Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Илья Стогоff

Буги-вуги-Book. Авторский путеводитель по Петербургу, которого больше нет

В авторской редакции

Охраняется законом РФ об авторском праве. Воспроизведение всей книги или любой ее части воспрещается без письменного разрешения издателя. Любые попытки нарушения закона будут преследоваться в судебном порядке

Глава первая

Угол Невского проспекта и набережной Мойки

1

Лет пятнадцать назад я как-то пытался приударить за девушкой, которая потом стала довольно известной телеведущей. В Петербурге шел дождь (разумеется, шел). Девушка была москвичкой. Оба мы были здорово пьяны, но все же не настолько, чтобы взять да и броситься, наконец, друг дружке в объятия. Мы болтались по набережным, заходили в каждую дверь под призывно горящими вывесками, из последних денег я покупал ей дорогущий алкоголь, а девушка только хихикала и говорила, что хочет зайти еще куда-то, и мы снова перлись под дождем в очередное душное и дорогое место.

Часа в три ночи я обнаружил себя на углу улицы Пестеля и Литейного проспекта. Девушка показывала пальцем на дом Мурузи и трясла меня за рукав:

– Смотри, какое красивое здание. Ты не знаешь, что это такое?

– Разумеется, знаю. Это дом Мурузи. Когда-то тут жил Бродский.

– Бродский? Кто это?

– С ума сошла? Ты не знаешь поэта Иосифа Бродского?

– Никогда не слышала. А что он написал?

– Он последним из русских авторов получил Нобелевскую премию.

– Да? Здорово! Может, заскочим к нему? Стрельнем денег еще на алкоголь, а?

– Бродский умер.

Мне расхотелось с ней спать. Мне захотелось треснуть ей по лицу и уйти домой. Но вместо этого я зачем-то стал читать ей стихотворение последнего русского лауреата Нобелевской премии Иосифа Бродского. То самое, которое заканчивалось словами насчет того, что умереть он хотел бы на Васильевском острове.

Я был пьян и несколько раз забывал слова. Но с грехом пополам доковылял-таки до конца последней строки. Москвичка постояла молча, а потом как-то очень трезво вдруг сказала:

– Ну да. Жить-то в этом твоем городе все равно невозможно. Единственное, на что он годится, – это красиво сдохнуть тут на вымокших декорациях.

2

Я редко смотрю телевизор. Но если все-таки включаю его и натыкаюсь там на лицо этой девушки, то каждый раз думаю, что она права. Жить в Петербурге действительно невозможно. Зато умереть тут – действительно красиво.

Место, где люди живут хотя бы несколько столетий, обязательно станет напоминать о смерти. Любое место – необязательно Петербург. Хотя к Петербургу это относится особенно.

В центре города вряд ли найдется большая площадь, на которой хотя бы раз не проводилась публичная казнь. Причем последний раз такое случалось совсем недавно. В 1947-м на площади перед кинотеатром «Гигант» при большом скоплении народа были повешены семеро нацистских преступников. С годами кинотеатр превратился в самое огромное петербургское казино, и один из тамошних управляющих как-то по секрету показал мне старую кинохронику со сценой казни. «По секрету», потому что выглядела казнь ужасно. На старых черно-белых кадрах было видно: чтобы взглянуть на аттракцион, горожане пришли целыми семьями. В оконных стеклах отражалось весеннее солнце. Люди улыбались и что-то ели. Когда из-под немцев выбили опору, и те завыгибались в воздухе, кое-кто пытался аплодировать. На крупном плане было видно: мужчина в дурацкой кепке поднял на руки сына (лет десять) и, показывая пальцем на агонизирующих людей, что-то пытался ему объяснить.

И такие увеселения предлагались жителям Северной Пальмиры всего лишь во времена молодости моей бабушки. Что уж говорить про восемнадцатый и девятнадцатый века?

На Сенной площади публичные порки проводились почти сто пятьдесят лет подряд. Особенно нравились публике экзекуции женщин, которых перед наказанием раздевали по пояс сверху. На пустыре перед Театром юного зрителя повесили убийц царя Александра II и как-то чуть не расстреляли молоденького прозаика Достоевского. Изысканная петербургская публика каждый раз загодя собиралась у места предстоящего повешения, а потом с нетерпением ждала, пока снимут тела. Дело в том, что веревки с виселицы считались верным амулетом от всех несчастий и всегда растаскивались до ниточки.

Самым же популярным местом казни считался скверик, который между станцией метро «Горьковская» и Троицким мостом. Например, в 1721 году здесь, на месте, где сейчас стоит автозаправка «ТНТ», казнили проворовавшегося чиновника по фамилии Нестеров.

Очевидец так описывал мероприятие:



Под высокой виселицей устроен был эшафот, а позади него поставлены четыре шеста с колесами. Шесты эти предназначались для воткнутия голов преступников.


Первый, кому отрубали голову, был клеврет, служивший Нестерову орудием многих обманов. Когда ему прочли приговор, он обратился лицом к церкви и несколько раз перекрестился, потом повернулся к окнам Ревизион-коллегии, откуда Император со многими вельможами изволил смотреть казни, и несколько раз поклонился.


После сего и сам Нестеров, в сопровождении двух прислужников палача, взошел на эшафот, снял с себя верхнюю одежду, поцеловал палача, поклонился стоящему вокруг народу, стал на колени и бодро положил на плаху голову…



Чуть позже на этом же месте состоялась процедура вырывания языка двум красоткам-аристократкам Анне Бестужевой и Наталье Лопухиной. Когда палач раздевал Бестужеву, та успела сунуть ему в руку увесистое золотое распятие с россыпью бриллиантов. Ее языка нож коснулся только чуть-чуть. Вторая осужденная подарком запастись не догадалась.

Гости сидели на деревянных скамейках и внимательно слушали, как женщина кричит и плачет под пытками. Два дюжих палача навалились Лопухиной на грудь, сдавили горло и заставили разжать челюсти. Кроша зубы, ей специальными щипцами выдернули язык, отрезали его ножом, а потом палач показал язык публике и, смеясь, крикнул:

– А вот кому свежатинки?! Задешево отдаю!

Но масштабнее всего была проведена казнь обрусевшей шотландки Марии Гамильтон, которая состоялась 14 марта 1719 года.

Мария была одной из самых красивых женщин Российской империи. К императорскому двору она прибыла, когда ей едва исполнилось пятнадцать, и очень скоро добилась того, за чем приехала. В смысле проснулась-таки однажды утром в гостеприимной царской постели.

Как известно, свою законную жену Петр заточил в монастырь. Какое-то время его официальной фавориткой была прекрасная, как греческая статуя, Анна Монс. Потом пухленькая прачка из Прибалтики, вошедшая в историю как императрица Екатерина Первая. «Почему императрицей не могу быть я?» – удивлялась Гамильтон.

Целый год она сводила царя с ума. Трон был уже почти рядом… а потом царь про нее просто забыл.

Время шло. Петр не возвращался. Деньги кончились. Как-то Гамильтон украла у императрицы триста золотых червонцев. Этого никто не заметил. По наследству после Петра Гамильтон отошла к петровскому денщику, красавцу Ивану Орлову. На следствии девушка потом показала, что первый интим случился у них прямо под деревьями Летнего сада. А уж после Орлова Мария и вовсе пошла по рукам. Мужчинам льстило спать с бывшей царской фавориткой. Горничная потом давала показания, что «хаживали к ней и денщики, и прочие господа, и всякие дворцовые служители».

Два раза она вытравливала собственных нерожденных детей. Третий все же родился, и эта милая женщина задушила его своими руками. Об этом стало известно при дворе. А за аборт в те годы полагалась смертная казнь. Так что, когда во время последнего свидания Мария молила императора о пощаде, Петр ответил:

– Без нарушения божественных и государственных законов не могу я спасти тебя от смерти. Итак: прими казнь и верь, что Бог простит тебя в грехах твоих, помолись только ему с раскаянием и верою…

К эшафоту Мария вышла в белом шелковом платье и черных лентах в светло-серых волосах. Палач перерубил ее тонкую шею с первого удара. Петр поднял голову с грязного эшафота, с причмокиванием поцеловал в губы, потом, держа за волосы, объяснил зрителям анатомическое устройство шеи и распорядился, заспиртовав голову, выставить ее на обозрение в недавно основанной Кунсткамере. Куда дели тело шотландки – неизвестно.

3

Или вот еще случай.

Во времена правления племянницы Петра, государыни Анны Иоанновны, прямо на Невском проспекте были сожжены на костре капитан-поручик морской службы Александр Возницын и коммерсант-еврей Барух Лейбов.

Суть дела в тот раз заключалась в том, что капитан вдруг начал живо интересоваться религиозными вопросами. Прочитав Библию, Возницын обнаружил, что изложенная там доктрина как-то не очень похожа на то, чему учит официальная православная церковь. Некоторое время он размышлял и сомневался, а потом обратился за консультацией к этому самому Лейбову. И тот на конкретных цитатах, как дважды два, объяснил новому знакомому, что если тот хочет достичь вечного спасения, то единственный способ – обратиться в иудаизм.

Сомневался капитан недолго. Раз этого требовало спасение души, он согласился пройти необходимые обряды и даже сделал обрезание. Никто бы об этом и не узнал, но некоторое время после операции Возницын оказался не в состоянии выполнять супружеский долг. Его жена, Елена Ивановна, была удивлена и стала задавать вопросы. Капитан запираться не стал. Продемонстрировал супруге новый внешний вид своих половых органов и попросил, чтобы она выбросила из дому все православные иконы, которые, между прочим, прямо противоречат Библии, в которой есть заповедь, запрещающая изображать Бога.

Насчет того, что евреи ножом касались места, которое Елена Ивановна привыкла считать только своим, смириться она, может, еще и могла бы. Но выбрасывать иконы? Рано утром женщина сходила куда следует и на мужа донесла. Уже к обеду капитан Возницын был арестован, а 15 мая 1738 года после полагающихся пыток вместе с купцом Барухом Лейбовым живьем сожжен на костре. Все его имение по распоряжению императрицы перешло вдове, причем за сознательность ей было пожаловано еще и сто дополнительных крестьянских душ.

Сожжение вероотступников состоялось на углу Невского проспекта и Мойки. Место это вообще с самого начала пользовалось дурной репутацией. Первоначально здесь был выстроен деревянный Гостиный двор: рыночное помещение, внутри которого торговали пенькой и рыбой. Однако всего через несколько лет двор сгорел, причем в огне тогда погибла целая куча народу. Позже, на празднествах по поводу очередного восшествия на престол, под ликующими горожанами обвалился мост через Мойку, и несколько десятков человек утонули. Какое-то время место использовалось для публичных казней. Помимо капитана Возницына здесь же были сожжены на костре некие Петр Петров по прозвищу Водолаз и крестьянский сын Перфильев. Еще позже тут был выстроен деревянный Зимний дворец императрицы Елизаветы Петровны. В нем она и умерла.

Потом дворец перестроили, а потом перестроили еще раз. В таком перестроенном виде здание и дошло до наших дней. Кто только тут не жил! Из окна дворца совсем молоденькая и еще не выучившая русский язык Екатерина II впервые увидела графа Орлова, да и переспали они впервые тоже где-то в бесчисленных комнатах именно этого здания. На квартире, которую тут снимал граф Пален, собирались заговорщики, убившие позже Екатерининого сына, курносого императора Павла I-го. При следующем императоре Александре в доме располагался самый модный ресторан города Talon, о котором Пушкин писал «В Talon помчался он, уверен, что там уж ждет его Каверин». Еще лет семьдесят спустя вдоль фасада тут повадились прогуливаться белобрысые чухонские проститутки, на которых одно время установилось даже что-то вроде моды, а уже в 1990-х в здании открыли дико бандитский найт-клаб, куда, по слухам, развеселая питерская братва вызывала смольнинских чиновников, чтобы те объяснили пацанам, что за хрень творится в городе.

Генерал-губернаторы, французские обольстительницы, евреи-миллионщики, бородатые литературные классики, пижоны во фраках и черт знает кто еще. Если перечислять жителей этого дома, то получится что-то вроде краткой истории императорского Петербурга. Города, который я совсем не знаю. Того блестящего и призрачного Петербурга, жить в котором мне, наверное, совсем бы и не понравилось.

Историю моего города принято начинать с Петра Великого. Как видите, едва начав эту книжку, я тоже несколько раз уже его упомянул. Хотя, на самом деле, сделал я это зря. Дело в том, что Петр основал вовсе не тот город, в котором я живу. Та имперская химера, которая жила в его уродливой маленькой голове, не имеет к нынешнему Петербургу никакого отношения.

Когда-то в желтых петербургских дворцах принимались политические решения, сотрясавшие планету. Наживались состояния с таким количеством нулей, которые не влезали потом ни в одну газетную полосу. Это была столица мира, и на каждом перекрестке этой столицы происходило что-нибудь этакое, рассказ о чем будет обязательно вставлен в школьную программу.

Об этом давно исчезнувшем городе говорили: «Питер бока повытер». Имея в виду, что город это жесткий, безжалостный, не прощающий ошибок и щедро вознаграждающий лишь самых целеустремленных. Крепкие провинциалы, ловкие девушки, искатели приключений со всех концов земли приезжали сюда, чтобы поразиться величественному блеску, познакомиться с нужными людьми, разбогатеть и сделать карьеру, от которой у потомков кружилась бы голова. Короче говоря, этот город манил всем тем, чем не может похвастаться сегодня.

А потом этот город вдруг весь кончился.

4

У меня есть приятель – модный фантаст Митя Глуховский. Молодой парень, раскрутивший самый масштабный книжный проект двухтысячных. Лет за пять, стартовав с нуля, он продал несколько миллионов книг, изданных под изобретенной им торговой маркой, запустил по мотивам своей книжной серии компьютерную игру и вроде бы даже продал права на экранизацию в Голливуд. А я за тот же срок успел разве что выкурить полтысячи пачек сигарет и сколько-то десятков раз вымокнуть под вечным петербургским дождем. Чтобы было понятно, сразу поясню: Митиным достижениям я если и завидую, то лишь самую малость, а собственные меня вполне устраивают.

Все мои московские приятели – такие же, как Митя. Их главный спорт – быть в теме. Посещать правильные места, вести там правильные разговоры, ездить на правильных машинах, ну и хвастаться друг перед другом своими правильными достижениями. Университет москвич Митя заканчивал где-то за границей. Не помню, где именно, но в общежитии там с ним жило четверо парней. Все родом из Петербурга.

О своих соседях Митя рассказывает так:

– Мы прожили в одной комнате четыре года. Я и эти петербуржцы. И каждый день из этих четырех лет заканчивался одинаково. Парни откладывали учебники, решали попить чайку, садились за стол, секунду молчали, прикидывая с чего бы начать разговор, а потом кто-то один все равно произносил: «Ну и козлы же эти москвичи!» И остальные тут же радостно подхватывали: «Да! Да! Редкостные козлы!» После чего беседа завязывалась сама собой. И так – каждый вечер. Несколько лет подряд.

Могу подтвердить: более выигрышной темы для разговора, чем обозвать москвичей козлами, в Петербурге действительно не существует. При этом суть петербургской претензии к жителям столицы понимают, как правило, совершенно неверно. Считается, будто в моем городе москвичам завидуют. Испытывают комплекс по поводу того, что вот ведь когда-то столица была у нас, а теперь в Москве.

На самом деле это абсолютно не так. Среди моих знакомых нет ни одного, кто желал бы переезда органов власти на берега Невы. Более того, если бы этот переезд все же произошел, то для города, который я знаю, это стало бы катастрофой. Он просто исчез бы, перестал существовать, растаял бы, как отражение Петропавловского собора в хмурой осенней Неве.

В Петербурге, который давным-давно мертв, никто никуда не спешит. По крайней мере среди людей, с которыми общаюсь я. Все срочное, что могло здесь случиться, уже случилось. Причем давно.

Все, что есть ценного в сегодняшнем Петербурге, связано как раз с тем, что это НЕ столица. Что это мертвый и оттого особенно прекрасный город. Все ценное, что родилось в Петербурге за последние десятилетия (от прозы Довлатова до песен Цоя, от картин митьков до петербургских рейвов), – это лишь похоронный гимн. Перед вами не город, а его надгробие.

Советское руководство уехало из Петрограда в Москву в ночь с 10 на 11 марта 1918 года. Переезд оказался не очень хлопотным: все правительство во главе с Лениным уместилось всего в трех железнодорожных вагонах. Оставшиеся комитеты перебирались до конца весны. И после того, как последний советский бюрократ покинул берега Невы, для моего города началась совсем другая жизнь. Что-то вроде загробного существования.

Петербург был центром империи двести лет. Ради этого он был создан, вокруг этого вертелась вся его жизнь. И вот он больше не был центром.

К следующему, 1919 году население города сократилось почти в три раза. Те, кому было что терять, уехали сразу. Остальные бежали позже: по льду перебирались в Финляндию, по поддельным документам уплывали на пароходах в Лондон, Осло и Берлин. Огромный мегаполис стоял почти пустым. Анна Ахматова вспоминала, что заколоченный «Гостиный Двор» на Невском весь зарос травой, и на его галереях она как-то нарвала большой букет полевых цветов. В подвалах Зимнего дворца поселились беспризорники. Там, в этих подвалах, еще со времен Екатерины Великой водились знаменитые эрмитажные кошки, прародительницей которых считалась личная кошечка императрицы. К началу 1919-го беспризорники выловили всех кошек и съели, а из их шкурок нашили варежек на продажу.

Не повезло не только кошкам. В зоосаде служители зарезали единственного пережившего революцию крокодила и сварили из него суп. Будущий академик Вавилов писал, что на вкус крокодил показался ему похожим на корюшку.

Особенно тяжко все эти кудеса переносили многочисленные петербургские литераторы. Кто умел делать хоть что-то руками, перешел на натуральное хозяйство. Остальные готовились тупо помереть с голоду. Спас ситуацию Корней Чуковский. План его состоял в том, чтобы собрать уцелевших писателей, поэтов, художников и вообще не очень нужную в новых условиях публику в одном месте и кормить их напрямую из государственных фондов.

Идея Чуковского встретила понимание. Литераторам выделили роскошное помещение прямо на Невском. То самое здание, на месте которого когда-то сжигали вероотступников.

Последнее время перед революцией дом принадлежал банкирам Елисеевым. Да только сразу после начала всей этой неразберихи с красными флагами последний Елисеев сбежал в Париж и дом пустовал. Нижние этажи самовольно захватили кустари, открывшие там чумазые лавочки. Мебель реквизировал кто-то из комиссаров. Елисеевскую прислугу несколько раз пытались расстрелять революционные матросы. От такой жизни последний камердинер Елисеева решил свести счеты с жизнью, выбрался на крышу и стоял на самом краю, то ли молясь, то ли не решаясь сделать шаг. Постовой красноармеец крикнул ему: «Если кинешься – застрелю!» Ну и камердинер, разумеется, сиганул с четвертого этажа вниз головой. Вселению литераторов в новое помещение не мешал больше никто.

Под писателей выделили всего одну квартиру. Но этого хватило. Жили Елисеевы на широкую ногу: квартира была трехэтажная, вся в резьбе и золоте, с несколькими спальнями, несколькими обшитыми дубом гостиными, с собственной баней и полностью механизированной кухней, а также с громадным залом размером в целый этаж. Посреди зала была свалена банкирская библиотека и стояли несколько статуй Родена, которые не удалось вывезти, потому что те не пролезали в дверь. Библиотеку писатели в первую же зиму пустили на растопку, а Роден, о которого поэтические барышни когда-то тушили окурки, сегодня выставлен на третьем этаже Эрмитажа.

Одна из обитательниц литературного общежития позже писала:



Про этот дом говорили, что он елизаветинских времен и принадлежал когда-то чуть ли не Бирону. Но нам он был ценен совсем другим. Сегодня кажется, что от него, как от печки, все и началось. Редкий писатель сегодня, ткнув пальцем в то или иное окно, не скажет:


– Здесь я жил и писал свой том первый…



Литераторы принялись делить помещения. В «обезьяннике» (полуподвальной комнате для прислуги) поселились романтик Александр Грин и пара совсем молодых драматургов. Молодежь пыталась что-то писать, а туберкулезный и мрачный Грин спивался и ночи напролет пытался дрессировать тараканов.

В бывшую ванную заселилась художница, ученица Рериха. Даже в самые студеные зимы она одевалась в зеленые индусские шаровары и все равно рисовала. Правда, потом выламывала картины из подрамников и, пытаясь согреться, жгла подрамники прямо в ванне.

В узком пенале, который при прежних владельцах служил, скорее всего, стенным шкафом, поселилась писательница Ольга Форш. Сидя в этом шкафу, она умудрилась написать целых два исторических романа. Зато критику и переводчику Акиму Волынскому досталась вся гигантская спальня мадам Елисеевой. Тот поставил у самой двери узкую железную койку и спал на ней, в пальто и галошах, свернувшись клубочком, а вглубь необъятной комнаты ходить не рисковал.

Называться все это вместе стало «Дом искусств», сокращенно «Диск». Хотя чаще заведение именуют «Сумасшедшим кораблем». Под таким названием вышла повесть Ольги Форш, в которой та описывала развеселые будни литераторского общежития. «Корабль» – потому что угол дома действительно напоминал нос корабля, разрезающий волны, а почему «сумасшедший», было понятно и безо всяких объяснений.

Жили тут голодно, зато весело. На карточки обитателям выдавали в основном сушеную воблу, из которой на елисеевской кухне варили суп. Ходили слухи, что, уезжая, банкир замуровал куда-то в стену свое многомиллионное состояние. Иногда, сбрендив от голода, писатели начинали все вместе простукивать стены. Осип Мандельштам, ни с кем не делясь, проедал карточки в первую же неделю, а потом бродил по всему дому, заводил разговоры о поэзии и, усыпив бдительность хозяев, неожиданно говорил:

– Ну что это мы? Давайте-ка уже наконец и ужинать!

Здесь же, сидя на пропахших воблой кроватях, принимали иностранных селебрити. Типа специально приехавшего из Англии полюбоваться на фантастические эксперименты большевиков Герберта Уэллса. Пожилой, одышливый британец смотрел на то, как живут в новорожденной республике его собратья по перу, и ему казалось, что он сошел с ума.

Два или три раза на борту «Сумасшедшего корабля» проводили костюмированные балы. Номера объявлял совсем молоденький Евгений Шварц, который позже станет самым знаменитым сказочником СССР. Дамы пошили платья прямо из сорванных с окон елисеевских портьер. Зато лакеи у дверей стояли настоящие, в ливреях, уцелевших от прежнего режима. Вплотную к залу примыкала комната писателя Михаила Слонимского. Дотанцевав кадриль, сюда убегали влюбленные парочки. Их не смущало даже то, что в той же комнате на трех составленных вместе стульях обычно спал молодой сатирик Михаил Зощенко.

Хорошенькие девушки валили на мероприятия в «Доме искусств» толпами. Они приносили мэтрам тетрадки со своими стихами и соглашались уединяться в темных закоулках елисеевской квартиры, лишь бы те похвалили стихи и составили им протекцию. Мэтры цинично спали с красавицами, но читать их стихи не желали.

Литературное общежитие просуществовало в доме меньше трех лет. Это были три самых прекрасных года молодой советской литературы. В «Диске» были написаны «Алые паруса» Грина, самый первый русский шпионский роман «Месс-Менд», лучшие рассказы Константина Федина и самые последние стихи Гумилева. А в 1921-м «Дом искусств» закрыли. Литераторам было предписано освободить помещения. В бывшей купеческой квартире открыли кинотеатр «Светлая лента» (позже «Баррикада»).

Бывшие обитатели «Сумасшедшего корабля» разбрелись по свету. Кто-то уехал за границу. Кто-то стал орденоносцем и классиком советской литературы. Кто-то спился и умер. Красотки, спавшие с поэтами, постарели, подурнели, обзавелись зубными протезами и старушечьими болезнями. Дом намертво пришвартовался к набережной Мойки и перестал называться «Сумасшедшим кораблем».

Но сама легенда осталась. В Петербурге, каким он стал после того, как перестал быть столицей империи, легенды значили куда больше, чем то, что можно потрогать руками. Теперь этот город был нищ. Ехать сюда за карьерой или богатством было бессмысленно. Единственное, что он мог дать, – приобщиться к легенде. Стать частью прекрасного и мертвого мифа. Как ни странно, людей, которых такая плата устраивает, до сих пор находится довольно много.

Последние лет сто Петербург – это и есть такой вот «Сумасшедший корабль». Нищета и рушащиеся здания снаружи. Развеселая жизнь внутри. Власть уехала и увезла деньги с собой. Зато те, кто остался, могут собраться все вместе и до утра болтать на абсолютно никому, кроме них, не интересные темы.

Собственно, из таких вот разговоров, из таких вот компаний и состояла вся петербургская история ХХ века. Та история, о которой я хотел бы рассказать вам в этой книжке.

Глава вторая

Дворцовая набережная

1

В Петербурге на удивление мало привидений. Приезжим обычно показывают достопримечательности, связанные с литературой: вот дом, где Раскольников зарубил старушку, вот каменные львы, на которых пушкинский Евгений пересидел наводнение 1824 года, вот улица Бассейная, по которой ходил Рассеянный из сказки Корнея Чуковского. А с привидениями у нас как-то не очень.

Адвокат и мемуарист Анатолий Федорович Кони, правда, упоминает, что приблизительно в 1870-х на углу Невского и Рубинштейна (сейчас в этом здании «Макдоналдс») жила некая дамочка в летах, у которой квартировал хорошенький студент. Дамочка была от жильца без ума и даже рискнула объясниться ему в чувствах. Молодой человек ее отверг, и дамочка в отчаянии выбросилась в лестничный пролет. И вот, пишет Кони, с тех пор в здании иногда видят ее силуэт: пожилая женщина, прежде чем растаять в воздухе, пристально смотрит вслед хорошеньким юношам.

Забавно, что недавно я читал воспоминания Севы Гаккеля (виолончелиста из первого состава группы «Аквариум») и встретил там упоминание того же самого лестничного пролета. Сева пишет, что для оформления обложки «аквариумовского» альбома «Радио Африки» группа устроила фотосессию на том самом месте, где когда-то разбилась пожилая сластолюбица. При этом, разумеется, ничего и слыхом не слыхав о давней трагедии. Молодые и симпатичные парни долго принимали эффектные позы, фотограф щелкал камерой, но в результате вся пленка оказалась потом засвечена. Что именно с ней случилось, понять фотограф так и не смог.

Что еще? По городским окраинам бродит популярная байка про насмерть забитого скинхедами вьетнамца, который оказался коммандос из элитного вьетконговского подразделения и даже с того света в течение месяца поубивал всех своих обидчиков. Но в целом для города с трехсотлетней историей призраков тут явный недобор.

Самый же известный случай явления привидения в Северной столице имел место два с половиной века тому назад и описан сразу несколькими приближенными императрицы Анны Иоанновны.

На теплую часть года государыня имела обыкновение переезжать из Зимнего дворца в Летний. Располагался этот дворец в Летнем саду, приблизительно на месте, где сейчас выстроена знаменитая садовая решетка. Само здание было деревянным, одноэтажным, вытянутым вдоль еще не зажатой в гранит Невы. Места тут были тихие, почти сельские. Из окна дворца государыня иногда стреляла пролетающих над рекой уток. Спать, несмотря на белые ночи, ложились рано. Вечерами специально обученные бабки чесали государыне пятки и заунывными голосами рассказывали сказки, пока Анна не засыпала. Единственным развлечением был приезд раз в неделю фаворита императрицы герцога Бирона. А так – тоска зеленая.

В тот вечер Бирон, как обычно, приехал во дворец, без лишних слов отправился в спальню, долго исполнял там свои фаворитские обязанности, а потом привел себя в порядок, оделся и был готов уезжать. Тут-то все и произошло.



Императрица удалилась во внутренние покои и больше не выходила. Было уже за полночь, дежурный офицер возле тронной залы уселся, чтобы вздремнуть.


Вдруг часовой зовет на караул, солдаты выстроились, офицер вынул шпагу, чтобы отдать честь. Все видят – императрица ходит по тронной зале взад и вперед, склоня задумчиво голову, не обращая ни на кого внимания.


Весь взвод стоит в ожидании, но, наконец, странность ночной прогулки по тронной зале начинает всех смущать. Офицер, видя, что государыня не желает идти из залы, решается, наконец, пройти другим ходом и спросить, не знает ли кто намерений императрицы.


Тут он встречает Бирона и рапортует ему.


– Не может быть, – говорит Бирон, – я сейчас от государыни, она ушла в спальню ложиться.


– Взгляните сами, она в тронной зале.


Бирон идет и тоже видит ее.


– Это что-нибудь не так, здесь или заговор, или обман, чтобы действовать на солдат, – говорит он, бежит к императрице и уговаривает ее одеться, выйти, чтобы в глазах караула изобличить самозванку, пользующуюся некоторым сходством с ней, чтобы морочить людей.


Императрица решается выйти как была, в пудермантеле. Бирон идет с нею. Они видят женщину, поразительно похожую на императрицу, которая нимало не смущается.


– Дерзкая! – говорит Бирон и вызывает весь караул; солдаты и все присутствующие видят две Анны Иоанновны, из которых настоящую и призрак можно было отличить только по наряду и по тому, что она пришла с Бироном.


Императрица, постояв минуту в удивлении, подходит к ней, говоря:


– Кто ты? Зачем пришла?


Склоняя голову к подлинной государыне, призрак у всех на глазах произносит ей тихо несколько слов. После чего привидение пятится, не сводя глаз с императрицы, к трону, всходит на него и на ступенях, обращая глаза еще раз на императрицу, исчезает.


– Что она сказала? – спрашивает Бирон.


Императрица обращается к Бирону и произносит:


– Это моя смерть, – говорит государыня и, не отвечая больше на расспросы, уходит к себе. Еще сутки спустя государыня скончалась.



Инцидент описан сразу несколькими мемуаристами. То есть вроде как перед нами не байка, а исторический факт. Но понять, что именно произошло тогда в Летнем дворце, все равно не выходит. Действительно ли на глазах у всех двойник императрицы просто взял и растаял в воздухе? Правда ли, что ровно спустя сутки Анна Иоанновна ни слова не говоря умерла? Сплошные вопросы, а спросить не у кого.

Что же касается дворца, то после того, как императрица столь неожиданно скончалась, помещение занял Бирон – фаворит покойной. Он был назначен регентом при малолетнем наследнике престола и, по сути, стал правителем всей необъятной империи. Правда, ненадолго. Буквально через месяц в этом же дворце его и арестовали. Никто не стал по этому поводу расстраиваться. Бирон был неприятный человек и мало кому нравился. Зато с ним связан второй в этом районе сюжет насчет привидений.

Историк Пыляев писал в свое время:



Каменная набережная Фонтанки в этом месте обязана своим появлением генерал-поручику Федору Вилимовичу Бауэру, жившему некогда в доме на углу Большой Невы и Фонтанки. Построенный им в этом месте каменный дом и до настоящего времени носит название «Бауэрского», а вокруг дома стояли службы герцога Бирона. Народная молва долго приписывала этой местности недобрую славу: люди суеверные видели здесь по ночам тени замученных злым герцогом людей и слышали их громкие стоны. Мало кто осмеливался ходить тут после наступления сумерек.



Дом генерала Бауэра и до сих пор стоит на набережной Фонтанки, сразу слева от Летнего сада. Даже и не особенно перестроенный. Правда, привидений эпохи Бирона тут давно уже никто не видел. Может, за прошедшее время они подстерлись от времени и стали невидны. А может, их вытеснили отсюда призраки и тени более молодого поколения.

Рассказывают, что в XVIII веке квартиру в этом доме снимал не очень знатный немецкий дворянин Ганс Иероним фон Мюнхгаузен. Да-да, тот самый. Позже, уже при Екатерине, тут же некоторое время жила стамбульская куртизанка и шпионка Софья Потоцкая.

Сама Софья утверждала, что ведет род от последних византийских императоров и что в молодости среди ее любовников был даже турецкий султан. Со временем переспать ей удалось также с австрийским императором и двумя французскими королями. Но это позже, – а началась ее карьера с того, что у султана ее выиграл в карты некий польский дворянин. Разъяренный проигрышем султан велел схватить наглеца, но тот вместе с Софьей бежал и быстренько обвенчался в первой попавшейся церквушке. Добравшись до Петербурга, молодожены свели знакомство с князем Потемкиным, и тот посоветовал им снять квартиру в доме Бауэра. Там, в этой квартире, Потемкин и выиграл Софью у мужа опять-таки в карты и тут же увез хихикающий трофей к себе в Таврический дворец.

В середине следующего столетия дом перепланировали под квартиры для придворных чиновников. Одну из квартир занимала семья столоначальника Мережковского. В семье подрастали двое тощих, вечно сопливых сыновей. Сегодня известен в основном младший сынок Дмитрий, сделавший со временем карьеру в области литературы. А вот до революции фамилия Мережковских ассоциировалась в основном с его старшим братом Константином.

Газеты называли его «русским маркизом де Садом». Этот вполне приличный с виду джентльмен, служивший профессором Казанского университета, взял на воспитание хорошенькую девочку лет шести. Однако насчет воспитания особенно заморачиваться не стал, а просто растлил ребенка и начал с ней жить, используя девочку как сексуальную рабыню. Дело всплыло, разразился скандал. Константину пришлось бежать за границу. Там он несколько лет спустя и покончил с собой. Причем выбрал оригинальный способ: проволокой прикрутил себя к кровати и запустил аппарат по синтезу отравляющего газа. Этим газом чокнутый профессор залил всю гостиницу, в которой сводил счеты с жизнью. Без массовых жертв обошлось в тот раз лишь чудом.

2

Торговцы недвижимостью называют район между Зимним дворцом и Летним садом «золотым треугольником». «Треугольник» он, потому что на карте имеет действительно три угла, а «золотой», потому что цена на квадратный метр жилья тут приблизительно в три раза выше, чем в среднем по городу.

Когда-то весь этот район был личным городком императорской семьи. Набережная, которая начинается у Зимнего дворца, так и называется – Дворцовая. Потому что состоит из одних сплошных дворцов. Здесь жили сами Романовы, здесь же селились те, кто их обслуживал. Императорские повара, парикмахеры, секретари и неимоверное количество любовников. Дом фаворитки Павла I Лопухиной, дом фаворитки Александра I Нарышкиной, дом фаворитки Николая I Урусовой. Дворец, подаренный убийцам царевича Алексея, дворец, подаренный убийцам самозванки княжны Таракановой, дворец, подаренный убийцам Петра III, дворец, подаренный убийцам Павла I. Случайных жильцов не было здесь никогда.

Традиции оказались живучи. После революции именно тут завел себе квартиру «красный Наполеон» маршал Тухачевский, а после падения СССР в этом же районе поселился и первый постсоветский мэр Петербурга Анатолий Собчак с дочерью, свитой и особо приближенными лицами типа артиста Михаила Боярского. Как-то я был у Михаила Сергеевича дома, и его супруга жаловалась: летом с семи утра и до двух ночи снаружи доносятся усиленные мегафонами голоса экскурсоводов: «А вот эти окна принадлежат квартире, в которой живет Боярский». И все вместе экскурсанты подхватывают: «Каналья!»

И так каждые десять минут.

За Летним садом набережная называется уже не Дворцовой, а набережной Кутузова. Суть от этого, впрочем, не меняется. И здесь тоже строиться могли лишь те, кто оказал власти ту или иную услугу. В доме № 8 тут жила камер-фрейлина Протасова, обязанностью которой было тестировать мужчин, которых Екатерина Великая собиралась пригласить к себе в спальню, и докладывать потом императрице, на что они способны. В домах № 22 и № 28 жили придворные карлики, а дом № 24 принадлежал любовнице императора Николая Первого, которую он потом подарил графу Кушелеву-Безбородко (прототипу князя Мышкина из «Идиота» Достоевского). Соседний дом № 26 был подарен его первой владелице Софье Ушаковой за то, что она лишила невинности наследника престола, будущего императора Павла Первого. Кстати, в этом же доме во время визита в Петербург останавливался граф Калиостро. Тут же на набережной жили и несколько «арапов», в смысле придворных негров. Причем реально чернокожими из них были далеко не все: некоторые просили присвоить им этот титул, так как дворцовые негры получали более высокое жалованье, чем белые придворные.

С каждым новым поколением императорская фамилия разрасталась. Царские дядьки, кузены, двоюродные племянники – все желали обзавестись резиденцией именно тут. Каждому нужно было выделить участок под строительство собственного дворца, а потом, когда владелец, наконец, умирал, его наследники тут же начинали клянчить место уже под новый дворец для себя.

Думаю, не случись революции, Романовы застроили бы дворцами весь район до самого Литейного проспекта.

Но революция произошла. Ее просто не могло не случиться.

3

Последний дворец на Дворцовой набережной называется Мраморный. Самый странный из всех в этом районе.

При его строительстве было использовано какое-то неимоверное количество разных видов мрамора и гранита. Причем часть стройматериалов была на кораблях доставлена аж из Италии. Но суть не в этом, а в том, что Мраморный дворец стал отступным подарком императрицы Екатерины ее бывшему фавориту Орлову. Мол, забирай дорогую безделицу и ступай с Богом.

Орлов, получив дворец, запаниковал. Ему казалось, что все еще можно поправить. Ненаглядной Катеньке он подарил в ответ дорогущий индийский алмаз, украшающий ныне корону Российской империи. На балах, куда его перестали приглашать, он все равно появлялся и до изнеможения дрыгал ножками, показывая, что энергии у него хоть отбавляй, жаль направить некуда. Но все было бесполезно. Спать с императрицей отныне стал князь Потемкин. А Орлов через некоторое время с тоски и от отсутствия перспектив просто умер.

После этого из рук в руки Мраморный дворец переходил столько раз, что немудрено сбиться со счета. В советские времена тут располагался Музей Ленина. Посетителям предлагались экспонаты типа «изготовленная в масштабе один к одному копия кепки Владимира Ильича». Потом и музей тоже как-то сам собой рассосался. В девяностые его пытались пристроить под проведение балов и тусовок с участием селебритиз, но тоже без особого успеха. Пару лет во дворе, на месте, где когда-то был установлен ленинский броневик, простоял памятник розовому «мерседесу». И все равно посетителей тут почти никогда нет. Хотя аттракцион из дворца можно было бы устроить, действительно, захватывающий.

Вот, например, несколько угловых окон на втором этаже. Именно сюда как-то приказал доставить полюбившуюся ему француженку брат царя великий князь Константин Павлович. Француженку звали мадам Араужо, и она была замужем. Говорила, что любит мужа, и отвечать взаимностью на ухаживания великого князя отказывалась категорически. Как такое возможно, Константин не понимал. Какой, к чертям собачьим, муж, когда перед тобой стоит брат всероссийского самодержца? Своевольную иностранку он распорядился похитить прямо на улице и доставить к себе в Мраморный дворец.

Что уж там между ними произошло – мнения расходятся. Судя по всему, француженка твердо стояла но своем. Великому князю она все равно отказала, а когда он снял штаны и, не обращая внимания на ее слова, стал приближаться, расцарапала ему лицо. Такого Константин Павлович простить уже не мог. Вызвав гвардейцев из караула, он приказал, чтобы они держали строптивицу, а своему адъютанту, генералу Бауэру, велел ее изнасиловать. После Бауэра француженку насиловали гвардейцы, потом несколько слуг, потом кто-то еще, и в результате к утру женщина умерла.

Труп без лишнего шума закопали, а мужу, чтобы не возмущался, выплатили какое-то не очень большое денежное вознаграждение и велели валить из страны.

То, что во главе страны стоит какая-то ужасно несимпатичная компания, было ясно лет за сто до 1917-го. Последним владельцем дворца из разветвленного клана Романовых был Николай Константинович, троюродный дядя Николая Второго. Он участвовал в паре не очень значительных военных походов, привлек внимание высшего света сожительством с американской актриской, но по-настоящему прославился не этим, а тем, что был законченным клептоманом. Пер буквально все, на что падал взгляд. Два раза украл у императрицы перчатки. Со свадебной иконы Александра II выломал бриллиантовый венчик. В ресторанах забирал копеечные фарфоровые солонки, у знакомых дам вытаскивал из шуб веера, у их кавалеров – портмоне и табакерки.

О странном хобби императорского родственника по городу ползли слухи. В комнате князя провели обыск. Все украденное там было свалено посреди комнаты в огромную груду. Денег в кошельках насчитывалось около четырех тысяч рублей (довольно много по тем временам), но потратить их клептоман даже не пытался: крал и бросал под кровать. Потерпевшие опознавали вещи и поражались: стоило ради этого фуфла залезать к ним в карман?

Полная деградация августейшей фамилии была очевидна всем. При последних царях страной управляли откровенные вырожденцы: гомосексуальные любовники вельмож, собутыльники святого старца Григория Распутина, дуры-фрейлины, незаконнорожденные дети незаконнорожденных князей, иностранные проходимцы и вообще черт знает кто.

Долго так продолжаться, понятное дело, не могло. Свержения Романовых к началу ХХ века желали даже сами Романовы. Узнав о том, что в феврале 1917-го Николай Второй отрекся от престола, князь-клептоман Николай Константинович, находившийся в тот момент в Ташкенте, надел красные шаровары и, пьяный, с радостными криками «Свершилось-таки! Слава Тебе, Господи!» скакал по улицам, распугивая ничего не понимающих аборигенов.

Считается, что последним русским царем был Николай II. На самом деле это не совсем так. Николай ведь не просто отрекся от власти, а передал престол брату Михаилу. Правда, правление Михаила Второго продолжалось недолго, меньше суток. Жил этот царь тут же, на улице Миллионной, дом 12. Утром 3 марта к нему в квартиру позвонили несколько министров Временного правительства, которые зачитали ему манифест Николая и поздравили с тем, что император теперь он. Новый самодержец новостям совсем не обрадовался. Министрам он задал всего один вопрос: смогут ли те гарантировать его безопасность? Министры только посмеялись: какая безопасность, ваше императорство? Город стоит на ушах, повсюду стрельба и пьяные дезертиры с винтовками.

После этого Михаил без раздумий тоже отрекся от престола. Русская монархия окончательно превратилась в историю.

Для страны революция стала очистительным свежим ветром. Но для «золотого треугольника» в центре Петербурга падение монархии обернулось катастрофой. Прежде по этим мостовым ходили исключительно гвардейские офицеры да увешанные орденами сановники. А теперь – все кому не лень. Прежняя система ценностей рухнула, а до рождения новой было еще неблизко.

В ночь на 3 ноября 1917 года в Петрограде (уже несколько лет подряд жившем при сухом законе) начались винные погромы. Неуправляемые толпы штурмом брали любое помещение, о котором говорили, будто там есть алкоголь. День спустя многотысячная толпа собралась прямо на Дворцовой площади. Люди кирками разбивали стены, за которыми находились царские винные погреба. Фельдфебель охраны дворца Криворутченко (единственный трезвый человек на весь район) кричал, что будет вынужден использовать пулеметы. Ничто не помогало. Люди прорвались внутрь, повышибали днища из стоявших в подвалах бочек с коллекционными винами. Вина в подвале натекло столько, что несколько мародеров просто захлебнулись. Для разгона толпы были вызваны красные матросы. Но, увидев, что именно им предстоит охранять, матросы, разумеется, тут же в сосиску напились, и после этого веселье пошло совсем нешуточное.

Винные погромы продолжались всю зиму. Анна Ахматова позже вспоминала, что как-то в лютые крещенские морозы ехала через стрелку Васильевского острова и видела там громадную, размером с комнату, глыбу замерзшего коньяка. Причем внутри глыбы можно было различить тело вмерзшего в лед человека.

К марту 1917-го никакой власти в городе не осталось. Полицейских вешали на столбах, суды жгли, с тюрем посбивали замки и выпустили арестованных на свободу. Максим Горький утверждал, что только за полтора месяца в городе произошло больше десяти тысяч убийств. То есть в среднем по одному убийству каждые семь минут. Могилы царских сановников были раскопаны, сорванные с истлевших камзолов ордена мародеры пытались обменять на крупу. Дошло до того, что из гроба вытащили труп Распутина и после надругательств сожгли покойника в котельной Политехнического собора.

Магазины стояли заколоченными, кто мог – уехал из этого дурдома сразу, а кто не мог – готовился уехать как только подвернется возможность. Жить при глупой и жестокой власти никому не нравилось, но, как оказалось, жить вовсе без власти было попросту невозможно.

Особенно больно революция треснула по тем, кто особенно активно ее звал. Газеты выходили через пень-колоду, гонораров никто никому, разумеется, не платил, так что очень скоро и прежде-то небогатые петербургские литераторы скатились к полной нищете. Литература – это ведь забава для состоятельных обществ. А то общество, что осталось в бывшей столице Российской империи, вдруг перестало быть состоятельным. К воздуху свободы стал примешиваться какой-то неприятный для литераторов запашок.

Перебои с продовольствием в Петрограде начались еще при царях. Зимой 1916 – 1917-го ни мяса, ни масла, ни сахара купить в столице было уже невозможно. На черном рынке кое-что еще имелось, но цены взлетели фантастически. К декабрю 1917-го по карточкам выдавали двести граммов хлеба, к апрелю 1918-го – всего по пятьдесят граммов.

Как они пережили эти годы, совершенно непонятно. Семнадцатый, восемнадцатый, девятнадцатый, двадцатый, большая часть двадцать первого. В 1921-м была провозглашена свобода торговли, и голод отступил. А до этого… Хуже дела в моем городе не обстояли даже во время блокады. Большая часть домов в центре стояла пустой. Из квартир выламывали паркет на дрова, чтобы хоть как-то натопить покрытые льдом комнатушки. Население города сократилось втрое: с двух с половиной миллионов до семисот тысяч. И главное, это было уже совсем не то население.

В Петрограде остались только те, кому было ну совсем некуда уезжать. Рабочие с заводских окраин. Старики, не способные за взятку купить билет на солнечный и сытый юг. Ну и оставшиеся без работы литераторы. Самые беспомощные и бестолковые из всех. Единственное, что умели эти острые перья, – мечтать о свободе и получать за это гонорар в редакциях. И вот, свободы вокруг было хоть завались, но счастливее литераторов это совсем не сделало. Гонорары ушли в прошлое вместе с прежней несвободой, а как жить в обществе, где почти никто не умел читать, литераторам никто не объяснил.

Какую-то часть литературной общественности большевики собрали в «Доме искусств», он же «Сумасшедший корабль», и тем спасли от неминуемой голодной смерти. Тех, кто занимался наукой, поселили в еще более сумасшедшем «Доме ученых» на Дворцовой набережной. Но вот, например, Анна Ахматова переселяться ни в какое общежитие не захотела. Выживать она предпочла в индивидуальном порядке.

Ее брак с поэтом Николаем Гумилевым развалился еще до Первой мировой. В 1918-м Ахматова вышла замуж вторично. За ужасно некрасивого и совершенно непохожего на ее первого мужа Владимира Казимировича Шилейко. Сутулый, очкастый, он был единственным в стране специалистом по древней клинописной литературе: всякие там вавилонские гимны, шумерские заклинания, «Песнь о Гильгамеше». В мире творилось неизвестно что, а Шилейко сидел за письменным столом и переводил на русский стихи, сложенные за пять тысяч лет до его рождения. Ну а на Ахматову легла забота о том, чтобы приготовить ему и себе хоть какой-нибудь обед.

Весь жилой фонд в городе был сразу же после революции объявлен государственной собственностью. Бывшие частные квартиры большевики стали по ордерам передавать тем, кому считали нужным. Ахматовой и ее новому мужу достались конюшни и подсобки Мраморного дворца. Если смотреть на дворец со стороны Невы, то слева от основного здания вы увидите зеленую четырехэтажную пристройку. При старом режиме это были служебные помещения: комнаты слуг, кладовки и все в таком роде. Тут поэтесса и провела самые голодные послереволюционные годы.

Комнаты были большие, но в тех условиях это был скорее минус. Натопить эти комнаты зимой было невозможно. Супруги неделями не снимали с себя пальто и кофты. Ни о какой нормальной интимной жизни речь, понятное дело, не шла. Сюрреализма их быту придавало то, что вместе с ними в комнатах жил здоровенный сенбернар. Приятели, изредка навещавшие молодоженов, удивлялись: как это такую большую собаку никто до сих пор не съел?

Хозяйство лежало полностью на плечах Анны. Надменной и царственной Анны, которая до двадцати пяти лет не то что ни разу в жизни не мыла посуду, а даже и не слышала, что посуду, оказывается, положено мыть. Теперь ей приходилось ходить на рынок и готовить обед. На Марсовом поле Ахматова выгородила себе небольшой огородик и пыталась растить на нем брюкву. По утрам выносила в Неву ведро, заменявшее им с мужем туалет. Она не привыкла к такой жизни, но выбора не было.

Как-то Анна отправилась на рынок, чтобы попытаться обменять оставшееся от свекрови ожерелье на несколько селедок. Она шла вдоль ряда торговок и каждой предлагала:

– Не поменяете селедку на жемчуг? Жемчуг настоящий и очень крупный. Хотя бы на три рыбы, а?

Селедка у торговок была старая и плохо пахла. Но другой еды в городе тогда просто не было. Одна из торговок узнала поэтессу и вполголоса проговорила ей вслед:

– «Свежо и остро пахли морем на блюде устрицы во льду».

Это были строки из давнего ахматовского сборника. Когда она написала их, все только-только начиналось. Анна была молода, хороша собой, и весь мир расстилался у ее ног. А теперь она чувствовала себя ужасно старой, ужасно усталой, ужасно некрасивой и ни на что больше не способной. Ее подташнивало от голода, и, чтобы выжить, ей приходилось менять свекровины жемчуга на селедку.

Ахматова уронила ожерелье на землю, разрыдалась и пешком побрела домой. Потом вернулась, подобрала жемчуг и опять побрела.

Иногда я думаю о том, что чувствовала в тот момент поэтесса. Как ни странно это звучит, я вообще довольно часто думаю об Ахматовой. Дело в том, что «Ахматова» – это ведь не настоящая ее фамилия. Когда молоденькая Аня Горенко готовила выпуск первого поэтического сборника, отец (морской офицер и видный сановник) попросил ее не позорить его имя и взять псевдоним. Дочь послушалась и решила выпустить сборник под девичьей фамилией своей бабушки.

Как у каждого нормального человека, бабушек у Ани Горенко было две. Только в последний момент она определилась с тем, какую фамилию поставит на титуле, и написала там «Анна Ахматова» (Ахматовой звали бабушку со стороны папы). Хотя сперва собиралась взять совсем другую фамилию. Фамилия бабушки со стороны матери была Стогова.

Глава третья

Площадь искусств

1

Как-то весной 1915-го, во время заседания поэтического объединения «Цех поэтов», в гостиную, где сидели литераторы, вошел Левушка, маленький сын хозяев – Николая Гумилева и Анны Ахматовой. Гости отвлеклись от высоких материй и принялись сюсюкать.

– Гордишься родителями? – спросил ребенка кто-то из них.

– Частично, – ответил не по годам развитый Левушка. – Ведь мой папа поэт, а мама истеричка.

То, что в семье поэтов не все гладко, было ясно не только трехлетнему Льву, но и вообще всем вокруг. По сути, никакой семьи давно уже не было. Просто два ничем не связанных человека, у которых есть общее прошлое. И еще – маленький ребенок, о котором совсем не хотелось заботиться.

Одному из знакомых Николай Степанович как-то рассказал:

– Еще до венчания мы с Анной Андреевной договорились, что не станем ничего друг от друга скрывать. Если случится изменить, мы расскажем об этом сразу и откровенно.

– И что же? – поинтересовался собеседник.

– Представьте, – удивлялся Николай Степанович, – она изменила первой!

Как и всем своим возлюбленным, Николай предложил Ахматовой руку и сердце с ходу – чуть ли не на следующий день после знакомства. Она посмеялась и отказала. После этого Анна уехала с родителями в Крым и ничего не слышала про Гумилева целый год. Потом они случайно встретились в Петербурге, и Николай тут же повторил предложение. Она опять отказала.

Своим поздним любовницам Николай Степанович любил рассказывать, что дважды пытался свести из-за нее счеты с жизнью. Это, разумеется, было чистой воды враньем. Но отношения их складывались действительно ох как непросто.

Предложение руки и сердца Гумилев делал ей то ли пять раз, то ли шесть. И на каждое получил отказ. Непонятно, что именно он в ней нашел. Красоткой Анна не была никогда. Живенькая, очень гибкая, но не более. И тем не менее пять лет подряд он вился вокруг нее, а она только смеялась. Эта тощая киевская девица с дурацкой челкой, переходящей прямо в неимоверной величины нос, откровенно смеялась над его признаниями, над его стихами, над его письмами, над его угрозами самоубийства – надо всем, что с ним, поэтом Гумилевым, связано.

Потом она опять уехала с родителями в свой Киев. И оттуда написала, наконец, что хочет его видеть. Он занял денег на билет у ростовщика (заложил мамино кольцо) и уже спустя два дня был у нее. Однако вместо согласия на брак услышал от Анны, что она наконец-то не невинна. Причем сказано это было с издевательским смехом. Вот, мол, хотела поделиться новостью и обсудить открывающиеся перспективы.

Николай чуть не терял сознание, а Анна, закатывая глаза, спрашивала у него, не знает ли он: действительно ли негры как-то особенно неутомимы в этом самом смысле? А то неподалеку тут сейчас гастролирует цирк, и там, говорят, есть один негр. Довольно смазливенький. Может, ей стоит попробовать закрутить интрижку с ним, что скажете, Николай Степанович?

Потом он, наконец, добился своего. Буквально силой заставил ее выйти за него замуж. И чуть ли не наутро после первой брачной ночи укатил в Эфиопию. Теперь пришла его очередь мстить. Беременность Анны была тяжелой, с токсикозом, бесконечной рвотой и неспособностью подняться с кровати. А он приходил домой под утро, в одежде падал на кровать, закуривал папиросу и лениво интересовался:

– Как насчет исполнения супружеского долга?

Ночь, когда у него родился сын, Николай провел в каком-то притоне с девицами. Утром, пахнущий перегаром, заехал поздравить Ахматову, но на ребенка даже не взглянул, а с женой разговаривал хамски. По большому счету, он просто не знал, как себя с ней вести. А она не знала, как вести себя с ним. Им бы хоть чуточку теплоты, хоть немного готовности к компромиссу – глядишь, брак и просуществовал бы хоть какое-то время. А так…

Сам Гумилев признавался:

– Спать мы перестали года через три после свадьбы. Я просто сломал зубы о ее украинское упрямство.

2

Когда они поженились, ему было двадцать четыре, а ей двадцать один. Когда разошлись, ему было двадцать семь, а ей двадцать четыре. Ему оставалось жить лет шесть, а ей – больше чем полстолетия.

И сам поэт Николай Гумилев, и его сын, историк Лев Николаевич любили подчеркивать свое дворянство. Между тем по происхождению Гумилевы были всего лишь из провинциальных священников.

Отец поэта, Степан Яковлевич, учился в семинарии. Некоторое время пробовал учительствовать. Женился на собственной ученице. Потом сдал экзамены на медицинском факультете и получил должность младшего судового врача в Кронштадте. Еще некоторое время спустя его жена умерла. Степан Яковлевич (уже далеко не молодой человек) посватался к сестре знакомого капитана. Разница в возрасте составляла почти тридцать лет, однако предложение было принято.

Вскоре отец семейства вышел в отставку. Семья переехала в Царское Село – уютный пригород Петербурга. Первый ребенок умер почти сразу. Это была девочка, ее даже успели назвать Зина. Зато следующие детки пошли вполне себе здоровенькие: два мальчика, младшего из которых назвали Коля.

О тогдашнем Царском Селе один из мемуаристов писал:



Накануне революции это была царская ставка, но присутствия Двора почти не ощущалось. Городок производил впечатление пыльного, провинциального. Зимой он весь утопал в снегу, а летом снег сходил и становились заметны резные деревянные палисаднички, одноэтажные домишки. По улице в баню маршируют пешим строем гусары, с вениками под мышкой. На пустынной площади стоит белый собор, а в пустынном Гостином дворе работает единственная в городе книжная лавка Митрофанова, торгующая в сущности один день в году – в августе, накануне открытия учебных заведений.



Тихий городок, тихая семья, размеренные будни. Мальчик Коля рос болезненным. Чтобы он не плакал от шума, мать ватой закладывала ему уши. Стоять научился только в полтора года и потом всю жизнь терпеть не мог долгих прогулок: говорил, что у него «мягкие ноги».

И, разумеется, эту свою субтильность мальчик компенсировал вечно задранным носом. В царскосельской гимназии держался надменно. Носил какую-то особо пижонскую фуражку и лакированные остроносые ботинки. В старших классах даже пытался подкрашивать губы и бриолинил челку. За это одноклассники его не любили. Считали выпендрежником и маменькиным сынком. Доходило и до зуботычин. Как и все залюбленные в семье дети, Николай был очень неприятным в общении.

Один из его однокашников позже вспоминал:



У Николая первого в классе появилась такая редкая по тем временам штука, как велосипед. Родители вообще баловали его и покупали все, о чем бы он ни заикнулся. На этом велосипеде Коля выехал из дому, и, разумеется, кто-то из старших ребят тут же попросил прокатиться. Выглядело это так: парень несся на блестящем и громыхающем велосипеде по Бульварной улице, а следом бежал задыхающийся Гумилев и повторял: «Ну Кондратьев! Ну покатался – и хватит! Говорю вам это, как дворянин дворянину!»



Отец Николая много болел. Иногда неделями не выходил из кабинета. Громко разговаривать, во весь голос смеяться и вообще шуметь в доме считалось недозволительным. Соседи недолюбливали нелюдимую семейку: что за удовольствие поддерживать отношения с людьми, в доме которых есть больной, никуда не выходящий старик? Единственными гостями в доме бывали угрюмые сослуживцы отца. Когда они наносили Гумилевым визиты, то допоздна молча сидели за карточным столом, а потом так же тихо разъезжались.

Отношений с отцом у Гумилева, считай, никогда и не было. Сразу же после того, как тот умер, Николай въехал в освободившиеся комнаты и безжалостно выкинул все, что напоминало о прежнем владельце. Зато мать одинокий и эгоистичный мальчик боготворил.

В последнем классе гимназии он занял у любимой мамочки денег и за свой счет выпустил сборник наивных, сочащихся self-восхищением стихов, который назывался «Путь конквистадора». Отец был категорически против литературных увлечений Николая. От него выход сборника старались скрыть. Это, впрочем, было несложно: сенсацией первая книга Коли Гумилева не стала. Тираж ее составлял триста экземпляров. Рецензия появилась всего одна, да и та скорее ругательная. Впрочем, начало было положено.

Дальнейшие подвиги Коли оплачивала тоже мама. Она платила за его учебу в Сорбонне. Присылала в Париж деньги, на которые он (как позже уверял) покупал себе наркотики. Позже отдала ему почти все, что скопила, на поездку в Африку, а в конце жизни воспитывала его сына, Гумильвенка, будущего историка Льва Николаевича. За ней поэт и путешественник мог чувствовать себя как за каменной стеной.

Карьеру в литературе Николай представлял себе так же, как семейную жизнь. В семье окружающие восторгались каждым его шагом. Покладистый брат и любящая мама искренне считали Колюшку гением и героем. Ему казалось, что точно так же к нему станут относиться и все окружающие. Он даже не представлял, насколько ошибается.

Мир литературы оказался жесток. Особенно мир литературы в столь безжалостном городе, как Петербург. Он целиком состоял из редких язв и сволочей. После выхода «Конквистадора» Гумилев решил нанести несколько визитов в литературные салоны столицы. И первый же визит закончился тем, что 19-летнего поэта едва не спустили с лестницы.

Начать Гумилев решил с супругов Мережковских. Сходить к ним на поклон для литераторов в те годы было так же обязательно, как для юных поп-исполнителей сегодня поцеловать руку Алле Пугачевой.

Впечатления о визите жена Мережковского, язвительная Зинаида Гиппиус, так описывала в письме Валерию Брюсову:



Ох, Валерий Яковлевич! Какая ведьма связала вас с ним? Да видели ли вы его? Мы прямо пали! Боря еще имел силы издеваться над ним, а я-то просто была как параличом поражена. Двадцать лет, вид бледно-гнойный, сентенции – стары, как шляпка вдовицы, едущей в Драгомиловское. Нюхает эфир (спохватился!) и утверждает, будто он один может изменить мир. «До меня, – говорит, – были попытки, но неудачные: Будда, Христос…



Такая реакция показалась Гумилеву странной, дома все с восторгом прислушивались к подобным его утверждениям. Почему же не прокатило тут? Почему эти люди не спешат им восторгаться, ведь мама и брат всегда восторгались, а?

Николай уезжает учиться за границу, потом возвращается, публикует еще несколько сборников, женится, помогает опубликовать сборник жене, заводит кучу знакомств среди литературной молодежи, два раза ездит в Африку. И накануне Первой мировой все-таки добивается своего. Становится-таки почти что признанным поэтом. «Почти» – потому, что литераторы прежнего поколения все равно относились к нему с иронией. Но Николая это больше не волновало. Вместо того чтобы добиваться признания среди стариков, он окружил себя молодыми, и те сами, безо всяких понуканий, признали его лучшим.

3

В XIX веке вся русская литература была почти что семейным предприятием. Крошечным бизнесом для тех, кто в теме. Что-то вроде сегодняшней блогосферы: интересно, конечно, но, в основном, автору и нескольким его приятелям.

Тираж пушкинской «Литературной газеты», как известно, составлял сто экземпляров. Когда за издание собственного журнала «Аполлон» восемьдесят лет спустя взялся Гумилев, у него тираж составлял уже шестьсот экземпляров. С одной стороны, неплохо: рост аж в шесть раз. Но с другой стороны – чуть ли не всех своих подписчиков и Пушкин, и Гумилев знали, считай, по именам.

Впрочем, все это были пустяки. Гумилевские приятели были молоды, нравились барышням и считали, что поэт стоит выше даже царя. А коли так, то о чем и волноваться? Просыпались молодые люди поздно, пили много, а ночи с пятницы на понедельник проводили в только что открывшемся заведении «Бродячая собака».

Вся история петербургской культуры – это история таких вот крошечных клубиков «для своих». Вся русская рок-музыка вышла из кафе «Сайгон», весь отечественный рейв – из клуба «Тоннель». А в самом начале этого ряда стояла «Бродячая собака». Заведение, в котором родилась чуть ли не вся поэзия Серебряного века. Заведение, которое само было одной сплошной поэзией.

Расположено кафе на площади Искусств. Рядом с ним находится Михайловский театр, чуть дальше – Русский музей, на противоположной стороне площади – еще какое-то количество театров и концертных залов. Но это сейчас, а, скажем, лет двести тому назад то, что сегодня называется площадью, было всего лишь задворками католического собора Святой Екатерины. И почти на том самом месте, где позже появилась «Бродячая собака», стоял тогда дом генерала ордена иезуитов.

Какое-то время орден был очень могущественным. Но потом для него начались плохие времена. Враги ордена (которых у него всегда хватало) добились от тогдашнего папы указа о роспуске и запрещении иезуитских монастырей. Единственное место, где орден сохранился, как раз и была петербургская площадь Искусств. Русская императрица Екатерина заявила, что исполнять папские указы не собирается и взяла иезуитов под защиту. Именно под ее крыло переехало из Европы все иезуитское руководство. Переждав тут самые суровые годы, именно отсюда иезуиты полвека спустя стали заново распространяться по планете.

Правда, последний генерал ордена остался в Петербурге навсегда. Если вы помните, то в продолжении романа о трех мушкетерах Александр Дюма писал, что до должности генерала (верховного руководителя) этого ордена дослужился со временем Арамис. В реальности же последний иезуитский генерал погиб во время пожара в 1806 году. Дом, в котором он жил, по непонятной причине вспыхнул как спичка. Дело было ночью, все спали, так что пожилой священник просто не успел выбежать наружу.

Пепелище разобрали, пустырь застроили. Иезуиты в конце концов уехали из Петербурга, а их место заняли монахи-доминиканцы, которые служат в церкви Святой Екатерины и до сих пор. Еще лет через сто на месте, где когда-то стояла деревянная резиденция иезуитов, появился каменный дом, а в подвале этого дома – арт-кафе «Бродячая собака».

До этого вечно нищая, вечно крикливая, вечно вызывающая интерес у полиции литературная молодежь если где и тусовалась, то разве что на квартирах друг у друга. А теперь несколько театральных режиссеров и художников специально в расчете на эту публику организовали развеселый кабачок. С собственным оркестром, докладами на разные интересные темы и выступлениями актуальных поэтов. Вход в «Собаку» был со двора, так что шумная публика никому не мешала. Напитки тут выдавали в кредит, да и стоили они не то чтобы чересчур дорого. В общем, не место, а настоящий клад.

Открылся модный подвал в ночь на новый 1912 год. И первое время ничего из ряда вон тут не происходило. Но по набережным и проспектам ползли слухи. Одна из завсегдатайш вспоминала позже: «По городу шептались, будто всех гостей тут наряжают в звериные шкуры и предлагают ползать на четвереньках да лакать вино прямо из бочек». Поглазеть на разврат богемы в «Собаку» заезжали состоятельные граждане и первые красавицы столицы. Вскоре в «Собаке» было уже не протолкнуться.

Много лет спустя поэт Михаил Кузмин писал:



Сперва приезжали посторонние личности и кое-кто из своих, кто были свободны. Косились, говорили вполголоса, бесцельно бродили, скучали, зевали, ждали. Потом имела место, так сказать, официальная часть вечера, состоявшая из одного-двух номеров, а иногда ни из чего не состоявшая. Все настоящие ценители местной жизни смотрели на эту часть как на подготовку к следующей, самой интересной.


Когда от выпитого вина, тесноты и душного воздуха создавалось впечатление, что уж здесь-то стесняться нечего, у людей открывались глаза и души, освобождались руки и языки. Вот тогда-то и начиналось самое настоящее. Все счеты, восторги, флирты, истории, измены, ревности, поцелуи, слезы – все выходило наружу. Это была повальная лирика, все заражались одновременно. И каждая ночь заканчивалась тем, что кто-то уезжал в очень странных комбинациях, а кто-то ревел во весь голос, ничего не понимая.


А в самом конце вечера два-три человека храпели по углам, еле знакомые друг с другом посетители открывали соседу самые сокровенные тайны, а луч солнца пробивался через вечно запертые ставни и тщетно пытался разжечь давно потухший камин.



Насчет «странных комбинаций» Кузмин подметил точно. Любовные узелки, завязывавшиеся в артистическом подвале, выглядят, на сегодняшний взгляд, и вправду очень странно.

«Бродячая собака» задумывалась как место для театралов. Но достался подвал исключительно поэтам. Литераторы постарше: все эти Мережковские, Бальмонты, Вячеславы Ивановы – в «Собаку» если и заглядывали, то разве что одним глазком. Место подмяла молодежь. Маяковский шокировал своими стихами и тем, что уже к двадцати двум годам во рту у него не осталось ни одного не сгнившего зуба. Мандельштам «вечно вавилонствовал у барной стойки, требуя невозможного: дать ему сдачу с червонца, потраченного в другом месте».

Постоянно бывала в «Собаке» и Ахматова. Правда, ездить сюда она предпочитала не с законным мужем Гумилевым, а с подружками. Подружек было несколько, и все они были редкими сучками.

Самой яркой звездой «Собаки» была актриса и модная колумнистка Паллада Богданова-Бельская. Репутацию светской львицы ей принес 1909 год: тогда из-за любви к Палладе застрелились сразу двое молодых людей.

Сперва погиб сын покорителя Туркестана, генерала Головачева. Он жил в доме напротив, и иногда девушка дразнила его, переодеваясь при раздвинутых занавесках. Шутка закончилась плачевно. Как-то юноша все-таки позвонился в дверь Богдановой и попросил соседку выйти к нему, а когда она отказалась, выстрелил себе в сердце. Вторым самоубийцей стал внук драматурга Островского. С этим у замужней на тот момент Паллады вроде бы даже были какие-то отношения. Но всем подружкам девушка рассказывала, что отдаваться этому зануде ей скучно. Когда слухи дошли до молодого человека, тот пригласил Палладу к себе и застрелился в тот момент, когда она открыла дверь.

Второй подружкой Ахматовой была Ольга Глебова-Судейкина. Тоже двойная фамилия, тоже очень свободные взгляды, тоже погибший возлюбленный. Судейкина встречалась с юным гусаром по фамилии Князев. Но нечасто, так как основным возлюбленным Князева был поэт Михаил Кузмин. Ольга нравилась ему тем, что красивая, и тем, что девушка, а Михаил – тем, что умный и еще ласковый. Не в силах разрулить эти сложные отношения, Князев как-то тоже взял да и выстрелил себе из браунинга в грудь.

На фоне подружек скромница Ахматова выглядела бледно. То есть любовников обоих полов у нее, конечно, хватало. Но счеты с жизнью из-за нее никто не сводил, да и ярких имен среди возлюбленных было немного.

Сама Ахматова считала, что дело это поправимое. Не реже трех-четырех вечеров в неделю она проводила в «Собаке» и верила, что самые главные достижения у нее еще впереди.

4

Арт-кафе «Бродячая собака» давно превратилось в миф. О заведении написаны десятки книг, и новые выходят каждый год. При этом существовал-то кабачок меньше пяти лет, а если точнее, то и вовсе четыре с небольшим.

Поэт Пяст писал:



Благодаря «Собаке» мы стали совсем ночными. Последние месяцы тут было открыто уже не только по средам и субботам, как в начале, а пять дней в неделю, а то и каждую ночь. И всем нам – Мандельштаму, мне – всем вообще, стало мерещиться, будто именно тут, в «Собаке», сосредоточен весь мир. Что нет мира, нет иных интересов, нет никакой другой жизни, а только эти кирпичные стены…



Просидев несколько лет подряд в подвале, петербургские литераторы прозевали все самое интересное: начало Первой мировой, триумфы и поражения на германском фронте, переименование столицы в Петроград, начало массовых беспорядков. Игнорировать политические новости – это вообще характерно для петербуржцев. Падение советской власти семьдесят лет спустя и переименование города назад в Петербург у нас тут тоже никто не заметил.

Город менялся, а поэтам было плевать. Когда началась война с Германией, по городу прокатилась волна погромов. На окраинах не осталось ни одного не разграбленного магазина, принадлежавшего немцу или еврею с немецкой фамилией. Разъяренная толпа ворвалась даже в немецкое посольство на Исаакиевской площади. Дошло до того, что стоявшую на крыше посольства чугунную колесницу патриоты скинули в Мойку, и, говорят, торчащие из ила на дне конские ноги можно разглядеть там и до сих пор.

Потом, наконец, указом градоначальника «Собака» была закрыта. Первый раз за четыре года завсегдатаи выбрались на свежий воздух и протерли глаза. Мир вокруг выглядел непривычно. Настолько непривычно, что поэты махнули на него рукой, открыли за пару кварталов от «Собаки» новое заведение (оно называлось «Приют комедианта») и уж там тусовались до тех пор, пока страна не развалилась окончательно. Пала монархия, из эмиграции вернулись Ленин и Троцкий, вспыхнул и погас корниловский мятеж, матросы штурмом взяли Зимний, а поэты все пили, все ухаживали за барышнями, все читали осоловелым слушателям свои бессмертные строки.