Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Николай Васильевич Гоголь

ПИСЬМА 1848–1852 ГОДОВ

В. А. ЖУКОВСКОМУ

Неаполь. 1848. Генварь 10/1847. Декабр<ь>29

Виноват перед тобой, душа моя! Всякий день собираюсь писать — и непостижимая неохота удерживает. Перед мной опять Неаполь, Везувий и море! Дни бегут в занятиях, время летит так, что не знаешь, откуда взять лишний час. Учусь, как школьник, всему тому, чему пренебрег выучиться в школе. Но что рассказывать об этом! Хотелось бы поговорить о том, о чем с одним тобой могу говорить: о нашем милом искусстве, для которого живу и для которого учусь теперь, как школьник. Так как теперь предстоит мне путешествие в Иерусалим, то хочу тебе исповедаться; кому же, как не тебе? Ведь литература заняла почти всю жизнь мою, и главные мои грехи — здесь. Вот уже скоро двадцать лет с тех пор, как я, едва вступавший в свет юноша, пришел в первый раз к тебе, уже совершившему полдороги на этом поприще. Это было в Шепелевском дворце. Комнаты этой уже нет. Но я ее вижу как теперь, всю, до малейшей мебели и вещицы. Ты подал мне руку и так исполнился желаньем помочь будущему сподвижнику! Как был благосклонно-любовен твой взор!.. Что нас свело неравных годами? Искусство. Мы почувствовали родство, сильнейшее обыкновенного родства. Отчего? Оттого, что чувствовали оба святыню искусства.



Не мое дело решить, в какой степени я поэт; знаю только то, что прежде, чем понимать значенье и цель искусства, я уже чувствовал чутьем всей души моей, что оно должно быть свято. И едва ли не со времени этого первого свиданья нашего оно уже стало главным и первым в моей жизни, а всё прочее вторым. Мне казалось, что уже не должен я связываться никакими другими узами на земле, ни жизнью семейной, ни должностной жизнью гражданина, и что словесное поприще есть тоже служба. Еще я не давал себе отчета (да и мог ли тогда его дать?), что должно быть предметом [предметом пера] моего пера, а уже творческая сила шевелилась и собственные обстоятельства жизни моей наталкивали на предметы. Всё совершалось как бы независимо от моего собственного (свободного) произволения. Никогда, например, я не думал, что мне придется быть сатирическим писателем и смешить моих читателей. Правда, что, еще бывши в школе, чувствовал я временами расположенье к веселости и надоедал товарищам неуместными шутками. Но это были временные припадки, вообще же я был характера скорей меланхолического и склонного к размышлению. Впоследствии присоединилась к этому болезнь и хандра. И эти-то самые болезнь и хандра были причиной той веселости, которая явилась в моих первых произведениях: чтобы развлекать самого себя, я выдумывал без дальнейшей цели и плана героев, становил их в смешные положения — вот происхождение моих повестей! Страсть наблюдать за человеком, питаемая мною еще сызмала, придала им некоторую естественность; их даже стали называть верными снимками с натуры. Еще одно обстоятельство: мой смех вначале был добродушен; я совсем не думал осмеивать что-либо с какой-нибудь целью, и меня до такой степени изумляло, когда я слышал, что обижаются и даже сердятся на меня целиком сословия и классы общества, что я наконец задумался. «Если сила смеха так велика, что ее [его] боятся, стало быть, ее не следует тратить непустому». Я решился собрать всё дурное, какое только я знал, и за одним разом над ним посмеяться — вот происхождение «Ревизора»! Это было первое мое произведение, замышленное с целью произвести доброе влияние на общество, что, впрочем, не удалось: в комедии стали видеть желанье осмеять узаконенный порядок вещей и правительственные формы, тогда как у меня было намерение осмеять только самоуправное отступленье некоторых лиц от форменного и узаконенного порядка. Представленье «Ревизора» произвело на меня тягостное впечатлен<ие>. Я был сердит и на зрителей, меня не понявших, и на себя самого, бывшего виной тому, что меня не поняли. Мне хотелось убежать от всего. Душа требовала уединенья и обдуманья строжайшего своего дела. Уже давно занимала меня мысль большого сочиненья, в котором бы предстало всё, что ни есть и хорошего и дурного в русском человеке, и обнаружилось бы пред нами видней свойство нашей русской природы. Я видел и обнимал порознь много частей, но план целого никак не мог предо мной выясниться и определиться в такой силе, чтобы я мог уже приняться и начать писать. На всяком шагу я чувствовал, что мне многого недостает, что я не умею еще ни завязывать, ни развязывать событий и что мне нужно выучиться постройке больших творений у великих мастеров. Я принялся за них, начиная с нашего любезного Гомера. Уже мне показалось было, что я начинаю кое-что понимать и приобретать даже их приемы и замашки, — а способность творить всё не возвращалась. От напряженья болела голова. С большими усилиями удалось мне кое-как выпустить в свет первую часть «Мертвых душ», как бы затем, чтобы увидеть на ней, как я был еще далек от того, к чему стремился. После этого нашло на меня вновь безблагодатное состояние. Изгрызалось перо, раздражались нервы и силы — и ничего не выходило. Я думал, что уже способность писать просто отнялась от меня. И вдруг болезни и тяжкие душевные состоянья, оторвавши меня разом от всего и даже от самой мысли об искусстве, обратили к тому, [обратили опять к тому] к чему прежде, чем сделался писатель, уже имел я охоту: к наблюденью внутреннему [В подлиннике: внутреннему] над человеком и над душой человеческой. О, как глубже перед тобой раскрывается это познание, когда начнешь дело с собственной своей души! На этом-то пути поневоле встретишься ближе с тем, который один из всех, доселе бывших на земле, показал в себе полное познанье души человеческой; божественность которого если бы даже и отвергнул мир, то уж этого последнего свойства никак не в силах отвергнуть, разве только в таком случае, когда сделается уже не слеп, а просто глуп. Этим крутым поворотом, происшедшим не от моей воли, наведен я был заглянуть глубже в душу вообще и узнать, что существуют ее высшие степени и явления. [что есть высшие степени ее и явления] С этих пор способность творить стала пробуждаться; живые образы начинают выходить ясно из мглы; чувствую, что работа пойдет, что даже и язык будет правилен [крепок] и звучен, а слог окрепнет. И, может быть, будущий уездный учитель словесности прочтет ученикам своим страницу будущей моей прозы непосредственно вослед за твоей, примолвивши: [сказа<вши>] «Оба писателя [В подлиннике: писатели] правильно писали, хотя и не похожи друг на друга». Выпуск книги «Переписка с друзьями», с которою (от радости, что расписалось перо) я так поспешил, [Книга «Переписка с друзьями», которую (от радости, что расписалось перо) я так поспешил выдать в свет] не подумавши, что прежде, чем принести какую-нибудь пользу, могу сбить ею с толку многих, пришелся в пользу мне самому. [был мне самому очень <полезен>] На этой книге я увидел, где и в чем я перешел в то излишество, в которое, в эпоху нынешнего переходного состоянья общества, попадает почти всякий идущий вперед человек. Несмотря на пристрастье суждений об этой книге и разномыслие их, в итоге послышался общий голос, указавший мне место мое и границы, которых я, как писатель, не должен преступать. В самом деле, не мое дело поучать проповедью. Искусство и без того уже поученье. Мое дело говорить живыми образами, а не рассужденьями. Я должен выставить жизнь лицом, а не трактовать о жизни. Истина очевидная. Но вопрос: мог ли бы я без этого большого крюку сделаться достойным производителем искусства? Мог ли бы я выставить жизнь в ее глубине так, чтобы она пошла в поученье? Как изображать людей, если не узнал прежде, что такое душа человеческая? Писатель, если только он одарен творческою силою создавать собственные образы, воспитайсь прежде, как человек и гражданин земли своей, а потом уже принимайся за перо! Иначе будет всё невпопад. Что пользы поразить позорного и порочного, выставя его на вид всем, если не ясен [не зак<лючен>] в тебе самом идеал ему противуположного прекрасного человека? Как выставлять недостатки и недостоинство человеческое, если не задал [не заключил] самому себе запроса: в чем же достоинство человека? и не дал на это себе сколько-нибудь удовлетворительного ответа. Как осмеивать исключенья, если еще не узнал хорошо [впол<не>] те правила, из которых выставляешь на вид исключенья? Это будет значить разрушить старый дом прежде, чем иметь возможность выстроить на место его новый. Но искусство не разрушенье. В искусстве таятся семена созданья, а не разрушенья. Это чувствовалось всегда, даже и в те времена, [и в древние <времена>] когда всё было невежественно. Под звуки Орфеевой лиры строились города. Несмотря на неочищенное еще до сих пор понятие общества об искусстве, все, однако же, говорят: «Искусство есть примиренье с жизнью». Это правда. Истинное созданье искусства имеет в себе что-то успокоивающее и примирительное. Во время чтенья душа исполняется стройного согласия, а по прочтении удовлетворена: ничего не хочется, ничего не желается, не подымается в сердце движенье негодованья противу брата, но скорее в нем струится елей всепрощающей любви к брату. И вообще [И вообще после] не устремляешься на порицанье действий другого, но на созерцанье самого себя. Если же созданье поэта не имеет в себе этого свинства, то оно есть один только благородный, горячий порыв, плод временного состоянья автора. Оно останется, как примечательное явленье, но не назовется созданьем искусства. Поделом! Искусство есть примиренье с жизнью! Искусство есть водворенье в душу стройности и порядка, а не смущенья и расстройства. Искусство должно изобразить нам таким образом людей земли нашей, чтобы каждый из нас почувствовал, что это живые люди, созданные и взятые из того же тела, из которого и мы. Искусство должно выставить нам на вид все доблестные народные наши качества и свойства, не выключая даже и тех, которые, не имея простора свободно развиться, не всеми замечены и оценены так верно, чтобы [так, чтобы] каждый почувствовал их и в себе самом и загорелся бы желаньем развить и возлелеять в себе самом то, что им заброшено и позабыто. Искусство должно выставить нам все дурные наши народные качества и свойства таким образом, чтобы следы их каждый из нас отыскал прежде в себе самом и подумал бы о том, как прежде с самого себя сбросить всё омрачающее благородство природы нашей. Тогда только и таким образом действуя, искусство исполнит свое назначенье и внесет порядок и стройность в общество!



Итак, благословясь и помолясь, обратимся же сильней, чем когда-либо прежде, к нашему милому искусству. Что касается до меня, то, отложивши всё прочее на будущее время (когда бог удостоит быть достойным сколько-нибудь того), хочу заняться крепко «Мерт<выми> душами». Съезжу в Иерусалим (чего стало даже и совестно не сделать), поблагодарю как сумею за всё бывшее. Помолюсь, да укрепится душа и соберутся силы, [силы на] и с богом за дело. Очень, очень бы хотелось, чтобы привел бог нам опять пожить вместе, в Москве, [в Москве или] вблизи друг от друга. Перечитывать написанное и быть судьей друг другу теперь будет еще больше нужно, чем прежде. Затем от всей души поздравляю тебя с новым годом. Дай бог, чтоб был он нам обоим очень, очень плодотворен, плодотворнее всех прошедших. Прощай, мой родной! Целую тебя и обнимаю крепко. Пиши ко мне. Твое письмо еще застанет меня в Неаполе. Раньше февраля я не думаю подняться.



Обнимаю всё твое милое семейство вместе с Рейтернами.



Твой Г.



Если письмо это найдешь не без достоинст<ва>, то прибереги его. Его можно будет при втором издании «Переписки» поставить впереди книги на место [впереди, вместо] «Завещания», имеющего выброситься, а заглавье дать ему: «Искусство есть примирение с жизнью».



Всё хочу спросить и всё позабываю: есть ли у тебя латинский надстрочный перевод «Одиссеи», напечатанный недавно в Париже вместе с подлинником. Весьма красивое издание. Весь Гомер в одном томе, в большую осьмушку. Editore Ambrosio Firmin Didot. Parisiis. 1846. Мне он показал<ся> весьма удовлетворительным и для тебя полезнейшим прочих.



Адрес мой: в Неаполь, poste restante, или, еще лучше, в hôtel de Rome, а чтобы не попало письмо в город Рим, слово Неаполь нужно выставить позаметней.



На обороте: Francfort sur Main.



Son excellence monsieur Basile de Joukowsky.



Васил<и>ю Андреевичу Жук<овскому>.



Francfort s/M. Saxenhausen.



Salzwedelsgarten vor dem Schaumeinthor.

M. А. КОНСТАНТИНОВСКОМУ

Неаполь. Генваря 12 дня <н. ст.> 1848 г

Благодарю вас много за бесценные ваши строки. Прочитал несколько раз ваше письмо. Прочитаю потом еще в минуты других расположений душевных. Смысл нам не вдруг открывается, а потому нужно повторять чтение того, что относится до души нашей. Я верю, что вы молились обо мне и просили у бога вразумленья сказать мне то, что для меня нужно, а потому, верно, после откроется мне в нем и больше. Хотя и теперь вы сказали много того, за что душа моя будет благодарить вас и в будущей и в здешней жизни. Всё, что говорите вы об учительстве, принял очень к сведению и вследствие этого, разумеется, взглянул пристальнее и на себя и на учительство. Не могу только решить того, действительно ли то дело, которое меня занимает и было предметом моего обдумывания с давних пор, есть учительство. Мне оно кажется только долгом и обязанностию службы, которую я должен был сослужить моему отечеству, как воин, гражданский и всякий другой чиновник, если только он получил для этого способности. Я, точно, моей опрометчивой книгой (которую вы читали) показал какие-то исполинские замыслы на что-то вроде вселенского учительства. Но книга эта есть произведение моего переходного душевного состояния, временного, едва освободившегося от болезненного состояния. Опечаленный некоторыми неприятными происшествиями, у нас случающимися, и нехристианским направлением современной литературы, я опрометчиво поспешил с этой нерассудительной книгой и нечувствительно забрел туда, где мне неприлично. А диавол, который <тут> как тут, раздул до чудовищной преувеличенности даже и то, что было и без умысла учительствовать, что случается всегда с теми, которые понадеются несколько на свои силы и на свою значительность у бога. Дело в том, что книга эта не мой род. Но то, что меня издавна и продолжительнее занимало, это было изобразить в большом сочинении добро и зло, какое есть в нашей русской земле, после которого русские читатели узнали бы лучше свою землю, потому что у нас многие, даже чиновники и должностные, попадают в большие ошибки по случаю незнания коренных свойств русского человека и народного духа нашей земли. Я имел всегда свойства замечать все особенности каждого человека, от малых до больших, и потом изобразить его так перед глазами, что, по уверению моих читателей, что человек, мною изображенный, оставался, как гвоздь, в голове, и образ его так казался жив, что от него трудно было отделаться. Я думаю, что если я, с моим умением живо изображать характеры, узнаю получше многие вещи в России и то, что делается внутри ее, то я введу читателя в большее познание русского человека. А если я сам, по милости божией, проникнусь более познаньем долга человека на земле и познаньем истины, то от этого нечувствительно и в сочинении моем добрые русские характеры и свойства людей получат привлекательность, а нехорошие — такую непривлекательность, что читатель не возлюбит их даже и в себе самом, если отыщет. Вот как я думал и поэтому узнавал всё, что ни относится до России, узнавал души людей и вообще душу человека, начиная со своей.



Еще я не знал сам, как с этим слажу и как успею, а уже верил, что это будет мне возможно тогда, когда я сам сделаюсь лучшим. Вот в чем я полагаю мое писательство. Итак, учительство ли это? Я хотел представить только читателю замечательнейшие предметы русские в таком виде, чтобы он сам увидел и решил, что нужно взять ему, и, так сказать, сам бы поучил самого себя. Я не хотел даже выводить нравоучения; мне казалось (если я сам сделаюсь лучше), всё это нечувствительно, мимо меня, выведет сам читатель. Вот вам исповедь моего писательства. Бог весть, может быть, я в этом неправ, а потому вопрошу себя еще, стану наблюдать за собою, буду молиться. Но, увы! молиться не легко. Как молиться, если бог не захочет? Вижу так много в себе дурного, такую бездну себялюбия и неуменья пожертвовать земным небесному. Прежде мне казалось, что я уже возвысился душой, что я значительно стал лучше прежнего, в минуты слез и умилений, которые я ощущал во время чтения святых книг. Мне казалось, что я удостоивался уже милостей божиих, что эти сладкие ощущенья есть уже свидетельство, что я стал ближе к небу. Теперь только дивлюсь своей гордости, дивлюсь тому, как бог не поразил меня и не стер с лица земли. О друг мой и самим богом данный мне исповедник! горю от стыда и не знаю, куда деться от несметного множества не подозреваемых во мне прежде слабостей и пороков. И вот вам моя исповедь уже не в писательстве. Исписал бы вам страницы во свидетельство моего малодушия, суеверия, боязни. Мне кажется даже, что во мне и веры нет вовсе; признаю Христа богочеловеком только потому, что так велит мне ум мой, а не вера. Я изумился его необъятной мудрости и с некоторым страхом почувствовал, что невозможно земному человеку вместить ее в себе, изумился глубокому познанию его души человеческой, чувствуя, что так знать душу человека может только сам творец ее. Вот всё, но веры у меня нет. Хочу верить. И, несмотря на всё это, я дерзаю теперь идти поклониться святому гробу. Этого мало: хочу молиться о всех и всём, что ни есть в русской земле и отечестве нашем. О, помолитесь обо мне, чтобы бог не поразил меня за мое недостоинство и удостоил бы об этом помолиться! Скажите мне: зачем мне, вместо того, чтобы молиться о прощеньи всех прежних грехов моих, хочется молиться о спасеньи русской земли, о водвореньи в ней мира, наместо смятения, и любви, наместо ненависти к брату? Зачем я помышляю об этом, наместо того, чтобы оплакивать собственные грехи мои? Зачем мне хочется молиться еще и о том, чтобы бог дал силы мне загладить новым, лучшим делом и подвигом мои прежние худые, даже и в деле писательства? О, молитесь обо мне, добрая душа моя! Молитесь, чтобы бог избавил меня от всякого духа искушения и дал бы мне уразуметь его истинную волю. Молитесь, молитесь крепко обо мне, и бог вам да поможет обо мне молиться! Порученье ваше исполняю, евангелие читаю и благодарю вас за это много.



Уведомьте меня двумя строками, получены ли вами из Петербурга деньги, 100 рублей серебром, на молебны <и> на бедных.



Адресуйте в Константинополь таким образом: A monsieur conseiller de la Mission Russe á Constantinople Jean de Chal-czinsky (Ивану Дмитриевичу Халчинскому) для передачи Николаю Васильевичу Гоголю.



Прощайте. О, если бы бог удостоил меня помолиться крепко о вас в благодарность за ваше благодеяние!

Н. Н. ШЕРЕМЕТЕВОЙ

Неаполь. Генварь 22 <12 н. ст. 1848>

Ваше письмо, добрейшая Надежда Николаевна, получил. Благодарю вас много за то, что не забываете меня. Вследствие вашего наставления, я осмотрел [Вследствие вашего письма, я обсмотре<л>себя] и вопросил, не имею ли чего на сердце противу кого-либо, и мне показалось, что ни против кого ничего не имею. Вообще у меня сердце незлобное, и я думаю, что я в силах бы был простить всякому за какое бы то ни было оскорбление. Трудней всего примириться с самим собой. Тем более, что видишь, как всему виной сам: не любят меня через меня же, сердятся и негодуют на меня потому, что собственным неразумным образом действий [что неразумьем] заставил я на себя сердиться и негодовать. А неразумны мои действия оттого, что я не проникнулся святынею помыслов, как следует на земле человеку. И не умею исполнять в младенческой и чистой простоте сердца слова и законы того, кто их принес нам на землю. Собираюсь в путь, готовлюсь сесть на корабль ехать в святую землю, а между тем как мало похожу на человека, собирающегося в путь! Как много в душе мелочного, земных привязанностей, земных опасений! Как малодушна моя душа! Друг мой, молитесь обо мне, молитесь крепче, чем когда-либо прежде! Молитесь о том, чтобы бог дал силы мне помолиться так, как должен молиться ему на земле человек, им созданный и облагодетельствованный. Поручите отслужить молебен [В подлиннике: молебень] о благополучном моём путешествии такому священнику, о котором вы знаете, что он от всей души обо мне помолится. Я прилагаю при сем записочку того, о чем бы я хотел, что<б> помолили<сь>, сверх того, что находится в обыкн<овенных> молебнах. [В подлиннике: молебнях] Прощайте, друг мой! Бог да благословит вас и воздаст вам обильно за всё. Я к вам еще напишу несколько строк перед самым [В подлиннике: самим; дальше не отмечается. ] отъездом.



Весь ваш Н. Г.



На обороте: Moscou. Russie.



Надежде Николаевне Шереметьевой.



На Воздвиженке. В доме гр<афа> Шереметьева.



В Москве.

М. И. ГОГОЛЬ

Неаполь. 1848, генваря 15/3

Наконец я получил письмо ваше, почтеннейшая матушка. Вы, слава богу, здоровы, сестры тоже. Да хранит вас всех бог и впредь! Уведомляю вас, что я полагаю отправиться к святым местам в средине февраля здешнего штиля. Вы пишете о радости, которую принесет вам приезд мой. Не радуйтесь ничему заране. Всё в руках того, кто располагает судьбой нашей. Как он повелит, так тому и быть. Молитесь и больше ничего. Не забывайте также и того, что мы все на земле странники и существованье наше здесь минутно. Если и доставит нам бог минутное удовольствие пожить неделю или две вместе в вашей деревне Васильевке, то нужно поблагодарить только безмолвно в глубине души бога, а радостью своей мы можем только оскорбить его: не такое время, чтобы кому-либо теперь радоваться. Повсюду смущенья, повсюду беды, повсюду голос неудовольствий и вражда наместо любви. Нам остается только молиться и просить у бога, чтобы научил нас, как молиться ему о спасеньи нашем. Прошу вас отправить молебен и, если можно, даже не один (во всех местах, где умеют лучше молиться), о благополучном моем путешествии. Чувствую, что нет сил помолиться самому: силы мои как бы ослабели, сердце черство, малодушна душа. Я требую от вас всех помощи, как погибающий брат просит у братьев. Соедините ваши моленья и помогите воскрылиться к богу моей молитве. За всё, что я вам когда-либо нанес неприятного, как вам, так и сестрам, прошу простить меня. Хотя я и знаю, что вы, по доброте душ ваших, простили, но всё об этом прилично в такую минуту напомнить еще раз. Перед отъездом, может быть, еще напишу несколько строк. Сестре Ольге я просил выслать из Москвы деньги на молебны и на раздачу бедным. Письмо мое со вложеньем письма к Анне вы, без сомнения, получили тоже. Прилагаю здесь, на всякий случай, на особенной бумажке содержание того, о чем бы я хотел, чтобы священник, сверх содержимого в обыкновенных молебнах, молился. Вас всех прошу также, и в особенности сестру Ольгу (как более других имеющую время и досуг для молений), прочитать несколько раз в сердце своем эти строки, которыми хотелось бы мне от всей души помолиться.



Весь ваш Н. Гоголь.



Куда писать мне письма, я вас извещу. Покамест даю вам адрес следующий:



В Константинополь. A monsieur le conseiller de la Mission Russe à Constantinople Jean de Chalczinsky. Ивану Дмитриевичу Халчинскому для передачи Николаю Васильевичу Гоголю.



Когда будете писать, уведомляйте подробно обо всем. Мне будут больше, чем когда-либо, интересны и нужны вести из родины.

А. А. ИВАНОВУ

Неаполь. Генвар<я> 18 <н. ст. 1848>

Чтобы не осталось чего-нибудь между нами, уведомляю вас, мой добрый Александр Андреевич, что в письме моем я не имел никакого намерения упрекнуть вас. Напротив, я хотел только показать вам, что я ничуть не умнее вас во многих делах. Если вы прочтете еще раз мое письмо, то [то, вероятно] почувствуете это сами. Бога ради, не будьте так подозрительны и не приписывайте простым словам какого-то сокровенного смысла, желанья [и желанья] вас обидеть каким-то обидным заключением. [подозреньем] Этим подозрением вы, во-первых, обидите вас действительно любящего человека, а, во-вторых, себе самому нанесете много смущенья и всякого горя. Скажу вам истинно и откровенно, что я никогда в вас не подозревал никакой хитрости! Но было время, когда я нарочно хотел кольнуть вас и попрекнуть некоторыми письмами, желая вас заставить взять некоторую власть над самим собою и устыдиться своего малодушия. Это было сделано неловко. Пожалуста, сожгите все мои письма. Я теперь вижу, как разны человеческие природы и как нельзя судить по себе о другом. Вы пишете о желании со мною увидеться, но для этого никак не будет времени. Как ни приятно мне тоже вас видеть, но чувствую, что ничего не могу теперь сказать вам нужного. Я занят теперь совершенно самим собой и столько вижу в себе самом достойного осуждения и упреков, что не в силах ни осудить кого бы то ни было, ни дать умного совета. Чувствую только, что прежде всего следует заняться душой своей, хотя и сам не знаю, как это сделать. Что же касается до житейских забот и обстоятельств, то они теперь у всех плохи, положенье всех затруднительно. Всё это заставляет меня не полагаться на то, что будет, и ускорить отъезд мой в святую землю. Бог вас да благословит. Прощайте.



Весь ваш Н. Г.



Я полагаю выехать на днях, — тем более, что оставаться в Неаполе [в Ита<лии>] не совсем весело. В городе неспокойно: что будет, бог весть.



На обороте: Roma. Italia.



<Al> signore



signore Alessandro Iwanoff.



Roma. Caffe Greco.



Via Condotti, vicino <al>la piazza di Spagna.

А. П. ТОЛСТОМУ

Мальта, 22 <января н. ст. 1848>

Пишу к вам по обещанью из Мальты, куда приехал в прах расклеившийся, хотя и не знаю, досягнет ли это письмо к вам. Может быть, вы уже оставили Неаполь. (А если не оставили, то сотворите благо, его оставивши). Дела короля совершенно плохи: Мессина, Катания — всё восстало, и английские фрегаты повсюду, как у себя дома. Привезенную от короля индульгенцию, говорят, мессинцы разорвали в куски, в виду его же гвард<ии>. [Далее начато: Словом, Сицилия, кажется] Что же касается <меня>, то всё еще не могу оправиться и очнуться от морской езды. Рвало меня таким образом, что все до едина возымели о мне жалость, сознаваясь, что не видывали, чтобы кто так страдал. Со страхом думаю о предстоящем четырехсуточном переезде. Молитесь, ради Христа, обо мне: невыносимо тяжело! В Мальте должен во всяком случае отдохнуть уже и потому, что пароход раньше 27, кажется, нейдет. Противу всякого чаянья, в Мальте почти вовсе нет всех тех комфорт, где англичане: двери с испорченными замками, мебели простоты гомеровской, и язык нивесть какой. Аглиц<кого> почти даже и не слышно. А губернатор острова вовсе не тот, который бывал у нас в церкви, но совершенно другой, хоть и назначен недавно. Граф же Риварола есть только полковник режимента, проживавший [ост<ановившийся>] в Ливурне. Всё это сообщили мне в плохом [скверном] отелишке, в котором я остановился и который разве только после скверного парохода «Капри» может показаться приятным. Прощайте, добрейший мой Александр Петрович. Не знаю сам, что пишу, руки так окостенели, а в голове смутно. Обнимите за меня всех: вашу наидобрейшую сестрицу [сестрицу, племянниц, ко<торые>] Софью Петровну и ваших милых племянниц. Но они, верно, знают и сами, что всех очень, очень люблю [помню] и буду молиться, как сумею, а вы, право, молитесь обо мне.



Весь ваш.



Мальта, 22 генваря.



Мне адресуйте в Константинополь, на имя Титова, и, если будет время, прикажите комиссионеру при нашем посольстве посылать все приходящие ко мне в Неаполь письма в Константинополь. Бог да хранит вас всех цело и невредимо.



На обороте: Son excellence monsieur le c-te Alexandre Tolstoy.



Naple. Palazzo Ferandino.

A. M. ВЬЕЛЬГОРСКОЙ

1848. Мальта. Генваря 23 <н. ст.>

Я получил ваше письмецо, моя добрейшая Анна Михайловна! Вероятно, в одно время и вы получили мое. Благодарю вас за то, что меня не забываете. В Петербурге же, кажется, все прочие приятели меня позабыли. От Плетнева я четыре месяца уже не получаю ни строчки. От Александры Осиповны тоже ничего. От любезного ее братца, Аркадия Осиповича, тоже ничего. Словом, точно как будто все сговорились не писать. [Далее начато: и] Отчасти я подозреваю и почты. Неаполь заел уже много мне нужных писем. Пишу к вам теперь из Мальты. Странствования мои по Средиземному морю, как видите, уже начались. Из Неаполя меня выгнали раньше, чем я полагал, разные политические смуты и бестолковщина, во время которых трудно находить<ся> иностранцу, любящему мир и тишину. Притом пора и к святому гробу. Несмотря на то, что далеко не в том состоянии души, в каком бы хотелось быть для этого путешествия, несмотря на всю черствость и прозу души своей, я все-таки благодарю бога, что тронулся в дорогу, хотя не без ужаса помышляю о всех предстоящих затруднениях, впереди которых стоит морская болезнь, для меня ужаснейшая всего. До Мальты я в силу-силу добрался. Ни одна душа на всем корабле не страдала, а между тем время было, кажется, и не совсем [не вовс<е>] бурное. Если бы еще такого адского состоянья были одни сутки, меня бы не было на свете. Из письма графини Анны Егоров<ны> Толстой к своему мужу я узнал, что Александра Осиповна теперь с вами и всё еще продолжает страдать и болеть нервами. Скажите, что я <о> ней думаю ежедневно и буду просить всех людей, умеющих молиться, о ней помолиться. Скажите ей, чтобы она хоть сколько-нибудь строчек мне написала, адресуя всё в Константинополь, на имя нашего посольства. Затем приношу вам благодарность всем, как вам самим, так и всему вашему роду и племени графов Вьельгорских, за вашу дружбу ко мне и приязнь, за ваши милые, добрые души, и да сохранит вас бог всех целых и невредимых, а Софью Михайловну поцелуйте за меня от всей моей души.



Скажите всем моим приятелям, кто будет так добр и захочет писать ко мне, чтобы все письма адресовали в Константинополь.



Прощайте. Весь ваш



Н. Г.



На обороте. S.-Pétersbourg. Russie.



Ее сиятельству графине Анне Миха<й>ловне Вьельгорской.



С. Петербург.



На Миха<й>ловской площади, у Михайловского дворца.



В доме графа Вьельгорского.

С. П. ШЕВЫРЕВУ

1848. Мальта. Генварь 23 <н. ст.>

Я всё ожидал, не будет ли от кого-нибудь из вас мне писем, и [и от<вета> не дождался] не дождался. От тебя, мой милый (и более всех прочих исправный и великодушный друг), мне бы, право, уже следовало иметь ответ хотя на одно из моих трех довольно длинных писем. Но, может быть, гадкие [и гадкие] италианские почты, в эту минуту политической бестолковщины обестолковели еще более обыкновенного. Письма друзей и близких в это время [в эту минуту] мне были нужны уже затем, чтобы видеть, не осталось ли у кого чего-нибудь в душе противу меня. Что касается до меня, то говорю тебе искренно и, пожалуста, передай это от меня всем, как близким друзьям, так и просто знакомым, что никакого неудовольствия ни против кого не питаю, что, напротив, рассмотря себя даже построже, вижу (так, по крайней мере, мне кажется), что любви у меня прибавилось скорее, чем убавилось, что, наконец, обвинять не могу никого, даже и тех, которых бы, может быть, прежде в чем-нибудь обвинял, потому что виной всему сам, и на какую сторону ни переворочу дело, [и как ни переворочу дело] всё вижу, что сам подал повод питать неудовольствие противу себя и ввел, стало быть, в грех других людей. Обними, пожалуста, покрепче всех любящих меня и поблагодари крепко за любовь. Прочих проси простить. Как бы то ни было, но нужно прощать всё тому человеку, который отправляется в дальний путь затем только, чтобы помолиться. Что тут помышлять о современных и тому подобных всяких вопросах? Без этого прощенья как я помолюсь, и без того не умеющий молиться? Как растопить мне мою душу, холодную, [и без того холодную] черствую, не умеющую отделиться от земных, себялюбивых, низких помышлений и даже от тех недостатков, которые видит она сама и которых [которых начинает даже] сама ненавидит?



Поблагодари, пожалуста, добрую Надежду Николаевну за то, что она не оставляла меня во всё это время и писала ко мне беспрестанно, несмотря на то, что отвечаю ли я или не отвечаю на письма. Передай ей при сем записочку. Проси всех и особенно доброго Сергея Тимофеевича, совокупно с Конст<антином> Серге<евичем> и всем семейством, писать ко мне в Константинополь, или просто на имя Титова, или же на имя советника посольства, моего соученика и однокашника, Халчинского Ивана Дмитриевича. Милого Погодина проси также: скажи ему, что мне будет особенно приятно получить от него письмецо. Затем бог да хранит тебя со всеми твоими цело и здраво как в душевном, так и в телесном здравии. смысле] В Мальте я остаюсь немного дней, только затем, чтобы дождаться парохода, идущего в Александрию. Морская болезнь измучила меня сильно. Это для меня зло, которого я боюсь больше всего в моем путешествии. Еще не было сильной бури, а уже меня привело в такое состояние беспрерывной рвотой всякие десять минут, что я походил скорей на умирающего, чем на сохраняющего в себе залог жизни. До сих пор едва могу прийти в состояние мыслить и чувствовать и, как подумаю, что предстоят целые дни безостановочного пребыванья на море без заездов на твердую землю, — дух захватывает. О, если бы бог был ко мне милостив и дал бы мне всё перенести невредимо, хотя и стоило бы меня за многое наказать [просто наказать] всем этим! Но милосердие [милосердие милосердного] так безмерно! Мне бы хотелось, чтобы ты заказал [обо мне заказал] два-три молебна о моем благополучном путешествии, в таких местах и церквах, где увидишь священников, усерднее других молящихся. Прощай, мой добрый. Обнимаю тебя крепко, хоть и заочно. Постараюсь писать к тебе, откуда и как смогу. Еще раз благодарю за всё.



Весь твой Н. Г.



Адрес мой во всяком случае один и тот же, то есть в Константинополь. Оттуда письма найдут меня повсюду.



На обороте: Moscou. Russie.



Г. профессору императорск<ого> Москов<ского> университета Степану Петровичу Шевыреву.



В Москве. Близ Тверской, в Дегтярном переулке. В собственном доме.

Н. Н. ШЕРЕМЕТЕВОЙ

1848, Мальта. Генваря 23 <н. ст.>

Спешу написать к вам несколько строчек из Мальты. Вы видите, я уже в дороге. Хотя и далеко не таково состоянье души моей, какого бы мне хотелось, хотя случилось [и случилось] страдать немало моим слабым телом даже и во время этого небольшого морского переезда (в сравнении с предстоящими большими), но, слава богу, я еще жив, я еще могу надеяться, что бог приведет состоянье души моей в более благодатное состояние. [Далее было: Бог милосерд, молитесь ему] О если бы я приведен был в возможность [состоянье] так помолиться, как угодно богу, чтобы помолились ему люди! Не останавливайтесь молиться о благополучном моем путешествии, добрейший друг Надежда Никола<е>вна.



Весь ваш Н. Г.



Из Неаполя я уже отправил вам два письма. Ответ на последнее ваше письмо и замечание вы уже имеете. Повторяю вам вновь, что ни против кого в душе не имею никакого неудовольствия. Напротив, всех люблю больше прежнего. Молитесь!



На обороте: Надежде Никола<е>вне Шереметьевой.

А. П. ТОЛСТОМУ

Мальта. Генваря 27 <н. ст. 1848>

Еще несколько строк к вам, милый друг. Садясь на пароход, как-то захотело<сь> сказать вам еще словечко, хотя и не знаю, что сказать. Разве только то, что я переменил дорогу и еду через Константинополь, желая избегнуть двадцатидневного карантина. Погода хмурится, гремит гром и шумит дождь. Каково-то будет мое плавание? Спасет ли бог меня недостойного? Во всяком случае еще раз приношу вам благодарность за всё. Скажу вам также, что в ушах моих звучат сильнее прежнего слова из письма Матвея Александровича. И дай бог, чтобы они не переставали звучать до самой Палестины. О! как велика тайна нашего искупленья! Да хранит вас бог. Прощайте. Пишите [и пишите] в Константинополь.



Весь ваш Н. Гоголь.

В. А. ЖУКОВСКОМУ

1848. Иерусалим. Февраля 28/16

Пишу к тебе несколько строчек, бесценный друг. И я, по примеру многих других, удостоился видеть место и землю, где совершилось дело искупленья нашего. Прибыл я сюда благополучно, без всяких затруднений, едва приметивши, что из Европы переступил в Азию, почти без всяких лишений и даже без утомленья. Уже успел произнесть твое имя у гроба господня. О! да поможет нам бог, и тебе и мне, собрать все силы наши на произведенье творений, нами лелеемых во глубине душ наших, в добро земли нашей, и да просветит нас светом разума святого евангелия своего! Я здесь не остаюсь долго, спеша возвратиться в Россию вместе с моим старым школьным товарищем, Базили, с которым и прибыл сюда и который, будучи нашим генеральным консулом в Сирии, заведывает делами [всеми делами] Иерусалима. Итак, будь покоен на мой счет. Если бог не будет вопреки желанью, то увидимся в Москве и заживем вблизи друг от друга. Если захочется тебе написать несколько строк о себе (которых жажду) прежде июля, надпиши на пакете: [на письме] в Полтаву; если после июля, то в Москву, на имя Шевырева, в университете.



Обнимаю тебя крепко вместе с доброй твоей супругой и милыми малютками.



Рейтернам душевный поклон!



Весь твой Гоголь.



Базили просит передать тебе свой поклон. Он написал преудивительную вещь, которая покажет Европе [всей Европе] Восток в его настоящем виде, под заглавием: «Сирия и Палестина».



Знания бездна, интерес силен. Я не знаю никакой книги, которая бы так давала знать читателю существо края.



На обороте: Francfort sur Main.



Son excellence monsieur Basile de Joukoffsky.



Francfort s/M. Saxenhausen.



Salzwedelsgarten vor dem Schaumeinthor.

M. А. КОНСТАНТИНОВСКОМУ

Иерусалим. Февраля 28/16 <1848>

Пишу к вам с тем, чтобы сказать вам, что я здесь. Молитвами вашими, молитвами людей, угождающих богу, я прибыл сюда благополучно. У гроба господня я помянул ваше имя; молился как мог моим сердцем, не умеющим молиться. Молитва моя состояла только в одном слабом изъявлении благодарности богу за то, что послал мне вас, бесценный друг и богомолец мой. Ваши письма мне были очень нужны: они заставили меня получше осмотреть себя и разобрать строже свои действия. Приймите же еще раз мою благодарность отсюда, из этого места, освященного стопами того, кто принес нам искупленье наше. Рад буду несказанно, если в июле или в августе обниму вас лично. Прощайте.



Весь ваш Ник<олай> Г<оголь>.



Не позабывайте меня в молитвах ваших.

М. И., А. В., Е. В. и О. В. ГОГОЛЬ

1848. Иерусалим. Февраля 17/29

Несколько строк вам из Иерусалима. Благодаря бога, я прибыл сюда благополучно. Молился кое-как о себе, о вас же поручил молиться тем, которые умеют получше моего молиться. Пробуду здесь недолго и, если только благословит бог, то, может быть, в июне или июле месяце загляну к вам в Малороссию. А вы попрежнему не переставайте молиться обо мне. Напоминаю вам об этом потому, что теперь более, чем когда-либо, чувствую бессилие моей молитвы. Прощайте, почтенная матушка и любезные сестры.



Весь ваш Н. Г.



На обороте: Е<е> в<ысоко> б<лагородию>



Марии Ивановне Гоголь.



В Полтаву, оттуда в д. Васильевку.

Н. Н. ШЕРЕМЕТЕВОЙ

1848. Иерусалим. Февраля 17

Уведомляю вас, добрый друг Надежда Николаевна, что я прибыл сюда благополучно. Помянул у гроба господня ваше имя. Примите от меня отсюда, из этого святого места, благодарность за ваши молитвы. [молитвы обо мне] Без этих молитв, которые, воссылали и воссылают обо мне люди, умеющие лучше меня молиться, я бы, вероятно, ни в чем не успел, — даже и в том, чтобы попристальнее обсмотреть самого себя и увидеть всё недостоинство свое. Молитесь теперь о благополучном моем возвращении в Россию и о деятельном вступленьи на поприще [на мое поприще] с освеженными и обновленными силами. Летнее время проведу в Малороссии, а в августе месяце, может быть, загляну в Москву. Прощайте, добрый друг мой.



Весь ваш Николай Гоголь.



На обороте: Moscou. Russie.



Надежде Николаевне Шереметьевой.



В Москве. На Воздвиженке.



В доме графа Шереметьева.

М. А. БАЗИЛИ

18 февр<аля 1848. Иерусалим>

Вам незнакомою рукою пишу к вам несколько строчек. Вы видите, какая скверная рука и притом ошибка на всяком слове, а между тем строки эти пишет человек вам знакомый, [уже знакомый и] вас искренно полюбивший и в прибавку ко всему прочему довольно известный [известный на Руси] литератор. Всё совершенно обстоит благополучно. Ехали мы прекрасно, приехали и того лучше, собираемся ехать к вам тоже с наслажденьем. Супруг ваш здрав с головы до ног, но навьючен [навьючен, как верблюд] депешами, донесеньями, отношеньями и всякими переписками, и я, обрадовавшись этому случаю, решился к вам написать, вместо него, сие маранье. Прощайте. Хотел распространиться, но Константин Михайлович [супруг ваш] торопит. Бог да хранит вас здравыми, до свиданья.



Весь ваш Н. Гоголь.

С. П. ШЕВЫРЕВУ

Байрут. Марта 18/30 <1848>

Со времени выезда из Неаполя я не имею <известий> ни от кого из России и не знаю, что в ней делается. Здоров ли ты и здоровы ли все близкие нам? Путешествие мое, благодаря бога, идет покуда довольно благополучно. С помощью генерального нашего консула в Сирии Базили, моего старого товарища по школе, путь в Иерусалим, через Сидон и древний Тир и Акру, а оттуда через Назарет, совершил. Жду здесь, в Байруте, только парохода, чтобы переехать в Константинополь через Смирну, где двенадцать дней буду в карантине. Пробывши несколько времени в Константинополе— в Одессу, из Одессы — в Малороссию, что придется, может быть, в конце июня. Лето проведу в Малороссии. В августе месяце хочется в Москву и в ней обнять вас. Пиши мне в Полтаву, прибавляя: «оттуда в деревню Васильевку». Твои письма мне будут лучший подарок, какой можно придумать. Уведоми подробнее, сколько возможно, о себе и о всех наших знакомых, с извещеньем, кто куда перебирается на лето, а кто остается в Москве. Погодину скажи, что я жду с нетерпеньем известий обо всем, что он делает. Сергею Тимофеевичу дай при сем прилагаемую записочку. Кто также ко мне напишет о себе, много обяжет. Я точно впотьмах и чувствую только одно алкание знать…



Если что вышло замечательного на днях из книг, пожалуста, пришли.



Скажи Малиновскому, что я его очень благодарю за письма. Я перечел их в другой раз и, вследствие того, осмотрелся еще построже и на себя и на разные другие вещи. Я его прошу журнала не прерывать. От этого обоюдная польза, и его и моя. Он меня очень обяжет, если пришлет еще несколько листков ко мне в Полтаву.

П. А. ПЛЕТНЕВУ

1848. Апреля 2. Байрут

Уведомляю тебя, бесценный друг мой, что я, слава богу, жив и здоров, в удостоверение чего и посылаю тебе сие свидетельство, по которому ты можешь взять из казначейства остальные мои деньги и держать их у себя до времени приезда моего на родину. [в Петербург] Покуда в путешествии [Покуда во время моего путешествия] я в них не предвижу надобности; кажется, станет с тем, что при себе, возвратиться в Россию. Путешествие мое в Иерусалим совершил я благополучно. Отсюда отправляюсь в Константинополь чрез Смирну, где предстоит 12 дней карантина. Обозревши Константинополь и всё, что вблизи его, — в Одессу; [Далее начато: стало быть] в середине лета — в Малороссию, где должен буду погостить [пробыть] у матери. Осенью — в Москву, а там увижу, можно ли мне будет успеть съездить в Петербург обнять тебя и немногих близких нам или отложить до весны. Во всяком случае, ты меня уведоми о себе и о всем, что ни относится к тебе, и где ты будешь летом, и где потом. Напиши, теперь же, не отлагая времени, и адресуй письмо в Полтаву, присовокупя: «а оттуда в деревню Василевку». Доставь при сем следуемое письмецо Смирновой. Обнимаю тебя от всей души, бесценный и добрый мой, и бог да хранит тебя здрава и невредима.



Твой Н. Г.



Усердная просьба: возьми у графа сочинение [возьми для меня у графа ученое сочинение] под названием «Анализы греческого языка», изданное на латинском языке в конце прошлого, [в прошлом] кажется, века французом Бодо или Будуа, большой том in foglio, и перешли его мне в Полтаву. Уведоми меня также, посланы [пересл<аны>] ли деньги, 100 р<ублей> серебром, ржевскому священнику. А самое главное — ради бога, не позабудь меня наделить известьями о себе.



На обороте: S.-Pétersbourg. Russie.



Его превосходительству г. ректору имп<ераторского> С.-Петербургск<ого> университета



Петру Александровичу Плетневу.



В С.-Петербурге. На Васильев<ском> острове. В Университете.

А. О. СМИРНОВОЙ

Байрут. Апреля 4 1848

Уведомляю вас, добрый, бесценный [добрый и бесценный] друг мой Александра Осиповна, что путешествие мое в Иерусалим я совершил благополучно и что летом надеюсь быть в России; прошу вас убедительно уведомить меня о себе подробно и обстоятельно, где и как мне вас найти. Адресуйте в Полтаву, а оттуда в Васильевку. Это деревенька моей матери, у которой [где я] я должен буду прогостить конец лета. Напишите теперь же, не откладывая. Мне хочется по приезде моем застать ваше письмо уже там. Затем бог да хранит вас. Жажду вас нетерпеливо обнять лично.



Весь ваш Г.



На обороте: Александре Осиповне Смирновой.

В. А. ЖУКОВСКОМУ

1848. Байрут. Апреля 6

Пишу к тебе, бесценный и родной мой, несколько строчек из Байрута, за несколько часов до отъезда с пароходом в Смирну и Константинополь. Уже мне почти не верится, что и я был в Иерусалиме. А между тем я был точно, я говел и приобщался у самого гроба святого. Литургия совершалась на самом гробовом камне. Как это было поразительно! Ты уже знаешь, что пещерка [сама пещерка] или вертеп, в котором лежит гробовая доска, не выше человеческого роста; в нее нужно входить, нагнувшись в пояс; больше трех поклонников в ней не может поместиться. Перед нею маленькое преддверие, кругленькая комнатка почти такой же величины [почти не больше ее] с небольшим столбиком посередине, покрытым камнем (на котором сидел ангел, возвестивший о воскресении). Это преддверие на это время превратилось в алтарь. Я стоял в нем один; передо мною только священник, совершавший литургию. Диакон, призывавший народ к молению, уже был позади меня, за стенами гроба. Его голос уже мне слышался в отдалении. Голос же народа и хора, ему ответствовавшего, был еще отдаленнее. Соединенное пение русских поклонников, возглашавших «господи, помилуй» и прочие гимны церковные, едва доходило до ушей, как бы исходивш<ее> из какой-нибудь другой области. Всё это было так чудно! Я не помню, молился ли я. Мне кажется, я только радовался тому, что поместился на месте, так удобном для моленья и так располагающем молиться. Молиться же собственно я не успел. Так мне кажется. Литургия неслась, мне казалось, так быстро, что самые крылатые моленья не в силах бы угнаться за нею. Я не успел почти опомниться, как очутился перед чашей, вынесенной священником из вертепа для приобщенья меня, недостойного… Вот тебе все мои впечатления из Иерусалима. Дай мне известия о себе и о всем, что тебя касается, скорей, как можно. Я не имею до сих пор еще ответа ни на длинное мое письмо из Неаполя, ни на письмо из Иерусалима. Адресуй в Полтаву, для большей же точности прибавь: а оттуда в село Васильевку. Это деревенька моей матери, где я приостановлюсь на лето. Рад буду несказанно, если уже застану там твое письмо. Обнимаю вас крепко всех, от велика до мала.



Твой Н. Гоголь.



На обороте: Francfort sur Main.



Son excellence monsieur Basile de Joukoffsky (Василию Андреевичу Жуковскому).



Francfort s/M. Saxenhausen.



Salzwedelsgarten vor dem Schaumeinthor.

А. П. ТОЛСТОМУ

Апреля 25/13 <1848. Константинополь>

Узнавши, что вы будете в Константинополе, оставляю вам несколько строчек, бесценный друг мой Александр Петрович. Я не писал к вам потому только из Иерусалима, что не знал, где вы. Путешествие свое совершил я благополучно. Я был здоров во всё время, — больше здоров, чем когда-либо прежде. Удостоился говеть и приобщиться св. тайн у самого святого гроба. Всё это свершилось силою чьих-то молитв, чьих именно — не знаю; знаю только, что не моих. Мои же молитвы даже не в силах были вырваться из груди моей, не только возлететь, и никогда еще так ощутительно не виделась мне моя бесчувственность, черствость и деревянность. Приехавши в Константинополь, нашел я здесь письмо ко мне Матвея Александровича. Что вам сказать о нем? По-моему, это умнейший человек из всех, каких я доселе знал, и если я спасусь, так это, верно, вследствие его наставлений, если только, нося их перед собой, буду входить больше в их силу.



Напишите мне о себе. Не позабудьте подробностей. Вы можете почувствовать сами, как мне хочется знать всё, что ни относится к вам: многое уже нас так связало… Адресуйте в Полтаву, а оттуда в деревню Васильевку. Это именьице моей матери, где я приостановлюсь на лето. А между тем рекомендую вам моего сотоварища по школе, Халчинского. Он очень доброго сердца, благороден и весьма дельный человек. Софья Петровна, кажется, его не узнала…

С. П. АПРАКСИНОЙ

<Около 25/13 апреля 1848. Константинополь.>

В Константинополе нашел ваши два письмеца, добрейшая Софья Петровна. Благодарю вас за них много. Кое-как молился и о вас у гроба святого, то есть пролепетал и ваше имя вместе с другими именами, близкими моему сердцу. Не смущайтесь никакими событиями мира. Проезжайте с богом повсюду. Справляйтесь только при всяком поступке вашем с евангелием. Там сказано ясно, как нам быть с ближним нашим. Стало быть, сказано всё. [Далее начато: Ведь не с <1 нрзб.> вам иметь дело] Что нам за дело до того, какими кто волнуем политическими мненьями или мыслями, исполним относительно к нему всё, что повелено нам исполнить в отнош<ении> к брату в евангельском смысле. Ведь мы для этих подвигов живем в мире, а не для каких-либо других. Очень меня порадуете уведомленьем, [порадуете, если напишете] куды вы и как. Передайте мой искренно-дружеский поклон моим добрым приятельницам, Наталье Владимировне и Марии Владимировне. Не позабудьте также и мисс Henriette.



Весь ваш Н. Гоголь.



На обороте: Софье Петровне Апраксиной.

А. А. ИВАНОВУ

<1848. Константинополь. Апреля 14/26.>

Пишу к вам, добрейший мой Александр Андреевич, из Константинополя, за несколько часов до выезда отсюда в Одессу. Путешествие мое в Иерусалим совершилось, слава богу, благополучно. Уведомьте меня о себе. Я думаю, что вам теперь покойне<е> в Риме, чем было прежде. Я слышал, что вся римская молодежь выбралась в дорогу вместе с шумом и волненьем, так тревожным для художника. Адресуйте мне в Полтаву, прибавляя: «а оттуда в деревню Василевку». Мне теперь более, чем когда-либо, интересно о вас узнать всё. Прощайте! От всей души вас обнимаю.



Весь ваш Н. Г.



1848. Константинополь. Апреля 14/26.



Поблагодарите Бейне за его доброе письмо, которое получил я в Неаполе, перед самым выездом. [вашим выездом] Братца вашего обнимите.



На обороте: Roma. Italia.



Al signore signore Alessandro Iwanoff (Russo). Roma. Caffe Greco nella via Condotti, vicino alia piazza di Spagna.

П. А. ПЛЕТНЕВУ

Конст<антинополь>. Апреля 14/26 <1848>

В Константинополе мне не разменяли векселя, который просрочен. В другие времена эта просрочка не значила бы ничего, и мне выдали бы даже с выгодою. Но теперь, при беспрестанных нынешних банкротствах, не выдают ни по какому векселю, не сделавши прежде предварительных исследований, [объяснений] жив ли такой-то дом, на имя которого дается вексель. Посылаю тебе этот вексель и убедительно прошу переговорить с самим Штиглицем, изъяснив ему, что я долго скитался на Востоке, в таких странах, [что я был в таких странах] нет банкиров, и потому акцентировать его не мог. А маленькие банкиры не что иное, как менялы, и по векселям не выдают. Если деньги получишь, то две тысячи руб<лей> асс<игнациями> пришли мне в Полтаву, остальные держи при себе. Письмо мое из Байрута ты, я думаю, уже получил вместе с свидетельством о жизни. Стало быть, маршрут мой знаешь. Жду с нетерпеньем от тебя известий. Обнимаю и целую тебя неисчетное множество раз. Ольге Петровне передай мой дружеский поклон. Балабиным и Александре Осип<овне> Ишимовой также.