– На самом деле, глядя на все это, я начинаю немножко завидовать. Это место. Твоя семья. Ты так живешь каждый день.
Но кто по-настоящему завидовал, так это ты – завидовал парням, более достойным такой девушки, как Ребекка, с ее печальным отрешенным взглядом.
– Мой папа почти каждый вечер сидит один в сарае и пьет, – сказал ты, стараясь подстроиться под ее тон, грустный и приглушенный. – А мама смотрит на меня так, будто мне три года.
Подняв на тебя глаза, Ребекка печально улыбнулась:
– Что ж, значит, у нас есть кое-что общее.
А потом Ребекка протянула руку и потрепала тебя по голове, как ребенка. Да, возможно, как ребенка, но на обратном пути, когда от ног по земле протягивались длинные тени, ты все еще чувствовал тепло ее руки, покоившееся на твоей голове, словно невидимая корона.
– А вы знаете, как ученые определяют размеры вселенной? – спросил Па двумя часами позже. Вы лежали на холме, кругом были разбросаны остатки пикника. В честь гостьи Па ограничился вином, и теперь рядом валялась пустая бутылка мерло. – Они нашли способ измерить ее вес. Подумать только – взвесить вселенную! Невероятно!
– Невероятно, – отозвался ты, но мысли твои были заняты куда более интересными измерениями.
Кончики твоих пальцев наконец-то преодолели разделявшую вас великую пропасть и замерли в изнеможении на полиэстровом краешке покрывала Ребекки. Теперь вас разделяло не более шести дюймов; ты ощущал тепло, исходившее от ее кожи. Твои пальцы, прикинув расстояние, начали последний марш-бросок. И вдруг темно-фиолетовую пелену над вами прорезала сияющая полоса.
– Ой, смотрите, смотрите! – закричал Чарли.
– Что ж, Ребекка, расскажи нам что-нибудь о себе. – Мать говорила тоном, который обычно использовала с посторонними; сама она называла его скептическим, а твой брат – злобным. – Ты тут недавно поселилась, так ведь?
– Мы прожили тут чуть больше года. Папа работает в нефтяной компании. Занимается фрекингом. Мы никогда нигде не задерживаемся надолго.
– Бедная девочка, – сказала Ма. – Я знаю, каково это. Когда я была ребенком, мы очень часто переезжали. До того как мне исполнилось пятнадцать, я успела поучиться в восьми школах.
– Да, это тяжело, – ответила Ребекка.
– Должен признаться, – сказал Па, – я видел в газете небольшую заметку про твоего отца, что-то об их разработках возле Альпины. Будем надеяться, у них все получится, видит бог, нам здесь очень нужны новые предприятия.
Ребекка пожала плечами:
– Мне он почти ничего не рассказывает. Просто сообщает, если опять надо переезжать.
– А наша семья уже миллион лет здесь живет! – пропищал Чарли. – Мы никогда никуда не ездим! Должен сказать, у нас далеко не всегда такое веселье.
– Чарли!
– Извините, – хихикнул Чарли.
Даже если не принимать во внимание чудесное появление именно этой гостьи, было очень странно наблюдать, как твоя семья ведет себя с посторонним человеком. Ты не мог вспомнить, когда в Зайенс-Пасчерз в последний раз принимали гостей.
Несколькими годами ранее твоя мама, стремясь спасти от плесени напольные часы, на два дня выставила их во двор. «Солнце их вылечит», – объяснила она. И можно простить семнадцатилетнего нецелованного мальчика за то, что для него Ребекка уже превращалась в целительное солнце над одинокой, заплесневелой жизнью Зайенс-Пасчерз.
– И как тебе тут у нас? – спросил Па. – Со школой все в порядке в этом году?
– Все хорошо. Только по вашим урокам рисования скучаю.
Ты заметил, что Ребекка жестикулирует левой рукой, а правую оставляет лежать в темноте без движения.
– Знаете, – сказала Ребекка, – все эти разговоры о звездах напомнили мне ту песню: «Они зовут, зовут меня, из глубины вселенной…»
Все четверо тугоухих Лавингов в изумлении слушали, как Ребекка пропела кусочек битловской песни.
– Ну ничего себе! – воскликнул Чарли.
– Прекрасно! – Па присвистнул. – У тебя голос что надо.
– Ну, это уж я не знаю, – ответила Ребекка. – Просто люблю попеть иногда.
Помедлив немного, Па продолжил урок астрономии:
– Вам, конечно, известно, что выражение «падающие звезды» неточно. На самом деле то, что мы видим, – это лишь мелкие астероиды, которые сгорают в атмосфере. Но примечательно, что…
Но ты уже не слушал его. Твоя рука поняла, что времени остается мало. И вот, одним отчаянным и безрассудным рывком, призвав на помощь запястье и предплечье, она сжалась и прыгнула. И казалось, никогда не будет радости более острой, чем радость прикосновения к теплым и мягким, покрытым пушком пальцам Ребекки, которые не стали отстраняться. Целых несколько мгновений ваши руки оставались сомкнуты тыльными сторонами, нагреваясь до красноты и порождая новые атомы. Но твоя рука кое-что соображала. Она понимала, что змеиная шкурка была своего рода знаком: задержись чуть подольше – и нежная материя рассыплется в прах.
Спустя полчаса вы все уже брели назад по проселочной дороге, и слабый свет ваших дешевых фонариков окружал дрожащим ореолом то пыль на дороге, то кактусы по обочинам.
– Господи, уже полдесятого! – сказала Ма Ребекке. – Тебя, наверное, ждут родители?
– Ага, наверное, – ответила та.
– Что ж, тогда нам лучше отвезти тебя домой.
– Да, так будет лучше, – сказала Ребекка, и Ма, кивнув, прошла вперед и прибавила шагу.
Всего на секунду ты обернулся, чтоб взглянуть на Ребекку. Всходила луна, и ты видел, как ее тонкие губы изогнулись в улыбке. Ты улыбнулся ей в ответ. Однако у тебя давно появилась почти аллергическая реакция на долгий зрительный контакт, так что ты сразу отвел взгляд и неуклюже уставился на небо, приоткрыв рот, – большая ошибка с твоей стороны. Прежде чем ты успел понять, что произошло, твой нос заполонил резкий металлический запах крови. Твой ботинок зацепился за камень, и ты плашмя растянулся на земле.
– Ого! – заорал брат. – Опять его угораздило!
– Оливер! – вскрикнула мать. – Твой нос!
– Все в порядке.
– Не в порядке. У тебя кровь!
– Ничего страшного.
– Ничего страшного? Почему ты улыбаешься?
– Не знаю.
Сидя на земле, ты наблюдал, как брат прыгает с ноги на ногу, привычно потешаясь над твоей подростковой неуклюжестью с ее частыми падениями:
– Просто не верится! Ты превзошел сам себя! Просто чемпион! Снова показал класс!
– О Господи, – пробормотала Ребекка.
– Зажми нос! – скомандовала мать. – Вот, салфетку возьми! Тебе надо лечь. Оставайся здесь, а мы машину подгоним. Или нет, подожди… Джед, у тебя ведь есть диван в мастерской?
– В мастерской? – отозвался Па. И после паузы: – Хорошо, идем.
Тебе было очень стыдно, но этот стыд был ничто в сравнении с изумлением, которое тебе теперь пришлось подавлять. Вы направлялись в папину мастерскую? Мастерской назывался расположенный в полумиле от дома покосившийся сарай, вход в который был закрыт всем, кроме отца. Точно так же, как вот уже сколько месяцев закрытым казался и сам отец.
Он мог порой приволочь свое тело к накрытому для ужина столу, но мысленно всегда оставался там, за дверью сарая, запертой на щеколду, в парах виски и мутных облаках сигаретного дыма. В последний раз он отсутствовал дольше, чем когда-либо, однако еще в твоем детстве Па пропадал в мастерской почти каждые выходные. Бесчисленные часы, которые Па проводил за мольбертом, никогда не приводили к какому-либо ощутимому успеху – словно это был научный эксперимент, призванный опровергнуть давнее техасское убеждение, будто упорство и вознаграждение напрямую связаны. Отец с презрением отверг повсеместную в тех краях пейзажную живопись – все эти изломанные каньоны и воинственных команчей, бегущих за бизоном, что могло бы приносить ему деньги, – в пользу «истинного искусства», то есть ловкого подражания старым мастерам, которые любили густо накладывать яркие мазки. Ван-Гогу, Кандинскому, Мунку, Шагалу.
Только раз за всю его тупиковую саморазрушительную карьеру ты видел, как отец продал одно-единственное полотно. Это был твой первый год в старшей школе. Муниципалитет Блисса устроил на лужайке перед школой традиционную благотворительную ярмарку. Среди шатров, заваленных упакованными в фольгу кексами-брауни, пирогами в жестяных формочках и плотными старомодными вышивками, Па установил прилавок с работами своих учеников. Разумеется, почти все эти акварели с потеками и рисунки углем с отпечатками пальцев были куплены по исходной цене собственными родителями художников. Однако в середине дня одна работа все еще оставалась непроданной. Это была та самая картина маслом, которую Па продемонстрировал в минувший понедельник хороших вещей, – школьное здание, выполненное вихревыми мазками. На фоне ярко-желтого неясного массива располагалась толпа детей, школьные башенки и карнизы выгибались, принимая очертания веселых облаков. На синей табличке, которую Па прикрепил к картине, значилась исходная цена: двести пятьдесят долларов.
Уже и пироги исчезли с прилавков, и музыканты муниципального духового оркестра Блисса начали складывать свои инструменты, а картина Па все еще томилась, никем не востребованная. Брат дернул тебя и Ма за рукав и увлек вас за шатер. «Мы должны купить его картину, – сказал Чарли. – Должны!» Ма прикоснулась к его щеке. «Ты самый чудесный мальчик в мире», – произнесла она. Не желая отходить на второй план, ты ощупал карманы в поисках сэкономленных денег и предъявил маме двадцать четыре доллара. Чарли смог внести только шесть, а у Ма в сумочке нашлось еще восемьдесят пять. Стиснув в кулаке деньги, она намотала на палец кудрявую прядь.
«Ждите меня здесь», – бросила она, а когда вернулась пять минут спустя, то улыбалась так широко, что видны были даже задние пломбы.
«Смотрите внимательно». – Она указала на отца, к которому, протягивая руку вперед, приближался директор школы Дойл Диксон. Он показал Па смятую пачку купюр, и было видно, что тот с трудом сдержался, чтобы не броситься директору на шею. Вместо этого Па сунул деньги в карман, кивнул и передал директору свою картину.
«А теперь слушайте, – сказала Ма. – Дойл сам добавил остальное и пообещал мне, что о нашем с вами взносе он никогда и словом не обмолвится. Обещаете, что тоже будете молчать?»
«А ты…» – начал было Чарли, но в этот момент из толпы вынырнул отец, чуть ли не пританцовывая.
«Дойл купил эту чертову штуку, – сообщил Па. – Говорит, повесит ее в школе. Кажется, все оказалось не так плохо, как я опасался».
«А что я тебе говорила! – воскликнула Ма, подавляя ухмылку. – Она очень красивая».
Однако эта сделка не особенно придала отцу уверенности в себе.
«Родовые муки» – так Па называл долгие часы работы в мастерской, но каков был результат всех этих страданий? Большинство картин он сжигал вместе с мусором в костре.
«Слышали о художественных инсталляциях? – любил шутить Па. – Ну а я устраиваю художественные кремации». Новых его работ ты не видел уже давно.
И вот ты направлялся в мастерскую Па – вместе с Ребеккой Стерлинг!
В своих легких плетеных сандалиях отец зашагал вперед, в пустынную ночь, указывая путь скорбному, угрюмому шествию. Под твоими ногами простиралась жесткая каменистая земля, где-то в воздухе подавали сигналы невидимые летучие мыши. Ты позволял своим родным вести тебя, точно слепого; кровь у тебя в носу начинала сворачиваться.
В сарае ты устроился на усеянном пятнами диване, а Па зажег две лампы на камфорном масле. И хотя ты чувствовал в своих ноздрях струйки крови, тебе было невыносимо держать голову запрокинутой и не смотреть на это странное зрелище. Последние картины отца, расставленные посреди пепельниц, полных окурков, и бутылок из-под виски «Джордж Дикель», к твоему сожалению, разочаровывали. Тебе показалось, что это всего лишь продолжение все того же художественного воровства.
Ребекка, однако, двинулась прямиком к холстам и замерла, словно молчаливо приветствуя каждый из них. Прижав к губам кисть, Па с тревогой наблюдал за ней.
– Написано грубовато, конечно, – произнес он наконец. – Я знаю. С кистями беда, и я думаю…
– Нет, – сказала Ребекка плотному лазурному небу, расположенному в нескольких дюймах от ее лица. – Они прекрасны.
– Правда? – Па смотрел, как затылок девушки медленно опускается в кивке.
– Это что, мы? – спросил Чарли.
Брат заметил нечто, ускользнувшее от твоего внимания. На самой кромке каждого полотна – под взвихренными узорами вангоговского звездного неба, на краю пульсирующего поля резких цветовых пятен, посреди яростных абстрактных полос и мазков – безошибочно угадывались четыре фигуры: твои родители, твой брат и ты сам.
– Это серия картин, – пояснил отец. – По крайней мере, так я это задумал. Она основана как раз на том, о чем я вам сегодня рассказывал – про мультивселенные. Если и правда существуют другие вселенные, где-то должна быть целая вселенная, заключенная в картинах Винсента Ван Гога, правда ведь? Еще одна в Мунке. И в Кандинском. А потом я подумал: каково было бы жить в таких мирах?
Тогда это космологическое объяснение отцовских подражательных картин показалось тебе надуманным, сентиментальным, немного пьяным. В целом эта идея напоминала истории, которые вы с братом в детстве рассказывали друг другу: о потаенных переходах, порталах в иные миры, погребенные под землей, – фантазии, которые вы оба давно переросли. Картины вызывали у тебя чувство неловкости за отца. Ты видел, что в этой так называемой серии Па соединил две главнейшие неудачи своей жизни: узость своего нереализованного творческого воображения и все более молчаливые отношения со своей семьей на этой планете. Это казалось немного жалким: Па создавал все эти вселенные для своих родных, в то время как куда проще было бы всего лишь разговаривать с вами в реальной жизни.
– Но если существуют другие вселенные, то где они находятся? – Брат всегда был более доверчивым, более жизнерадостным мальчиком, его не мучили темные сомнения. – И как туда попасть?
– Не знаю я, – хмуро бросил отец, словно этот вопрос давно его терзал. – Возможно, через черную дыру.
– Черную дыру? – удивился Чарли. – Я думал, там просто сплошная темень.
– Точно этого никто не знает. Возможно, там чернота, а может, портал в другую вселенную. С этими черными дырами, как я читал, такая штука: наука про них толком ничего сказать не может. Приблизиться к ним, чтобы рассмотреть получше, нельзя – гравитация разорвет на части.
Меньше трех месяцев спустя в Западном Техасе раскроется черная дыра, и ты обнаружишь, что в наивной космологии отца все же была толика истины. Его теория была верна в той части, где речь шла о черной дыре, что растворит землю у тебя под ногами ночью пятнадцатого ноября; ты начнешь прозревать правду – о Ребекке, о своей роли в ужасах той ночи, – только утратив способность выразить ее. Сквозь тебя прорвется страшная яркая вспышка. И страшна она будет потому, что никакой боли ты не почувствуешь.
Дрожащий луч света скользил по густым мазкам папиных импрессионистских мультивселенных: фонарик дрожал в его пропитых руках.
– Вообще, – сказал ты, – Ребекка права: очень красивые картины.
Па широко улыбнулся, и ты тоже улыбался. Может быть, думал ты, тебе не надо было делиться с Ребеккой вашими несчастьями, может быть, ей не нужны были еще и ваши грустные истории. Может быть, ее к вам привела надежда увидеть счастливую семью? Завтра же, решил ты, ты наконец выдашь секрет той картины Па со школьным зданием. Какое бы разочарование у тебя ни вызывали его последние творения, ты с удовольствием представлял, как расскажешь Ребекке эту историю: как вы втроем прятались за ярмарочным шатром, как собирали свои скудные сбережения, стремясь переписать конец этого дня, сделав его счастливым для отца.
О, конечно, как просто пожалеть этого паренька – мальчика, который все еще чувствует чудесное прикосновение рук и готовится рассказать свою лучшую историю о том, что делало его семью настоящей семьей. Мальчика, обреченного на будущее, которое он никогда бы не смог предугадать. И все же, возможно, в тот вечер ты уже начинал репетировать свою роль в этой истории? Скоро должна была раскрыться черная дыра, и тебе суждено было упасть в нее, а твоей семье – остаться на краю. И как после всего этого юношеского эпоса – фэнтези, научной фантастики, постапокалиптических миров и прочих столь любимых тобой небылиц, да еще и после рассказов Па о параллельных вселенных – как не поверить, что твое собственное нездешнее коматозное повествование действительно было предсказано? Как иначе объяснить невообразимые страдания, выпавшие на долю тебе и твоей семье, мифологические трансформации, которые тебе пришлось претерпеть? Больше того: как не поверить в твою избранность?
Нет, тебе недолго придется себя жалеть. Может, ты и упал в черную дыру, но судьба твоих родных оказалась не менее горькой. Им пришлось остаться здесь, на планете Земля.
Ева
Глава вторая
Эта утерянная, выпавшая из памяти минута больше всего мучила Еву Лавинг. Чем она занималась ровно в 21:13 пятнадцатого ноября? Еве не удавалось вспомнить, во всяком случае не в точности. Скорее всего, просто стиркой. Просовывала руку в скрипучую, жалобно кряхтящую стиральную машину, вытаскивала комья мокрой, накопившейся за неделю одежды и швыряла их в разинутую пасть сушилки. Позже явилась смутная картина: ветхие трусы мужа проваливаются в пыльную щель между машинами, она наклоняется за ними и бросает к остальному белью. «Крутиться» – так хозяйственные дела называли у них дома.
Позже Ева будет вспоминать, что очень много крутилась по дому в тот вечер, последний вечер, когда ее вселенная еще сохраняла цельность. Пока старенькая сушильная машина издавала свои жуткие звуки, Ева сновала из гостиной в кухню, из кухни – на крыльцо, с крыльца – в спальню, гонимая потребностью чем-то себя занять. Евин свекор умер на несколько десятков лет раньше, чем она познакомилась с Джедом, свекровь – Нелли, или Нуну, Лавинг – уже несколько лет как скончалась, но дом все еще оставался домом бабушки Нуну: фарфоровые статуэтки в буфете с посудой, солнечные пустынные пейзажи в золоченых рамах, кособокие напольные часы ворчливо отсчитывают секунды… Ева была одна в их доме посреди Зайенс-Пасчерз: Чарли отправился в кино («Машина смерти. Робот-7» или какая-то подобная дребедень), Джед дежурил в школе на Осеннем балу, а Оливер, несчастный кавалер без партнерши, в последний момент неизвестно почему решил надеть один из отцовских костюмов и отбыть на танцы в одиночестве. До конца жизни Еву будет мучить следующий факт: она сама отвезла его к школе.
Накануне вечером Джед повел себя очень необычно (повлияло ли это на последующие события? – гадала она потом): вернувшись из мастерской, он скользнул под одеяло рядом с Евой. За годы их совместной жизни она выучила все оттенки настроений, которые пробуждал в Джеде алкоголь. Среди них были Унылый, Возмущенный, Одержимый – однако тем вечером он пришел к Еве в редчайшем из своих обличий: как Любвеобильный.
– Так спать слишком жарко, – сказала она, отодвигаясь.
– Кто сказал, что мы будем спать?
– Ты серьезно?
– А почему бы и нет? Не думаешь, что заключенному полагается супружеский визит?
– Заключенному? То есть я в твоей метафоре тюремщик?
– Ева.
– Что?
– Ничего.
Несколько длинных минут они просто лежали молча во влажной тишине спальни.
– Завтра танцы, – сказал наконец Джед.
– Да?
– Да. И кажется, наш несчастный сын так и не нашел себе партнершу.
– Знаю. Не думаю, что это такая уж трагедия. В его возрасте я никогда не ходила на танцы.
– Я думаю, тебе стоит пойти подежурить со мной, – сказал Джед. – Может быть, удастся и Оливера вытащить, и Чарли тоже. Повеселимся там.
– Ты приглашаешь меня на Осенний бал?
– Окажешь мне такую честь?
– Джед, – ответила Ева, – ты меня прости, но мне от этих школьных вечеров как-то не по себе. Видимо, плохие воспоминания.
В своей страннической юности Ева всегда и всюду оставалась Новенькой, нездешней, немного экзотической чужестранкой, беззаконно затесавшейся среди обычных бледнолицых учеников. История ее детства представляла собой трагическое и перманентное переизобретение себя. Раз за разом, садясь на свое новое место в первом ряду, она чувствовала на себе взгляд новых глаз, ждущих, как она себя проявит. И даже после двадцати лет в Западном Техасе Ева все еще ощущала себя изгоем среди этих по-христиански жизнерадостных людей, коллег Джеда и их семей, в обществе которых она казалась себе каким-то иностранным вторженцем, подозрительной еврейкой, чужаком из того туманного межрасового пространства, что расположено между белыми и латиноамериканцами. В результате она научилась даже не надевать маску, а ловко обороняться. Издалека Ева напоминала невинный одуванчик, но подойди ближе – и она превращалась в хищную венерину мухоловку.
– Жаль, что так, – сказал Джед, чье тело уже застывало в неподвижности.
(Могло ли быть так, что все ее будущее оказалось предопределено тем ночным отказом? Если бы только она позволила этому ослабленному алкоголем телу взять над ней верх – после почти годичного перерыва, – может быть, она дала бы себя уговорить и пошла бы на танцы? Могло ли ее присутствие все изменить?)
– Джед, послушай, – спустя некоторое время произнесла Ева, но тот уже спал.
Следующим вечером 21:15 перетекло в 21:16. Ощутила ли она, как аккумулирует свой горячий заряд ее собственный Большой взрыв, как начинают искажаться время и пространство? Как ни отвратительно, нет. Ева просто слонялась по этому склепу, принадлежащему семье, которой – как казалось ей тем одиноким вечером – уже не существовало. Научно-фантастические книги на полке в комнате Оливера, рубашки ее мальчиков, аккуратно развешенные в узеньком шкафу, сияющие лаком бычьи черепа на стенах… Меньше чем через два года Оливер поступит в колледж и уедет, через четыре года то же сделает Чарли; Ева уже прибегала к старой уловке всех хранительниц опустелого гнезда: включала телевизор, просто чтобы не было так тихо.
21:30, 21:45, 22:00… В это время Чарли уже положено быть дома, почему же он еще не вернулся из кино? Потом она будет вспоминать, как протиснулась за сетчатую дверь, как тяжело плюхнулась на заржавленный алюминиевый стул на перекошенной каменной веранде. Ноябрьский вечер, летний стрекот сверчков, хруст чьих-то тяжелых лап в траве и сухом кустарнике, что росли вдоль берегов ручья. Может, еще до того, как мальчики уедут, ей стоит вернуться в университет, стать каким-нибудь исследователем? Может, уехать из Западного Техаса, бросить своего незадачливого выпивоху-мужа, защитить диссертацию в каком-нибудь колледже неподалеку от того, – а может, и вообще в том же самом? – где будет учиться Оливер. По правде говоря, Ева не представляла себе будущего, в котором она не смогла бы каждый день видеть Оливера – конечно, обоих мальчиков, но в особенности (бессмысленно отрицать) Оливера. Она понимала, что выпускной Оливера станет для нее своего рода смертью.
Внезапно в окружающем ее пространстве что-то переменилось, что-то умолкло. Ах да, сушильная машина.
Последняя жестокая подробность. Радуясь возможности чем-то себя занять, Ева с особым тщанием принялась сортировать белье. Она, должно быть, провела минут десять, рассеянно складывая и перекладывая вещи. Аккуратно разложив белье в плетеной корзине, Ева ухватила ее за соломенные ручки и понесла в комнату. Она уже миновала телевизор, но тут ей пришлось остановиться. Как однажды в детстве, когда она, десятилетняя, сломала руку, в первый и единственный раз в жизни попробовав прокатиться на скейтборде, в момент удара Ева ощутила только какое-то оцепенелое недоумение. Изображение на телеэкране. Сумятица проблесковых маячков, смазанные дрожащие кадры. Ева вернулась к телевизору, но никак не могла понять, что такое эта женщина, Трисия Флип с шестого новостного канала, говорит в камеру. «Невозможно» – вот первое слово, которое пришло Еве в голову, слово, сразу же связавшее ее с сотнями подобных ей матерей, к которым до этого вечера она испытывала абстрактную жалость, когда узнавала о внезапных вспышках разрушительной жестокости, думая: невозможно, нет, зачем добавлять такую трагедию к долгой череде ее тревог, подобное не может случиться в их городе. Однако же в кухне надрывался телефон. Ева выпустила из рук корзину, ее содержимое рассыпалось по полу. Путаясь ногами в чистом белье, Ева метнулась к телефону. Прижала к уху трубку – и как ни старайся, никогда ей не удастся забыть последовавшего за этим мгновения.
Почти десять лет спустя: бескрайний беж пустыни, иссохшая скупая плоть в веснушках колючей растительности, какие-то ржавеющие железки; порой – длиннорогий бык, которого держат в хозяйстве из ностальгии и который таинственным образом ухитряется выживать на сухой траве и упрямстве. Асфальтовый капилляр, протянувшийся на север от Биг-Бенда, большой излучины Рио-Гранде, и разрезающий пустыню пополам. Пыхтящий серый «хёндэ» даже женщине за рулем казался едва реальным. Словно мошку с руки, Еву легко можно было смахнуть с дороги.
Она чувствовала песок на стиснутых зубах, вдыхала душный бензинный запах; дорога расширилась, соединяясь с запутанной круговой системой внутренней трассы № 10. И там, на случайной плоскости, где дорога встречалась с другой дорогой, показались внушительные цементные короба и гигантский рекламный щит с указателем на относительно новый торговый центр. Центр находился в ста милях от того места, где на своей койке бился в судорогах ее парализованный сын, – но Ева все равно чувствовала его рядом. Она знала, что для Оливера начиналось новое безликое утро на четвертой койке в больнице Крокетта, но Оливер был и здесь – в ее ногах, ее руках, во влаге под ее воротником.
Ева завернула на парковку магазина «Сказки и не только», крупнейшего сетевого книжного к западу от реки Пекос. Вдыхая тяжелый спертый воздух, который кондиционер в этой паршивой машине просто гонял туда-сюда, Ева припарковалась всего в двадцати футах от широких автоматических дверей. Было девять часов утра, солнце стояло уже довольно высоко и над асфальтом клубились туманные миражи. Заметив свое отражение в затемненном стекле витрины, Ева подумала, что еще не поздно повернуть обратно. Она резко ухватила двумя пальцами правое веко, чувствуя, как кожа отлепляется от воспаленного шарика, а потом внимательно посмотрела на белую головку извлеченной реснички. Внезапный хлесткий удар боли выключил ее из реальности ровно на пять секунд.
Было двадцать второе июля – день, когда впервые за много лет Оливера должны были по-настоящему обследовать. В сотне миль от книжного магазина уже разогревался магнитно-резонансный томограф. Конечно, Оливер и раньше проходил подобные обследования, но сейчас это было для Евы слабым утешением. Она давно приучила себя верить в самые призрачные обещания, которыми, подобно шарлатану-проповеднику, бесстыдно сыпала ее собственная надежда, однако ничто не могло затмить значение грядущего события. Девять лет прошло с тех пор, как Оливеру в последний раз делали нейровизуализацию; вполне вероятно, что сегодня последний день надежды на то, что врачи могут найти какой-либо проблеск сознания в запертом разуме ее сына. Думать о приближении этого дня значило для Евы навлекать на себя непроглядный, всепоглощающий ужас, белую громаду цунами, несущуюся на нее сквозь пустыню.
Ева вытащила себя из машины и сквозь пекло западнотехасского июля прошла в надежно упакованный куб кислорода. Кроме пары осовелых продавцов, прихлебывающих за прилавком какую-то коричневатую бурду, в магазине никого не было. Стараясь остаться незамеченной, Ева скользнула в секцию научной фантастики и фэнтези.
С того самого момента, как она, проснувшись, осознала предстоящий ужас этого дня, в стеклянной витрине ее воображения засиял предмет, словно талисман способный защитить от неблагоприятных результатов. Предмет – заключенное в коробку подарочное издание пятитомной саги Дугласа Адамса «Автостопом по Галактике». Однажды, когда Оливеру было пятнадцать, он упрашивал Еву купить эти книги, но таких денег у нее не было – ни тогда, ни тем более сейчас.
И вот теперь эта коробка стояла перед ней в стеллаже из фальшивого дуба. Словно крошечная частица ее сына. Чувствуя стоны своей поясницы, Ева наклонилась, и ее копчик тяжело приземлился на темно-синий ковер. Аудиоколонки сотрясала Пятая симфония Бетховена. Ева достала футляр с книгами и взвесила его тяжесть в руке, покачивая его, словно футбольный мяч. Следующий шаг по плану: оценить, не видно ли поблизости скептических взглядов и камер слежения. Однако сегодня тяжесть книг в ее руках притупила бдительность Евы, и она лишь бегло обвела магазин глазами.
Ева знала: хоть Чарли говорил, что она одержима иллюзиями, на самом деле это было не так. Сковыривая магнитный ярлычок с футляра, она прекрасно понимала: даже если свершится невозможное и Оливер встанет с койки, где он провел последние девять с половиной лет, вряд ли ему немедленно понадобятся произведения Дугласа Адамса. Но ее непреодолимая потребность походила на любое суеверие: Ева в нее не верила, возможно, позже даже посмеялась бы над ней, но все же какая-то атавистическая, идолопоклонническая часть ее существа боялась ей противиться. Ева никак не могла повлиять на сегодняшнее обследование, но могла устроить себе другую проверку: верит она, что у ее сына есть будущее, или нет? Она раскрыла свою вместительную бордовую кожаную сумку и опустила туда утешительно увесистую коробку. Цепляясь обгрызенными ногтями за краешек книжной полки, Ева поднялась на ноги и быстро прошла мимо мониторов службы безопасности, расположенных по обеим сторонам автоматических дверей. Она успела выйти на слепящую белизну тротуара, обливаясь потом под своим блейзером, когда запястье ее сжали чьи-то толстые пальцы.
– Какие мы ловкие! – сказал мужчина.
Охранника – как следовало из медной таблички на столе в душной подсобке – звали Рон Тауэрс. Ева уже встречалась с Роном: он тогда работал в местном магазине сети «Олд Неви». Ей запомнилось это обветренное моряцкое лицо – возникало ощущение, будто «Олд Неви» отбирал своих защитников по внешности. И вот сейчас Рон Тауэрс молча изучающе смотрел на нее, словно пытаясь разгадать загадку. Наконец узнавание подсветило его суровые черты.
– Лавинг, – сказал он. – Ева Лавинг.
Она кивнула, и Рон Тауэрс тоже кивнул с довольным видом:
– Эти ваши безумные глаза. Такие разве забудешь?
– А разве можно забыть Рона Тауэрса?
Ухмыльнувшись, он напечатал на своем компьютере ее имя. Нажал «enter» и осклабился:
– У нас тут прям-таки ой-ой-ой…
– Ой-ой-ой, – эхом повторила Ева.
Рон открыл серый металлический канцелярский шкаф. Порывшись в ящике, достал какую-то бумагу и продемонстрировал ее, словно почетную грамоту:
– Посещение магазина будет расценено как правонарушение. О новой попытке кражи будет сообщено полиции.
Рон придвинул документ к ней поближе. Еве не требовалось его читать: она и так знала, что там написано.
Количество магазинов, которые внесли Еву Лавинг в черный список, постоянно росло. За последние девять лет ей довелось подписать немало подобных соглашений в разнообразных желтоватых подсобках. Пузатые и тощие охранники всегда напускали на себя суровый вид. «Нам эти глупости здесь ни к чему», – неизменно говорили они, изучающе вглядываясь в ее лицо. Но постыднее всего было то, что пристальное внимание этих ребят, их стремление разгадать, что таится за ее нервной улыбкой, всегда казались Еве потенциальным лекарством от одиночества.
Когда эти самодовольные мужчины брали ее за локоть твердой рукой, Ева чувствовала, что близится шанс облегчить душу признанием, что все, случившееся с ней за последние месяцы и годы, наконец-то движется к кульминации. Когда эти мужчины читали ей нотации, угрожали ей, размахивали своей ничтожной властью, данной им медной табличкой, в Еве вздымалась вся история ее жизни. Но в итоге охранники довольствовались ее извинениями и подписанием соглашения. Безумие или горе заставило женщину пятидесяти лет украсть подростковую книгу? Этот вопрос люди вроде Рона Тауэрса запирали в ящик вместе с новой подписанной бумажкой.
– Ну и что же нам теперь делать?
Больше Рон ничего не сказал, только смотрел на Еву так, словно она не просто попыталась украсть несколько книг, словно охранник действительно надеялся вызвать у нее куда более глубокое чувство вины.
Ева бросила взгляд на телефон. Прикинула, не рвануть ли к двери. Рон Тауэрс улыбался чуть похотливой улыбкой.
За последнее десятилетие, полное жестоких парадоксов, одной из самых злых шуток, которые преподнесли Еве ее трагические зрелые годы, была высвеченная в ней страданием красота. И без того большие глаза на похудевшем лице казались огромными, словно у диснеевской принцессы. Бесконечные дни, проведенные на улице, подальше от сырого душного дома, придали Евиным семитским чертам приятный бронзовый налет. Из-за болей в спине ей приходилось чуть отклячивать свой аккуратный зад, словно турнюр, а грудь нести так, как официант несет поднос с закусками. Ева старалась не задумываться о том, почему ей так идет ее горе.
– Пожалуйста… – сказала она.
– Одного я никак не пойму, – задумчиво произнес Рон, – зачем такой милой даме этим заниматься? Какой-нибудь безденежный паренек, какой-нибудь нарик – это в порядке вещей, но такая женщина, как вы… Чтоб нервы себе пощекотать?
Ева не могла определить, действительно ли Рон Тауэрс озабочен этим вопросом или это часть его игры. Этот молодчик с угреватым лицом вряд ли понял бы ее преступления, но все же Ева с облегчением сказала:
– Я мать Оливера Лавинга.
Охранник сощурился. Вспомнил ли он это имя? Он, без сомнения, слышал о Евиной семье в новостях, когда все только случилось. В представлении, которое устроили новостные программы после той чудовищной ночи, Лавингам, возможно, досталось больше жалости, чем какой-либо из семей, которые когда-либо благочестиво и прилюдно жалели. Но с тех пор прошло почти десять лет, они находились в ста милях от Блисса, так что Рон Тауэрс, скорее всего, давно забыл об Экторе Эспине и муниципальной школе.
– Моего сына разорвало на кусочки. Он разбросан по всему свету, – произнесла Ева. – И мне надо его собрать.
Она давно научилась этой хитрости бродяг и заключенных: у сомнительного поведения есть точка перегиба. Ведешь себя немного странно – тебя поправят; ведешь себя как безумец – люди постараются держаться от тебя подальше.
– Простите? – сказал Рон.
Потянувшись к нему через стол, она завладела его крупной, волосатой рукой. Рон не высвободился; Ева держала его ладонь, словно отдельное живое существо, словно нечто покалеченное, что они только что вместе нашли, о чем теперь оба беспокоились. Ева нащупала массивное кольцо с дешевым самоцветом и, покрутив, сняла его, словно оно душило толстый палец охранника. Она знала, что рука связана с самодовольным покрасневшим лицом, но теперь эта ладонь действительно казалась чем-то отдельным, неким предметом, который Еве хотелось бросить к себе в сумку. Ева подняла тяжелую руку и поцеловала ее. Но потом допустила ошибку: она подняла глаза. Ее взгляд развеял странные чары, которые на мгновение исказили разделявшее их пространство. Охранник отдернул руку и вытер ее о лежавшую на столе бумагу.
– Вам надо к врачу, – сказал Рон Тауэрс.
Часы на приборной доске показывали 9:53. Цифры подрагивали, сотрясаемые двигателем. «Хёндэ», который Оливер когда-то прозвал Голиафом, дребезжал и фыркал, пока Ева выруливала с парковки. Теперь, когда Рон Тауэрс отпустил ее, у Евы не было предлогов, чтобы не возобновить свой утренний маршрут – девяносто четыре мили вглубь пустыни.
Путь от торгового центра до приюта Крокетта прорезал до клаустрофобии необъятную пустоту. Одни и те же пять видов растений – несуразные головки бизоньей травы, готические переплетения фукьерии, пучки веслообразной опунции, сюрреалистические канделябры агавы, колючие, окруженные сухой землей морские ежи, которые зовутся лечугилья, – бесконечно тянулись на юг вплоть до мертвенных гор и на север вплоть до горизонта. Вот уже тридцать лет Ева жила на крайнем западе штата, и до сих пор она не привыкла к этим инопланетным пустым пространствам, к трехзначным числам, указывающим расстояние в милях между редкими городками Биг-Бенда. И теперь, трясясь на дороге через пустыню Чиуауа со скоростью сто миль в час, Голиаф походил на фантастический космический корабль, один из этих звездолетов с обложек Оливеровых книг.
Ева не была дочерью Техаса, как не была и дочерью какого-либо другого места. Единственный ребенок отца-одиночки, агента по продаже автомобилей Мортимера Франкла, она таскалась вместе с ним по американскому Западу в темно-бордовом «катлассе» 1976 года. После того как смерть отца положила конец ее несчастливому детству, проведенному по большей части в унылых гостиничных номерах или пахнущих плесенью тесных съемных квартирах, Ева познакомилась с Джедом Лавингом и пришла в восторг от свободы, которую обещали его двухсотакровые владения. Она и представить себе не могла, как мало будут значить для нее эти акры. Мать Джеда однажды рассказала ей, что апачи считали эту пустыню строительными отходами, оставшимися после Сотворения мира. Необработанным сырьем, остатками материала, из которого были сделаны более привлекательные места.
«Люди едут в Нью-Йорк, чтобы стать кем-то, а в Биг-Бенд – чтобы стать никем», – заключил как-то Чарли.
Прошло почти десять лет, а Еве все никак не удавалось наложить свою разрушенную жизнь на простой вектор из времени до. В один миг двадцатилетний парень по имени Эктор Эспина расколол время. Девять с половиной лет назад Ева, работавшая матерью на полную ставку, видела, как ее срок на этой должности подходит к концу и перед дверью дома в Зайенс-Пасчерз уже поджидают ее непонятные перспективы одиноких, бездетных, никому не нужных четырех десятков лет. Спустя десять лет она была де-факто (хоть и не де-юре) разведена и у нее было два сына: один – жертва насилия, другой – жертва собственного эгоизма. Она жила одна в «витринном» доме мертворожденного жилого комплекса «Звезда пустыни» – квартала недостроенных каркасов на пустынном плато. Ее новый дом был проклят. Он жаждал обратиться в прах.
В апреле, когда Ева попыталась включить кондиционер, тот запинаясь произнес несколько предсмертных слов и скончался. «Ремонт и содержание, – сказала обслуживающая компания по телефону, – согласно договору является вашей ответственностью».
Ева, постанывая, поерзала на потертом сиденье, мучимая болью в пояснице. За те годы, что она растила двух детей с уроженцем Западного Техаса, ее личный словарь стал ханжески-целомудренным, но тут из нее вырвался целый поток ругательств. «Сука! – вскрикнула Ева. – Мать твою налево!»
Она припарковала Голиафа на квадратике асфальта перед заправкой, расположенной в пятнадцати милях от приюта Крокетта. На высоком металлическом столбе виднелся старый плакат с выцветшим от времени фото – дань памяти Реджинальду Авалону, застреленному учителю сценического искусства из муниципальной школы Блисса. Снимок был сделан в его молодые годы, когда Реджинальд прославился в их краях как исполнитель мексиканской музыки. Одетый в традиционный костюм мариачи, он пел, обращаясь к выскобленному голубому небу, а ниже тянулся библейский свиток со словами: «ПОКОЙСЯ С МИРОМ, РЕДЖ АВАЛОН, ЛЮБИМЫЙ НАСТАВНИК». Ева знала, что справа от портрета мистера Авалона располагается пара строк из стихотворения Оливера; ей было приятно, что эти строки там есть, но в тот день взглянуть на них было выше ее сил.
Стихотворение Оливера «Дети приграничья» стало чем-то вроде гимна для скорбящих жителей Блисса. Оливер написал его для своего курса по литературе всего за несколько недель до, и с тех пор стихотворение воспроизводили множество раз в местных газетах и памятных листовках. Один раз «Детей приграничья» напечатал даже журнал, продававшийся по всему Техасу. И хотя Оливер действительно на удивление ловко обращался со словами, Ева понимала, что популярностью это стихотворение обязано сентиментальной скорби жителей Блисса. Но, судя по всему, местечковая литературная слава, которую принесла Оливеру случившаяся с ним трагедия, вдохновила его младшего брата. И вот теперь, сидя в какой-то затрапезной нью-йоркской квартирке, Чарли следовал по стопам брата, тратя свою юность на книгу, в которой рассказывал о трагической судьбе своего брата, злосчастного барда из Блисса.
Все еще немного дрожа от притока адреналина, вызванного разговором с Роном Тауэрсом, Ева толкнула дверь в магазинчик при заправке. Увидев лицо кассирши, она почувствовала себя так, будто ее предали. Почему вселенная дожидалась именно этого дня, чтобы посадить Эбби Уолкотт за эту конторку? Правда, в любой другой день в такой час Ева уже находилась бы в приюте Крокетта. Давно ли Эбби, бывшая коллега мужа, учительница математики, работает в дневную смену в этом магазинчике? «Звезда пустыни» находилась в пятидесяти милях от того, что некогда было Блиссом, и чтобы сердце у нее не разрывалось на части – ровно так, как оно делало сейчас, – Ева изо всех сил старалась держаться подальше от любых мест, где могли оказаться старые блисские знакомые.
– Ева! Боже мой!
– Эбби! Ты теперь здесь работаешь?
Фигура Эбби, когда-то по-мальчишески красивая, расползлась до размеров футболиста. Под перьеобразными высветленными прядями ее лицо приобретало простодушную искренность болонки. На секунду Ева почти прониклась к ней жалостью, но зародившееся было сочувствие мгновенно разорвал на клочки взрыв бурной радости со стороны Эбби.
– Да! Работаю! Не бог весть что, конечно, но все лучше, чем дома сидеть.
– Здорово.
– Ну и всегда можно с кем-нибудь поболтать. Ты ведь знаешь, какая я разговорчивая!
– Значит, это для тебя идеальная работа.
Эбби преувеличенно, словно героиня мультика, пожала плечами.
– А ты-то как? – спросила она. – Целую вечность не виделись!
– Да, целую вечность.
И обе женщины замолчали, припоминая последнюю встречу, случившуюся много лет назад: тогда Ева не пустила Эбби в палату к Оливеру, отвергнув запеканку, которую та явно надеялась обменять на какую-нибудь новость о больном. Но Эбби была тогда лишь одной из множества посетителей, приходивших к пациенту на четвертой койке. В течение примерно года после в приемные часы без приглашения являлись одетые в черное одноклассники, учителя, родители погибших, ссутулившийся директор Дойл Диксон, иногда какой-нибудь религиозный деятель – чтобы прикоснуться к единственному мальчику, чья трагедия еще не завершилась.
– Как он? – наконец спросила Эбби.
Ева видела, какого труда ей стоило приглушить свою жизнерадостность, чтобы подстроиться под настроение собеседницы.
– Адвил. – Ева ткнула пальцем в ряды коробочек. – Он? Ты про Оливера? В порядке, Эбби. В порядке. Прости, я очень тороплюсь. Шесть долларов?
– Пять девяносто пять. – Голос Эбби Уолкотт звучал мрачно и сострадательно.
– Точно.
– Знаешь, – сказала Эбби, – я все еще поминаю Оливера всякий раз в вечерней молитве.
Нащупывая в сумке деньги, Ева сильно, до боли, сжала в пальцах монетку.
– Замечательно.
– И всех вас поминаю. Чарли, Джеда. Бедный Джед…
– Бедный Джед, – отозвалась Ева.
– Послушай, не хочешь купить такую штуку? Деньги пойдут на памятник к десятилетней годовщине.
И Эбби указала на картонную коробку, где под табличкой «$5» лежали наклейки на бампер. На каждой наклейке среди молитвенно сложенных рук, распятий и ангелов выделялся слоган, официальный предсмертный хрип Блисса: «ПОМНИМ ПЯТНАДЦАТОЕ НОЯБРЯ». Ева ненавидела эту фразу, ее трескучую, оруэлловскую интонацию. И придуманный оргкомитетом «Пятнадцатое ноября» памятник был просто отвратителен.
Мать одного из погибших прислала ей эскиз памятника: четыре железных креста, смутно напоминающие знаменитые перекрещенные балки, найденные после терактов во Всемирном торговом центре. Четыре креста, олицетворяющие четырех убитых. Ну а как быть с Евиным сыном? Может, удостоить его половины креста? Оставить только горизонтальную балку? Оливер ведь наполовину еврей.
– Годовщина, да? Есть повод отметить?
– Они делают хорошее дело. Сохраняют воспоминания.
– Вот честно, Эбби, весь город – это памятник. Зачем нам еще один?
На этот раз Эбби пожала плечами с некоторым трудом.
– Ева… – Эбби потерла мочку уха. – Ты не одна в своем горе.
Эбби произнесла это своим мягким, по-христиански утешительным голосом, но, разумеется, Ева понимала, что в ее словах кроется упрек. Эбби имела в виду небольшое войско из скорбящих родных, друзей, учителей и соучеников, официально называемое «Семьи Пятнадцатого ноября», которому и принадлежала идея грандиозного памятника. В основном группу составляли родители. Почти все младшее поколение исчезло из этих мест, надеясь (как полагала Ева, да и кто мог их в этом обвинить?) оказаться как можно дальше от той ночи – и географически, и психологически.
Вернувшись в машину, Ева полезла в коричневый бумажный пакет за таблетками и обнаружила, что Эбби Уолкотт подложила ей наклейку на бампер в подарок. ПОМНИМ ПЯТНАДЦАТОЕ НОЯБРЯ. Как будто хоть кто-нибудь здесь мог о нем забыть. Как будто они вдвоем с Оливером не были заперты внутри этой даты. Как будто все вопросы о той ночи, все, что Ева знала или так никогда и не узнала о произошедшем с ее сыном, могло когда-нибудь померкнуть, превратившись в прошлое. ПОМНИМ ПЯТНАДЦАТОЕ НОЯБРЯ. Ева так многое хотела бы не помнить. Вся ее прошлая жизнь валялась, разбитая и перепачканная, на полу в том школьном кабинете. Почему? Она так старалась не думать об этом, пыталась ограничить свои тревоги лишь пространством палаты, где находилась четвертая койка, но сейчас, почти десять лет спустя, этот вопрос был все еще с ней, в этой комнате, неотступно, каждый день.
Глава третья
Сколь-нибудь значимых ответов у Евы не было. Ей было известно ровно то же, что и всем остальным. Пятнадцатого ноября в 21:09, во время Осеннего бала в муниципальной школе Блисса, двадцатиоднолетний выпускник этой школы Эктор Эспина – младший, тощий, бритоголовый юноша, густо татуированный и с запавшими глазами, припарковал свой пикап у задних дверей школы и вошел в здание с боевой винтовкой типа AR-15, которую приобрел на выставке огнестрельного оружия в Мидленде. Он направился не в спортзал к танцующим, где мог бы устроить масштабную мясорубку, а в один из ближайших к задней двери кабинетов, где члены театрального кружка готовились выйти на сцену и исполнить свою традиционную подборку испаноязычных хитов. Выжившие ученики из того кабинета утверждали, что, прежде чем вскинуть винтовку, Эктор не произнес ни слова. Ужас усугубляла стремительность произошедшего: все длилось менее минуты. Спустя шестьдесят секунд троих ребят и Реджинальда Авалона не стало. Выйдя из кабинета, Эктор столкнулся с еще одним учеником – вдали от всех увеселительных мероприятий. Что делал там Оливер? Ева знала, что это бессмысленный вопрос, хотя неразумный вопрошатель в ее душе никогда не переставал его задавать. Ева пыталась принять случившееся как непреложный факт: Эктор увидел Оливера, прицелился и убил будущее ее семьи.
Может быть, Эктор планировал проливать кровь и дальше, уже в спортзале; а может, его чудовищная миссия на этом была завершена. Никто никогда не узнает этого, потому что в тот момент, когда Эктор шел по коридору к центральному входу, за одной из ионических колонн портика затаился вахтер по имени Эрнесто Руис, в тот вечер работавший сверхурочно. Когда Эктор проходил мимо, Эрнесто выскочил из своего укрытия и в последовавшей потасовке сумел вырвать из рук парня винтовку. Эктор умчался прочь, но – как выяснилось впоследствии – не безоружным. В тот вечер за поясом джинсов у него было еще одно орудие – тупоносый кольт сорок пятого калибра, который Эктор утащил из-под кровати своего отца.
Техас – штат, где так много людей было повешено и расстреляно, – и по сей день часто и с гордостью выносил смертные приговоры, но в тот раз, стоя на крыльце школы, Эктор сам позаботился о приговоре и его исполнении: приставил к своему лбу дуло отцовского пистолета, нажал курок и оставил город разрывать себя надвое вопросами без ответа.
В первые недели после губернатор назначил следственную группу – кучку местных чиновников в дешевых костюмах – расследовать дело независимо от ФБР. Большую часть того, что обнаружила эта группа, город знал и без них: Эктор Эспина – младший был мелким наркоторговцем и сыном Эктора Эспины – старшего, беспаспортного дворника мексиканского происхождения. Выступая по телевизору в новостях, друзья и соседи Эспины – старшего старались дистанцироваться от младшего. «Психопат», «с головой не дружил», «нищеброд», «одиночка» – такие диагнозы они предлагали. «Угрюмый», «злобный» и «рос без матери» было единственное объяснение, данное самим Эспиной-старшим. Но в тот год вдоль границы все чаще случались вспышки насилия, в то лето депортировали множество людей, в ту осень напряжение неуклонно росло, а возле блисской школы происходили стычки – так что некоторая часть белого населения округа поспешила сделать немедленные выводы.
– Хватит с нас этих полоумных, которые пролезают к нам через границу со своим оружием и наркотиками! – сказала Еве Донна Грасс, зайдя к Оливеру всего через несколько недель после. – Необходимо что-то делать. Это наш долг перед нашими детьми. Наш долг.
– Я правда не понимаю, при чем тут наркотики, – ответила Ева.
В то время ее сын еще лежал под трубками – недвижимый, мертвенно-бледный, в искусственной коме, – и Евино свежее горе представляло собой такую громоздкую, взрывоопасную силу, что для нее было подвигом сдержаться и отпустить посетителя целым и невредимым. Однако Ева напомнила себе, что Донна потеряла дочь, и изо всех сил постаралась держать рот на замке.
– А вы знаете, что там на другом берегу делается? – сказала Донна. – Практически война. Бесконечная война. Вы даже не представляете. Из-за этого они все думают, что в отместку можно стрелять в кого попало.
Ева часто-часто заморгала, словно запах немытого тела, исходивший от этой женщины, вызывал у нее аллергию.
– Значит, такова ваша точка зрения?
– Это факт, Ева. Факт! Слышали, что губернатор сказал? Это терроризм.
– Ох, Донна…
Проходили недели, а никто так и не мог придумать хоть какой-то логичный мотив, который привел бы Эктора с его винтовкой именно в этот кабинет, никто не мог объяснить, почему выпускник школы пристрелил всеми любимого преподавателя сценического искусства и его учеников, почему там же рядом оказался и сын Евы. Мистер Авалон – как однажды сказал Еве директор школы Дойл Диксон, в очередной раз навещая Оливера, – никогда ничего не преподавал Эктору. Единственный человек, который мог бы хоть что-то прояснить, – отец Эктора – бесследно исчез.
Но Евино несогласие с Донной мало бы что изменило. На пресс-конференции, которую показывали по телевизору, мускулистый актер второго плана по имени Крэг Армисон, федеральный уполномоченный округа Пресидио от республиканцев, призвал «прижать как следует всех этих нелегалов». Видя неприязнь соседей и понимая, что скоро к ним в дверь неминуемо постучит пограничный патруль, большинство блисских латиноамериканцев разъехались, оставив за собой целые безлюдные кварталы. Даже единственный безусловный герой того вечера, Эрнесто Руис, бежал в более миролюбивый северный штат. Школа после того дня так и не открылась. В начале следующего семестра всех бывших учеников перевели в унылую современную школу в Маратоне. Блисс был типичным для Западного Техаса городком: вся промышленность в нем умерла или должна была вот-вот умереть, и школа была единственным, что еще привлекало в город людей, единственным источником клиентуры для потрепанных магазинчиков и прочих заведений. С закрытием школы Блисс стал стремительно превращаться в очередной город-призрак, корабль без рулевого в древнем испарившемся море пустыни.
«Нет никакого „почему“, – так Ева часто говорила Чарли, говорила себе самой. – В некоторых случаях мы можем только принимать факты». Вопросы были для Евы непозволительной роскошью: первые мрачные прогнозы докторов, ее беспокойство о погубленном будущем Чарли, судьба ее разрушающегося брака, неприязнь, которая разделяла ее город, словно застежка-молния, стиснутые зубы по обеим сторонам. Чтобы Ева смогла выжить, чтобы ее сын смог выжить, необходимо было действовать.
Однажды, спустя неделю после того, как нейрохирурги провели четвертую операцию, доктор Фрэнк Рамбл вывел Оливера из инсулиновой комы и отключил от дыхательного аппарата. И тогда стало ясно, каким жутким существом стал Оливер – мальчик, подсоединенный к жизни с помощью электронных проводов, чьи глаза с пугающей растерянностью мечутся под веками, а руки скрючены, как у тираннозавра. И в это самое мгновение Ева тоже пережила метаморфозу. Позже ей будет казаться, что она в действительности видела, как ее прошлая ипостась покидает ее тело, словно душа с арфой, выходящая из убитого персонажа в каком-нибудь мультфильме. Ева ринулась в коридор к мусорной урне. Невозможно. Это упрямое слово, первое, что пришло ей в голову тем вечером, снова поднялось в ее горле вместе с рвотой. Это невозможно, но только тогда она осознала, что происходило с ней в последние месяцы: непостижимый ужас в действительности стал ее настоящей жизнью. «Нет никакого „почему“», – говорила Ева и все-таки в тот момент не смогла не прокричать этот вопрос в никуда, в стены. «Почему?» Потом она вытерла рот, вернулась в палату и уперлась взглядом в доктора Рамбла.
– И что мы будем делать теперь?
– Теперь? – В его голосе слышалась борьба, стремление успокоить Еву и в то же время сказать ей правду. – Теперь, когда мы сняли его с инсулина, мы можем оценить размер поражения. Но судя по тому, что мы до сих пор наблюдали, – полагаю, нам надо ждать и надеяться на чудо.
– На чудо? – спросила она. Доктор Рамбл пожал плечами.
Оливер, пожалуйста, Оливер, Оливер, пожалуйста, пожалуйста, Оливер, – в течение многих недель жизнь Евы сводилась к этим двум словам, пока она ждала, что взгляд сына остановится на ее лице, что его рот откроется и произнесет свое собственное слово.
Ева редко употребляла слово «чудо» без иронии, но в этот раз все было по-другому. Мир превратился в жуткое и уродливое место, землю поразила порча. Случившееся с ее сыном было какой-то готической историей ужасов, проклятием свыше. И если Ева внезапно очутилась в мире, где на их семью могло обрушиться такое неправдоподобное горе, то почему бы не случиться и обратному чуду? Чудо: с течением времени это слово стало служить ей противоядием от прогнозов, о которых доктор Рамбл и его коллеги говорили все чаще.
Цепляя электроды к голове своего пациента, проверяя его рефлексы ударами резиновых молоточков, эти стареющие врачи с суровостью священников рассуждали о том, что вероятность все уменьшается. Пуля вошла у основания мозгового ствола; вдобавок к структурным поражениям во время второй операции тромб лишил мозг кислорода на целых пять минут. Когда Оливера привезли в приют Крокетта, шансы на возвращение сознания были пятьдесят процентов. Затем вероятность сократилась до тридцати процентов, до десяти, пяти, до десятых долей.
И по мере того как сжималась их надежда, Джед как будто куда-то исчезал. Казалось, он перестал отличать день от ночи. Возвращаясь в самые непредсказуемые часы из своей мастерской, он источал запах пищевых отходов, перегара и чего-то кислого. «Скажи мне, о чем ты думаешь, – взмолилась однажды Ева. – Мы должны об этом поговорить». Были времена – очень, очень давно, – когда их молодой роман казался замечательно эффективным устройством, сияющей машиной, которая могла упаковать Евины прежние горести в слова и истории. Но теперь Джед лишь затянулся своим «Пэлл-Мэллом», так глубоко, что чуть не проглотил фильтр. «Что говорить-то? – спросил он. – Слов больше не осталось». Ева жалела его, она ненавидела его, но и то и другое не имело особенного значения. Значение имело вот что: находиться с ним рядом она не могла.
– Я больше не могу это терпеть, – сказала она ему несколько дней спустя, обводя рукой окутанную дымом мастерскую.
Ева знала: так их брак был устроен всегда. Джед соглашался, успокаивал, согласно кивал. Когда ему объявили об изгнании, он лишь снова кивнул.
А что же до еще одного Лавинга, единственного оставшегося с ней в Зайенс-Пасчерз? Еву охватывала паника от одной мысли о том, чтобы позволить Чарли выйти за ворота их дома, она приходила в ужас, представляя, что ее сын отправится в эту похожую на тюрьму маратонскую школу, будет сидеть в этих слишком светлых кабинетах с одноклассниками, для которых навсегда останется только объектом бесконечной жалости. По ощущениям Евы, всему важному в жизни она научила себя сама, поэтому она решила перевести Чарли на домашнее обучение до окончания школы.
И что бы он ни говорил после, они с Чарли (как ни странно) провели в Зайенс-Пасчерз немало мирных, тихих дней в компании новой вечно пыхтящей собаки Чарли – Эдвины. Им тогда приходилось крепко держаться друг за друга. В ту жуткую ночь, когда священник привел Чарли в больницу, тот шел по коридору, будто передвигаясь под водой, – его быстрые движения стали одурело-медленными, на будто тонущем лице отражалась паника. «Когда мы поедем домой?» – с бульканьем вырвались из него слова, из какой-то темной леденящей глубины. «Скоро», – отвечала она, и спустя некоторое время они действительно вернулись в Зайенс-Пасчерз, но по-настоящему домой они уже не вернулись никогда. Поразительно, но в тот первый год домашнего обучения они говорили «Я тебя люблю», словно дышали.
В один мартовский день доктор Рамбл призвал остатки того, что некогда было семьей Евы, в свой бежево-бирюзовый кабинет, «чтобы принять решение».
– Очень важно, – объяснил доктор Рамбл, вертя в унизанных кольцами пальцах колючку от кактуса в горшке, – чтобы вы не питали иллюзий. Видите ли, порой смерть выглядит не так, как вы ее себе представляете. Очень непросто это говорить, но я чувствую, что должен быть полностью честен с вами. Основываясь на всех наших обследованиях и наблюдениях, проведенных в последние месяцы, мы не видим никаких причин утверждать, что Оливер все еще с нами. И – я понимаю, это самое трудное – вам необходимо спросить себя: хотите ли вы и дальше поддерживать жизнь в его теле?
Ева посмотрела на Джеда и Чарли, но еще долго все хранили молчание. Качнувшись вперед, Ева ухватилась за коленки.
– Ма? – произнес Чарли, и Ева тут же выпрямила спину.
– Ложь! – Ева выплюнула это непрошеное слово, как что-то неприятно-вязкое, исторгнутое легкими. – Это ложь! – закричала Ева доктору. Но тот лишь поджал губы и с удивлением склонил голову набок, словно Ева заговорила на иностранном языке.
В судорожных припадках интернет-поисков Ева нашла несколько историй о таких же пациентах, как Оливер, – пациентах, которым доктора навесили те же безжалостные ярлыки: «стойкое вегетативное состояние» и «синдром ареактивного бодрствования» – и которые тем не менее очнулись от долгого паралича. Ева ухватилась за этот ничтожный – менее одной сотой процента – шанс, что и с ее сыном произойдет подобное чудо, ухватилась, словно за истрепанную веревку, не дававшую ей провалиться во мрак, который уже поглотил ее мужа. Несмотря ни на что, порой ей казалось, что она ощущает во влажной левой руке Оливера нечто большее, чем просто беспрестанное, бессмысленное подрагивание. Доктор Рамбл уверял ее, что это происходит непроизвольно, что это всего лишь замыкание в полностью расстроенной нервной системе. А что произошло, когда доктор Рамбл опять заговорил на тему, поднятую в тот страшный день? «Мы еще думаем», – так множество раз отвечала Ева в течение многих недель и месяцев, не догадываясь, что ее нерешительность становилась решением.
В последовавшие годы пациента на четвертой койке регулярно навещал лишь один посторонний посетитель. Примерно каждые три месяца в палату Оливера своей неторопливой, размашистой походкой вступал мужчина по имени Мануэль Пас. Мануэль был полицейским, капитаном техасских рейнджеров округа Пресидио и жителем Блисса в третьем поколении. В первые месяцы после того, как Ева поселилась в Биг-Бенде, она пару раз сталкивалась с ним на главной улице. Даже тогда он походил на какой-то живой памятник: крупный, стоически невозмутимый техасец из стародавних времен, приятный анахронизм, персонаж из фильма о старом Техасе, когда белые и мексиканские переселенцы дули виски бок о бок в одном салуне. Но теперь он стал для Евы и чем-то большим. Официально он не вел дело (назначенная губернатором следственная группа прибыла в Блисс извне), однако среди всех этих вялых недоумков Мануэль казался единственным, кому было не все равно. «Вот пришел навестить вас, ребята, узнать, как вы поживаете», – солнечно, по-отечески говорил Мануэль.
Остальные чиновники быстренько уехали обратно в Остин, распихав все нестыковки по своим бюрократическим портфелям. Это не был их город. Это был город Мануэля. Город, который теперь уже едва ли заслуживал это наименование, разрушенный вопросами, ответить на которые смог разве что мальчик с четвертой койки. И все же, чем бы Мануэль ни руководствовался, Ева была рада иметь хотя бы одного товарища по надежде. «Что нового?» – спрашивал Мануэль, быстро переводя взгляд на Оливера, как будто от него можно было ожидать ответа.
«Да все то же самое», – снова и снова отвечала Ева.
И вот именно так – как хотелось бы Еве сказать своему младшему сыну – и выглядело настоящее мужество. Даже теперь, даже когда все хорошее ушло из ее жизни, грядущее «чудо» было для Евы не менее реальным, чем любой предмет, который она тайком засовывала в свою сумку. Она потеряла Чарли, уехавшего в колледж, а затем – в Нью-Йорк. Она потеряла все семейное состояние. Джед давно бросил преподавание и с трудом зарабатывал прожиточный минимум за стойкой регистрации на захудалом курорте Лахитас. Она потеряла свой дом, продав ранчо мужа семейству неких Квейдов. Она почти потеряла рассудок. Она потеряла хоть сколь-нибудь определенное будущее. В довершение всего в последние месяцы она потеряла и остаток денег, вырученных от продажи Зайенс-Пасчерз, и еле-еле перебивалась на крохотном пособии, назначенном губернатором жертвам трагедии, и на корректорских подработках для компании «Божественный свет» – местного издателя библейских историй для детей, в которых Ева исправляла запятые, двоеточия и многословные проповеди.
Два месяца назад, когда Ева чувствовала, что ее жизнь приближается к новой кризисной точке, доктор Рамбл вновь пригласил ее в свой уставленный мини-кактусами кабинет. Вместе с доктором еще один человек – бородатый, похожий на хорька – поднялся ей навстречу. Это оказался профессор Александр Никел, приехавший из далекого Принстонского университета, чтобы рассказать Еве об «очень интересной возможности».
Интересная возможность представляла собой созданный профессором Никелом новейший аппарат фМРТ, с которым тот собирался гастролировать по стране, исследуя случаи вегетативного состояния. Визит в приют Крокетта был частью его розыскной деятельности.
– Мы собираемся изучить, – сказал Никел бесстрастно, словно выступая с лекцией перед коллегами-медиками, – в какой степени сокращается и деформируется мозг в результате его гибели. Мы искали таких пациентов, как Оливер, но они на дороге не валяются.
– Не валяются, – повторила Ева.
– Я имею в виду, – профессор Никел ухватился за свой коротко подстриженный ус, словно нащупывая несуществующий закрученный кончик, – что такие пациенты – большая редкость.
– Сокращается и деформируется? – переспросила Ева.
– Да, в мозгу наблюдаются поразительные структурные изменения…
Дальше Ева потеряла нить, но слушать ей и не требовалось. Такой прилежный исследователь, как она, не мог не узнать о новом виде фМРТ, который показывает неврологические процессы на микроскопическом уровне; и, разумеется, она знала, как ссыхается в бездействии мозг вегетативных пациентов. В первые месяцы среди множества ЭЭГ и анализов Оливера несколько раз обследовали с помощью более ранней версии этого аппарата. По словам потасканного главврача, все результаты демонстрировали, что мозговая деятельность Оливера свелась к базовым функциям, к мозжечку, к так называемому рептильному мозгу – лишь тусклая лампочка дендритного света прямо над спинным мозгом заставляла сердце биться, а легкие дышать. Когда доктор Рамбл направлял в глаза Оливера луч фонарика, зрачки почти не расширялись; когда доктор растирал Оливеру грудину, тот не пытался оттолкнуть его руку. «Что-нибудь? Что-нибудь изменилось?» – умоляюще спрашивала Ева множество раз.
– Если честно, все это я делаю только ради вас. Этот спектакль никому не идет на пользу.
– Спектакль? Вы серьезно?
– Конечно, – ответил доктор. – Если хотите, вы можете спросить мнение другого специалиста. Могу дать вам направление в центр по изучению мозга в Эль-Пасо, только предупреждаю, он не из дешевых.
Почему Ева тогда не настояла? Да, ей это было не по карману, но, разумеется, причина крылась в другом. Настоящая, невысказанная причина: в то время как Оливер проводил месяцы и годы без каких-либо обследований, у Евы сложилось что-то вроде персональной религии на основе идеи, что врачи были недостаточно профессиональны, религии, которая росла из этого непокорного слова «чудо». Как будто, покуда Ева могла верить, что мозговые структуры остались целы, мозг каким-то чудесным образом продолжал существовать. Ева понимала: новая фМРТ, возможно, наконец заставит ее увидеть то же, что видели, глядя на Оливера, врачи. Не заточенный умоляющий разум, не глаза Оливера, судорожно ищущие выхода из нейроволоконной чащи. А лишь сократившуюся в десять раз поломанную нервную систему.
И все же бессчетное число раз Ева говорила себе, что скоро потребует новых обследований на усовершенствованных аппаратах, которые отражают нервную активность куда точнее, чем неуклюжие, устаревшие машины, используемые в их маленькой скромной окружной больнице.
«В следующем месяце», – говорила она себе и иногда даже отмечала в своем календаре дату: вот, такого-то числа она позвонит. Но следующий месяц наступал и проходил, и всегда возникало множество причин, почему дело надо отложить еще на месяц: у Оливера воспаление легких, не хочется таскать его по такой жуткой жаре, у нее самой слишком много работы с корректурой, материальное положение особенно плохо. Ева переносила и переносила дату, и в конце концов эти переносы превратились для нее в какую-то суеверную привычку, своеобразный ритуал. Чем дольше она медлила, чем страшнее представлялись потенциальные результаты сторонней консультации, тем невыносимее становилось для Евы ее назначить.
И вот наконец почти через десять лет после страшного происшествия, сидя с доктором Рамблом и его гостем из Принстона, Ева поняла, что вере, вокруг которой она выстроила свою жизнь, пришел конец. Десять лет: эти слова стучали у нее в виске, словно дополнительный пульс.
– Ева, – сказал доктор Рамбл, после того как профессор Никел, довольный собственной осведомленностью, закончил свое выступление, – я считаю, что глупо было бы упустить подобную возможность. Вероятно, мы мало чем поможем Оливеру, но если профессор хотя бы сумеет лучше понять других таких, как он, – зачем нам отказывать?
«Потому, что последняя надежда – это все, что у меня осталось», – не сказала Ева.
– Наверное, вы правы, – сказала она, и доктор Рамбл с облегчением погладил тыльной стороной руки свою козлиную бородку.
– Вот только, – добавил профессор Никел, – нам требуется также согласие вашего мужа.
На обороте визитки профессора Ева записала телефонный номер Джеда.
– Это я предоставлю вам, – сказала она.
Глава четвертая
Государственный приют Крокетта представлял собой двухэтажный гипсовый куб за пеленой пыли и роем насекомых, что разбивались о ветровое стекло Евиной машины. Средоточие всех ее мыслей, забот, надежд и атеистических молитв издалека выглядело до смешного крохотным и незначительным. Аванпост на Марсе. А сын ее пребывал на аванпосте аванпоста – единственный на данный момент пациент с травмой головы в противовес остальным, страдающим стандартными когнитивными расстройствами: альцгеймером, паркинсоном, атрофией мышц, аневризмой и инсультом. Оливер был моложе прочих пациентов по меньшей мере лет на сорок. По нескольку раз в неделю к дверям приюта подъезжала карета скорой помощи, чтобы отвезти очередного старца в отделение реанимации Альпины или Маратона.
Но в этот день у бокового входа в приют стояла другая машина, значившая гораздо больше своих скромных размеров, – фургон профессора Никела, похожий на передвижную станцию для сбора донорской крови, с логотипом Неврологического центра Принстона. Ева потянулась, чтобы отстегнуть ремень безопасности, и боль в пояснице прострелила картечью от копчика до лопатки.
Ева не стала сразу вылезать из Голиафа, а чуть помедлила, чтобы пропустить некую особу, проходящую перед ее ветровым стеклом. Покачивая бедрами и неуклюже семеня, Марго Страут, в своем новом жакете с пышными плечами и цветочным узором, с болтающимся на шее золотым крестом, сделала вид, что не заметила сидящую в машине Еву.
Марго Страут – психолог-логопед, трижды в неделю приходившая в приют, чтобы научить больных деменцией нескольким словам для общения с родственниками и санитарами, – в этом сияющем унылом заведении считалась почти святой. Она была потоком безжалостного света, христолюбивой дамой с по-театральному чрезмерным макияжем, чьи хвойные духи поражали, словно химическое оружие, а волосы вздымались к небесам. Согласно истории, которую эта женщина много раз рассказывала Еве, когда-то Марго была матерью-одиночкой, растившей Кору, девочку с серьезными врожденными нарушениями. Из-за умственной неполноценности Кора так и не начала говорить до самой своей смерти в возрасте четырех лет, так что теперь всем работникам и посетителям приюта, в том числе Еве, Марго бесконечно твердила о своем «призвании», о том, что она «возвращает голос безгласным».
А что же до самого безгласного из всех пациентов приюта? Примерно семь лет назад Марго в конце концов согласилась уделить Оливеру немного времени. «Судя по тому, что говорит доктор Рамбл, – сказала она Еве, – вам не стоит надеяться, что психолог-логопед сможет принести тут какую-то пользу. Но поверьте мне, Ева, я знаю, что значит найти человека, который хотя бы попытается что-то сделать. Видели бы вы, как я донимала докторов по поводу Коры!»
На следующей неделе Марго принялась за работу возле четвертой койки. Она провела с Оливером девять часов – и все эти девять мучительных часов Ева сидела в приемной, и надежда, словно пестик, билась о камень ее скептицизма, зажимая в тиски желудок. Страховка Оливера позволяла до жестокости мало, так что Марго работала бесплатно, и Еве не хотелось ей докучать. Но, заглянув в палату Оливера через маленькое окошко, Ева была неприятно удивлена, увидев, что Марго называет «попытаться что-то сделать»: казалось, она просто тихо разговаривает с Оливером, легонько прикладывая руки к его телу, изучая его подергивания своими пальцами. И по окончании всего лишь одного дня Марго подтвердила диагноз врачей.
«Боюсь, это просто непроизвольные мышечные сокращения, – сказала она с невыносимым сочувствием. – Он не контролирует свое тело. Мне очень, очень жаль».
«Всего один день – и вы уже сдаетесь!»
«Нет, – возразила Марго. – Я не сдаюсь. Просто это правда. И я по собственному опыту знаю, что принять правду – самое трудное».
Автоматические двери, ведущие вглубь гипсовой коробки, с глухим шипением распахнулись перед Евой. Увидев лицо ожидавшего ее там человека, она обомлела.
– Джед.
Почти год Ева не видела мужа и теперь едва сдержала возглас изумления – так изменился он за это время. Комбинезон Джеда был забрызган краской и грязью, застывшее, сморщенное от солнца лицо напоминало чучело пустынного животного в музее. Она смотрела на человекоподобную оболочку: поджатые губы, беспокойные красные глаза, мешковатые щеки покрыты алкогольным румянцем, желтые пальцы дрожат.
– Ева.
Он встал и направился к ней, протягивая руки, чем поразительно напомнил логотип приюта, украшавший фасад цвета лейкопластыря. От Джеда остро пахло чем-то кислым; Ева почувствовала прикосновение поредевшей щетины к своей щеке. К Евиной досаде, ее глаза наполнились слезами.
– Вот уж не думала тебя тут увидеть.
– Конечно же, я пришел. С трудом дождался этого дня. Даже не верится, что он наконец настал, – глухим голосом сказал Джед.