 года, в значительной степени воспроизводит то, что он писал в гимназии за несколько месяцев до этого. Тема сочинения: «О некоторых преимуществах, которые дает нам чтение древних классических греческих и римских писателей». Здесь Гегель снова говорит о том, что древние поэты черпают свое вдохновение непосредственно из природы, и осуждает книжную премудрость нового времени. Древних авторов отличает изумительное богатство языка. Античная литература — школа вкуса и красоты. Особенно полезно читать древних истериков, труды которых служат образцом исторического повествования и весьма важны для понимания пути, пройденного человечеством. Человеческий дух един во все времена и отличается лишь своеобразием условий своего развития. Гегель все больше усваивает идеи историзма, которыми пронизана духовная атмосфера его времени.

Первый год Гегель заканчивает с блестящей аттестацией: «Ingenium bonum, diligens, mores boni» («Способности отличные, старательный, поведение отличное»). Все последующие десять семестров в графе «Способности» будет стоять «bonum» — «отлично». Что касается поведения, то вместо «отлично» появится «recti» («хорошо»), затем «pobi» («удовлетворительно») и, наконец, «languidi» («слабо»). Теперь перед нами уже не благонравный гимназист. Впрочем, и не бесшабашный кутила, каких много в Тюбингене, каким он мог бы стать, но не стал. Дело здесь обстоит серьезнее. В жизнь Гегеля врываются новые интересы: политика.

* * *

Весной 1789 года из Франции начинают поступать тревожные известия: в стране голод и брожение, король вынужден созвать Генеральные штаты, третье сословие выходит из подчинения, депутаты народа объявляют себя Национальным собранием. 14 июля парижане захватывают Бастилию, революция распространяется по всей стране. 26 августа Национальное собрание принимает Декларацию прав человека и гражданина — документ, сыгравший определяющую роль в духовной жизни эпохи.

Незнание, забвение или презрение прав человека, говорилось в Декларации, являются единственной причиной общественных бедствий. Поэтому депутаты народа провозглашают священные права личности — свободу и равенство перед законом. Закон может запрещать лишь действия, вредные для общества. Все, что не запрещено законом, дозволено. Никто не должен быть тревожим за свои убеждения; свободный обмен мыслями и убеждениями есть одно из самых драгоценных прав человека. Общество, в котором не обеспечена гарантия прав и не установлено разделение властей, не имеет конституции.

В Германии французская революция вызывала энтузиазм передовой части общества. В Тюбингене, как и в других городах, возникает политический клуб. Здесь обмениваются новостями о событиях во Франции, зачитывают до дыр французские газеты, спорят о судьбах родной страны. По французскому образцу тюбингенские вольнодумцы торжественно сажают символическое дерево свободы. Гегель вместе со своими друзьями Шеллингом и Гелддерлином принимает в этом участие.

Гегель — активный член клуба, на заседаниях он выступает с политическими речами. Друзья Гегеля разделяют его настроения. Студенческий альбом философа испещрен революционными лозунгами: «Против тиранов!», «Смерть мерзавцам!», «Смерть политическим чудовищам, которые претендуют на абсолютную власть!, «Да здравствует свобода!», «Да здравствует Жан-Жак!» И затем цитата из «Общественного договора»: «Если бы существовал народ богов, он управлялся бы демократически».

Гегель увлекается революционными идеями Руссо — страстного обличителя социальной несправедливости и феодального угнетения. Руссо одним из первых разглядел изъяны буржуазного прогресса. Рост экономики, развитие науки, писал он, не приносит людям счастья, за свои приобретения человечество платит утратой свободы и нравственности. Руссо верил, что бесправное большинство народа сбросит в конце концов тиранию и обретет равенство. Идеалом государственного устройства для него были античные города-республики. События во Франции казались Гегелю осуществлением идей женевского вольнодумца.

Революция развивается. Король пытался бежать из мятежного Парижа, но был задержан и возвращен. Монтаньяры агитируют за свержение монархии. А за пределами Франции собираются контрреволюционные войска, чтобы силой восстановить старый порядок.

Неподалеку от Тюбингене, в Роттенбурге, стоит отряд французских эмигрантов. Здесь нашли пристанище бывшие офицеры королевской армии, дворяне, беглые попы, откупщики, авантюристы. В Тюбингене им лучше не появляться: студенты не дадут прохода, оскорбят, вызовут на дуэль или просто изобьют.

...По улицам Тюбингена бредет человек в изодранной одежде, лицо в кровоподтеках, он еле передвигает ноги. Выясняется, что это француз-якобинец, захваченный в плен роялистами. Чудом ему удалось вырваться из рук врагов. Он ждет погони из Роттенбурга, но двигаться дальше нет ни сил, ни средств. Клубисты приходят ему на помощь. Беглеца укрывают в надежном месте. Руководитель клуба музыкант Ветцель устраивает концерт. Собранные деньги идут -на то, чтобы переправить француза за Рейно.

В клубе находится доносчик. Начинается расследование, которое ведет лично герцог Карл, специально для этого прибывший в Тюбинген Ветцелю удалось своевременно скрыться. Остальные отделались испугом; репрессий не последовало. Не наказали даже Шеллинга, э котором известно, что он перевел на немецкий «Марсельезу». Юноша не скрывал содеянного, не каялся и на прямой вопрос герцога, он ли автор перевода «бандитской» песни, дерзко ответил: «Мы все ошибаемся по-разному».

Юный Шеллинг обладает удивительными способностями. Пятнадцати лет (на три года раньше положенного) поступает он в университет. Гегель к этому времени начинает свой пятый семестр. Они встречаются на заседаниях клуба, их сближение происходит на политической почве. Не философия, а именно политика связала Гегеля и Шеллинга узами дружбы. Общность теоретических интересов возникнет позднее.

Философией Гегель интересуется сравниетльно мало. Канта он начал читать в тот год, когда вспыхнула революция во Франции, но революционного, духа в критической философии пока не почуял. Среди студентов-богословов образуется кружок по изучению «Критики чистого разума». Шеллинг — активный участник этого кружка, Гегель там не показывается.

Это не мешает Гегелю в двадцать лет стать магистром философии. По заведенному на геологическом факультете порядку первые два года студенты занимались преимущественно философией и затем защищали магистерскую диссертацию. Для этого нужно было написать две небольшие философские работы, сдать экзамен и принять участие в диспуте. Защите подлежала не самостоятельная работа, а диссертация, написанная профессором. Оба сочинения Гегеля, «О суждении обыденного человеческого рассудка по поводу объективности и субъективности представлений» и «Об изучении истории философии», не сохранились. Диссертацию «О границе человеческих обязанностей» представил к защите профессор Август Бэк. В диссертации отстаивалась вольфианская точка зрения на мораль: основы нравственности, по мнению автора, лежат в разуме и чувствах человека. Представления о моральных обязанностях не порождены идеей бессмертия души и бога, однако вера в высшее существо укрепляет и совершенствует эти представления. Диссертацию защищали четыре студента, в том числе Гегель и Гельдерлин. Подобно своему «брату» (так он называет Гегеля), Гельдерлин бредит революцией. Он увлечен Древней Грецией и пантеизмом Спинозы, пишет замечательные стихи. О настроениях Гельдерлина говорят выразительные строки из письма: «Я больше не привязываюсь к отдельному человеку. Моя любовь принадлежит человечеству, правда, не тому развращенному, рабски покорному, косному, с которым мы слишком часто сталкиваемся даже в пределах повседневного опыта. Но я люблю все великое и прекрасное, что заложено даже в развращенном человеке. Я люблю человечество грядущих столетий». А вот стихи, навеянные французской революцией,— последняя строфа из «Гимна к человечеству»:



Так возликуйте, гимны Славы!
Не пел таких пеанов даже Грек!
Мы верили- и вот — мы были правы:
Ты празднуешь Свободу, Человек!
К живым выходят деды-побратимы
Почтить потомков многославный род.
И к Совершенству - прах, борами чтимый,—
Громада Человечества идет! (1)



Три последних года Пребывания в университете посвящены исключительно богословию. Завершаются они защитой диссертации по церковной истории Вюртемберга. Помимо Гегеля, эту работу защищают еще восемь человек. Консисториальный экзамен осенью 4793 года — последняя дань пребыванию на студенческой скамье.

Выпускное свидетельство Гегеля гласит:

Здоровье слабое.

Рост средний.

Красноречием не отличается.

Жестикуляция сдержанная.

Способности отличные.

Суждения здравые.

Память твердая.

В письме и чтении затруднений нет.

Поведение хорошее.

Трудолюбие нерегулярное.

Физическое развитие достаточное.

По теологии успевал.

Церковным красноречием занимался не без усердия, однако большим оратором себя не проявил.

В филологии сведущ.

В философии никаких стараний не проявил [1].

Экзамен сдан, но Гегель не стремится к духовной карьере. Что-то удерживает его от того, чтобы стать священником. Что именно? Однокашник Гегеля Лойтвайн объясняет перемену в его намерениях уязвленным самолюбием: он пришел из гимназии в университет первым учеником, его товарищ по школе Мерклин был вторым. В университете они поменялись местами: Мерклин окончил университет третьим, а Гегель четвертым. Это будто бы оставило неизгладимую рану в его сердце. Если бы Гегель, уверяет Лойтвайн, кончил бы третьим, а не четвертым, он наверняка стал бы священником, и философия не обрела бы в нем своего корифея. Но дело в том, что Гегель не отличался ни самолюбием, ни честолюбием в той степени, какую приписывал ему Лойтвайн, выдававший себя за лучшего друга Гегеля в студенческие годы. Последнее, кстати, также не соответствует действительности.

Нельзя согласиться и с теми, кто считает, что от духовного поприща Гегеля удержали плохие ораторские способности: на университетской кафедре красноречие не менее необходимо, чем на церковном амвоне. Причины лежали в ином: в антипатии к церкви, возникшей как следствие монастырско-казарменных нравов, царивших в университете, в радикальных убеждениях, сложившихся под влиянием французской революции и чтения Руссо.

В октябре 1793 года Гегель отправляется на родину Руссо — в Швейцарию, правда, не в Женеву, а в Берн. Он становится воспитателем детей тамошнего патриция Карла Фридриха Штейгера. Детей трое: две девочки и мальчик, занятия с ними отнимают не так уж много сил и времени, у Гегеля есть возможность и для продолжения образования, и для литературных занятий. В его распоряжении богатая библиотека хозяина.

Он делает выписки из работ Георга Форстера — знаменитого немецкого якобинца. В 1792 году, когда войска санкюлотов, преследуя разбитых интервентов, вступили на немецкую землю, в Майнце возникла республика, провозгласившая свое присоединение к революционной Франции. Георг Формтер был в числе ее руководителей; его жизнь оборвалась в 1794 году в Париже, где он до конца своих дней верно служил революции.

Гегель по-прежнему внимательно следит за французскими делами. Он не принял якобинского террора, как и большинство сочувствовавших революции немцев. Террор был свидетельством тупика, в который завела революцию мелкая буржуазия. Напомним читателю характеристику Ф. Энгельса: «Я убежден, что вина за господство террора в 1793 г. падает почти исключительно на перепуганных, выставлявших себя патриотами буржуа, на мелких мещан, напускавших в штаны от страха, и на шайку прохвостов, обделывавших свои делишки при терроре» [2]

Антипатия к крайностям якобинской политики не изменила, однако, в целом положительного отношения Гегеля к французской революции. «Это был великолепный восход солнца», — вспоминал он на склоне своих лет. Французская революция вошла в плоть и кровь гегелевского учения; даже став консерватором, Гегель не мог представить себе историю Европы без этого катаклизма. Маркс назвал философию Канта «немецкой теорией французской революции»; с неменьшим основанием слова Маркса можно отнести и к Гегелю. Категории диалектики — это формы, в которых застывала лава революционных событий, как удачно выразился один автор.

Но пока еще лава кипит, а Гегель всего лишь свидетель происходящего, к тому же не переоценивающий своих возможностей. В тихом Берне он погружен в книги и рукописи. Он собирается написать работу по теории познания, и в его тетрадях накапливаются «Материалы к философии субъективного духа». Здесь чувствуются новые веяния; молодого философа волнуют каверзные вопросы: каким образом созерцание становится актом сознания? Как нервы выполняют свою роль инструментов ощущения, где размещается душа? Ответы на эти вопросы пытаются дать англичане Пристли и Гартли, француз Бонне. Гегель знаком с их работами если не в оригинале, то, уж во всяком случае, в переложении Якоба Фридриха Абеля, профессора штутгартской Карлсшуле, а затем Тюбингенского университета. Его работу «Об источниках человеческих представлений» Гегель в своих записях иногда воспроизводит дословно.

Одновременно Гегель серьезно штудирует Канта, значение которого постепенно начинает осознавать. «От Кантовой философии и ее высшего завершения я ожидаю в Германии революцию», — пишет он Шеллингу. Внимание Гегеля, правда, привлекает не «Критика чистого разума» (это придет потом), а работы по практической философии и их истолкование в учении Фихте. «У иных голова закружится от той огромной высоты, на которую философия вознесла человека; однако почему столь поздно встал вопрос о достоинстве человека, о признании его способности быть свободным, способности, которая ставит его в один ряд со всеми духами. Мне кажется, нет лучшего знамения времени, чем то, что человечество изображается как нечто достойное такого уважения. Это залог того, что исчезнет ореол, окружающийземных угнетателей и богов. Философы докажут это достоинство, народы научатся его ощущать, и тогда они уже не станут требовать свое растоптанное в грязи право, а просто возьмут его назад, освоят его». С неподдельным пафосом Гегель провозглашает: «Стремитесь к солнцу, друзья, чтобы скорее созрело спасенье человеческого рода! Что из того, что нам мешают ветви и листья, пробивайтесь к солнцу!»С высоких философских материй Гегель неизменно сбивается на политику, которая по-прежнему в центре его духовных интересов. «Не отставать!» — повторяет он студенческий девиз Шеллинга, но ему не угнаться за своим юным другом. Тот уже публикует в печати свои теоретические работы, а Гегель не решается даже высказать о них критическое мнение: «В этом вопросе я только ученик». А в ответ на просьбу Шеллинга сообщить о своих литературных занятиях замечает: «О моих работах не стоит даже говорить».

А между тем он много пишет. В Берне Гегель работает над произведением, начатым еще в Тюбингене. Оно осталось незавершенным, и было издано много лет спустя после смерти философа под названием «Народная религия и христианство». Гегель убежден в том, что религия является «одним из самых важных дел нашей жизни», в религии прежде всего заинтересовано «сердце». Подлинная, живая, «субъективная» религия выражается в чувствах и поступках. Ей противостоит, или, точнее, в нее включена «объективная» религия, существующая в виде мертвого знания о боге. Если первую можно сравнить с живой книгой природы, то вторая — кабинет натуралиста, который умерщвляет насекомых, засушивает растения, заспиртовывает животных, укладывает в единую рубрику все то, что природа разъединяет, устанавливает единую цель там, где природа связывает узами дружбы бесконечное многообразие целей. Иными словами, «субъективная» религия — это синоним морального поведения, она присуща «хорошим людям», объективная религия — это богословие; относительно его моральных потенций Гегель выражается сдержанно, полагая, что оно способно «принимать любую окраску, почти безразлично какую».

«Объективная» религия опирается на рассудок, однако рассудок никогда не диктует принципы, это всего лишь слуга, который угодливо следует за настроением своего господина; рассудок делает умнее, но не лучше и даже не мудрее: «мудрость — это не наука». Говорят, рассудок раскрывает истину; но какой смертный отважится вообще решать, что такое истина? Как не похожи все эти рассуждения на взгляды зрелого Гегеля, как близки они руссоистским принципам, движению «Бури и натиска» с его бунтом чувств против рассудка.

У богословов Просвещения заимствует Гегель термин «позитивная» религия, которым он обозначает религию, опирающуюся на авторитет и традицию. Антипод позитивной религии — религия народная; ее догматы хотя и покоятся на разумных началах, но обращены прежде всего к чувствам, ее ритуал включает в себя «публичные государственные действия».

За богословской терминологией явно просвечивает проблема разумного социального устройства, идеалом которого для молодого Гегеля (как и для Руссо) является античная демократия. «Народная религия рождает и питает высокий образ мыслей — она идет рука об руку со свободой. Наша религия хочет воспитать людей гражданами неба, взор которых всегда устремлен ввысь и которым чужды человеческие чувства. Во время нашего наиболее значительного публичного праздника люди приближаются к вкушению святого дара в краске траура с опущенным взором... тогда как греки приближаются к алтарям своих богов увенчанные милостивыми дарами природы, цветами, облаченные в краски радости, выражая удовлетворение на своих открытых лицах, приглашающих к веселью и любви. Дух народа, его истории, степень политической свободы не могут рассматриваться отдельно, они тесно взаимосвязаны».

Пока Гегель критикует не само христианство, а его современное состояние. Он недоволен церковью, но верит в бога. Когда Шеллинг в одном из писем иронизирует по поводу кантианцев, которые так ловко манипулируют моральными доводами, что «прежде чем ты успеешь опомниться, перед тобой уже появляется deus ex machina [3], личное, индивидуальное существо, восседающее высоко на небе», Гегель просто не понимает, о чем идет речь. «Разве ты думаешь, что мы не способны на это?» — спрашивает он друга и просит дать разъяснения. В ответ он получает возмущенную отповедь: «Признаюсь, вопрос твой меня поразил: я не ожидал его от поклонника Лессинга. Однако ты правильно решил узнать, решен ли этот вопрос у меня окончательно. Для себя ты его, конечно, уже давно решил. У нас также нет ортодоксальных понятий бога. Мой ответ таков: мы пойдем дальше понятия персонального существа. За это время я стал спинозистом».

О себе Гегель этого сказать не может. Его привлекает фигура Христа. Летом 1795 года в живописном уголке Швейцарии — имении Штейгеров Чугг — Гегель создает жизнеописание основателя христианской религии. Внешне это переложение евангельских текстов, но какова интерпретация! Ни слова о благовещении, непорочном зачатии, чудесах, воскресении из мертвых. Христос Гегеля — моралист, апеллирующий к разуму человека. Это тоже характерный момент: взгляды молодого богослова не устоялись, еще год назад он превозносил чувство, теперь на первом месте разум. «Чистый разум, которому нет предела, есть само божество. В соответствии с разумом упорядочен план мироздания. Именно разум аскрывает перед человеком его назначение, безусловную цель жизни; иногда мгла обволакивает его, но никогда не тушит полностью, даже во тьме кромешной сохраняется хотя бы слабое его мерцание». Так начинается рассказ Гегеля о жизни Иисуса, написанный удивительно ясной и проникновенной прозой. Никогда в будущем в стилистическом отношении он не создаст ничего более совершенного.

В уста Христа Гегель вкладывает нечто вроде кантовского категорического императива [4]: если вы хотите, чтобы что-то стало всеобщим законом и касалось бы вас, поступайте соответствующим образом. Такова формула нравственности (Гегель пока не отличает ее от морали), а нравственность — единственный масштаб богоугодности. С каждого спросится по его делам. Превыше всего человек, индивид.

Проходит несколько месяцев, и молодого мыслителя обуревают иные думы. Христианская проповедь, обращенная к личности, его уже не устраивает. Он садится за новую рукопись, которая впоследствии получит название «Позитивность христианской религии». Позитивность, мы уже знаем, — это своего рода окостенелость.

Первоначальное учение Христа Гегель отличает от возникшего затем христианства. И тем более от христианства позднейшего, ставшего государственной религией. Эти три разновидности христианской религии — три этапа ее омертвления, усиления черт «позитивности», которые, впрочем, характерны уже и для проповеди ее основателя. Христос стремился преодолеть «позитивность» выродившейся иудейской религии верой в собственный авторитет. «Кто будет веровать и креститься, спасен будет, а кто не будет веровать, будет осужден». Эти слова Иисуса, замечает Гегель возможны в устах создателя позитивной религии, а не учителя добродетели.

А окружение Христа? Гегель сопоставляет Иисуса с Сократом, учеником которого мог быть каждый; среди его друзей находились торговцы, солдаты, государственные мужи, каждый из которых был занят своим делом. Христа окружают двенадцать апостолов, проповедников его учения, интересующихся только им самим, только его делами, его словами. Это создает условия для духовного догматизма, авторитарности.

Догматы Иисуса обращены к индивиду, а не к роду. Если хочешь быть совершенным, продай свое имущество и подели деньги среди бедных; это поучение Христа, даже если его представить в качестве принципа поведения только небольшой общины, ведет к слишком абсурдным следствиям, чтобы его можно было распространить на общество в целом. Общество может процветать только в том случае, если все его члены руководствуются едиными, обязательными для всех принципами поведения. Таков Рим в период его могущества. Здесь не раздумывали над тем, что делать, ибо это было ясно каждому. В Риме были только римляне, но не было человека. Здесь никогда не появился бы Христос.

Однако каким образом утвердилось христианство? Почему исчезла «народная религия» древнего мира? Гегеля не удовлетворяет обычный для его времени ответ: вера Христа соответствовала возросшим потребностям человеческого духа, который не мог более поклоняться толпе богов, озорничающих, дерущихся, прелюбодействующих. Из сердца народа религию не вырвешь кабинетными умозаключениями, не просвещение распространяло христианство. Ответ Гегеля гласит: религия римская и греческая — религия свободных народов, а когда свобода была утрачена, то неизбежно суждено было исчезнуть и ее смыслу, ее силе, ее сообразности людям. Зачем сети рыбаку, если русло реки пересохло? Ранние работы Гегеля далеки от канонического богословия, скорее это обвинение против церкви. Речь идет в первую очередь о христианстве, но не только о нем. «Основной порок, лежащий в основе всей церковной системы, — это непризнание прав любой способности человеческого духа, особенно же первейшей среди них — разума; и поскольку разум не призван и не понят церковной системой, то она не может быть не чем иным, как системой презрения к людям».

Это уже нечто большее, чем критика христианства. В лице церкви Гегель обличает систему подавления духовной свободы. Официальная религия служит лишь мантией для прикрытия деспотического режима, и деспотизм стоит на страже существующих верований. «Возможность, чтобы вера изменилась, предотвращается запретом чтения тех или иных книг, обсуждения в разговорах на церковных и учебных кафедрах чужих мнений... Всякая церковь выдает свою веру за поп plus ultra [5] всей истины... любая церковь утверждает, что на целом свете нет ничего более простого, чем обретение истины: стоит только на память заучить соответствующий катехизис».

Для того чтобы вернуть утраченную духовную и политическую свободу, необходимо коренное переустройство общества. Молодой Гегель видит выход в устранении государства. В этом отношении весьма характерен фрагмент «Первая программа системы немецкого идеализма», написанный ранним летом 1796 года. Государство здесь оценивается в духе Гердера — как нечто механическое, антигуманное, рожденное насилием и обреченное на исчезновение, как машина. «Мы должны, следовательно, выйти за пределы государства! Ибо любое государство обязано рассматривать свободных людей как механические шестеренки, а именно этого делать нельзя, следовательно, оно должно исчезнуть». Философ намеревается разоблачить «до конца всю жалкую человеческую возню с государством, конституцией, правительством, законодательством». Гегель верит в наступление «вечного мира», ставит выше всего идею красоты и даже призывает создать «новую мифологию». «Я убежден, что высший акт разума, охватывающий все идеи, есть акт эстетический, и что истина и благо соединяются тесными узами лить в красоте. Философ, подобно поэту, должен обладать эстетическим даром. Люди, лишенные эстетического чувства, — таковы наши философы-буквоеды. Философия духа — это эстетическая философия. Ни в одной области нельзя быть духовно развитым, даже в истории нельзя рассуждать серьезно, не обладая эстетическим чувством».

Трудно поверить, что эти строки принадлежат Гегелю. Они настолько отличаются от всего потом написанного, что возникли даже сомнения в его авторстве. Действительно, мыслитель, который в будущем поставит превыше всего разум человека, пока что подчиняет его эстетическому чувству. Будущий безусловный апологет государства разносит его в пух и в прах. В свою гуманистическую программу Гегель принимает как само собой разумеющееся пункт о вечном мире, и осуществление его, связывает с реализацией идеи истины, блага и красоты.

Поэтическое умонастроение философа (иногда он даже пишет стихи) питается красотами духа. Красота швейцарского ландшафта не радует его. Гегель, правда, охотно гуляет в окрестностях Берна и Чугга, а однажды в июле 1796 года в компании трех таких же, как он, гувернеров совершает даже многодневную пешеходную экскурсию по Альпам. Их путь лежит к Гриндельвальдскому глетчеру, затем к Райхенбахскому водопаду, далее на Сен-Готард, через Чертов мост, по Фирвальдштетскому озеру в Люцерн и оттуда домой в Берн. Такой маршрут. А каковы впечатления?Покрытые вечными снегами исполинские горы оставляют Гегеля равнодушным. В путевом дневнике он записывает: «Среди этих бесформенных масс нельзя найти чего-либо такого, что порадовало бы глаз и дало бы занятие игре воображения. Размышляя о возрасте этих гор и о тех особенностях возвышенного, которые им приписывают, разум не обнаруживает ничего, что бы ему импонировало, порождало бы удивление и восторг. Вид этих вечно мертвых масс вызвал у меня только однообразное и бесконечно скудное представление: так всегда». Философа, мысли которого целиком погружены в кипучую политическую и духовную жизнь века, удручает мрачное и неподвижное величие альпийского ландшафта. Он не ищет ни тишины, ни покоя и от души радуется, обнаружив в природе нечто такое, что соответствует его бурному течению мыслей. Это водопад Райхенбаха. Здесь все в движении, и, хотя кажется, будто перед глазами постоянно стоит одна и та же картина, на самом деле она непрерывно меняется.

Очутившись в безлюдной скалистой местности, непригодной для жилья, философ размышляет о бессмысленности телеологии, веры в то, что природа создана для удовлетворения потребностей человека. Свое скудное пропитание человек здесь буквально должен отвоевывать у гор, не будучи уверен, что завтра его не раздавит лавина. Среди этой пустыни могут возникнуть любые теории, только не та часть физико-теологии, которая уверяет, будто в природе все устроено для людского блага. Как жалок и самоуверен человек, убежденный в том, что посторонние силы заботятся о его счастье! Философу по душе пейзаж иного рода; он любит (и будет любить всю жизнь) природу, освоенную и упорядоченную человеком. В зрелые годы его глаз радуют тучные пастбища Нидерландов, сады Монмартра, долина Дуная, окрестности Гейдельберга. Среди дикой природы ему неуютно. К тому же Гегель тяготится своим пребыванием в чужой стране, в чопорной патрицианской семье, вдали от друзей и близких. Он просит Шеллинга и Гельдерлина помочь ему выбраться на родину. Проходит некоторое время, и в октябре 1796 года Гельдерлин, учительствующий во Франкфурте, сообщает радостную весть: коммерсант Гегель готов его принять в свой дом на весьма выгодных условиях.

В начале 1797 года происходит переезд. Побыв недолго в родительском доме, Гегель отправляется во Франкфурт. Друзья встречаются, но долго быть вместе им не суждено. Гельдерлин вынужден покинуть город. Юный поэт влюблен в жену хозяина дома, где он служит, — Сюзетту Гонтар. Ему отвечают пылкой взаимностью. Он называет ее Диотимой (это имя жрицы или платоновского диалога «Пир»). Диотиме он посвящает свои стихи, называет Диотимой героиню своего романа «Гиперион». «Это было какое-то любовное безумие», — вспоминает очевидец. Таиться более невозможно. Гельдерлин уезжает.

Дальнейшая его судьба трагична. Поэт попадает во Францию. Но там уже отгремели революционные бури, всюду коррупция, культ военщины, мещанство и карьеризм. Гельдерлин тайком переписывается с Диотимой, которую по-прежнему страстно любит. Вдруг из Франкфурта приходит печальное известие: его возлюбленная умерла. Этого удара он уже не может выдержать. Душевное расстройство быстро прогрессирует. Летом 1803 года Шеллинг встречает Гельдерлина в Швабин и сообщает о своих впечатлениях Гегелю (который к тому времени обосновался в Иене): «Его вид потряс меня, внешность вызывает отвращение неопрятностью, у него манеры людей, которые находятся в подобном состоянии, хотя речь его меньше всего свидетельствует о сумасшествии. Здесь ему не вылечиться. Я хотел тебя спросить, не примешь ли ты его в Иене, если он туда приедет, а такое намерение у него есть. Ему нужно спокойное окружение; заботливый уход, может быть, поставит его снова на ноги. Тот, кто примет его, должен, конечно, стать его наставником и заново создавать его. Если удастся совладать с его внешностью, то он будет не в обузу — ведет он себя тихо и весь погружен в себя».

Ответ Гегеля: «Благодарю тебя за разнообразных воспоминания о Швабин, которые ты мне сообщил. Для меня были неожиданностью разнообразные художественные достопримечательности, которые ты открыл в Штутгарте. Но все же этого мало для того, чтобы создать противовес для всех прочих плоских и неинтересных вещей, что гнездятся там. Еще большей неожиданностью для меня было появление в Швабии Гельдерлина, да еще в таком виде. Ты, конечно, прав: там он вряд ли излечится. Но теперь уже не поможет и Иена. Весь вопрос в том, достаточно ли в его состоянии одного покоя, чтобы поправиться. Я надеюсь, что он все еще питает ко мне некоторое доверие, которое он когда-то ко мне имел, и это даст мне возможность что-нибудь для него сделать здесь, - если он тут появится».

Некоторые биографы Гегеля утверждают, что философ и поэт никогда не были друзьями. Это неверно. «Дорогой брат, — пишет Гельдерлин Гегелю вскоре после окончания университета, — ...мы верим, что наша дружба будет вечной». Гегель отвечает ему не менее восторженно: «Ко мне вновь пришла радость — весть о тебе. Каждая строка твоего письма говорит о неизменной любви ко мне. Я не могу выразить, как много радости оно мне принесло я еще больше — надежды. Надежды увидеть тебя». Не верить искренности этих слов нельзя. Два столь несхожих характера тянулись друг к другу, как бы стараясь компенсировать у себя отсутствие тех или иных духовных качеств. Подражая поэту, философ писал стихи. «Общение с Гегелем, — признавался Гельдерлин, — для меня крайне благотворно. Я люблю таких спокойных, рассудочных людей; они могут служить ориентиром в тех случаях, когда не знаешь, как определить свое отношение к миру и самому себе». Других свидетельств об их встречах во Франкфурте не сохранилось. Может быть, там наступило охлаждение, может быть, позднее.

Гельдерлин умер в 1843 году. С 1806 года он находился в состоянии полного помешательства, сначала в клинике, затем в приютившей его чужой семье. Гегель ни разу не навестил его. Первое время в письмах к однокашнику Синклеру он справлялся о здоровье поэта, но Синклер тоже не был в курсе дела, и скоро имя Гельдерлина исчезло из их переписки. Гегель слишком ценил разум; человек, потерявший способность мыслить, был для него мертв.

Вернемся, однако, во Франкфурт. У Гегеля здесь свои переживания, своя любовь. Разумеется, без тех крайностей, которые погубили его друга. О женитьбе философ пока не помышляет, хотя бы потому, что еще не обеспечен («Никакая любовь не бывает столь сильна, чтобы заставить удалиться в пустыню, отказаться от удобств и жить одной только любовью», — так выскажется он позднее), и чувство увядает, как тот венок, который сплела ему Нанетта Эндель, штутгартская модистка. «Венок, который соединяет друзей в разлуке, — пишет он ей, — я сделаю спутником своей жизни. Цветы засохли, жизнь покинула их, но разве есть на свете такое, что бы не мог оживить дух человека, что бы он не заставил говорить? Этот веночек будет мне всегда нашептывать: где-то живет маленькая черноокая голубка, твоя подруга». Своей милой Гегель рассказывает о театральной жизни Франкфурта: «Среди актрис есть прелестные девицы, которые столь естественно изображают женское благородство, насколько оно им чуждо за пределами сцены. Я пишу «по-видимому», потому что знаю это не по своему опыту». Магистр философии не хотел, чтобы его заподозрили в легкомысленном поведении, а тем более неверности. Но все обошлось без эксцессов. Нанетта умерла старой девой, сохранив как святыню те несколько писем, которые Гегель прислал ей из Франкфурта.

Во Франкфурте в 1798 году появилась первая печатная работа Гегеля. Это была вышедшая анонимно небольшая книжица, носившая название. «Доверительные письма о прежних государственно-правовых отношениях Вадтланда к городу Берну. Полное разоблачение бывшей олигархии бернского сословия. Снабженный примечаниями перевод с французского писем покойного ныне швейцарца». Гегелю действительно принадлежал перевод и комментарии. Автор писем швейцарский адвокат И. Карт (находившийся, правда, в то время еще в полном здравии) обличал деспотические порядки, господствовавшие в Берне до прихода туда французов. Некоторые мысли автора привлекли внимание Гегеля, и он снабдил их своими соображениями. Отсутствие гражданских свобод в Бернском кантоне проявляется прежде всего в судебном произволе властей. Судопроизводство находится целиком в руках правительства и администрации, поэтому нормы орава практически не соблюдаются. Нигде на свете не казнят людей в таком количестве — вешают, колесуют, сжигают, — как в этом кантоне. Защиту на суде никто не слушает, высшая инстанция, не вникая в суть дела, автоматически утверждает приговор низшей. Гегель сообщает анекдотический случай, который чуть было но закончился трагически. Молодая женщина была обвинена в убийстве новорожденного и приговорена к смерти. Во время исповеди перед казнью она сказала священнику, что ей больше всего жалко ребенка, которого она носит под сердцем. Дальнейшее освидетельствование выяснило, что обвиняемая, действительно, беременна и еще не родила того ребенка, в убийстве которого обвинялась. На вопрос, почему она не сказала этого раньше, она ответила, что не осмелилась противоречить тем строгим господам, которые ее допрашивали.

Внимание Гегеля по-прежнему приковано преимущественно к сфере политики, социального устройства, религии. Новым является интерес Гегеля к политической экономии. В начале 1799 года Гегель читает и подробно конспектирует немецкое издание книги английского экономиста Стюарта «Исследование основ государственной науки». Гегель задумывается над имущественными проблемами и угадывает в них корень социальных конфликтов. «В государствах нового времени, — читаем мы в одном из франкфуртских фрагментов, — обеспечение собственности — это ось, вокруг которой вращается все законодательство и с которой так или иначе соотносятся большей частью права граждан. В некоторых свободных республиках древности самой конституцией нарушалось то право собственности, которое составляет заботу всех наших властей и гордость наших государств... Было бы важно установить, в какой мере правом собственности следует жертвовать для установления стабильной формы республики. Может быть, совершалась несправедливость по отношению к системе санкюлотизма во Франции, когда приписывали хищным инстинктам те меры по установлению имущественного равенства, которые там намеревались осуществить».

Собственно философские проблемы, казалось бы, не волнуют молодого мыслителя, но это не совсем так: хотя они и оттеснены на второй план, но при внимательном рассмотрении можно увидеть их подспудное, подчас даже доминирующее воздействие на духовный мир Гегеля. Главная работа, возникшая во Франкфурте — неоконченная рукопись, получившая впоследствии название «Дух христианства и его судьба». Главный персонаж по-прежнему Иисус. Но здесь он уже не глашатай кантовской этики, а ее оппонент. Внешне это выглядит как полемика с Моисеем, отцом законодательства древних иудеев. Законы Моисея несли слова бога, пишет Гегель, не как истину, а как приказ. Евреи зависели от своего бога, а то, от чего человек зависит, не может иметь форму истины. Господство и подчинение несовместимы с истиной, красотой, свободой. Судьба иудейского народа — судьба Макбета, связавшего себя с нечистой силой; трагическое в этой судьбе пробуждает не сострадание, а отвращение.

Христос хотел преодолеть внешний характер норм, господствовавших в древней Иудее, восстановить человека как нечто целое, в котором органически слиты личные склонности и общественные обязанности. И далее уже не Христос спорит с Моисеем, а Гегель с Кантом. Моральность, по Канту, есть подчинение единичного всеобщему, победа всеобщего над противостоящим ему единичным; для Гегеля задача заключается в возвышении единичного до всеобщего, в снятии двух этих противоположностей через их слияние. Это чрезвычайно важный момент; фактически именно здесь зарождается будущая гегелевская диалектика. Проблема уже поставлена: как найти такое неформальное всеобщее, которое органически сочеталось бы с единичным и особенным? Корни диалектической логики — в этике.

Проблема поставлена, задача сформулирована — объединить личную склонность и моральный закон, единичное и всеобщее, но решение, которое пока дает Гегель, потом его никак не сможет удовлетворить. Сейчас ему панацеей представляется сама жизнь и ее высшее проявление — чувство любви, объединяющее противоположности. Так Иисус противопоставлял сухой ветхозаветной заповеди «не убий» призыв к всеобщему примирению, который «не просто направлен против этого закона, но делает его излишним; он содержит в себе такую жизненную полноту, что столь бедный по содержанию закон для него просто не существует».

Нельзя исчерпать факторы, определявшие духовное развитие Гегеля, не упомянув немецкой мистики. В зрелые годы великий рационалист будет симпатизировать Баадеру. Пока что он конспектирует Мейстера Экхартаи Таулера. В какой-то мере к мистикам восходит и идея совпадения противоположностей, которая все больше овладевает мыслями молодого Гегеля.

Ортодоксия отталкивает мыслителя, ереси привлекают. Он считает, что ереси и секты будут существовать до тех пор, пока церковь не перестанет душить мысль, выступая от имени государства. И когда Гегель ставит выше философии религию, он имеет в виду не-официальное вероучение. «Философия должна потому исчезнуть в религии, что первая представляет собой мышление и, следовательно, имеет в качестве противоположности, с одной стороны, немышление, а с другой — мыслимое». Религия же снимает все противоречия частичного бытия, жизнь предстает б ней как нечто бесконечное, где все противопоставления погасли. Цитата заимствована из наброска, получившего название «Фрагмент системы». Время написания — осень 1800 года. Это своего рода последнее - слове молодого Гегеля. Дальше начинается новый этап.

Философу уже тридцать лет. Год назад умер его оец; доля наследства, доставшаяся Гегелю, невелика— немногим более 3000 гульденов, но этих денег достаточно, чтобы вступить на академическое поприще. В январе 1801 года Гегель перебирается в Иену.

ГЛАВА ВТОРАЯ. НАУКА НАУК

Ответ на вопросы, которые оставляет без ответа философия, заключается в том, что они должны быть иначе поставлены. Гегель
Иена была выбрана не случайно. Среди университетских городов тогдашней Германии не было другого места со столь интенсивной интеллектуальной и художественной жизнью. Славу Иенского университета приумножил Фридрих Шиллер, занявший в 1789 году должность профессора истории. На его вступительную лекцию собралось больше половины всех здешних студентов. В Иене Шиллер написал «Историю Тридцатилетней войны», «Письма об эстетическом воспитании», трилогию о Валленштейне.

С 1794 по 1799 год здесь преподавал Фихте. Немецкая реакция не могла простить Фихте революционных взглядов и ждала лишь повода, чтобы расправиться с профессором-вольнодумцем. Такой повод представился, когда в издававшемся Фихте совместно с Нитхаммером «Философском журнале» появилась атеистическая статья Карла Форберга «Развитие понятия религии». Сам Фихте не был атеистом, он не разделял взглядов Форберга на религию, однако счел возможным опубликовать его статью, снабдив ее своим предисловием. Так возник знаменитый «Спор об атеизме», в ходе которого против Фихте было выдвинуто обвинение в безбожии. Дело кончилось тем, что после официального выговора Фихте вынужден был покинуть Иену.

Фихте был возмущен до глубины души: его наказали за мнимый подрыв веры, да еще в государстве, где глава церкви Иоганн Готфрид Гердер безнаказанно излагает в печати философскую систему, которая так же похожа на атеизм, как «одно яйцо на другое». Речь шла о спинозизме, приверженцами которого был не- только Гердер, но и его друг, министр Веймарского герцогства Гёте. Последний к тому же не скрывал своей антипатии к христианству. Евангелие он называл нелепицей. Добившись назначения Гердера на высокий церковный пост, он тут же разразился эпиграммой, в которой сравнил своего друга с Христом: сын божий разъезжал на одном осле, а Гердер будет иметь в своем распоряжении сто пятьдесят — это подчиненные суперинтенданту духовные лица. Гердер — священник; положение обязывает, и он пытается совместить пантеизм Спинозы с протестантским вероучением, правда, весьма далеким от ортодоксии. Бессмертие души, например, он понимает всего лишь как неунмчтожимость и преемственность культуры.

Вокруг Гёте и Гердера сложился кружок единомышленников-вольнодумцев, наиболее радикальные из которых уже последовательно отстаивают материалистические идеи. Таков Август Айнзидель, который, впрочем, современникам был известен не своей литературной деятельностью, а нашумевшим любовным приключением. Он полюбил замужнюю женщинуЭмилию Вертерн. Встретив взаимность, Айнзидель решился на рискованный шаг. Была инсценирована смерть Эмилии, уехавшей из Веймара, и ее похороны, а влюбленные отправились в Африку. Вскоре, однако, все выяснилось, и, когда через два года Айнзидель снова вернулся в Веймар, перед ним закрылись двери домов «высшего общества». Своих произведений Айнзидель никогда не публиковал, лишь давал переписывать Гердеру, в записях которого они и дошли до наших дней, впервые увидев свет в ГДР в 1957 году. В более законченные формы выливалось творчество Карла Людвига Кнебеля. Это был поэт и философ, поклонник Эпикура, переводчик Лукреция, он входил в веймарский кружок, с которым не порвал, даже переселившись в Иену. Вообще Веймар и Иена — одно целое. Веймар — столица, Иена — университетский центр, езды из города в город несколько часов. На рубеже столетий в Иене как бы в противовес веймарскому кружку гётеанцев возникает кружок романтиков. Его основатель и идейный вождь Фридрих Шлегель начал с увлечения революционными идеями. Разочарование наступило довольно скоро. Шлегель не мог, однако, примириться с деспотизмом, полицейским произволом, буржуазной прозой жизни. Это неприятие современности пробуждает у него интерес к прошлому, к немецкой национальной культуре, к средним векам, а затем и к католической религии. Его интерес разделяют друзья — родной брат Август Шлегель, поэты Новалис, Вакенродер, Тик. Их объединяет забота о судьбах личности («Только индивидум интересен», — говорит Новалис), ненависть к унылому миру капиталистического стяжательства, вера в спасительную роль искусства. В сфере художественного творчества человек достигает подлинной свободы, и наиболее верное средство здесь ирония, по словам Ф. Шлегеля, «самая свободная из всех вольностей, которая дозволяет человеку возвыситься даже над самим собой».

Другая сфера свободы — любовь. Требование эмансипации чувств занимало существенное место в программе романтиков. Фридрих Шлегель скандализировал обывателей историей своих отношений с женой банкира Фейт Доротеей. В конце концов их «свободная» любовь, описанная в повести Шпегеля «Люцинда», завершилась законным браком и совместным переходом в католичество. Еще более знаменательна судьба Каролины Михаэлис. Рано овдовев, она стала соратницей и другом Форстера в Майнце, после подавления республики попала в тюрьму, откуда ее вызволил Август Шлегель, ставший ее новым мужем. Третий ее муж — Шеллинг — закончил, как и Ф. Шлегель, религиозными исканиями.

Первоначально романтики ориентировались на философию Фихте, но затем их больше стало устраивать учение Шеллинга с его культом природы, искусства и религии.

На философском горизонте звезда Шеллинга взошла довольно рано. В 1798 году, двадцати трех лет от роду он становится экстраординарным профессором Иенского университета. Рано созревший как ученый, овеянный славой революционера в философии, блестящий оратор, автор толстых книг, он был кумиром студенчества. Набитая до отказа аудитория рукоплескала ему, и он держался как вождь направления.

  Гегель радовался успехам друга и однокашника, которого со студенческой скамьи привык считать своим духовным руководителем, хотя Шеллинг был на пять лет моложе его. Приехав в Иену, Гегель поселился у Шея-линга. Не только личная симпатия, но И общность воззрений укрепляют узы дружбы. В первой опубликованной под своим именем работе Гегель выступает на стороне Шеллинга. Работа называется «Различие между системами философии Фихте и Шеллинга». Поводом для ее создания послужили заявления Рейнгольда о том, что Шеллинг лишь повторяет фихте и что вообще в немецкой философии «революция окончена». Сколько раз, пишет Гегель, подобную фразу произносили во Франции как раз тогда, когда революция шла вперед. Что касается немецкой философии, то здесь еще все впереди. Начало положил Кант.

Для того чтобы схватить логику рассуждений Гегеля, нам придется вспомнить некоторые идеи «Критики чистого разума». В этом главном своем труде Кант взорвал господствовавшие на протяжении всей истории философии представление о пассивной, созерцательной природе познания. Именно он первым обратил внимание на «деятельную» сторону сознания, исследование которой Маркс считал основной заслугой немецкого классического идеализма. Человек смотрит на вещи через призму своей деятельности, сознание не только отражает мир, но и творит его — такова точка зрения материалиста-диалектика. Истоки этого взгляда у Канта. Человек, по Канту, имеет дело не с миром вещей самих по себе, а с миром явлений, в формировании которых важнейшая роль принадлежит самой познавательной способности.

Канта сравнивают с Коперником. Раньше, поясняет эту мысль Гейне, интеллект, подобно солнцу, вращался вокруг мира явлений и старался освещать их. Кант остановил интеллект и заставил явления вращаться вокруг него; они освещаются по мере вхождения в сферу этого солнца.

Другое не менее важное открытие Канта — вывод о неизбежности противоречий в познании. Разум человека пытается проникнуть в мир вещей самих по себе, но он с необходимостью при этом наталкивается на противоречия. Противоречие — признак заблуждения, таков традиционный взгляд, с которым Кант порвать не смог. Следовательно, делал вывод Кант, разум не в состоянии выполнить свою задачу.

Рассудок и разум — две различные сферы интеллекта, познания. Рассудок обрабатывает чувственные данные, сортирует их, раскладывает по полочкам научного мышления, придает им форму всеобщности. Это сфера естествознания. Разум — сфера философии, метафизики (в широком смысле этого слова), он призван установить внутреннюю связь между явлениями, их сущность, а это, по Канту, невозможно. Кант превознес рассудок, но принизил разум. «Если рассудок был рассмотрен разумно, то разум рассматривается рассудочно», — пишет о Канте Гегель, начиная свое первое философское исследование.

Фихте подхватил идею Канта об активности сознания. По словам Гегеля, он освободил кантовское учение от «досадной непоследовательности» — вещи самой по себе. Перед человеком всегда только процесс и результаты его деятельности. Следовательно, рассуждает Фихте, основа сущего — субъект, «Я». Фихте по-новому подошел и к кантовской проблеме противоречия. Для Канта противоречие — это препона, через которую не может пробиться разум, стремящийся к истине. Для Фихте противоречие — творческое начало, источник действия и развития. «Я» с неизбежностью переходит в свою противоположность — «не-я», затем они сливаются воедино. Здесь уже вырисовываются более четкие контуры диалектического мышления, чем у Канта. Они видны, несмотря на плотную завесу субъективного идеализма.

Некоторые термины Фихте нуждаются в уточнении. «Толпа полагала, — пишет Гейне, — что фихтевское «Я» есть «Я» Иоганна Готлиба Фихте и что „это индивидуальное «Я» отрицает все прочие существования. «Какое бесстыдство! — восклицали добрые люди. — Этот человек не верит, что мы существуем, мы, которые гораздо толще его и в качестве бургомистров и судейских делопроизводителей даже приходимся ему начальством» Дамы спрашивали: «Верит ли он хотя бы в существование своей жены? Нет? И это спокойно терпит мадам Фихте!»Но фихтевское «Я» совсем не есть индивидуальное «Я», а возвысившееся до сознания всеобщее, мировое «Я». Фихтевское мышление не есть мышление какого-то индивида, какого-то определенного человека, носящего имя Иоганн Готлиб Фихте; это, напротив, всеобщее мышление, проявляющееся в отдельной личности. Как говорят: «темнеет», «рассветает» и т. д., так и Фихте должен был говорить не «я мыслю», но «мыслится», и «всеобщее мировое мышление мыслит во мне» [6].

Итак, исходное начало не единичный человек, строго говоря, не «Я», а «Мы». Фихте недвусмысленно обращает внимание на это обстоятельство: «Речь идет не обо мне, если бы вообще дело было в моей личности, я мог бы заняться ею, не говоря об этом ни одному человеку. И вообще для мира не имеет значения и не составляет события вопрос о том, что мыслит и чего не мыслит отдельная личность. «Мы» как всецело ушедшая в понятие и в абсолютном забвении наших индивидуальностей слившаяся в единое мышление община... вот кто желал мыслить и исследовать, и именно об этом «Мы», а отнюдь не о своем «Я» думаю я».

Но это не мешает философии Фихте быть субъективным идеализмом. Последний проявляется в том, что исходный момент для Фихте — беспредпосылочная деятельность субъекта. Фихте говорит о тождестве мышления и бытия, но носителем тождества выступает мышление, субъект.

В глазах Шеллинга тождество бытия и мышления предстает в ином виде, носителем тождества становится для него объективное начало. Шеллинг сохраняет принцип деятельности, развития, но переносит его в область природы. Это придает течению немецкой философской мысли новый, неожиданный поворот. Она вдруг обращает

«Этой работой, — рассказывает Гейне, — я занимался в течение двух лет, и мне с величайшим напряжением удалось овладеть трудным материалом, изложить популярно самые абстрактные проблемы. Когда работа была, наконец, написана, при виде ее меня охватило неприятное чувство, мне казалось, что рукопись смотрит на меня чужим, ироническим и даже злобным взглядом. Меня охватило странное смущение: автор и сочинение явно не соответствовали друг другу». И Гейне сжег рукопись, объяснив свой поступок следующим образом; «Жидкая похлебка христианского сострадания для страдающего человечества все же полезнее, чем густо заправленные хитросплетения гегелевской диалектики». Так или иначе, но написанный с блеском, изяществом и остроумием очерк Гейне «К истории религии и философии в Германии», откуда мы заимствовали характеристику Фихте, остался незавершенным, там нет разбора учения Гегеля.

В Германии есть своя давняя материалистическая традиция. Она уходит корнями в средневековые пантеистические учения, она питается идеями спинозизма, народного вольнодумства и эмпирических наук. Молодой Шеллинг впитывает в себя эти влияния и однажды пишет стихотворение, начало которого звучит совершенно материалистически:



..Я уяснил себе навсегда,
Что материя истинна одна.
Она — наш друг и хранитель,
Всех вещей прародитель,
Всякого мышления отец,
Любого знания начало и конец.



Но это только исключение. В целом Шеллинг воздвигает свое учение на идеалистическом фундаменте, более того, он не отрицает правоты Фихте. Подобная непоследовательность мешает не только другим, но и ему самому увидеть собственную оригинальность. По мнению Энгельса, «именно Гегель довел до сознания Шеллинга, в какой мере он, сам того не зная, вышел за пределы Фихте» [7]. Энгельс имел в виду работу Гегеля «Различие между системами философии Фихте и Шеллинга».

В этой работе Гегель целиком на стороне объективного идеализма Шеллинга. Субъективный идеализм он подвергает критике, сопоставляя его с метафизическим, догматическим материализмом. И тот и другой страдают односторонностью: первый отрицает самостоятельное бытие объекта, второй — активность субъекта. Подлинная реальность — это единство субъекта и объекта, субъект — объект. У Фихте встречается подобный термин, но мы уже знаем: ведущую роль в его учении играет субъект. Поэтому Гегель подчеркивает, что Фихте конструирует «субъективный субъект — объект». Последний необходимо дополнить «объективным субъект — объектом». Сущее включает в себя оба начала, их порождает и порождается ими.

«Различие между системами...» было закончено в июле 1801 года. Теперь Гегель мог заняться устройством своих академических дел. Для того чтобы получить право на чтение лекций в университете, ему предстояло пройти две процедуры — нострификацию и габилитацию. Первая означала признание философским факультетом Иены магистерской степени, присужденной Гегелю в Тюбингене. Это было несложно: предъявить диплом и уплатить 22 талера 20 грошей, которые должны были поделить члены ученого совета (по тогдашней терминологии — «члены факультета», их было семь человек). Габилитация состояла в проверке способностей соискателя как ученого и как лектора. Для этого нужно было защитить диссертацию и прочитать пробную лекцию. Расходы — 2 талера 20 грошей («за цензуру диссертации и присутствие декана на диспуте»).

13 августа Гегель подал прошение о нострификации. Он хотел приступить к чтению лекций еще в зимнем семестре. Надо было спешить: в начале сентября каталог лекционных курсов уходил в типографию. Декан в циркулярном письме к членам факультета предлагал выдать соискателю разрешение на преподавание, ограничившись пробной лекцией и обязав его весной защитить диссертацию. Возражений против нострификации у членов факультета не было. Профессор Ульрих, который, видимо в качестве цензора, прочитал «Различие между системами философии Фихте и Шеллинга», отозвался о Гегеле с большой похвалой. Старейшина факультета тайный камер-советник Зуков, как всегда, брюзжал: «Скоро у нас доцентов будет столько, сколько студентов. А господа швабы, кажется, эмигрируют сюда, чтобы на свой лад перестроить наш университет на третьем веку его существования». Но он тоже не возражал против внесения Гегеля в список докторов Иены (здесь магистр назывался доктором).

Единственно, что волновало членов факультета: достаточно ли обеспечен вюртембержец, не будет ли он претендовать на вспомоществование (оклад не полагался не только начинающим доцентам, но зачастую профессорам, так называемым экстраординарным, то есть внештатным). Преподаватели, правда, получали некоторые суммы от студентов, слушавших их лекции, но существовать на эти деньги было невозможно. Тот, кто намеревался избрать академическую карьеру, должен был располагать состоянием. Гегель заявил, что в его распоряжении имеется несколько тысяч гульденов, и просил поскорее допустить к работе. Факультет, однако, настаивал на соблюдении формальностей: пусть соискатель представит диссертацию. Ее следовало отпечатать в типографии, лично разнести членам факультета (рассылать не разрешалось!) и защитить. В оставшиеся августовские дни осуществить все это было невозможно.

Гегель подает новое прошение. Он пишет, что нострификация без права читать лекции для него лишена смысла, и просит допустить к преподаванию, обязуясь в течение месяца представить диссертационную работу. Снова циркулярное письмо декана. Оживленный обмен мнениями, и принято решение: пусть соискатель официально сообщит название диссертации, представит ее позднее, а пока что защищает тезисы. Такое предусмотрено университетским уставом, и всего лишь полгода назад Ф. Шлегель аналогичным образом прошел габилитацию.

Гегель согласен. Он платит требуемую сумму, и 20 августа его имя вносится в матрикул философского факультета наряду с прочими докторами Иены. Через неделю — диссертационный диспут. Возникают трудности с оппонентами: время каникулярное, и в городе нет преподавателей. В третий раз декан обращается с циркулярным письмом: ему нужна санкция факультета на то, чтобы в качестве оппонентов были использованы учащиеся.

Это относится не только к диспуту Гегеля; кроме него, диссертации защищают доктора Швабе и Панснер. Они тоже готовят лекционные курсы на зимний семестр. Защита Гегеля назначена на день раньше Швабе и на два раньше Панснера. На этом основании, ссыпаясь на устав, Гегель просит, чтобы его имя стояло в лекционном каталоге перед Швабе и Панснером. И четвертый раз—накануне диспута — пишется циркулярное письмо. Декан излагает претензию соискателя. На этот раз факультет решительно против: Швабе и Панснер воспитанники Иены, они подали свои диссертации раньше Гегеля и к тому же законченные работы, а не тезисы. Швабе даже успел прочитать пробную лекцию. Только один из профессоров настаивает на букве закона: Швабе имеет уже разрешение и его старшинство по отношению к Гегелю бесспорно, но Панснер, коль скоро защита его следует за гегелевской, должен и в списке преподавателей стоять за ним. Старейшина факультета (рано утром неожиданно умер Зуков, и его обязанности возложены на Хеннингас) еще до циркулярного письма изложил в специальном документе свою точку зрения: «Если господин доктор Гегель продолжает настаивать на споем, прошу Вашу светлость назначить на завтра диспут доктора Швабе, на пятницу диспут доктора Панснера, а на субботу диспут господина доктора Гегеля». Декан не меняет порядка защиты, но просьбу Гегеля отклоняет.

Итак, Гегель защищает «Предварительные тезисы диссертации об орбитах планет». Тезисов — двенадцать. Они написаны по-латыни и отпечатаны небольшой книжицей из пяти страниц и в соответствии с уставом розданы на факультете после воскресного богослужения. Их содержание посвящено не столько планетам, сколько общим философским принципам, в соответствии с которыми будет построен лекционный курс. Они охватывают широкий круг вопросов и сформулированы в виде парадоксов: их назначение дать материал для спора. Впрочем, здесь уже намечены контуры будущей грандиозной системы диалектики.

Вся суть в первом тезисе: «Противоречие есть критерий истины, отсутствие противоречия — критерий заблуждения». Речь, разумеется, идет не об отмене законов формальной логики. Никогда Гегель не считал, что понятие должно противоречить самому себе или эмпирическим данным. Принцип тождества верен, но недостаточен, если мысль намерена выразить развитие. И надо сказать, что Гегель здесь не оригинален. Он лишь повторяет то, что содержится в «Идеях философии природы» Шеллинга, где говорится о всеобщей противоречивости реальной действительности. В природе всюду противоположные силы, поэтому наука о природе должна основываться на принципе всеобщей двойственности. Истина не в принципе абсолютного тождества или абсолютного различия, истина — в их единстве. Противоречие как неизбежный результат мышления, стремящегося проникнуть в сущность вещей, было открыто Кантом. Но Кант видел в этом свидетельство ограниченности человеческого интеллекта. Начиная с Фихте немецкая философия видит в противоречии творческий принцип; обнаружить противоречие — значит найти пружину развития.

Гегель предугадывает не только суть своей будущей системы, но и внешние ее контуры. Второй его габилитационный тезис гласит: «Силлогизм есть принцип идеализма». Силлогизм, как известно, имеет трехчленную структуру: две посылки и вывод. Троичность можно обнаружить и в таблице категорий Канта и в развертывании фихтевского «Я», триада станет стержнем философской системы Гегеля.

В этом смысле следует понимать и третий диссертационный тезис: «Квадрат есть закон природы, треугольник — закон ума». Троичность — принцип развития, а развитие великий диалектик видит только в сфере духовных явлений; природа, по Гегелю, развития не знает. На этой почве в дальнейшем возникнут разногласия между Шеллингом и Гегелем,Но пока молодой Гегель следует за своим еще более молодым наставником. Вместе они атакуют Канта. «Критическая философия лишена идей и представляет собой несовершенную форму скептицизма». Этот категорически сформулированный диссертационный тезис в дальнейшем найдет развернутое обоснование в целом ряде гегелевских работ. Гегель без труда нащупывает противоречие кантианства: «Постулат разума, выставляемый критической философией, разрушает своим содержанием эту философию и является принципом спинозизма». Кант, утверждая непознаваемость вещей самих по себе, естественно, отвергал и логические доказательства бытия бога. Но, изгнав религию в дверь, он пустил ее в окно: оказывается, по Канту, существование высшего существа не нуждается в логических доказательствах, оно постулируется нравственным законом. Критицизм Канта оборачивается здесь чистым догматизмом.

...Гейне иронизировал по этому поводу: Кант взял штурмом небо, но, увидев неутешное горе своего старого слуги Лампе, разжалобился и возвратил жизнь всевышнему в качестве постулата практического разума; «а может быть, Кант предпринял это воскрешение не только из-за старого Лампе, но из-за полиции? Или он в самом деле сделал это по убеждению? Уничтожая все доказательства бытия божьего, не хотел ли он тем самым показать нам, как неудобно ничего не знать о существовании бога? Он поступил здесь почти столь же мудро, как один мой приятель-вестфалец, который разбил все фонари на Грондерштрассе в Геттингене и, стояв темноте, держал перед нами длинную речь о практической необходимости фонарей, каковые он разбил лишь с той теоретической целью, чтобы доказать нам, что мы без них ничего видеть не можем...» Заканчивались тезисы двумя несколько рискованно сформулированными положениями: «Доблесть несовместима с невинностью как поступков, так и переживаний», «Вполне совершенная нравственность противоречит доблести». А перед этим было сказано: «Естественное состояние не является несправедливым, и именно поэтому из него необходимо выйти». Не добро и справедливость, а зло и неравенство являются орудием прогресса, — философ явно освобождался от утопических иллюзий молодости.

Что касается планет, то им был посвящен один-единственный (пятый) тезис: «Как магнит есть рычаг природы, так тяготение планет и солнца есть маятник природы». Подробно свое астрономическое кредо Гегель изложит в диссертации. Диспуту он постарался придать философскую направленность.

В качестве респондента, которому вменялось в обязанность отстаивать идеи соискателя, выступил студент Карл Шеллинг, брат профессора, в качестве оппонентов — профессор Шеллинг, профессор Нитхаммер, студент Шварцотт.

Гегель, как испокон веку положено в аналогичных случаях, не скупился на благодарности, особенно в отношении своего главного оппонента. Его слова звучали бы весьма высокопарно и льстиво, если бы произносились не по-лаьыни. «Прошу тебя, муж мудрейший из мудрейших, достойнейший господин профессор Шеллинг: все, что не находит твоего одобрения в наших тезисах, скажи здесь публично, ибо для того этот диспут, чтобы у тебя поучиться. Нет надобности говорить о том, сколь приятно мне видеть твою поддержку. Ни современники, ни даже друзья, одни только потомки, одна только наука, которой несть конца, смогут по достоинству оценить благородную силу твоего ума, твои душевные качества. Да будет позволено мне восславить тебя как истинного философа».

Гегель говорил о своей радости по поводу того, что господин проректор и господин декан украсили своим присутствием этот торжественный для него акт, благодарил августейшего монарха за покровительство наукам, благодарил факультет и всех собравшихся за внимание к его труду.

Габилитационный диспут, в результате которого магистру философии Георгу Вильгельму Фридриху Гегелю было предоставлено право читать лекции, состоялся 27 августа 1801 года, в тот день, когда ему исполнился тридцать один год.

После защиты Гегель садится за диссертацию. В его распоряжении была обширная рукопись по астрономии, написанная, по-видимому, еще до приезда в Иену. Ее нужно было сократить и перевести на латинский язык.

Проходит месяц, однако диссертация на факультет не представлена. О ней как будто забыли. Заведующий кафедрой логики и метафизики знакомый нам Хеннинга визирует лекционный план Гегеля. Потом вдруг спохватывается (видимо, это произошло не без участия недругов вюртембержца). 18 октября он пишет возмущенное письмо декану: «Я не знал, что господин доктор Гегель до сих пор еще не представил диссертации, поэтому поставил свою визу» ; Хеннингс требовал немедленно принять меры: «Вы можете без церемоний аннулировать лекционный план Гегеля, потому что все достигнуто хитростью». В тот же день на столе декана появляется брошюра «Об орбитах планет. Философская диссертация».

Диссертация, как и другие работы Гегеля того периода, выдержана в критических тонах. Ее пафос — обличение механицизма и эмпиризма, носителем которого Гегель считает Ньютона. Английскому физику Гегель противопоставляет Кеплера, который, как кажется Гегелю, не расчленяет природу, а старается осмыслить ее как некое целое. Современному читателю многое из того, что утверждает Гегель, может показаться просто комичным. Беда механики, по мнению молодого философа в том, что «она ничего не смыслит в боге». Гегель убежден, что тяжесть, под влиянием которой камень- падает на землю, совершенно отлична по своему характеру от той, которая действует в звездах и особенно в небесных телах, принадлежащих нашей солнечной системе и отнюдь не падающих на Землю. По поводу яблока, которое навело Ньютона на мысль о всемирном тяготении, он говорит, что это дурное предзнаменование, ибо яблоки уже дважды послужили началом бедствия — для всего человечества (яблоко Евы) и для народа Трои (яблоко Париса).

В свое время Сократ отвлек внимание философии от изучения неба и приковал ее к земному, к человеку. Теперь для философии наступила пора вознестись к небесам и познать законы, управляющие движением светил. В частности, философия может быть полезной в решении одной спорной проблемы. Речь идет о закономерности, идея которой высказана астрономом Тициусом. Если взять ряд чисел - 0, 3, 6, 12, 24 и т.д. и прибавить к каждому из них число 4, то, согласно Тициусу, мы получим числа, выражающие относительные расстояния планет от Солнца. Этот эмпирический закон, казалось, получил подтверждение после открытия Гершелем в 1781 году планеты Уран. Опираясь на закон Тициуса, астрономы высказывали предположение, что между Марсом и Юпитером должна быть не открытая еще планета. Поиски ее начались сразу же после открытия Урана. Гегель считал их бесплодными, а сам закон Тициуса в силу его чисто эмпирической природы, не соответствующим действительности. Он предложил пользоваться другой закономерностью, восходящей к пифагорейцам, —1,2,3,4,9,16 и т. д. «Если этот ряд более соответствует истинному порядку природы, — писал Гегель в диссертации, — чем вышеупомянутая арифметическая прогрессия, то ясно, что между четвертым и пятым местом имеется большой незанятый промежуток и что там нечего искать планету». Между тем уже 1 января 1801 года астроном Пиацци в обсерватории Палермо открыл первую из числа малых планет — Цереру, расположенную между Марсом и Юпитером. Впоследствии это обстоятельство послужило поводом для многочисленных шуток и даже нападок на диалектику Гегеля.

Недоразумение возникло, по-видимому, в результате того, что Гегель при написании диссертации пользовался черновой рукописью, привезенной в Иену, то есть написанной до открытия Пиацци. Знал ли он об этом открытии, когда в октябре представил диссертацию на факультет? Трудно сказать. Могло ли несоответствие теоретических положений эмпирическим данным обескуражить философа, быть причиной того, что он задерживал подачу своей работы? У нас нет оснований для категорического суждения. Тем более что в декабре 1801 года он пишет доктору Хуфнагелю о своем намерении послать экземпляр диссертации, не делая при этом никаких оговорок относительно ее содержания.

В том же письме к Хуфнагелю Гегель сообщал о том, что совместно с Шеллингом он приступает к изданию «Критического журнала философии», задача которого — «положить конец псевдофилософскому безобразию». Оружие, которое предполагалось пустить в ход, Гегель называл «дубинка, бич, колотушка», Для доброго дела и во славу божию может пригодиться все что угодно!Планы создания нового журнала возникли давно. Издатель Котта первоначально хотел видеть во главе его Шеллинга и фихте; Предполагалось также участие братьев Шлегель. Однако Шеллинг решил разделить руководство с Гегелем. Оба являлись не только редакторами, но фактически и авторами всех шести увидевших свет номеров (три номера составляли том). Статьи публиковались без подписи, поэтому до сегодняшнего дня нет окончательной ясности относительно доли участия обоих философов в той или иной работе.

Первый номер появился в самом начале 1802 года. Он открывался статьей Гегеля (написанной при участии Шеллинга) «О сущности философской критики», которая излагала программу журнала.

Гегеля удручает состояние философии после Канта: критицизм подорвал веру в авторитеты, самостоятельность мышления достигла такой степени, что для философа становится зазорным называть себя последователем уже существующей теории. Каждый изобретает свою систему. Между тем Гегель теперь уже твердо убежден в этом, истина едина и единственна, как и красота. «Есть только один разум, поэтому и философия только одна, и лишь одной она может быть». Наличие разных философских направлений - печальный плод несовершенства ума, неадекватности познания. Идея истинной философии присутствует в любом учении в той или иной мере: в какой именно — должна выяснить «философская критика. Другая ее задача — установить, настолько истина «приобрела характер научной системы». Отсутствие системности мышления — это признак души, слишком опрометчивой, чтобы уберечься от грехопадения, но и лишенной мужества, чтобы довести свой грех до искупления».

Философская критика должна ополчиться против тех. кто заключает идею философии в скорлупу личных вкусов или ошибочных принципов. Одно дело индивидуальность, которая способствует выявлению объективной идей, другое — субъективизм, уродующий истину, Против субъективизма и ограниченности — таков лозунг Гегеля. Подлинное бедствие в философии - словоблудие, Усвоив научную терминологию, оно добивается широкого распространения, ибо кажется невероятным, чтобы за огромным количеством шелухи не обнаружилось бы никакого рационального зерна.

Есть еще один враг философского мышления — «неуклюжий эмпиризм», пытающийся примирить с философией «здравый смысл», обыденное сознание. Между тем «здравому смыслу» мир философии всегда представляется как мир наизнанку. Поэтому Гегель (пока еще) против популяризации философских идей.

Статья заканчивалась призывом к бескомпромиссной борьбе с противниками. Их Гегель отказывался рассматривать в качестве равноправной философской партии. Признать противника партией, по мнению Гегеля, значит отказать себе во всеобщности, то есть показать свое ничтожество.

Такова программа «Критического журнала философии». Беспощадная борьба, и никаких компромиссов, никакого сосуществования взглядов. Истина единая единственна! Но прежде чем воздвигнуть ее здание, нужно очистить строительный участок. Гегель и Шеллинг принимаются ретиво за дело.

Первый удар Гегеля приходится по довольно поверхностной голове. Статья называется: «Как здравый человеческий рассудок откосится к философии — изображено на примере сочинений Круга». Ровесник Гегеля, адъюнкт философского факультета в Виттенберге, автор трех скучнейших книг Вильгельм Траугот Круг являл собой пример того псевдотеоретического словоблудия, о котором шла речь в программной статье. Гегелю вполне достаточно одной иронии, чтобы расправиться с противником.

Другой раз «критическая колотушка» опускается на голову Г. Э. Шульце, писавшего под именем древнего скептика Энезидема. В статье «Отношение скептицизма к философии. Изображение его различных модификаций и сравнение новейшего с древним» Гегель изобличает догматический характер скептицизма Шульце. Это «ублюдок скептицизма», не заключающий в себе тех благородных черт, которые составляли суть античного скепсиса. Поэтому Шульце не имеет права ссылаться на настоящего Энезидема. Древний скептицизм был направлен против мнимой достоверности чувственного восприятия, на которую пытается опереться Шульце. То, что новый Энезидем считает самым надежным, по мнению старого Энезидема, совершенно не заслуживало доверия.

Следующая статья в «Критическом журнале философии» «Вера и знание, или Рефлективная философия субъективности в совершенной своей форме как философия Канта, Якоби и Фихте» посвящена полемике с тремя указанными мыслителями. Все три системы так или иначе ставят веру выше знания. Для Гегеля на передний план все более выдвигается проблема науки. В его системе философия займет более высокое место, чем религия.

Здесь коренится зародыш разногласий, которые (даоро разведут пути Шеллинга и Гегеля. Для-первого и в эти годы высшая сфера духовной деятельности — искусство, затем это место займет религия. Гегель приехал в Иену с убеждением в превосходстве религии, но теперь он отводит первое место философии. Истина дается через интуицию — позиция Шеллинга; истина — научная система, Гегель все более утверждается в этом мнении. Даром интуиции может обладать лишь аристократ духа, познание — удел немногих; любимая поговорка Шеллинга — стих Горация «Odi profanum vulgo et arceo» («Ненавижу толпу невежд и держусь от нее вдалеке»). Гегель в гносеологии демократ: «Философия как наука разума предназначена для всех. Не все достигают ее, но это уже другое дело, ведь не все люди становятся князьями. В том, что одни люди возвышаются над другими, возмущает лишь утверждение, будто эти люди отличаются по своей природе». Эта запись в черновиках красноречиво свидетельствуете новой позиции Гегеля.

И в еще одном важном пункте расходятся друзья — в своем отношении к государству. Шеллинг, подобно Канту, видит в этом социальном институте необходимое зло; люди отчуждают в пользу государства часть своих прав, но без него, находясь в состоянии анархии и вражды, они жить не могут. Точно так же и отдельные государства не смогут бесконечно находиться в состоянии взаимных столкновений, решаемых силой оружия. Как люди силой необходимости объединялись в государство, так и государства аналогичным образом вынуждены будут создать союз, «ареопаг народов», для повсеместного распространения принципов мира и права.

Еще несколько лет назад Гегель разделял эту точку зрения. Теперь он уже думает иначе. Новая концепция сформулирована в его пятой статье, появившейся на страницах «Критического журнала». Статья называется «О научных способах исследования естественного права, о его месте в практической философии и отношении к науке о положительном праве»; она содержит не только критический разбор чужих точек зрения, но и изложение собственной программы. Гегелю кажется, что он нашел искомое гармоническое единство между всеобщим и единичным в поведении человека. Здесь впервые философ формулирует свое понятие нравственности, которая есть «чистый дух народа». Народ, Гегель повторяет Аристотеля, существует раньше, чем отдельный человек. Быть нравственным — значит жить согласно нравам своего народа, своей страны, своего государства. Государство есть нравственный организм. Здоровье этого организма призвана поддерживать война. «Подобно тому, как движение ветров не дает загнивать озерам, что с ними случилось, бы при длительном безветрии, так и война предохраняет народы от гниения, которое неизменно явилось бы следствием продолжительного, а тем паче вечного мира», У Шеллинга от подобных слов волосы вставали дыбом, но спорить с Гегелем, непоколебимо убежденным в своей правоте, было бесполезно. В мае 1803 года они расстались, одновременно перестал выходить «Критический журнал». Шеллинг уехал в Баварию, где был обласкан двором, награжден орденом и выбран в академики. Он быстро шагал по лестнице славы, но это были и последние ступени: вскоре началась полоса творческого бесплодия. Первые годы после отъезда Шеллинга Гегель поддерживал с ним приятельские отношения, они переписывались, но дело шло к разрыву, который наступил после появления «Феноменологии духа».

ГЛАВА ТРЕТЬЯ. МИРОВОЙ ДУХ ВЕРХОМ НА КОНЕ

Дух господствует над миром благодаря сознанию; именно это его инструмент, а потом уже пушки, штыки, мускулы. Гегель
Приват-доцент Гегель как лектор успехом не пользовался. На кафедре он держался, будто сидел дома за письменным столом: то и дело перелистывал свои тетради, отыскивая нужное место, нюхал табак, чихал и покашливал. Говорил негромко, с трудом подыскивая слова, особенно когда речь шла о вещах простых и понятных, которые, казалось, тяготили его своей очевидностью; только прорвавшись через их барьер к тому, что составляло суть проблемы, он обретал уверенность и спокойствие, голос его повышался, взор начинал сверкать. Но и в эти минуты его артикуляция, жесты и мимика зачастую находились в контрасте с содержанием его речи. О гладкости и доступности изложения он не заботился. Его называли «деревянный Гегель». В первый семестр к нему на лекции записалось одиннадцать человек (следует, правда, учесть, что вместе с Гегелем в Иене философские курсы читали двенадцать преподавателей, в том числе шесть профессоров).

В дальнейшем число слушателей Гегеля редко превышало тридцать. Но зато это был кружок верных последователей, не просто поклонников, но посвященных в тайны спекулятивной мудрости, боготворивших своего учителя. Его студенты держались особняком и свысока глядели на остальную публику. Гегель был для них высшим существом, оракулом, изрекавшим подчас непонятную, но всегда непреложную истину. По сравнению с его гением все остальное казалось жалким и ничтожным. Свое преклонение они распространяли на самые обычные мелочи, окружавшие мэтра. Каждая его фраза жадно ловилась и подвергалась истолкованию, за каждым словом искали скрытое значение. Студенту, уезжавшему в Вюрцбург, Гегель сказал: «У меня там друг», имея в виду Шеллинга. Тут же возникло сомнение, следует ли слово «друг» понимать в обычном или каком-нибудь еще смысле.

Гегель был постоянно погружен в свои мысли, величав и невозмутим. Ничто не могло вывести его из равновесия. Однажды по рассеянности он явился на лекцию на час раньше, не в три, а в два часа пополудни. Заняв свое место на кафедре и не обратив внимание на состав слушателей, он начал читать. Студента, пытавшегося объяснять его ошибку, он просто не заметил. Профессор Августи, чья лекция полагалась по расписанию, подойдя к дверям и услышав голос Гегеля, решил, что опоздал на час, и поспешно ретировался. В три собрались студенты Гегеля, они уже узнали о случившемся и с любопытством ждали, как их учитель выйдет из положения.

«Господа, — начал Гегель, — когда сознание исследует самое себя, то в качестве первой истины, или, точнее, первой лжи, фигурирует чувственная достоверность. Прошлый раз мы остановились именно на этом, а час назад я получил лишнее подтверждение подобному обстоятельству». На миг появилась легкая улыбка я тут же исчезла. Далее все пошло своим чередом.

Студент Георг Габлер (сын проректора университета) оставил нам описание внешности, своего учителя: «Суровые черты лица и сверкающий взгляд больших глаз, выдававший мыслителя, погруженного внутрь, внушали робость и если не отпугивали, то, во всяком случае, действовали сдерживающе, но, с другой стороны, покоряла и приближала мягкая и дружелюбная манера говорить. У Гегеля была необычная улыбка, лишь у очень немногих людей я мог обнаружить нечто подобное. В доброжелательности улыбки лежало одновременно и что-то резкое, жесткое или даже болезненное, ироническое или саркастическое — характерная черта, указывавшая на глубокую сосредоточенность. Я бы сравнил эту улыбку с лучом солнца, пробивающимся сквозь тяжелые тучи и освещающим часть ландшафта, в целом покрытого мрачной тенью».

Университетское начальство Гегеля недолюбливало. Его не понимали, а потому считали «обскурантом» и по мелочам ставили палки в колеса. Когда на факультете появился доцент Фриз — противник гегелевской философии, он сразу нашел поддержку у руководства. Ему пророчили блестящее будущее и покровительствовали. Гегель начал уже подумывать над тем, чтобы оставить Иену, которая к тому же на его глазах постепенно превращалась в захолустье: кружок романтиков давно распался, лучшие профессора покинули университет. Он написал своему знакомому в Гейдельберг с просьбой узнать, нет ли там свободного места.

Неожиданно Гегелю становится известно, что Иенский университет хлопочет перед веймарским двором о присуждении профессорского звания его сопернику Фризу, который и моложе по возрасту, и позже прошел габилитацию. У Гегеля в Веймаре есть свой могущественный покровитель — министр Гёте (ни Гегель, ни Гёте не подозревали, что между ними существует отдаленное родство: некто Иоганн Лаук, бургомистр Франкенберга, живший в XVI веке, был их общим предком; это выяснилось только в наши дни). Великий поэт и мыслитель симпатизирует молодому философу, в котором видит наследника Шеллинга и союзника в борьбе с Ньютоном. Опровержение учения о разложении света Гёте считал целью своей жизни. Начало заблуждению положил неудачно поставленный опыт с призмой: Гёте не удалось разложить луч света на составные части, вместо спектра он увидел белые и темные пятна, окрашенные лишь там, где они соприкасались. Отсюда он сделал вывод: все цвета возникают в результате смешения двух основных — белого и черного. Явления природы, казалось, подтверждали его мнение: солнце, затемненное облаком, представляется нам желтым; дым в лучах солнца приобретает голубой оттенок. Гёте потратил бездну времени и сил, провел огромное множество опытов, исписал тысячи страниц, чтобы обосновать свой взгляд художника, который берет цветовую гамму как целое. Свое «Учение о цвете» поэт ставил выше «Фауста».

Гегель обращается к Гёте с жалобой на готовящуюся несправедливость. «Узнав, что некоторые из моих коллег вскоре получат звание профессора философии, и в связи с этим вспомнив, что я самый старший из здешних приват-доцентов, осмеливаюсь вынести на Ваш суд вопрос о том, не следует ли мне опасаться того, что мои возможности работать в меру способностей в университете будут ограничены благодаря награде, присужденной высшими инстанциями другим лицам»[8].

Вмешательство Гёте не замедлило сказаться. Начинается августейшая переписка. Иенский университет содержат четыре государства: Саксен-Веймар, Саксен-Гота, Саксен-Заальфельд-Кобург и Саксен-Мейнинген. Для того чтобы то или иное постановление относительно университетских дел приобрело законную силу, нужно согласие всех четырех правительств. После взаимных консультаций монархи приходят к единодушному решению: Фриз и Гегель да будут профессорами! Первым (24 декабря 1804 года) сообщает свою волю герцог Франц Кобургский, последним (15 февраля 1805 года) — Карл Август Веймарский.

Но пока это дает лишь моральное удовлетворение и открывает перспективу, доходов по-прежнему никаких. Гегель снова хлопочет о должности в Гейдельберге, зондирует почву в Берлине — там готовится открытие университета: не позовут ли его туда? Увы, в Гейдельберг приглашают Фриза, в Берлине место предназначено для Фихте.

Только в июне 1806 года Гёте удается выхлопотать у веймарского герцога для своего протеже мизерный оклад — 100 талеров ежегодно. С вычетами это составляло менее 80 талеров. Насколько ничтожна была эта сумма, говорит тот факт, что скромно живший в Иене студент тратил на свое существование примерно 200 талеров в год. От платы студентов за лекции (по три лаубталера с головы за курс) набиралось тоже немного. Профессор Гегель находился в стесненных обстоятельствах.

После закрытия «Критического журнала философии» он ничего не публикует. Рукописи накапливаются в письменном столе: «Конституция Германии», «Система нравственности», записи лекционных курсов, а с некоторых пор и листы большого труда, названия которому пока еще нет.

Первое упоминание о работе над «Феноменологией духа» встречается в набросках письма к филологу Фоссу, которого Гегель в мае 1805 года просил выхлопотать ему назначение в Гейдельберг. В феврале 1806 года издатель Гебхардт в Бамберге начал печатание еще не завершенной работы. Затем, однако, дело застопорилось: автор не спешил с окончанием работы, а издатель не платил ему обещанного гонорара. Начались взаимные пререкания, и депо могло совсем расстроиться, если бы не вмешательство Нитхаммера, оказавшегося к этому времени в Бамберге.

О нем следует сказать здесь несколько слов. Фридрих Иммануил Нитхаммер был единственным человеком, с которым Гегель сохранял близкие отношения, начиная с Иены и до конца дней своих. Земляк Гегеля, на четыре года старше его, он учился с ним в Тюбингенском университете. В Иене он обосновался уже в 1792 году. Вместе с Фихте он издавал «Философский журнал», он нес равную с Фихте ответственность за публикацию статьи Форберга и был целиком на стороне Фихте в «Споре об атеизме», но если первому в результате инцидента пришлось покинуть Иену, то для Нитхаммера дело кончилось назначением на должность профессора... теологии. Уже в этом проявилась отличительная черта его характера: умение ладить с людьми. Как философ Нитхаммер был совершенно неоригинален, вообще никакими выдающимися достоинствами он не блистал, но на него можно было положиться. С Гегелем свело его сходство характеров. Последний часто бывал в его доме в Иене, а после отъезда Нитхаммера находился с ним в оживленной переписке; треть всех писем Гегеля адресована Нитхаммеру. Жену Нитхаммера Гегель называл «лучшей из женщин», и в будущем о своей жене он писал, что любит ее также и потому, что она похожа на «лучшую из женщин». Нитхаммер был крестным отцом второго сына Гегеля. Они так и не перешли на «ты», но были настоящими друзьями. Нитхаммер не раз выручал Гегеля.

И «Феноменология  духа» обязана своим  своевременным выходом в свет энергии, дипломатическому мастерству и доброй воле Нитхаммера. Его переговоры с издателем завершились соглашением, по которому Нитхаммер брал на себя обязательство купить за 252 гульдена у Гебхардта отпечатанную часть рукописи, если Гегель не представит последних ее листов к 18 октября; пока что издатель выплачивал автору 144 флорина — половину причитающегося ему гонорара. Нитхаммер уже получил деньги и, сообщая Гегелю об одержанной победе, умолял его не нарушать условий договора. На пересылку рукописи из Иены в Бамберг требовалось пять дней. Нитхаммер напоминал об этом Гегелю: самое позднее 13 октября он должен сдать пакет на почту. Получите почтовую квитанцию, просил он, и сохраните ее во избежание недоразумений. Если не успеете выправить текст, приезжайте сами в Бамберг и доведите дело до конца на месте. Приезжайте, вам здесь будет спокойнее, чем у  себя дома...

Надвигалась война между Францией и Пруссией, и умный Нитхаммер трезво оценивал шансы сторон. Бамберг находился на территории, оккупированной Наполеоном, Веймарское герцогство выступало в союзе с пруссаками, военные действия должны были развернуться на его территории.

В среду и пятницу 8 и 10 октября Гегель отправляет в Бамберг значительную часть находившейся у него рукописи. В четверг началась война. У Гегеля остается еще окончание, но почта уже не работает. Утром 13 октября французские передовые части занимают Иену. Наступает, по словам Гегеля, «час страха». На войне как на войне: грабят, насилуют, убивают. В дом к философу врываются запыленные пехотинцы. Философ сохраняет присутствие духа; заметив на груди одного из французов ленточку Почетного легиона, он выражает надежду, что доблестный воин, награжденный боевым орденом, будет достойным образом обходиться с простым немецким ученым. Слова, подкрепленные вином и пищей, действуют. Но недолго. Приходят новые солдаты, и все начинается снова. Хозяева покинули дом, Гегель следует их примеру. Рассовав по карманам  листы «Феноменологии», собрав кое-какой скарб в корзину, он выбегает на улицу.

Пристанище Гегель находит в доме Габлера, проректора университета. Здесь остановился какой-то высокий чин, и у ворот стоит стража. Хозяин не рад гостю, но отводит ему комнатушку на верхнем этаже, одну из тех, что снимают студенты. Кругом идет погром, только в этом доме сравнительно спокойно. У Габлера философ проводит несколько часов. Затем он укрывается в доме комиссара Хелльфельда на рыночной площади. При зареве костров и пожарищ философ приводит в порядок спасенную рукопись и дописывает ее. Впоследствии он будет гордиться тем, что «Феноменология духа» была завершена в ночь накануне битвы под Иеной.

Впечатления дня Гегель изложил в письме к Нитхаммеру. Он пишет о пережитых волнениях и понесенных убытках. Но главное не это. Несмотря на все испытания, он желает успеха французской армии. Гегель неизменно видит в  Наполеоне наследника французской  революции, реформатора, разрушающего старый порядок и открывающего перед Германией новые пути. Отсюда восторженные строки: «Я видел императора, эту мировую душу, в то время, когда он проезжал по городу на рекогносцировку. Испытываешь поистине удивительное чувство, созерцая такую личность, которая восседает здесь верхом на коне, охватывает весь мир и повелевает им».

Больше  всего Гегеля волнует судьба отправленной в Бамберг рукописи. Дошла ли она по назначению? В противном случае «утрата была  бы слишком  велика». Последние страницы он намеревается отправить завтра.

Но почта начинает функционировать только 20 октября. Разумеется, это влечет за собой невыполнение договора, но издатель должен учесть непредвиденные обстоятельства. К тому же Гегель совершенно разорен. Вернувшись домой, он застал полное опустошение: украли все, что представляло мало-мальскую ценность. Не было ни белья, ни еды, ни даже клочка чистой бумаги.

Приютил  Гегеля книготорговец Фромман. Гёте через Кнебеля переслал философу 10 талеров. Наконец из Бамберга приходит весть о том, что он может располагать гонораром. Гебхард получил рукопись и претензий не имеет.

В середине ноября Гегель отправляется в Бамберг, чтобы следить за изданием книги, и живет там до второй половины декабря. В январе 1807 года он высылает предисловие. Теперь остается только ждать появления своего детища на свет.

Книга выходит в марте.

*   *   *

«Феноменологию духа» сравнивают с «Фаустом». Если отвлечься от того немаловажного обстоятельства, что трагедия Гёте написана чеканными стихами, многие из которых стали крылатыми выражениями, а сочинение Гегеля тусклой и труднодоступной прозой, то определенное сходство налицо. Метания Фауста в поисках смысла жизни как бы соответствуют блужданьям мирового духа — героя «Феноменологии», — прокладывающего  путь к истине. Что касается языка, то Гегель не отрицал: его книга в этом отношении оставляет желать лучшего. «Это как раз та часть дела, которую труднее всего осуществить, это то, что составляет признак зрелости, к тому же если речь идет и о  соответствующем содержании. Ведь есть сюжеты, которые сами влекут за собой полную ясность, сейчас я занимаюсь преимущественно подобными вещами; например: сегодня здесь был проездом принц NN. его величество охотился на кабанов и т. д. Способ сообщения политических новостей достаточно ясен, но все же в наши дни довольно часто случается, что ни читающий, ни пишущий  именно в силу этой ясности ничего не понимают в том, о чем идет речь. По контрасту я мог бы сделать вывод, что при моем неясном стиле, понимают гораздо больше; мне бы хотелось надеяться, хотя я в это не верю... Я нахожу Ваши упреки справедливыми и могу лишь пожаловаться, — если позволено жаловаться, — на то, что так называемая судьба помешала мне создать своим трудом нечто способное удовлетворить ученых такого понимания и вкуса, как Вы, мой друг, да и меня самого в такой степени, чтобы я мог сказать: ради этого я жил». Так Гегель отвечал (в ноябре 1807 года) Кнебелю, который писал ему: «Мне и, как я полагаю, еще некоторым Вашим друзьям хотелось, чтобы изящная ткань Ваших мыслей, которая местами выглядит совершенно ясной и приятной, предстала бы перед нашими глупыми глазами в более ощутимом виде. Поистине мы считаем Вас одним из первых мыслителей нашего времени и хотим, чтобы в основу своей духовной силы Вы вкладывали бы больше телесной образности».

И все же тяжелый слог «Феноменологии» не результат авторской беспомощности. После «Критики чистого разума» у Немецких философов  возникла своеобразная традиция — не баловать читателя ясностью изложения.

При желании Гегель мог писать ярко и доходчиво. В «Феноменологии» достаточно выразительных мест, свидетельствующих об этой стороне дела. Рискуя впасть в преувеличение, мы отважимся утверждать, что именно это образное содержание сегодня и представляет главную ценность гегелевского труда. Грандиозен его замысел — показать сознание человека и человечества в историческом развитии, но исполнение уже не отвечает современным научным требованиям. И тем не менее поныне «Феноменология духа» составлят один из краеугольных камней философского мышления. Читатель, открывающий эту книгу, словно входит в темный лес; приходится буквально продираться сквозь чащу замысловатых терминов и неуклюжих оборотов, но затем его усилия вознаграждаются: мелькает луч света, и он как бы выходит на изумительной красоты поляну, здесь легко идти, здесь все радует глаз; гениальная мысль, украшенная метким словом, — награда упрямцу, не испугавшемуся трудностей.

Подзаголовок «Феноменологии» гласит: «Наука об опыте сознания». Она была задумана как первая часть системы, своего рода введение, излагающее общие принципы, точнее — метод познания истины. Маркс называл ее «истоком и тайной гегелевской философии» [9].

Истина — не отчеканенная монета, ее не положишь в готовом виде в карман. Истина постигается в ходе длительного развития познания, где каждый шаг есть непосредственное продолжение предыдущего. Противоположность истинного и ложного так укоренилась в общем мнении, что последнее ожидает либо полного одобрения какой-либо философской системы, либо полного несогласия с ней. Между тем на различие философских  систем следует смотреть как на прогрессирующее развитие знания. Почка исчезает, когда распускается цветок, который пропадает, уступая свое место плоду. Они как бы опровергают друг друга, это не просто различные, но несовместимые формы бытия. Вместе с тем они образуют органическое единство, в котором каждая из этих форм необходима, и лишь взятые вместе они составляют целое. Не результат есть действительное целое, а результат вместе со своим становлением; цель сама по себе есть безжизненное всеобщее. Аналогичным образом дело обстоит и в познании: истина — это и достигнутый результат, и путь к нему.

Форма, в которой существует истина, — научная система. Никто не сомневается в том, что для овладения наукой нужно затратить большие усилия. Философствовать же и рассуждать о философии готов любой, полагая, что для этого достаточно природного ума. Будто каждый, у кого есть глаза и руки, сумеет сшить сапоги, если ему дадут кожу и инструмент. Настало время для возведения философии в ранг науки. Речь, разумеется, идет не о той плоской разновидности рассудочного знания, которая претендует на научность, но оперирует «голыми» истинами вроде ответов на вопросы, когда родился Цезарь, и т. д. Гегель не против рассудка, который представляет собой общую почву для науки и обыденного сознания, дает гарантию того, что область науки открыта для всех: но подлинная наука выходит за пределы рассудка. Ее сфера — разум, и проследить проникновение духа в эту сферу — задача, которую ставит перед собой автор «Феноменологии».  Он отвергает и другой способ псевдонаучного философствования, который видит в интуиции преимущественное средство познания истины. Гегель имеет в виду здесь Шеллинга. Наука, покоящаяся на интуиции, лишена общепонятности и кажется находящейся в исключительном владении нескольких отдельных лиц. Другой упрек интуитивному знанию — «одноцветный формализм». Дело в том, что интуиция пытается, подобно рассудку, схватить истину в «голом» виде; развитие здесь исключено, в луч-тем случае происходит «повторение одной и той же формулы», пусть даже усматривающей всюду тождество противоположностей. Овладеть инструментом этого однообразного формализма не труднее, чем палитрой живописи, на которой всего лишь две краски — скажем, красная и зеленая, чтобы первой раскрашивать поверхность, когда потребовалась бы картина исторического содержания, и другой — когда нужен был бы пейзаж. Имя Шеллинга нигде не называется, но он без труда мог узнать в этом гротеске свои мысли. Дальше предисловия он не стал читать «Феноменологию». Примирение с Гегелем теперь уж было исключено.

Как же представляет себе Гегель развитие познания? Знание — достояние индивида. Но человек рожден для общества, говорил еще предшественник  Гегеля Гердер.

Человек — продукт истории — такова была его другая мысль. И наконец, третья: развитие индивида воспроизводит в общих чертах развитие рода. Все эти мысли становятся исходными для Гегеля. Сознание социально и исторично, Движение индивидуального сознания повторяет историю общества — вот что имеет в виду автор «Феноменологии», когда говорит, что «отдельный индивид есть несовершенный дух... Индивид, субстанция которого дух вышестоящий, пробегает прошлое так, как тот, кто, принимаясь за более высокую  науку, обозревает подготовительные сведения, давно им усвоенные, чтобы осветить в памяти их содержание... Отдельный индивид должен и по содержанию пройти ступени образования всеобщего духа, но как формы, уже оставленные духом, как этапы пути, уже разработанного и выправленного; таким образом, относительно познаний мы видим, как то, что в более ранние эпохи занимало зрелый дух мужей, низведено до познаний, упражнений и даже игр мальчишеского возраста».

Итак, перед глазами философа  духовное развитие индивида, эволюция общества как такового и смена форм его сознания. Читатель «Феноменологии» трижды совершает восхождение к вершинам духа. Используя терминологию позднейших работ Гегеля, эти три сферы движения мысли можно назвать: «субъективный дух», «объективный дух» и «абсолютный дух», то есть индивидуальное сознание, общество и общественное сознание. Главы «Феноменологии» и разбиты и названы иначе; это создает дополнительные трудности для освоения материала, а объясняется, может быть, и тем, что мы уже знаем: начало книги было отпечатано, когда конец еще не был написан, а любой замысел в ходе воплощения всегда претерпевает изменения. Предисловие — наиболее ясная и отшлифованная часть труда — было создано последним.

Первые пять глав посвящены «эмбриологии» духа — анализу сознания индивида. Здесь тоже можно обнаружить трехчленную структуру: сознание, самосознание, разум. Первая ступень сознания, направленного на лежащий вне его предмет, — чувственная достоверность ощущения. Это самое бедное содержанием знание. Органы чувств позволяют нам фиксировать нечто и данном месте в данный момент времени. «Это», «здесь», «теперь» — самые общие определения, которые можно использовать для любого случая. Здесь еще нет вещи, последняя дается нам в восприятии. Вещь многообразна, она представляет собой некоторое единство определенностей. Соль, например, белая, острого вкуса, кубической формы и т. д. Восприятие содержит уже некоторое обобщение и как таковое чревато противоречием: с одной стороны, вещь единична, с другой — она несет некие общие признаки. Пытаясь снять это противоречие, сознание поднимается на новую ступень, переходит к мысли, первым носителем которой является рассудок. Здесь открывается область опытного естествознания — царства законов, своеобразный, сверхчувственный мир.

Когда объектом познания становится рассудок, сознание переходит в самосознание. В ткань рассуждений Гегеля все более включаются социальные нити. Хотя речь по-прежнему идет о сознании индивида, но последний рассматривается через призму важнейшего общественного отношения —  труда.

Огромное влияние на формирование  мировоззрения Гегеля оказал промышленный переворот в Англии, нашедший свое теоретическое выражение в английской классической политической экономии. В годы своего пребывания в Иене Гегель внимательно изучал Адама Смита, во многом разделяя его экономические взгляды. Изучение Смита помогло Гегелю прийти в «Феноменологии духа» к попытке осмыслить развитие сознания и человеческого общества в целом как результат трудовой деятельности. «Величие гегелевской «Феноменологии», —  отмечал К. Маркс, — ...заключается, следовательно, в том, что Гегель рассматривает самопорождение человека как процесс... что он, стало быть, ухватывает сущность труда и понимает предметного человека, истинного, потому что действительного, человека как результат его собственного труда» [10].

Вместе с тем Маркс подчеркивал ограниченность позиции Гегеля. «Гегель стоит на точке зрения современной политической экономии... Он видит только положительную сторону труда, но не отрицательную»[11]. Разумеется, эту мысль Маркса не следует понимать упрощенно. Она не означает, что Гегелю было чуждо всякое понимание отрицательных последствий труда в капиталистическом обществе. В «Иенской реальной философии» — лекционном курсе, прочитанном в 1805/06 году, — Гегель обращает внимание на то, что в результате прогресса экономики «множество людей осуждено на совершенно отупляющий, нездоровый и необеспеченный труд - труд на фабриках, мануфактурах, рудниках, ограничивающий умелость, и отрасли индустрии, которыми кормится огромный класс людей, иссякают неожиданно из-за капризы моды  или из-за падения цен, происшедшего благодаря открытиям в других странах и т.д.—и  это множество впадает в нищету, из которой не может найти выхода. Выступает противоположность большого богатства и большой нищеты, которой ничем нельзя помочь». Маркс, следовательно, имел в виду другое, когда говорил, что Гегель не увидел «отрицательной стороны» труда, а именно: неспособность Гегеля найти путь к диалектическому отрицанию капитализма. Отрицание как упразднение предметом самого себя он не смог распространить на современные ему экономические и политические отношения и пришея к примирению с окружающей его социальной действительностью.

Каким же образом, по Гегелю, труд формирует человека? Наибольший интерес в этом отношении представляет раздел «Феноменологии духа», озаглавленный «Господство и рабство». Если верить Гоббсу, то первоначальное состояние человека — война всех против всех. Но такое состояние не знает развития, ибо оно не содержит формы, в которой накапливались бы результаты деятельности индивидов. Для этого необходима некая положительная связь между людьми, и она возникает в виде господства и подчинения. Тот, кто смел, кто не боится смерти, рискуя жизнью, но не жертвуя достоинством, становится господином. Рабом — человек, готовый трудиться в поте лица для того, чтобы сохранить жизнь.

Что происходит дальше? Господин повелевает, а раб повинуется; господин наслаждается, а раб создает ему вещи для потребления и наслаждения. Раб формирует вещи, но одновременно он формирует и самого себя. Работа есть образование, и благодаря ей сознание раба возвышается над своим первоначально низким уровнем, раб приходит к самосознанию, к постижению того, что он существует не только для господина, но и для себя самого. Господин, наслаждаясь тем, что создает ему раб, впадает в полную зависимость от раба, а раб, формируя вещи, приобретает господство не только над ними, но и над своим господином. В итоге их отношения перевертываются: господин становится рабом раба, а раб — господином господина.

Эта своего рода философская притча говорит о том, что в процессе развития любое явление, любое действие превращается в свою противоположность. Она наводит на мысль об общественной природе человека, о том, что общество представляет собой органическое целое, каждая часть которого неразрывно связана с другой. Там, где есть рабы, никто не свободен. Господин, противостоящий рабу, тоже раб, пока он не видит в другом самого себя. С другой стороны, кто не обладает мужеством рискнуть жизнью для достижения своей свободы, тот заслуживает быть рабом. Если какой-нибудь народ не только воображает, что он желает быть свободным, но действительно обладает волей к освобождению, то никакое насилие не сможет удержать его в рабстве. Самосознание есть порождение зависимости и труда.

Цель самосознания — свобода. Но как достичь ее? Простейший вариант —  внутреннее освобождение, негативное отношение и к господству и к рабству, то есть стоицизм. Стоик свободен вне зависимости от собственного положения, «как на троне, так и в цепях». В качестве всеобщей формы мирового духа стоицизм выступает в «эпоху всеобщего страха и рабства», но также и при всеобщем образовании, поднимающем чувственный образ до мышления. Стоицизм внутренне противоречив: удалившись из окружающей действительности в себя, сознание не довело До конца отрицание сущего. Стоика волнует вопрос, что есть истинное и доброе, но ответить на него он не в Состоянии.

Саму эту постановку вопроса снимает скептицизм, который доводит до логического завершения отрицание бытия. При этом, с одной стороны, возникает своеобразная безмятежность мышления, а с другой — «абсолютное диалектическое беспокойство», сознание «сбитое и сбивающее с толку». Эти две крайности сосуществуют в скептицизме; противоречие не только не устранено, но, наоборот, усилилось. Скептик провозглашает ничтожество зрения и слуха, а сам видит и слышит. Его слова и его действия находятся в постоянном противоречии друг с Другом.

На смену скептицизму идет высшая форма самосознания, изначально отягощенная раздвоенностью — «несчастное сознание». Гегель имеет в виду христианство. Раздвоенность видна уже в том, что для христианина сознание бытия и действия есть лишь скорбь об этом бытии и действии. Перед «несчастным сознанием» — разорванная действительность: человек причастен богу и в то же время погряз в грехах. Мышление христианина — диссонирующий перезвон колоколов, это музыкальное мышление, не доходящее до понятия. И вместе с тем именно здесь достигается связь единичного с неизменным, всеобщим. Именно здесь дух совершает переход от самосознания к разуму.

Разум предстает перед взором Гегеля в трех ипостасях — как наблюдающий, действующий и достигший высшего воплощения в индивидуальности. Наблюдающий разум занят критикой науки, эмпирического и теоретического естествознания. Наиболее убедительно это выглядит в отношении физиогномики, пытающейся «читать мысли» на лице человека, и френологии, отыскивающей связь между духовным миром личности и строением черепа.

Действующий  разум начинает с погони за наслаждениями. Затем поиски личного счастья переходят в свою противоположность — в стремление осчастливить все человечество. Начинает действовать «закон сердца», который видит беду человечества в том, что оно следует не ему, а закону действительности. Действующий порядок «закон сердца» принимает за «мертвую  действительность». Так рождается потребность ее оживить и  реформировать. Но результат плачевен: существующие законы защищаются от закона одного индивида, потому что они не бессознательная, пустая необходимость, а духовная всеобщность, в которой живут индивиды, хотя и жалующиеся на этот порядок, но преданные ему и теряющие все, если у них отнимут его. «Биение сердца для блага человечества переходит поэтому в неистовство безумного самомнения». Оно провозглашает существующее извращенным, измышленным фанатическими жрецами, развратными деспотами и их прислужниками, не замечая, что извращением является сама бунтующая единичность, желающая  стать всеобщей.

Высшая ступень действующего разума — добродетель. Здесь одерживается победа над пышными речами о благе человечества и об угнетении его, о жертве во имя добра; такого рода слова возвышают сердце, но оставляют разум пустым, назидают, но не созидают; это декламации, лишь показывающие, что индивид, который выдает себя за деятеля, преследующего столь благородные цели, считает себя превосходным существом; это напыщенность, которая набивает голову и себе и другим, но набивает пустым чванством. Целью Добродетели является уже существующее добро. Сознание сбрасывает как пустую оболочку представление о каком-то добре, еще не обладающем действительностью. Сознание узнало на опыте, что общий ход вещей не так плох, как выглядел; с этим опытом отпадает средство создать доброе путем принесения индивидуальностью себя в жертву.

Индивидуальность Гегель определяет как некое единство противоположностей, «двойную галерею образов», из коих одна является отражением другой; одна — галерея, отграничивающая от внешних обстоятельств, другая — осознающая их; первая — поверхность шара, вторая — центр его. «Индивидуальность как раз в том и состоит, что она в такой же мере есть всеобщее, и поэтому спокойно и непосредственно сливается с имеющимся налицо всеобщим, с нравами, обычаями и т.д., а также с ними сообразуется, в какой она противополагает себя им и, напротив, преобразовывает их». Если бы не было этих обстоятельств, нравов, этого состояния мира вообще, то, конечно, индивид не стал бы тем, что он есть.

Относительно современного «состояния мира» философ не строит никаких иллюзий. Это «духовное животное царство и обман». Здесь «нет места ни для возвеличенья, ни для жалобы, ни для раскаяния». И все же, хотя каждая индивидуальность считает, что действует лишь эгоистически, она лучше, чем мнит о себе. «Когда она поступает своекорыстно, то она лишь не ведает, что творит, и когда она уверяет, что все люди поступают своекорыстно, то она только утверждает, что ни один человек не сознает, что такое действование». Здесь Гегель четко формулирует идею несовпадения личных целей и общественных результатов деятельности, которая затем займет центральное место в его философии истории. Люди выдают свои дела и поступки за нечто такое, что нужно только им самим, что в виду они имеют только себя и собственную сущность. Однако своими действиями они прямо противоречат своему утверждению, будто хотят исключить публичность и всеобщее сознание; претворение замысла в действительность есть вынесение своего дела во всеобщую стихию, благодаря чему оно становится делом всех.

А абсолютная чистая воля всех есть нравственное самосознание. Нравственность не вырабатывается индивидуальным сознанием, а усваивается им как предписанный извне закон. Нравственный образ мыслей в том именно и состоит, чтобы непоколебимо и твердо стоять на том, что правильно, и воздерживаться от умаления его. Нечто дано мне на хранение, оно есть собственность другого, но именно поэтому я так щепетилен в отношении неприкосновенности и сохранности этого нечто, которое является всеобщим достоянием, то есть общечеловеческой субстанцией. Тем самым достигнут предел развития индивидуального сознания. Мировой дух начинает новый круг.

Теперь перед нашими глазами проходят образы реальной истории. Правда, Гегель берет лишь то, что представляется ему самым существенным в развитии человечества. По его мнению, два закона управляют нравственностью, то есть жизнью  общества: «человеческий», «закон дневного света», принятый людьми, и «божественный», «подземный», возникший независимо от людских установлений. Им соответствуют две социальные ячейки: государство и семья.

Высший долг государственной власти следить за тем, чтобы частные интересы не взяли верх над общим благом. Люди склонны забывать, что они лишь частицы целого. Их помыслы направлены на достижение сугубо личных целей — приобретение имущества и наслаждения. Для того чтобы не исчез дух общности, правительства обязаны время от времени потрясать войнами их бытие. Индивидам, которые отрываются от целого и стремятся лишь к жизни для себя и личной неприкосновенности, полезно показать их абсолютного господина — смерть.

Павший на поле брани враг, с точки зрения государства, должен быть предан позору, но родственное чувство требует от близких выполнения погребального обряда. Так возникает конфликт между  двумя нравственными силами: государством и семьей — коллизия софокловской Антигоны, похоронившей брата вопреки запрету правителя. Отношения между братом и сестрой вообще для Гегеля —  вершина нравственных связей внутри семьи. Муж и жена вожделеют друг друга, родители видят в детях продолжение самих себя, любовь брата и сестры — «беспримесное нравственное отношение». Анализируя «Антигону», Гегель показывает столкновение патриархальных нравов и государственного начала. Действия каждой из сторон исторически и оправданы, и ограничены, каждый прав и не прав по-своему. Борьба внутри нравственного мира древности приводит к гибели этот целостный мир.

Средние века как исторический период для молодого Гегеля не существуют. Философ сразу переходит к генезису капиталистических отношений, точнее — к духовным формам, соответствующим этому процессу.

Прежде чем мы займемся их рассмотрением, нам следует уточнить одно из центральных понятий гегелевской философии — «отчуждение». Философ употребляет этот термин не однозначно. В широком смысле слова отчуждение для Гегеля — инобытие духа, его опредмечивание, самополагание в виде объекта. Снятие отчуждения здесь равнозначно познанию. Так ставится вопрос в предисловии. Но в разделе «Отчужденный от себя дух», к разбору которого мы подошли, термин «отчуждение» используется для характеристики определенного состояния общества — мира буржуазных отношений, где каждый для другого чужой. Самосознание «отрешается от самого себя» и оказывается во власти «вырвавшихся на волю» собственных стихий.

В качестве примера становления мира отчуждения Гегель берет абсолютистскую Францию перед буржуазной революцией. Два типа сознания господствуют в обществе — «благородное» к «низменное», сознание дворян, готовых к самопожертвованию ради интересов государства, и сознание толпы, которая ненавидит власть, повинуется с затаенной злобой и всегда готова к мятежу. Но эти две противоположности скоро оказываются совмещенными. «Героизм безмолвного служения» государству превращается в «героизм лести». Язык лести обособляет и уединяет монарха, его сознание формируется сознанием его подданных. Чувство отверженности соединяет воедино и извращает благородное и низменное сознание, традиционные связи рвутся, возникает «разорванное» сознание.

Наступает время «абсолютной эластичности», «всеобщего обмана самого себя и других», «отдающего себе отчет хаоса». В распоряжении Гегеля блестящая художественная иллюстрация — «Племянник  Рамо». Диалог Дидро, не опубликованный при жизни автора, попал в руки Гёте и был впервые напечатан им в собственном переводе на немецкий язык в 1805. году. Собеседник Дидро говорит о своем сыне: «Если он способен стать честным человеком, то я не поврежу, но если наследственные волокна таковы, что он сделается негодяем, как его отец, то весь труд сделать его честным человеком был бы вреден ему. Так как воспитание всегда перекрещивает ход наследственных волокон, то две противоположные силы влекли бы его в разные стороны, и он шел бы, лишь колеблясь, по жизненному пути, как те многочисленные люди, которые одинаково неуклюжи как в добре, так и в зле. Мы называем таких людей espece, из всех кличек эта самая ужасная, так как она обозначает посредственность и выражает высшую ступень презрения. Большой негодяй есть большой негодяй, но все же не espece». Дидро эти речи представляются «бредом мудрости и безумия, смесью в такой же мере ловкости, как и низости, столь же правильных, как и ложных идей, такой же полной извращенности ощущения, столь же совершенной мерзости, как и безусловной откровенности и правды». Гегель, безусловно, согласен с Дидро и лишь подчеркивает неизбежность появления подобного сознания в условиях отчуждения. Чем ярче проявляется «разорванность» сознания, чем сильнее оно себя разоблачает, тем лучше: тем быстрее оно исчезает. Закамуфлировать его — значит задержать развитие. «Заштопанный  чулок лучше разорванного, этого не скажешь о самосознании», — гласит один из гегелевских афоризмов периода работы над «Феноменологией».

На смену «разорванному» сознанию приходит религиозная вера и ее противоположность — просвещение. К последнему Гегель относится весьма критически, отмечая в качестве его характерных черт буржуазный утилитаризм и примитивный атеизм. Для просветителя религия — результат обмана. Можно, конечно, в отдельных случаях продать медь вместо золота, подделать вексель и выдать проигранное сражение за выигранное, но удастся ли обмануть народ в столь существенном деле, как вера, спрашивает Гегель. И он, безусловно, прав, подчеркивая, что религия имеет более глубокие корни, чем злой умысел священнослужителей и власть имущих.

Истиной просвещения оказывается революция, которая приносит с собой «абсолютную свободу и  ужас», то есть террор: здесь отчуждение достигает апогея. Террор, по мнению Гегеля, хуже рабства, ибо он непродуктивен, это «фурия исчезновения», порождающая лишь чисто негативное действие. Непосредственных позитивных результатов революции Гегель не видит. «Единственное произведение и действие всеобщей свободы есть поэтому смерть и притом... самая пошлая смерть, имеющая значение не больше, чем если разрубить кочан капусты или проглотить глоток воды». Жизнь полностью обесценена и лишена содержания. Дальше в этой плоскости двигаться некуда, нужен переход в новую сферу. Отчужденный от себя дух, доведенный до крайней точки, наконец обретает себя самого. Происходит снятие отчуждения — замена произвола правопорядком, возникает моральный дух.

Царством моральности Гегелю представляется современная ему Германия, ее духовная культура, искусство и философия. «Нетрудно видеть, что наше время есть время рождения и перехода к новому периоду, дух порвал с существующим миром своего бытия и представления, намеревается погрузить его в прошлое и занят его преобразованием» — «Феноменология» проникнута историческим оптимизмом. Свои надежды, как мы уже знаем, Гегель связывал с господством Наполеона.

Наполеона Гегель называл «великим учителем государственного права» и приветствовал введение французского кодекса в государствах Рейнского союза. Гегель верил, что политика Наполеона вызовет в Германии национальный подъем: «Французская нация  благодаря горнилу своей революции не только избавилась от устаревших учреждений, которые как бездушные цепи тяготели над ней и над другими, но также освободила индивид от страха и привычек повседневной жизни; это дает ей великую сипу, которую она проявляет по отношению к другим нациям. Она давит на их замкнутость и косность, и в конце концов они будут вынуждены изменить своему безразличию по отношению к действительности, пойти ей навстречу; и может быть, поскольку внутреннее проявляется во внешнем, они превзойдут своих учителей».

Но политика политикой, а мировой дух продолжает свой путь. Исчерпав возможности в области реальной истории, он возносится в высшую сферу, которую, следуя нашей терминологии, можно назвать общественным сознанием. Здесь речь идет о религии, искусстве, философии. В дальнейшем Гегель посвятит их анализу фундаментальные труды, и мы еще вернемся к рассмотрению этих проблем. Сейчас же нас интересует конечный, достигнутый им результат: в итоге своих блужданий дух приходит к абсолютной истине, которая раскрывается ему в научной философии, каковой является гегелевская система. Первоначально объект противостоял субъекту познания как нечто внешнее, постороннее, в абсолютном знании они достигают тождества.

На склоне лет своих Гегель назвал «Феноменологию» «путешествием за открытиями». Это первая крупная, вполне самостоятельная работа, где система еще не душит метод в той степени, как это произойдет потом, по той причине, что система еще не сложилась, она в «строительных лесах», причем, как уже давно подмечено, сами эти «леса» подчас ценнее будущего здания. «Феноменология» важна тем, что показывает, из какого материала создавалась диалектика, откуда она пришла. Исходный импульс — попытка осмыслить противоречивое развитие духовной культуры. За туманом отдающих  мистицизмом терминов видны элементы действительных человеческих отношений, их история. Но только элементы. Чувственные, материальные основы сознания в целом остаются вне поля зрения философа. «Гегель, — пишет Маркс, — ставит мир на голову и по этой причине и может преодолеть в голове все пределы, что, конечно, нисколько не мешает тому, что они продолжают существовать для... действительного человека» [12]. Для Гегеля, убежденного во всемогуществе военного гения Наполеона и собственной философии, все пределы уже исчезли. В том, что они все же существуют, ему пришлось вскоре убедиться.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. ГАЗЕТНАЯ КАТОРГА

Утреннее чтение газет — своего рода реалистическая молитва. Гегел
Ненастным мартовским утром Гегель навсегда покидал Иену. Почтовая карета увозила его в Бамберг, где ему  предстояло занять пост редактора ежедневной газеты.

Что заставило философа, лишь два года назад получившего звание профессора, покинуть университетский город и отказаться от академической карьеры, которая всегда владела его помыслами? Главную роль сыграли материальные соображения. Отцовское наследство было истрачено, имущество разграблено французами, а на те 100 талеров ежегодного содержания, которые Гёте выхлопотал ему, существовать было невозможно. Владелец «Бамбергской газеты» предлагал половину прибыли, по расчетам это составляло свыше 1300 флоринов в год.

Деятельность журналиста, возможность непосредственно влиять на общественное мнение привлекала Гегеля. И чем больше он укреплялся в решении принять сделанное ему через Нитхаммера предложение, тем тверже чувствовал, что политика — его призвание. Настали новые времена, рушится старый порядок, и долг философа окунуться в практику. Тем более что после начала войны университет в Иене никак не может наладить занятия.

Было еще одно обстоятельство, заставлявшее Гегеля не медлить с отъездом: он стал отцом ребенка, родившегося вне брака. Матерью его сына, окрещенного Людвигом, была Христиана Буркхардт, жена хозяина дома, в котором проживал философ. В маленьком городе любая новость распространяется мгновенно и в течение долгого времени занимает умы обывателей. Гегель не отказывался от сына, но он понимал, что в результате случившегося путь к профессорской должности в Иене для него закрыт. Христиана без скандала отпустила Гегеля, удовольствовавшись обещанием жениться на ней в том случае, если она овдовеет. Людвиг был ее третьим внебрачным ребенком.

По дороге в Бамберг Гегель обдумывал планы своей новой деятельности. О «Бамбергской газете» он знал только то, что она существует немногим более десяти лет, что основал ее французский эмигрант аббат Глай, который вскоре продал ее нынешнему владельцу Шнайдербангеру, но остался работать в качестве редактора. После прихода французов Глай бросил журналистику, присоединился к войскам Даву и ныне ищет счастья где-то в Польше. Шнайдербангер, в прошлом придворный кучер, сам дело вести не мог, и газета пришла в упадок.

Гегель знал, как исправить положение. Образцом ежедневной газеты является, конечно, парижский «Монитор». Здесь можно получить не только наиподробнейшую информацию, но и богатую пищу для мыслящего ума, сообщения всегда сочетаются с соображениями редакции, комментариями, анализом обстановки. Немецкие газеты всего лишь педантичные реестры событий. Правда, читатель привык именно к этому, но Гегель постепенно перевоспитает публику, привьет ей вкус к размышлению. Терпения и такта у него достанет. Что касается его политической программы, то ее можно выразить двумя словами: французская конституция.

Все эти соображения он изложил владельцу газеты при первом же серьезном разговоре. Шнайдербангер выслушал Гегеля, затем стал невнятно бормотать, что он целиком полагается на господина профессора, на его опыт и знания. От того, как удастся поладить с подписчиками и начальством, зависит судьба четырех человек: издателя, редактора и двух типографских рабочих. Шнайдербангер вынул из стола папку, в которой были собраны накопившиеся за много лет правительственные эдикты, указы, инструкции и разъяснения, касающиеся печати. Гегель взял ее к себе и, освободившись от дел по очередному номеру, приступил к изучению директивных материалов.

Эдикт курфюрста Максимилиана Иосифа: «...Не устанавливая слишком узких рамок для разумной свободы, но во избежание злоупотреблений...» Гегель пробежал глазами вступительную часть. Оказывается, пресса подчинена департаменту иностранных дел. Интересно узнать, почему. Неужели печать в первую очередь орудие внешней политики? В эдикте перечислялись обязанности журналистов: «...Воздерживаться от непристойной брани и крепких выражений по адресу августейших особ и всех существующих правительств... Факты излагать по возможности просто, без каких-либо замечаний и рассуждений». Гегель взял другой документ, сразу нашел самое главное: «Газеты должны содержать только точные и беспристрастные сообщения о фактах, следует полностью исключить любые намеки и колкости». Итак, разрешена только информация. Но и информация, оказывается, бывает разной: «...Журналистам запрещается распространение известий, которые могут нанести ущерб государству...»Оба документа относились к 1799 году, к тем временам, когда Бонапарт воевал еще в Египте. С тех пор многое переменилось. Должны быть дополнения и разъяснения. Гегель перевернул кипу бумаг. Вот указ от 17 февраля 1806 года: «Поскольку на основании имеющихся данных у нас сложилось неблагоприятное убеждение в том, что наша изданная в 1799 году инструкция о порядке выхода в нашем государстве политических изданий не соблюдается, мы обновляем таковую и приказываем...» Далее шла речь об усилении контроля. Казалось, законы истории и законы о печати шли различными путями. Однако указ появился в прошлом году, до последней войны, перекроившей карту Европы. Теперь Бавария — верная союзница Франции, повсюду в Германии реют трехцветные знамена. Гегель взял в руки последний листок, на нем стояла свежая дата. Это был приказ французского генерала Этьена Ле Грана о закрытии «Эрлангенской газеты» и об аресте ее редактора за «распространение ложных новостей и комментариев, которые могут нарушить покой общества». Картина полностью прояснилась.

Наполеон придавал прессе большое значение, но желал видеть ее полностью под своим контролем. «Газеты— важное дело», — сказал он Жозефу Фуше, министру полиции, распорядившись после захвата власти о закрытии шестидесяти газет из семидесяти трех, выходивших в Париже. Потом было закрыто еще девять. Оставшиеся четыре выражали правительственную точку зрения.

Гегель, решив заняться политикой, трезво оценивал обстановку: единственная реальная политическая сила в стране — государство, следовательно, надо не расшатывать, а укреплять, совершенствовать его устои. «Каждый должен находиться в определенном отношении к государству и работать на него, — писал он Нитхаммеру.— Удовлетворение от частной жизни призрачно и недостаточно! Я не намерен ограничиться только личной жизнью, ибо нет человека больших общественных интересов, чем газетчик». Пусть баварское государство далеко от совершенства, пусть во главе его стоят неразумные люди, рано или поздно разум и здесь проложит себе дорогу. В конце концов не так уж важно, какие конкретные цели ставит перед собой человек, все равно в итоге получается нечто иное, чего не было в его намерениях, но объективно содержалось в его поступках. Информация, только информация, проверенная, точная, объективная,— таково будет содержание его газеты.

Для информации нужны источники, и Гегель разослал своим друзьям и знакомым письма с просьбой о сотрудничестве. Написал он и  отставному майору Кнебелю в Иену, объяснил ему, каким образом стал журналистом («у меня всегда была склонность к политике»), пожаловался на необычный характер своего положения («газетчик является предметом любопытства и даже зависти: каждый стремится узнать то, что тому известно по секрету, что должно быть самым интересным») и предложил старому эпикурейцу стать корреспондентом «Бамбергской газеты» («я знаю: писать для газеты—это то же самое, что жевать солому по сравнению с чеканкой философских гекзаметров Лукреция, но согласно философии Эпикура нельзя пренебрегать перевариванием пищи, а чтение газет — лучшее в этом подспорье; поэтому я полагаю, что вы сможете уделить четверть часа в день для сочинения корресподенций и превратитесь из пассивного читателя в активного»), не забыв, разумеется, и о материальной стороне дела («я на своем опыте убедился в истинности библейского изречения, которое сделал своей путеводной звездой: думайте прежде всего о пропитании и одежде, а царствие небесное приложится вам... О гонораре мы договоримся» ).

Кнебель решительно отказался. Однако в дни Эрфуртской встречи Наполеона и Александра, когда взоры всего мира были прикованы к Средней Германии, Кнебель прислал два интересных письма, содержавших актуальные политические новости. Он описал глазами очевидца пребывание Наполеона и «прочих монархов и князей» в Веймаре. Утром гости отправились на охоту; французский и русский императоры ехали в открытой коляске, запряженной четверкой лошадей в окружении блестящей свиты, впереди верхом герцог Веймарский. Вечером высочайшее общество собралось в театре, где актеры Парижского императорского театра сыграли «Смерть Цезаря» Вольтера. Праздничный день закончился балом во дворце. На следующее утро монархи осмотрели поле битвы под Иеной. И завтракали в павильоне, выстроенном веймарским правительством («правда, из дерева, так как мрамора здесь нет и средств для этого тоже») на том месте, где был командный пункт Бонапарта.

«Я бы хотел сообщить Вам еще кое о чем — разумеется, не для статьи в газете: речь идет о том, что Вас, пожалуй, заинтересует больше всего. Великий Наполеон завоевал сердца всех людей, особенно мыслящих, причем это совершенно не зависит от величия и власти, и любовь эта должна быть отнесена скорее к человеку, чем к императору. В его облике находят выражение некоторой меланхолии, что согласно Аристотелю  является главной чертой всякого великого человека и характера, и не только черты великого ума, но и истинную доброту душевную, которую ничуть не уменьшают силы его великих стремлений и деяний. Короче говоря, он наполняет людей энтузиазмом. Он уже два раза беседовал с нашим Гёте...»Преклонение перед императором Франции не могло ни удивить, ни шокировать Гегеля. Он сам был полон энтузиазма, с жадностью читал письма Кнебеля и требовал новых подробностей: «Принимали ли Вы участие в охоте на зайцев? Вылили на завтраке в павильоне на плато? О чем говорил Наполеон в беседе с Виландом и Гёте на балу?.. Все это я, спрашиваю не для газеты, а для себя самого».

Гёте, опасаясь сплетен, хранил молчание по поводу своих бесед с Наполеоном (даже запись он сделал лишь пятнадцать лет спустя). Но встречались они не наедине, и присутствовавшие при аудиенции жадно ловили слова и французского императора, и немецкого поэта. При взятии Веймара в октябре 1806 года Гёте пришлось пережить примерно то же, что Гегелю в Иене, — пожары, грабеж, насилия; он чуть не погиб, когда ночью два пьяных гренадера прямо с полк битвы ворвались в дом и хотели воспользоваться его спальней. Но, как и Гегель, Гёте умел мировую историю поставить выше личной судьбы. К тому же вскоре ему была выдана охранная грамота, с ним обедали маршалы, а теперь сам император пожелал с ним встретиться.

Владыка Европы приветствовал Гёте комплиментом: «Вы настоящий человек»; он называл его «мосье Гот», что для немецкого уха звучало: «господия бог». Наполеон расхваливал «Страдания молодого Вертера» (эта книга сопровождала его в египетском походе), но отметил и ряд имеющихся  в романе недостатков. Автору  пришлось согласиться. Разговор шел и о драматическом искусстве; Наполеон высказался критически о «Магомете» Вольтера: не пристало преобразователю мира давать самому себе столь нелестную характеристику; вообще французский театр далек от жизненной правды. Император предложил Гёте написать заново «Смерть Цезаря», но сделать это лучше, чем Вольтер. «Труд этот должен стать главной задачей вашей жизни. Вы должны показать всему миру, что Цезарь осчастливил бы человечество, если бы ему дали время осуществить свои планы». Трагедия предназначена для того, чтобы быть школой государей и народов. Но не древняя трагедия судьбы, возникшая в мрачные времена. «Какой смысл сегодня имеет судьба? Политика — вот судьба». И Наполеон начал тут же обсуждать с приближенными проблему военной контрибуция. Затем он посоветовал Гёте сочинить стихи об Эрфуртской встрече и посвятить их русскому царю. Гёте ответил, что он никогда не делал подобных вещей, дабы не раскаиваться в них впоследствии. «При Людовике Четырнадцатом наши  великие поэты поступали иначе». — «Разумеется, сир, однако неизвестно, не раскаивались ли они в этом».

Политика Наполеона стала судьбой для Германии. Но не неотвратимым роком древних, а исторической необходимостью, которая проявляется в случайностях, может быть познана, дополнена и исправлена. Бонапарт верил в свою звезду, но предпочитал не делать ошибок. И его беседа с Гёте была прежде всего рассчитана на то, чтобы расположить в свою пользу немецкое общественное мнение.

Ибо далеко не все в Германии думали так, как Гёте и Гегель. Война должна кормить себя сама, повторял Наполеон; это означало, что все расходы победителей-французов ложились на плечи побежденных пруссаков и их союзников. Континентальная блокада, с помощью которой Наполеон намеревался поставить на колени Англию, разоряла купцов, взвинчивала цены, вызывала всеобщее недовольство. Разгром Пруссии воспринимался многими как общенемецкое поражение.

Зимой 1807/08 года Фихте в поверженном Берлине читал курс лекций — «Речи к немецкой нации». Фихте говорил о преодолении эгоизма и нравственном воспитании, о патриотизме и немецкой самобытности, но его слушатели (не только аудитория, собиравшаяся в конференц-зале Академии наук, вся образованная Германия) понимали: речь идет о необходимости осознать причины краха и найти силы для борьбы за национальное единство и освобождение. В Берлине стоял французский гарнизон, только что по обвинению в антифранцузской деятельности расстреляли книготорговца Пальма; Фихте тщательно взвесил все «за» и «против», по свойственной ему привычке изложив свои мысли на бумаге: «То, что мне лично угрожает опасность, вовсе не идет в счет, а скорее может произвести весьма выгодное впечатление. Моя же семья и мой сын не останутся без помощи нации, а последний обретет преимущество в том, что его отец был мучеником. Это был бы самый лучший жребий». А смерть без того поджидает каждого из нас.  Ежедневно ждали ареста Фихте, но этого так и не произошло. Он умер через шесть лет, заразившись злокачественной лихорадкой от своей жены, ухаживавшей в госпитале за ранеными и больными солдатами. «Его основной чертой был избыток силы», — говорили о Фихте.

Гегель и Фихте — два полюса немецких политических настроений, в которых нашло выражение двойственное значение для Германии наполеоновских завоеваний; с одной стороны, они устраняли феодальный застой и партикуляризм, но, с другой — несли новый деспотизм. Гегель и Фихте - каждый из них прав по-своему. Верх возьмет правда Фихте. Но это еще впереди.

Пока ничто не свидетельствует о будущем крушении империи. Гегель по-прежнему издает «Бамбергскую газету», правда, уже не с тем рвением, что вначале. Чем дальше, тем больше разочарований. Осложнения начались летом 1808 года. В одном из июльских номеров «Бамбергской газеты» появилось сообщение о том, что баварские войска расположены  в  трех лагерях: Платтлинге, Аугсбурге и Нюрнберге. Об этом все знали, об этом уже писали другие газеты, тем не менее из Мюнхена пришло требование назвать имя офицера, который передал редакции сведения, содержащие военную тайну. Никакие объяснения не помогали, долго шла переписка. Гегель вынужден был посещать официальные инстанции, писать объяснительные записки, оправдываться и, в довершение всего, успокаивать Шнайдербангера. В конце концов Гегель не выдержал и написал влиятельному Нитхаммеру, что хочет бежать с «газетной каторги». Нитхаммер предложил место директора гимназии в Нюрнберге. Гегель немедленно согласился.

Однако переход на педагогическую работу занял некоторое время. Между тем приключилась новая история, сулившая газете еще большие неприятности, В  начале ноября Гегеля неожиданно вызвали и королевскому генеральному комиссару барону Штенгелю. Из Мюнхена пришла депеша, в которой выражалось высочайшее неудовольствие по поводу напечатанной в «Бамбергской газете» 26 октября корреспонденции из Эрфурта. Цензору объявлялся выговор. Впредь цензура газеты возлагалась непосредственно на Штенгеля.

В редакции Гегель ломал голову над злополучной корреспонденцией: что могло в ней вызвать августейший гнев? Начиналась она с сообщения об аудиенции Гёте и Виланда у Наполеона, в ходе которой «шла речь о научных вопросах, и оба имели возможность убедиться в глубочайших познаниях его величества в самых разнообразных сферах науки». Здесь нет ничего Предосудительного. «Гёте и Виланд награждены орденом Почетного легиона». Здесь тоже все в порядке. Может быть, предосудительным нашли сообщение о слухах, будто Эрфурт останется свободным городом и будет произведена реформа почтового дела? Скорее всего именно это: пресса должна не распространять слухи, а пресекать их.

Гегель принялся за составление пространной объяснительной записки. Он ссылался на то, что все напечатанные материалы были заимствованы из  других газет. «В соответствии с Вашим  всемилостивейшим приказом от 7-го числа указать официальные источники, из которых была получена статья из Эрфурта, помещенная в № 800 от 26 октября «Бамбергской газеты», нижеподписавшийся редактор всепокорнейше признает, что материал для вышеупомянутой статьи был слово в слово взят из выходящего в Эрфутре «Всеобщего немецкого государственного курьера» и из поступающей из Готы «Национальной газеты»... Поскольку эрфуртская газета издается в государстве, подчиняющемся  правительству его величества императора Франции, а газета в Готе — в государстве, входящем в Рейнский союз, и обе находятся под гласной цензурой, то нижеподписавшийся редактор газеты не имел сомнений в возможности перепечатать статьи из этих газет... Вскоре, однако, в редакции с беспокойством узнали, что опубликованные в статье слухи породили неправильные толкования, которые она решила немедленно устранить. Поэтому редакция при первой же возможности в приложении к «Бамбергской газете» от 27 октября в ¹ 301 сделала следующее замечание по поводу подобных слухов: «Время покажет, являются эти известия более обоснованными, чем циркулирующие в Германии разговоры (некоторые из них, опубликованные в немецкой прессе, мы привели вчера в нашей газете) о том, что Эрфурт останется вольным городом, что следует ожидать реформы почтового дела и т. п., которые являются пустыми слухами, не опирающимися ни на какой авторитет». Гегель уверял, что газета ни в чем неповинна, и просил пощады. Он обещал в дальнейшем благодаря неукоснительному исполнению всех поступающих в редакцию приказов устранить любой повод, который мог бы вызвать высочайшее неудовольствие.

Философ так и не узнал истинную причину обрушившихся на газету бедствий. Он оправдывался по поводу высокой политики, а между тем все обстояло гораздо проще. Начальственная рука обвела красным карандашом следующее предосудительное место из эрфуртской корреспонденции: «Господин коммерсант Гофман получил от его величества короля Баварии золотую табакерку, украшенную жемчугами, а супруга и мадемуазель дочь по красивому ожерелью  каждая. Его величество король Вюртемберга преподнес госпоже придворной советнице Рейнгардт, помимо значительной суммы денег, еще и драгоценности». Пресса не должна акцентировать внимание на подарках августейших особ, тем более если речь идет о женщинах.

Штенгель переслал объяснительную записку в Мюнхен. Одновременно генеральный комиссариат направил в правительство запрос о том, какие известия из официальных источников следует считать действительно официальными и подлежащими  перепечатке и как быть с неофициальными материалами: «Следует ли считать недозволенными все статьи, опирающиеся на приватные сообщения, которые описывают необычные явления природы, открытия в науке и искусстве, жизнь, деятельность, награды и отличия знаменитых военных, художников и ученых и содержат факты, при помощи которых газета может способствовать укреплению гражданских добродетелей и расширению образования».

К составлению этой бумаги, которая должна была продемонстрировать интерес бамбергской администрации к существу проблемы, приложил свою руку Гегель. Исход конфликта его беспокоил: в памяти еще не истерлась судьба редактора «Эрлангенской газеты». Со дня на день должно было состояться назначение в Нюрнберг, и любое взыскание могло бы испортить дело.

Шли дни. Ответа из Мюнхена  не было. По совету Гегеля Штенгель повторил запрос. Лишняя бумага делу не повредит: ее нужно зарегистрировать, прочитать, осмыслить, а оттяжка окончательного решения всегда на пользу ответчику. Впрочем, Гегель уже не нуждался в проволочках: он упаковывал вещи. А когда в начале декабря Шнайдербангер послал в Мюнхен новый запрос, на этот раз непосредственно от редакции, философа в Бамберге уже не было. Ответ поступил только в январе. Министерство иностðàííûõ дел разъясняло, что «Бамбергская газета» имеет право перепечатывать статьи из подцензурных газет, вы-ходящих в главных городах королевства, при условии, что эти сообщения не противоречат «сложившейся ситуации». Почти одновременно департамент полиции сообщал о закрытии «Бамбергской газеты».

* * *

Двадцать один месяц, проведенный Гегелем в Бамберге, не ознаменовался ни одной теоретической публикацией. И все же несправедливо считать это время потерянным для его философского развития. Мысль Гегеля продолжала конструировать систему, начало которой было положено «Феноменологией духа». Почти весь рабочий день отбирала у него газета, но тем интенсивнее посвящал он остававшиеся часы любимым занятиям. В письмах содержатся свидетельства о работе над логикой, об этом же говорят и сохранившиеся фрагменты. Идеи, зародившиеся в Иене, обретают стройность и строгость.

В Бамберге возник любопытный  фрагмент, показывающий Гегеля с необычной стороны — как блестящего популяризатора собственного учения. Фрагмент называется «Кто мыслит абстрактно?». Издатели гегелевского наследия отнесли его к последнему, берлинскому периоду творчества, вместе с тем и стиль и содержание этого эссе говорят о его раннем происхождении. Недавно удалось доказать, что отрывок был написан весной или ранним летом 1807 года.

Итак, кто же мыслит абстрактно? К абстрактному мышлению люди питают известное почтение как к чему-то возвышенному, его избегают не потому, что презирают, а потому, что возвеличивают, потому, что принимают за нечто особенное, чем в обществе выделяться неприлично. А между тем на самом деле абстрактно мыслит не просвещенный, а необразованный человек. Абстрактно примитивное мышление.

«В обоснование своей мысли, — пишет Гегель, — я приведу лишь несколько примеров, на. которых каждый сможет убедиться, что дело обстоит именно так. Ведут на казнь убийцу. Для толпы он убийца, и только. Дамы заметят, может статься, что он сильный, красивый, интересный мужчина. Такое замечание возмутит толпу: как так? убийца — красив? Можно ли думать столь дурно, можно ли называть убийцу красивым? сами небось не лучше! — Это свидетельствует о моральном разложении знати, — добавит, быть может, священник, привыкший глядеть в глубину вещей и сердец.