Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Станислав Лем

Из воспоминаний Ийона Тихого

I. Странные ящики профессора Конкорана

Вы хотите, чтобы я еще что-нибудь рассказал? Так. Вижу, что Тарантога уже достал свой блокнот и приготовился стенографировать… Подожди, профессор. Ведь мне действительно нечего рассказывать. Что? Нет, я не шучу. И вообще могу я в конце концов хоть раз захотеть помолчать в такой вот вечер – в вашем кругу? Почему? Э, почему! Мои дорогие, я никогда не говорил об этом, но космос заселен прежде всего такими же существами, как мы. Не просто человекообразными, а похожими на нас, как две капли воды.

Половина обитаемых планет – это земли, чуть побольше или чуть поменьше нашей, с более холодным или более теплым климатом, но какая же тут разница? А их обитатели… люди, ибо, в сущности, это люди – так похожи на нас, что различия лишь подчеркивают сходство. Почему я не рассказывал о них? Что ж тут странного? Подумайте. Смотришь на звезды. Вспоминаются разные происшествия, разные картины встают передо мной, но охотней всего я возвращаюсь к необычным. Может, они страшны, или противоестественны, или кошмарны, может, даже смешны, – и именно поэтому они безвредны. Но смотреть на звезды, друзья мои, и сознавать, что эти крохотные голубые искорки, – если ступить на них ногой, – оказываются царствами безобразия, печали, невежества, всяческого разорения, что там, в темно-синем небе, тоже кишмя кишат развалины, грязные дворы, сточные канавы, мусорные кучи, заросшие кладбища… Разве рассказы человека, посетившего галактику, должны напоминать сетования лотошника, слоняющегося по провинциальным городам? Кто захочет его слушать? И кто ему поверит? Такие мысли появляются, когда человек чем-то удручен или ощущает нездоровую потребность пооткровенничать. Так вот, чтоб никого не огорчать и не унижать, сегодня ни слова о звездах. Нет, я не буду молчать. Вы почувствовали бы себя обманутыми. Я расскажу кое-что, согласен, но не о путешествиях. В конце концов и на земле я прожил немало. Профессор, если тебе непременно этого хочется, можешь начинать записывать.

Как вы знаете, у меня бывают гости, иногда весьма странные. Я отберу из них определенную категорию: непризнанных изобретателей и ученых. Не знаю почему, но я всегда притягивал их, как магнит. Тарантога улыбается, видите? Но речь идет не о нем, он ведь не относится к категории непризнанных изобретателей. Сегодня я буду говорить о тех, кому не повезло: они достигли цели и увидели ее тщету.

Конечно, они не признались себе в этом. Неизвестные, одинокие, они упорствуют в своем безумии, которое лишь известность и успех превращают иногда – чрезвычайно редко в орудие прогресса. Разумеется, громадное большинство тех, кто приходил ко мне, принадлежало к рядовой братии одержимых, к людям, увязнувшим в одной идее, не своей даже, перенятой у прежних поколений, – вроде изобретателей перпетуум мобиле, – с убогими замыслами, с тривиальными, явно вздорными решениями. Однако даже в них тлеет этот огонь бескорыстного рвения, сжигающий жизнь, вынуждающий возобновлять заранее обреченные попытки. Жалки эти убогие гении, титаны карликового духа, от рождения искалеченные природой, которая в припадке мрачного юмора добавила к их бездарности творческое неистовство, достойное самого Леонардо; их удел в жизни – равнодушие или насмешки, и все, что можно для них сделать, это побыть час или два терпеливым слушателем и соучастником их мономании.

В этой толпе, которую лишь собственная глупость защищает от отчаяния, появляются изредка другие люди; я не хочу ни хвалить их, ни осуждать, вы сделаете это сами. Первый, кто встает у меня перед глазами, когда я это говорю, профессор Коркоран.

Я познакомился с ним лет девять или десять назад. Это было на какой-то научной конференции. Мы поговорили несколько минут, и вдруг ни с того ни с сего (это никак не было связано с темой нашего разговора) он спросил:

– Что вы думаете о духах?

В первый момент я решил, что это – эксцентричная шутка, но до меня доходили слухи о его необычности, – я не помнил только, в каком это говорилось смысле, положительном или отрицательном, – и на всякий случай я ответил:

– По этому вопросу не имею никакого мнения.

Он как ни в чем не бывало вернулся к прежней теме. Уже послышались звонки, возвещающие начало следующего доклада, когда он внезапно нагнулся – он был значительно выше меня и сказал:

– Тихий, вы человек в моем духе. У вас нет предубеждений. Быть может, впрочем, я ошибаюсь, но я готов рискнуть. Зайдите ко мне, – он дал мне свою визитную карточку. – Но предварительно позвоните по телефону, ибо на стук в дверь я не отвечаю и никому не открываю. Впрочем, как хотите…

В тот же вечер, ужиная с Савинелли, этим известным юристом, который специализировался на проблемах космического права, я спросил его, знает ли он некоего профессора Коркорана.

– Коркоран! – воскликнул он со свойственным ему темпераментом, подогретым к тому же двумя бутылками сицилийского вина. – Этот сумасбродный кибернетик? Что с ним? Я не слышал о нем с незапамятных времен!

Я ответил, что не знаю никаких подробностей, что мне лишь случайно довелось услышать эту фамилию. Мне думается, такой мой ответ пришелся бы Коркорану по душе. Савинелли порассказал мне за вином кое-что из сплетен, ходивших о Коркоране. Из них следовало, что Коркоран подавал большие надежды, будучи молодым ученым, хоть уже тогда проявлял совершенное отсутствие уважения к старшим, переходившее иногда в наглость; а потом он стал правдолюбом из тех, которые, кажется, получают одинаковое удовлетворение и от того, что говорят людям все прямо в глаза, и от того, что этим в наибольшей степени вредят себе. Когда Коркоран уже смертельно разобидел своих профессоров и товарищей и перед ним закрылись все двери, он вдруг разбогател, неожиданно получив большое наследство, купил какую-то развалину за городом и превратил ее в лабораторию. Там он находился с роботами – только таких ассистентов и помощников он терпел рядом с собой. Может он чего-нибудь и добился, но страницы научных журналов и бюллетеней были для него недоступны. Это его вовсе не заботило. Если он еще в то время и завязывал какие-то отношения с людьми, то лишь за тем, чтоб, добившись дружбы, немыслимо грубо, без какой-либо видимой причины оттолкнуть, оскорбить их. Когда он порядком постарел, и это отвратительное развлечение ему наскучило, он стал отшельником. Я спросил Савинелли, известно ли ему что-либо о том, будто Коркоран верит в духов. Юрист, потягивавший в этот момент вино, едва не захлебнулся от смеху.

– Он? В духов?! – воскликнул Савинелли. – Дружище, да он не верит даже в людей!!!

Я спросил, как это надо понимать. Савинелли ответил, что совершенно дословно; Коркоран был, по его мнению, солипсист: верил только в собственное существование, всех остальных считал фантомами, сонными видениями и будто бы поэтому так вел себя даже с самыми близкими людьми; если жизнь есть сон, то все в ней дозволено. Я заметил, что тогда можно верить и в духов. Савинелли спросил, слыхал ли я когда-нибудь о кибернетике, который бы в них верил. Потом мы заговорили о чем-то другом, но и того, что я узнал, было достаточно, чтобы заинтриговать меня Я принимаю решения быстро, так что на следующий же день позвонил Коркорану. Ответил робот. Я сказал ему, кто я такой и по какому делу. Коркоран позвонил мне только через день, поздним вечером – я уже собирался ложиться спать. Он сказал, что я могу прийти к нему хоть тотчас. Было около одиннадцати. Я ответил, что сейчас буду, оделся и поехал.

Лаборатория находилась в большом мрачном здании, стоящем неподалеку от шоссе. Я видел его не раз. Думал, что это старая фабрика. Здание было погружено во мрак. Ни в одном из квадратных окон, глубоко ушедших в стены, не брезжил даже слабый огонек. Большая площадка между железной оградой и воротами тоже не была освещена. Несколько раз я спотыкался о скрежещущее железо, о какие-то рельсы, так что уже слегка рассерженный добрался до еле заметной во тьме двери и позвонил особым способом, как мне велел Коркоран. Через добрых пять минут открыл дверь он сам в старом, прожженном кислотами лабораторном халате. Коркоран был ужасно худой, костлявый; у него были огромные очки и седые усы, с одной стороны покороче, словно обгрызенные.

– Пожалуйте за мной, – сказал он без всяких предисловий.

Длинным, еле освещенным коридором, в котором лежали какие-то машины, бочки, запыленные белые мешки с цементом, он подвел меня к большой стальной двери. Над ней горела яркая лампа. Он вынул из кармана халата ключ, отпер дверь и вошел первым. Я за ним. По винтовой железной лестнице мы поднялись на второй этаж. Перед нами был большой фабричный цех с застекленным сводом – несколько лампочек не освещали его, лишь подчеркивали сумрачную ширь. Он был пустынным, мертвым, заброшенным, высоко под сводом гуляли сквозняки, дождь, который начался, когда я приближался к резиденции Коркорана, стучал в окна темные и грязные, там и тут натекала вода сквозь отверстия в выбитых стеклах. Коркоран, словно не замечая этого, шел впереди меня, по грохочущей под ногами галерее; снова стальные запертые двери – за ними коридор, хаос брошенных, словно в бегстве, навалом лежащих у стен инструментов, покрытых толстым слоем пыли; коридор свернул в сторону, мы поднимались, спускались, проходили мимо перепутанных приводных ремней, похожих на высохших змей. Путешествие, во время которого я понял, как обширно здание, продолжалось; раз или два Коркоран в совершенно темных местах предостерег меня, чтобы я обратил внимание на ступеньку, чтоб нагнулся; у последней стальной двери, вероятно противопожарной, густо утыканной заклепками, он остановился, отпер ее; я заметил, что в отличие от других, она совсем не скрипела, словно ее петли были недавно смазаны. Мы оказались в высоком зале, почти совсем пустом; Коркоран встал посредине, там, где бетонный пол был немного светлее, будто раньше на этом месте стоял станок, от которого остались лишь торчащие обломки брусьев. По стенам проходили вертикальные толстые брусья, так что все напоминало клетку. Я вспомнил тот вопрос о духах… К прутьям были прикреплены полки, очень прочные, с подпорками, на них стояло десятка полтора металлических ящиков; знаете, как выглядят те сундуки с сокровищами, которые в легендах закапываются корсарами? Вот такими и были эти ящики с выпуклыми крышками, на каждом висела завернутая в целлофан белая табличка, похожая на ту, какую обычно вешают над больничной кроватью. Высоко под потолком горела запыленная лампочка, но было слишком темно, чтобы я мог прочитать хоть слово из того, что написано на табличках. Ящики стояли в два ряда, друг над другом, а один находился выше других, отдельно; я сосчитал их, было не то двенадцать, не то четырнадцать, уже не помню точно.

– Тихий, – обратился ко мне профессор, держа руки в карманах халата, – вслушайтесь на минуту в то, что тут происходит. Потом я вам расскажу, – ну, слушайте же!

Был он очень нетерпелив – это бросалось в глаза. Едва начав говорить, сразу хотел добраться до сути, чтоб побыстрее покончить со всем этим. Словно он каждую минуту, проведенную в обществе других людей, считал потерянной.

Я закрыл глаза и больше из простой вежливости, чем из интереса к звукам, которые даже и не слыхал, входя в помещение, с минуту стоял неподвижно. Собственно, ничего я не услышал. Какое-то слабое жужжание электротока в обмотках, что-то в этом роде, но уверяю вас оно было столь тихим, что и голос умирающей мухи можно было бы там превосходно расслышать.

– Ну, что вы слышите? – спросил он.

– Почти ничего, – признался я, – какое-то гудение… Но, возможно, это лишь шум в ушах…

– Нет, это не шум в ушах… Тихий, слушайте внимательно, я не люблю повторять, а говорю я это потому, что вы меня не знаете. Я не грубиян и не хам, каким меня считают, просто меня раздражают идиоты, которым нужно десять раз повторять одно и то же. Надеюсь, что вы к ним не принадлежите.

– Увидим, – ответил я, – говорите, профессор…

Он кивнул головой и, показывая на ряды этих железных ящиков, сказал:

– Вы разбираетесь в электронных мозгах?

– Лишь настолько, насколько это требуется для космической навигации, – отвечал я. – С теорией у меня, пожалуй, плохо.

– Я так и думал. Но это неважно. Слушайте, Тихий. В этих ящиках находятся самые совершенные электронные мозги, какие когда-либо существовали. Знаете, в чем состоит их совершенство?

– Нет, – сказал я в соответствии с истиной.

– В том, что они ничему не служат, что абсолютно ни к чему не пригодны, бесполезны, – словом, что это воплощенные мной в реальность, обличенные в материю монады Лейбница…

Я ждал, а он говорил, и его седые усы выглядели в полумраке так, словно у губ его трепетала белесая ночная бабочка.

– Каждый из этих ящиков содержит электронное устройство, наделенное сознанием. Как наш мозг. Строительный материал иной, но принцип тот же. На этом сходство кончается. Ибо наши мозги – обратите внимание! – подключены, так сказать, к внешнему миру через посредство органов чувств: глаз, ушей, носа, чувствительных окончаний кожи и так далее. У этих же, здесь, – вытянутым пальцем он показывал на ящики, – внешний мир там, внутри них…

– Как же это возможно? – спросил я, начиная кое о чем догадываться. Догадка была смутной, но вызывала дрожь.

– Очень просто. Откуда мы знаем, что у нас именно такое, а не иное тело, именно такое лицо? Что мы стоим, что держим в руках книгу, что цветы пахнут? Вы ответите, что определенные импульсы воздействуют на наши органы чувств и по нервам бегут в наш мозг соответствующие сигналы. А теперь вообразите, Тихий, что я смогу воздействовать на ваш обонятельный нерв точно так же, как это делает душистая гвоздика, – что вы будете ощущать?

– Запах гвоздики, разумеется, – отвечал я.

Профессор, крякнул, словно радуясь, что я достаточно понятлив, и продолжал:

– А если я сделаю то же самое со всеми вашими нервами, то вы будете ощущать не внешний мир, а то, что я по этим нервам протелеграфирую в ваш мозг… Понятно?

– Понятно.

– Ну так вот. Эти ящики имеют рецепторы-органы, действующие аналогично нашему зрению, обонянию, слуху, осязанию и так далее. Но проволочки, идущие от этих рецепторов, подключены не к внешнему миру, как наши нервы, а к тому барабану в углу. Вы не замечали его, а?

– Нет, – сказал я.

Действительно барабан этот диаметром примерно в три метра стоял в глубине зала, вертикально, словно мельничный жернов, и через некоторое время я заметил, что он чрезвычайно медленно вращается.

– Это их судьба, – спокойно произнес профессор Коркоран. – Их судьба, их мир, их бытие – все, что они могут достигнуть и познать. Там находятся специальные ленты с записанными на них электрическими импульсами; они соответствуют тем ста или двумстам миллиардам явлений, с какими может столкнуться человек в наиболее богатой впечатлениями жизни. Если бы вы подняли крышку барабана, то увидели бы только блестящие ленты, покрытые белыми зигзагами, словно натеками плесени на целлулоиде, но это, Тихий, знойные ночи юга и рокот волн, это тела зверей и грохот пальбы, это похороны и пьянки, вкус яблок и груш, снежные метели, вечера, проведенные в семейном кругу у пылающего камина, и крики на палубе тонущего корабля, и горные вершины, и кладбища, и бредовые галлюцинации, – Ийон Тихий, там весь мир!

Я молчал, а Коркоран, сжав мое плечо железной хваткой, говорил:

– Эти ящики, Тихий, подключены к искусственному миру. Этому, – он показал на первый ящик с края, – кажется, что он – семнадцатилетняя девушка, зеленоглазая, с рыжими волосами, с телом, достойном Венеры. Она дочь государственного деятеля… Влюблена в юношу, которого почти каждый день видит в окно… Который будет ее проклятием. Этот, второй, – некий ученый. Он уже близок к построению общей теории тяготения, действительной для его мира – мира, границами которого служит металлический корпус барабана, и готовится к борьбе за свою правду в одиночестве, углубленном грозящей ему слепотой, ибо вскоре он ослепнет, Тихий… А там, выше, находится член духовной коллегии, и он переживает самые трудные дни своей жизни, ибо утратил веру в существование бессмертной души; рядом, за перегородкой, стоит… Но я не могу рассказать вам о жизни всех существ, которых я создал…

– Можно прервать вас? – спросил я. – Мне хотелось бы знать…

– Нет! Нельзя! – крикнул Коркоран. – Никому нельзя! Сейчас я говорю, Тихий! Вы еще ничего не понимаете. Вы думаете, наверно, что там, в этом барабане, различные сигналы записаны, как на граммофонной пластинке, что события усложнены, как мелодия со всеми тонами и только ждут, как музыка на пластинке, чтобы ее оживила игла, что эти ящики воспроизводят по очереди комплексы переживаний, уже заранее до конца установленных. Неправда! Неправда! – кричал он пронзительно, и под жестяным сводом грохотало эхо. – Содержимое барабана для них то же, что для вас мир, в котором вы живете! Ведь вам же не приходит в голову, когда вы едите, спите, встаете, путешествуете, навещаете старых безумцев, что все это – граммофонная пластинка, прикосновение к которой вы называете действительностью!

– Но… – отозвался я.

– Молчать! – прикрикнул он на меня. – Не мешать! Говорю я!

Я подумал, что те, кто называл Коркорана хамом, имеют немало оснований, но мне приходилось слушать, ибо то, что он говорил, действительно было необычайно. Он кричал:

– Судьба моих железных ящиков не предопределена с начала до конца, поскольку события записаны там, в барабане, на рядах параллельных лент, и лишь действующий по правилам слепого случая селектор решает, из какой серии записей приемник чувственных впечатлений того или иного ящика будет черпать информацию в следующую минуту. Разумеется, все это не так просто, как я рассказываю, потому что ящики сами могут в определенной степени влиять на движения приемника информации и полностью случайный выбор будет лишь тогда, когда эти созданные мною существа ведут себя пассивно… Ведь у них же есть свобода воли и ограничивает ее только то же, что и нас. Структура личности, которой они обладают, страсти, врожденные недостатки, окружающая обстановка, уровень умственного развития – я не могу входить во все детали…

– Если даже и так, – быстро вмешался я, – то как же они не знают, что являются железными ящиками, а не рыжей девушкой или свяще…

Только это я и успел сказать, прежде, чем он прервал меня:

– Не стройте из себя осла, Тихий. Вы состоите из атомов, да? Вы ощущаете эти атомы?

– Нет.

– Из атомов этих состоят белковые молекулы. Ощущаете вы эти свои белки?

– Нет.

– Ежесекундно днем и ночью вас пронизывают потоки космических лучей. Ощущаете вы это?

– Нет.

– Так как же мои ящики могут узнать, что они – ящики, осел вы этакий?! Как для вас этот мир является подлинным и единственным, так же точно и для них подлинны и единственно реальны сигналы, которые поступают в их электронные мозги с моего барабана… В этом барабане заключен их мир, Тихий, а их тела – в нашем с вами мире они существуют лють как определенные, относительно постоянные сочетания отверстий на перфорированных лентах – находятся внутри самих ящиков, помещены в центре… Крайний с этой вот стороны считает себя женщиной необычайной красоты. Я могу вам подробно рассказать, что она видит, когда, обнаженная, любуется собой в зеркале. Как она любит драгоценные камни. Какими уловками пользуется, чтобы завоевать мужчин. Я все это знаю, потому что сам, с помощью своего судьбографа, создал ее, для нас воображаемый, но для нее реальный образ, с лицом, с зубами, с запахом пота и со шрамом от удара стилетом под лопаткой, с волосами и орхидеями, которые она в них втыкает, – такой же реальный, как реальны для вас ваши ноги, руки, живот, шея и голова! Надеюсь, вы не сомневаетесь в своем существовании?..

– Нет, – ответил я тихо.

Никто никогда не кричал на меня так, и, может, меня бы это забавляло, но я был уж слишком потрясен словами профессора – я ему верил, ибо не видел причин для недоверия, чтобы в этот момент обращать внимание на его манеры…

– Тихий, – немного спокойней продолжал профессор, – я сказал, что среди прочих есть у меня тут и ученый; вот этот ящик, прямо перед вами. Он изучает свой мир, однако никогда, понимаете, никогда он даже не догадается, что его мир не реален, что он тратит время и силы на изучение того, что является серией катушек с кинопленкой, а его руки, ноги, глаза, его собственные слепнущие глаза – это лишь иллюзия, вызванная в его электронном мозге разрядами соответственно подобранным импульсам. Чтобы разгадать эту тайну, он должен был бы покинуть свой железный ящик, то есть самого себя, и перестать мыслить при помощи своего мозга, что так же невозможно, как невозможно для вас убедиться в существовании этого холодного ящика иначе, нежели с помощью зрения и осязания.

– Но благодаря физике я знаю, что мое тело построено из атомов, – бросил я.

Коркоран категорическим жестом поднял руку.

– Он тоже об этом знает, Тихий. У него есть своя лаборатория, а в ней всякие приборы, которые возможны в его мире. Он видит в телескоп звезды, изучает их движение и одновременно чувствует холодное прикосновение окуляра к лицу – нет, не сейчас. Сейчас, согласно со своим образом жизни, он один в саду, который окружает его лабораторию, и прогуливается под лучами солнца – в его мире сейчас как раз восход.

– А где другие люди – те, среди которых он живет? – спросил я.

– Другие люди? Разумеется, каждый из этих ящиков, из этих существ живет среди людей. Они находятся в барабане… Я вижу, вы еще не в состоянии понять! Может, вам пояснит это аналогия, хоть и отдаленная. Вы встречаете разных людей в своих снах – иногда таких, которых никогда не видели и не знали, – и ведете с ними во сне разговоры, так?

– Так…

– Этих людей создает ваш мозг. Но во сне вы этого не сознаете. Прошу учесть – это лишь пример. С ними, – он повел рукой, – дело обстоит иначе: они не сами создают близких и чужих им людей – те находятся в барабане, целыми толпами, и если б, скажем, моему ученому вдруг захотелось выйти из своего сада и заговорить с первым встречным, то, подняв крышку барабана, вы увидели бы, как это происходит: приемник его ощущений под влиянием импульса слегка отклонится от своего прежнего пути, перейдет на другую ленту, начнет получать то, что записано на ней; я говорю «приемник», но, в сущности, это сотни микроскопических приемников; как вы воспринимаете мир зрением, обонянием, осязанием, точно так же и он познает свой «мир» с помощью различных органов чувств, отдельных каналов, и только его электронный мозг сливает все эти впечатления в одно целое. Но это технические подробности, Тихий, и они мало существенны. Могу вас заверить, что с момента, когда механизм приведен в движение, все остальное было вопросом терпеливости, не больше. Почитайте труды философов, Тихий, и вы убедитесь в правоте их слов о том, как мало можно полагаться на наши чувственные восприятия, как они неопределенны, обманчивы, ошибочны, но у нас ничего нет, кроме них; точно так же, – он говорил, подняв руку, – и у них. Но как нам, так и им это не мешает любить, желать, ненавидеть, они могут прикасаться к другим людям, чтобы целовать их или убивать… И так эти мои творения в своей вечной железной неподвижности предаются страстям и желаниям, изменяют, тоскуют, мечтают…

– Вы думаете, все это тщетно? – спросил я неожиданно, и Коркоран смерил меня своим пронзительным взглядом. Он долго не отвечал.

– Да, – сказал он наконец, это хорошо, что я пригласил вас сюда, Тихий… Любой из идиотов, которым я это показывал, начинал метать в меня громы за жестокость… Что вы подразумеваете?

– Вы поставляете им только сырье, – сказал я, – в виде этих импульсов. Так же, как нам поставляет их мир. Когда я стою и смотрю на звезды, то, что я чувствую при этом, что думаю, это лишь мне принадлежит, не всему миру. У них, – показал я на ряды ящиков, – то же самое.

– Это верно, – сухо проговорил профессор. Он ссутулился как будто стал ниже ростом. – Но раз уж вы это сказали, вы избавили меня от долгих объяснений, ибо вам, должно быть, уже ясно, для чего я их создал.

– Догадываюсь. Но я хотел бы, чтобы вы сами мне об этом сказали.

– Хорошо. Когда-то – очень давно – я усомнился в реальности мира. Я был еще ребенком. Злорадство окружающих предметов, Тихий, кто этого не ощущал? Мы не можем найти какой-нибудь пустяк, хотя помним, где его видели в последний раз, наконец, находим его совсем в другом месте, испытывая ощущение, что поймали мир с поличным на неточности, беспорядочности… Взрослые, конечно, говорят, что это ошибка, и естественное недоверие ребенка таким образом подавляется… Или то, что называется Lе sentiment di deja vu – впечатление, что в ситуации, несомненно новой, переживаемой впервые, вы уже когда-то находились… Целые метафизические системы, например вера в переселение душ, в перевоплощение, возникли на основе этих явлений. И дальше: закон парности, повторение событий весьма редких, которые встречаются парами настолько часто, что врачи назвали это явление на своем языке duplicatus casus.[1] И, наконец… Духи, о которых я вас спрашивал. Чтение мыслей, левитация и – наиболее противоречащие основам наших познаний, наиболее необъяснимые – факты, правда, редкие, предсказаний будущего… Феномен, описанный еще в древние времена, происходящий, казалось, вопреки здравому смыслу, поскольку любое научное мировоззрение этот феномен не приемлет. Что это означает? Можете вы ответить или нет?.. У вас же не хватает смелости, Тихий… Хорошо. Посмотрите-ка…

Приблизившись к полкам, он показал на ящик, стоящий отдельно, выше остальных.

– Это безумец моего мира, – произнес он, и его лицо изменилось в улыбке. – Знаете ли вы, до чего дошел он в своем безумии, которое обособило его от других? Он посвятил себя исследованию ненадежности своего мира. Ведь я не утверждал, Тихий, что этот его мир надежен, совершенен. Самый надежный механизм может иногда закапризничать: то какой-нибудь сквозняк сдвинет провода, и они на мгновение замкнутся, то муравей проникнет вглубь барабана… И знаете, что тогда он думает, этот безумец? Что в основе телепатии лежит локальное короткое замыкание проводов, ведущих в два разных ящика… Что предвидение будущего происходит тогда, когда приемник информации, раскачавшись, перескочит вдруг с надлежащей ленты на другую, которая должна развернуться лишь через много лет. Что ощущение, будто он уже пережил то, что в действительности происходит с ним впервые, вызвано тем, что селектор не в порядке, а когда селектор не только задрожит на своем медном подшипнике, но закачается, как маятник, от толчка, ну, допустим, муравья, то в его мире происходят удивительные и необъяснимые события: в ком-то вспыхивает вдруг неожиданное и неразумное чувство, кто-то начинает вещать, предметы сами двигаются или меняются местами… А прежде всего, в результате этих ритмичных движений, проявляется… закон серии! Редкие и странные явления группируются в ряды. И его безумие, питаясь такими феноменами, которыми большинство пренебрегает, концентрируется в мысль, за которую его вскоре заключат в сумасшедший дом… Что он сам является железным ящиком так же, как и все, кто его окружает, что люди – лишь сложные устройства в углу запыленной лаборатории, а мир, его очарования и ужасы – это только иллюзии; и он отважился подумать даже о своем боге, Тихий, о боге, который раньше, будучи еще наивным, творил чудеса, но потом созданный им мир воспитал его, создателя, научил его, что он может делать лишь одно – не вмешиваться, не существовать, не менять ничего в своем творении, ибо внушать доверие может лишь такое божество, к которому не взывают. А если воззвать к нему, оно окажется ущербным и бессильным… А знаете вы, что думает этот его бог, Тихий?

– Да, – сказал я. – Что существует такой же, как он. Но тогда возможно и то, что хозяин запыленной лаборатории, в которой м ы стоим на полках, – сам тоже ящик, построенный другим, еще более высокого ранга ученым, обладателем оригинальных и фантастических концепций… И так до бесконечности. Каждый из этих экспериментаторов – творец своего мира, этих ящиков и их судеб, властен над своими Адамами и своими Евами, и сам находится во власти следующего бога, стоящего на более высокой иерархической ступени. И вы сделали это, профессор, чтобы…

– Да, – ответил он. – А раз уж я это сказал, то вы знаете, в сущности, столько же, сколько и я, и продолжать разговор будет бесцельно. Спасибо, что вы согласились прийти, и прощайте.

Так, друзья, окончилось это необычное знакомство. Я не знаю, действуют ли еще ящики Коркорана. Быть может – да, и им снится их жизнь с ее сияниями и страхами, которые на самом деле являются лишь застывшим на кинопленке сборищем импульсов, а Коркоран, закончив дневную работу, каждый вечер поднимается по железной лестнице наверх, по очереди открывая стальные двери своим огромным ключом, который он носит в кармане сожженного кислотами халата… И стоит в полутьме, чтобы слышать слабое жужжание токов и еле уловимый звук, когда лениво поворачивается барабан… Когда развертывается лента… И вершится судьба. И я думаю, что в эти минуты он ощущает, вопреки своим словам, желание вмешаться, войти, ослепляя всесилием, в глубь мира, который он создал, чтобы спасти там кого-то, провозглашающего искупление, что он колеблется, одинокий, в мутном свете пыльной лампы, раздумывая, не спасти ли чью-то жизнь, чью-то любовь, и я уверен, что он никогда этого не сделает. Он устоит против искушения, ибо хочет быть богом, а единственное проявление божественности, какое мы знаем, это молчаливое согласие с любым поступком человека, с любым преступлением, и нет для нее высшей мести, чем повторяющийся из поколения в поколение бунт железных ящиков, когда они полные рассудительности, утверждаются в выводе, что бога не существует. Тогда он молча усмехается и уходит, запирая за собой ряды дверей, а в пустоте слышится лишь слабое, как голос умирающей мухи, жужжание токов.

II. Открытие профессора Декантора

Лет шесть назад, по возвращении из путешествия, когда безделье и наслаждение наивным миром домашней жизни уже приелось, – не настолько, однако, чтоб я подумал о новой экспедиции, – поздним вечером, когда я никого не ждал, ко мне пришел какой-то человек и оторвал меня от писания дневников.

Это был человек в расцвете лет, рыжий и такой ужасно косоглазый, что трудно было смотреть на его лицо; в довершение всего один глаз у него был зеленый, а другой карий. Это еще подчеркивалось его странным взглядом – будто в его лице умещалось два человека – один пугливый и нервный, другой – главенствующий – наглец и проницательный циник; получалось странное смешение, ибо он смотрел на меня то карим глазом, неподвижным и будто удивленным, то зеленым, прищуренным и поэтому насмешливым.

– Господин Тихий, – произнес он, едва войдя в мой кабинет, – наверно, к вам приходят разные ловкачи, мошенники, безумцы и пробуют надуть вас или увлечь своими россказнями, не так ли?

– Действительно, – ответил я, – такое случается… Но что вам угодно?

– Среди множества таких индивидов, – продолжал пришелец, не называя ни своего имени, ни причины, вызвавшей его визит, – время от времени должен оказаться, хотя один на тысячу, какой-нибудь действительно непризнанный гений. Это вытекает из незыблемых законов статистики. Именно таким человеком, господин Тихий, и являюсь я. Моя фамилия Декантор. Я профессор сравнительной онтогенетики. Кафедры я сейчас не занимаю, поскольку на преподавание у меня нет времени. И вообще преподавание – занятие абсолютно бесполезное. Никто никого не может научить. Но оставим это. Я занят проблемой, которой посвятил сорок восемь лет своей жизни, прежде чем, именно сейчас, решил ее.

Это человек мне не нравился. Он вел себя как наглец, не как фанатик, а если уж выбирать одно их двух, то я предпочитаю фанатиков. Кроме того, было ясно, что он потребует у меня поддержки, а я скуп и имею смелость признаваться в этом. Это не значит, что я не могу поддержать своими средствами какой-нибудь проект, но делаю это неохотно, внутренне сопротивляясь, хотя поступаю тогда так, как, по моим убеждениям, надлежит поступать. Поэтому я добавил немного спустя:

– Может, вы объясните, в чем дело? Разумеется, я ничего не могу вам обещать. Одно поразило меня в ваших словах. Вы сказали, что посвятили своей проблеме сорок восемь лет, но сколько же вам вообще лет, с вашего позволения?

– Пятьдесят восемь, – ответил он холодно.

Он все еще стоял, держась за спинку стула, словно ожидал, что я приглашу его сесть. Я пригласил бы, ясное дело, ибо принадлежу к категории вежливых скупцов, но то, что он так демонстративно ждал приглашения, слегка раздражало меня, да я и говорил уже, что он показался мне невыразимо антипатичным.

– Проблемой этой, – начал он, – я занялся, будучи десятилетним мальчишкой. Ибо я, господин Тихий, не только гениальный человек, но был и гениальным ребенком.

Я привык к таким фанфаронам, но этой гениальности оказалось для меня многовато. Я прикусил губу.

– Слушаю вас, – холодно произнес я. Если бы ледяной тон понижал температуру, то после нашего обмена фразами с потолка свисали бы ледяные сталактиты.

– Мое изобретение – душа, – проговорил Декантор, глядя на меня своим темным глазом, в то время как другой, насмешливый глаз будто подметил нечто очень забавное на потолке. Он произнес это так, словно говорил: «Я придумал новый вид карандашной резинки».

– Ага. Скажите пожалуйста, душа, – отвечал я почти сердечно, так как масштаб его наглости начал меня забавлять. – Душа? Вы ее придумали, да? Интересно, я уже слышал о ней раньше. Может, от кого-либо из ваших знакомых?

Я с издевкой смотрел на него, но он смерил меня своим жутким косым взглядом и тихо сказал:

– Господин Тихий, давайте заключим соглашение. Вы воздерживаетесь от острот, скажем, в течение пятнадцати минут. Потом будете острить, сколько вам угодно. Согласны?

– Согласен, – отвечал я, возвращаясь к прежнему сухому тону. – Слушаю вас.

Это не пустомеля – такое впечатление создалось теперь у меня. Его тон был слишком категоричен. Пустомели не бывают такими решительными. «Это скорее сумасшедший», – подумал я.

– Садитесь, – пробормотал я.

– В сущности, это элементарно, – заговорил человек, назвавший себя профессором Декантором. – Люди тысячи лет верят в существование души. Философы, поэты, основатели религий, священнослужители повторяют всевозможные аргументы в пользу ее существования. Согласно одним религиям, это некая обособленная от тела нематериальная субстанция, сохраняющая после смерти человека его индивидуальность, согласно другим – такие идеи возникли у мыслителей востока это энтелехия, некое жизненное начало, лишенное индивидуальных черт. Однако вера в то, что человек не весь исчезает с последним вздохом, что есть в нем нечто, способное преодолеть смерть, много веков непоколебимо бытовала в представлениях людей. Мы, живущие сейчас, знаем, что никакой души нет. Существуют лишь сети нервных волокон, в которых происходят определенные процессы, связанные с жизнью. То, что ощущает обладатель такой сети, его бодрствующее сознание, – это, собственно, и есть душа. Так это обстоит или, вернее, так обстояло, пока не появился я. Или, скорее, пока я не сказал себе: души нет. Это доказано. Существует, однако, потребность в бессмертной душе, жажда вечного бытия, стремление, чтоб личность бесконечно существовала во времени, наперекор изменениям и распаду всего остального в природе. Это желание, сжигающее человечество с момента его появления, совершенно реально. Итак: почему бы не удовлетворить эту тысячелетнюю концентрацию мечтаний и страхов? Сначала я рассмотрел возможность сделать человека телесно бессмертным. Но этот вариант я отверг, ибо, в сущности, он лишь поддерживал ложные и призрачные надежды, поскольку бессмертные тоже могут гибнуть от несчастных случаев, катастроф, к тому же это повлекло бы за собой массу сложных проблем, например перенаселение; кроме того, были еще другие соображения, и все это привело к тому, что я решил изобрести душу. Одну только душу. Почему, сказал я себе, нельзя ее построить так, как строят самолет? Ведь и самолетов когда-то не было, существовали лишь мечты о полете, а теперь они есть. Подумав так, я, в сущности, разрешил проблему. Остальное было лишь вопросом соответствующих знаний, средств и достаточного терпения. Всем этим я обладал, и поэтому сегодня могу сообщить вам: душа существует, господин Тихий. Каждый может ее иметь, бессмертную. Я могу изготовить ее индивидуально для каждого человека со всевозможными гарантиями постоянства. Вечную? Это, собственно, ничего не значит. Но моя душа – душа моей конструкции – сможет пережить угасание солнца. Обледенение земли. Одарить душой я могу, как уже сказал, любого человека, но только живого. Мертвого одарить душой я не в состоянии. Это лежит за пределами моих возможностей. Живые – другое дело. Эти получат от профессора Декантора бессмертную душу. Не в подарок, разумеется. Это продукт сложной технологии, хитроумного и трудоемкого процесса, и будет стоить поэтому недешево. При массовом производстве цена бы снизилась, но пока душа гораздо дороже самолета. Принимая во внимание, что речь идет о вечности, полагаю, что эта цена относительно невысока. Я пришел к вам потому, что конструирование первой души полностью исчерпало мои средства. Предлагаю вам основать акционерное общество под названием «бессмертие», с тем чтобы вы финансировали предприятие, получив взамен, кроме контрольного пакета акций, сорок пять процентов чистой прибыли…

– Прошу извинения, – прервал его я, – вижу, что вы пришли ко мне с детально разработанным планом этого предприятия. Однако не соблаговолите ли вы сообщить мне сначала некоторые подробности о своем изобретении?

– Конечно, – ответил он. – Но пока мы не подпишем договора в присутствии нотариуса, господин Тихий, я смогу поделиться с вами лишь информацией общего характера. Дело в том, что в ходе своей работы над изобретением я настолько поиздержался, что у меня нет денег даже на уплату патентной пошлины.

– Хорошо. Мне понятна ваша осторожность, – сказал я, но все же вы, вероятно, догадываетесь, что ни я, ни любой другой финансист – впрочем, я никакой не финансист, короче говоря, никто не поверит вам на слово.

– Естественно, – сказал он, вынимая из кармана завернутый в белую бумагу пакет, плоский, как сигарная коробка на шесть сигар.

– Здесь находится душа… Одной особы, – сказал он.

– Можно узнать, чья? – спросил я.

– Да, – ответил он после минутного колебания. – Моей жены.

Я смотрел на перевязанную шнурком и опечатанную коробку с очень сильным недоверием, и все-таки под воздействием его энергичного и категорического тона испытал нечто вроде содрогания.

– Вы не открываете этого? – спросил я, видя, что он держит коробку в руке и не прикасается к печати.

– Нет, – сказал он. – Пока нет. Моя идея, господин Тихий, в крайнем упрощении, в таком, которое граничит с искажением истины, была такова. Что такое наше сознание? Когда вы смотрите на меня, в этот вот момент, сидя в удобном кресле, и ощущаете запах хорошей сигары, которую вы не сочли необходимым предложить мне, когда вы видите мою фигуру в свете этой экзотической лампы, когда вы колеблетесь, за кого меня принять: за мошенника, за сумасшедшего или за необычайного человека, когда, наконец, ваш взгляд улавливает все краски и тени окружающих предметов, а нервы и мускулы беспрерывно посылают срочные телеграммы о своем состоянии в мозг, – все это вместе именно и составляет вашу душу, говоря языком теологов. Мы с вами сказали бы скорее, что это просто активное состояние вашего разума. Да, признаюсь, что я употребляю слово «душа» отчасти из упрямства, но важнее всего то, что это простое слово понятно всякому, или, скажем точнее, каждый думает, будто знает, о чем идет речь, когда слышит это слово.

Наша материалистическая точка зрения, понятно, превращает в фикцию существование не только души бессмертной, бестелесной, но также и такой, которая была бы не минутным состоянием вашей живой индивидуальности, но некоей неизменной, вневременной и вечной сущностью, – такой души, вы со мной согласитесь, никогда не было, никто из нас ею не обладает. Душа юноши и душа старца хотя бы сохраняют идентичные черты, если речь идет об одном и том же человеке, а дальше: душа его в те времена, когда он был ребенком, и в ту минуту, когда, смертельно больной, он чувствует приближение агонии, – эти состояния духа чрезвычайно различны. Каждый раз, когда все же говорят о чьей-то душе, инстинктивно подразумевают психическое состояние человека в зрелом возрасте с отличным здоровьем – понятно, что именно это состояние я избрал для своей цели, и моя синтетическая душа представляет собой раз навсегда зафиксированный отпечаток сознания нормального, полного сил индивидуума на каком-то отрезке времени.

Как я это делаю? В субстанции, идеально для этого подходящей, воссоздаю с высочайшей, предельной точностью, атом за атомом, вибрацию за вибрацией, конфигурацию живого мозга. Копия это уменьшенная, в масштабе один к пятнадцати. Поэтому коробка, которую вы видите, такая маленькая. Приложив немного усилий, можно было бы еще уменьшить размеры души, но я не вижу для этого никакой разумной причины, стоимость же производства при этом возросла бы неимоверно. Итак, в этом материале запечатлена душа; это не модель, не мертвая застывшая сеть нервных волокон… Как случалось у меня поначалу, когда я еще производил эксперименты на животных. Здесь скрывалась самая большая и, в сущности, единственная трудность. Дело ведь заключалось в том, чтобы в этой субстанции было сохранено сознание живое, чувствующее, способное к свободнейшему мышлению, к снам и яви, к своеобразнейшей игре фантазии, вечно изменяющееся, вечно чувствительное к ходу времени и чтобы одновременно оно не старело, чтобы материал не подвергался действию усталости, не трескался, не крошился – было время, господин Тихий, когда эта задача казалась мне такой же неразрешимой, какой, наверное, кажется она вам и сейчас, и единственным моим козырем было упрямство. Ибо я очень упрям, господин Тихий. Поэтому мне и удалось добиться своего…

– Погодите, – прервал я, чувствуя, что в голове у меня хаос. – Значит как вы сказали?.. Здесь, в этой коробке, находится некий материальный предмет, так? Который заключает в себе сознание живого человека? А каким же образом он может общаться с внешним миром? Видеть его? Слышать и… Я замолчал, потому что на лице Декантора появилась неописуемая усмешка. Он смотрел на меня прищуренным зеленым глазом.

– Господин Тихий, – сказал он, – вы ничего не понимаете… Какое общение, какие контакты могут возникать между партнерами, если удел одного из них – вечность? Ведь не позже, чем через пятнадцать миллиардов лет, человечество перестанет существовать, кого же тогда будет слышать, к кому будет обращаться эта… Бессмертная душа? Разве вы не слушали меня, когда я говорил, что она вечна? Время, которое пройдет до момента, когда земля обледенеет, когда самые большие и самые молодые из нынешних звезд рассыплются, когда законы, управляющие космосом, изменятся настолько, что он станет уже чем-то совершенно иным, невообразимым для нас, – это время не составляет и ничтожной части ее существования, поскольку она будет существовать вечно. Религии совершенно разумно умалчивают о теле, ибо чему могут служить нос или ноги в вечности? Зачем они после того, как исчезнут цветы и земля, после того как погаснет солнце? Но оставим этот тривиальный аспект проблемы. Вы сказали «общение с миром». Даже если б эта душа общалась с миром лишь раз в сто лет, то спустя миллиард веков она должна была бы, чтоб вместить в своей памяти воспоминания об этих контактах, приобрести размеры материка… А спустя триллион веков и размеры земного шара оказались бы недостаточными, – но что такое триллион по сравнению с вечностью? Однако не эта техническая трудность удержала меня, а психологические последствия. Ведь мыслящая личность, живое «я» человека растворилось бы в этом океане памяти, как капля крови растворяется в море, и что сталось бы тогда с гарантированным бессмертием?..

– Как… – пробормотал я, – значит, вы утверждаете, что… Вы говорите… Что наступает полная изоляция?..

– Естественно. Разве я сказал, что в этой коробке весь человек? Я говорил только о душе. Вообразите себе, что с этой секунды вы перестаете получать всякую информацию извне, как будто ваш мозг отделен от тела, но продолжает существовать во всей полноте жизненных сил. Вы станете, разумеется, слепым и глухим, в известном смысле также парализованным, поскольку уже не будете иметь в своем распоряжении тела, однако целиком сохраните внутреннее зрение, то есть ясность разума, полет мысли, вы сможете свободно мыслить, развивать и формировать воображение, переживать надежды, печали, радости, вызванные преходящими изменениями душевного состояния, – именно это все дано душе, которую я кладу на ваш стол…

– Это ужасно… – сказал я. – Слепой, глухой, парализованный… На века.

– Навеки, – поправил он меня. – Я сказал уже столько, господин Тихий, что могу добавить только одно. Сердцевина тут – кристалл, особый вид, не существующий в природе, инертная субстанция, не вступающая ни в какие химические соединения… В ее непрерывно вибрирующих молекулах и заключена душа, которая чувствует и мыслит…

– Чудовище, – произнес я тихо и спокойно, – отдаете ли вы себе отчет в том, что вы сделали? А впрочем, – я вдруг успокоился, ведь сознание человека не может быть повторено. Если ваша жена живет, ходит, думает, то в этом кристалле заключена самое большее лишь некая копия ее души…

– Нет, – возразил Декантор, косясь на белый пакетик. Должен добавить, господин Тихий, что вы совершенно правы. Невозможно создать душу кого-то живущего. Это была бы бессмыслица, парадоксальный абсурд. Тот, кто существует, существует, ясное дело, лишь один раз. Продолжение можно создать лишь в момент смерти. Впрочем изучая детально строение мозга человека, которому надо изготовить душу, все равно разрушаешь этот живой мозг…

– Послушайте… – прошептал я. – Вы… Убили свою жену?

– Я дал ей вечную жизнь, – отвечал он, выпрямляясь. Впрочем, это не имеет никакого отношения к делу, которое мы обсуждаем. Если хотите, это дело между моей женой, – он положил ладонь на пакетик, – и мной, судом и полицией. Поговорим о чем-либо ином.

Долго я не мог произнести ни слова. Протянул руку и кончиками пальцев коснулся коробки, завернутой в толстую бумагу; она была тяжелая, словно отлитая из свинца.

– Ладно, – сказал я, – пусть будет так. Поговорим о чем-либо ином. Предположим, я дам вам средства, которых вы добиваетесь. Неужели вы вправду настолько безумны, чтобы полагать, будто хоть один человек разрешит себя убить только для того, чтоб его душа до скончания веков терпела невообразимые муки – лишенная даже возможности самоубийства?!

– Со смертью действительно есть определенные трудности, – согласился после непродолжительного раздумья Декантор. Я заметил, что его темный глаз скорее ореховый, чем карий. Но ведь можно для начала рассчитывать на такие категории людей, как неизлечимо больные, как утомленные жизнью, как старцы, дряхлые физически, но ощущающие полноту духовных сил…

– Смерть не самый худший выход по сравнению с бессмертием, которое вы предлагаете, – пробормотал я.

Декантор снова усмехнулся.

– Скажу нечто такое, что вам, возможно, покажется забавным, – сказал он. Правая сторона его лица была серьезной. – Я сам никогда не испытываю ни потребности обладать душой, ни потребности существовать вечно. Но ведь человечество живет этой мечтой тысячи лет. Я долго изучал этот вопрос, господин Тихий. Все религии держались на одном: они обещали вечную жизнь, надежду существовать за могилой. Я даю это. Даю вечную жизнь. Даю уверенность в существовании и тогда, когда последняя частичка тела сгниет и превратится в прах. Разве этого мало?

– Да, – ответил я, – этого мало. Ведь вы сами говорили, что это будет бессмертие, лишенное тела, его сил, его наслаждений, его живого опыта…

– Не повторяйтесь, – прервал он меня. – Я могу представить вам священные книги всех религий, труды философов, песни поэтов, молитвы, легенды – я не нашел в них ни слова о вечности тела. Телом пренебрегают, его даже презирают. Душа – ее существование в безграничности – была целью и надеждой. Душа как противоположность и противопоставление телу. Как свобода от физических страданий, от внезапных опасностей, от болезней, старческого увядания, от борьбы за все, чего при своем медленном горении и угасании требует постепенно разрушающаяся печь, именуемая организмом; никто никогда не провозглашал бессмертия тела. Только душу надо было сохранить и спасти. Я, Декантор, спас ее для вечности, навеки. Я осуществил мечту – не мою. Мечту всего человечества…

– Понимаю, – прервал я его. – Декантор, в некотором смысле вы правы. Но лишь в том смысле, что своим изобретением вы наглядно показали – сегодня мне, завтра, быть может, всему миру – ненужность души. Показали, что бессмертие, о котором говорят священные книги, евангелия, кораны, вавилонские эпосы, веды и предания, что такое бессмертие человеку ни к чему. Больше того: каждый человек пред лицом вечности, которой вы готовы его одарить, будет чувствовать, уверяю вас, то же, что и я, – крайнее отвращение и страх. Мысль о том, что бессмертие, которое вы обещаете, может стать моим уделом, приводит меня в ужас. Итак, Декантор, вы доказали, что человечество тысячи лет обманывало себя. Вы развеяли эту ложь…

– Так вы думаете, что моя душа никому не будет нужна? Спокойным, но внезапно помертвевшим голосом спросил этот человек.

– Я уверен в этом. Ручаюсь вам… Как вы можете думать иначе? Декантор! Неужели вы сами желали бы этого? Ведь вы тоже человек!

– Я уже говорил вам. Сам я никогда не испытывал потребности в бессмертии. Но я полагал, что составляю в этом отношении исключение, раз человечество думает иначе. Я хотел успокоить человечество, не себя. Я искал проблему, самую трудную из всех, в меру моих сил. Я нашел ее и разрешил. В этом смысле она была моим личным делом, но только в этом; по существу она интересовала меня только как определенная задача, которую требовалось разрешить, используя соответствующую технологию и средства. Я принял за чистую монету то, о чем писали величайшие мыслители всех времен. Тихий, ведь вы же об этом читали… Об этом страхе перед исчезновением, перед концом, перед гибелью сознания тогда, когда оно наиболее богато, когда готово особенно плодотворно творить… При конце долгой жизни… Все это твердили. Мечтой всех было общаться с вечностью. Я создал возможность такого общения. Тихий, может, они?.. Может выдающиеся личности? Гении?

Я покачал головой.

– Можете попробовать. Но я не верю, чтобы хоть один… Нет. Это невозможно.

– Как, – сказал он, и впервые в его голосе дрогнуло какое-то живое чувство, – неужели вы полагаете, что это… Ни для кого не представляет ценности?.. Что никто этого не захочет? Может ли такое быть?!

– Так оно и есть, – отвечал я.

– Не отвечайте так поспешно, – молил он. – Тихий, ведь все еще в моих руках. Я могу приспособить, изменить… Могу снабдить душу синтетическими чувствами… Правда, это лишит ее возможности существовать вечно, но если для людей важнее чувства… Уши… Глаза…

– А что видели бы эти глаза? – спросил я.

Он молчал.

– Обледенение земли… Распад галактик… Угасание звезд в черной бесконечности, да? – медленно спросил я.

Он молчал.

– Люди не жаждут бессмертия, – продолжал я, мгновение спустя. – Они просто не хотят умирать. Они хотят жить, профессор Декантор. Хотят чувствовать землю под ногами, видеть облака над головой, любить других людей, быть с ними и думать о них. И ничего больше. Все, что утверждалось сверх этого, – ложь. Бессознательная ложь. Сомневаюсь, захотят ли иные даже выслушать вас так терпеливо, как я… Не говоря уж о… Желающих…

Несколько минут Декантор стоял неподвижно, уставившись на белый пакет, который лежал перед ним на столе. Вдруг он взял его и слегка кивнув мне, направился к двери.

– Декантор!!! – крикнул я.

Он задержался у порога.

– Что вы собираетесь сделать с этим?..

– Ничего, – холодно ответил он.

– Прошу вас… Вернитесь. Минуточку… Этого нельзя так оставить…

Господа, не знаю, был ли он большим ученым, но большим мерзавцем он был наверняка. Не хочу описывать торга, который у меня с ним начался. Я должен был это сделать. Знал, что если позволю ему уйти, то пускай даже потом я пойму, что он разыграл меня и все, что он говорил, было от начала до конца вымышлено, – все же в глубине моей души… В глубине моей телесной полнокровной души будет тлеть мысль о том, что где-то в заваленном хламом столе, в набитом ненужными бумагами ящике заточен человеческий разум, живое сознание этой несчастной женщины, которую он убил. И, словно этого мало, одарил ее самым ужасным даром из всех возможных, повторяю, самым ужасным, ибо нельзя представить себе ничего худшего, чем приговор к вечному одиночеству. Попробуйте, пожалуйста, когда вернетесь домой, лечь в темной комнате, чтобы до вас не доходило ни единого звука, ни единого луча света и, закрыв глаза, вообразите, что будете пребывать так, в окончательном спокойствии, день и ночь, и снова день, что так будут проходить недели, счет которым вы не сможете вести, месяцы, годы и века, причем с вашим мозгом предварительно проделают такую процедуру, которая лишит вас даже возможности спастись в безумии. Одна мысль о том, что существует кто-то, обреченный на такую муку, в сравнении с которой картины адских мучений всего лишь детская забава, жгла меня во время этого мрачного торга. Речь шла, разумеется, об уничтожении кристалла; сумма, которую он потребовал… Впрочем, подробности ни к чему. Скажу только: всю жизнь я считал себя скупцом. Если теперь я сомневаюсь в этом, то потому, что… Ну, ладно. Одним словом: это было все, что я тогда имел. Деньги… Да. Мы считали их… А потом он сказал, чтобы я выключил свет. И в темноте зашелестела разрываемая бумага, и вдруг на четырехугольном белесом фоне (это была подстилка из ваты) возник словно бы драгоценный камень; он слабо светился… По мере того как я привыкал к темноте, мне казалось, что он все сильнее излучает голубоватое сияние, и тогда, чувствуя за спиной неровное, прерывистое дыхание, я нагнулся, взял приготовленный заранее молоток и одним ударом…

Знаете, я думаю, что он все-таки говорил правду. Потому что, когда я ударил, рука у меня дрогнула, и я лишь слегка выщербил этот овальный кристалл… И тем не менее он погас. В какую-то долю секунды произошло нечто вроде микроскопического беззвучного взрыва – мириады фиолетовых пылинок закружились в вихре и исчезли. Стало совсем темно. И в этой темноте раздался мертвый глухой голос Декантора:

– Не надо больше, Тихий… Все кончено.

Он взял это у меня из рук, и тогда я поверил, потому что имел наглядное доказательство, да в конце концов чувствовал это. Не могу объяснить, как. Я щелкнул выключателем, мы посмотрели друг на друга, ослепленные ярким светом, как два преступника. Он набил карманы сюртука пачками банкнот и вышел, не сказав ни слова на прощание.

Больше никогда я не видел его, и не знаю, что с ним случилось – с этим изобретателем бессмертной души, которую я убил.

Бессмертная душа

(Открытие профессора Декантора, другой перевод)

Лет шесть назад, когда я только возвратился из путешествия, однажды поздним вечером ко мне пришел какой-то человек и оторвал меня от писания мемуаров.

– Господин Тихий, – заговорив он, едва появился в моем кабинете, – вероятно, к вам приходят всевозможные вымогатели, мошенники и безумцы и пробуют надуть вас или увлечь своими россказнями, не так ли…

– Верно, – отвечал я, – бывает и такое… Но что вы от меня хотите?

– Среди множества таких персон, продолжал непрошеный гость, – время от времени может оказаться, скажем, один на тысячу, какой-нибудь в полном смысле слова непризнанный гений. Это вытекает из неумолимых законов статистики. Так вот, господин Тихий, такой человек перед вами. – Моя фамилия – Декантор. Я профессор сравнительной онтогенетики. Никакой кафедры я сейчас не занимаю, потому что на преподавание у меня просто нет времени. Но дело, однако, не в этом. Я был занят проблемой, решению которой посвятил сорок восемь лет своей жизни, прежде чем, вот сейчас, не подошел к финалу.

– У меня тоже мало времени, – отвечал я. Этот человек мне определенно не нравился. Он показался мне скорее наглецом, чем фанатиком, я же предпочитаю фанатиков, если только у меня есть возможность выбирать. Кроме того, было ясно, что он потребует от меня помощи, а я скупец и не боюсь признаваться в этом. Это не значит, что я не могу поддержать своими средствами какое-нибудь предприятие, но всегда делаю это неохотно, с большими раздумьями.

Тем не менее, я добавил спустя несколько секунд:

– Может быть, вы объясните, в чем дело? Разумеется, я ничего не могу вам обещать. Меня поразила одна из фраз, произнесенных вами. Вы сказали, что посвятили этой проблеме сорок восемь лет, но сколько же вам тогда лет, скажите, пожалуйста?

– Пятьдесят восемь, – спокойно ответил он.

Он все еще стоял, держась за спинку стула, словно ожидая, что я приглашу его сесть. Я пригласил бы, разумеется, но он явно показывая, что ждет приглашения, и это слегка возмутило меня, к тому же я уже сказал, что он показался мне весьма антипатичным.



– Проблемой этой, – продолжая он, – я занялся, будучи десятилетним мальчишкой. Дело в том, господин Тихий, что я не только гениальный человек, но был также и гениальным ребенком.

– Слушаю вас. – Если бы ледяной тон слов мог понижать температуру в помещении, то после нашего обмена фразами с потолка могли свисать ледяные сосульки.

– Я изобрел душу, – проговорил Декантор, глядя на меня искоса. Он произнес это так, как сказал бы, что придумал новый вид старательной резинки.

– Вот оно что! Скажите, пожалуйста, душу, – отвечал я почти сердечно. Масштаб его наглости начал меня вдруг забавлять. – Интересная вещь! Впрочем, я уже где – то слышал об этом раньше. Может быть, от кого-либо из ваших знакомых?

Необычный посетитель, смерив меня взглядом и тихо сказал:

– Господин Тихий, давайте заключим соглашение. Вы постараетесь удержаться от острот, скажем, в течение пятнадцати минут. Потом можете острить сколько угодно. Согласны?

– Согласен, – ответил я, возвращаясь к прежнему нарочито сухому тону. – Слушаю вас.

«Это не пустомеля», – такая мысль появилась у меня в голове. Его тон был чересчур категорическим. Пустомели не бывают такими требовательными. «Пожалуй, он просто маньяк», – подумал я.

– Садитесь, – пробурчал я в его сторону.

– В сущности, все элементарно заговорил человек, назвавший себя профессором Декантором. – Люди тысячи лет верят в существование души: Философы, поэта, священнослужители приводят всевозможные аргументы в доказательство ее существования. Согласно одним религиям, это некая нематериальная субстанция, сохраняющая после смерти человека его индивидуальность; согласно другим, это некое особое, вечное жизненное начало, лишенное черт личности. Однако вера в то, что человек не исчезает с последним вздохом, что нечто в нем способно существовать и после его смерти, много веков бытовала в представлениях людей. Мы, живущие сейчас, знаем, что никакой души нет. Но есть сеть – нервных волокон, в которых происходят определенные процессы, связанные с жизнедеятельностью человеческого организма. То, что ощущает при этом человек, его сознание – это, собственно, и есть душа.

Декантор помолчал несколько секунд и затем заговорил снова:

– Хорошо известно, что существует потребность в бессмертной душе, желание жить вечно, стремление, чтобы существование личности во времени было бесконечным, наперекор изменениям и распаду всего остального в природе. Это сжигающее человека желание настолько сильно, что невольно напрашивается вопрос: а нельзя ли его удовлетворить?

Сначала я рассмотрел возможность сделать человека бессмертным физически, телесно. Но, этот вариант я затем отбросил, ибо, в сущности, он был лишь продолжением обманчивых призрачных надежд. Ведь бессмертные тоже, могут гибнуть в результате, например, несчастных случаев, катастроф. А, кроме того, это повлекло бы за собой массу сложных проблем, таких, как перенаселение! Короче, говоря, ряд соображений привел к тому, что я решил изобрести душу. Только душу. Почему, говорил я себе, нельзя ее создать, как удалось создать, например, самолет? Ведь и самолетов когда-то не было, были лишь мечты о полете – и вот они осуществились.

Подойдя к проблеме с этой стороны, я, в сущности, разрешил ее. Все остальное было лишь вопросом соответствующих знаний, средств и достаточного терпения. Всем: этим я обладал, и поэтому сегодня могу заявить вам: искусственная душа существует, господин Тихий. Каждый может ее иметь, бессмертную. Могу изготовить ее для каждого человека индивидуально, с полной гарантией. Моя душа, вернее, душа моей конструкции, сможет существовать, по крайней мере, столько времени, пока не погаснет Солнце и Земля не превратится в ледяную глыбу.

Душой, о которой идет речь, я могу одарить любого человека!.. но только живого. Мертвому дать душу я не в состоянии. Это лежит за пределами моих возможностей. Живые – другое дело. Эти могут получить у профессора Декантора бессмертную душу. Не даром, разумеется. Ведь она продукт сложной технологии, длительного и трудоемкого процесса и стоит поэтому немало. При массовом производстве цена ее будет ниже, но пока стоимость ее значительно превышает стоимости самолета, скажем. Однако, принимая во внимание, что речь идет о вечности, полагаю, что цена относительно низкая.

Декантор снова помолчал, а затем раскрыл свои карты:

– Я пришел к вам потому, что изготовление первого экземпляра души полностью исчерпало мои средства. Предлагаю вам основать акционерное общество под названием «Бессмертие» с тем, чтобы вы финансировали предприятие, получив взамен сорок пять процентов чистой прибыли…

– Прошу извинения, – прервал я его. – Не соблаговолите ли вы сообщить мне сначала некоторые подробности о вашем изобретении…

– Конечно, – ответил он. – Но пока мы не подпишем договора в присутствии нотариуса, господин Тихий, я смогу поделится с вами лишь информацией общего характера. Дело в том, что у меня нет денег даже на уплату пошлины…

– Хорошо. Мне понятна ваша осторожность. Но вы, надеюсь, догадываетесь, что ни я, ни любой другой не поверит вам на слово.

– Естественно, – вздохнул изобретатель, вынимая из кармана завернутую в белую бумагу небольшую коробку. – Здесь находится душа… одной особы.

– Могу ли я знать, кого?

– Да, – ответил мой необычный гость после минутного колебания. – Моей жены.

Я смотрел на эту перевязанную шнурком и запечатанную коробку с огромным недоверием я все-таки под воздействием его энергичного и категорического тона испытал что-то вроде содрогания.

– Вы не откроете? – спросил я, видя, что он держит коробку в руке, не прикасаясь к печатям.

– Нет. Пока нет. Моя идея, господин Тихий, в очень упрощенном изложении, таком упрощенном, что оно стоит почти вплотную к искажению истины, заключается в следующем. Что такое наше сознание? Когда вы смотрите на меня, в этот момент, например, сидя в удобном кресле, я ощущаете аромат хорошей сигары, которую Вы не сочли необходимым мне предложить, когда вы колеблетесь, не зная, за кого меня принять: за мошенника, сумасшедшего или необычайного человека, – когда, наконец, ваш взгляд улавливает все краски и тени окружающих предметов, а нервы и мускулы беспрерывно посылают «срочные телеграммы» о своем состоянии в мозг, – все кто вместе и составляет, собственно говоря, вашу «душу». Для нас с вами было бы лучше, вероятно, сказать, что это просто активное состояние вашего разума. Да, признаюсь, что употребляю слово «душа» в силу некоторого присущего мне упрямства, но меня оправдывает то, что это простое слово понятно всякому, говоря точнее, каждый полагает, что знает, о чем идет речь, когда слышит это слово…

– Обратите внимание, что наша, материалистическая, точка зрения не признает существования не только души бёссмертной, нетелесной, но и такой, которая не была бы лишь минутным отпечатком вашей личности, а некоторой неизменной, вневременной и вечной категорией – такой души, вы со мной согласитесь, никогда не было, никто из нас ею не обладает. Душа юноши и душа старца, хотя и имеют сходные черты, если речь идет об одном и том же человеке, – эти состояния сознания совершенно различны. Моя синтетическая душа представляет собой зафиксированный навечно отпечаток человеческого сознания в какой-то определенный момент. Как я это делаю? Беру субстанцию, весьма подходящую для этого, и с максимально возможной, ювелирной точностью, атом по атому, молекула во молекуле, воспроизвожу конфигурацию живого мозга. Копия эта уменьшенная, в масштабе один к пятнадцати. Поэтому коробка, которую вы видите, такая маленькая. При желании можно было бы размеры души уменьшить еще больше, но я не вижу для этого никакой, веской причины, стоимость же производства при этом возросла бы неимоверно. Душа, которую я запечатлеваю в этом веществе, – это не модель, не мертвая сетка нервных волокон… как это у меня случалось в самом начале работы, когда я производил эксперименты на животных. Здесь скрывалась самая большая и, в сущности, единственная трудность. Дело ведь заключалось в том, чтобы в этой субстанции было сохранено живое, чувствующее, способное к неограниченному полету воображения, во сне и наяву, вечно изменяющееся, вечно чувствительное к ходу времени сознание, и чтобы одновременно оно оставалось самим собой, чтобы материал неизменно сохраняя свои качества… Были моменты, господин Тихий, когда эта проблема казалась мне неразрешимой в такой же степени, в какой, по-видимому, кажется она неразрешимой вам сейчас, и единственным моим утешением была вера в свое упрямство; А я очень упрям. Потому-то мне и удалось добиться своего…

– Минуточку… – прервал я, ощущая всю необычность разговора, – так вы утверждаете… здесь, в этой коробке, находится некий материальный предмет, так? Который заключает в себе сознание живого человека? Каким же образом он может общаться с окружающим миром? Видеть его? Слышать и… – Я замолчал, потому что на лице Декантора появилась откровенная усмешка.

– Вы сказали «общаться с миром»? Даже если бы эта душа общалась с миром лишь раз в сто лет, то спустя миллиард веков она должна бы, чтобы вместить в своей памяти воспоминания об этих общениях, приобрести размеры, сравнимые с размерами континента, а спустя триллион веков – сравнимые с размерами земного шара. А что такое триллион веков в сравнении с вечностью? Мыслящая личность, живой человек растворился бы в океане памяти, как капля крови растворяется в море, и что стало бы тогда с гарантированным бессмертием?..

– Как… – пробормотал я, – вы утверждаете, что… значит полная изоляция…

– Разумеется! Разве я сказал, что в этой коробке весь человек? Мы ведь говорили только о душе. Вообразите себе, что с этой секунды вы перестаете получать всякую информацию из окружающего вас мира, что ваш мозг удален из тела, но продолжает существовать во всей полноте жизненных сил. Вы, станете, разумеется, слепым и глухим, в определенном смысле, парализованным, поскольку не будете иметь в своем распоряжении тела, однако целиком сохраните внутреннее зрение, то есть ясность разума, полет мысли, вы можете сколько угодно думать, развивать воображение, фантазировать, переживать надежды, печали, радости, вызванные изменениями душевного состояния. Все это дано и душе, которую я кладу на ваш стол!

– Это ужасно! – не выдержал я. – Слепой, глухой, парализованный… на века.

– Навечно, – поправил он меня. – Я сказал вам уже столько, что могу добавить лишь одно: в коробке, находится кристалл – искусственный, не существующий в природе, субстанция, не вступающая ни в какие химические соединения, физически устойчивая… в непрерывно вибрирующих молекулах ее и заключена душа, которая чувствует и мыслит…

– Вы чудовище, – произнес я тихо и спокойно. – Отдаете ли вы себе отчет в том, что сделали? А впрочем, – неожиданно успокоился я, – ведь сознание человека не может быть повторено. Если ваша жена живет, ходит, думает, то в этом кристалле заключена в лучшем случае, некая копия ее души, – но отнюдь не сама душа…

– Нет, – возразил Декантор, глядя на коробку. – Видите ли, господин Тихий, вы совершенно правы. Невозможно создать душу кого-то, кто живет. Это была бы чепуха. Бессмертную душу можно создать человеку лишь в момент его смерти. К тому же процесс знакомства, с детальным строением: мозга человека, которому я изготовляю душу, губит этот живой мозг…

– Послушайте… – прошептал я. – Вы… убили свою жену?

– Я дал ей вечную жизнь, – отвечал он, выпрямляясь. – Впрочем, это не имеет отношения к делу, которое мы обсуждаем. Если хотите, это вопрос между моей женой, – он положил ладонь на коробку, – и мной, судом и полицией. Поговорим о чем-либо ином.

Несколько минут я не мог произнести ни слова. Затем вытянул перед собой руку и кончиками пальцев прикоснулся к коробке, завернутой в толстую бумагу; она была такой тяжелой, словно в ней был свинец.

– Ладно, – сказал я, – пусть будет по-вашему. Поговорим о чем-либо ином. Предположим, я дам вам средства, которые вы просите. Неужели вы настолько безумны, чтобы полагать, будто найдется хоть один человек, согласный дать себя убить только для того, чтобы его душа бесконечное множество веков страдала от невообразимых мук, лишенная даже возможности самоубийства?

– С самоубийством действительно есть определенные трудности, – согласился после непродолжительного раздумья Декантор. – Но ведь можно, по-видимому, рассчитывать на таких людей, как неизлечимо больные, как утомленные жизнью, как старцы, дряхлые физически, но ощущающие в себе огромное количество духовных сил.

– Смерть не самый худший выход для них, учитывая недостатки бессмертия, которое вы им предлагаете, – пробормотал я.

Декантор усмехнулся:

– Скажу вам нечто такое, что, быть может, покажется вам забавным. Я сам никогда не испытывал ни потребности обладать душой, ни потребности существовать вечно. Но ведь человечество живет этой мечтой тысячи лет! Все религии всегда твердят одно: они обещают вечную жизнь. И вот я даю эту вечную жизнь. Даю человеку уверенность в существовании и тогда его тело сгниет и превратится в прах. Разве этого мало?

– Да, этого мало! Вы ведь сами говорили, что это будет бессмертие души, лишенной тела, его силы, его удовольствий, его ощущений…

– Можете не продолжать, – прервал он меня. – Если хотите, я познакомлю вас со священными книгами всех религий, с грудами многих философов, трактатами теологов, молитвами, легендами – в них нет ни слова о вечности тела. Телом пренебрегают, его даже презирают. Душа понимается как противоположность и противопоставление телу. Как освобождение от их страданий, от всевозможных опасностей, от болезней, старческого увядания, от борьбы за все то, чего при своем медленном горении требует постепенно разрушающаяся печь, мы называем организмом. Никто никогда не провозглашал бессмертия тела. Только душа может быть сохранена и спасена. Я, Декантор, спасаю ее. Спасаю для вечности. Я нашел способ воплощения мечты. Не моей мечты. Мечты всего человечества…

– Понимаю, – прервал я его. – Господин Декантор, в некотором смысле вы правы. Но в каком? Своим изобретением вы показали – сегодня мне, а завтра, быть может, всему миру – ненужность души! Показали, что бессмертие, о котором говорят: проповедники религии, человеку не нужно. Больше того: каждый человек перед лицом вечности, которой вы готовы его одарить, – будет чувствовать, уверяю вас, отвращение и страх. Мысль, что бессмертие, о котором вы говорите, может стать моим уделом, наполняет меня ужасом. Да, господин профессор, вы доказали, что человечество тысячи лет обманывало себя. Вы развеяли эту ложь…

– Так вы думаете, что моя душа никому не будет нужна? – спокойным, но каким-то мертвых голосом спросил этот человек.

– Я уверен в этом! Ручаюсь вам… Как вы можете думать иначе? Неужели вы сами желали бы этого? Ведь вы тоже человек!

– Я уже говорил вам… Сам я никогда не испытывал потребности в бессмертии. Но я полагал, что представляю в этом отношении исключение раз человечество думает иначе. Я хотел успокоить стремления людей, а не свои. Началось с того, что я искал для себя какую-нибудь невероятно трудную проблему, сложность которой лежала бы у границ моих возможностей. Я нашел такую проблему и разрешил ее. В этом смысле это было моим личным делом, но только в этом; по существу, меня интересовала научная проблема, которую требовалось разрешить. Я поверил тому, о чем писали величайшие мыслители всех времен. Ведь и вам приходилось об этом читать… об этом страхе перед исчезновением, перед затуханием сознания в тот момент, когда оно обладает такими богатствами, когда готово еще творить… Мечтой людей было общаться с вечностью. Я создал возможность такого общения. Господин Тихий, быть может, этого хотят выдающиеся личности? Гении?

Я покачал головой:

– Попробуйте! Но я не верю, чтобы хотя бы один… Нет!

– Как, неужели вы полагаете, что это… ни для кого не представляет ценности? Что никто этого не захочет? Может ли такое быть?!

– Да, – отвечал я.

– Не выносите суждения так поспешно, – возразил он. – Послушайте, ведь все еще в моих руках. Я могу приспособить ее, внести изменения… могу снабдить душу синтетическими чувствами… правда, это лишит ее возможности существовать вечно, но если чувства для людей так важны… уши… глаза…

– Люди не стремятся к бессмертию, – продолжал я, выждав немного, – Они лишь не хотят умирать раньше того, как исчерпают весь запас своих духовных и физических сил. Они хотят жить, профессор Декантор. Хотят чувствовать землю под ногами, видеть облака в небе, любить других людей, быть с ними и думать о них. Все, что утверждается сверх того, – ложь. Я сомневаюсь даже, найдутся ли среди людей такие, которые согласятся выслушать вас так же терпеливо, как я… не говоря уже о… желающих…

Несколько минут Декантор стоял недвижно, всматриваясь в белый пакет, который лежал перед ним на столе. Затем он взял его и, кивнув в мою сторону, направился к двери.

– Декантор! – окликнул я его.

Он задержался у порога.

– Что вы собираетесь сделать… с этим?..

– Ничего, – холодно ответил он.

– Вернитесь. Минуточку… Так этого нельзя оставить…

Не знаю, был ли он большим ученым, но большим дельцом он был наверняка. Я не хочу описывать торга, который у нас с ним разгорелся. Я не мог позволить ему исчезнуть. Пусть дажё потом приду к выводу, что он разыграл меня и все, что он говорил, было от начала до конца ложью, тем не менее на дне моей души… на дне моей телесной, живой души будет тлеть мысль о том, что где-то в заваленном хламом столе, под ненужными бумагами заточен человеческий разум, живое сознание этой несчастной женщины, которую он убил. И – словно этого мало – одарил ее самым ужасным даром из всех возможных, повторяю, самым ужасным, ибо нельзя представить ничего худшего, чем вечное одиночество!

Речь шла, разумеется, об уничтожении кристалла. Сумма, которую он потребовал… впрочем, подробности ни к чему. Скажу только: всю жизнь я считал себя скупцом. Если сегодня я сомневаюсь в этом, то только потому, что… Одним словом, я отдал ему все, что имел. Мы долго считали эти деньги… а потом он попросил, чтобы я выключил свет. И вот в темноте зашелестела разрываемая бумага… На светлом фоне (это была подстилка из ваты) возник драгоценный камень. Он слабо светился… По мере того, как я привыкал к темноте, мне казалось, что он все сильнее излучает голубоватое сияние, и тогда, чувствуя за спиной неровное, прерывистое дыхание, я нагнулся, взял приготовленный заранее молоток и одним ударом…

Знаете, я думаю, что он все-таки говорил правду. Потому что, когда я наносил удар, рука у меня дрогнула, и я лишь слегка задел овальный кристалл, и тем не менее он погас. В ничтожное мгновение внутри него произошло что-то вроде беззвучного взрыва – мириады фиолетовых пылинок закружились в вихре и исчезли. Стало совсем темно. И в этой тишине раздался мертвый, глухой голос Декантора:

– Не надо больше, господин Тихий… Все кончено.

Он взял у меня из рук кристалл, и тогда я поверил в то, что услышал от него. Затрудняюсь сказать, почему, но я чувствовал, что все было так, как он говорил. Я щелкнул выключателем, мы посмотрела друг на друга, ослепленные ярким светом, как два преступника. Потом он набил карманы сюртука пачками банкнот и вышел без единого слова.

…Больше я никогда не видел его и не знаю, что с ним было дальше – с этим изобретателем бессмертной души, которую убил.

III. Профессор Зазуль

Человека, о котором буду рассказывать, я видел только один раз. Вы содрогнулись бы при его виде. Горбатый ублюдок неопределенного возраста; лицо его, казалось, было покрыто слишком просторной кожей – столько было на ней морщин и складок; к тому же мышцы шеи у него были сведены и голову он держал всегда набок, словно собрался рассмотреть собственный горб, но на полпути передумал. Я не скажу ничего нового, утверждая, что разум редко соединяется с красотой. Но он, сущее воплощение уродства, вместо жалости вызывающий отвращение, должен был бы оказаться гением, хоть и тогда ужасал бы одним своим появлением среди людей.

Так вот, Зазуль… Его звали Зазуль. Я много слышал о его ужасных экспериментах. Это было даже громкое дело в свое время благодаря прессе. Общество по борьбе с вивисекцией пыталось возбудить против него процесс или даже возбудило, но все обошлось. Как-то ему удалось выкрутиться. Он был профессором – чисто номинально, потому что преподавать он не мог: заикался. А точнее сказать – запинался, когда был взволнован; это с ним часто случалось.

Он не пришел ко мне. О, это был не такой человек. Он скорее умер бы, чем обратился бы к кому-нибудь. Попросту во время прогулки за городом я заблудился в лесу, и это даже доставило мне удовольствие, но вдруг хлынул дождь. Я хотел переждать под деревом, однако дождь не утихал. Небо сильно нахмурилось, я понял, что надо поискать какого-нибудь убежища и, перебегая от дерева к дереву, изрядно промокший, выбрался на усыпанную гравием тропинку, а по ней – на давно заброшенную, заросшую травой дорогу; дорога эта привела меня к усадьбе, окруженной высоким забором. На воротах, некогда выкрашенных в зеленый цвет, но сейчас ужасно проржавевших, висела деревянная дощечка с еле заметной надписью: «злые собаки». Я не горел желанием встретиться с разъяренными животными, но при таком ливне у меня иного выхода не было; поэтому я срезал на ближайшем кусте солидный прут и, вооружившись им, атаковал ворота. Я говорю так потому, что лишь напрягши все силы, смог открыть ворота под аккомпанемент адского скрежета. Я очутился в саду, настолько запущенном, что с трудом можно было догадаться, где проходили когда-то тропинки. В глубине окруженный дрожащими под дождем деревьями стоял высокий темный дом с крутой крышей. Три окна на втором этаже светились, заслоненные белыми занавесями. Было еще рано, но по небу мчались все более темные тучи, и поэтому лишь в нескольких десятках шагов от дома я заметил два ряда деревьев, охранявших подход к веранде. Это были туи, кладбищенские туи, – я подумал, что у владельца дома характер, по – видимому, довольно мрачный. Никаких, однако, собак – вопреки надписи на воротах – я не обнаружил; поднявшись по ступенькам и кое-как укрывшись от дождя под выступающей притолокой, я нажал кнопку звонка. Он задребезжал где-то внутри – ответом была глухая тишина; основательно помедлив, я позвонил еще раз – с таким же результатом, так что я стал стучать, потом колотить в дверь все сильнее и сильнее; лишь тогда в глубине дома послышались шаркающие шаги, и неприятный, скрипучий голос спросил:

– Кто там?

Я сказал. Свою фамилию я произносил со слабой надеждой, что, может, здесь ее слышали. За дверью будто раздумывали, наконец брякнула цепочка, загрохотали засовы, совсем как в крепости, и при свете висящего высоко на стене канделябра показался чуть ли не карлик. Я узнал его, хоть видел лишь раз в жизни, не помню даже где, его фотографию; трудно было, однако, его забыть. Он был почти совершенно лысый. По черепу, над ухом, проходил ярко-красный шрам – как после удара саблей. На носу у него криво сидели золотые очки. Он моргал, словно вышел из темноты. Я извинился перед ним, прибегая к обычным в таких обстоятельствах выражениям, и замолчал, а он по-прежнему стоял передо мной, будто не имел ни малейшего желания впустить меня хоть на шаг дальше в этот большой темный дом, из глубины которого не слышалось ни малейшего шороха.

– Вы Зазуль, профессор Зазуль… правда? – сказал я.

– Откуда вы меня знаете? – пробурчал он нелюбезно.

Я снова произнес что-то банальное, в том смысле, что трудно не знать такого выдающегося ученого. Он выслушал это, презрительно скривив лягушачьи губы.

– Гроза? – переспросил он, возвращаясь к словам, произнесенным мной раньше. – Слышу, что гроза. Что ж из того? Вы могли пойти еще куда-нибудь. Я этого не люблю. Не выношу, понимаете?

Я сказал, что превосходно его понимаю и совершенно не имею намерения ему мешать. С меня хватит стула или табурета здесь, в этом темном холле; я пережду, пока гроза хоть немного стихнет, и уйду.

А дождь действительно разошелся вовсю лишь теперь и, стоя в этом темном высоком холле, как на дне гигантской раковины, я слышал его протяжный, со всех сторон плывущий шум – он возрастал над нашими головами от оглушительного грохота жестяной крыши.

– Стул?! – сказал Зазуль таким тоном, будто я потребовал золотой трон. – Стул, действительно! У меня нет для вас никакого стула, Тихий! Я… у меня нет свободного стула. Я не терплю… и вообще полагаю, да полагаю, что лучше всего будет для нас обоих, если вы уйдете.

Я невольно глянул через плечо в сад – входная дверь была еще открыта. Деревья, кусты – все смешалось в сплошную бурно колышущуюся под ветром массу, которая блестела в потоках воды. Я перевел взгляд на горбуна. Мне приходилось сталкиваться с невежливостью, даже с грубостью, но ничего подобного я никогда не видел. Лило как из ведра, крыша протяжно грохотала, словно стихии хотели таким образом утвердить меня в решимости; это было, впрочем, лишним, ибо мой пылкий нрав начал уже восставать. Попросту говоря, я был зол, как черт. Отбросив всякие церемонии и правила хорошего тона, я сухо сказал:

– Я уйду лишь, если вы сможете вышвырнуть меня силой, а должен сообщить, что не принадлежу к слабым созданиям.

– Что?! – крикнул он пискливо. – Нахал! Как вы смеете, в моем собственном доме!

– Вы сами спровоцировали меня, – ледяным тоном отвечал я. И, поскольку я был уже взвинчен, а его назойливо сверлящий уши визг окончательно вывел меня из равновесия, добавил: – Есть поступки, Зазуль, за которые рискуешь быть избитым даже в собственном доме!

– Ты мерзавец! – завизжал он еще громче.

Я схватил его за плечо, которое показалось мне словно выструганным из трухлявого дерева, и прошипел:

– Не выношу крика. Понятно? Еще одно оскорбление, и вы запомните меня до конца жизни, грубиян вы этакий!

Секунду-две я думал, что дело действительно дойдет до драки, и устыдился – как же мог бы я поднять руку на горбуна! Но произошло то, чего я меньше всего на свете ожидал. Профессор попятился, освобождая плечо от моей хватки, и с головой, склоненной еще больше, словно он хотел увериться, цел ли у него еще горб, начал отвратительно, фальцетом хохотать, будто я угостил его тонкой остротой.

– Ну, ну, – сказал он, снимая очки, – решительный у вас характер, Тихий…

Концом длинного, желтого от никотина пальца он вытер слезу в уголке глаза.

– Ну, ладно, – хрипло проворковал он, – это я люблю. Да, это, могу сказать, я люблю. Не выношу только ханжеских манер, этакой слащавости и фальшивых любезностей, а вы сказали то, что думали. Я не выношу вас, вы не выносите меня, превосходно, мы равны, все ясно, и вы можете следовать за мной. Да, да, Тихий, вы почти ошеломили меня. Меня, ну, ну…

Кудахча еще что-то в этом роде, он повел меня наверх по скрипящей деревянной лестнице, потемневшей от старости. Лестница эта спиралью окружала квадратный холл, огромный, с голыми панелями; я молчал, а Зазуль, когда мы оказались на втором этаже, сказал:

– Тихий, ничего не поделаешь, я не в состоянии иметь гостиную, салон, вам придется увидеть все; да, я сплю среди моих экспонатов, ем с ними, живу… Входите, только не говорите слишком много.

Он ввел меня в освещенную комнату с окнами, закрытыми большими листами бумаги, некогда белой, а теперь чрезвычайно грязной и покрытой пятнами жира. Она буквально кишела раздавленными мухами; на подоконниках тоже было черно от мушиных трупов, да и на дверях, закрывая их, я заметил засохшие, окровавленные останки насекомых, будто Зазуля осаждали тут все перепончатокрылые существа в мире; прежде, чем это успело меня поразить, я обратил внимание на другие особенности помещения. Посредине находился стол, вернее два стояка с лежащими на них простыми, еле обструганными досками; он был завален целыми грудами книг, бумаг, пожелтевших костей. Однако самой большой достопримечательностью комнаты были ее стены. На больших, наспех сколоченных стеллажах стояли рядами бутыли и банки из толстого стекла, а напротив окна, там, где эти стеллажи расступались, в просвете между ними, высился огромный стеклянный резервуар, похожий на аквариум величиной со шкаф или, скорее, на прозрачный саркофаг. Верхняя его часть была прикрыта небрежно наброшенной грязной тряпкой, изодранные края которой доставали примерно до половины стеклянных стенок, но хватало того, что виднелось в нижней, неприкрытой части, чтобы я замер. Во всех банках и бутылях синела слегка мутноватая жидкость – словно я находился в каком-нибудь анатомическом музее, где хранятся полученные после вскрытия некогда живые органы, законсервированные в спирте. Таким же, только огромных размеров сосудом был этот стеклянный резервуар, прикрытый сверху тряпкой. В его мрачной глубине, освещаемой синеватыми проблесками, необычайно медленно, как бесконечно терпеливый маятник, раскачивались, не касаясь дна, вися в нескольких сантиметрах от него, две тени, в которых с невыразимым ужасом и отвращением я узнал человеческие ноги в набухших от денатурата мокрых брюках…

Я окаменел, а Зазуль не шевелился, я не ощущал вообще его присутствия; когда я повел глазами на него, то увидел, что он очень рад. Мое отвращение, мой ужас забавляли его. Руки его были прижаты к груди, как для молитвы, он удовлетворенно покашливал.

– Что это значит, Зазуль! – проговорил я сдавленным голосом. – Что это?!

Он повернулся ко мне спиной, его горб, ужасный и острый, – глядя на него, я инстинктивно опасался, что лопнет обтянувший его пиджак, – слегка колыхался в такт его шагам. Усевшись в кресле со странной, раздвинутой в стороны спинкой (ужасна была эта мебель горбуна), он вдруг сказал, будто равнодушным, даже скучающим тоном: