Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Владимир Околотин

ВОЛЬТА

История должна показывать не пепел прошлого, а его огонь. Жан Жорес
Пролог. ЛЕГЕНДЫ

В его честь электрическое напряжение, вольтаж, измеряется в вольтах. Многие умеют пользоваться вольтметрами, вольтаметрами, каждый слышал о вольтовом столбе, вольтовой дуге и вольтовой батарее. Но как Вольте удалось сделать так много?

Легенды о Вольте появились еще при его жизни. Особенно широко прижилась версия «Вольта-ученый». Первую биографию тридцатидевятилетнего ученого издал его друг и сосед Джовьо. По молодости друзья перестарались: они нарисовали словами честный портрет симпатичного ученого, вгрызающегося то в одну, то в другую науку. Увы, это плоское изображение слишком статично, ибо за внешним ученическим контуром не видно движущих импульсов, без которых даже активное перемещение выглядит бессмысленным.

Вторую легенду лет через двадцать после первой запустил в мир старый друг Вольты, иезуит Гаттони. По этой версии, все научные достижения ученого оказались промежуточными итогами на длинном пути поисков бога. Вольта представал отрешенным подвижником, неистово верящим в католического господа, однако не допущенным бесчестными интригами к своей вдохновенной миссии.

На самом деле ни о какой вере не могло быть речи. Чтобы жить в согласии с миром, приходилось соблюдать декорум. Однако, если судить по тысячам первичных и вторичных источников, оставшихся после Вольты, его вполне можно назвать атеистом.

Третьей легенды при жизни Вольты еще не было. Араго уже начал в Париже писать биографии великих естествоиспытателей, Вольта надеялся попасть в этот список (и его ожидания оправдались), но что мог сказать француз, тогда еще мальчишка по сравнению с седовласым метром. Ведь способный француз-ученый даже не был в Италии, не говорил по-итальянски, не знал коллег Вольты по итальянским университетам.

Араго видел Вольту мимоходом, в чрезвычайных обстоятельствах и судил об одном из персонажей своей серии по чужим отзывам, хотя они были современника. Как и следовало ожидать, Вольта оказался благополучным академиком, приличным человеком и баловнем судьбы, удивительно похожим на столь же достойных профессоров.

Самая расхожая версия изображает Вольту изобретателем рядом с его якобы главным детищем — вольтовым столбом. И жизнь ученого соответственно делится на три четких этапа: до столба, во время его создания и после столба.

Но ведь столб — изобретение для Вольты совершенно побочное. Ученый занялся им из чисто научного интереса, увлеченный открытием болонца Гальвани. Популяризирую великое достижение ученого из соседнего города, Вольта совершенно бескорыстно начал разбираться в причинах «электрических» конвульсий препарированных лягушачьих телец и, к своему глубокому изумлению, увидел, что мнение Гальвани, специалиста-медика, но совсем не физика, совершенно ошибочно.

Всю жизнь Вольту волновали и даже мучили совершенно другие вопросы, но добросовестный ученый не мог не пролить свет там, где он был нужен. Вот почему столб — всего лишь плод научной добросовестности Вольты. Кстати, вольтов столб принес Вольте не только славу, но и неприятности. Пришлось перенести немало нападок, вызванных нелепым стечением обстоятельств. Мало того, Вольта упустил свои находки, он не довел до конца своих исследований.

Но самая, пожалуй, убедительная версия изображает Вольту человеком, мужественно несущим крест, выпавший на его долю. Даже не один, а целых семь, которые он был обязан нести по жизни ради предков и потомков, ради своих близких и ради людей вообще, всех в целом.

Если распутать все хитросплетения биографии Вольты, то возникнет еще одна волнующая легенда под названием «драма Вольты». Обреченный в детстве на гибель, он выжил и прожил долго. Человек знатного происхождения, он всю жизнь трудился, чтобы прокормить себя и своих близких. Самоучка без диплома, он ухитрился стать и почти сорок лет проработал одним из ведущих профессоров старинного европейского университета, Его поддерживали и поощряли иностранцы, а соотечественники, хотя далеко не все, преследовали.

Человек страстный и увлекающийся, он был вынужден в корне переделать свой характер, успешно демонстрируя невозмутимость и объективность. Прирожденный семьянин, человек ласковый и заботливый, которого любили коллеги, начальство и женщины, человек от природы и по воспитанию верный и работящий, он смог жениться только в сорок пять лет от роду, когда у других уже завелись внуки.

Но, может быть, самой большой правды о себе Вольта так никому и не сказал, потому что она была видна каждому. По никто еще не решился назвать Вольту «огнепоклонником», хотя вся его жизнь отдана пяти природным огням: небесным (северным сияниям и сполохам), атмосферным (молниям и зарницам), бьющим из земли (горючим болотным газам) и бушующим под землей (вулканическим). Он был неравнодушен к горению, но самым главным для Вольты был огонь электрический, который, по мнению ученого, царил во всех, без исключения, природных явлениях.

Вольта не обольщался, ибо познать про все огни все он, конечно, не смог. «Ars longa, vita brevis est!» — «Постигать искусство долго, а жизнь коротка». Все же кое-что ему удалось, и кто сможет, пусть сделает больше.

На веку Вольты обновлялись химия и медицина, бушевала Великая французская революция, цеховые подмастерья превращались в промышленных рабочих, становление североамериканских штатов шло параллельно феномену Наполеона, вознесенного гребнем революционной войны и низринутого в зените своего самовлюбленного деспотизма.

В этой жизни были радостные дни и месяцы, но отчего же в его речах слышится плохо скрываемое раздражение и даже нетерпимость? Почему в его голосе нет покоя и благодушия? Куда он летел, чего жаждал?

Или еще загадка: отчего Вольта отошел от активной деятельности в самом расцвете сил, в пятдесят пять лет, только взойдя на самую вершину успеха?

Вопросы встают один за другим: как ему удавалось безошибочно выбирать самую нужную, самую перспективную тематику исследований? Что подхлестывало и вдохновляло Вольту, долгие годы работавшего без перерыва? Как ему удавалось отстраняться от тревожных политических перипетий и общественных катаклизмов? Наконец, в чем разгадка еще одного секрета Вольты: почему он, патриот свободолюбивой Италии, безоговорочно принял Наполеона, армии которого оккупировали Апеннинский полуостров?

С учетом сложного исторического фона жизнь Вольты смотрится как драма. Кто же он, кого поочередно называли: дон, декурион, синьор, профессор, гражданин, граф, сенатор? Чего он хотел, чем вдохновлялся? Чему Вольта может научить нас, людей, живущих на два с половиной столетия позднее?

Глава первая (1745–1757). БЕСПРИЗОРНОЕ ДИТЯ ЛЮБВИ

Красавец Филиппа Вольта жертвует карьерой иезуита, похитив из монастыря 19-летнюю послушницу, дочь графа Инзаги. Четвертого сына Алессандро родители отдают кормилице, забывают в деревне почти на три года, а потом предоставляют самому себе. После смерти отца неразвитого, но способного семилетнего мальчика воспитывает дядя. Окунувшись в книги, Алессандро изнуряет себя занятиями.

Страна, разорванная на части.

Подмостками нашего драматического представления оказалась Западная Европа. Географическими очертаниями она удивительно похожа на согнувшегося человека, который будто выдирается из Евразийского материка. Этот силуэт с португальской тапочкой на испанской голове уткнулся носом в Гибралтар, на спине — Франция, а изящный сапожок Италии уложен непосредственно на воды Средиземного моря.

Довольно скоро после развала Римской империи Северную Италию, плодородную и густонаселенную низменность, со многими реками и озерами, захватило германское племя лангобардов, длинноволосых. Они дали области свое имя и царили в Ломбардии два века. Только в 774 году их разбили войска Карла Великого, после чего бывшие властители смешались с местным населением. Лангобарды принесли с собой ересь ариан, согласно которой Христа вроде бы никогда не существовало, а непознаваемый бог был один и не делился на троицу. Еще в IV веке папа запретил эту ересь, но она не исчезла вместе с лангобардами, а продолжала тлеть.

С одной стороны, немецкая кровь и тайная непокорность папе, с другой — до Ватикана подать рукой, так что волны истинной веры шквалами прокатывались по Ломбардии и Пьемонту, отражаясь от протестантской Швейцарии, окопавшейся на альпийских вершинах.

Города Ломбардской лиги рано разбогатели, превратившись в республики, а вместе с независимостью, опиравшейся на деньги, расцвели культура и наука. Там еще в XIII веке открылись университеты, обосновались гуманисты Возрождения. Самым крупным торговым и культурным городом Италии всегда был Милан, а Камо, расположенный от него в сорока километрах, превратился для горожан в альпийское дачное место, в источник шелка, цветов, вина и молока. Даже брынза получила название по здешней местности Бринца, где жмут пастухи — любители этого острого сорта сыра.

Но зачем нам вспоминать о далеких временах? Затем, что вихри людских миграций принесли в Италию старших Вольта, которые ассимилировались, но не совсем, ибо души их остались там, откуда они отправились в путь. Прибыли они, по-видимому, с Пиренейского полуострова, захватив в дорогу горячий прав, нетерпимость и религиозный фанатизм. Вот почему к Вольтам относились, как к незванным пришельцам, которые навязались потомкам латинян на голову, но упорно не хотели кончать, как все им подобные, то есть раствориться в местном субстрате. Что стоило изменить фамилию на Вольтини, Вольтелли или Вольтачини, но они не пожелали. А времена менялись, наконец-то стала единой Испания, с немалым запозданием тем же курсом пошла и Италия.

Герой нашего рассказа Вольта родился, жил и умер в Комо, чудесном маленьком городке в предгорье Альп. На западном склоне гор разместилось самое большое европейское озеро, Женевское, а комовское, одно из южных, претендует на огромную глубину, до полукилометра. Здесь роскошные леса, теплый воздух, цветущие луга, на севере сверкающие пики гор.

При разделе империи Карла Пятого в 1555 году герцогство Милан (и Комо вместе с ним) отошло испанцам, а при следующем переделе карты, в 1714 году, подпало под власть Австрии. Поразительно: чуть ли не лучшее по климату и плодородию место Италии почти никогда не принадлежало жителям полуострова!

Вот в сколь сложной политико-национальной атмосфере существовала семья Вольта, в которой было суждено появиться на свет маленькому Алессандро. Итало-германская национальная основа, полтора века испанского господства (со всеми вытекающими отсюда последствиями) и уже тридцать лет австрийской власти (тоже не бесследно прошедший).

Опять-таки: рядом на севере реформаторы из Швейцарии, близко на западе граница с французскими вольнодумцами, на юге рукой подать до Ватикана, с северо-востока приходит австро-немецкое рассудочное влияние, причем сама Австрийская империя еле сдерживает славянское давление с востока и турецкое — с юга.

Вполне уместно считать, что маленький Вольта вынырнул для жизни из бешено кипящего котла политических, национальных, религиозных и мировоззренческих страстей. Совершенно естественно, что все эти водовороты властными течениями тащили за собой щепки человеческих судеб, но Вольте повезло: его спас комовский закуток, где можно было отсидеться в любой шторм натурального или искусственного происхождения.

Комично, недоразумение с актом о рождении никак. Не могло повлиять на жизнь Вольты, разве только биографам немного попортило нервы из-за разногласий в бумагах. Сам же Алессандро и в зрелом возрасте имел беспечную манеру.

Счастье отступников.

Дело в том, что за дюжину лет до рождения Алессандро случилось немыслимое событие: дон иезуит добровольно снял фиолетовые чулки! Их тогда носили избранные, монсиньоры — высшие сановники и солидные ученые. У Филиппо они были в награду за особые невидимые заслуги перед церковью. Только держал он их в сундуке, поскольку величие его было тайным, ибо сражался он на тайном фронте, так как был заслуженным иезуитом.

Постороннему с первого взгляда отец младенца Алессандро казался человеком простым и веселым, а временами даже легкомысленным. А на самом деле Филиппо был настолько силен духом, крепок характером и себе на уме, что ничуть не страшился наживать себе врагов, если такова была цена за принятие и осуществление куда более ценных решений.

Было их четыре брата, родившихся у почтенного Джиовани, или же по-латыни — Иоаннеса. Тот в 1770 году женился на некой Анне Стампа, потом еще раз, на другой комовской красавице — Александре, которой он — почти старик — заморочил голову словами и делами. И к двум взрослым сыновьям Александру и Баптисте добавились Филипп и Антониус.

Поначалу было задумано, что первый сын станет мужем государственным, а второй — клерикальным. Однако сразу же превратить первенца в Александра Великого не удалось, а потому комовский стратег временно отступил. Вот почему третьего сына, самого желанного, повторно осчастливленный Иоаннес, который смолоду забил себе голову древними греками, назвал Филиппом по образу и подобию знаменитого македонского царя. Тому удалось-таки открыть своей сухопутной стране выход к морю после страшного разгрома, устроенного афинянам при Херонее.

Вот и Филиппо, сынок комовского книгочея и политика, должен был вывести фамилию в свет из Комо, ибо уж шесть поколений Вольтов сиднем сидели в этой глухомани, от чего мохом обросли. И еще должен был сынок по примеру тезки объявить войну «Персии» и родить «Александра Великого». Только вместо Персии подразумевались язычники, куда худшие, реформаторы церкви, протестанты и богоотступники.

И сына своего Иоаннес предназначал для «крестового похода». Отец мечтал о «подвигах», вроде тех, какими прославился великий инквизитор Торквемада, сжегший восемь тысяч затаившихся дьяволов и ведьм в человечьем обличье. Поскольку же инквизиция с тех времен ослабевала день за дном, было разумнее сориентировать Филиппа в новое, но не менее благородное воинство под команду тайного преемника святого Лойолы.

Мракобес Иоаннес добился-таки своего и искалечил жизнь и сыну, и внуку: Филипп стал иезуитом, Филипп родил Александра, а Александр стал великим, хоть и совсем по-иному, чем его македонский тезка.

Итак, было их четыре брата. Старший и младший служили церкви прямо, реализуя великие замыслы папаши, урожденный вторым не очень удался и кое-как перебивался в том же городе, а вот третий, Филиппо, заряженный, словно пушка, тщеславием и самопожертвованием ради великой идеи, устремился в далекий полет, как и планировалось. Он безошибочно приземлился в самом горячем месте, став отборным иезуитом и, тем самым, лучшим из лучших в религиозной гвардии.

Верой и правдой прослужил он в своем уникальном ведомстве одиннадцать лет, а это был срок нешуточный, ибо там механизм выслуги был отработан лучше некуда. Поначалу и Филиппо надменно отвечал робко спрашивавшим, кто ж такие иезуиты, исторической фразой tales quales, что означало «мы такие, как есть» или «сам видишь». Но со временем солдат тайного фронта остыл, загрустил и даже начал страдать, вспоминая о печальных плодах былой своей нетерпимости. А потом и вовсе неожиданно сплоховал самым роковым образом, видать, душа устала быть твердой. И конь о четырех ногах спотыкается, что уж говорить о добром молодце, но приключился с ним конфуз отменный, хотя никто об этом ни знать, ни предвидеть заранее был не в состоянии, даже сам Филиппо.

Как-то, посещая по делам один из ломбардских монастырей, несчастный заметил послушницу удивительной красоты. Маддалене было под двадцать (1714 г. рождения), светилась она ангельской чистотой, обещаниями неземного блаженства. Филиппо был сражен. Отдышавшись и сообразив, что обречен, тридцатилетний инспектор пошел навстречу неминуемой погибели, однако жертвовать собой и звездой своей души у него желания не было. Собрав все силы, он тщательно продумал, как устроить дело, чтоб победить, не сгинув бесследно.

Страсть затенила все барьеры. Он выкрал ее, бежал и тайно обвенчался. У них было два пути: погибнуть или выжить. Они хотели жить.

Второй шаг легче, надо предстать перед отцом. Графу Джузеппе Инзаги деваться было некуда. Он уже оплакал дочь, похоронившую себя заживо, а тут появился шанс. Можно было совершить то же менее болезненно, но он неплохо знал опрометчивую дочь, все же эти двое могли выплыть, хотя испить чашу придется до дна.

Как ни крути, они были отступниками и дезертирами. Она изменила богу, отказавшись от духовного ради плотского. Он предал там, где предательство исключено, а в таких случаях даже собирать религиозный трибунал было бы пустой проформой. Вот почему третий шаг, который надлежало сделать счастливому бедняге, был смертельно опасным.

«Compagnia di Gesu».[1]

Говорят, что Игнаций Лойола щедро потратил годы молодости на любовные утехи и военные упражнения, но потом, призадумавшись, обратился к богоугодным делам и тем спас свою душу. Из-под его заблудшей руки вылилась удивительная книга под названием «Духовные упражнения», и радостно пораженные проповедники всей душой вняли строкам, посвященным воззваниям во славу божьей матери. Не задержалась и награда: автора возвели в звание «рыцаря Иисуса Христа и девы Марии».

Но Игнаций и на том не успокоился. Собравшиеся во главе с ним в Риме десять его сторонников в 1538 году провозгласили актуальнейшую программу духовного совершенствования человечества, которая состояла всего из трех, но решающих видов деятельности: надобности в наставлении детей, обращении неверующих в лоно матери-церкви и защите веры от еретиков. Надо признать, что все эти три заповеди силами подвижников начали претворяться в жизнь чуть ли не образцово.

Папа Павел III вначале никак не мог решиться на поддержку энтузиастов, но года через два все же принял иезуитов под свое крыло, официально утвердив «Компанию Иисуса». И другой папа, Бенедикт XIV, тоже опасался «святых бойцов» из-за их крайностей, ибо они не стеснялись сами устраивать чудеса, открыто провозглашали проституцию богоугодным делом, сознательно лгали, притворялись, умалчивали, бесхитростно полагая народ скотом, который слопает все, что ни предложи.

Однако надобность в защитниках была столь остра, что иезуиты добились права исполнять функции религиозной гвардии, тем более что к обычным монашеским обетам послушания, целомудрия и нестяжательства они охотно добавили четвертый принцип — принцип безусловной верности папе. Это и была та уловка, на которую папа клюнул; в полном соответствии с уставом общества он стал выполнять в нем небольшие, но ответственные формальности, тем самым объявив себя иезуитом номер один.

Вот почему за первые двести лет существования союза папы наградили иезуитов множеством привилегий посредством издания сотен «апостольских посланий», из которых лишь малая часть была открыта для всех. Орден престола мгновенно вырос с шести десятков до многих тысяч.

По святой престол нуждался в воителях числом поболее, за ценой же можно было не стоять. И без того не было счета околоцерковным орденам, призванным пропагандировать веру, насильно вбивая ее в дурные головы и разжигая экзальтацию впечатлительных то ласками, то сказками. Бенедиктинцы, госпитальеры и тамплиеры, картезианцы и бернардинцы, францисканцы и «псы Господа» — доминиканцы.[2]

Структура ордена казалась неуязвимой, ибо не было средств противостоять тайному расползанию церковной опухоли. «Компания» отличалась изрядной эффективностью. Чтобы перестроить мир по своим действенным рецептам, следовало для примера создать экспериментальную страну. Испытательным полигоном стал Парагвай, подчиненный испанский короне.

Ко времени инцидента с Филиппе Вольтой парагвайский «святой мир» еще держался, образцово и с триумфом отпраздновал свое стодвацатипятилетие. Но все же после первой трети XVIII века хулители веры уже распоясались. Орден трещал по швам, новых членов набирать становилось все труднее, все нерешительнее шел навстречу папа, маринуя самые неотложные инициативы. Даже с такими проверенными ветеранами, как Вольта, начались нелады. Проницательные лидеры видели, что с корабля начинают убегать крысы, но старые решительные методы экзекуций уже не проходили, ибо рыбе не пристало рубить себе голову, когда она начала тухнуть.

Филиппо не мог добровольно выйти из братства, ибо устав запрещал. Можно было только быть изгнанным по велению генерала с репрессалиями, чтоб отбить охоту ослушания у новеньких. Само изгнание оформлялось по всей форме.

Много позже экзекуции жена дразнила мужа то «счастливчиком», то «котищем», то «тоненьким», ибо эти слова были созвучны с именем Филиппо. Но тогда «счастливчик» уповал на чудо, ибо был вынужден подать постыдный рапорт, предстать перед прокурорски настроенным собранием коллег и ждать причитающуюся ему полную меру.

По всей видимости, перспективный иезуит не бросил дела на самотек: он упал в ноги начальству и заверил, что всей душой за святое дело, но женщина подкосила. «Кто не с нами, тот против нас», но сомнений в бойцовских качествах жертвы не было, а поскользнуться никому не заказано. В черный список заносить фамилию Вольта не стали, но из белого вычеркнули. «За» было два довода: «честь» дочка графа все равно потеряла, а ссориться с влиятельными людьми было невыгодно. Словом, разрешение на тихую официальную свадьбу не замедлило. К тому же ослушник обязался пребывать в, своего рода, кабале, чтобы долг перед «братьями» выплатить если не самому, то детям. Так и был обречен Алессандро на служение ордену еще за десять лет до своего появления на свет, во искупление родительских ошибок. Впрочем, кто же может избежать платы по отцовским векселям?

После свадьбы с перерывом в два-три года начали появляться лучшие в мире цветы, ради которых Филиппе хотел жить и жить: сначала Иозеф, потом Иоанн, Луиджи, Алессандро, Клара, Марианна и Цецилия.

Первого сына супруги Вольта назвали в честь Филиппова дяди, второго по его отцу, еще двоих в честь братьев. Умысел тут был простой и временем проверенный: чтоб закрепили тезки друг друга перед богом и людьми, чтоб помогали друг другу и чтоб труднее было их из жизни вытолкнуть. С дочками вышло похуже: первая получила имя по отцовой тетке и прожила благополучно, выйдя замуж за графа, и еще двоих наградили святыми именами, что, однако, не принесло им долголетия — обе, в монахини отданные, протянули недолго.

А в 1745 году Маддалене шел тридцать первый год, на ее руках лежал чудо-крошка Сандрино, а за юбку цеплялся бутуз четырех лет и еще трех месяцев пяти дней, о чем мать помнила всегда, ибо жила только детишками. Имя у бутуза было латинизированное, Алоиз, но в обиходе звали просто Луиджи. Как и задумано было, станет Луиджи доброй опекой младшему на многие годы. А еще двум старшим отец приглядывал будущее, хоть рисовалось оно тускловато.

Холостяком Филиппо отличался смелостью и решительностью, а в ответе за семью стушевался. То ли прежние хозяева его припугнули, то ли слово им дал, то ли просто сам надломился из-за пережитого, только всех семерых пожертвовал он богу. Тем самым корень их рода оказался обреченным на вымирание, ибо церковным людям брак заказан. Непонятно, кто это выдумал, только «лучшие из лучших» покидали мир, не оставив потомства, будто без боя отдавали врагам-еретикам свои святые позиции. Все же двое из семи из тупика вывернулись, но тогда об этом и предполагать не приходилось.

Но при всем при этом клеймо отверженных смыть было непросто, хотя бы и не видимое неопытным глазом. Чтобы бедой не заразиться, люди по возможности избегали опасную семью, кроме самых умных. И то радость, что с дураками мало общались.

Люди, конечно, знали, что хозяин был одним из тех, кого весь мир ненавидел за елейные речи, фарисейские ужимки и лютые поступки. Конечно, о разжаловании из иезуитов весть разнеслась далеко, но у такого тертого пройдохи старые связи вряд ли оборвались. Знакомые старались держаться от семьи Вольты как можно дальше, к тому же никому из людей не по нраву отклонения от нормально существующего порядка, даже если речь шла о нормах изуверских и всеми отвергаемых.

Вот почему вся жизнь ломбардских «ангелочков» уходила на молчаливое оправдание. Они кротко и беспрестанно демонстрировали чрезвычайно высокую мораль, но и это не всегда помогало: на детей все же пала, да и не могла не пасть, черная тень родительского греха. Даже в конце века, когда для сближения выпал весьма удобный повод, братья Маддалены так и не пожелали знаться с ее детьми. Графская семья Инзаги вычеркнула имя грешницы из сердец и из памяти, ибо такой грех ее был из числа вечных.

И угодил малыш Сандрино[3] в самое пекло. Что там ошибка в метриках — сам воздух вокруг настоялся застарелыми религиозными страстями. Их невидимый и телесно неощутимый накал стал причиной реального ущерба, нанесенного маленькому Вольте…

Маленький дикарь.

Малыша отдали к «балье» (кормилице) в деревню Брунате. Чудесные рощи, свежий воздух, с утеса, который взметнулся высоко над озером, видны далекие дивные ландшафты. Дороги непроезжие, а из Комо всего с час идти по уединенной дорожке. Место райское, кормилица здоровая и чистоплотная. Чего еще надо?

Малыш, становился длинноногим, глаза карие, живой, добрый и чуткий. Собой хорош, «Quel parde, tal figlio» — «Каков отец, таков и сын». Сандрино рос на глазах крестьян, людей незлых, но занятых. Мальчик то засмеется, то над чем-то задумается.

Но Лизавете Педралио особо цацкаться с чужим было некогда: накормит, выставит люльку в сад, при случае сменит пеленки, а там за своих, да и хозяйство кому ж вести? Слов нет, дитя любви казалось на диво славным. В голове бальи иногда появлялись туманные ощущения на тему о пестуемом младенце, но ее дело кормить, а не погремушками трясти.

Когда через тридцать (!) месяцев счастливые родители явились за дитяткой, он оказался крепким и шустрым. Даже ходил, но не говорил. Только малыш не горевал. Несмышленыш. Это его и спасло. Потому что и дома ни у кого до него времени не было.

Первое слово мальчик произнес как-то за обеденным столом, когда ему дали вареное яйцо, и слово это оказалось «чиара», «яичный белок». Слово «мама» он выговорил года в четыре, а нормально начал говорить только к семи годам.

Окружающие считали Сандро дебилом, хотя родителей не огорчали из вежливости, Если в те годы кому сказать, что перед ними будущий великий ученый, рассмеялись бы в лицо. А малыш учился читать по книге уже умершего Дефо про Робинзона и Пятницу.

Собой мальчик был хорош. Как губка, впитывал он пищу, запахи, звуки, волны тепла и света, улавливая, сортируя и раскладывая информацию по невидимым полочкам в голове.

Все же Сандро недополучил слишком многого. Этот лишенец с хорошей наследственностью одичал почти как Маугли в лесу. Жить надо было в обществе, но общество не дало мальчику тех сведений, которые необходимы, и в то время, когда нужно.

Мальчика предоставили самому себе и улице. Всегда в компании сорванцов. Из семейного дома в Кампоре на близко расположенную дачу, к дяде в Граведону. Или на соседние усадьбы, на виллы благородных Рейна, Рива, Джовьо, Цигалини, Мугаска. В конце концов, все эти семейства породнились, образовав комовский клан, похожий на сросшиеся деревья.

Нечего и говорить, что поля, леса и горы исхожены вдоль и поперек. Хорошо плавал, закален и неприхотлив. Но слова «культура» и «цивилизация» говорили о чем-то чужом. Всю жизнь Вольта будет компенсировать недостаток сведений о большом мире, лететь, как бабочка на огонь, и обжигать крылья. Недоумевать, когда встретит грязь за чистой оболочкой. Удивляться двуличию. Поражаться суете на пустом месте. В обществе есть свои правила, уловки, хитрости. Простофиля Вольта не научился им с детства. Это и был самый большой его недостаток.

Зато на всю жизнь он сохранил любовь к воздуху, полям и ходьбе. Лучше простых макарон для него пищи не было. Однако медицина и врачи оставались не для него. Даже через много лет в его доме самые веселые шутки и самые ядовитые насмешки звучали по поводу ошибок медиков.

И жену, Терезу Перегрини, он заразил скепсисом. Когда она выздоровела после тяжелейшей болезни, домашний врач с гордостью за пациентку и себя демонстрировал всем и каждому прописанный набор облаток и склянок с лекарствами, которые, как было принято, сохранялись навсегда. И что же? Ни один пузырек даже не был раскупорен!

Перелом и пробуждение.

В 1752 году, прожив чуть меньше пятидесяти лет, умер отец — Филиппе Мария Вольта. Все знавшие его в голос твердили: он был слишком щедр, он растранжирил свою часть наследства, он не оставил бедной жене ничего ценного, кроме семерых детей от семнадцати до года!

Маддалена знала его куда лучше, хотела рыдать, но сил не было. Ей всего тридцать восемь, надо чем-то жить и кормить своих цыплят. На семейном совете Вольта решили, чтобы вдова с тремя маленькими дочками и младшим сыном Алессандро переехала из Кампоры в Комо, к соборному канонику Александру, брату Филиппе и дяде Сандрино.

Троих старших мальчиков принял дядя Антониус, архидьякон. Когда пришел час выбирать жизненный путь, вся троица прислушалась к неумолчным доводам тетки и пошла служить в церковь. Довольно быстро двое вошли в соборный совет, их жизнь вполне устоялась, и они здравствовали многие годы. А еще один стал проповедником.

Дядя Александр вплотную взялся за семилетнего Сандрино: много латыни, история, арифметика. Из дома никуда, всегда на глазах, на смену счастливому бездумному существованию пришел культ духовного развития. Заучивались и доводились до автоматизма правила поведения за столом, в семье, с чужими. Манеры. Умение думать, ярко выражать мысли и скрывать свои чувства.

Плоды воспитания не заставили себя ждать. К удивлению родных, мальчик будто переродился: в нем проснулось остроумие, он блестяще импровизировал, отлично понимал абстрактные мысли и сущность научных работ. Временами Сандро буквально взрывался эмоциями, талантливо подражал другим, умело акцентируя то смешное, то глубокомысленное. Даже мать качала головой: так мало им занимался отец и так много дал своему отроку заочно.

Оба Александра, старый и малый, симпатизировали друг другу, и дядя поклялся прочно поставить племянника на ноги. Видно было, что Сандро тяготеет к литературе и наукам, а потому в доме книги стали появляться еще чаще, чем раньше. Тут мальчику отказа не было.

Когда ум просыпается, человек из мира ощущений попадает совсем в другой мир, мир мыслей, невидимый, но не менее реальный, к тому же куда более глубокий и многомерный. Так и Алессандро вроде бы в доме, на глазах, но душа парит где-то далеко.

Бесследно не проходит ничто, и Сандро вспомнил (а что еще ему вспоминать?), как муж кормилицы строил красивые домики из стеклянных трубочек. Мальчик снова проторил дорожку к Брунате и ходил туда часто, помогая сооружать термометры и барометры, которыми умелый бальо подрабатывал, выполняя заказы любителей. А мальчик работал руками, а потом наполнял голову сказочно интересными фактами об умельцах, придумавших такие чудеса.

Мальчик размечтался пойти по стопам Торричелли и Паскаля, но все же раздумал. Оба ученых, как сговорившись, умерли в 39 лет от роду! А потом (Сандро похолодел от ужаса, прочитав другие книги) умер от чумы Рафаэле Маджотти, тоже занявшийся барометрами, и его труп сожгли вместе с бумагами. И Вольта расхотел заниматься механикой.

Мастер из Брунате сам делал шкалу, гнул и крепил детали, размечал реперные точки, гравировал надписи и символы. Ртуть он получал из Тосканы, трубки — из Венеции.

А Вольта помогал, о чем позднее никогда не жалел. Голова может не понять и забыть, а руки помнят вечно, если научатся. И еще шестьдесят лет (так уж сложится его жизнь) Вольта будет работать с барометрами и думать о них. В конце концов, он узнает о них абсолютно все, что можно.

Кратценштейн.

Об этом немце Вольта услышал еще мальчиком, в год трагедии с Рихманом (1752). Их пути не пересеклись, но шли параллельно полвека. Обоих коснулись, но в разной степени, могучие потоки науки того времени: миграция ученых Европы в Россию и животное электричество. Старший был своего рода предтечей.

Кратценштейн (1723–1795) в гренадеры не годился — ростом мал (164 см), в пасторы тоже (нос длинноват, горяч немного), беден (шестой ребенок в семье). Предан богу, для того и назвали Кристианом Готлибом.[4] Он должен был стать тружеником.

Зато крепок — из рода каменотесов. Отец Томас подался в учителя, попал в бакалавры, жил в Вернигероде на земле князей Штольбергов. И Кристиан тяготел к наукам. Пытлив, почтителен, больше слушал других, чем себя, а с такими установками в жизни не пробиться. Оттого нуждался в руководстве.

С отличием закончив школу, 19-летний юноша переехал в Галле, небольшой, но славный саксонский городишко. 11 церквей, лучший для тех лет германский университет, ботанический сад, книжный пресс. На медицинском факультете тогда преподавали известные ученые Вольф и Юнкер.

Профессора верили в преформизм, они заразили юного студента желанием выявить у человека такие же способности регенерации органов, как у гидр.

Но сначала Кратценштейн получил медаль (1744) от Академии Бордо, объяснив подъем водяных паров в более легком воздухе за счет сферической формы пузырьков (диаметром 1/12 волоса) с очень тонкой стенкой (1/40 волоса) и пустотой внутри. Именно так полагали знаменитые Мушенбрек, Вольф и его непосредственный наставник профессор Крюгер, а Кратценштейн с любовью развивал идеи авторитетов. Кстати, для равновесия истин вторую медаль мудрые бордосцы дали за труд обратного содержания (теплый воздух тянет вверх прилипший пар).

Профессор Гофман поразил студента трактатом «Власть дьявола над организмами, обнаруженная методами физики». Крюгер прославился нестандартными тезисами о способности животных к суждениям, но не к мышлению. А Кратценштейн надумал действовать непосредственно на жизненную силу, «аниму», чтобы ускорить ее проход по телесным полостям и каналам. В 1744–1745 годах, вооружившись теориями о сущности жизни и электричества, машинами трения и лейденскими банками, он взялся напрямую лечить людей, что и было первым шагом электротерапии. «Полнокровие есть мать большинства болезней» — так учил еще Шталь. Чтобы сжечь лишек, рассуждал Кратценштейн, можно потеть, но это хлопотно, или пускать кровь, но это ужасно. Лучше бы заряжать людей электричеством.

И точно. У заряженных людей пульс учащался, кровь по жилам бежала быстрее, человек даже уставал, будто хорошо потрудился. У пациентов проходила бессонница, разжижалась кровь, улучшалось настроение и возрастала активность. Уверенно излечивались истерии, подагры, застои крови. У одной женщины электризация за четверть часа сняла контрактуру мизинца. Массаж же занял бы не менее полугода.

Этот мизинец и открыл Кратценштейну двери в историю науки. Электрический бум захватил многих, врачи получили панацею в руки, казалось, до воскрешения мертвых оставался почти шаг. Попозже к этому приложат руки Гальвани и Вольта, а пока сам великий Галлер «оживлял» трупы собак, ударяя разрядами, как дрессировщик кнутом. Галлер встречался с Кратценштейном, но контакт не удался, их теоретические предпосылки разнились, они разошлись полюбовно.

После избрания в Академию Леопольдина-Цезарина способного двадцатипятилетнего ученого пригласили в Россию. С этого началась сложная жизнь, богатая и радостями и огорчениями. Кратценштейна вербовал лейпцигский астроном Гейнзиус, назвавшийся внештатным профессором и штатным помощником первого астронома Императорской Академии наук в Санкт-Петербурге.

Летом 1748 года новичок уже в Петербурге. По условиям контракта за подписью президента академии графа Кирилла Разумовского механикусу физико-математического класса и члену-корреспонденту дали 600 рублей в год, комнаты, дрова и свечи, на переезд 200, а служить не менее как пять лет, и честно. Академическая канцелярия руками ее правителя Шумахера добавила к содержанию еще 10 процентов, но чтоб присягнул. Отчего ж нет, можно! И небезвыгодно, тем более что природным адъюнктам давали по 360. Правда, иноземным профессорам платили 1200.

Жизнь была сытой, но нервной; в академии не затихала борьба русской и немецкой партий. Но Кратценштейн слов не любил, он занялся службой.

В 1750 году академия позволила Кратценштейну заняться хронометрами, к теории обязательно практикой, и чтоб недороги были.

Электричества Кратценштейн не трогал, хотя его патрон Рихман им занимался вовсю. В 1752 году он сделал «громовую машину», когда начался ажиотаж с громоотводами — «Санкт-Петербургские ведомости» напечатали про изобретение Франклина. Рихман и Ломоносов тотчас приступили к опытам, стоившим жизни первому из них. «Прибывший медицины и философии доктор X. Г. Кратценштейн, — так вспоминал Ломоносов трагический день, — растер тело ученого унгарской водкой, отворил кровь, дул ему в рот, зажав ноздри, чтоб тем дыхание привести в движение. Вздохнув, признал смерть». Картина мертвого Рихмана ужасала: беднягу уложило на месте страшной силой, от линейки с нитяным отвесом молния ударила в лоб, разряд вышел через пальцы ног, башмак изодран, даже не прожжен.

После гибели Рихмана Кратценштейн заскучал по дому. Близких душевных людей у него в России не было. А сблизиться с Ломоносовым он не смог.

Ломоносов критиковал Кратценштейна за поддержку Ньютоновых идей о спектре, добавляя, что все же не враг сему ученому, хоть и думает по-иному. Тут подвернулась вскоре научная поездка на север к земле Архангелов, в Лапландию, через Норвегию (там 20 миль до Дании) с возвратом по Балтике. Контракт истекал, нового не надо, вояж не удался, и осенью 1753 года Кратценштейн уже профессор экспериментальной физики университета в Копенгагене. Здесь он и скончается, но не скоро, через целых 42 года. Главным памятником Кратценштейну навсегда остались его опыты с лечением посредством электричества. И еще то, что знакомство с его трактатами стало первой ступенькой на пути становления Вольты-электрика. Впрочем, до этого оставалось еще много времени.

Ствол, который пророс сквозь века.

Пришел час, когда мальчика познакомили с главным делом фамилии. Речь шла о генеалогическом древе рода Вольта.

Корнями своими оно уходило в легенды. В миланском крае (стране Ларио) когда-то жили лары, добрые души предков, а ларвам, душам злым, насылавшим страшные сны, болезни и сумасшествие, сюда входа не было. Так что местность считалась целебной.

Может быть, поэтому согласно преданию здесь в глубокой древности обосновалось чудовище Болтам, оно пугало земледельцев диким ревом. Из пасти вылетали все сжигавшие молнии. До сих пор ломбардцы шутят, что раскаленные предки завещали им хороший цвет лица и великого электрика Вольту!

Немного определеннее можно было говорить о Катарине Вольта, которая в начале XV века правила Кипром и считалась невестой Джакомо Лузиньяна, одного из правителей республики Венеции. Еще полоса безвестности — и вот семейная нить выныривала из людского месива в 1500 году, когда некий Занино Вольтус, разбогатевший торговец из Венеции, присмотрел себе деревушку под названием Ловено в ломбардском приходе Менаджио.

Родоначальника фамилии даже в официальных бумагах звали «плебей-меняла». Меняла — это даже почетно, поскольку банкиры, финансовые посредники и кассодержатели цементировали буйную ватагу купцов и матросов, кормивших Венецию. В слове «плебей» еще не заключалось того унизительного оттенка, который пришел со временем. В Венеции, как и в Древнем Риме, так величали пришельцев, поселившихся в городе позже аборигенов-«патрициев». Новички уступали старожилам в богатстве, а потому считались сортом пониже. Занино наверняка был ловкачом, ибо в те бурные годы сгинуть было легче легкого, а он даже всплыл в бурном человеческом море, закаленный венецианскими торговыми «штормами».

Перенос главных торговых путей в Атлантику доставил много хлопот предприимчивым людям, но они выжили, ибо нашли не менее прибыльное дело, чем прежняя посредническая торговля товарами Востока. Оружие, шелк, стекло — вот чем вторично прославилась Венеция. Одной из главных ценностей стал производимый бисер.

Венецианский капитал рос, несмотря ни на что, а предприимчивые Вольтусы не спали на ходу. В Нюрнберге открылся склад бисера. Во владения Венеции влились Равенна, Падуя, Верона и Брешия. А там рукой подать до Милана, причем одно время даже бюджет Ломбардии и Венеции был общим. Совершенно естественно, что богатые люди смотрели на миланские края как на дачные местности, удаленные от горячих торговых сражений. Так Вольтус осел в Ловено, поселив там своих домочадцев.

Только начавшись, род едва не угас, ибо у Занино родился лишь один сын по имени Мартинус, в зрелом возрасте получивший прозвище Порядочный. У того сыновей стало четверо, но нам интересен лишь один из них, благородный Иоаннес, которому судьба отвела роль прапрапрадеда нашего Вольты. Он женился на Доротее де Кампакис из Комо, которая принесла пятерых отпрысков, причем самый счастливый жребий выпал дочке Марте: ей достался в мужья сам Порта из Неаполя!

Брат Марты, благородный и великолепный Мартинус, знаменит лишь тем, что женился на комовской патрицианке Лукреции Паравичини, которая завещала единственному сыну Занино наследственное и полученное в приданое имение.

У Занино-второго родились трое, причем Иозефу пришлось надеяться только на себя, ибо его брат Гаспар сразу отказался участвовать в «крысиных бегах», а сестра, донна Маргарита, ушла в чужую семью, как и положено женщине. Иозеф-прадед перебрался в Комо, здесь удачно торговал, прослыв человеком прозорливым и мудрым. Его избрали декурионом, и он передал наследникам как звание, так и недвижимость, прикупленную в Понзате: большой новый дом и еще дом поменьше в деревушке Кампаро близ Камнаго, где родился и жил великий правнук.

Иозеф женился на Камилле де Куртис, и она принесла мужу благородного Иоаннеса и донну Клару. Иоаннес, о котором речь уже была, оказался дедом прославившегося Сандрино. Добавим только, что 19 сентября 1691 года магистрат города присвоил этому напористому гражданину титул нобиля, то есть человека благородного, признанного отныне патрицием, а потому имевшего право вывесить герб семьи на воротах своей усадьбы.

Деда малыш не застал в живых, но дяди и старшие братья считали долгом просвещать смышленого малыша. Перебирая старые пергаменты, Сандро видел, что попал на девятый этаж семейного древа, причем этаж самый людный, ибо мать родила семерых. Трижды могло надломиться генеалогическое древо, когда без подстраховки держалось на одной мужской веточке, а теперь злосчастная судьба вновь готовила удар. Только Александр мог продолжить род, ибо трое старших лишились этой чести как служители бога. Таков был второй тяжкий крест, наследие его отца.

Еще один старый фамильный дом.

Если из Милана выехать на север, то через час хорошая дорога приведет в Монцу, где можно посидеть в остерии, еще через два часа покажется южный торец Комо. Триста лет назад в городке набиралось не больше трехсот домов, дом семьи Вольта считался одним из лучших.

Каменное двухэтажное палаццо с претенциозным названием Порта-Нуове («Новые Ворота») размещалось почти при въезде в город слева. Здание в полсотню окон изгибалось буквой П, перекладиной этой архитектурной извилины служил нарядный красный фасад, который гордо смотрел на городской собор, высившийся напротив в ста метрах на открытом месте.

Две ножки дома замыкались солидной оградой, за которой виднелся небольшой сад с немногими хозяйственными постройками. Если выйти со двора, то, миновав два соседних дома, можно увидеть в глубине квартала скромную церквушку Санто-Донино, где младенца крестили.

Северный торец города упирается в озеро Лаго ди Комо, а на полпути к нему, примерно через восемь домов, на глубинной улочке высится школа, где Вольта будет преподавать. Рядом церковь, где служили иезуиты.

Старый дом ненамного пережил своего владельца. Еще до Вольты эта постройка простояла два с лишним века, и за ветхостью ее снесли, назвав улицу именем ученого и присвоив дому-преемнику номер 10.

Город и озеро смыкались на площади, которая сейчас носит имя Кавура, хотя при Вольте религиозные горожане не потерпели бы такой профанации: ведь генерал был сардинцем и, хотя прославился в битвах за объединение Италии, закрывал монастыри! Впрочем, это имя появилось лишь через век.

Улицу окаймляли добротные пятиэтажные дома, а в мощеную площадь полукругом врезался заливчик, отделенный от озера двумя нарядными беседками, между которыми свободно проплывали по две барки рядом. По широкой ленте набережной гуляли толпами, с нее легко впрыгивали в лодку или поднимались по съемным мосткам, закинутым на борт суденышка. Уровень гранитной дорожки без парапета чуть превышал зеркало воды, а потому причалы не требовались, а уличные мальчишки ныряли в воду, обрызгивая приличных горожан. При сильных ветрах площадь чуть заливало, ибо вода переплескивалась через бортик, но непогода шалила нечасто и мало кого пугала.

Удобный маленький портик для прогулочных и транспортных лодок трудился круглосуточно, поэтому здесь всегда можно было найти кусок хлеба, сыр, лук и вино. Во многие пригородные местечки добирались и завозили продукты только по воде, поэтому лодочники считались особой влиятельной кастой городских тружеников.

Еще интереснее проходили воскресные шествия на заутреню. Двигаясь в толпе хорошо одетых горожан, Сандро видел на портале перед фронтоном собора две неумело вырубленные скульптуры. Народ особенно гордился их почтенным возрастом: многовековые пыль и грязь настолько впитались в грубый камень, что серая короста без лишних слов свидетельствовала как о древности собора, так и города, такой собор имеющего.

Фигуры изображали двух Плиниев, дядю и племянника, которых считали уроженцами Комо, хотя и веронцы высказывали подобные притязания. Великого Кая Секунда Старшего издавна называли «славой древней Этрурии», «vetus fama Etruriae est». Особенно впечатлял трагический финал: он задохнулся в дыму Везувия при извержении 79 года.

По поводу того, зачем Плиний попал в опасное место, мнения расходились. Словно копируя монахов из ордена кордильеров, прославившихся долгой сварой по поводу того, узкий или широкий капюшон следует им носить, комонцы тоже раскололись на дне партии. Одни, «тупые», полагали причиной бесплодную любознательность ученого, зато другие, «острые», утверждали, что сенатор, флотоводец и вельможа погиб на боевом посту, руководя спасением горожан из гибнущих Помпеи и Геркуланума.

Как во всяком приличном доме, в Порта-Нуове нашлась Плиниева «Естественная история», хотя и не все 37 томов. Мальчик, жадно учившийся латыни, просматривал фолианты до тех пор, пока не понял главного: в них речь шла про камни, травы и животных, мерцание звезд на небесах.

Очень уж актуального там вроде бы не было, но читались старые полусказки-полубыли с интересом: как Ромул пользовался молоком на жертвоприношениях, как Ганнибал отпаивал вином утомленных лошадей, как вкусен сильфиум, уступавший лишь трюфелям и шампиньонам. Этим древним растением, кстати, лечили почти все хвори (облысение, геморрой, судороги, желтуху, язвы и насморк), в чем, слава богу, Сандро еще не нуждался.

У Плиния маленького Вольту привлекали вовсе не медицинские советы, не рассуждения о былых событиях и не описания растений. В этой писанине мальчик искал и не находил ощутимой основы. Конечно, энциклопедия по своей сути есть сборник разных сведений, но мозг тонул в частностях, не находя главного стержня, на котором держатся детали. Мальчик не хотел лгать себе и друзьям, что прочел Плиния, ибо прочесть означало понять, но осознать, гранями какого общего служат многочисленные отдельности, он не мог.

Но ведь была же какая-то основа, еще таинственная для разума, или вся эта куча фактов была хаосом? Мальчик еще не знал, но чувствовал, что факты пропитывались духом времени, за сведениями высится идеология века, культ разума и знаний, цементирующих разное воедино.

Помочь могло только образование, о котором вздыхали взрослые. Помочь могли только вопросы, книги и размышления, к которым пристрастился ребенок.

Вообще-то никто из родных не умывал руки, воспитанием Сандро занимались все кому не лень. Воспитательным «генералом» оказался дядя. Мальчика никогда не звали «маммоло», маменькиным сынком, но Маддалена многому научила сына, и, прежде всего, умению чувствовать мелодию и ритм, понимать благозвучие рифмы.

В 1760 году, с десятилетним опозданием, Сандро услышал о смерти удивительного музыканта по имени Бах. Его хоралы и псалмы, полифония и контрапункты завораживали, растроганные прихожане плакали и задумывались о вечности. Даже божественный римлянин Джованни Палестрина временами казался послабее холодновато-рассудочного Иоганна Себастьяна, мелодии которого пришли с австрийскими завоевателями.

Немного мешала «всеядность» мальчика. Ему нравилось все, что касалось духа: и бессодержательные, но звучные формы, и глубокие, но невыразительно сформулированные идеи. Он словно застрял, не в силах отказаться от одного богатства ради другого, между точным естественнонаучным и куда более расплывчатым гуманитарным восприятием окружающего.

Когда Александру исполнилось десять лет, в доме появился том Дидро, того самого, что учился в школе иезуитов, а потом стал атеистом. Он вслух называл себя галликанцем, сторонником королей, которым церковь может помогать, но не властвовать. Ибо внутри государства не может быть другого государства.

Семья Вольта верно служила церкви, а потому здесь весьма одобряли строгие меры французов, которые, несмотря на врожденное легкомыслие, все же упекли в 1749 году богохульника в Венсенский замок. Хотя и ненадолго, потому что покровители хлопотали за Дидро, но порицание святых отцов в пасквиле «Письма для слепых» было отмщено.

Уж четыре года, как Дидро с друзьями выпустили в свет первый том энциклопедии, труда хоть и прелюбопытнейшего, но насквозь пропитанного бунтарским духом. Ни ортодоксии, ни скепсиса, — так хотели авторы — чтоб не утратить позитивного курса, но как возмущало доктринеров неприятие шаблонов!

Само собой, что мальчик проштудировал, хотя и не сразу, и первый, и все 35 томов «Толкового словаря наук, искусств и ремесел, составленного обществом писателей, отредактированного и опубликованного г-ном Дидро, членом Прусской академии наук и искусств, а в математической части — г-ном Д\'Аламбером, членом Парижской и Прусской академий наук и Лондонского Королевского общества».

Тома появлялись один за другим в течение тридцати лет. Вольта вырос вместе с энциклопедией, он был ее ровесником. Ведь как раз в 1745 году Ле Бретон задумал выпускать «Всеобщий словарь ремесел и наук»! А потом Вольта и французский словарь зрели и, наконец, начали себя являть миру, хоть и в разной форме.

Почему же состоялась энциклопедическая «авантюра»? Помогло бессилие власти, недостаток запретов или активность бунтарей? Нет, вся Европа жаждала продолжения энциклопедического спектакля: одни свистели, другие кричали «браво», но всем было интересно. Потому что верхи зарвались в своей безнаказанности, потому что общество задыхалось, потому что французские дела превратились в нескончаемую цепь скандалов.

«Надо изменить способ мышления нации, — взывал к читателям Дидро. — Этот труд, несомненно, произведет в умах революцию, и я надеюсь, что тиранам, угнетателям, фанатикам и вообще людям нетерпимым от этого не поздоровится».

Вот почему чисто справочное издание, которое планировалась как светское дополнение к иезуитскому «Словарю Троицы», которое задумывалось заурядной, чуть расширенной копией английского словаря Чемберса, вдруг выросло в Книгу Откровений. Оракулы указывали исход, он мало кому нравился, но свет знаний успокаивал, ибо опасности стали видны.

…Нет, в Комо было куда спокойнее. Здесь царило если не единомыслие, то все же единство поведения. Кто ж будет возражать против того, чтоб шелковичные черви множились, а виноградные лозы впитывали соки? Ведь шелком и вином жил не только город, вся провинция, а слова, бумажные рассуждения — чисто французское бесплодное занятие.

Кто бы мог подумать, что эта говорильня определит жизнь мира на века вперед? Что французское словоизвержение необратимо деформирует старый мир? Невидимая машина разрушения уже начала работать, часовой механизм запустили, и он начал отстукивать мгновения, оставшиеся до взрыва. Исторические потрясения казались неизбежными.

А Вольта будто жил на пороховой бочке, он сроднился с неведомо откуда прилетевшими предреволюционными ветрами, он готовился взлететь вместе с ними, раз уж нельзя было миновать приключений. Вот только крылья еще не отросли. Да и планировать по ветру было недосуг, у мальчика уже намечался собственный маршрут. Буря может помешать полету, но если появляется цель, ее нужно достигнуть.

Наука, усвоенная с молоком кормилицы.

Мальчик заметно взрослел. Казалось, что события ускорялись, темп жизни вырос, но всего лишь вырастала сфера его интересов. Была простая, реальная, единая природа и Сандро внутри. А теперь пространство расширилось и расщепилось на оболочки, одна в другой: он сам, родные, комовцы, Италия, чужестранцы… Веселое сегодня расслоилось еще на вчера и завтра. И во всех зонах что-то происходило.

Первого ноября 1755 года погибли, не успев осознать случившегося, 60 тысяч лиссабонцев. «Спешите созерцать ужасные руины, обломки, горький прах, виденья злой кончины, истерзанных детей и женщин без числа, разбитым мрамором сраженные тела, — дрожащим голосом читала мать, а Сандро плакал и вновь вслушивался во французские рифмы Вольтера и их перевод. — Посмеете ль сказать, скорбя о жертвах сами: их смерть предрешена грехами? Грудных детей в чем грех и в чем вина, коль на груди родной им смерть предрешена?»

И мальчик поклялся разгадать тайну землетрясений, чтоб отвращать их внезапные гибельные удары. Уличный мальчишка много раз видел, как сила торжествует над слабостью. Остановить зло могла только другая, встречная сила, которую рождало сострадание. И на этот раз слепой Природе могли противостоять только Знание и Умение.

В том же году умер великий философ Франции Монтескье. Увидев некрологи в газетах, Алессандро повнимательнее просмотрел «Персидские письма», где власть милостивого монарха объявлялась той же тиранией, но подслащенной лестью сочинителей. Мальчик даже засмеялся: ведь кнут создан, чтоб подгонять, вот и владыка не может быть добрым.

В другой книге причинами величия римлян гасконский граф видел гражданские добродетели и любовь к свободе, утрата которых привела к упадку империи. Еще интереснее показались мысли о влиянии климата на жизнь людей; энциклопедисты их критиковали, но до чего интересно смотрелась географическая карта через очки Монтескье!

Скудость Аттики греки компенсировали развитием духа — да здравствует нищета! Изобилие природы развратило персов и только тираны могли принудить их к работе в краях, где персики и орехи сыплются с деревьев. Идеи о нирване порождены расслабляющим действием индийской жары, лучше умереть заживо. Чтоб выжить, северянам приходится жить активно, а демократия нужна не для подгонки, а справедливого деления.

После Монтескье в руках подростка появился Кант с его теорией неба, но книгу пришлось отложить на лучшие времена. Много времени ушло на Монтеверди, уж сто лет как почившего, однако его мастерские инструментовки и смелые сочетания звуков привлекали в оперу многих любителей. Ведь Пери и Каччини с их песнями и речитативами совсем устарели, а Рамо и Моцарт еще не обновили репертуара театров. Но, помимо событий в мире культуры, на глазах сперва ребенка, затем подростка совершалось еще много иных.

В 1740 году скончался австрийский император Карл VI, за неимением сына оставивший необъятные земли дочери Марии-Терезии, во владениях которой родился Алессандро Вольта. А прусский король Фридрих II, увидев слабину, начал отвоевывать у императрицы Силезию, что ему удалось.

Но сражения запылали еще ярче, ибо, оспаривая австрийское наследство, Пруссия, Франция, Испания, Швеция, княжества Италии и Германии в течение 1741–1748 годов отняли у Марии-Терезии не только Силезию, но кое-что на Апеннинах, несмотря на помощь, оказанную австрийцам со стороны Англии, Голландии и России. Даже титул императора австрийской королеве пришлось отдать мужу Францу I Стефану, до того сидевшему герцогом в Лотарингии, а затем поменявшему ее на Тоскану и, к тому же, помогавшему жене править Австрией.

В 1744 году грянула вторая силезская война, однако прусский король отбился от разъяренной австриячки. Эта попытка реванша лопнула через год, как раз когда родился Вольта и когда Франца увенчали короной. А Ломбардия вместе с Миланом и Комо так и осталась за Австрией.

Когда Вольте исполнилось десять лет, страна отпраздновала радостное событие. Сияли фейерверки, гремели барабаны, парады и балы отмечали появление на свет королевской дочки Марии-Антуанетты, трагического конца которой не мог провидеть еще никто. А в 1756 году началась уже третья война за Силезию, которую упрямая королева хотела вернуть в австрийское лоно. Она-то и получила название Семилетней.

Горожане взволнованно зажужжали, обсуждая беспокоящую новость, австрийские власти заработали более четко, оперативно и жестко. Задвигались войска, скупалось продовольствие, портные, сапожники и оружейники получили выгодные заказы.

Из родных в армии никто не служил: туда брали по найму или вербовкой. Для подростка Вольты война стала фоном тревожным, но неопасным.

Жизнь Алессандро-подростка в доме у дяди почти не затрагивалась военными страстями королей, тасующих географические карты. И либеральные реформы, которые во множестве затевались сорокалетней Марией-Терезией, доходили из Вены, сильно ослабнув по дороге: немножко выросли права крестьян, чуть уменьшилась власть дворян и церковников.

Куда сильнее менялся дух времени. Зазвучали красивые слова: «век Просвещения» и «просвещенный абсолютизм». Стали модными мысли французских энциклопедистов, голосам Дидро и Вольтера благосклонно внимали монархи Пруссии, Австрии и России, короли согласились осветить невежественные массы факелом образования, называемого панацеей от всех бед. Больше средств отпускалось на школы и университеты, началось паломничество «передовых» людей в лаборатории и на лекции. К счастью, Вольта попал в попутный поток, его тяга к знаниям становилась не просто личной прихотью, она отвечала общественным запросам, государство простирало крылья над любознательными.

Еще с большим усердием продолжал занятия юный Вольта. На этот раз он посещал бальо в Брунате ради термометров.

А в 1757 году умер легендарный Реомюр. Он тоже родился в феврале и тоже в маленьком городке. Учился математике, физике и юриспруденции, что почти совпадало. В двадцать пять избран в Парижскую академию наук, что не худо бы повторить. Умер от инсульта, ибо чрезвычайно много думал, а можно было бы избежать нарушения мозгового кровообращения щадящим режимом.

Этот плодовитый ученый-мастер издал подробнейшую опись умений и ремесел, тем самым инициировав энциклопедистов к повороту от чистого познания к прикладному характеру их словаря! Удивительно сходились концы разных дел, мальчика Вольту поразили инженерные возможности ученого. Вот кто, Реомюр, станет для него эталоном, высшей меркой и целью стремлений!

Все бы хорошо, но темп образования оказался велик. Латынь, история, приборы, физика, немножко музыки — клавикорды сестер, клавесин матери, чуть-чуть географических карт, там библия, здесь натурфилософия, изредка миланская опера, почитать о растениях, послушать о политике. Одни стоят на выгодности профессии юриста, другие толкают в медицину, третьи видят его физиком, четвертые — епископом.

А ему хотелось понять, что такое жизнь и смерть, в чем наше предназначение. Нельзя ли остановить ножницы Антропос, той самой парки, которая перерезает нити жизни, начатые на небесах ее подругами — богинями Клото и Лахесис?

Когда мозг перегружен, недалеко до беды. Совсем не случайно через полгода после того, как ему стукнуло двенадцать, на пути Алессандро встала Смерть.

Глава вторая (1757–1769). ПЕСНЬ О НАУКЕ

Во второй дюжине лет полностью сформировались тело, характер, ум и убеждения Алессандро. Как раз в те юные годы он задумался над тайной жизни и смерти, разочаровался в религии, узнал о своем слабом здоровье, научился писать стихи. Дядя запретил ему вступить в орден иезуитов, а сам юноша не захотел приобрести гуманитарную профессию. Научный подвиг астронома Галлея, разгадавшего тайну «вифлеемской звезды», обратил Вольту к физике. Сначала в письмах к парижскому аббату Полле он попытался объяснить электрические явления ньютоновской теорией тяготения, но по совету туринского падре Беккариа сменил теоретические умствования на практические изыскания. Вольта не был вундеркиндом, зато стал изобретательным электриком экспериментатором.

«Родился вторично!»

В 12 лет от роду из Сандрино фонтаном била энергия: крайне быстр, не ленив, всегда весел. По натуре дети чаще всего деятельны, их обычно останавливают, а не тормошат. Как шутил еще Гораций, «безумством было б подгонять прутом ручей весенний, вода журчит без умолку, подвижна словно дети».

Игры с водой как раз и были любимой игрой подростка. Как-то, выясняя, почему вдоль русла ручья впадины сменяются мелями, он прорыл экспериментальную канаву около городской больницы и с гордостью разъяснил прохожим, как размывается грунт на входе его маленького канала.

В другой раз он взялся разгадать «тайну золотого блеска» в ключе около местечка Монтеверди. Сквозь струи воды в хорошую погоду прорывалось сияние, но внезапно оно гасло, чтоб вновь появиться. Крестьяне уверяли, что так блестит золото. Мальчик взялся за дело и выявил блестки. Ими оказались кусочки желтой слюды в песке на отмелях, чешуйки блестели в лучах солнца при переменах освещения и режима течения.

Тут и случилась беда. Перебираясь в воде между ямами и отмелями, мальчик сорвался и утонул. Из бывших на берегу, плавать никто не умел. К счастью, крестьянин согласился открыть запруду и спустить воду из уважения к родителям и за вознаграждение.

Утопшего вытащили из ила, откачали, родные бранили и целовали его, «ведь он дважды родился». «Я хотел проверить, насколько парализует риск потери жизни» — этими словами сын озадачил мать не на шутку.

И действительно, для Вольты житейский инцидент всего лишь отражал факт существования бесконечно занимательной проблемы: что есть смерть? Новое бытие или ничто? Опрометчивый опыт не принес никакой новой информации о жизни там, кроме той, что жизнь эта прекращается.

Но никто не мог сказать о смерти ничего вразумительного. Как же так, жить на краю бездны, неминуемо поглощающей каждого, и даже не пытаться что-то узнать о ней? Вся религия построена на загробной жизни: боге и дьяволе, ангелах и душах, аде, рае, воскресении. Увы, в летальном состоянии маленький экспериментатор вылета души из тела не зафиксировал.

Еще много раз в жизни Вольта будет возвращаться к той же проблеме и подвергать ее научному анализу. А через тридцать лет он скажет, вспоминая детские годы: «…уже первые опыты поставили под сомнение, а потом и разрушили ортодоксию церкви».

В школе иезуитов.

В 1757 году спасся от покушения французский король и родичи Вольты, отведя всевышнему роль спасителя как сына, так и короля, задумались о духовном воспитании мальчика.

Мир был спокоен, но через год затишье сменилось страстями, ибо вновь загремела Семилетняя война, убили короля Португалии. А Вольта уже сидел в школе и внимал учителям. И до того он слышал про Коперника и Кампанеллу, про их прегрешения перед богом. Звучали имена Бруно, Бэкона и Гассенди, одновременно выходили труды Галилея и Декарта, потом люди услышали о Гоббсе, Лейбнице, Бейле и Беркли, относительно недавно появились книги Вико, Вольтера, Ламетри, Дидро и Канта. В те годы в Италии не существовало книжных магазинов и общественных библиотек, домашним книгохранилищем мало кто мог похвастаться. А Вольта мог, книги в доме были, но домашние комментировали прочитанное односторонне и неглубоко.

Юный ученик за годы учебы наслушался всякого: о 14 апостольских посланиях святого Павла; о «молчальниках» из ордена траппистов, которые не желали портить словами божественных откровений; о либертинцах, освящающих распутство ссылками на божественную доброту и вседозволенность; про почитаемых отцов церкви Амвросия Миланского, Иеронима и Августина Блаженного; про капуцинов, завлекающих Азию в католическое лоно; про верный способ испортить демократию, слегка и вроде бы невинно перегнув палку за счет передачи власти черни, а уж охлократия неминуемо и мгновенно переродится в кровавую деспотию. Да, управление толпой было делом «пастухов», существовала своя теория «поводырей», полная уловок, хитростей и простых правил прополки стада, выработки у него привычек, страха и благодарности. Вот в Падуе уж два века славился ботанический сад, известный особой планировкой и растениями; разве сад человеческий нельзя было вырастить по своему вкусу?

В школе иезуитов Вольта оказался не случайно. Сеть таких школ настолько разветвленно опутала Европу, что избежать ее было мудрено. Улавливалось все более-менее годное. Галилея, к примеру, выучил аббат Риччи, Вольтера — свободолюбивый де Шатонеф. В католических странах и наука была католической, а иезуиты курировали образование.

Комовский колледж считался не из сильных, но других не было, только начинали подымать голову светские учителя, нарушая церковную монополию. А иные из педагогов Вольты даже славились. Так, генуэзцу падре Синьоретти, маэстро риторики, который любил себя называть «детским профессором элоквенции», Вольта обязан расцвету поэтических способностей.

Иезуиты славно бились на фронте образования: всегда в курсе научных новинок, и учили неплохо, разве только со спецификой. Конечно, они вели себя нетерпимо, по мнению иноверцев, ибо всеми силами защищали статус-кво, правящую религию и ее испано-иезуитские центры активности. У кого сила, тому незачем думать о морали, пусть слабые апеллируют к нравственности и болтают об этических нормах. Однако именно тут и скрывалась слабость иезуитской науки: призванная править, она нуждалась в стабилизации мыслей и мнений, но стоячие вода и наука протухают. В политике закрепить власть имущих еще можно, отвлекая недовольных тем-сем, но в науке? Науку делают только недовольные.

Чтоб замазать самоуспокоенность, иезуиты-ученые взялись упирать на эмпирику. Сначала опыт, ибо так сделал бог, спорить нелепо. Потом из частностей отбор характерных качеств, наконец, их обобщение. Вроде бы неплохо, ибо наблюдать, перенимать и развивать полезно, но незаметно для себя армии стали маршировать все по тем же старым дорогам. Куда ж девались торящие новые пути? Вы сами устранили первопроходцев, слышалось из углов. Но еще не время, отбивались церковники, осмыслить бы уже известное. Так скудело новое: издавна, от перипатетиков и сенсуалистов перешли к иезуитам методы абсолютизации свойств, даже анимизм и антропоморфизм.

Вольта учился у иезуитов три года. За это время случились четыре крупных события, связанных с небом, с древностью, с людьми и религией. В конце концов, наш герой сошел с религиозных рельсов окончательно.

Небесные потрясения.

В 1758 году мир ахнул: вновь взошла «вифлеемская звезда», якобы воссиявшая над яслями Христа. С тех пор она появлялась каждое столетие то раз, то два, но сейчас небесную гостью ждали. Пьедестал незнания исчез, «звезда» оказалась заурядной кометой с периодом в 70 лет с небольшим, что предсказал Галлей.

Появление хвостатых и волосатых небесных странниц всегда поражало воображение. Вся история мира переплеталась с небесными символами гнева или милости господней. Их сравнивали с кинжалами небесных воинов, с изрыгающими пламя драконами или с факелами, сжигающими жилища грешников, метлами ведьм, копьями, мечами или прутьями, предвещающими кровь, мор и страхи господни.

За год до появления Вольты тоже появлялась комета. Ярче Венеры, хвост в полнеба и, конечно, как знамение важных событий, о которых предрекали многие звездочеты, в том числе Гейнзиус в своем «Описании в начале 1744 года явившейся кометы». И точно, через Курляндию как раз мчалась в возке из Ангальтского дома (владеющего всего одним городком Цербст в Померании) принцесса София Августа Фредерика, которую вызвала в Россию императрица Елизавета, чтоб женить на сыне рано умершей сестры Анны. Внук Петра Великого по имени Карл Петр Ульрих из Голштинии уже прибыл к тетке и уже провозглашен наследником престола. Софию же прочил в жены Петру сам Фридрих II, денег не жалел, и конкуренток удалось обойти с запасом.

А София примчалась, скромная и почтительная, пришлась ко двору. Обходительная и политичная, она с реверансами говорила приятное. Деликатно предвидя запланированные события, приняла православие, нарекли ее Екатериной, а через год обвенчали. Только в 1762 году взойдет над Россией ее царская звезда, но разве не предвещала комета о неизбежном грядущем? Одна — о переезде — на Восток, теперешняя — о скором воцарении. А Вольта, теми же кометами обласканный, тоже был обращен лицом к российским просторам, но устоял, не поддался смутным многозначительным намекам, не захотел плыть по сомнительным подсказкам. Но всю жизнь чуть ли не на каждом шагу встречали его вести «оттуда», куда его намечали сами звезды.

А что ж комета, просиявшая подростку Вольте? Она пришла и ушла как по расписанию, и мирские страсти поднялись и улеглись. Все забылось, а Вольта остался перед обломками религии и в восхищении перед Галилеем. Какое счастье встретить и юности четкий, ясный мир знания, при сиянии которого туманная вера блекнет и тушуется! Вот почему половина дел, которыми занимался Галлей, стала желанной и Вольте тоже.

А после Галлея мальчик «увидел» Ньютона, автора великого закона тяготения. Этот серьезный британец писал только на латыни, а мысли излагал скучно, перемежая геометрическими схемами. Но как велики были эти мысли, как мечталось пойти вслед за Ньютоном! Впрочем, вслух об этом говорить было бы рискованно, хотя мать все же поняла бы, что дерзость сына небезосновательна. Но самому что ж бояться смелых подражаний?

И Вольта взахлеб слушал, читал, думал про Ньютона, который как раз в те годы становился знаменитым. Этот человек всего добился сам, хотя детство его не баловало. Удивительное дело, Ньютон жил почти год в год с Вольтой, только на век раньше. Во многом они действительно стали двойниками, оба пережили казни королей, оба видели реставрацию (только Вольта в соседней стране). Оба родились в провинции, молодыми сами делали приборы, пока не имели состояний, то лично зарабатывали на жизнь наукой и преподаванием. Оба кончили жизни членами Лондонского Королевского общества, только один президентом, а второй почетным иностранцем. Оба вели себя сдержанно, нервно, склонялись к компромиссам там, где не затрагивались их принципы. В старости один стал дворянином, а второй — графом. Оба жили долго.

После Ньютона Вольта прочитал про Кеплера. До чего хорошо смотрелась идея о влиянии неба на погоду! Как у Галлея, непонятная роль бога здесь сменялась совершенно ясными физическими связями.

Насколько же велик ученый Кеплер! Он разгадал небесные законы, влиянье божества магнитом заменив. Но, повертев магнитами в руках, я уподоблюсь богу в поднебесье… — примерно так мог думать мальчик. Примерно так могли складываться в его голове строчки будущей поэмы во славу науки.

Как жаль, что мыслители перестали описывать Природу величественными, вдохновенными стихами, столь соответствующими предмету поэм! Уж нет Гомера, Гесиода, Ксенофана, Парменида, Эмпедокла, Лукреция с их ритмичными напевами, в которых поражает и форма, и содержание. Где ж вы, их современные последователи? Но нет, еще не вернулся золотой век, где торжествует разум, а не грубая сила. Впрочем, научные трактаты перестали писать стихами, прервалась эстафета ученых-поэтов, но еще прочнее кажутся узы чисто научной преемственности.

«Кто ж я?»

Второе событие школьного периода жизни Вольты началось со старинных семейных пергаментов. Еще в XV веке основатель фамилии Вольтус из Ловено обзавелся гербом: на двух колоннах закреплена арка. Что ж намеревался сказать своим потомкам основатель династии?

Описания смысла, вложенного в простое изображение, не существовало. Но и без того понятно, что в первую очередь герб иллюстрировал имя, ибо «вольта» испокон века означало «поворот», «свод», «замок свода». Так оно и выглядело на рисунке: обтесанные на клин камни, дуги распирали свод собственным весом, а замком назывался верхний камень, раздвигавший полудуги и равноудаленный от пят, то есть ног, арки, которая, кстати, называлась римской, ибо имела полуциркулярную, полукруглую форму в отличие от арок арабских и немецких в мавританском или готическом стилях соответственно. На схеме виделся даже архивольт — наличник, окаймляющий арку.

Вот так Вольтус! Он явно виделся себе сверхчеловеком, избранным и вдохновленным свыше. Ибо и второй смысл герба казался очевидным: все Вольта должны были видеться себе и другим надежным звеном религиозного моста, перекинутого из свято верящей Испании в слабеющую духом Италию как раз в те десятилетия, когда на повестке дня буднично стоял острый вопрос: устоит католичество или сдастся реформаторам?

В XVII веке появился новый вариант герба, когда «божественный Заминус», праправнук основателя, тоже «божественного Заминуса из Ловено», в 1614 году приобрел имение Паравичини. Та же арка на гребне несколько усложнилась: под ней появился лебедь, что говорило о близости воды, верности, благородстве и красоте, а вся картинка спряталась в яйцеобразный овал с намеком на брак, многодетность, мир и покой.

Гербовая арка уподобилась воротам в новую жизнь, а потому и комовский дом получил название «Порта-Нуове», то есть «новые врата». При желании можно было трактовать это название усадьбы как очаг новой духовной цивилизации, высадившейся как бы на развалинах святого Рима, совращенного светскими соблазнами. Ведь даже Португалия в свое время кому-то казалась «входом в Галлию» с Пиренейского полуострова.

Еще про один смысл фамилии Вольта школьнику постоянно напоминала сама жизнь.

У слова «вольта» особо популярно значение «поворот». Вот почему реки Верхняя или Нижняя Вольта в Африке непременно извилисты. Вот почему псевдоним Вольтер, под которым нам известен могучий мыслитель Аруэ, избран им специально для того, чтобы усмехнуться над своей изворотливостью и борьбе с церковью и абсолютизмом.

Нелишне упомянуть, что Вольтер был старше Вольты на 49 лет, а они дышали одним воздухом как раз треть века, 33 года. И это не фигуральное выражение, они действительно жили по соседству, старший — на западном, младший — на южном склоне Альп, как раз в центре Западной Европы.

История с созвучием имен Вольтера и Вольты даже исторически поучительна. Окончит ее сам Наполеон в конце XVIII века, а начало положил Вольтер веком раньше. Дело в том, что у Вольты имя было, так сказать, естественным, а у Вольтера — искусственным, чтобы соответствовать если не характеру, то поведению.

До тех пор Вольта познавал себя, так сказать, «исторически» (вернее, «генеалогически») и «семантически», но тут и школа внесла свою общеобразовательную лепту, познакомив подростков с «Характерами». Автор этой книги, Теофраст, писал ее для немногих, чтоб не метать бисер перед злонамеренными и злоязычными, но за давностью времени (прошло уж более двух тысяч лет!) его намерения забылись. В византийские времена, к примеру, книжечка древнего грека славилась как чуть ли не самый популярный школьный учебник.

Причиной этого признания являлось столь яркое и краткое описание тридцати типов наиболее часто встречавшихся характеров (с античных пор они изменились несущественно, а специфика изложения лишь усиливала очарование текста), что знакомство с ними считалось обязательным в тех программах человековедения, преподавание которых, конечно, под более строгими названиями входило в обязанности начальной школы.

Вот почему лет за триста-пятьсот до Вольты дети средневековья на уроках копировали свитки с древним текстом, а с копий в конце XV века книгу издал Пико делла Мирандола. Тот самый Пико — богач, полиглот, оригинал, знаток античности, христианства и магии, познавшим «все реальное и мистическое о небе, боге и человеке», но не доживший даже до возраста Христа, чем вроде бы и подтвердил скепсис папы, подозрения своего покровителя Лоренцо Великолепного и нападки инквизиторов, которые дружно сходились в том, что «столь великая глубина знаний в столь раннем возрасте не может появиться иначе как с помощью договора с дьяволом».

В 1527 году ту же книгу переиздал немецкий ученый Пиркхеймер, через четыре года появился перевод на латинский Полиццано, через полтора века Лабрюйер издал французский вариант под новым названием «Характеры или нравы», и популярность этой новинки на время затмила не только рыцарские, но и любовные романы.

Что же нового узнал Вольта? Он получил сразу три группы полезнейших сведений: про легендарного Теофраста, о целях жизни, как их понимали древние греки, и о своих чертах характера, которые удалось выискать в книге-руководстве.

Второй большой урок все той же маленькой книжечки — в чем цель жизни? Дамон сказал — она есть благопристойность, Демокрит — хорошее настроение, покой и веселость, Протагор — благоразумие, а Сократ — удовлетворение всех желаний. Но не будешь же грабить, чтоб удовлетворить свое желание? Опять-таки все эти советы, как прожить и как вести, не давали ответа на главный вопрос — зачем мы? Ну, хорошо, прожил благопристойно, а в старости задумался: для чего жил? Нет, смысл жизни виделся в том, чтобы оставить после себя что-то ценное: детей, посаженные деревья, а еще важнее — новые мысли. А зачем дети, деревья и мысли — на это у греков ответа вроде бы не отыскалось, ибо, по Платону и Аристотелю, высшее благо лежало за пределами бытия, а потому и сказать о нем было нечего, кроме того, что оно «едино, совершенно и самодостаточно».

Допустим все же, что стремиться надо к совершенству и красоте, не понимая, зачем это нужно. Красив же тот, кто смел, дисциплинирован, умен и мудр. Антики учили, что «арэтэ» — совершенство, — вот что выделяло героя из толпы. Пусть знатный жертвует собою на войне, щедр в мире и не трудится за плату. Натура человека видна по внешности, осанке и манере говорить. Зло ж, как понятно, есть болезнь души, а потому лечиться надо злому, он непременно должен вылечить недуг, чтоб смрадом жизнь другим не портить людям.

Но как узнать себя? Теофраст полагал, что верное представление о себе и других можно составить, подобрав типичные проявления характера. Да, к слову, он и тут оставался ботаником, только классифицировал уже не растения, а живые тела. Впрочем, так ли велика разница? Среди текучих характерных черт есть постоянные, учил философ, — «клеймо природы, в живом процарапанное». Природа ж человека неизменна, хоть нравом может быть немного смягчена. Ведь и нарцисс останется нарциссом, расти он на сухой полянке, на берегу реки или на клумбе.

Теперь дело было за малым: примерить на себя те тридцать характеров, которые так умело выписал Теофраст. Вольте впору оказались шесть: ворчлив без повода (у Теофраста: «Подарок? Не нужен мне такой! Нашел я денег! Но, увы, их слишком мало»); недоверчив («Все лгут! Всех надо проверять!»), крохобор («мелочен, записывает расходы, желает подешевле товары и услуги»); угодлив («к власти льнет, за собой следит, не спорит, стремится делать приятное»); тщеславен («жаждет почета, демонстрирует награды, носит дорогие одежды, долги стремится отдавать новыми монетами, перед гостями убирает дом лучше, чем без них»); ироничен («притворяется в сторону умаления, скрывает заботы и знания, в долг не дает, коль ждут, то ахает»).

Слов нет, жестокий перечень. Впрочем, характер не выбирают, он вместе с телом достается в подарок. А Вольта никак не отождествлял себя с подобными типами, хоть видел их вокруг предостаточно. Люди вокруг виделись иллюстрациями к книге, как будто попал на сцену в театр Теофраста.

Воскресения не будет.

Жизнь быстро катилась как бы сама собой, но среди бытовых и школьных неотложных дел перед мальчиком одна за другой появились и потом маячили до последнего дня семь забот, семь крестов, семь грузов, которые надо было нести и нести. Вот они: отдать папашин долг иезуитам; продлить род Вольта; научиться управлять погодой или хотя бы заранее узнавать о грядущих землетрясениях; понять сущность жизни — разгадать тайны электричества и превратить этот великолепный физический феномен в послушное орудие; покорить вечное движение и научиться измерять то, что еще неизмеримо. Конечно, на решение всех этих проблем одной жизни недостаточно. Чтоб справиться со столь многими и сложными задачами, одна за другой встававшими перед Вольтой и настоятельно требовавшими решения, можно было рассчитывать только на самого себя, для чего надлежало предельно упорядочить распорядок своей жизни и работать без устали. При этом надлежало опираться на знания многих мыслителей, еще здравствующих и уже ушедших.

А как загадочно назначение человека: зачем мы? ради чего живем? можно ль прожить свой век просто так, поел-попил-поспал-погулял-поболтал, или непременно надо внести свой вклад в то, что называют поступательным ходом цивилизации? Увы, никаких указаний свыше не было видно, каждый приспосабливался по своему разумению: одни надрывались, загоняя себя в гроб трудом невмоготу сами или с помощью других, другие, насупясь, яро гребли под себя и семью, третьи молились на поговорку «день прошел — слава богу».

Гипотез о смысле жизни хватало: самая массовая утверждала, что нами с небес руководит бог и, позволяя немножко свободы поведения, жестко контролирует, фиксируя итоги, но не вмешиваясь в дела человеческие. Самые знатоки из верующих добавляли чуть-чуть перцу, кивая на библию: бог, мол, внутри нас. Надо было жить по священным заветам, но ведь не всякий так делал! Другие, из богохульных, болтали, что человек есть лишь ходячий домик, в котором ездят и которым управляют невидимые нам существа. Если так, ловко ж они устроились загребать жар нашими руками! Мы-то мним о самостоятельности, а нас просто поощряют изнутри делать то, а не это, создавая «чувство удовольствия». Фантазер Гаттони, друг и сосед Вольты, называл этих наездников частичками бога, который использует людей как грядки, чтоб на этом огороде выращивать мысли, а уж ими-то и питается верховный разум. С овец — шерсть, с людей — мысли, которые невидимы и куда-то уносятся. Не надо писать книг, не надо никому ничего рассказывать, чуть подумаешь, а мысль уже уносится вдаль и улавливается кем надо. Чует же мать беду с сыном издалека. А коли так, то наука — дело богоугодное, так что твори, Вольта, во славу творца нашего!

Те, кому не нравилось быть марионетками в чьих-то руках, разрабатывали атеистические теории. Живые конструкции саморазвивались, самостоятельно двигались, самоусовершенствовались. Питаясь из двух кормушек энергией и информацией, люди ни от кого не зависели, они сформировались в ходе естественного процесса усложнения из первичных атомов, ибо те были наделены силами. «Мы и есть боги!» — гордо провозглашали материалисты!

И с моралью тут отлично сходились концы с концами. Верующие страшились грешить из-за будущего посмертного наказания со стороны всеведущего создателя, сознательные атеисты вели себя этично ради других людей — спутников в бренной юдоли жизни, ибо только так можно было уменьшить страдания. Оставалась только досадная щель для аморальных атеистов: коль понять, что нет недремлющего контролирующего ока, можно было вести себя безнаказанно, так как некому было осудить и покарать. Так вот она, функция государства, сами люди с его помощью должны обезопасить себя от выродков!

Оставался разве открытым вопрос о грядущем судном дне и всеобщем воскресении. Уж больно много людей успело пожить на земном шаре (к концу XIII века — миллиард, XX — три, в конце XXI — до двенадцати!), причем каждые 20–30 лет появлялось новое поколение.

И так шло, по библии, в течение всех 6 тысяч лет со дня сотворения Адама (с 40-го века до н. э.), а в XX веке любознательные потомки высчитают, что люди появились на планете в миллиард раз раньше, так что срок их присутствия в мире удлинился на 35 миллионов столетий!

Новых цифр Вольта, конечно, не знал, но и старых было достаточно, чтоб поупражняться в скепсисе и прозаическом мастерстве. В те времена считались модными эпистолярные размышления типа «Персидских писем» Монтескье, «Писем к провинциалу» Паскаля, «Писем к одной немецкой принцессе» Эйлера. Вот и Вольта начал литературную деятельность «Письмами к падре NN»: печатать их он не решился из-за опасности антирелигиозной темы, но рукопись сохранилась до наших дней. Вот она…

«…Уважаемый метр! В последний раз мы беседовали относительно идеи месье Бонне насчет появления живых тел. И мы пришли к заключению, что система взглядов этого ученого в целом построена весьма изобретательно, однако все же нетерпима в одном отношении, когда автор говорит об эволюции. Тут нам автор изрекает, что дело, мол, вполне ясное: мы постоянно возрождаемся из тех же тел, той же плоти, той же крови, так что могила становится источником жизни.

Все это как-то связано с существованием мирового эфира, но полную картину рисовать здесь не место. Но как же все-таки появились грубые реальные телесные плоти? Чтобы не слишком долго отягощать себя размышлениями, я предусмотрел для этого случая одно вполне вероятное сообщение, которое все же учел сам любезный месье Бонне, допустив возможность полного возрождения и отказавшись от привилегии разрешить погибать безвозвратно даже примитивным тельцам, так что именно этого мнения мы и будем придерживаться в дальнейшем.

Сейчас же приходится воскликнуть: нет, мы не есть копии предков, а наши потомки вовсе не обязаны копировать нас. И препятствие это непреодолимо. Члены некоторых народностей, например, только выглядят подобными антропофагам,[5] но у них со смертью дела плохи; даже если допустить, что каждый из них и вправду антропофаг, то при малом числе умирающих своею смертью и с учетом нарождающихся младенцев народу в племени будет все больше и больше, а тогда откуда же возьмется для их создания могильный прах?

Эту трудность научной системы преодолеть невозможно, хотя я размышлял на эту тему тысячи раз, перечитал множество книг типа «Аналитических опытов» или «Теодицея», однако все тщетно. Приходится принять, что идея о простом воскрешении несостоятельна. И можно не сомневаться, что к такому же выводу независимо от меня придут все, кто руководствуется идеями Бонне и Лейбница, поскольку каждая из этих систем лишь дополняет и развивает другую. На эту тему можно рассуждать долго, и у меня немало мыслей и аргументов, однако хотелось бы все же узнать Ваше мнение…»

Здесь уместно прервать Вольту ради краткой справки. По Бонне (1720–1793), бессмертные души людей и животных покидают тела и после их гибели ждут воскресения, чтобы получить новые и лучшие оболочки. По Лейбницу (1646–1716), духовные атомы, монады, могут существовать сами по себе, но по мере своего совершенствования обретают способность порождать и возбуждать ощущения у животных или разум у людей. Что касается зародышей живых организмов, то они существуют якобы вечно, развертываясь и свертываясь в начале и конце жизни, так что жизнь сама по себе неуничтожима и присутствует во всем, везде и всегда, лишь облекаясь во временные материальные формы. В «Новом опыте о человеческом разуме» (1705) Лейбниц пишет о познании, а в «Теодицее» (1710), или «Богооправдании», о несовершенстве сотворенного мира. Избежать неидеальности при сотворении невозможно, поскольку исходные вещи конечны, но степени совершенства, а потому и построенная из них композиция даже теоретически не может быть идеальной.

А Вольта продолжал: «…Итак, воскрешение. Чтобы создать, надо разрушить. Другой правды нет, кроме этой. Ведь нужна субстанция для новых творений, нужен старый прах, старый навоз и все прочие старые выделения. Ведь всякое животное непременно обязано дублировать предыдущее. Мы согласны с тем, что вещества в природе не прибавляется и не убавляется, его количество совершенно не меняется во времени. Но если так, то невозможно никакое развитие! Из тысячи людей непременно получится точно такая же тысяча. Меньше-то может быть, ибо некоторая часть может лежать демонтированной, ожидая реконструкции или сборки в будущем, но больше?

Конечно, возможно, что в максимуме природа в силах создать, например, миллиард людей, из которых в настоящее время живет пусть миллион, а все другие неживущие своими частями образуют почву, деревья, воду и животных. Но почему задано точное число именно людей, а не, скажем, слонов?

Гораздо разумнее полагать, что существуют общие первичные элементы, а уж они-то суммируются в ту или иную конструкцию: в червя, гору или рыбу. Тогда всё вокруг нас есть сложные комбинации, и каждая конструкция может стать частью другой. И нет неодолимого барьера между чем бы то ни было, и живое с неживым родственно. Различие только в структуре целого, и в количестве первичных элементов, и в их взаимном расположении.

Чем же тогда отличаются материи неодушевленная и способная к произрастанию? И в дереве, и в животном циркулирует сложное в сложном, и они погибают и восстанавливаются в тысячах разных фасонов. Видимая оболочка постоянно самозаменяется, старея и возрождаясь, хотя, в целом, кажется, что плоть остается будто бы неизменной. В одном и том же тюльпане одна и та же порция той же материи, протекающей насквозь, и в орле, яблоке, гусенице, собаке или человеке?

Всё так, однако, этого мало. Ведь был же когда-то первый день творения, когда можно было увидеть на той же земле тех же животных, те же травы и растения, которые так же питались и успешно воспроизводились? Но нет, от этой химерической бессмысленной идеи лучше сразу отказаться, чем после того, как будет подсчитано ужасающее количество субстанции, нужной для первосоздания. Я пытался провести такие расчеты, но даже примерные оценки сделать трудно.

С учетом постоянно повторяемых актов создания получается что-то совершенно немыслимое. Пусть, мир живет 60 столетий и будет существовать далее. Еще надо бы не упустить того времени до акта творения, когда еще не было света. Опять же надо дать время на рост человека, на увеличение размеров тела от младенческих до нормальных размеров. Кроме того, следовало бы добавить нужного времени для созревания пищи, растений и скота. Сколько ж это будет из расчета на миллиард человеческих тел? Тут непременно надо бы учесть, что какая-то часть населения погибает, не успев вступить в цикл воспроизводства…

Но будьте снисходительны. Ведь если быть последовательным, то придется принять во внимание, что кто-то располнеет, а кто-то от горя или бедности станет полегче. И что же, в день воскрешения абсолютно всех-всех начнется такое, какого еще не видывали: кто-то воскреснет, если его тело не очень разложилось, другим же придется лепить себя по частям, рыская туда-сюда за необходимым материалом?

Жаждущие воскреснуть всю природу раздерут на клочки, лишь-бы дополнить свое тело до нормы. Но что есть норма? Ведь пока мы были живы, наши размеры менялись, но какой же из дней принять за основной? Да, в Судный День подымется такая драка, что если воскресшие сами не пораздавят друг друга из-за безумно большого количества, то на каждого достанется ничтожно мало вещества! Тут уж получатся не привычные нам люди, а скорее лилипуты, а вернее, даже огрызки от кукол размером с руку…»

Нужны ли тут комментарии? В этом письме Вольты есть всё: знания древних и современных ему философов, сарказмы Рабле и Вольтера, воспитываемая классиками логика мышления и легкость пера. Пожалуй, Вольта правильно сделал, что пошел в науку: он все же «пишущий ученый», а не «прозаик, интересующийся наукой».

И еще один вывод. Если судить по одному только «Письму к падре NN», то не остается никаких сомнений в неверие Вольты в священные религиозные догмы! «И этот скептицизм еще в юношах?!» — воскликнул бы сторонник церкви. А ведь Вольта вышел из семьи священнослужителей, и он, и его отец были любимцами иезуитов, гвардейцев папского престола! Вот каков он, законченный безбожник, а всех святош обвел вокруг пальца! И так будет всю жизнь: он не станет, как Вольтер, наслаждаться прямыми битвами за правду, но заведет дружбу со всеми свободомыслящими людьми. Но сам-то Вольта не будет афишировать своего безбожия, в противном случае вся жизнь ушла бы на махание шпагами, а Вольте непременно надо было довести до конца семь своих дел, важность которых была ничуть не меньше. На фронте свободомыслия бойцов хватало, а на том участке, где придется сражаться Вольте, солдатов было маловато…

И падре Бонези удалился…

Свое шестнадцатилетие (1761) Вольта встретил в атмосфере благостной, другого слова не подберешь. Учение шло хорошо, дома спокойно, разве только с трамонтаной прилетало неосознанное беспокойство, но уж такова специфика этого альпийского ветра. Да еще в Лионе вот уж три года как печаталось второе издание нашумевшей французской «Энциклопедии», сильно тонизировавшей умы. Конечно, недалеко от Ломбардии на севере громыхала война, причем дела пруссаков обстояли неважно.

Увы, и в этой войне победитель определился не на поле боя. В январе 1762 года умерла русская императрица Елизавета, а ее наследник Петр II немедля вернул Пруссии свободу. Фридриха он обожествлял, перед его портретом стоял на коленях, умолял о праве назваться братом, двум спускаемым на воду кораблям присвоил «великие» имена: «Король Фридрих» и «Принц Жорж» (в честь своего дяди, голштинского герцога), приказал перерисовать на протестантский манер иконы в российских православных церквах.

Европа внимала с изумлением (и Вольта вместе с другими). Сюрприз за сюрпризом: сумбурный конец Семилетней войны, через два года Франция лишается Индии и Канады, еще через два года (1765) Харгривс изобретает прялку «Дженни», а с нее идет текстильная революция. За отказ платить гербовые налоги англичане устраивают бостонцам кровавую бойню. Медленно, но верно в мире нарастало по всем статьям напряжение.

Но в комовском захолустье можно было делать все, что хочешь: одни дремали, другие самосовершенствовались. У Вольты почти весь 1761 год прошел под знаками религии. Сначала расцвет отношений с падре Бонези, потом крещендо[6] (за июль — сентябрь — 38 писем, по два-три в неделю!) и, наконец, бурный финал с истериками, воплями и обличениями. Не со стороны падре, это у юноши сдали нервы, ибо лопнули его планы, кстати, весьма опрометчивые, так что, в конце концов, это фиаско оказалось для Вольты чрезвычайно благотворным, хотя поначалу достаточно досадным.

Началось все с того, что Вольте было интересно практически все, особенно касающееся высокого круга вопросов «мир — человек — разум». Совсем не удивительно, что Джироламо Бонези мог принять любознательность школьника за увлечение делами того ордена, который ведал данной школой. Падре начал приглашать к себе Алессандро с другом Джулио Чезаре Гаттони, всего на год более старшим, чтобы угощать их кофе, кормить искусно выпеченными пирожками, потчевать шоколадом, а на этом «сладком» фоне, что и было сущностью встреч, заводить глубокомысленные разговоры о смысле жизни, устройстве бытия и назначении человека.

Алессандро относился к жизни с высокой ответственностью, он мечтал не проплыть по ней равнодушным пассажиром, а создать нечто возвышенное, достойное тех великих мечтаний и надежд, которыми полнились его разум и сердце. А тут вдруг нашелся старший товарищ, более опытный советник, понимавший с полуслова, идущий тем же курсом к тем же заоблачным вершинам!

В письмах Бонези называл Вольту братом во Христе, объяснял нужду в прощении грехов, уповал на божеское милосердие, рассказывал про индульгенции и папские буллы. Здесь было о чем поговорить: история религиозных дел длинна и поучительна, полна крови и «чудес», многозначительных намеков и прямых предсказаний. Речь заходила и про отца Вольты: «Он был отпущен, ибо признан достойным при опутавших его заботах». И он, Алессандро, если хочет сменить исповедника, то с какой целью? Ведь важно, не кто именно воспримет слова твоего откровения, а кому они предназначены. Почему бы не поговорить с матерью (она была чрезвычайно набожна)? Не лучше ли принять диктуемое старшими братьями, чем разжигать свои малообоснованные метания?

Прямо скажем, что ловец душ Бонези почти преуспел: мальчик основательно завяз в клейких нитях словесной паутины, искусно сотканной и умело преподнесенной. Если б кто-то мудрый со стороны помог Вольте в те трудные годы, когда он находился на распутье! И, о чудо, нежданно-негаданно помощь явилась, решительная и заинтересованная! В игру вступили… кто бы вы думали? Родственники! Вот парадокс, сами священнослужители, они приложили нечеловеческие усилия, чтоб удержать мальчика от вступления в свое религиозное сообщество!

Как же они мотивировали свои действия в столь абсурдной ситуации? Вот, к примеру, что писал из Болоньи старший брат Джузеппе (22 июля 1761 года), облекая свои предостережения в шутливую форму: «Ото всей души приветствую твое решение вступить в «Компанию Иисуса»! Это так непросто, ибо не до каждого доходит голос Господа. Но почему б тебе не выбрать какой-нибудь монашеский орден: капуцинов в туфлях на деревянных подошвах, францисканцев или других? Зачем бросаться на первое же предложение, опрометчиво посчитав свой выбор безошибочным?

Призвание — дело серьезное. А что у иезуитов? Разве что хором поют, но и мы не отстаем (брат — августинец). Зато мы неплохо углубились в свои орденские глубины, а они знают обо всем, но поверхностно.

Будь добр, черкни пару слов о твоих планах служения Всевышнему, останется между нами. Я-то желаю на завтрак иметь чашечку какао с сухариками в кафе рядом и, чтоб здоровье не страдало, побродить в охотку и вкусно поесть, а дома бочонок ликера. А уж там, подзаправившись, можно задать перцу черту, раз уж моя душа жаждет послужить Стоящему над всеми нами».

Можно представить, как кипел негодованием Вольта, читая столь циничные строки. Брат относился к святой службе как к выгодному ремеслу, но он-то, Вольта, истово верил в свое достойное предназначение. Как не любить своего братишку, весельчака и балагура, но тут он что-то перегибает палку, демонстрируя легкомыслие. Но Вольту не собьешь со своего конька, хоть и молод, но человек серьезный.

К тому же Бонези всегда рядом. Спокойно и настойчиво внушал он день за днем, что мы, простые итальянцы, всегда были гвельфами, то есть молились богу и поддерживали пап. Только захватчики или властители не стыдились быть гибеллинами, ибо светское им было дороже духовного. Они-то стояли за императоров. В этой то тихой, то бурной борьбе чуть ли не все зависело от нас, избранных и призванных самим небом. Мы всегда готовы к святому подвигу. Не какие-то лаццарони, бродяги, поведут народ за собой, скорее такие, как Савонарола неистовый. Впрочем, нет, пожалуй, как Ориген Александрийский, оскопивший себя для противостояния греховной плоти. Конечно, Савонарола мог проповедовать, но слабость веры сбила его на роковой путь борьбы с папами, за что он и поплатился жизнью. А вот Ориген был не простым монахом, а лидером, ведущим всех за собой. Ориген полагал христианство завершением античной философии, он смело вещал о множественности миров, воспевал астрономию и геометрию, читал ученикам поэмы.

Такие люди Вольте импонировали. В конце концов, этого плодовитого и просвещенного проповедника собратья все же обвинили в ереси, ибо он полагал троицу неравной, якобы «сын ниже отца»; он осмеливался говорить о знании как припоминании известного ранее, неправомерно возвеличивая бренный дух до высот, ему заказанных. Но стоило ли всерьез упоминать о столь легкой крамоле столь великой личности? И Вольта внимал: Наука и Дух — вот что его влекло, манило, притягивало. Стихи, вдохновение, понимание, страстность — ради этого хотелось жить…

Беседы и письма Бонези завораживали, но о них прознал дядя. По известным причинам он не мог не вмешаться, жестко и непреклонно он запретил Алессандро даже думать про орден. Юноша прореагировал болезненно, на время исчез из дому, прячась то у друга семьи падре августинца Магги, то у друга Гаттони. Однако мать Гаттони дружила с Вольта, Магги не решался конфликтовать с коллегами по столь малому поводу, а Бонези испугался скандала («решительно, но без огласки» — так гласили инструкции ордена), тайно встретился с Алессандро и убедил его вернуться домой, ибо «служить Господу можно везде, исполняя любое дело».

Бонези пришлось перевестись в другую коллегию, он уехал. А Вольта перенервничал, слег, перенес легкий инсульт. У него появилось время подумать над своей будущностью, а врачи предписали вести непременно спокойный образ жизни, впредь не перегружать психики отрицательными эмоциями, ибо в противном случае грозила «анафема святого Игнасио», что означало паралич. Срываться с цепи смертельно опасно — это Вольта понял навсегда; сдержанность, самоограничение, не взвинчивать себя, а успокаивать, помнить о слабом здоровье — таковыми стали непреложные правила поведения Вольты.