Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Виктор Хелемендик

Всеволод Вишневский

Часть I

У истоков судьбы

1

Ранним утром на перроне вокзала людно: в ожидании поезда толпятся солдаты. У выхода на платформу — рослый рыжеусый жандарм. На какую-то секунду его взгляд задерживает плотно сбитая, почти прямоугольная фигура гимназиста с ранцем за плечами. Хотел было подозвать, расспросить, куда путь держит. Но что-то остановило. Скорее всего решительность, с которой гимназист направился к вагону, поднялся по ступенькам.

А с какой стати Всеволод должен трепетать при виде каждого жандарма? В кармане у него законный отпускной билет на праздники — в Польшу, к тете, проживающей под Варшавой. Правда, на самом-то деле не только тети, но и более дальних родственников в тех краях у Всеволода нет.

Это легко могли бы проверить раньше: стоило кому-нибудь из преподавателей гимназии позвонить отцу — и все бы сорвалось. Как неделю назад, когда сосед по дому, мобилизованный шофер Михаил, пообещав спрятать его в машине (автомобильная рота отправлялась на фронт), в последнюю минуту нарушил слово. Сгоряча, вне себя от ярости, Всеволод решил немедленно идти на фронт пешком, по шпалам. Была ночь. Он шел упорно и шел бы, пока хватило сил. Но у первого же моста его задержал часовой…

Поезд тронулся. Всеволод огляделся: в вагоне в основном были солдаты. Рядом с ним сидел довольно молодой чиновник и читал газету. Прошел патруль, но документов ни у кого не спросил.

Хотелось спать. Все-таки неуютно коротать ночь на вокзальной скамейке — из дому Всеволод ушел накануне вечером, но билет на ночной поезд приобрести не удалось.

Под монотонный стук колес гимназист уснул, а когда открыл глаза, поезд подъезжал к какому-то городу. Оказалось — Вильно. Всюду солдаты, офицеры, сестры милосердия и охрана с винтовками. Мимо прошел эшелон сибирских стрелков в косматых папахах и теплых полушубках. Они громко, разухабисто пели. Здоровые и сильные люди. Стрелки размахивали шапками, веселились так, словно впереди их ожидала вечеринка.

В Варшаве Всеволод сошел с поезда и, побродив какое-то время по незнакомому городу, на одном из строений заметил надпись: «Этапный пункт». Солдат у двери дремал, и можно было тихонько проскользнуть внутрь. В пустой комнате на низеньком табурете тускло светила лампа. Подобрав побольше соломы, чтобы было теплей, Всеволод лег и вскоре крепко уснул. Разбудили его громкие голоса. Это солдаты, пришедшие, видимо, ночью. Одни, несмотря на шум, продолжали спать вповалку, другие сидели и пили чай. Никому нет дела до невесть откуда появившегося гимназиста, и Всеволод тихонько пробрался к выходу.

Знакомые очертания вокзала, отсюда путь пролегает дальше, к линии фронта. На него по-прежнему не обращали внимания: мало ли куда накануне Нового года, перед каникулами направляется гимназист.

Зашел в почтовое отделение и отправил домой первое после побега письмо: «26 дек. 1914 г. Поздравляю всех с праздником. Я сейчас на Ковельском вокзале в Варшаве. Приехал в Варшаву в 11 часов 25 декабря… В Варшаве 0 градусов, тепло. В 4 часа поеду на Ивангород». И подписал: «Воля» — так обычно называли его домашние.

В отличном расположении духа Всеволод провожал взглядом мелькавшие за окном станции, крыши домов, телеграфные столбы. Соседом оказался словоохотливый солдат, возвращающийся из отпуска в свою часть, в лейб-гвардии Егерский полк. И тут Всеволода осенило. Почему бы не говорить, что едет в гости к какому-нибудь командиру, ну хотя бы к штабс-капитану Бутенко, часть которого не так давно была расквартирована в казармах но соседству с домом Всеволода и с которым он был знаком?..

По счастливому совпадению солдат служил именно в этой части. Он проникся к попутчику уважением и рассказал, что Бутенко произведен в полковники и за все бои ни разу не был ранен.

Полк стоял за Радомом, а билет у Всеволода был лишь до Ивангорода. Пришлось при очередном контроле залезть под лавку, что немало удивило солдата.

Вокзал в Радоме уцелел, но уже в нескольких верстах от него незарубцевавшиеся следы осенних боев: окопы, размытые дождями, воронки от снарядов и гранат, проволочные заграждения, поваленные телеграфные столбы. Однако шоссе, по которому Всеволод со своим спутником должен прошагать пятнадцать верст, было на удивление в хорошем состоянии.

Уже темнело, когда они подошли к какой-то деревне. У околицы встретили солдата — тот подтвердил: точно, Егерский полк. До поздней ночи Всеволод разыскивал деревню, где расположился штаб. И в конце концов ему повезло. Указали дорогу, проводили к полковнику Бутенко.

В небольшой избе трое офицеров играли в карты. Бутенко сидел у окна и не спеша пил чай с сахаром. Посмотрел на гимназиста, поздоровался и, кажется, с сочувствием выслушал его рассказ. Велел покормить и напоить чаем, а наутро пообещал представить юного волонтера самому генералу. Успокоенный и счастливый Всеволод уснул тут же, на полу.

На следующий день, 28 декабря, действительно он был представлен генералу. Что ж, генерал не против того, чтобы оставить добровольца, гимназиста 5-го класса Всеволода Вишневского в полку, если… на то будет получено письменное согласие его отца.

Слава богу, отец не воспротивился, да к тому же и ответил довольно быстро.

Для Всеволода началась проза военной жизни. Обыденность, даже какая-то «домашность» обстановки поначалу слегка разочаровали его. Однако вскоре все остальные чувства подавило любопытство. Конечно, он не мог не замечать удивленных взглядов егерей 14-й роты, куда направил его полковник Бутенко. Но это не смущало Всеволода. Он сам во все глаза смотрел на людей, пытаясь обнаружить в их внешности следы участия в боях, о которых столько читал в газетах: «особый взгляд», «нечто от смерти» и прочие «роковые» приметы. Но солдаты абсолютно ничем не отличались от тех, которые встречались ему прежде.

Полк начал тридцатикилометровый марш. Солдаты шли молча, совсем не молодцевато, а как-то угрюмо: дымили самокрутками, на ходу жевали хлеб и лишь изредка перебрасывались словами. Всеволод в своей гимназической шинели и с гимназическим ранцем шагал рядом со строем. Через некоторое время, чтобы ощутить себя настоящим солдатом, попросил у молодого долговязого егеря, как потом выяснилось, бывшего народного учителя Емельяна Козлова, разрешения понести винтовку. Нес ее с удовольствием, но постепенно наваливалась усталость, и винтовка становилась все тяжелее. Сосед, мягко улыбнувшись, протянул руку.

Он был неуловимо похож на кого-то хорошо знакомого Всеволоду, но на кого именно?

К быстрому строевому шагу гимназист не привык, отставал и час от часу вынужден был делать пробежки. Темно, холодно, руки и ноги коченеют. Мысли вертятся вокруг одного: только бы выдержать.

Кажется, марш длится целую вечность — солдаты идут и идут, и, борясь с усталостью, он старается представить себе: так ходили бойцы народного ополчения 1812 года, гоня французов со своей земли… Осознавать свою причастность к славному боевому сотовариществу — сегодняшнему и прошлых времен — необыкновенно приятно.

Марш близился к концу, и Всеволод преисполнился уважения к самому себе: наконец-то он в регулярной армии, видит все не на полотнах Верещагина в картинной галерее, а наяву.

В темноте подошли к деревне, и вскоре задымил костер — кипятили чай. Всеволод держался вблизи Козлова и разместился на ночлег в одной избе с ним. Было здесь человек десять — почти все из кадровых. Вымуштрованные на срочной службе, рослые и крепкие солдаты.

После чая, в предвкушении скорого отдыха завязался незлобивый, с усмешкой и подковыркой солдатский разговор. Тем более что и мишень подходящая есть — гимназистик, хотя и протопавший вместе со всеми многие километры, а все же новичок. Да и вообще белая ворона.

Как всегда, начал рассудительный старый солдат Шилкин:

— И почему это некоторым дома не сидится? Чего таскаться да вшей кормить… Добро бы хоть службу знал да ростом вышел, а то… — Он замялся, подбирая менее обидное выражение вместо уже готового сорваться с уст. Не нашел и, махнув рукой, закончил свою тираду, глядя прямо на Вишневского: — Сидел бы дома у батьки с маткой, учился бы, жил в чистоте…

— Ну и сиди, — сразу, без раздумья парировал Всеволод, бросив короткий, прямой, не по-детски твердый взгляд темных глаз на Шилкина. — Премудрый пескарь тоже сидел, прятался в речной печурке, пока не ослеп…

Все рассмеялись. Кто-то спросил:

— А что это за премудрый пескарь такой?

Емельян Козлов, в душе обрадовавшись тому, как удачно сумел ответить понравившийся ему гимназист, охотно поддержал разговор и пересказал сказку Салтыкова-Щедрина…

Это была первая и далеко не последняя стычка юного добровольца со старослужащими. Правда, позже стали побаиваться его острого языка. Скажет как отрежет. И сразу же переведет разговор на другую тему, давая понять: готов ответить еще хлестче, но занят более серьезными делами. Уклоняясь от словесной перепалки, он с достоинством, да и чаще всего с успехом отстаивал свою независимость, самостоятельность, свое равноправное положение в полку.

На фронте был период затишья (гвардия простояла в Радомской и Варшавской губерниях около месяца). Ждали весенних боев и победной развязки к лету. Третий взвод занимал крестьянскую усадьбу: солдаты размещались в избе, на чердаке и в стодоле, набитой соломой. В светлице осела ротная «аристократия» — подпрапорщики, писарь.

Во взводе понемногу привыкали к юному волонтеру: на занятиях его фигурка маячила на левом фланге, в 4-м отделении. Он постигал искусство ружейных приемов, с наслаждением прицеливался, щелкал затвором. Занятия преимущественно строевые: гоняли по полю, трамбовали и без того твердую, мерзлую землю, бесконечно перестраивались. Тактические занятия почти не проводились, только иногда, после маршировки, рота рассеивалась в цепь и атаковала воображаемого противника. Лихо, с криком «ура!» егеря летели вперед — это пьянило, приводило Всеволода в восторг. Успехи его в ученье были очевидны: в стрельбе на 300–400 шагов лежа он давал довольно высокий процент попаданий.

Вместе с Емельяном Козловым Всеволод устроился на чердаке на соломе. Здесь по вечерам они вели долгие разговоры о литературе и истории, о предстоящих боях, ожидание которых будоражило обоих.

Всеволод припомнил-таки, на кого Емельян так поразительно походит своей мягкой, застенчивой улыбкой — ну конечно же, на Янчевецкого, латиниста и педагога-военизатора гимназии.

Где-то сейчас Янчевецкий? Уж года два, как он уехал в Турцию, его стамбульские корреспонденции печатались в столичных изданиях и после начала войны, а сейчас Всеволод газеты читает нерегулярно. Может быть, потому и не встречает на их страницах знакомого имени?

Удивительный человек Василий Григорьевич! Сын директора гимназии, окончив историко-филологический факультет Петербургского университета, решил осуществить свою давнишнюю мечту — пешком побродить по России, изучить быт, язык и нравы народа. И вот в крестьянской одежде, с котомкой за плечами Василий Янчевецкий отправился из Петербурга в Новгород, затем — Псковская, Вятская губернии, глухие Малмыжские леса; позже перебрался на Смоленщину, на плотах спустился по Днепру, на Украину. «Эти скитания отняли у меня несколько лет, — будучи уже в преклонном возрасте, вспоминал В. Г. Янчевецкий. — Они дали мне возможность не только многое повидать, но и понять душу русского человека, талантливого, терпеливого, но бесправного».

О своих странствиях по России и за ее пределами Василий Григорьевич много рассказывал гимназистам младших классов, где он давал уроки военного дела, кстати, впервые в порядке эксперимента введенные тогда в 1-й Санкт-Петербургской гимназии. Мальчишки любили такие беседы. Из них Всеволод узнавал о многом. Например, о том, как в свое время их учитель, работая корреспондентом одной из петербургских газет в Англии, объехал всю южную часть острова на велосипеде… О хлопотливой и далеко не безопасной работе смотрителя колодцев в песчаных степях Туркмении. На выносливом жеребце местной породы Янчевецкий пересек Каракумы, Северную Персию, добрался до границы с Индией… О русско-японской войне (Янчевецкий принимал в ней участие как специальный корреспондент Петербургского телеграфного агентства), о мужестве, выносливости, беззаветности и отваге русского солдата.

Помимо путешествий, была у Янчевецкого и другая, пожалуй, не менее сильная страсть — любовь к детям, к школе. С маленькими и теми, кто постарше, с бойкими и флегматиками у него поразительно быстро складывались приятельские отношения. Он интуитивно угадывал их желания, убедительно отвечал на вопросы, понимал их мечты. Не зря ведь и сам он был мечтателем: у него то и дело возникали неожиданные фантазии. Рассказывал, как еще в детстве, прочитав только что изданный в России «Остров сокровищ» Стивенсона, в поисках далеких сказочных стран попытался бежать из дома, для чего незаметно проник в трюм шхуны, которая должна была взять курс к берегам Бразилии. Поймали, конечно…

— Это же очень просто, — объяснял Василий Григорьевич «секрет» своей дружбы с ребятами, — надо только не забывать, что взрослые — это большие дети, а дети — маленькие взрослые…

Когда он, невысокий, со смугловатым скуластым лицом, которому чуть обвислые усики придавали монгольский вид, появлялся на гимназическом плацу, мальчишки стремглав бросались к Янчевецкому. Глаза у него светлые и необыкновенно добрые, смотрят по-отцовски внимательно. Всеволода особенно привлекала уверенность и выдержка Василия Григорьевича. Он никогда не повышал голоса, говорил ясно, образно и точно. Вместе с гимназистами Янчевецкий отправлялся в походы за город, жил в летнем военно-спортивном лагере, занимался гимнастикой.

Многое в постановке школьного дела в России было ему не по душе. И прежде всего — казенность преподавания, практически отсутствие воспитания любви к Родине, своему народу.

Прошли многие годы. Всеволоду Вишневскому как-то попалась в руки тоненькая брошюра, датированная 1911 годом: В. Г. Янчевецкий, «Что нужно сделать для петербургских детей». На верхней части обложки нарисован юный футболист, внизу — он же по-военному отдает честь — символическое воплощение идеи спортивно-военной направленности воспитания. «От здоровья детей зависит здоровье будущей России, — рассуждает автор. — И не надо жалеть времени и средств для того, чтобы в условиях большого города сделать воскресные вылазки ребят в окрестности, где они могут играть среди природы, регулярными…» Надо добиваться того, чтобы дети жили «в той естественной обстановке, которой они лишены в каменных коридорах и ящиках, образовавшихся из домов столицы…».

Читая брошюру, Вишневский вспоминал, что многое из предлагаемого Янчевецкий внедрял в гимназии. Не забылась, например, неделя, проведенная ими в «лагере бледнолицых», где все было построено на ребячьем самоуправлении и широчайшей инициативе: все поочередно были часовыми, саперами, командирами. Какая-то необъяснимая свобода и раскрепощенность овладевали всеми, и, хотя Василий Григорьевич находился тут же, с ним советовались, лишь когда в том возникала необходимость.

Конечно, это было совсем непохоже на строевую подготовку на плацу. «Обучение только строю, — считал Янчевецкий, — это все равно что выделывание шахматных фигур, хотя бы и очень нарядных и красивых, а затем прятание их в ящик. Но ведь самое интересное в шахматах — это игра, которой вы можете увлекаться даже с фигурками, вырезанными из бумаги».

Встреча Вишневского с брошюрой «Что нужно сделать для петербургских детей» произошла примерно через четверть века после ее издания, и он невольно подумал о том, как много значило для него в те годы общение с Янчевецкий…

А сейчас, зимой 1915 года, на чердаке крестьянской избы на вопрос Емельяна Козлова о том, что привело его сюда, в полк, и легко ли было добраться, Всеволод отвечает кратко: «Трудно. Особенно уйти от родителей…»

Ответить-то ответил, а сам задумался. Всегда, с самого детства привык говорить правду и сейчас вдруг засомневался: так ли?

Отец поглощен своими делами, вечно в разъездах. Он — межевой инженер, имеет дело с землей, всяческими спорами и конфликтами. К тому же у Виталия Петровича всегда уйма самых разнообразных идей: то вдруг увлечется воздушной съемкой, то начнет издавать необычный журнал «Русская Ривьера» — о строительстве и развитии курортов в стране.

Мать теперь и вовсе далека — особенно с той поры, как семья распалась и она вместе с младшими братьями Борисом и Георгием стала жить отдельно. Фактически последние пять лет Всеволод был предоставлен самому себе. Разве что бабушка, строгая преподавательница немецкого языка, Лидия Васильевна Вишневская, души не чаявшая в нем, отговаривала внука от бредовой, по ее мнению, затеи.

А готовился к побегу на фронт Всеволод основательно. Первый марш здесь, в полку, ему бы ни за что не осилить, если бы не предварительные ежедневные тренировки. В записной книжке был и специальный план их: «В один час — 3–4 версты. С 6 до 1 часу — 23 версты. С 2 до 9–10 = 23 в. 40 — максимум, 30 — минимум». Так же тщательно продумывалось, что нужно взять с собой: «ранец — сошью (это зачеркнуто, сверху написано — есть), ремень — есть, свитер — есть, солд. пох. руб. — есть, сапоги — есть, перчатки — есть (у Алешки), нож финский — куплю, солд. пох. брюки — есть»[1].

В этой же записной книжке 1914 года множество других примет и свидетельств деловитости да, пожалуй, и необычной для этого возраста практичности, озабоченности, а порой и сомнений четырнадцатилетнего подростка. Тщательно вычерчен маршрут от Петрограда до Варшавы и далее — до Ивангорода. Выдерживается масштаб, указано расстояние между станциями. Тут же, рядом, рецепт: «Как варить гречневую кашу — ⅓ фунта гречн. крупы, ½ литра (воды) молока, вымыть крупу. Залить полов, молока, поставить на огонь. Когда развар. крупа — прибавить молока…»

Еще заметки: как закипятить воду в ведре, на костре, в походных условиях. Приметы погоды: «Краен, закат — будет ветер; бледн. — желт. — будет дождь. Роса и туман рано утром — к хорошей погоде…» Небольшой немецко-русский словник. И десятки записей «бюджетного» характера: ведь надо было скопить деньги на билет. Жадно следя за событиями на фронте, Воля изучает карты, знакомится с военной терминологией.

А вот целая декларация — размышление о самом сокровенном:

«5 ноября. Как много за последнее время у меня переменилось чувств и желаний! Но одно как яркий свет стоит весь день и ночь у меня перед глазами: идти на войну. Да! Как легко сказать — идти на войну! Идти, а вот пойди. Борька П. скрылся в воскр., в последних числах октября. Неделю его не было. В среду или вторник 3–4-го числа вернулся из-под Сувалок. Не мог попасть! Надо бумаги.

Эх! Пустил бы отец меня, дак без „Георгия“ не вернулся бы. Война! Война! Может быть, мне хочется страшно туда — испробовать войны, но если попаду на войну, то захочу попасть домой! Все может быть. Бабушка правильно говорит мне о войне. Но все-таки мне хочется, хочется туда. Все, кажется, бы отдал, чтобы попасть туда».

Военно-патриотические настроения, охватившие среду, в которой вращался Всеволод, — семью, гимназию, сверстников, — несомненно, способствовали тому, что желание бежать на фронт становилось все сильнее и сильнее.

Но тяга к военному делу зародилась гораздо раньше. Может, когда еще ребенком Всеволод приходил в казармы к дяде, Василию Петровичу Вишневскому, который служил в гвардейском Егерском полку. Или после частых прогулок с бывшим матросом броненосца «Сысой Великий» — рабочим типографии издательства «Знание»[2], — который мог бесконечно долго рассказывать о флоте, о Цусимском сражении. Кстати, необычное имя корабля врезалось в память, и позже драматург Вишневский использует его в «Первой Конной», назвав главного героя Иван Сысоев. А может быть, решающим было чтение книг о сражениях русских с иноземцами?..

«Как упивался я красотой Петровского времени!.. — вспоминал позже Вишневский. — Портрет Петра! Я не мог оторваться от лика ужасного и прекрасного. История России, которую мы изучали в гимназии, иллюстрировалась замечательными наглядными пособиями — экспонатами музеев, художественными изданиями. Мальчишеский взгляд останавливался на всем военном — Ермаковской пищали, пушках, выписанных с исключительной точностью Верещагиным, прелестных рисунках, виньетках и заставках Самокиша… А живопись Детайля! В слабых детских копиях я изощрял глаз на распознавании деталей форм и оружия. В витринах офицерских магазинов меня околдовывали кирасы, радуги орденов, погон, значков, узоры муаровых лент, особенно моих любимых — георгиевских… Вполне понятно, что постоянное сосредоточение на военных сюжетах отражалось на складе мышления, на характере занятий, игр».

В актовом зале гимназии любовался Воля громадными портретами героев 1812 года, составил схему расположения войск перед Бородинским сражением — как раз широко отмечалось 100-летие Отечественной войны. Во время летних каникул он подолгу бродил по мрачным залам Домского собора — всматривался в непроницаемые маски рыцарей.

Постоянно рос в нем и интерес к морю. Благодаря внезапно вспыхнувшей «пейзажистской лихорадке» — увлечению прекрасными картинами художника-мариниста Бегрова — целыми вечерами мальчишка просиживал над рисунками на морские темы. В одиннадцать лет Воля ходил с рыбаками на несколько суток в открытое море, а в каникулы, которые он проводил на Рижском взморье, его властно влекли к себе военные корабли на рейде. Да и бежать в 1914 году он попытался сначала не в сухопутную армию; упросил капитана маленького курьерского судна «Бети» взять его юнгой. Правда, в боевых действиях корабль не участвовал, а вскоре приехал отец и увез беглеца в Петроград.

«Балтика взрастила меня, — писал Вишневский в 1934 году, — ее вода, ее соль, ее скупое солнце. Измерено шагами побережье от финской до германской границы за Либавой. Навсегда в ушах иностранная речь моряков и рыбаков, встреченных в пути…»

В целом же круг интересов подростка был довольно широк: помимо живописи, Воля интересовался археологическими раскопками и собиранием марок и монет, занимался борьбой, играл в футбол и катался на роликовых коньках. Он прямо-таки «глотал» книгу за книгой, выкапывал где-то старинные издания — чаще всего исторические романы. Как-то, прочтя рассказ Станюковича, отправился в магазин на Александровский рынок и купил Полное собрание сочинений этого писателя. Деньги на приобретение книг были заработаны раньше — Воля частенько помогал торговцам цветами на вокзале: разносил по перрону букетики и вознаграждался за это «комиссионными».

Самую памятную ему книгу подарил Василий Григорьевич Янчевецкий. Правда, в романе Луи Буссенара «Капитан Сорвиголова», недоставало первых трех страниц, но и начав с четвертой, оторваться было невозможно: в книге шла речь о юных добровольцах, участниках бурской войны.

Глядя на раненых, прибывающих на Варшавский вокзал, на их грязные, мятые шинели, пятна крови на бинтах, Всеволод впервые задумался о подлинной сущности происходящего — ведь с детства военная жизнь привлекала его своей парадной стороной. В лазарете на Фонтанке, где работала мать, перезнакомился со многими ранеными, жадно и благодарно выслушивал их простые истории. Порой охватывал страх, но каждый раз перебарывало желание самому оказаться там, пережить то, что пережили эти солдаты и офицеры. Над Россией нависла опасность. Надо защищать Родину, неужто лишь мальчишки, воспетые Буссенаром, способны воевать?

Так поочередно, сменяя друг друга, люди, с которыми встречался подросток и которые так или иначе оставляли след в его душе, и книги, воздействовавшие в не меньшей степени эмоционально и побуждающе, предопределили выбор гимназиста пятого класса. Личностью же, оказавшей наибольшее влияние на него в те годы, и был, несомненно, В. Г. Янчевецкий. Всесторонняя образованность (отличное знание трех европейских, латыни, древнегреческого и ряда восточных языков), огромный жизненный опыт, масса впечатлений от путешествий по земному шару — все это позволило Василию Григорьевичу впоследствии стать видным советским писателем, известным читателю под именем В. Ян. Его историческими романами «Чингисхан», «Батый», «К последнему морю», «Огни на курганах» и другими зачитывались мальчишки нескольких поколений. Писательская судьба, как и вся жизнь В. Г. Янчевецкого, также оказалась необычной. Страсть к путешествиям, к истории и любовь к детям нашли выход в литературном творчестве лишь незадолго до того, как ему исполнилось пятьдесят лет. В этом возрасте иные иссякают, «выписываются», а у него впереди, как оказалось, было еще три десятка лет плодотворного писательского труда. Совсем по Саади: «Тридцать лет учился, тридцать лет путешествовал, тридцать лет хотел бы писать…»

В. Ян, наставник мечтательного гимназиста, смотрел на сцене Камерного театра «Оптимистическую трагедию», слушал по радио речи Вишневского из осажденного Ленинграда и пережил своего замечательного ученика.

2

Почти весь январь 1915 года Егерский полк провел в походах. После нескольких операций на фронте в Радомской и Варшавской губерниях его решили перебросить к границе Восточной Пруссии. Доброволец с нетерпением ждал первого боя, а пока основательно врастал в военный быт. При переходах снаряжение у него пригнано отличнейше — даже опытные солдаты одобрительно похлопывают по плечу. Ранец упакован так, чтобы тяжесть распределялась равномерно; патроны — в непромокаемом патронташе и кожаных подсумках; сбоку — мешок с сухарями, фляга и лопата. К ранцу накрепко прихвачена скатанная палатка.

В письме к матери Всеволод сожалеет о том, что у него нет бинокля — «для стрельбы на 1 версту цель надо в бинокль разглядеть, а потом уже стрелять в нее…».

Стремление гимназиста как можно скорее постичь «науку воевать» выливалось иной раз в такие формы, что окружающие лишь разводили руками. Как-то Емельян Козлов поднял его ранец и от неожиданности даже присел — словно камнями набит. Всеволод же в ответ на его удивленный взгляд опрокинул ранец, и оттуда на землю посыпались пустые гильзы, части затвора, головки от снарядов — в основном неотечественного производства.

— Зачем тебе все это? — по-прежнему ничего не понимая, спросил Козлов.

— Вычищу, а потом постараюсь по головке снаряда определить расстояние до батареи, из которой он был выпущен. — И Всеволод стал искать какие-то номера на этой головке и что-то объяснять.

— Но ведь батареи десять раз изменили позиции…

Всеволод молча наклонился, тщательно собрал все и водворил на прежнее место. На пятнадцатом году жизни он был все еще, по его же более позднему выражению, «во власти детских фантазий, которые бывают… так серьезны».

Прошла неделя, Всеволод все-таки прислушался к голосу старшего товарища и опорожнил рюкзак. Но как он это сделал! Дорогая его сердцу «техника» зарыта в землю, место «клада» обозначено. Он явно надеялся сюда вернуться…

Как связист-ординарец для связи роты со штабом батальона, Вишневский первым узнавал все новости. Здесь же, в офицерском блиндаже, подбирал газеты и журналы, изучал привезенные из Петрограда карты, рисовал схемы боевых действий, всячески стараясь разобраться в обстановке по всей линии фронта. С удовольствием вытаскивал из ранца, из своего «арсенала», репродукции картин и собственные зарисовки.

— Вот эта — бой на Шипке, в Болгарии. Другая — продвижение наших войск у Казанлыка. А эта — царь Петр в Полтавской баталии, — пояснял он своим товарищам.

Рассказывал и об истории их собственного лейб-гвардии Егерского полка, образованного, как он знал, еще при Павле и входившего в состав Гатчинского гарнизона. Героическая оборона Смоленска, Бородинская битва — егеря покрыли себя славой в кампанию 1812 года. В бою под Кульмом, в Богемии, они сумели сдержать напор французов, полку вручили прусский орден за храбрость — Железный крест. Этот постоянный полковой нагрудный знак носил теперь каждый, но немногие знали о его происхождении.

Неизменная просьба в письмах к матери, брату Борису: присылайте газеты, географические карты, бумаги, карандаши. И чего-нибудь съестного. Воля питает неодолимую слабость к сладкому, которая нет-нет да и прорвется у «солдата» сквозь маску напускного равнодушия. Как в этом письме к матери: «…пришли еще 1 мыло и шоколаду — 2–3 плитки. Если хочешь. А если нет, то не надо…»

На марше пели песни, иной раз — на злобу дня:



Пишет, пишет царь германский,
Пишет русскому царю:
«Разорю я всю Расею,
Сам в Расею жить пойду…»



Особенно любили «Горы-вершины, вас я вижу вновь, карпатские долины, кладбища удальцов». И, несмотря на явно неудачные слова, старались как можно громче петь свою, гвардейскую:



Колонна за колонной полем, лесом, вброд
Могуче, неуклонно гвардия идет.
Зеленые рубахи, зеленые штаны.
Штыков стальные взмахи, моторы как слоны…



Какие уж там моторы, думал Всеволод, даже конных повозок негусто. Но пел с удовольствием.

По железной дороге полк прибыл на станцию Червоный Бор. Спешно, при свете электрических фонарей, выгрузились, и начался долгий переход — сорок верст по заснеженным проселочным дорогам. Егеря — не только рядовые, но и их командиры — не подозревали, что противник также спешно перебрасывает войска встречным маршем. Прячем немцы первыми повели наступление, нанеся удар по авангарду русских — Измайловскому полку.

…Егерей подняли среди ночи. Во всем чувствовалась неразбериха, нервозность, построились и пошли, а куда? На душе тоскливо: ясное дело, отступаем. Впервые Всеволод услышал близкую артиллерийскую стрельбу: снаряды — свои или их? — пролетали с особым, постепенно затихавшим шипением. Кажется, что противник уже обошел полк. Идут то строем, то цепью, по одному. Молчат, каждый думает свое.

Утро разрядило ночное напряжение, а краюха хлеба и кружка кипятка с куском сахара восстановили силы. Лица посветлели. После короткого привала полк вновь двинулся: как выяснилось, вперед, к позициям, где шли стычки с немцами.

Остановились у какого-то леса и стали рыть окопы: настроение у Всеволода на редкость бодрое. Вот она, война, рядом, а совсем не страшно. Вечером полк развернулся к западу от шоссе, перекрывая Ломжинское направление. Впереди пылала какая-то деревня. В темном небе непрерывно сверкали разрывы вражеской шрапнели. Солдаты вели огонь из винтовок, откинув прицельные рамки. Но редко у кого хватало терпения прицелиться как следует. Почему-то все спешили…

Постепенно стрельба затихла. Ничего особенного в первом бою Вишневский не испытал: «Я сразу принял, ощутил войну как-то проще, примитивнее; без потрясений были вытеснены ложные представления… — писал он много позже, в 1928 году. — Я не испытал отвращения и страха, познав войну. Были, конечно, разочарования, но они сводились к недовольству отступлением, позиционной войной…»

Настоящее боевое крещение Всеволода состоялось в начале февраля, когда он, зажав в кулаке донесение, во время жестокой перестрелки несколько раз бегом преодолевал смертоносную зону. Тонко визжали пули, рвалась шрапнель. Впервые, пожалуй, навязчиво стучали слова: «Вот убьют, вот убьют, вот сейчас, вот сейчас…» Но держался он не хуже других. Во всяком случае, дело свое делал. Теперь Всеволод с полным правом мог считать себя егерем.

«Сейчас идет 3-й день бой, — с гордостью сообщает он матери. — Я был в разведке и в перестрелке… И под шрапнелями ходил с донесениями. Жив и здоров… Ничего немцы не могут с нами сделать…

Не беспокойся, Воля».

Но вскоре произошло непредвиденное. Командир батальона обратил внимание на истощенный вид подростка. Сказывались общая усталость, морозы, недоедание и, главное, непрерывное раздражение, вызываемое чесоткой. Пришлось выбирать: либо домой на поправку, либо в госпиталь.

Да тут еще масла в огонь подлил преподававший в мирное время в гимназии, где учился Всеволод, полковой священник. Он узнал своего питомца и потребовал, чтобы его отправили в тыл. Спустя несколько дней после того, как Всеволод уехал в Петроград (вместе с получившим отпуск ротным командиром), священник Добровольский с облегчением писал Анне Александровне Вишневской: «Хотя он себя и хорошо зарекомендовал, и будет представлен на медаль, и храбрый, но все-таки не место ему среди ада страданий и лишений. Я сам, как отец, больше других чувствую это, и потому Вы поймете и мою радость при отправлении Вашего сына в Петроград…»

Судьба в первый раз оказалась благосклонна к Всеволоду Вишневскому. Вскоре после его отъезда, начиная с 19 февраля, немецкая артиллерия всех калибров на протяжении трех суток беспрерывно вела огонь по позициям егерей: рота почти сплошь полегла, вместе с нестроевыми осталось двенадцать человек. Об этом сообщил один из однополчан, обстоятельный Семен Кабанов, в своем письме в Петроград:


«Приветствую Вас, дорогой мой Воля. От лица своего взвода приношу искреннюю благодарность. Спасибо! За подарочки Ваши к Пасхе.
Письмо и подарки получили 21 марта в 5 ч. веч., даю ответ на Ваши вопросы: всех нас, адресаторов, которых Вы поставили на конверте Вашем, — нет, лишь я только милостью Божией и Царя, Отечества и Св. Веры, я жив и здоров, и мне было вручено Ваше письмо.
В 3-м взводе есть убитые и раненые и без вести пропавшие, извиняйте, что я не стал перечислять, их много, взводного Гнидкина нет, вероятно, в числе пропавших, которые есть часть и в плену.
…Да! мой друг Воля: семеновцы все дело попортили, дрогнули, бежали, и мы через них пострадали: нам во фланг ударил противник, жив буду, устно объясню все происшедшее.
Любящий друг Семен Кабанов.
1915 год, 23 марта. Жду ответа».


Читая это письмо, Всеволод представил себе Семена Кабанова, уже немолодого, медлительного. Вот он сидит в окопе, крестится, — смотрит на образок, потом на немецкие окопы, неторопливо стреляет. Вспомнил и то, как раздражала его набожность Кабанова, как в таких случаях хотелось сказать ему: «Сиди тихо, а уж если веруешь — молись про себя…»

А теперь вот Всеволод ужасно расстроился и не мог удержаться от слез. Как он казнит себя за то, что уехал! Хоть и по болезни, а уехал, остальные же сражались, стояли насмерть.

Скорей бы весна — и снова на позиции.

Дома его встретили с радостью. Походное обмундирование бабушка сразу запрятала на чердак. Отмылся как следует в бане, и в домашних условиях чесотка, слегка посопротивлявшись, быстро сошла. Снова надел гимназическую форму, пошел на занятия.

Прошло всего два с лишним месяца, но как заметно изменился за это время Всеволод! Лицо обветренное, похудевшее, весь он какой-то серьезный, будто хранящий что-то такое, что известно лишь немногим. Да и ростом стал выше, по крайней мере, так казалось его одноклассникам. А один из них, почтительно потрогав Кульмский крест, поздравил Всеволода с заслуженным отличием… Тот смутился, сдержанно поблагодарил и закурил папиросу. Теперь курение ему уже если и не приносило удовольствия, то, по крайней мере, не было противным. А когда на фронте в морозный день, изрядно утомившись, впервые затянулся махорочным дымом — сразу круги поплыли перед глазами — чистый обморок.

Как и прежде, учебные успехи Всеволода имели явно гуманитарную окраску: история, география, литература и языки — пятерки и четверки, по естественным же наукам отметки ниже.

Окопы у прусской границы и гимназические занятия… Неужели так легко войти совсем в другую, мирную жизнь? Во всяком случае, уже 25 февраля он корпит над сочинением на тему «Образ русского летописца» (по летописям и по монологу Пимена из пушкинского «Бориса Годунова»). Всеволода по-настоящему увлекает это «действительно живое лицо из далекого прошлого России», его удивительно скромный и одновременно величественный подвиг. Оставить потомкам подлинный документ эпохи — не только описание фактов, событий, но и сплав собственных мыслей и чувств — не благороднейшая ли это задача? Образ Пимена был близок Всеволоду еще и потому, что сам он уже тогда считал всякую точную запись событий — пусть хотя бы в дневнике — крайне важным и нужным делом.

Почему юноша, все помыслы которого были всецело заняты войной, помнил об учении? В дневнике сохранилась запись, относящаяся к 1916 году и проливающая свет на этот вопрос: «…Я учусь для себя, это я осознал, то есть не для себя, а для своей жизни, так как без учения очень трудно будет в жизни». Предшествуют этому обобщению суждения о пользе различных наук. Любопытно, что для себя будущий писатель выделяет психологию: «Это замечательный предмет. Благодаря знанию психологии можно разобраться в других людях…» Всеволод сетует на то, что все науки в гимназии преподаются «чересчур сухо, неинтересно, формально», и уж если учиться чему, то серьезно, а не для аттестата. Главный недостаток гимназического учения — необходимость в «такой ненужной форме» заучивать целые страницы из учебников…

Несколько забегая вперед, скажем, что в свои семнадцать лет Всеволод Вишневский прошел войну — был ранен, контужен, получил три георгиевские награды (без «Георгия», как мечтал в дневнике, собираясь бежать на фронт, не вернулся!). Он приобрел огромный жизненный опыт. Но при этом обстоятельства (часть переведена в резерв, ранение, контузия и т. п.) складывались так, что Вишневский периодически приезжал в Петроград, наверстывал все, что упущено по учебной программе, и переходил из класса в класс. И гимназию окончил вместе с однокашниками. В аттестате зрелости, полученном 3 февраля 1918 года, его познания были оценены следующим образом: русский язык и словесность, законоведение, география — «отлично», история, немецкий и французский язык — «хорошо». Характерно примечание в этом документе: «Отметку по закону божьему, согласно прошения гр. В. В. Вишневского, педагогическим советом поставлено не обозначать».

Прекрасная память, сознательный подход к занятиям в гимназии, преуспевание в любимых предметах — все вместе позволило Всеволоду Вишневскому получить образование поистине уникальным образом — «без отрыва» от солдатской службы, в условиях жестокой войны.

В весенний майский день 1915 года, досрочно сдав экзамены за 5-й класс, Всеволод прибыл в Червоный Бор, Откуда уже рукой подать до Ломжи, до позиций 4-го батальона. Едва сдерживая возбуждение, взбежал на гребень холма: вот наконец окопы. Встретили его тепло, особенно те, с кем уже довелось быть в бою. Курносый глазастый подросток с георгиевской медалью на груди, из-за голенища торчит солдатская ложка, он чувствовал себя чуть ли не ветераном и снисходительно посматривал на еще не нюхавших пороху новичков. Ему не терпелось быстрее войти в обстановку, он без устали расспрашивал Емельяна Козлова и Семена Кабанова о немцах, о том, как они себя ведут, что слышно о наступлении.

— А немцы — вот они, рядом, — кивнул Кабанов на лес, напоминавший собой свалку обгоревших и покалеченных столбов. — Вечером заступим на первую линию — там и разглядишь…

И в самом деле, бывалый солдат оказался прав: подобно тому как в роте велся точный и справедливый учет очередности, кому в секрет на ночь, кому за супом и почтой, так и применительно к самой роте выдерживался свой график: когда на передовую, а когда на передышку, во второй эшелон.

Смена происходила в темноте. Между окопами противных сторон всего сорок-пятьдесят шагов. Вспыхивали ракеты. Все держались настороженно, тихо. Всеволод надеялся высмотреть немцев, но разве это возможно в лесу, где в хаотическом беспорядке переплелись поваленные и расщепленные снарядами деревья, рогатки и проволока? Иногда ракеты взлетали над самой головой, и в их мертвенном свете можно было до мельчайших деталей различить изуродованные силуэты деревьев. Обуглившиеся пни и стволы успели обрасти белым мхом, словно поседели.

Жестокий смерч войны обрушился на природу, и теперь вместо зелени, возвещающей о весеннем — пробуждении жизни, — мрачное кладбище деревьев.

Много лет пройдет, но Вишневскому не забудется этот мертвый лес, подобный зловещему лесу из Дантова «Ада». Не только не забудется, но станет для него символом войны, разрушения, уничтожения всего сущего на земле.

Картины мертвого леса писатель воспроизведет много позже в эпопее «Война»: «Мертвый лес покинули птицы и насекомые… Только шелестящие рои комаров не покидают лес. Они грызут, сосут и терзают солдат… Закутанные во что попало от сырости и комаров, солдаты ютятся на островке гнилой земли… Они ползут по доскам, держась за жерди и полусгнившие пни, чтобы не провалиться в трясину.

Иногда бугры, взрываясь, выбрасывают на поверхность полуистлевшие скелеты погибших здесь солдат прошлых войн…»

Всеволод числился теперь в составе группы пеших разведчиков батальона и всегда вызывался в ночной поиск. Во время затишья бывали артиллерийские дуэли, и с ними связывались неприятные ощущения: прижимайся к земле, старайся слиться с нею, моли бога, чтобы пронесло. Разведка же получала конкретные, хотя и опасные, задачи. Скажем, обнаружить и обезвредить немецкий секрет — крохотный, умело замаскированный окоп, выдвинутый вперед и окруженный редким проволочным заграждением.

Иногда подползали к окопам противника так близко, что слышны были даже кашель, приглушенная речь. А что, если попытаться поговорить с немцами, заодно и разведать, как и что там у них?

Эта мысль не давала покоя Всеволоду, но командир разведчиков, подпоручик Гапонов, был категорически против. На заре, в один из последних дней мая, когда офицеры ушли в блиндаж, Всеволод решился сделать это самовольно. После предупреждения немцам: «Nicht schissen!»[3][3], он вылез из окопа и, преодолевая робость, стал пробираться через сожженный лес. Подошел к самому брустверу: оттуда показались круглые шапочки с красными околышами, удивленные лица. Отдал честь, немцы ответили. Всеволод заговорил по-немецки, как умел, и осторожно косил взглядом вправо, вниз, где, как подозревали разведчики, находилась минная галерея. Но ничего не смог рассмотреть. Да и объяснение происходило с трудом: немцы говорили быстро и на малопонятном ему, как потом выяснилось, баварском диалекте. Возвращался к своим Всеволод медленно, время от времени оборачивался и говорил: «Nicht schissen!» Немцы вторили ему: «Nicht schissen!» И все же сердце билось так сильно, что вот-вот выскочит из груди, до тех пор, пока не ввалился в свой окон. Но страх не помешал ему совершить еще один переход, принести немцам угощение — хлеб и сахар, которые ему набросали в шапку егеря. Баварцы были весьма довольны, добродушно посмеивались и не остались в долгу, а, в свою очередь, презентовали необычному гостю пачку сигарет и флягу с вином.

«Дружественный визит», к счастью, не окончился трагически. А вполне мог бы: заметив оживление в окопах противника, соседи-пулеметчики слева открыли огонь…

Больше Всеволод к немцам не ходил. Но этот эпизод, хотя побудительными мотивами, как он себя убеждал, были «тактические разведывательные цели», на самом деле значил и для него, и не только для него гораздо больше. В солдатской среде все чаще и чаще задумывались о том, что немцы такие же люди, как и они, русские солдаты, — крестьяне, рабочие. И это общение с немцами, пусть кратковременное и не очень внятное, оставило в душе юноши глубокий, непонятный, не осознанный тогда им самим след.

Летом 1915 года взамен Гапонова (вражеская пуля угодила ему в горло, и он сразу же скончался) у разведчиков появился новый командир. С первой же встречи между прапорщиком Ниротморцевым и разведчиком Вишневским возникла взаимная неприязнь. Первый — новичок на фронте, видимо, никак не мог простить юноше его «обстрелянность», отличное, не по возрасту знание службы, второй же, чувствуя враждебное к себе отношение, как мог старался платить той же монетой. Однако силы были неравны, и Ниротморцев ужесточил требования к Всеволоду. Тому бы присмиреть, а он — нет. Однажды допустил и вовсе ребячью выходку — искупался в речке вопреки воле командира. Прапорщик остервенел: за ослушание приказал Вишневскому встать под ружье… на бруствере окопа.

Немцы не стреляли. Так иной раз случалось и раньше: видимо, они догадывались, сколь жестоким может быть дисциплинарное наказание. Всеволод уцелел, но пережитые им ужасные минуты, когда всем своим естеством он ощутил близость, возможность верной смерти, запомнились навсегда. Пройдут годы, и на сценах советских и зарубежных театров с триумфом будет поставлен спектакль по пьесе Всеволода Вишневского «Первая Конная». Зрители, наверное, не подозревали, что эпизод «Нихт шиссен!» написан автором и на основе пережитого им самим.

Обстановка на Юго-Западном фронте ухудшилась, и началась переброска войск на участки, испытывающие потребность в резервах: егеря совершили трехдневный переход по направлению к Белостоку. Здесь погрузились в вагоны и двинулись на Брест-Литовск, на Холм. Им предстояло сменить истрепанный в непрерывных боях с наседающим противником 3-й Кавказский корпус.

Снова марш, десятки верст по избитой дороге и бездорожью, когда плотная туча пыли все окрашивает в серый цвет: усы, бороды, брови, виски, затылки. Ощущение пыли даже не раздражает, она проникла всюду. Лица изменились до неузнаваемости, только зубы да белки глаз блестят.

Наконец долгожданная стоянка. Рота занимается то строем, то элементарной тактикой, то стрельбой. У разведчиков же учеба поинтереснее да и жизнь посвободнее: лежа в дозревающих хлебах, они болтали, курили в ожидании предполагаемого «противника». Простояли здесь несколько суток, и затем гвардия двинулась на позиции. Без грусти прощался Всеволод с лесом, полями и пашнями — с молодым пренебрежением к опасностям рвался в бой.

Однако общая ситуация складывалась так, что войскам Юго-Западного фронта пришлось вновь отступить, дабы не подвергать себя опасности флангового удара противника. В дневнике Вишневского запись: «16-го во время отхода на Реповец — Павлово оставался для отстреливания».

Спустя полгода после возвращения в Петроград Всеволод напишет свой первый рассказ, который так и назовет — «Отступление». Собственно говоря, никакой это не рассказ, а заметки типа «что вижу, то и пишу». Но именно своей документальностью, свидетельствующей о том, что и как видел автор, они и представляют для нас интерес.

«В пустынных окопах не было ни одного солдата, и только разведчики, прикрывавшие отступление, недвижно лежали в кустах на опушке леса. Немцы изредка постреливали, и пули с жалобным звуком впивались в деревья, заставляя листья осыпаться… Догорающий костер в лесу, объятые пламенем избы, суровые беженцы-крестьяне, идущие молча, угрюмо смотря в землю… Маленький мальчик, удивленно уставившийся на дым…»

Детали, штрихи выявляют цепкость взгляда пишущего. Заканчиваются же заметки (не выдержала-таки воинственная душа автора!) описанием ответной неожиданной атаки: «Наши кололи беспощадно, немцы отступили… Уставшие солдаты спали, и только разведчики, неутомимые герои, подбирали раненых и убитых…»

Так было на бумаге. А в жизни продолжалось передвижение русских войск, походившее если не на отступление, то на топтание на месте. Однако именно тогда, 27 июля 1915 года, и случилось событие, которое помогло Всеволоду утолить жажду подвига, не дававшую ему покоя. Впоследствии Вишневский постарается с наибольшей тщательностью описать разведку, за которую он был награжден Георгиевским крестом 4-й степени.

Вместе с Журавлевым, смекалистым и крепким парнем, Вишневский получил задание провести разведку в лесу. Углубившись в чащу, набрели на просеку. Прошли какое-то время ею, и тут Журавлев заметил немцев. Конский топот быстро приближался, разведчики отскочили в сторону, встали у деревьев. «Почему не спрятались? — описывая этот случай, недоумевает и сам Вишневский. — Черт его знает! Стали — стоим и ждем. Немцы, не замечая нас, подъехали вплотную. В первый раз за всю войну я столкнулся лицом к лицу с реальным врагом (ломжинские братания тут, конечно, в счет не идут). Вот они! Впереди — офицер на здоровенном коне. За офицером в касках два солдата. Увидев нас, они растерялись от неожиданности и остановились. Журавлев взял наизготовку. Немцы-солдаты возились с притороченными к седлам винтовками, офицер вытащил из кобуры револьвер. Мы стояли перед германским кирасирским разъездом. Хорошая встреча! Все длилось несколько секунд. Я первый направил на офицера свой карабин и увидел его испуг, мольбу. Офицер что-то сказал. Я не разобрал его слов…

Если бы растерявшиеся кирасиры первыми нас взяли на мушку, то были бы мы изрублены, расстреляны или взяты в плен. Но три здоровяка на конях упустили момент. Может, от самостоятельного удара их удерживала дисциплина? Не знаю. Я целился в офицера, Журавлев — в ближнего кирасира, и вдруг мы завопили „ура!“. Это был непроизвольно вырвавшийся бодрый клич атаки. Грянули два наших выстрела. Кирасирский разъезд перестал существовать. Я видел тяжелое тело, летевшее в кусты, топот, мелькание… Двое убиты или ранены. Лошади без седоков летели к немецкой заставе. Одного кирасира мы взяли в плен и немедленно доставили в окопы…»

Осмысление психологического состояния пришло много позже, но острота столкновения и понимание неизбежности поединка, в котором «ты — его» либо «он — тебя» и где все зависит от самообладания, решительности и быстроты действий, наверняка уже тогда были глубоко пережиты и выстраданы юным солдатом.

В своих дневниках и литературных набросках Всеволод дает не только подробное описание событий, различных ситуаций, складывающихся в боевой обстановке, но и пытается раскрыть психологическую подоплеку, побуждения и интересы, которые обусловливают и объясняют поступки людей.

Может быть, уже тогда у Всеволода появлялись мысли о своем призвании. Во всяком случае, соседство в блокнотах того времени карандашных зарисовок егерей, кирасиров, лесных опушек, полян и записей, пусть и наивно-угловатых, о том, что долг художественной литературы «доставлять людям радость», а писатель «обязан уметь выражать душу, ее переживания точно, убедительно», — символично.

Гвардию вновь перебросили на другой участок — через Барановичи, Минск, Полоцк под Вильно. Для наступления здесь сосредоточена сильная армейская группа, и, хотя старший разведчик 14-й роты Всеволод Вишневский этого не знал, настроение у него было приподнятое. Но неприятель снова опередил, разрушил замысел русского командования, захватив крепость Ковно и начав обход с фланга. Снова встречные бои с немецкими частями. И снова отступление по сильно пересеченной местности — леса, возвышенности, болота.

Однажды Всеволод, будучи в разведке, облюбовал себе для наблюдения высокое дерево: позиция немцев оттуда видна как на ладони. Доложил ротному командиру, где, сколько вражеских солдат. Тут бы их и «накрыть» артиллерией, но оказалось, что снарядов нет. Да и патронов не хватало. А немцы, словно догадавшись, пошли в атаку. Продвигались они не спеша, методично вскидывая винтовки, целясь как в тире. Это было похоже на расстрел с дистанции 20–25 метров… Пули свистели. Один раненый истошно закричал, моля о помощи: «Братцы, возьмите… Братцы, не бросайте…» Надвигалась ночь, темнота и лес стали спасением егерей.

Вскоре положение на фронте стабилизировалось. Полк был определен в резерв, и Вишневский получил разрешение командования возвратиться в Петроград, чтобы продолжить учебу в гимназии.

3

К рождеству, как и в прошлый раз, Воля послал для своих разведчиков подарки. Они были получены, и в ответ отправлены письма с благодарностью, причем одно из них, от младшего унтер-офицера Снегирева, даже в стихах. А Емельян Козлов, обуреваемый дружескими чувствами, писал: «Сегодня во сне вижу, ты подбегаешь ко мне и говоришь: „Вставай, я рассмотрел местонахождение неприятельского секрета, идем в обход…“ Козлов сообщает и об отношении к Всеволоду других: „Все горячо желают тебе счастья и взаимно любят тебя. Мне прямо надоело слышать вопросы: „Скоро ли приедет Вишневский, а? Может быть, ты знаешь?..““»

Семен Кабанов также написал несколько слов: на правах старшего он советует Всеволоду не торопиться, по крайней мере до теплых дней.

Дни гимназические протекали спокойно и были удручающе похожи друг на друга. Всеволод все чаще и чаще начинал задумываться о том, как поразительно непросто устроен мир и почему он устроен именно так. На фронте постоянно находишься между жизнью и смертью, поглощен сиюминутными практическими делами и задачами — остановиться, оглядеться вокруг не позволяет обстановка. Дома же, уединясь в своей комнате или часами вышагивая по улицам города — одно из его любимых занятий бродить просто так, — Всеволод настойчиво искал ответ на тревожащие его вопросы. «Я стал видеть жизнь, — вспоминал он впоследствии, выступая на расширенном заседании ЛОКАФа[4] 13 июня 1932 года, — не через латынь, Цицерона, не через дисциплину, школу и условия семьи, а через большое представление о жизни, которая развертывалась в самых серьезных видах и в глубоких формах во время войны».

Он много читает, думает о прочитанном, продолжает вести дневник. Вот характерная для настроения юноши запись, сделанная зимой 1916 года: «На войне я часто сталкивался с лицом смерти. Думаешь все-таки о ней, ждешь ее: вот-вот… Глядя на убитых, как-то думаешь о смерти и о жизни. Сейчас шел рядом, боялся, не боялся, стремился, как и все, вперед и… сразу убит. Жил — и нет его. Задавал себе вопрос, что будет после смерти, и думаю, что ничего. Другие говорят: тело умерло, а душа жива. Что такое душа? Это опять я не могу объяснить, но думаю, что души нет, есть сознание, чувство, рассудок, понятия, и раз человек мертв, прекращаются в мозгу понятая и чувства, следовательно, прекращается и существование души…»

Отсюда, от таких мыслей только один шаг к главному вопросу, который во всей своей пронзительной остроте вечен для юности: зачем живет человек? Пока что Всеволод представляет себе это довольно абстрактно — жизнь для борьбы, для того, чтобы сделать ее лучше.

Видимо, тогда же (начало 1916 года) был написан рассказ «Разведчики» («Две смерти») — отзвук внутренних переживаний Вишневского.

Их было двое. Один — мальчик лет пятнадцати, невысокий, с черными быстрыми глазами. Короткая шинель как-то нескладно сидела на нем. Другой — молодой солдат с чуть пробивающимися усиками… Очень похоже на Вишневского и Козлова. Да автор поначалу и не скрывает «натуры»: в черновике идет — «доброволец» и «Емеля» (затем, правда, меняет имена — на Владимира и Сергея). Не новички в боях, не раз заглядывали косой прямо в глаза, теряли верных товарищей. И сейчас разведчики в опасном поиске — идут по болоту. Владимир вслух мучается своими сомнениями:

«— Я не понимаю всего! К чему я родился, к чему я умру, к чему я здесь нахожусь, к чему я обязан — убивать людей, ровно ничего мне не сделавших… Это же абсурд… Все это так противоречит здравому смыслу. Можно с ума сойти!

— И сойдешь обязательно, если будешь думать над этим, — отвечает Сергей. — Все эти вопросы я давным-давно сдал в свой жизненный архив, стараясь как можно реже в него заглядывать…»

Так, «в лоб», прямолинейно сталкивает Вишневский две философии, две жизненные позиции. Финалом рассказа он их как бы уравнивает, сближает самой гибелью обоих героев повествования. Но если Сергей был убит шальной пулей, то Владимир, вытащив из кармана погибшего друга документы и записную книжку, вместо того чтобы возвратиться к своим, в тыл, рванулся вперед: «Сердце бурно билось: „Что делаешь? Что делаешь?..“ Владимир бежал все быстрее. Немцы стреляли по нему в упор.

Весь мир заплясал вдруг под ногами. Темное небо надвинулось на него, потом исчезло. Он почувствовал, что летит. Понял остатком угасающего сознания, что неизбежное свершилось…

Тревожно взлетали ракеты, слышались еще выстрелы, потом все смолкло».

И многословие, и разжижение мысли в словах, и явное стремление к красивостям — здесь было все, что обычно присуще начинающему автору. Тем не менее пробивается наружу идея жалобно-пацифистского толка. Бессмысленность гибели Владимира — своего рода вызов бессмысленности самой войны.

Начиналась весна 1916 года. Стояла чудесная солнечная погода. И в один удивительный и прекрасный миг новые, необъяснимые чувства охватывают взрослеющего человека. Всеволод вдруг с удивлением замечает, что взгляд задерживается на стройных девушках, что его волнуют блеск девичьих глаз, звонкие их голоса.

Шура… С ней познакомил на вечеринке Петя Казаков, гимназический товарищ. Всеволод провожал ее до самого дома, смущался и, несмотря на Шурины настойчивые просьбы и уговоры, наотрез отказался что-либо рассказывать о войне.

А ведь как хотелось ему поделиться всем наболевшим! Но Всеволод с детства был сдержанным. Наверное, потому, что попытки приоткрыть свою душу взрослым, и прежде всего родителям, наталкивались на их всепоглощающую занятость. Вот и в этот раз: после сбивчивого и беспорядочного, как всегда при первой встрече, разговора Виталий Петрович надолго уехал в Черниговскую губернию — выполнять трудоемкий, но и выгодный заказ. К тому же бабушка как-то вскользь упомянула о том, что он собирается жениться… У матери, в госпитале, — работы невпроворот. Да о многом с нею как-то и не с руки говорить.

Еще несколько раз они виделись с Шурой, а на прощание, когда 6-й класс был окончен и он в полной парадной форме, сияя белизной нашивок 1-й гвардейской дивизии, Георгиевским крестом и медалью, отправлялся в Красное Село, в запасной батальон, — она, неловко обняв его, даже поцеловала, вернее, прижалась своими поразительно горячими губами к щеке Всеволода…

Прошло несколько недель, и он получил письмо, в котором крупным полудетским почерком трогательно и наивно Шура описывала «милому Воле» загородную прогулку, справлялась о его «тяжелых обязанностях и самочувствии». А он, обрадовавшись этому листику бумаги, все-таки продолжал носить в ранце давно уже написанное — оно так и не будет отправлено! — свое первое в жизни признание: «…Я пришел к выводу: чем больше я думаю о тебе, тем сильнее люблю. Да, я люблю, но не бездумно и не страстно, а просто люблю. Мое чувство к тебе чисто. Мне раньше чего-то не хватало — близкого человека, любящего друга, с которым я мог бы делиться своими мыслями… Твоей дружбы, любви я очень хочу…» Может быть, начавшиеся вскоре жестокие бои тому были причиной, может, что иное, только в конце 1918 года, став старше и, как ему казалось, опытнее, он размашисто начертал на своем неотправленном письме: «Лирическая чепуха!» А еще через десяток лет, и в самом деле умудренный жизнью, познавший настоящую любовь и горе утраты, Всеволод с грустью добавил: «Как давно это было…»

Гвардия готовилась к наступлению. С нетерпением ждали приказа. Уже близок был июльский день, когда 14-я рота пойдет в смертельную для себя атаку на Стоходе. 10 июля 1916 года Всеволод писал домой: «…Я жив, здоров, слава Богу! Что дальше будет, не знаю. Не мог долго вам писать. Карты (географические. — В. X.) не получил. Пишите чаще и шлите газеты».

А 15 июля гвардейцы бросились в атаку. Всеволод и Емельян Козлов — в первой цепи. Не каждому было суждено преодолеть пятьсот метров, отделявших их от окопов противника. Но поднималась вторая, третья цепи. У проволочных заграждений многие замертво валились на проволоку, образуя мост из трупов. «Когда я начал работать ножницами, — писал позже Козлов, — то вспомнил о Всеволоде, у которого на карабине ножниц не было. Осмотрелся и увидел его на самом левом фланге пробирающимся вместе с другими через отверстие в проволочном заграждении, развороченном в этом месте нашей артиллерией…

Сломив сопротивление передней линии врага, все устремились в глубь вражеского расположения. Мы увидели, как до пятидесяти бросивших оружие немецких солдат один за другим убегали по прорытому ходу сообщения в свой тыл, не желая попасть в плен. Всеволод, я и еще два егеря соскочили в окоп и преградили путь к отступлению. На немецком языке Всеволод приказал им вернуться и сдаться в плен. Видя, что нас мало, немцы стали вооружаться винтовками убитых, валявшимися в окопе. Наша стрельба была, по-видимому, замечена немецким наблюдательным пунктом, и на нас полетели снаряды. Осколком одного из них я был ранен в голову и потерял сознание…»

Сохранилось и свидетельство самого Вишневского об этой атаке — подробные записи им были сделаны во время пребывания в киевском госпитале. Из сопоставления этих документов явствует, что, несмотря на основательную артиллерийскую подготовку, огневые точки противника подавить не удалось и пулеметный огонь косил наступающих беспощадно. К тому же захваченные немецкие окопы тут же подверглись жестокому артиллерийскому удару — егеря вряд ли сумели бы удержать их, если бы противник перешел в контратаку.

По приказу батальонного командира Всеволод должен был конвоировать в штаб полка взятого в плен немецкого офицера. «Я быстро выскочил из окопа, — вспоминает Вишневский, — но офицер в страхе остался там. „За мной!“ — приказываю я, но офицер не откликается. Что-то черное взметнулось перед моими глазами, зазвенело в ушах, стало тяжело дышать. Застрочил немецкий пулемет, заметили мою фигуру над окопом. Я спрыгнул в окоп за офицером, а он лежит убитый… Снаряды с визгом рвались у самого бруствера… Я бросился бегом на передовую. Вдруг что-то оглушительно ухнуло, и четыре столба черного дыма и песка высоко поднялись надо мной. Я упал и потерял сознание…»

Наступила ночь. Бой утих. Спасательная команда обходит позиции, присматривается к разбросанным, полузасыпанным землею человеческим телам. Словно во сне, слышит Всеволод чей-то голос: «Чуешь, так это же наш хлопчик маленький, у, жалко, и его убили, собаки!» И ответ басом: «Не служи, батька, панихиды, вин еще жив. Бери его, понесем в резерв».

В госпиталь ему передали из полка письмо от матери, и он волей-неволей оказался в кругу невеселых, не впервые возникающих раздумий о доме, о взаимоотношениях родителей. После привычных сообщений о высылке ему газет, а также о том, что «Борис пока не попал на войну, может быть, еще попадет», мать обращается к нему за советом: «Волечка, пиши, как мне быть с разводом?.. Папа должен быть к 1-му из Крыма. Я тебе писала, что он хочет жениться на Нине; как твое мнение? Напиши категорически: ведь развод тянется месяцев 8–9… Тяжко мне из-за вас, детей…»

Для матери Всеволод — давно уже взрослый, к тому же и единственный советчик. Что он может ей написать, да еще категорически?

…Первые воспоминания детства связаны у Воли с чудесным катанием на лодке по Ладожскому озеру. На берегу стоял сказочный домик, где они остановились. По утрам с отцом ходили за грибами, а когда возвращались домой, мать накрывала на стол, и Воля, как взрослый, съедал яичницу, выживал большую кружку парного молока. Затем увязывался за отцом, провожал его к близлежащей усадьбе, где тот проводил землеустроительные работы. Отец был оживлен, рассказывал удивительные истории. Само собой, Всеволод их давно позабыл, осталось лишь ощущение, что слушать было очень приятно.

Конечно, Воля не мог знать тогда, что во время частых разлук с семьей письма отца к Анне Александровне буквально проникнуты заботой о нем. «У меня все мысли около Волечки. Мне очень жаль, что он так долго нездоров. Не раздражайся на его капризы и не кричи на него, ведь он маленький, пожалей его…

Посылаю тебе карточку Волечки, не осуди. Я рад и такой и каждый день смотрю на нее. Напиши мне про Волечку подробнее. Я все о нем думаю» (24 июля 1902 года).

Становясь старше, Воля начинал замечать, что родители иногда разговаривают друг с другом зло и сердито. А в тот год, когда он должен был пойти в гимназию, мать взяла с собой Бориса и Георгия (Жоржика, ему исполнилось четыре года) и ушла из дому, сняв квартиру. Почему произошел разрыв? Кто виноват в том, что Воля мог видеться с матерью изредка да и то лишь украдкой? Тогда он еще далек был от знания одной простой истины: никому не дано постигнуть причину разрыва близких людей во всей глубине и достоверности. Тем более что далеко не всегда обстоятельства, разрушившие мир любви, добра, теплоты и взаимного уважения, ясны и им самим.

Со стороны же Виталий Петрович Вишневский и Анна Александровна (урожденная Головачевская) смотрелись довольно-таки подходящей парой. Познакомились они как-то вечером на Невском проспекте. Анна со своей подругой Лелей возвращались из Мариинского театра. Вдруг к ним подошел студент Горного института и бойко заговорил. Его спутник, напротив, был молчалив, но затем и он стал раскованнее и даже пригласил Анну на вечер танцев во Дворянское собрание. После события развивались обычным, не ими проторенным путем: свидания, встречи, а когда после нескольких месяцев разлуки Виталий встретил ее на Лахтинской улице — неожиданно обнял и поцеловал.

Скромный, непьющий молодой человек (тогда ему шел 22-й год) и уже прилично зарабатывающий — около 250 рублей в месяц, — чем не достойная партия для девушки из обедневшей дворянской семьи, занимающейся частной практикой — преподаванием немецкого языка?

Вскоре после свадьбы Виталий уехал по землеустроительным делам в Гродненскую губернию близ Белостока и настоял, чтобы туда приехала и Аня. Относился к ней трогательно и нежно, а когда она возвратилась в Петроград, писал почти каждый день.

В ненастный, дождливый декабрьский день Виталий свез жену в больницу Видемана на Васильевском острове, и там в 6 часов вечера она родила ему сына. Надо же было так случиться, что спустя несколько дней Аня заболела крупозной пневмонией. Виталий поднял на ноги врачей, устроил консилиум, по два раза в день приезжал в больницу. Дела пошли на поправку, но вдруг новая напасть — тромбофлебит, — и снова три недели постельного режима. Новорожденный кричал, плакал, отказался от груди, пришлось перейти на искусственное питание. Правда, быстро привык к новой пище и развивался нормально.

Вскоре отец забрал их домой, и в конце января священник Андрей Нумеров с дьяконом Яковом Бардиным совершили таинство крещения, сделав соответствующую запись в метрическую книгу петербургского Андреевского собора о том, что у дворянина Виталия Петровича Вишневского и жены его Анны Александровны 8 декабря 1900-го (21 декабря по новому стилю) родился сын, которого нарекли Всеволодом.

Дворянство Виталия Петровича, по правде сказать, было эфемерным (его дед, Петр Платонович, будто бы владел имением на Полтавщине). Но вспоминал о своей сословной принадлежности Вишневский изредка. Когда, например, ему захотелось определить Всеволода непременно в 1-ю Санкт-Петербургскую гимназию, для чего понадобилось вытребовать специально из Полтавской губернии дворянскую грамоту и родословную.

Семейные же предания сохранили легенду о том, что предки происходили из запорожских казаков Полтавского куреня и фамилия их была Вишневенко. После воссоединения Украины с Россией за храбрость и ратные подвиги одному из Вишневенко было пожаловано дворянское звание. Позже фамилия, как тогда было принято, переменилась на польский лад: отец Виталия, Петр Петрович, стал Вишневским. Будучи народным учителем, он отличался свободомыслием и по этой причине вынужден был часто менять службу — кочевал по Украине, России. В конце концов осел в Николаеве, где однажды за не совсем лестные высказывания в адрес религии был жестоко избит жандармами и вскоре умер.

Окончив четыре класса гимназии, пятнадцатилетний Виталий поступил казеннокоштным в Псковское землемерное училище. Закончив его в 1898 году, получил звание частного землемера. Можно сказать, что он учился всю жизнь. По первой своей специальности Виталий Петрович продолжил образование в Межевом институте в Москве. Позже, в 1902 году, он вдруг поступает в Институт Братьев Милосердия, где слушает двухлетний курс анатомии, физиологии, фармакологии, гигиены — все необходимое для того, чтобы лечить детей. Был он впоследствии и вольным слушателем Лесного института, Петроградского университета. А во время первой мировой войны, уже достаточно глубоко изучив совсем новое для себя, да и вообще новое дело — фотограмметрию, был послан в 7-ю армию генерала Радко-Дмитриева для обучения летчиков фотосъемке с воздуха.

И еще одно удержавшееся в памяти Всеволода воспоминание детства: как-то во время пребывания в деревне, куда они приехали, повидаться с отцом, вспыхнул пожар. Отец бросался в горящие избы, выносил оттуда детей, спасал имущество. В смелости ему не откажешь. Разносторонне одаренный, увлекающийся, Виталий Петрович был и деловым человеком. Он способен день и ночь работать, но при этом всегда помнил о заработке. И если его, наверное, нельзя было назвать скупым, то ценить заработанную копейку он умел. Во всяком случае, не исключено, что первые трещинки в семейной жизни возникли именно на этой почве. Анна Александровна как-то жаловалась Всеволоду: «Отец попрекал меня за то, что у меня своих денег нет…» И еще — Виталий Петрович был ужасно ревнив, «его дурацкая ревность меня и смешила и расстраивала», — писала мать сыну.

Как бы там ни было, а жизнь семьи не сложилась, И, получив среднее медицинское образование, Анна Александровна ушла с младшими детьми. Всеволоду было грустно и одиноко в просторной квартире, он скучал ПО матери, по братьям. Хорошо, что вместе с сыном и внуком жила бабушка, Лидия Васильевна…

Правда, в последнем своем письме (его тоже передали Всеволоду в госпиталь) бабушка сообщает о своем намерении переехать на постоянное место жительства в Вышний Волочек, к младшему сыну — Василию Петровичу. «Дай бог, чтобы вам без меня лучше жилось, но я уже не вернусь», — пишет Лидия Васильевна о своих планах. И в который раз наказывает внуку: «Будь здоров, дорогой Воля, береги себя и помни, что лучше здоровья ничего нет…»

Бедная бабушка! Если бы знала она, сколь бесполезны ее советы: чего-чего, а здоровье свое любимый внук не бережет и не будет беречь никогда на протяжения всей жизни.

А по совести сказать, только бабушка, добрая душа, всерьез отговаривала Всеволода от побега на фронт. Ей и посылал Воля небольшие солдатские деньги и наградные — за крест. Бабушка их хранила — на счастье и… на обувь, ведь он если уцелеет, то возвратится домой, по ее определению, «ободранцем»…

Так что же ответить матери? Разве можно восстановить то, что делало их с отцом родными, но ими самими же разбитое вдребезги? И разве он, Всеволод, судья родителям?..

После ранения и контузии он вновь возвратился в полк, участвовал в новых, страшных, до сумасшествия непонятных боях у Свинюх, когда 3 и 7 сентября гвардии атаковала укрепленные позиции противника вообще бек артиллерийской подготовки. Под ураганным орудийным и пулеметным огнем егеря несколько раз выскакивали из окопов и с криком «ура!» бросались на проволоку. Падали убитые и раненые, утопая в жидкой осенней грязи…

Более жестокой, более бессмысленной бойни он не видел ни до, ни после боев у Свинюх. И когда по настоянию полкового врача — последствия контузии могли быть очень серьезными, если сразу не лечиться, — Всеволод возвратился в Петроград, на сердце у него было муторно.

4

Нужно было вновь привыкать к мирной жизни, подчиняться правилам и требованиям гимназии. Теперь, когда он многое познал в беседах с солдатами, когда родилось новое, прежде не изведанное, до боли острое чувство бессмысленности войны, ее несправедливости, это чувство вызывало какое-то не осознанное еще стремление к переменам. Он еще не до конца утратил иллюзии относительно благополучного исхода войны и, получив в столице доступ к газетам, журналам, пытается сопоставить экономический потенциал противоборствующих в ней сторон. Делает это Всеволод в статье за подписью «Тривэ» (по трем собственным инициалам), которая была написана им в конце 1916 года. Здесь впервые он признается самому себе — статья не предназначалась для печати — в том, что в России «нет единой воли», сокрушается о трудностях перерождения России. Какие силы вызовут и определят это перерождение? Каким оно будет?

Юноша жадно набрасывается на книги по истории общества, философии, знакомится с брошюрами, в которых популярно излагается марксистское учение. О Марксе, Ленине он слышал в окопах, в киевском госпитале, задумывался о том, что говорили крестьяне и рабочие в солдатских шинелях. Да и сами они спрашивали его, «ученого»: что значит такая-то партия, кто такие большевики к меньшевики? К стыду своему, ничего толком ответить Всеволод не мог.

Однако понятие «класс эксплуататоров» он, кажется, впервые осознал, нет, не осознал, а скорее почувствовал в один из жарких июльских дней на железнодорожном разъезде под Киевом. Контуженный, он лежал на полке вагона, а на расстоянии нескольких метров, из окон встречного поезда высовывались загорелые, прямо-таки прокопченные крымским солнцем господа. Увидев изувеченных солдат, они заерзали, притихли…

Ух, как хотелось раскрошить эти стекла, избить этих господ — разжиревших, может быть, и на военных поставках разбогатевших, безразличных к человеческим страданиям! В нем клокотал гнев солдат, обманутых власть имущими.

Доброволец-гимназист — явление, без сомнения, редкое в те годы — по статусу был вольноопределяющимся и по социально-классовым меркам мог тяготеть и к офицерам или, по крайней мере, к ротной «аристократии» — фельдфебелю, писарю, лавочнику. Но Вишневского тянуло во взвод, к разведчикам. Он полон презрения к тыловикам — «аристократам»: к писарю Красицкому с его пышными усами и незаслуженной Георгиевской медалью, дорогими папиросами и перешитыми «по фасону» сапогами; к зажиревшему лавочнику, к фельдфебелю Лапе — грубому и заносчивому…

В гимназии Вишневский стал чужим и непонятным не только для преподавателей, но и для сверстников. Многие не скрывали своего настороженного к нему отношения и явно побаивались солдата-гимназиста. Особое возмущение вызывало то, что Всеволод, не таясь, высказывал мнение по тем или иным вопросам общественной жизни. Вот что, например, прочел словесник в его сочинении, датированном 27 января 1917 года: «В гимназиях и университетах царит дух шпионства, царит система подавления всякой индивидуальности…»

Преподаватель жирными линиями вычеркнул эти строки и, видимо, с ненавистью и удовольствием не написал, а прямо-таки напечатал двойку.

В дни Февральской революции Вишневский бывает на митингах, участвует в демонстрациях, но, пожалуй, делает это больше из любопытства, нежели сознательно. А в дневнике за 25 февраля появляется решение: «Если что будет серьезное, то пойду в свой запасной батальон. У нас (в батальоне) все за рабочих, вместе и будем…»

А напряженная работа мысли продолжается — она неминуемо должна вывести его из хаоса понятий, лозунгов, призывов, которые овладели улицей, городом, страной, миром. В отрывке из романа-эпопеи «Война» (в нем идет речь о том, как юноша-доброволец встречает Ленина) Всеволод Вишневский отобразит поиски молодого человека, которого война раньше времени сделала взрослым. Вот он в толпе стоит у Финляндского вокзала, слушает вождя революции: «Понятия правды и свободы приобретали настоящий, отчетливый, совершенно точный смысл. Прежние неподвижные, застывшие между землей и небесами представления о боге, царе и прочем, неясные, смутные, хранимые в душе мечты о счастье и правде заменились законами бытия, до трепета жизнеутверждающими, повелительными и убеждающими. Казалось, говоривший человек обнимает весь мир своей мыслью. Он устанавливал необычайно точно и ясно причины и связь явлений…»

Самому Вишневскому скорее всего не довелось быть на Финляндском вокзале в день приезда В. И. Ленина, так как ни в обширном архиве, ни в его воспоминаниях — нигде об этом не говорится. Но он внимательно следит за происходящими в стране событиями, его записная книжка показывает характер, направленность интересов юноши в год вызревающей Октябрьской резолюции. Весной, например, в книжке зачастили портретные зарисовки — А. Ф. Керенского, П. Н. Милюкова и других политических деятелей, а также карикатуры на Николая II, городовых, офицеров…

В начале мая 1917 года, окончив 7-й класс, Всеволод немедля уехал в полк. Там оставались друзья, судьбу которых Вишневский не мог не разделить. Обстановка на фронтах была критической, солдат снабжали продовольствием все хуже и хуже, участились случаи дезертирства. Все сильнее ощущалось брожение умов. Рота за время отсутствия Вишневского обновилась почти наполовину, и среди новичков выделялись рабочие. Особенно один, из Царицына, по фамилии Генералов, — человек мастеровой, начитанный и сведущий в политике.

Свобода, мир, земля… В феврале свершилась революция, царь свергнут с престола, вся страна бурлит, и нет такого человека, которого бы не волновало, не будоражило, не вселяло надежду или вызывало ненависть даже простое перечисление этих трех слов — «свобода, мир, земля…». И здесь, на просторной поляне, словно уменьшившейся в размерах оттого, что на митинг собрался весь полк, слова эти повторялись чаще других.

Наспех сколоченную трибуну надолго захватил прибывший из Петрограда оратор:

— Товарищи! От нас с вами зависит судьба свободы, демократии!.. Защита завоеваний революции — вот высший долг каждого гражданина. Теперь мы все равны…

Слушали внимательно, потом загудели. Накопившаяся в окопах усталость, обида, обманутые надежды — все рвалось наружу.

Но представитель Временного правительства не унимался, надрывая охрипший голос:

— Только победоносное наступление совместно с союзниками спасет нашу Родину… Пусть сияет над Россией вечный свет свободы!..

— Нет, ты скажи, когда землю отдадут? — перебил его кто-то из солдат.

— И лес и выгон… — поддержал другой.

— Все решит Учредительное собрание… А ныне главное — разгромить противника…

Однако слова эти захлестнуло разноголосие выкриков, в котором ничего нельзя было разобрать.

Молчал, казалось, лишь он, широкоплечий крепыш с Георгиевским крестом на груди и ефрейторскими нашивками на погонах. Резкие, раскаленные, непримиримые слова, сталкиваясь, хлестали друг друга, и оттого мысли, давно уже не дававшие покоя, еще больше угнетали неразрешимостью:

— Какую Россию защищать?.. Равенство — кого и с кем?.. Для кого свобода?..

— Господа офицеры и солдаты! Не слушайте большевиков…

Наконец комитетчикам удалось кое-как успокоить народ и объявить порядок голосования:

— Кто за наступление — направо, кто против — налево!..

Огромная четырехтысячная толпа дрогнула и на какой-то миг застыла. Люди смотрели друг на друга, а затем почти одновременно двинулись с места. Давка, крики, ругань…

Всеволода вытолкнули вперед — своей нерешительностью он мешал и одним и другим. Вдруг раздался такой привычный голос командира: «Разведчики, ко мне!» Старая дисциплина звала в строй направо. «Туда двинулись уже мои ребята, — много позже вспоминал Вишневский это, до мельчайших подробностей врезавшееся в память событие. — Мысли путались. Думать было некогда. Это был один из мучительнейших и острейших моментов моей жизни. Надо ведь идти налево… А я шагал направо…»

Там оказалось немного людей — полк принял резолюцию в поддержку избирательного списка большевиков.

Митинг закончился, все разошлись. Товарищи Вишневского, разведчики, словно испарились. «Немудрено в такую жару», — невесело улыбнулся он внезапно пришедшему в голову объяснению. А сам был в отчаянии от всего происшедшего.

Решил прогуляться. Вышел на тропинку, ведущую в лес. Но и здесь не укрыться от палящих лучей — сосна, редкие посадки. Снял гимнастерку. Как-то незаметно добрел до знакомой избушки. Присел на скамейку и задумался. Вынул блокнот. Как обычно, хотел сделать записи, но сегодня все смешалось в голове. Начал рассеянно перелистывать: заметки, наброски, схемы расположения позиций, ответы пленных на вопросы… А вот с пометкой «рассказ» — так выделялись записи о наиболее значительных событиях — об атаке полка под Стоходом.

Рисунки — лица солдат, крестьянские хаты, крытые камышом, — здесь, на Волыни, все сплошь такие. Переписанные от руки правила обращения с пулеметом (в последние дни Вишневский вызвался быть добровольным стажером-помощником пулеметчика, шахтера с Украины Пономарева): «Пулемет — могущественное оружие для борьбы с врагом, он выпускает 600 пуль в минуту…»

Всеволод не заметил, как пролетело время. Солнце клонилось к закату. Перевернул еще страницу блокнота — там жирно наведенные карандашом слова: «18-летние солдаты» — заголовок переписанной им из газеты «Правда» заметки. Свежий номер Генералов привез из Петрограда.

— Возьми, — говорит, — здесь статья, аккурат для тебя.

Всеволод прочел заметку: «Сторонникам войны до победного конца, министрам Временного правительства надо отвечать так: „Да, господа. Свободу мы завоевали, но ее урезываете вы — по указке буржуазии. Буржуазия боится демократии. Ей ненавистна одна мысль, что сам народ установит свое право в интересах большинства населения… Она во всех областях жизни хочет ограничить паши права. Ей выгодно, и она кричит о наступлении, о победе, о захвате проливов — нашими солдатскими руками, руками рабочих и крестьян в серых шинелях!.. Не себя, а нас гонит буржуазия на смерть и увечья за свои барыши…“» Заметка заканчивалась сообщением о том, что Временное правительство предполагает лишить избирательных прав молодежь от 18 до 20 лет.

Вишневский поднялся и решительно зашагал к деревне. У хаты разведчиков ему встретился Генералов. Высокий, чуть сутуловатый, волосы с проседью и неизменная трубка набита махоркой пополам с вишневым листом. Посмотрел пристально, по-доброму. Видимо, почувствовал состояние парня. Вместе зашли в хату. Сели. У стола, освещенного керосиновой лампой, летали мошки.

Начался разговор — из тех, когда один из собеседников, что называется, изливает душу. Всеволод, сам удивляясь своей откровенности, говорил обо всем, что передумал за последние месяцы. О судьбах народа и о своей собственной. О смятении, раздвоенности. О храбрости и трусости. О том, как он, Всеволод, понимает «войну до победного конца».

Время от времени Генералов вставляет краткие, но точные и убеждающие фразы — о смысле войны, о настроениях питерских рабочих, о большевиках, о выступлении Ленина на многочисленном митинге рабочих Путиловского завода, в котором он раскрыл империалистическую сущность войны, антинародный характер политики Временного правительства, характеризовал задачи революции.

А затем Генералов протянул вырванные из тетради страницы:

— Вот, Всеволод, пиши: «Мы, разведчики…»

Это была резолюция об отказе от наступления, о неподчинении приказу Керенского.

— Пошлем в «Правду». Подписи я соберу… Вишневский взял карандаш, задумался. Начал писать. Просидели они долго.

И наконец юный разведчик лейб-гвардии Егерского полка принял решение: не только написал, но и подписал заметку в «Правду» — первое, пусть и коллективное, выступление в печати. Это был выбор жизненного пути.

Последняя запись из дневников Всеволода Вишневского периода первой мировой войны была такой: «У Збаража. Большевизация, давление командования. Генералов пишет второе солдатское письмо в „Правду“.

У Виншевца. Заболеваю истощением. 26 августа отъезд в Петроград — через Киев (в резерв полка)».

Пришел 1917 год, как напишет позже в краткой автобиографии Вишневский, «выросший из нашей усталости, гнева, раздумий, обид. Оружие было в наших руках. И люди сделали все, чтобы изменить жизнь. Прилив веры, надежды, взрыв революционного энтузиазма был подавляющий… Люди открывали в себе и других бездны новых черт, качеств. Все бурлило…».

Возвратившись в Питер, Всеволод сразу почувствовал разительные перемены: уже нет того весеннего, ликующего разлива демонстраций, народ стал гораздо суровее, сдержаннее.

Позиции большевиков в Советах крепли с каждым днем. Это ощущалось и в комитете резервного Егерского полка. А 26 сентября, раскрыв свежий номер «Известий», Вишневский прочитал резолюцию Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов: «Мы выражаем свою твердую уверенность в том, что весть о новой власти встретит со стороны всей революционной демократии один ответ — „в отставку“, — . и, опираясь на этот единодушный голос подлинной демократии, Всероссийский съезд Советов рабочих, солдатских и крестьянских депутатов создаст истинно революционную власть…»

В клеенчатой записной книжке Всеволода (дата на обложке — 1917) часть текста размыта водой, но сохранившиеся записи позволяют проследить две линии жизни юноши. Одна — солдатская. «Выдали жалованье 10 октября… В полковой канцелярии узнать, сколько стоит сшить одну пару». Рядом чертеж французской гранаты Р-1 образца 1915 года — в разрезе, с описанием, как действовать в бою. Вишневский, хотя и жил дома, почти каждый день бывал в полку, не пропускал ни одного собрания и митинга. Он отлично знал оружие и по просьбе комитетчиков ходил на Путиловский завод инструктировать рабочих, формировавшихся в отряды Красной гвардии. Именно там наиболее ощутимо горячее дыхание грядущего восстания.

И другая грань жизни Всеволода — так сказать, академическая: «Чисто теоретическая единица магнитной массы — кулон». Алгебраические неравенства и французская буржуазная революция. «14 июля — взятие Бастилии — гражданская война…» «Проблема смерти у Толстого…» Всеволод упорно продолжает учебу — уже в последнем, восьмом классе гимназии. На одной из страниц блокнота тема реферата: «Великая французская революция и русская революция». Какие параллели проводил солдат-гимназист?

19 октября он пишет одному из своих однополчан:

«Дорогой друг и товарищ Коля!

…20-го числа все ожидают выступления большевиков на улице. 6-я рота резервного Егерского полка вынесла резолюцию, что готова выступить…

Что у вас? Никого не ранило и не убило? Что такое Украинский комитет и т. д.? Кто начальник команды? Где вы сейчас? Позднякову, Андрееву, Белоусову, Генералову, Запевалову, Кориею и всем остальным товарищам-разведчикам привет и поклон.

Ваш Всев, Вишневский».

Чем ближе 25 октября, тем чаще в записной книжке зарисовки рабочих-красногвардейцев с оружием в руках. А в этот, вошедший в историю человечества день Вишневский на всю страницу рисует крепкую, мускулистую руку, поднимающую над планетой плакат — «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!». Делает он это, сидя на тротуаре Невского проспекта, когда вокруг Зимнего уже сомкнулось кольцо отрядов Красной гвардии, революционных солдат и матросов, а егеря вместе с измайловцами прикрывают тыл левого фланга наступающих.

Днем раньше Егерский полк участвовал в битве за мосты, которые войска Временного правительства пытались развести, чтобы раздробить силы революции; утром — в захвате Варшавского вокзала. Того самого, откуда в декабре 1914 года Всеволод уехал навстречу войне.

А сегодня фронт сам пришел на вокзал, и ехать не надо…

Картины восстания навсегда остались в памяти. Спустя несколько лет он попытается воссоздать их в публицистически страстной статье, где явственны уже черты того Вишневского, которого мы хорошо знаем — с его патетикой, чувством неизбежности потерь в яростном столкновении сил.

Город проснулся. От далеких рабочих окраин по призывным гудкам заводов, тревожным и боевым, идут колонны пролетарских батальонов. Вспыхнула в воздухе песнь, зажгла людей:


«— Прислушайтесь!..
Это — песнь рабочей весны!
Выстрелы раздались, разрешив напряженность ожидания. Смолкла песнь, стало на минуту тихо-тихо. Ужас смерти покрыл все своим голосом. „Борьба началась!“ В слепом, безумном беге смерть искала жертв и оставляла за собой кровавые следы на выпавшем снегу.
Потом затихли залпы. И снова донеслась песнь. Радость борьбы и победы расцвела в душах людей из рабочих колонн.
Октябрь стал весной!
Туман рассеялся, и лучи солнца засверкали в глазах людей, никогда не видевших весны».
(«Красный Балтийский Флот», 12 ноября 1923 г.)


В октябрьские дни 1917 года Всеволод все чаще бывает среди матросов, в Кронштадте. После победы восстания, когда на Питер двинулся конный корпус генерала Краснова, начали формироваться первые отряды революционной армии: балтийские моряки вместе с рабочими и солдатами встали на защиту города. Вишневский записался в один из таких отрядов и участвовал в боях у Пулковских высот. Красногвардейцы подпустили врага довольно близко и ударили по нему из пулеметов, винтовок. Дружный огневой удар заставил конницу отступить: в панике прыгали по болотистой воде красновцы, падали кони и всадники.

Отряд перешел в наступление, дошел до реки Ижоры — в трех верстах от Гатчины. Пришел приказ закрепиться на этом рубеже. И вновь, как в былые дни, спешно роются окопы в набухшей, сырой земле, и вновь ощущение войны, только ощущение какое-то иное, щемяще-тревожное, неизведанное. Противник-то — свой, русский солдат, казак…

Еще сильна вера в возможность переубедить родных по крови людей не воевать, и, как это бывало на самом первом этапе гражданской войны, к расположившимся неподалеку казакам отправились парламентеры-агитаторы. Перед тем как выйти, проверили обмундирование, черные флотские подсумки через грудь, винтовки на плечо. «Мы отбивали старый русский шаг, — напишет впоследствии один из парламентеров, Всеволод Вишневский, — сияя пуговицами, оружием и глазами. На нас смотрели, так сказать, две армии. Мы должны были показать, что и мы воины.