Тот кивнул безмолвно.
— Вы, голубчик, ни о чем пока не заботьтесь, — с неожиданной ласковостью сказал ему Васильчиков. — Ступайте к себе, хорошо? Я распоряжусь. Я и к Мурлыкину съезжу. А вы — ступайте.
* * *
Мартынов снимал комнаты во флигеле дома генеральши Верзилиной вместе с корнетом Глебовым. Когда он вернулся к себе, Глебова там уже не было.
Где теперь Михаил Павлович и куда отправился, Мартынов не знал. Он повернулся в комнате несколько раз, плохо понимая, для чего это делает; затем зажег свечу и сразу с какой-то мучительной растерянностью уставился в зеркало, озарившееся теплым, покойным светом.
«Уходите же, вы сделали свое дело». Мартынов повторил эти слова несколько раз, пробуя их на звук, — на русском и на французском, так, как они были сказаны в первый раз. В обоих случаях они заключали в себе непонятную сладость. Как от гниловатого яблока откусить, согнав с него сладострастную осу, — честное слово!
В детстве Мартынов любил, чтоб яблоки непременно были подгнившие. Нарочно их околачивал или мял, катая ладонью о стол, а после оставлял на пару часов. И сейчас ему мучительно захотелось такого яблока. «Какие глупости в голову идут», — подумал он, приглаживая бритую на горский манер голову. Немного отросшие светлые мягкие волосы щекотали ладонь.
Мартынов вновь повернулся к зеркалу. Стекло отразило, хоть и с неизбежными искажениями, но довольно верно, очень красивого молодого человека с правильным лицом. Классические черты, чуть водянистые глаза. «Началась моя новая жизнь, — старательно подумал он. — Я — убийца. Я должен что-то почувствовать».
Однако никаких чувств не было, и в своем внешнем облике никаких перемен он тоже высмотреть не сумел. Напротив, начали представляться картины будущего, одна другой безотраднее. Смерть, черная подруга, зловещая красавица в траурной бахромчатой мантилье, обернулась казенным мурлом. Тишина, прохладные ласковые пальцы на висках, стройное пение, шум кипарисов над могилой — все это умершему; к живущим же повернут совершенно иной лик смерти: разбирательство, скучное сидение в тюремной камере, бесчисленные вопросные листы, бесчувственный часовой при входе… и так на долгие годы.
«Обманули! — хотелось крикнуть. — Где шорох кожистых крыл? Где дыхание хладное могилы? Где вся та красота, что в стихах?»
Только удушливое казенное сукно. С этим и живи.
Мартынов опустился на стул, надломившись в талии. Стал ждать — стука в дверь, прихода солдат. Глебов, наверное, уж отправился с докладом к коменданту.
Мартынов содрогнулся всем телом, подумав о том, что означает это для него лично, для Николая Соломоновича Мартынова. Убийство сделано, оно позади, оно теперь навсегда ляжетна сердце — хорошо, если не похоронит под своей тяжестью…
К Мартынову постучали:
— Николай Соломонович, вы дома?
Мартынов поднял голову. Он узнал голос — пришел их с Глебовым сосед по квартире, полковник Зельмиц, немолодой, очень заслуженный офицер, начинавший военную карьеру еще при Александре Благословенном.
— Входите, Антон Карлович.
— А я вижу — у вас свет… Что так тускло? Где Михаил Павлович? Вы собираетесь к генеральше? Моя мадам уже при полной боевой выкладке — готова, — сказал Антон Карлович, оглядывая растерянного Мартынова. Постепенно веселость покидала почтенного полковника. — Что это с вами, Николай Соломонович? Где ваша замечательная черкеска?.. Что с вами? — спросил он, вдруг мрачнея. — Что случилось?
Мартынов поглядел на него безмолвно несколько секунд, а потом глупо сказал:
— Я не хотел… Я вообще стрелять не умею… Третий раз за жизнь стрелял…
— Что? — по-птичьи вскрикнул Зельмиц.
— Лермонтов… — сказал Мартынов. — Я убил его.
— Бал, — сказал Зельмиц. — Ждут ведь.
Он зажмурился, и слезы беспомощно побежали из-под сморщенных век. Отвернувшись от Мартынова, Зельмиц выскочил из комнат и бросился прочь. Николай Соломонович слышал, как хлопнула входная дверь, как отрывисто прозвучали голоса; затем все стихло.
Мартынов пересел к окну. Воцарилась удивительная тишина. На ночное небо поднялась уже полная луна, и было светло, почти как днем. «Какой странный день, — подумал он. — Огромный. Нет ему конца, и не будет. Только в детстве, на Рождество, такое бывало. Думалось: все, отныне все пойдет теперь иначе. Стану другим, буду хорошо учиться, во всем угождать матушке, сестер лелеять… А после забывалось за суетой. Но этот день — этот не забудется».
* * *
Князь Александр Васильчиков перехватил корнета Глебова уже на подходах к комендантскому дому — и мысленно поздравил себя с везением.
— Глебов! — крикнул он, подъезжая и резко останавливая коня.
Глебов замер.
— Вы? — спросил он. — Где дрожки? Я прождал больше часа… Миша кровью истекает…
— Он жив? — быстро спросил Васильчиков.
— Когда я уезжал, был жив, — сказал Глебов. — Я думал, вы уж там, с врачом и экипажем…
— Вышла задержка, — сморщился Васильчиков. — Никто ехать не хочет — погода канальская, колеса вязнут, доктора как один отказывают. Говорят — тащите на квартиру, там и посмотрим.
— Миша, — повторил Глебов. Он опустил веки, тяжело перевел дыхание, а затем поднял взгляд на Васильчикова.
Князь Александр выдержал этот взгляд не дрогнув.
— Я сейчас к Мурлыкину, помещику здешнему, — сообщил он. — У него и лошади есть, и телеги. Насчет денег не беспокойтесь, заплачу.
— Я насчет денег совершенно не беспокоюсь, — сказал Глебов ровным тоном.
— Вы к коменданту, как я вижу? — сменил тему Васильчиков.
— Ваши наблюдения соответствуют действительности, — ответил Глебов. — Я намерен сообщить коменданту о случившемся.
— Погодите, Михаил Павлович. — Васильчиков чуть надвинулся на корнета лошадью. — Да погодите же! Минутка у вас есть?
— У меня — вся жизнь, — сказал Глебов. — Это у Миши минутка осталась. Если еще осталась.
— Вы его бросили? — спросил Васильчиков.
Глебов чуть помолчал, а затем вскинулся:
— Я ждал вас, ждал… Дождь перестал, вас все нет… Я укрыл его шинелью и поехал.
— Скоро заберем, — проговорил Васильчиков.
— Пора бы. — Глебов опустил голову, посмотрел на грязь у себя под ногами. Тихо перевел дыхание.
— Как вы намерены доложить коменданту? — осведомился Васильчиков.
— Да уж как есть, — не поднимая головы, отозвался Глебов. — По всем пунктам.
— Погодите вы! — Васильчиков еще немного передвинул коня, загораживая своему собеседнику дорогу. — Да погодите!
Глебов уставился на него с удивлением.
— Не надо, чтобы все пострадали. Скажем, что один секундант был — у обоих, — предложил Васильчиков. — К чему впутывать в дело всех? У Столыпина неприятности будут, да и у остальных…
— Что вы предлагаете?
— Кинем монетку, — быстро продолжал Васильчиков. — Орел — мне идти и во всем сознаваться и на себя дело брать; решетка — вам, и вся ответственность — тоже ваша. Нам-то с вами бояться нечего: мой отец приближен к государю, вы — заслуженный офицер, герой…
Глебов неприятно скривился, как будто вдруг надкусил что-то тухлое, но тем не менее кивнул.
Васильчиков извлек кошелек, который уже не в первый раз за вечер получал удовольствие искупаться под таинственными лучами заката и явившейся ему на смену полной луны. Монетка взлетела вверх, сверкнула и на миг пропала, а затем вновь явилась на раскрытой ладони.
— Решетка, — молвил Глебов. — Мне идти.
На миг Васильчиков представил себе, как таким же тоном Глебов объявляет о своей решимости выйти на опасное дело первым; но затем все эти мысли отошли назад. Глебов махнул ему рукой и коснулся двери комендантова дома.
— Увидимся, Александр Илларионович! — сказал Мишка Глебов, скрываясь за дверью.
— Увидимся, — сквозь зубы сказал Васильчиков и тронул коня.
Дом помещика Мурлыкина находился неподалеку — как, впрочем, и все в Пятигорске, городе маленьком и только совсем недавно благоустроенном, лет пятнадцать назад.
У Мурлыкиных сразу согласились дать дрожки — коли случилось такое дело и нужно срочно отвезти в город раненого. Старший кучер, Кузьма Чухнин, к повелению немедля ехать из города и забирать от подошвы Машука подстреленного офицера отнесся, разумеется, без всякой охоты, однако спорить не стал. Лошади покидать стойло не хотели, воротили морды и разными способами показывали свое полное нежелание трудиться: приваливались боком к стенке и норовили придавить и самого кучера, посягнувшего на их законный покой. Однако совладали и с нравной скотиной, запрягли…
— Из господ-то кто поедет? — спросил Чухнин, разбирая волоки. — Вы, ваше высокоблагородие?
— Не знаю, в силах ли я, — сказал Васильчиков, адресуясь Мурлыкину, который тоже вышел на крыльцо и захотел знать, что в точности происходит.
Голос его прервался.
Стало тихо и неловко. Чухнин чмокнул губами, лошади равнодушно тронулись с места. Дрожки покатили к дому Чилаева, где квартировал князь Александр Васильчиков.
Дорогой Чухнин помалкивал. Васильчиков гарцевал с левой стороны, изящный и стройный. Казалось, он в точности знает, как поступать и что надлежит делать, потому и Чухнин решил в случае недоразумений обращаться по преимуществу к нему.
А недоразумения непременно возникнут, это Чухнин чувствовал всей своей многоопытной душой. Что за подстреленный офицер? Почему извозчик за ним не поехал — ведь почтовая станция вроде как ближе? Где врач? Или за врачом уже послали?
Помалкивает кучер; молчит и красивый барчук на холеном коне.
Неожиданно растрепанная тень выскочила из темноты, странно, кривовато подпрыгнула и повисла, ухватившись за узду. Васильчиков отпрянул, конь захрапел, мотнув головой. Пришелец вскрикнул:
— Александр Илларионович!
— Фу-ты, — проговорил Васильчиков, успокаиваясь и поглаживая разозленного коня по шее. Лоснящаяся шкура подергивалась под ладонью, фырканье постепенно становилось тише. — Антон Карлович! Напугали… Да на вас лица нет!
Тень действительно оказалась полковником Антоном Карловичем Зельмицем, и на нем точно лица не было: седые волосы дыбом, белесые глаза блуждают, губы мокры.
— Боже мой! Правда ли то, что сказал Николай Соломонович?
— Да не напирайте вы, коня пугаете… Большая беда, Антон Карлович, это правда, — произнес довольно ровным тоном Васильчиков и неожиданно сам заплакал. — Дуэль, несчастный выстрел — и Миша убит! Нужно тело забрать… Он там лежит, на месте… С ним корнет Глебов оставался, но дождь шел, и Глебов больше сидеть один, с покойником, под ливнем, не мог — накрыл его шинелью и уехал…
— О чем речь! — промолвил Зельмиц тихо. — Я поеду. Вы только укажите место.
— Я с вами, — сказал Васильчиков. — Только коня отведу. И грузина лермонтовского позову, пусть поможет.
Зельмиц уселся на дрожки и заплакал.
* * *
Проезжали мимо горящих окон в доме генеральши Верзилиной. Самого генерала Верзилина в ту пору в Пятигорске не было — дела службы прочно удерживали в Варшаве; но Мария Ивановна с тремя прекрасными дочками оставались на Кавказе и составляли одну из главных приманок водяного общества.
Стукнул ставень; показалась хорошенькая головка, гладко причесанная, с посверкивающим украшением на волосах. Знакомый голос окликнул:
— Александр Илларионович! Ждать заставляете…
— Эмилия Александровна, — шепнул Васильчиков своему спутнику. — Боже мой, ведь ждут! Скажите им — я не в силах больше… — И обратился к возчику: — Стой пока! Погоди…
Зельмиц медленно спустился с дрожек, приблизился к окну, но Эмилия уже скрылась в глубине комнат, уверенная в том, что сейчас к ним войдут. Антон Карлович постоял мгновение, а затем решился — дернул дверь, широким шагом миновал сени и оказался в комнате, где душно было от букетов, от грозы благоухавших крепче обыкновенного.
Шум девических платьев оглушал. Обширные туалеты генеральши располагались на креслах. Яркий свет делал выпуклой каждую складку. Глаза почтенной дамы удивительно засияли при виде входящего.
— Антон Карлович! Где вы бродите? — укоризненно молвила было она — и вдруг застыла при виде его лица: выпученные глаза, растрепанные, стоящие дыбом седые волосы. — Что?.. — шепнула Мария Ивановна. — Что случилось? — Губы ее немели от страха, и, спеша донести свое вопрошание до вошедшего, она тонко, нехорошо выкрикнула: — Да что же?.. Говорите!
— Наповал, ваше превосходительство! — Зельмиц схватился ладонями за свои худые щеки, надавил, словно пытаясь таким способом сделаться еще худее, еще меньше. — Ох… Наповал! — повторил он еще раз, с отчаянием водя по сторонам водянистыми, почти белыми глазами.
— Кто? — шевельнулись накрашенные, красиво сложенные бантиком губы генеральши. Бантик расплылся, расползся, слез на сторону, сделался просто пятном.
Зачарованно глядя в середину этого пятна, Зельмиц проговорил — неожиданно спокойным, громким, уверенным тоном:
— Мишель… Лермонтов.
Шум шелков оглушил его, болезненно резанул по слуху. Не прибавив больше ни слова, не сделав ни единого жеста, Мария Ивановна сползла с кресел и повалилась на пол: гора блестящей шумливой ткани, оковы корсета, светящееся колье на увядающей, но все еще дерзкой груди, волны выпавших из прически волос — все это простерлось на полу, сорвало с насестов девиц. Поднялись крики, легонько затопотали маленькие ножки — из рук в руки перелетел флакон с нюхательной солью, хлопнул снова ставень — душный букет полетел в ночную тьму и там пропал.
Эмилия Александровна остановилась возле открытого окна, подставила лицо ветру. Затем обратила к Зельмицу сухие глаза:
— Не верю.
— Голубушка, я сам… не верю. — Зельмиц махнул рукой и неловко, боком, заспешил к выходу.
— Не верю, — повторила Эмилия, глядя на то место, откуда скрылся старый полковник. — Этого не может быть. Мишель. Ми-шель… — Она несколько раз произнесла имя, как будто оно могло помочь ей ближе осознать действительность.
Затем вздохнула и обернулась к маменьке. Младшие сестры — насмерть перепуганная шестнадцатилетняя Надя и растерянная Аграфена — тащили тяжелую Марию Ивановну под руки, а она мотала головой и низко, бессмысленно подвывала, словно умоляла оставить ее в покое.
«Гости смотрят, стыдно, — подумала Эмилия. — Боже, как стыдно! Как… странно. И бала теперь не будет. Никогда».
* * *
Зельмиц выбежал на улицу, вскочил в дрожки.
— Сказали им? — зачем-то спросил Васильчиков, хотя и без того по расстроенному виду Антона Карловича все было ясно.
Зельмиц безнадежно махнул рукой — перед глазами Васильчикова мелькнули костлявые пальцы.
— Заварил там кашу… Генеральша в обмороке…
— А девицы?
— Не знаю, — признался Зельмиц. — Мои-то барыни еще не знают, а проведают, так заплачут — подумать страшно!
Васильчиков промолчал.
Ночь становилась все глубже, но и луна светила все ярче, так что дорога расстилалась ясная, почти как днем. В сером свете одни горы казались плоскими, точно вырезанными из картона, другие же обрели невиданный объем и явили совершенно новые тени и провалы, каких нельзя заметить было днем.
Васильчиков уверенно направлял коня… и вдруг остановился. Навстречу ему шагнул какой-то человек. Только что его здесь не было, в этом Васильчиков мог бы поклясться, и однако же в следующее мгновение он отделился от скалы и метнулся навстречу дрожкам.
— Тпру! — проговорил Чухнин, натягивая вожжи.
Лошади с видом полного безразличия стали.
Было тихо, гроза миновала, и ни одна из барских затей не могла смутить безмятежного спокойствия сих бессловесных исполнителей человечьей воли.
Незнакомец вышел на лунный свет и тотчас перестал быть незнакомцем. Васильчиков недовольным тоном проговорил:
— Умеете вы напугать, Дорохов!
— Ой, — отозвался Дорохов, морща нос. — Уж не мне вас пугать! А с вами кто?
Он подошел ближе к дрожкам и довольно бесцеремонно заглянул прямо в лицо седоку. Затем выражение его лица изменилось, смягчилось, углы рта под резко очерченными усами опустились.
— Сказал бы вам «доброй ночи», Антон Карлович, но больно уж недобра ночь…
Дорохову, сыну прославленного генерала, было лет тридцать пять. Разжалованный за очередную «историю», он недавно — во второй или третий раз за свою бурную карьеру — выслужился до поручика, однако до сих пор таскал солдатскую шинель и поправлял на водах здоровье в ожидании лучшей доли. Один глаз у него после контузии головы плохо видел, и Дорохов имел обыкновение, вглядываясь, прищуривать здоровый, причем вся правая половина его лица сморщивалась. Зельмиц не слишком жаловал его: человек «отъявленной репутации», Дорохов вечно оказывался в гуще самых тяжелых и неприятных событий. Только личная храбрость да отцовские заслуги удерживали этого человека где-то на самом краю хорошего общества, откуда он то и дело срывался, повисая одной ногой в прямом смысле слова над пропастью.
Васильчиков подал коня немного назад.
— Вы все время здесь оставались?
Дорохов повернул голову на голос, усы на бледном лице шевельнулись, как живые, глаза темно блеснули:
— Вас дожидался.
— Что Мишель? — спросил Васильчиков.
Дорохов не ответил. Криво махнул рукой. Теперь
Антон Карлович заметил тело, лежащее на краю поляны, и сошел на землю. После дождя под ногами хлюпало, от свежего, напитанного озоном воздуха чуть кружилась голова.
— Погодите, я шинель дам, — сказал Дорохов, сбрасывая шинель с плеча и приближаясь к Зельмицу. — Мою не жалко…
Васильчиков спешился, подошел — словно бы для того, чтобы помочь, однако ничего делать не стал, просто остановился рядом с убитым и стал смотреть, как Дорохов с Зельмицем укладывают его на солдатскую шинель и тащат к дрожкам. Потом посмотрел еще на то место, где лежал все это время убитый. Вздохнул еле слышно и вернулся к своему коню.
— Трогай, — сказал Зельмиц, обращаясь к возчику. Затем повернулся в сторону Дорохова: — А вы, Руфин Иванович, с нами поедете?
— Нет уж, — сказал Дорохов. — Про меня и так… слухи ходят. Я после. Найдете меня, если что.
— Если — что? — спросил Васильчиков, опять в седле.
Дорохов задрал голову, глянул на всадника.
— А мало ли что, — сказал он. — Мишеля ведь застрелили. Дело будет. Может, что потребуется. Никогда не знаешь заранее. Ну, пойду я.
И скрылася в темноте — беззвучный и неуловимый будто тень.
— Хуже всякого татарина, — сказал Васильчиков вполголоса. — Вот уж человек неприятный!
— Непоседливый, это точно, — согласился Зельмиц. — Я думаю, это нрав у него такой, — против собственного нрава человеку трудно бывает идти. Так вот и какой-нибудь здешний горский дикарь: он бы и рад дружбу свести, и выгоду понимает, и торговать готов… но потом все равно натура верх возьмет. Против этого человек почти бессилен.
— А вы натурфилософ, Антон Карлович, — сказал Васильчиков и погнал коня по дороге обратно к городу.
Дрожки покатили следом. Чухнин на козлах то и дело крестился и бормотал под нос разные обрывки, какие приходили на ум из погребальной службы. Больше всего почему-то в голове его пели тонкие старушечьи голоса: «Упокой, Господи, душу рабы Твоея…». («Рабы» — потому что последнее погребение, на котором присутствовал Чухнин, было пето по старушке Мурлыкиной, совсем дряхлой барыне, господской маменьке. Пели долго, с великим тщанием, вот и засело в памяти.)
Зельмиц придерживал голову мертвого Лермонтова, чтобы не моталась. Пальцы машинально гладили висок убитого. «Миша, — подумал Антон Карлович, — вот ведь угораздило… Миша…»
Дорога тихо влилась в город, побежали по обе ее стороны домики, беленькие, крытые соломой, в ярком лунном свете синеватые. Васильчиков проговорил, неожиданно приблизившись к дрожкам и разрушая тишину:
— Велено было доставить на гауптвахту.
— Какая гауптвахта! — сказал Зельмиц. — Он ведь мертв…
Миновали здание гауптвахты, выросла впереди Скорбященская церковь. «И сюда опоздали», — шепнул Зельмиц убитому Мишелю. Чухнин чуть натянул вожжи, привстал, осенил себя крестом, затем обернулся на господ. Зельмиц покачал головой:
— Вези на квартиру, в чилаевский дом.
Дрожки пробежали еще немного — и стали перед знакомым крыльцом.
* * *
Князь Александр Илларионович Васильчиков спешил: ночь скоро закончится, а у него оставалось в горах еще одно дело…
Только под утро он вернулся к себе, измученный, почти без сил. Постучал в окно соседнего флигеля, где видел в узкую щель теплившийся свет. Спустя короткое время окно отворилось, и явился капитан Столыпин, блистательный красавец, от волнений минувшего вечера и особенно — ночи потускневший, обмякший.
— Не спите? — обратился к нему Васильчиков.
Столыпин покачал головой, затем промолвил тихо:
— Погодите, я вам открою.
Миновав сени и прихожую, Васильчиков вслед за своим провожатым прошел через две или три комнаты и оказался в той, где горело несколько свечей. У окна на столе лежал покойник, уже обмытый и переодетый в чистое. Окровавленные тряпки лежали на полу — убрать их почему-то не было времени.
— Его одежда? — спросил Васильчиков, избегая смотреть в сторону стола и указывая пальцем на груду тряпья.
Столыпин промолчал. Высокий, стройный, очень красивый, он принадлежал к тому типу людей, что не дурнеют ни от горя, ни от перенесенных испытаний. В иных случаях это служит им дурную службу. Алексей Аркадьевич приблизился к столу и остановился у покойного в головах.
Восковое лицо покойного уставилось в невысокий потолок, неживые глаза поблескивали, точно наполненные слезами, — веки упорно не желали опускаться. И окостеневшие руки никак было не скрестить на груди, поэтому они застыли в неловком положении. Это было заметно — даже несмотря на то, что тело накрыли покрывалом до подбородка.
— Что дальше? — глухо спросил Столыпин.
— Завтра пойду к Ильяшенкову, скажу на себя, — отозвался Васильчиков. — Не то вообразят, будто у Глебова с Мартыновым был сговор. Все-таки они жили на одной квартире. Решат, что корнет Глебов договорился с нашим горцем — убить Мишеля… Кстати, где пистолеты? — спохватился он.
— Забрали для следствия, — ответил Столыпин.
Васильчиков чуть покусал губу.
Пистолеты — тяжелые дальнобойные «кухенройтеры» — принадлежали Столыпину.
— Ладно, — вымолвил наконец Александр Илларионович. — Про пистолеты надо будет подумать. Хорошо еще, что Мишка Глебов — человек чести…
— Мишка, по своей обязанности секунданта, будет выгораживать Мартынова, — сказал Столыпин, тонкий знаток писаных и неписаных дуэльных обычаев. — Мишка доверчив… черт бы его побрал!
Васильчиков кривовато пожал плечами.
— Ну, так же принято, — сказал он. — Принято, вот и все… Мишелю уже не помочь, а живого нужно спасти. О вашем участии говорить не будем.
— Неужто Ильяшенков поверит?
— Ильяшенков, конечно, не поверит, но это и незачем: он человек здравомыслящий… Чем меньше народу замешано, тем лучше. Ладно, Алексей Аркадьевич, прощайте — я пойду. Завтра тяжелый день. Меня ведь как лицо штатское засадят в острог, пожалуй, к каким-нибудь варнакам…
Васильчиков мельком глянул в сторону стола и лежащего на нем мертвеца, быстро отвел глаза и стремительно зашагал к выходу. Столыпин не пошевелился даже для того, чтобы закрыть за ним дверь.
Глава вторая
БУМАГИ
Исследование дела комендант поручил Пятигорскому плац-майору, подполковнику Унтилову. Утро началось с писания бумаг — в чем, впрочем, невелика была нужда, поскольку Ильяшенков все равно послал с самого раннего часа казака за Унтиловым и все предписания вручил ему лично.
Филипп Федорович Унтилов был приблизительно одних лет с Ильяшенковым, но в отличие от добрейшего Василия Ивановича не пользовался такой всесторонней любовью. Ильяшенков изумительно умел путаться обстоятельств, обезоруживающе хлопотал, искренне огорчался — его и высшее начальство любило, не только подчиненные. К тому же, что и говорить, Василий Иванович в своем деле разбирался замечательно и если и разводил суету, то всегда по делу и очень редко — излишнюю.
Унтилов был совершенно другой человек. Кавказская армия точно была гранильным станком, который подбирал для всякого материала свой инструмент и создавал совершенно различные огранки. Сухой и прямой, неприятно молчаливый, Филипп Федорович не располагал к долгим разговорам. Иные гадали, почему он, Георгиевский кавалер, много лет служивший на Кавказе, до сих пор остается подполковником. Передавали, впрочем, один занятный анекдот.
Будто бы вскорости после кончины Александра Благословенного состоялся у Унтилова с неким неприметным человеком один разговор. Неизвестно, о чем ратовал неизвестный; Филипп Федорович слушал его долго (беседа проходила хоть и тихим голосом, но в присутствии нескольких других господ офицеров, которые и сделались источниками распространения анекдота). Серые, комковатые — как будто неряшливые — брови Филиппа Федоровича чуть шевелились все то время, пока собеседник говорил. Со стороны казалось: к загорелому, темно-багровому тощему лицу прилипли две гусеницы и тщетно пытаются отодрать мягкое брюшко.
Затем Унтилов ответил — против обыкновения довольно громко:
— А вот был у меня тут забавный случай в лакейской… Явился Ерошка — вы его, разумеется, не знаете, но это мой кучер, — и с донесением на Ермошку. Сей почтенный человек вам также незнаком, но это мой повар. Что один, дескать, таскает у меня мелкие деньги и две бутылки хорошего шампанского тоже зачем-то спер, а другой это, значит, наблюдал и теперь как самовидец сообщает. Хэ, забавно мне стало, разумеется… — Унтилов запустил тощий узловатый палец в глубокую дырку на своем подбородке, почесал ее и немного растерянным тоном заключил: — Ну так я высек обоих, чтоб и не воровали, и не доносили, — и дело с концом! А может, он и не воровал вовсе, откуда мне знать — я же не разбирался…
Вот после этого странного разговора о двух лукавых холопах прекратилось повышение Филиппа Федоровича в чинах. Самому это странным не казалось, и жалоб никаких подполковник Унтилов не высказывал.
Получив предписание из трясущихся рук Ильяшенкова (комендант провел бессонную ночь!), Унтилов тяжело опустился на стул, заложил ногу на ногу.
— Как будем исследовать? — спросил он. — Что они говорят? Будто один секундант был?
Василий Иванович сказал немного невпопад:
— Я в штаб армии отправил донесение… И в Пятигорскую городскую частную управу…
Унтилов чуть шевельнул носом, как будто хотел поморщиться, но передумал.
— Жандармов пришлют…
— А пусть бы и прислали! — вскрикнул Василий Иванович. — Я-то думал, мальчишки друг друга поранили — и разошлись, а он… Он же помер!
— Чьи были пистолеты? — спросил Унтилов.
— Мартынов показывает, будто глебовские…
— А что еще он может показывать — если был только один секундант и никто больше о поединке не знал… — сказал Унтилов, поднимаясь. — Мне до всякой истины докапываться, Василий Иванович, или придержать коней?
Ильяшенков посмотрел на него, сидя, снизу вверх; в серых круглых глазах коменданта появилось страдание.
— Как с вами всегда трудно, Филипп Федорович! Для чего непременно так говорить, чтобы другим делалось неловко?
Унтилов кривовато пожал острыми плечами:
— Я ведь вам только то говорю, о чем думаю.
— Вы мне все рассказывайте, — решил Ильяшенков. — Там решится.
— Давайте сейчас решим, пока жандармы не понаехали, — предложил Унтилов. — Из штаба армии непременно предложат добавить в комиссию полковника-другого и сплошь в голубом.
— Ну и будете сотрудничать с полковником в голубом! — разъярился Ильяшенков. — Умные все стали! У всякого свое мнение.
Унтилов посмотрел на коменданта с непонятной ласковостью, как на огорченное дитя, после чего вздохнул:
— Я этого Лермонтова почти не знал. Скакал какой-то кузнечик по балам… Стихи — это он сочинял? Говорят, в деле был и отличился, только орденами его обошли. Равно и чинами.
— Это не наше с вами дело, Филипп Федорович. Да и поручику Лермонтову до сего уже дел никаких нет. А вот еще одно: как будем его хоронить?
— Средства-то найдутся — или все по балам раскидал? — спросил Унтилов.
Ильяшенков досадливо сморщился:
— Он ведь самоубийца… Как бы отец протоиерей вообще его хоронить не отказался.
— А мы к молодому батюшке подкатим, к отцу Василию, — сказал Унтилов. — Авось по молодости явит лихачество и отпоет вечную память нашему новопреставленному рабу Божию… Как его было святое имя?
— Михаил.
— Хорошее имя, — сказал Унтилов. — Прощайте пока, Василий Иванович.
Он резко наклонил голову, затем повернулся и вышел. Ильяшенков посмотрел ему вслед с печалью. Он предвидел долгий день, полный неприятных хлопот.
Хлопоты начались почти тотчас. Сперва прибежали из острога — со слезной мольбой от отставного майора Мартынова. Казак не знал, смеяться или плакать, когда передавал мартыновское прошение, написанное кривым почерком на неряшливом листке.
— Там, ваше высокоблагородие, кроме господина отставного майора еще два арестанта заседают… Один все ругается. Наблюдать страсть: сидит, в стену пялится и поносные слова произносит. Одним тоном, вроде как дите в люльке, когда голос пробует: агу, агу, агу… Другой Псалтирь читает — тем же тоном, на одной ноте, ровно муха. А господин Мартынов сидит там, как Спаситель меж двух разбойников… Прости, Господи…
Мартынов слезно умолял господина коменданта снизойти к былым его, Мартынова, военным заслугам и перевести на гауптвахту, под родное армейское крыло.
— Оставь пока, — сказал казаку Ильяшенков и снова оказался в одиночестве. Поглядывал то на прошение, то в окошко. День начался чудный, лазоревый, с бледно-фиолетовыми горами на горизонте — на их фоне белые дома выглядели особенно объемными и ярко-светлыми.
Досада медленно закипала: непременно нужно вмешивать в эдакое прелестное существование разные глупости! Что им всем не живется? Приехали на воды, лечатся, устраивают балы, пишут в альбомы буриме… И в одном из этих милых домиков лежит застреленный из «кухенройтера» поручик — и неизвестно еще, как хоронить его и какие в связи с этим поднимутся шумы и крики…
— Князь Васильчиков! — браво рявкнул казак и скрылся прежде, чем комендант повернул в его сторону тяжелую голову.
Васильчиков проник в комнату, расположился среди казенной мебели и разом привнес в просто убранную комнату с белеными стенами неистребимый великосветский дух.
— Слушаю вас, ваше сиятельство, — сказал комендант.
— Вчера ввечеру, — начал Васильчиков непринужденно, — корнет Глебов заявил на себя как на секунданта в злосчастной дуэли поручика Лермонтова…
— Это мне отлично известно, — ответил комендант сухим тоном.
Васильчиков ничуть не смутился. Заложил ногу на ногу. Отменно хорош собой, хоть и жидковат — слишком длинный, подумал комендант. И отец — генерал, герой Отечественной войны, светлейший князь и любимец государя Николая Павловича… Ох.
— Это не вполне соответствует действительности, — продолжал Васильчиков.
«Ничуть не сомневался» — отразилось на широком красном лице коменданта.
— Потому что, собственно говоря, секундантов было два, — продолжал князь.
— Не четыре? — спросил комендант.
— Ну… На самом деле, официально, два.
— Внимательно слушаю.
— Собственно, мы с корнетом Глебовым оба решили взять на себя эту обязанность, поскольку примирить противников никакой возможности не было…
Ильяшенков притянул к себе лист бумаги.
— Стало быть, секундантов было два, — проговорил он. — Могу ли я полюбопытствовать о подробностях?
— Сказать по правде, мы определенно не договорились, кто будет чьим секундантом, поскольку являлись общими друзьями… Однако, поскольку корнет Глебов живет на одной квартире с отставным майором Мартыновым, то секундантом Мартынова вызвался быть я… А корнет Глебов, соответственно, — секундантом поручика Лермонтова.
— А! — сказал Ильяшенков. — Отлично. Так и запишем. — Он набросал несколько слов на листке, а потом поднял на Васильчикова глаза, совершенно не добродушные и не глуповатые, как обычно, а неприязненные, полные затаенной малороссийской хитрости. — Так и запишем… Я так полагаю, имеет смысл всех вас, соколики, поместить до кучи на одной гауптвахте, чтобы удобнее было… Вот и господин Мартынов о том же хлопочет.
Васильчиков встал, раскланялся.
Лукавый хохол смотрел на него с тоской, в мыслях проклиная недостаточность своего лукавства.
* * *
Жандармский корпус отозвался на происшествие почти мгновенно, и город наводнился голубыми мундирами — как будто в Пятигорске неожиданно осела для отдыха стая перелетных птиц. Впрочем, на ход исследования по делу они никакого влияния не оказывали — больше служили для нервирования некоторых членов пятигорского общества.
В середине дня, под палящим июльским солнцем, комиссия следователей отправилась осматривать место поединка. Оба секунданта находились при этом и показывали путь, давая по мере надобности объяснения.
Странно было ехать по тому же пути и видеть те же горы как бы при новом свете. Отсутствие в мире Мишеля никак не сказалось на обличии природы: никаких перемен, и скоро исчезнут последние следы случившегося…
Васильчиков приблизился к корнету Глебову. Унтилов видел, однако не препятствовал, и Васильчиков негромко сказал:
— Будем показывать в защиту оставшегося…
«Оставшийся» — Мартынов — до сих пор находился в остроге и к месту поединка не ездил.
Глебов молча кивнул. Князь глянул на него искоса с хорошо скрытым сожалением: что честен — не всегда удобно, зато доверчив — цены такому нет.
Глебов вздохнул, отвернулся, стал смотреть на дорогу. Он всё чуть морщился, как будто от небольшой боли. Дорога вильнула, окончательно спрятав вдали город, и в дрожащем воздухе предстали новые разноцветные горы: сейчас они казались лепестками гигантского цветка. Подвижный, все время изменяющийся горизонт завораживал. Пыль, прибитая вчерашней грозой, снова воспряла, и к середине дня дорога пахла одуряюще: пылкими камнями и особенной горькой травой.
Четыре версты проделали довольно быстро. Оба секунданта остановились у полукруглой поляны, как будто нарочно обведенной кустарником сбоку от дороги.
— Это здесь, — сказал Глебов, направляя коня к кустам.
Следователи спешились. Трава на поляне вся была истоптана — там довольно долго ходили несколько человек, а возле поломанных кустов, совершенно очевидно, бились привязанные кони, испуганные грозой. Остался и след от беговых дрожек.
— А там что? — спросил Унтилов, щурясь.
За кустами что-то белело, точно кусок соли.
— Должно быть, мартыновская черкеска, — сказал Васильчиков. — Он ее вчера забыл и очень убивался. Дескать, не могу без нее к господину коменданту явиться… Как ребенок!
Унтилов несколько раз дернул углом рта, затем быстро подошел и поднял черкеску. Она вся намокла и была испачкана. Подполковник выронил ее обратно на землю.
— Потом человека надо прислать, — сказал он брезгливо.
Глебов давал объяснения касательно барьера:
— Здесь по дороге и отмерили пятнадцать шагов. С той стороны Мартынова поставили, а с этой — Лермонтова. Сходились от десяти шагов и стреляли уже от самого барьера…
— На пятнадцати шагах? — уточнил квартальный надзиратель господин Марушевский, человек сравнительно молодой, но ни за что бы не ставший стреляться — ни ради каких причин!
— Ну да, — сказал Глебов. — На пятнадцати… Князь Васильчиков отмерял. У него ноги длинные, он нарочно так шел, чтобы расстояние побольше. А Лермонтов так и не выстрелил…
Он чуть отошел и показал темное пятно на обочине:
— Вот здесь он и лежал…
Подполковник Унтилов все ходил по поляне, поворачиваясь то так, то эдак, а то вдруг ныряя к самой траве и высматривая в ней разные следы. Затем выбрался на дорогу и заставил Глебова еще раз повторить пояснения касательно барьера: кто отмерял шаги, какие, где лежали шапки, отмечающие самый барьер и те десять шагов, которые они прошли до последней черты.
— Стало быть, поручик Лермонтов стоял от юга к северу… — повторил Унтилов и, сделав внезапный прыжок, развернулся на дороге. — Вот так? И здесь он стоял? А как, позвольте узнать, стреляли? Я к тому, что дорога немного поднимается вверх…
— Мишель подошел и ждал, — сказал Глебов. — Стоял и ждал.
— Позвольте, это ведь вы командовали, чтобы сходились? — перебил Унтилов.
Глебов кивнул.
— Он ждал, — повторил он, — а Николай в него целил. Николай плохо стреляет…
— Позвольте, — опять перебил Унтилов, — так ведь это неважно, кто как стреляет, — с десяти шагов промахнуться мудрено.
— С пятнадцати, — поправил Глебов. — Вы не путайте меня, господин подполковник, они с пятнадцати стрелялись.
— Ну ладно, хорошо, хорошо…
— А Мартынов все смотрел и ждал чего-то, — повторил еще раз Глебов, — но после вдруг повернул пистолет эдак вот, курком в сторону — по-французски, — и быстро выстрелил…
— А позвольте, — сказал Унтилов, — это ведь правда, что у господина Мартынова и прежде была дуэль, в Вильне, кажется… И там он опять стрелял по-французски — и снова, кстати, попал…
— Я не знаю, — сказал Глебов с несчастным видом. — Может быть. Я только знаю, что Мишель — он ведь не выстрелил.
— Возможно, господин Лермонтов ждал, пока его противник произведет первый выстрел, — сказал Унтилов неприятным, скрипучим голосом и посмотрел на солнце. Затем вновь перевел взор на Глебова. По корнету плавали огненные кольца и спирали. Унтилов моргнул несколько раз, и спирали исчезли.
— Мишель, по-моему, вообще не хотел стрелять, — сказал Глебов.
— Да? — сказал Унтилов. — А из чего это явствовало?
Васильчиков приблизился и вмешался в разговор:
— Полагаю, поручик Лермонтов избрал более рискованную, зато более смертоносную тактику. Известно ведь, что стреляющий первым всегда становится пассивной жертвой перед пистолетом более хладнокровного поединщика. Он пальнет, промажет — либо даже попадет, но не насмерть… Тут-то подзывай его к самому барьеру и расстреливай в упор.
— И вы полагаете, — сказал Унтилов, поворачиваясь к Васильчикову и устремляя свои водянистые глаза прямо на него, — что поручик Лермонтов решил придерживаться именно такой тактики?
Васильчиков пожал плечами:
— Ничто не говорит об обратном.
— А! — Унтилов отскочил от Васильчикова и быстро приблизился к барьеру. — Вот здесь, как вы говорите, они начали сходиться, а тут остановились, и Лермонтов упал… Ну вот тут, где кровь. Кровь видите? Хорошо видите кровь?
Васильчиков осторожно сказал:
— Я вижу, где истекла кровь, господин подполковник. К чему вы переспрашиваете?
— Мне важно знать, ваше сиятельство, видите ли вы отчетливо это место.