Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Джейн опустила стакан.

— Вы сказали, господин Холовей, что методом индукции здесь действовать трудно. Однако мне кажется, что вы именно этим и занимаетесь, а фактов у вас очень мало. Ведь эти игрушки…

— Я прежде всего психолог, и моя специальность — дети. Я не юрист. Эти игрушки именно потому говорят мне так много, что они не говорят почти ни о чем.

— Вы можете и ошибаться.

— Я хотел бы ошибиться. Мне нужно проверить детей.

— Я позову их, — сказал Парадин.

— Только осторожно. Я не хочу их спугнуть.

Джейн кивком указала на игрушки. Холовей сказал:

— Это пусть останется, ладно?

Но когда Эмму и Скотта позвали, психолог не сразу приступил к прямым расспросам. Незаметно ему удалось вовлечь Скотта в разговор, то и дело вставляя нужные ему слова. Ничего такого, что явно напоминало бы тест по ассоциациям — ведь для этого нужно сознательное участие второй стороны.

Самое интересное произошло, когда Холовей взял в руки абак.

— Может быть, ты покажешь мне, что с этим делать?

Скотт заколебался.

— Да, сэр. Вот так… — Бусина в его умелых руках скользнула по запутанному лабиринту так ловко, что никто из них не понял, что она в конце концов исчезла. Это мог быть просто фокус. Затем опять…

Холовей попробовал сделать то же самое. Скотт наблюдал, морща нос.

— Вот так?

— Угу. Она должна идти вот сюда…

— Сюда? Почему?

— Ну, потому что иначе не получится.

Но разум Холовея был приспособлен к Эвклидовой системе. Не было никакого очевидного объяснения тому, что бусина должна скользить с этой проволочки на другую, а не иначе. В этом не видно было никакой логики.

Ни один из взрослых как-то не понял точно, исчезла бусина или нет. Если бы они ожидали, что она должна исчезнуть, возможно, они были бы гораздо внимательнее.

В конце концов так ни к чему и не пришли. Холовею, когда он прощался, казалось, было не по себе.

— Можно мне еще прийти?

— Я бы этого хотела, — сказала Джейн. — Когда угодно. Вы все еще полагаете…

— Он кивнул.

— Их умы реагируют ненормально. Они вовсе не глупые, но у меня очень странное впечатление, что они делают выводы совершенно непонятным нам путем. Как если бы они пользовались алгеброй там, где мы пользуемся геометрией. Вывод такой же, но достигнут другим методом.

— А что делать с игрушками? — неожиданно спросил Парадин.

— Уберите их подальше. Если можно, я хотел бы их пока взять.

В эту ночь Парадин плохо спал. Холовей провел неудачную аналогию. Она наводила на тревожные размышления. Фактор X. Дети используют в рассуждениях алгебру там, где взрослые пользуются геометрией. Пусть так. Только… Алгебра может дать такие ответы, каких геометрия дать не может, потому что в ней есть термины и символы, которые нельзя выразить геометрически. А что, если логика X приводит к выводам, непостижимым для человеческого разума?

— Ч-черт! — прошептал Парадин. Рядом зашевелилась Джейн.

— Милый! Ты тоже не спишь?

— Нет. — Он поднялся и пошел в соседнюю комнату. Эмма спала, безмятежная, как херувим, пухлая ручка обвила мишку. Через открытую дверь Парадину была видна темноволосая голова Скотта, неподвижно лежавшая на подушке.

Джейн стояла рядом. Он обнял ее.

— Бедные малыши, — прошептала она. — А Холовей назвал их не- нормальными. Наверное, это мы сумасшедшие, Деннис.

— Нда-а. Просто мы нервничаем.

Скотт шевельнулся во сне. Не просыпаясь, он пробормотал что-то — это явно был вопрос, хотя вроде бы и не на каком-либо языке. Эмма пропищала что-то, звук ее голоса резко менял тон.

Она не проснулась. Дети лежали не шевелясь. Но Парадину подумалось, и от этой мысли неприятно засосало под ложечкой, что это было, как будто Скотт спросил Эмму о чем-то, и она ответила.

Неужели их разум изменился настолько, что даже сон — и тот был у них иным?

Он отмахнулся от этой мысли.

— Ты простудишься. Вернемся в постель. Хочешь чего-нибудь выпить?

— Кажется, да, — сказала Джейн, наблюдая за Эммой. Рука ее потянулась было к девочке, но она отдернула ее.

— Пойдем. Мы разбудим детей.

Вместе они выпили немного бренди, но оба молчали. Потом, во сне, Джейн плакала.



Скотт не проснулся, но мозг его работал, медленно и осторожно выстраивая фразы, вот так:

— Они заберут игрушки. Этот толстяк… может быть листава опасен. Но направления Горика не увидеть… им дун уванкрус у них нет… Интрадикция… яркая, блестящая. Эмма. Она сейчас уже гораздо больше копранит, чем… Все-таки не пойму, как… тавирарить миксер дист…

Кое-что в мыслях Смита можно было еще разобрать. Но Эмма перестроилась на логику X гораздо быстрее. Она тоже размышляла.

Не так, как ребенок, не так, как взрослый. Вообще не так, как человек. Разве что, может быть, как человек совершенно иного типа, чем homo sapiens.

Иногда и Скотту трудно было поспеть за ее мыслями. Постепенно Парадин и Джейн опять обрели нечто вроде душевного равновесия. У них было ощущение, что теперь, когда причина тревог устранена, дети излечились от своих умственных завихрений.

Но иногда все-таки что-то было не так.

Однажды в воскресенье Скотт отправился с отцом на прогулку, и они остановились на вершине холма. Внизу перед ними расстилалась довольно приятная долина.

— Красиво, правда? — заметил Парадин.

Скотт мрачно взглянул на пейзаж.

— Это все неправильно, — сказал он.

— Как это?

— Ну, не знаю.

— Но что здесь неправильно?

— Ну… — Скотт удивленно замолчал. — Не знаю я.

В этот вечер, однако, Скотт проявил интерес, и довольно красноречивый, к угрям.

В том, что он интересовался естественной историей, не было ничего явно опасного. Парадин стал объяснять про угрей.

— Но где они мечут икру? И вообще, они ее мечут?

— Это все еще неясно. Места их нереста неизвестны. Может быть, Саргассово море, или же где-нибудь в глубине, где давление помогает их телам освобождаться от потомства.

— Странно, — сказал Скотт в глубоком раздумье.

— С лососем происходит более или менее то же самое. Для нереста он поднимается вверх по реке. — Парадин пустился в объяснения. Скотт слушал, завороженный.

— Но ведь это правильно, пап. Он рождается в реке, и когда на- учится плавать, уплывает вниз по течению к морю. И потом возвращается обратно, чтобы метать икру, так?

— Верно.

— Только они не возвращались бы обратно, — размышлял Скотт, они бы просто посылали свою икру…

— Для этого нужен был бы слишком длинный яйцеклад, — сказал Парадин и отпустил несколько осторожных замечаний относительно размножения.

Сына его слова не удовлетворили. Ведь цветы, возразил он, отправляют свои семена на большие расстояния.

— Но ведь они ими не управляют. И совсем немногие попадают в плодородную почву.

— Но ведь у цветов нет мозгов. Пап, почему люди живут здесь?

— В Глендале?

— Нет, здесь. Вообще здесь. Ведь, спорим, это еще не все, что есть на свете.

— Ты имеешь в виду другие планеты?

Скотт помедлил.

— Это только… часть… чего-то большого. Это как река, куда плывет лосось. Почему люди, когда вырастают, не уходят в океан?

Парадин сообразил, что Скотт говорит иносказательно. И на мгновение похолодел. Океан?

Потомство этого рода не приспособлено к жизни в более совершенном мире, где живут родители. Достаточно развившись, они вступают в этот мир. Потом они сами дают потомство. Оплодотворенные яйца закапывают в песок, в верховьях реки. Потом на свет появляются живые существа.

Они познают мир. Одного инстинкта совершенно недостаточно. Особенно когда речь идет о таком роде существ, которые совершенно не приспособлены к этому миру, не могут ни есть, ни пить, ни даже существовать, если только кто-то другой не позаботится предусмотрительно о том, чтобы им все это обеспечить.

Молодежь, которую кормят и о которой заботятся, выживет. У нее есть инкубаторы, роботы. Она выживет, но она не знает, как плыть вниз по течению, в большой мир океана.

Поэтому ее нужно воспитывать. Ее нужно ко многому приучить и приспособить.

Осторожно, незаметно, ненавязчиво. Дети любят хитроумные игрушки. И если эти игрушки в то же время обучают…

Во второй половине XIX столетия на травянистом берегу ручья сидел англичанин. Около него лежала очень маленькая девочка и глядела в небо. В стороне валялась какая-то странная игрушка, с которой она перед этим играла. А сейчас она мурлыкала песенку без слов, а человек прислушивался краем уха.

— Что это такое, милая? — спросил он наконец.

— Это просто я придумала, дядя Чарли.

— А ну-ка спой еще раз. — Он вытащил записную книжку.

Девочка спела еще раз.

— Это что-нибудь означает?

Она кивнула.

— Ну да. Вот как те сказки, которые я тебе рассказывала, помнишь?

— Чудесные сказки, милая.

— И ты когда-нибудь напишешь про это в книгу?

— Да, только нужно их очень изменить, а то никто их не поймет. Но я думаю, что песенку твою я изменять не буду.

— И нельзя. Если ты что-нибудь в ней изменишь, пропадет весь смысл.

— Этот кусочек, во всяком случае, я не изменю, — пообещал он. — А что он обозначает?

— Я думаю, что это путь туда, — сказала девочка неуверенно. — Я пока точно не знаю. Это мои волшебные игрушки мне так сказали.

— Хотел бы я знать, в каком из лондонских магазинов продаются такие игрушки?

— Мне их мама купила. Она умерла. А папе дела нет. Это была неправда. Она нашла эти игрушки в Коробке как-то раз, когда играла на берегу Темзы. И игрушки были поистине удивительные.

Эта маленькая песенка — дядя Чарли думает, что она не имеет смысла. (На самом деле он ей не дядя, вспомнила она, но он хороший.) Песенка очень даже имеет смысл. Она указывает путь. Вот она сделает все, как учит песенка, и тогда…

Но она была уже слишком большая. Пути она так и не нашла.



Скотт то и дело приносил Эмме всякую всячину и спрашивал ее мнение. Обычна она отрицательно качала головой. Иногда на ее лице отражалось сомнение. Очень редко она выражала одобрение. После этого она обычно целый час усердно трудилась, выводя на клочках бумаги немыслимые каракули, а Скотт, изучив эти записи, начинал складывать и передвигать свои камни, какие-то детали, огарки свечей и прочий мусор. Каждый день прислуга выбрасывала все это, и каждый день Скотт начинал все сначала.

Он снизошел до того, чтобы кое-что объяснить своему недоумевающему отцу, который не видел в игре ни смысла, ни системы.

— Но почему этот камешек именно сюда?

— Он твердый и круглый, пап. Его место именно здесь.

— Но ведь и этот вот тоже твердый и круглый.

— Ну, на нем есть вазелин. Когда доберешься до этого места, отсюда иначе не разберешь, что это круглое и твердое.

— А дальше что? Вот эта свеча?

Лицо Скотта выразило отвращение.

— Она в конце. А здесь нужно вот это железное кольцо. Парадину подумалось, что это как игра в следопыты, как поиски вех в лабиринте. Но опять тот самый произвольный фактор. Объяснить, почему Скотт располагал свою дребедень так, а не иначе, логика — привычная логика — была не в состоянии.

Парадин вышел. Через плечо он видел, как Скотт вытащил из кармана измятый листок бумаги и карандаш и направился к Эмме, на корточках размышляющей над чем-то в уголке.

Ну-ну…



Джейн обедала с дядей Гарри, и в это жаркое воскресное утро, кроме газет, нечем было заняться. Парадин с коктейлем в руке устроился в самом прохладном месте, какое ему удалось отыскать, и погрузился в чтение комиксов.

Час спустя его вывел из состояния дремоты топот ног наверху. Скотт кричал торжествующе:

— Получилось, пузырь! Давай сюда…

Парадин, нахмурясь, встал. Когда он шел к холлу, зазвенел телефон. Джейн обещала позвонить…

Его рука уже прикоснулась к трубке, когда возбужденный голосок Эммы поднялся до визга. Лицо Парадина исказилось.

— Что, черт побери, там, наверху, происходит?

Скотт пронзительно вскрикнул:

— Осторожней! Сюда!

Парадин забыл о телефоне. С перекошенным лицом, совершенно сам не свой, он бросился вверх по лестнице. Дверь в комнату Скотта была открыта.

Дети исчезали.

Они таяли постепенно, как рассеивается густой дым на ветру, как колеблется изображение в кривом зеркале. Они уходили держась за руки, и Парадин не мог понять куда, и не успел он моргнуть, стоя на пороге, как их уже не было.

— Эмма, — сказал он чужим голосом, — Скотти!

На ковре лежало какое-то сооружение — камни, железное кольцо — мусор. Какой принцип у этого сооружения — произвольный?

Под ноги ему попался скомканный лист бумаги. Он машинально поднял его.

— Дети. Где вы? Не прячьтесь…

ЭММА! СКОТТИ!

Внизу телефон прекратил свой оглушительно-монотонный звон.

Парадин взглянул на листок, который был у него в руке.

Это была страница, вырванная из книги. Непонятные каракули Эммы испещряли и текст и поля. Четверостишие было так исчеркано, что его почти невозможно было разобрать, но Парадин хорошо помнил «Алису в Зазеркалье». Память подсказала ему слова:



Часово — жиркие товы.
И джикали, и джакали в исходе.
Все тeнали бороговы.
И гуко свитали оводи.



Ошалело он подумал: Шалтай-Болтай у Кэрролла объяснил Алисе, что это означает. «Жиркие» — значит смазанные жиром и гладкие. Исход — основание у солнечных часов. Солнечные часы. Как-то давно Скотт спросил, что такое исход. Символ?

«Часово гукали…»

Точная математическая формула, дающая все условия, и в символах, которые дети поняли. Этот мусор на полу. «Товы» должны быть «жиркие» вазелин? и их надо расположить в определенной последовательности, так, чтобы они «джикали» и «джакали».

Безумие!

Но для Эммы и Скотта это не было безумием. Они мыслили по-другому. Они пользовались логикой X. Эти пометки, которые Эмма сделала на странице, — она перевела слова Кэрролла в символы, понятные ей и Скотту.

Произвольный фактор для детей перестал быть произвольным. Они выполнили условия уравнения времени-пространства. «И гуко свитали оводи…»

Парадин издал какой-то странный гортанный звук. Взглянул на нелепое сооружение на ковре. Если бы он мог последовать туда, куда оно ведет, вслед за детьми… Но он не мог. Для него оно было бессмысленным. Он не мог справиться с произвольным фактором. Он был приспособлен к Эвклидовой системе. Он не сможет этого сделать, даже если сойдет с ума… Это будет совсем не то безумие.

Его мозг как бы перестал работать. Но это оцепенение, этот ужас через минуту пройдут… Парадин скомкал в пальцах бумажку.

— Эмма, Скотти, — слабым, упавшим голосом сказал он, как бы не ожидая ответа.

Солнечные лучи лились в открытые окна, отсвечивая в золотистом мишкином меху. Внизу опять зазвенел телефон.

АЛЬФРЕД Э. ВАН ФОГТ

Альфред Э. ван Фогт родился в 1912 году в семье голландского происхождения. Рос впечатлительным, фантазирующим ребенком, любил сказки. В кризисный 1929 год отец потерял работу, и мечту о колледже пришлось оставить. Альфред работал на ферме, водителем грузовика, клерком в конторе, а в перерывах пробовал писать. Первые произведения А. ван Фогта относились к жанру «исповеди молодого человека», «рассказам о любви» и т. п.

Рассказ Джона Кэмпбелла «Кто ты?» вдохновил двадцатишестилетнего автора на первые опыты в научно-фантастическом жанре. В июльском номере журнала «Поразительная научная фантастика» за 1939 год был опубликован его рассказ «Черный разрушитель», который сразу же завоевал первое место при опросе читателей. По сюжету космический корабль землян прибывает на чужую планету и сталкивается с могучим и разумным существом, похожим на кота, который способен изменять вибрационные свойства металла и благодаря этому проходить сквозь стальные стены.

Оригинален и стал вехой в развитии научной фантастики рассказ «Слэн» (1940 г.) — о мутантной расе слэнов-суперменов, людей с двумя сердцами, обладающих способностью читать мысли, но преследуемых нормальными людьми. Рассказ ведется от лица христоподобного девятилетнего «слэна» Джомми Кросса, родителей которого убили, а сам он борется за спасение. «Слэн» написан с глубоким психологизмом и драматизмом и насыщен научными предвидениями, в том числе об использовании атомной энергии.

В 1941 году появился рассказ «Заколдованный круг» («Качели») о человеке, который на машине времени отправился в эпоху, предшествующую сотворению вселенной, и по пути собрал так много энергии, что ее высвобождение при прибытии машины в момент назначения привело к «большому взрыву», породившему вселенную. В этом рассказе впервые упоминается Оружейная Лавка, ставшая стержнем ряда последующих произведений писателя.

А. ван Фогт не чужд мистическому, и мир будущего он видит отнюдь не либеральной идиллией. Он не раз проявлял восприимчивость к тем концепциям, которые допускали возможность коренной метаморфозы реальности. С энтузиазмом стал пропагандистом идей о неаристотелевских системах логики и общей семантике, затем — концепции об умственной сущности зрения и, наконец, увлекся пресловутой «сайентологией».

Более десяти лет писатель всю свою энергию посвящал популяризации этих псевдонаук и переделке своих ранних произведений в их духе.

Увлечения А. ван Фогта и разделяемые им идеи неотделимы от его творчества. Вера в «богоподобность», в ту искру всемогущества человека, которую можно раздуть в космическое пламя, если искать и лелеять ее, проходит красной нитью и через его рассказ «Вечный эрзац».

ВЕЧНЫЙ ЭРЗАЦ

Грейсон снял наручники с запястий и лодыжек молодого человека.

— Харт! — позвал он хрипло.

Тот не шевельнулся. Грейсон помедлил, а потом в сердцах пнул его ногой.

— Послушай, Харт, черт бы тебя побрал! Я тебя освобождаю — на тот случай, если вдруг не вернусь.

Харт не открыл глаз, не выказал никаких признаков того, что почувствовал удар. Он лежал совершенно неподвижно, но тело было мягким, неокостеневшим — он был жив. Лицо отсвечивало мертвенной бледностью, черные волосы слиплись от испарины.

Грейсон снова заговорил:

— Харт, я пойду искать Молкинса. Он собирался вернуться через сутки, а прошло уже четверо.

Ответа не последовало, и Грейсон повернулся было, чтобы уйти, но опять помедлил и сказал:

— Харт, если я не вернусь, ты должен понять, где мы находимся. Мы на новой планете, ясно? Нам никогда не доводилось бывать здесь раньше. Наш корабль потерпел аварию, и мы трое спустились на спасательном аппарате. Нам необходимо горючее. За ним пошел Молкинс, а я теперь иду на его розыски.

Фигура, лежащая на койке, оставалась неподвижной. Грейсон медленно, будто преодолевая внутреннее сопротивление, направился к двери, вышел и двинулся ж видневшимся вдали холмам. Он ни на что не надеялся.

Три человека очутились на неведомой, лишь богу известной планете, и один из этих троих был тяжко болен: им овладело буйное помешательство.

Грейсон шел, изредка с удивлением поглядывая по сторонам. Пейзаж был очень похож на земной: деревья, кусты, трава, вдали — горы в голубоватой дымке. Это было тем более странно, что Грейсон отчетливо помнил: когда они сели на эту планету, ему показалось, что она безжизненна, бесплодна, безатмосферна.

А теперь легкий ветерок касался его лица. В воздухе чувствовался запах цветов. Он увидел птиц, порхающих среди деревьев, и раз даже послышались звуки, удивительно напоминавшие пение жаворонка.

Он шел весь день. Следов Молкинса нигде не было. Не попалось на пути ни одного жилища — признака цивилизованной жизни.

Начало смеркаться. Вдруг Грейсон услышал как женский голос зовет его по имени.

Вздрогнув, он обернулся. Перед ним стояла мать. Она выглядела гораздо моложе, чем он помнил ее в гробу, когда она умерла восемь лет назад. Мать подошла и строго сказала:

— Билли, обуй галоши.

Грейсон посмотрел на мать, но не выдержал, отвел глаза. Не веря в истинность происходящего, он подошел к ней и дотронулся до нее. Мать взяла его за руку — пальцы были живые, теплые.

— Поди скажи отцу, обед готов, — сказала она.

Грейсон высвободил руку, отступил и огляделся вокруг. Они с матерью стояли на пустынной, покрытой травой равнине. Вдалеке блестела серебристая полоска реки.

Он повернулся к матери спиной и зашагал прочь. Сумерки сгущались, Когда он оглянулся, на том месте уже никого не было. Зато рядом с ним шагал мальчик. Сначала Грейсон как-то не заметил его, но теперь он украдкой бросил взгляд на своего спутника.

Это был он сам в возрасте пятнадцати лет.

Стало почти совсем темно, но он успел разглядеть и узнать второго спутника, появившегося рядом с первым. Это опять был мальчик. Он сам, в возрасте одиннадцати лет.

«Три Билла Грейсона», — подумал Грейсон. Он дико захохотал, потом бросился бежать.

Когда он снова обернулся, никого сзади не было. Запыхавшийся, с прорывающимися сквозь одышку рыданиями, он перешел на шаг и почти сразу же в мягком сумраке услышал смех детей. Ничего странного в этом звуке не было — знакомый звук, но он поверг Грейсона в ужас.

— Все они — это я в разном возрасте, — пробормотал он и, обращаясь в темноту, произнес: — Эй вы, убирайтесь! Я знаю — вы лишь галлюцинации.

Силы покинули его, голос упал до хриплого шепота, и он подумал: «Галлюцинации? А уверен ли я в этом?»

Глубокая депрессия и невыразимая усталость охватили его.

«Харт и я, — проговорил он устало, — мы оба сошли с ума».

Наступил холодный рассвет.

Грейсон с надеждой ждал восхода солнца: быть может, тогда наступит конец безумию этой ночи. Свет постепенно ширился, и перед Грейсоном стал вырисовываться какой-то пейзаж. Он в замешательстве огляделся вокруг: он стоял на холме, а под ним простирался его родной город Калипсо в штате Огайо.

Не веря своим глазам, он смотрел вниз, и это было так похоже на реальность, что он не выдержал — побежал туда, к городу.

Да, это был город Калипсо — такой, каким он был в детстве Грейсона. Он пошел туда, где должен был находиться его дом. Да вот и он сам: этого десятилетнего мальчишку он узнал бы везде. Он позвал мальчика; тот взглянул на него, повернулся, побежал и исчез в доме.

Грейсон лег на траву и закрыл глаза.

— Кто-то, — сказал он себе, — кто-то прокручивает картины моего мозга и заставляет меня смотреть их.

Ему показалось — если, конечно, он останется жив и в здравом рассудке, — что эта мысль заслуживает того, чтобы ее запомнить.



Прошло шесть дней после ухода Грейсона. В спасательном аппарате оставался один Джон Харт. Он шевельнулся и открыл глаза.

— Есть хочу, — сказал он вслух, ни к кому не обращаясь. Подождал, сам не зная чего, потом сел, тяжело поднялся с койки и направился в камбуз. Поев, он подошел к двери и долго стоял, глядя перед собой. Открывающийся вид его напоминал Землю, и от этого Харт почему-то почувствовал себя лучше.

Он решительно спрыгнул на землю и направился к ближайшему холму. Быстро темнело, но он и не подумал возвращаться.

Вскоре покинутый им корабль растворился в ночи.

Девушка, с которой он встречался в молодости, заговорила с ним первой — она вышла из темноты, и они долго-долго беседовали, а потом решили пожениться. Их тут же обвенчал священник, приехавший на машине. Обе семьи были уже в сборе, и бракосочетание закончилось пиром в прекрасном доме в окрестностях Питтсбурга. Старика священника Харт знал с детства.

Молодая чета отправилась в свадебное путешествие, и свой медовый месяц супруги провели в Нью-Йорке и у Ниагарского водопада, а затем на аэротакси добрались до Калифорнии, где и решили обосноваться. Откуда ни возьмись появилось трое детей, и вот они уже владельцы огромного ранчо, на нем пасется миллион голов рогатого скота, и кругом ковбои, одетые как кинозвезды.



Цивилизация, возникшая и расцветшая вокруг Грейсона на планете, которая прежде была бесплодной, безвоздушной пустыней, для Грейсона казалась кошмаром. Продолжительность жизни окружавших его людей равнялась семидесяти годам. Дети рождались через девять месяцев и десять дней после зачатия.

Он похоронил шесть поколений основанной им семьи, И вот однажды, переходя Бродвей (это улица в Нью-Йорке), он вдруг увидел: с противоположной стороны навстречу ему двигался человек; его невысокая крепкая фигура, походка и манеры заставили Грейсона застыть на месте.

— Генри! Генри Молкинс! — крикнул он.

— Да, я… Билл Грейсон!

Обменявшись рукопожатием после первого взволнованного приветствия, они безмолвно смотрели друг на друга. Молкинс заговорил первым:

— Там, за углом, бар.

После второй рюмки вспомнили о Джоне Харте.

— Ищущая форму жизненная сила использовала его мозг, — индифферентно заметил Грейсон. — По-видимому, она не смогла найти собственного воплощения. Она попыталась использовать меня… — Тут он вопросительно взглянул на Молкинса. Тот утвердительно кивнул:

— И меня.

— Думаю, мы слишком сопротивлялись.

Молкинс вытер со лба испарину.

— Билл, — сказал он, — все это похоже на сон. Я женюсь и развожусь каждые сорок лет. Я беру в жены двадцатилетнюю девушку. Через несколько десятков лет она выглядит на все пятьсот.

— Как ты думаешь, все это происходит лишь — нашем мозгу?

— Да нет, не думаю. По-моему, вся эта цивилизация существует в действительности — все равно, что мы подразумеваем под существованием.

Молкинс застонал.

— Давай не будем вдаваться в эти дебри. Когда я читаю философские сочинения, объясняющие жизнь, я чувствую себя на краю бездны. Если бы только нам удалось как-нибудь освободиться от Харта!

Грейсон мрачно улыбался.

— Ты что, еще не знаешь?

— Чего не знаю?

— У тебя есть при себе оружие?

Молкинс молча протянул ему игольно-лучевой пистолет. Грейсон взял его, приставил к своему правому виску и нажал на изогнутый спуск. Молкинс рванулся к нему, но было уже поздно.

Показалось, будто тонкий белый луч прошел сквозь голову Грейсона. Сзади в деревянной стене образовалась круглая, черная, дымящаяся дыра. Целый и невредимый, Грейсон стоял как ни в чем не бывало.

— Что нам делать, Билл? — спросил он с тоской.

— Мне кажется, нас держат про запас, так сказать, в резерве, — сказал Грейсон.

Он поднялся и протянул руку.

— Ну что ж, Генри, рад был повидать тебя. Давай будем встречаться здесь раз в год и сравнивать свои наблюдения.

— Но…

Грейсон улыбнулся. Улыбка вышла чуть принужденной.

— Крепись, друг. Разве ты не понимаешь? Ведь это самое крупное явление во вселенной. Мы будем жить вечно. Как видно, мы являемся вероятными заменителями на случай, если что-то пойдет не так, как надо.

— Но что же ЭТО такое? Что совершает ЭТО?

— Задай-ка мне этот вопрос через миллион лет. Может быть, тогда я смогу тебе ответить.

Он повернулся и вышел из бара не оглядываясь.

СХВАТКА



РОБЕРТ ХАЙНЛАЙН

Трехкратный лауреат премии Хьюго Роберт Хайнлайн родился в 1907 году в многодетной семье. Избрал карьеру морского офицера. По болезни вышел в отставку в 1934 году, затем несколько лет посвятил изучению математики и физики в колледже. Научной фантастикой увлекался с десятилетнего возраста.

Следуя методу Льюиса, создал свой цельный мир — «историю будущего».

Писать начал в 1939 году в надежде обрести достойное поприще, тем более что в это время произошел всплеск интереса к научной фантастике и издатели искали новых авторов. Первый едва замеченный рассказ «Линия жизни» — о машине, способной измерить продолжительность жизненной траектории человека — был опубликован в журнале «Поразительная научная фантастика» в 1939 году. Затем последовал роман об «истории будущего» «Если это наступит».

В знаменитом рассказе «Дороги должны катиться» (1940 г.) повествуется о цивилизации, экономика которой зависит от функционирования движущихся дорог, тротуаров, эскалаторов, и о последствиях социального конфликта (забастовка механиков) в ней.

Как и другие современные американские фантасты, Хайнлайн опубликовал много произведений и использовал почти все классические научно-фантастические приемы и ходы мысли. Новооткрытый фантастический мир требовал всестороннего изучения и художественного моделирования. В рассказе «Взрыв неизбежен» (1940 г.) предвиделись опасности, связанные с атомной энергией, и предлагалось вынести атомные станции за пределы Земли. В романе «Пасынки Вселенной» речь идет о гигантском досветовом космическом корабле, как бы «маленькой вселенной», десятилетиями и веками летящем к звездам. За эти века обитатели корабля уже забыли о первоначальной цели путешествия, изобрели новую религию, разделились на два лагеря и вступили между собой в борьбу. В рассказе «Решение неудовлетворительно», подписанном псевдонимом «Энсон Макдональд», Хайнлайн возвратился к теме атомной энергии и пророчествовал, что нет удовлетворительного решения для спасения от атомного оружия, особенно же радиоактивной пыли.

В послевоенные годы писатель продолжал исследовать «историю будущего», опубликовал многочисленные научно-фантастические произведения. Однако, несмотря на популярность, склонность Р. Хайнлайна к сильной личности и его убежденность в неустранимости борьбы и войн, даже межзвездных, не могут не вызывать весьма критического отношения к его творчеству.

Рассказ «И построил он дом…» относится к раннему периоду творчества Р. Хайнлайна.

«И ПОСТРОИЛ ОН ДОМ…»

Во всем мире американцев считают ненормальными.

Они обычно в принципе соглашаются с этим обвинением, но источником инфекции называют Калифорнию. Калифорнийцы же упрямо твердят, что своей плохой репутацией они обязаны исключительно жителям округа Лос-Анджелес. Те, в свою очередь, когда им приходится обороняться от таких нападок, начинают поспешно объяснять: «Это все Голливуд. Мы не виноваты — мы не просили, чтобы его здесь построили, он сам вырос».

А обитателям Голливуда нет дела до всех этих пересудов; они живут себе на здоровье и купаются в лучах его славы. Захотите — повезут вас в машине на Лорэл Каньон («здесь у нас живут самые необузданные»). Жители Каньона — женщины с длинными загорелыми ногами и мужчины в трусах, постоянно занятые перестройкой и реконструкцией своих вечно неоконченных домов, — те не без доли презрения относятся к скучным созданиям, которые живут в респектабельных кварталах центра города. Они тешат себя тайной мыслью, что они — и только они — знают, как надо жить. Лукаут Маунтин Авеню — это название узкой боковой улочки, которая ответвляется от Лорэл Каньона. Каньонцы не любят, когда о ней упоминают; в конце концов, должны же быть какие-то границы?

В одном из верхних этажей дома № 8775 по Лукаут Маунтин жил Квинтус Тил, бакалавр архитектуры.

Здесь уместно напомнить, что даже архитектура Южной Калифорнии не такая, как в других штатах.

Запеченные в тесте сосиски, которые, как известно, американцы называют «горячими собаками», здесь продают в ларьках, по виду напоминающих — кого бы вы думали? — да, да, щенка. Такой ларек по продаже «горячих собак» так и называется: «Щенок». Мороженым здесь торгуют в огромных гипсовых фунтиках — они точь-в-точь как настоящие, вафельные, — а неоновые надписи, призывающие есть красный перец, сверкают на крышах сооружений, в которых без труда угадываются перечные стручки.

Внутри крыльев трехмоторных транспортных самолетов размещаются бензин и смазочное масло, на крыльях нарисованы дорожные карты — пользуйтесь на здоровье бесплатно! — а патентованные уборные, которые для вашего удобства проверяются каждый час, располагаются в кабине самого самолета.

Все это может удивить, даже повергнуть в изумление туриста, но местные жители, которые под знаменитым калифорнийским солнцем ходят в полдень с непокрытой головой, относятся к этим вещам как к делу обычному, само собой разумеющемуся.



Квинтус Тил считал архитектурную деятельность своих коллег слабыми, робкими, неумелыми и малодушными потугами.

— Что есть дом? — спросил как-то Квинтус у своего друга Гомера Бейли.

— Ну, в общем, в широком смысле слова, — начал тот осторожно, — я всегда считал, что дом есть устройство, предназначенное для защиты от дождя.

— Чушь! И ты туда же!

— Я ведь не сказал, что это исчерпывающее определение…

— Исчерпывающее! Да оно просто в корне неверно. Если встать на такую точку зрения, то нам и в пещерах бы прекрасно жилось. Но я не виню тебя, — продолжал Тил с воодушевлением, — твои взгляды ничем не хуже, чем у тех умников профессионалов, которые считают, что архитектура — дело их жизни. Даже модернисты — в чем их заслуги? В том, что они убрали кое-какую мишуру да наляпали хромированных планок, вот и все. А в душе-то они такие же консерваторы и традиционалисты, как служащие окружного суда. Нейтра! Шиндлер! Ну что создали эти бездельники? Что такого есть у Франка Ллойда Райта, чего нет у меня?

— Комиссионные, — коротко вставил его друг.

— А? Что? Как ты сказал? — Тил не смог остановиться в потоке своих слов, захлебнулся, опомнился и ответил: — Комиссионные. Да, верно, комиссионные. А почему? Потому что я считаю, что дом — это не задрапированная пещера. Дом — это машина для жилья, это живая динамичная штука, это пространство, в котором происходит жизненный процесс, которое изменяется с настроением живущего в нем человека, а вовсе не мертвый статичный гроб большого размера. Почему же мы должны держаться за устаревшие догмы наших предков? Всякий дурак, обладающий зачатками знаний по элементарной геометрии, сможет спроектировать дом в его обычном понимании. Но разве статическая геометрия Эвклида — это все, чем располагает математика? Мы что же, совершенно должны игнорировать теорию Пикара — Вессиота? А модульные системы? А богатейшие возможности стереохимии? Так что же, разве в архитектуре уже нет места для трансформаций, для гомоморфологии, для действенных структур?

— О господи! — отвечал Бейли. — Ведь с таким же успехом ты мог бы говорить, например, о четвертом измерении в архитектуре.

— А почему бы и нет? Почему мы должны ограничивать себя… Послушай! — Тил прервал себя и уставился в пространство. — Гомер, а ведь ты сейчас высказал чрезвычайно ценную мысль. Действительно, почему бы нам не использовать это? Подумать только о бесконечном богатстве выражения и взаимоотношений, таящемся в четырех измерениях. Какой дом, какой… — Он застыл на месте, его светлые выпуклые глаза задумчиво помаргивали.

Бейли подошел к нему и тронул его за руку.

— Брось ты все это. И что ты городишь, какие четыре измерения? Четвертое измерение — это время. В НЕГО ведь гвоздя не вобьешь.

Тил сбросил руку друга.

— Да, да, конечно. Четвертое измерение — это время, но я — то думаю о четвертом пространственном измерении — таком же, как длина, ширина и высота. В целях экономии материалов и удобства размещения с этим ничто не может сравниться. А уже о том, что экономится площадь под фундамент, и говорить не приходится: на месте однокомнатного дома можно будет возвести дом в восемь комнат. Как, например, тессеракт…

— Какой еще тессеракт?

— Ты что, в школе не учился? Тессеракт — это гиперкуб, квадратное тело в четырех измерениях — ну, знаешь, как у куба три измерения, а у квадрата два. Давай-ка я лучше тебе покажу.

Тил побежал на кухню и принес оттуда коробку с зубочистками, которые он высыпал на стол, небрежно сдвинув в сторону стаканы и почти пустую бутылку из-под джина.

— У меня где-то завалялся пластилин — он нам понадобится.

Один из углов комнаты загромождал письменный стол. Почти засунув голову в один из его захламленных ящиков, Тил начал нетерпеливо рыться в нем. Наконец, он разогнулся, держа в руках кусок пластилина.