Путешествие двадцать второе
Я сейчас занят классификацией редкостей, привезенных мною из путешествий в самые отдаленные закоулки Галактики. Давно уже я решил передать всю коллекцию, единственную в своем роде, в музей; недавно директор сообщил мне, что для этого подготавливается специальный зал.
Не все экспонаты мне одинаково близки: одни пробуждают приятные воспоминания, другие напоминают о зловещих и страшных событиях, но все они неопровержимо свидетельствуют о подлинности моих путешествий.
К экспонатам, воскрешающим особенно яркие воспоминания, относится зуб, лежащий на маленькой подушечке под стеклянным колпаком; у него два корня, и он совершенно здоровый; сломался он у меня на приеме у Октопуса, владыки мемногов, на планете Уртаме; кушания там подавались превосходные, но чересчур твердые.
Такое же почетное место занимает в коллекции курительная трубка, расколотая на две неравные части; она выпала у меня из ракеты, когда я пролетал над одной каменистой планетой в звездном семействе Пегаса. Жалея о потере, я потратил полтора дня, разыскивая ее в дебрях изрытой пропастями скалистой пустыни.
Рядом лежит коробочка с камешком не крупнее горошины. История его весьма необычна. Отправляясь на Ксерузию, самую отдаленную звезду в двойной туманности NGC-887, я переоценил свои силы; путешествие длилось так долго, что я был близок к отчаянью; особенно мучила меня тоска по Земле, и я себе места не находил в ракете. Неизвестно, чем бы все это кончилось, если бы на двести шестьдесят восьмой день пути я не почувствовал, как что-то впилось мне в пятку левой ноги; я снял башмак и со слезами на глазах вытряхнул из него камешек, крупицу самого настоящего земного гравия, попавший туда, вероятно, еще на космодроме, когда я поднимался в ракету. Прижимая к груди этот крохотный, но такой дорогой мне кусочек родной планеты, я бодро долетел до цели; эта памятка мне особенно дорога.
Рядом лежит на бархатной подушке обыкновенный желтовато-розовый кирпич из обожженной глины, слегка треснувший и с одного конца обломанный; если бы не счастливое стечение обстоятельств и не мое присутствие духа, я никогда не вернулся бы из путешествия в туманность Гончих Псов. Этот кирпич я обычно беру с собою, направляясь в самые холодные уголки космоса; у меня есть привычка класть его на некоторое время на реактор, чтобы потом, когда он хорошенько разогреется, переложить перед сном в постель. В верхнем левом квадранте Млечного Пути, там, где звездный рой Ориона смыкается с роями Стрельца, летя на малой скорости, я стал свидетелем столкновения двух громадных метеоритов. Зрелище огненного взрыва во мраке так взволновало меня, что я схватил полотенце, чтобы вытереть лоб. Я забыл, что только что завернул в него кирпич, и чуть не разбил себе череп. К счастью, я со свойственной мне расторопностью вовремя заметил опасность.
Рядом с кирпичом стоит небольшая деревянная шкатулка, а в ней — мой перочинный ножик, спутник во множестве путешествий. О том, как я сильно привязан к нему, свидетельствует следующая история, которую я расскажу, ибо она того стоит.
Я вылетел с Сателлины в два часа пополудни с ужасным насморком. Местный врач, к которому я обратился, посоветовал мне отрезать нос: для жителей планеты это дело пустяковое, так как носы у них отрастают, как ногти. Возмущенный таким советом, я прямо от врача отправился в космопорт, чтобы улететь куда-нибудь, где медицина развита лучше. Путешествие было неудачное. В самом начале, отдалившись от планеты на каких-нибудь девятьсот тысяч километров, я услышал позывные встречной ракеты и спросил по радио, кто летит. В ответ раздался тот же вопрос.
— Отвечай ты первый! — потребовал я довольно резко, раздраженный дерзостью незнакомца.
— Отвечай ты первый! — ответил он.
Это передразнивание так меня рассердило, что я без обиняков назвал поведение незнакомца наглостью. Он не остался в долгу; мы начали переругиваться все яростнее, и только минут через двадцать, возмущенный до крайности, я понял, что никакой другой ракеты нет, а голос, который я слышу, — это попросту эхо моих собственных радиосигналов, отражающихся от поверхности спутника Сателлины, мимо которого я как раз пролетал. Я не заметил этот спутник потому, что он был обращен ко мне своей ночной, затененной стороной.
Примерно через час, захотев очистить себе яблоко, я заметил, что моего ножика нет. И тотчас вспомнил, где видел его в последний раз: это было в буфете космопорта на Сателлине; я положил его на наклонную стойку, и он, вероятно, соскользнул на пол. Все это я представил себе так ясно, что мог бы найти его с закрытыми глазами. Я повернул ракету обратно и тут оказался в затруднительном положении: все небо кишело мерцающими огоньками, и я не знал, как найти среди них Сателлину, одну из тысячи четырехсот восьмидесяти планет, вращающихся вокруг солнца Эрипелазы. Кроме того, у многих из них по нескольку спутников, крупных, как планеты, что еще больше затрудняет ориентацию. Встревожась, я попытался вызвать Сателлину по радио. Ответили мне одновременно несколько десятков станций, отчего получилась ужасающая какофония; нужно знать, что жители системы Эрипелазы, столь же безалаберные, сколь и вежливые, дали название Сателлины двумстам различным планетам. Я взглянул в иллюминатор на мириады мелких искорок; на одной из них находился мой ножик, но легче было бы найти иголку в стоге сена, чем нужную планету в этой каше из звезд. В конце концов я положился на счастливый случай и помчался к планете, находившейся прямо по курсу.
Уже через четверть часа я опустился в порту. Он был совершенно сходен с тем, с которого я взлетел, так что, обрадовавшись своей удаче, я бросился прямо в буфет. Но каково же было мое разочарование, когда, несмотря на самые тщательные поиски, я не нашел своего ножика! Я призадумался и пришел к выводу, что либо его кто-нибудь взял, либо я нахожусь на совершенно другой планете. Расспросив местных жителей, я убедился, что верным было второе предположение. Я попал на Андригону, старую, рассыпающуюся, одряхлевшую планету, которую, собственно говоря, давно уже следовало изъять из употребления, но до которой никому нет дела, поскольку она лежит в стороне от главных ракетных путей. В порту меня спросили, какую Сателлину я ищу, так как они перенумерованы. Тут я стал в тупик, ибо нужный номер вылетел у меня из головы. Тем временем местные власти, уведомленные начальством порта, явились, дабы устроить мне достойную встречу.
То был великий день для андригонов: во всех школах шли экзамены на аттестат зрелости. Один из представителей власти спросил, не угодно ли мне почтить экзаменуемых своим присутствием; приняли меня чрезвычайно радушно, и я не мог отказать. Прямо из порта мы поехали на пидлаке (это большие безногие пресмыкающиеся вроде ужей, которые здесь повсеместно используются для верховой езды) в город. Представив меня собравшейся молодежи и учителям как почетного гостя с планеты Земля, преподаватели усадили меня на почетное место за жёрвой (это что-то вроде стола), и прерванные экзамены продолжались. Ученики, взволнованные моим присутствием, сначала пугались и сильно конфузились, но я ободрял их ласковой улыбкой, подсказывал то одному, то другому нужное слово, и первый лед был сломан. Чем дальше, тем лучше становились ответы. Но вот перед экзаменационной комиссией встал молодой андригон, весь покрытый мерзягами (род устриц, употребляемых в качестве одежды), такими красивыми, каких я давно не видел, и начал отвечать на вопросы с несравненным красноречием и искусством. Я слушал его с удовольствием, убеждаясь, что уровень науки здесь на удивление высок.
Потом экзаменатор спросил:
— Может ли кандидат доказать нам, почему жизнь на Земле невозможна?
Слегка поклонившись, юноша приступил к исчерпывающим, логично обоснованным доказательствам, при помощи которых бесспорно установил, что большая часть Земли покрыта холодными, очень глубокими водами, температура которых близка к нулю вследствие множества плавающих там ледяных гор; что не только на полюсах, но и в окружающих областях свирепствует вечный холод и по полугоду царит беспросветная ночь; что, как хорошо видно в астрономические приборы, большие области суши даже в более теплых поясах покрываются замерзшим водяным паром, так называемым снегом, который толстым слоем одевает горы и долины; что крупный спутник Земли вызывает на ней волны приливов и отливов, оказывающие разрушительное эрозионное действие; что с помощью самых сильных телескопов можно увидеть, как обширные участки планеты нередко погружаются в полумрак, затененные пеленой облаков; что в атмосфере бушуют страшные циклоны, тайфуны и бури; и все это, вместе взятое, исключает возможность существования жизни в какой бы то ни было форме. А если бы, закончил звучным голосом юный андригон, какие-нибудь существа и попытались высадиться на Земле, они неизбежно погибли бы, раздавленные огромным давлением атмосферы, достигающим на уровне моря одного килограмма на квадратный сантиметр, или семисот шестидесяти миллиметров ртутного столба.
Такое исчерпывающее объяснение было единогласно одобрено комиссией. Оцепенев от изумления, я долго сидел неподвижно, и только когда экзаменатор хотел перейти к следующему вопросу, я вскричал:
— Простите меня, достойные андригоны, но… но я сам прибыл с Земли; я надеюсь, вы не сомневаетесь, что я жив, и слышали, как я был вам представлен?..
Воцарилось неловкое молчание. Преподаватели, глубоко задетые моим бестактным выступлением, еле сдерживались; молодежь, не умеющая скрывать своих чувств, смотрела на меня с явной неприязнью. Наконец экзаменатор холодно произнес:
— Прости, чужестранец, но не слишком ли многого ты требуешь от нашего гостеприимства? Разве мало тебе столь торжественной встречи, банкета и прочих знаков уважения? Разве ты не удовлетворен тем, что тебя допустили к Высокой Выпускной Жёрве? Или ты требуешь, чтобы ради тебя мы изменили… школьные программы?!
— Но… Земля действительно обитаема… — смущенно пробормотал я.
— Будь это правдой, — произнес экзаменатор, глядя на меня так, словно я был прозрачным, — то это было бы извращением естества!
Увидев в этих словах оскорбление для моей родной планеты, я тотчас вышел, ни с кем не прощаясь, сел на первого попавшегося пидлака, поехал в космопорт и, отряхнув от ног своих прах Андригоны, пустился опять на поиски ножика.
Я высаживался поочередно на пяти планетах группы Линденблада, на планетах стереопропов и мелациан, на семи больших небесных телах планетного семейства Кассиопеи, посетил Остерилию, Аверанцию, Мельтонию, Латерниду, все ветви огромной Спиральной Туманности в Андромеде, системы Плезиомаха, Гастрокланция, Эвтремы, Сименофоры и Паральбиды; на следующий год я систематически прочесал окрестности всех звезд Саппоны и Меленваги, а также планеты: Эритродонию, Арреноиду, Эодокию, Артенурию и Строглон со всеми его восьмьюдесятью лунами, нередко такими маленькими, что едва было где посадить ракету; на Малой Медведице я не мог высадиться — там как раз шел переучет; потом настал черед Цефеид и Арденид; и руки у меня опустились, когда по ошибке я снова высадился на Линденбладе. Однако я не сдался и, как подобает подлинному исследователю, двинулся дальше. Через три недели я заметил планету, во всех подробностях схожую с Сателлиной; сердце у меня забилось быстрее, когда я спускался к ней по спирали, но напрасно искал я знакомый космодром. Я уже хотел снова повернуть в безмерные глубины Пространства, когда увидел, что какое-то крохотное существо подает мне снизу сигналы. Выключив двигатели, я быстро спланировал и приземлился близ группы живописных скал, на которых высилось большое здание из тесаного камня. Навстречу мне по полю бежал высокий старец в белой рясе доминиканцев. Оказалось, что это отец Лацимон, руководитель миссий, действующих на звездных системах в радиусе шестисот световых лет. Здесь насчитывается около пяти миллионов планет, из них два миллиона четыреста тысяч обитаемых. Узнав о причине, приведшей меня в эти края, отец Лацимон выразил сочувствие и вместе с тем радость по поводу моего прибытия: по его словам, я был первым человеком, которого он видит за последние семь месяцев.
— Я так привык, — сказал он, — к повадкам меодрацитов, населяющих эту планету, что часто ловлю себя на характерной ошибке: когда хочу получше прислушаться, то поднимаю руки, как они… Уши у меодрацитов находятся, как известно, под мышками.
Отец Лацимон оказался очень гостеприимен: я разделил с ним обед, приготовленный из местных продуктов, — сверкливые ржамки под змейонезом, заскворченные друмбли, а на десерт банимасы; я давно уже не едал ничего вкуснее; потом мы вышли на веранду миссионерского дома. Пригревало лиловое солнце, в кустах пели птеродактили, которыми кишит планета, и в предвечерней тишине седовласый приор доминиканцев начал поверять мне свои огорчения и жаловаться на трудности миссионерской работы в здешних местах. Например, пятеричники, обитатели горячей Антилены, мерзнущие уже при шестистах градусах Цельсия, и слышать не хотят о рае, зато описания ада их живо интересуют, ввиду существования там благоприятных условий — кипящей смолы и пламени. Кроме того, неизвестно, кто из них может принимать духовный сан, так как у них различается пять полов; это нелегкая проблема для теологов.
Я выразил сочувствие; отец Лацимон пожал плечами:
— Это еще ничего! Бжуты, например, считают воскресение из мертвых такой же будничной вещью, как одевание, и никак не хотят смотреть на него как на чудо. У дартридов с Эгилии нет ни рук, ни ног, и креститься они могли бы только хвостом, но разрешить это не в моей компетенции, я жду ответа из апостолической столицы, но что же делать, если Ватикан молчит уже второй год?.. А слышали вы о жестокой судьбе, постигшей бедного отца Орибазия из нашей миссии?
Я ответил отрицательно.
— Тогда послушайте. Уже первооткрыватели Уртамы не могли нахвалиться ее жителями, могучими мемногами. Существует мнение, что эти разумные создания относятся к самым отзывчивым, кротким, добрым и альтруистическим во всем Космосе. Полагая, что на такой почве превосходно взойдут семена веры, мы послали к мемногам отца Орибазия, назначив его епископом язычников. Мемноги приняли его как нельзя лучше, окружили материнской заботой, почитали его, вслушивались в каждое его слово, угадывали и тотчас исполняли каждое его желание, прямо-таки впитывали его поучения — словом, предались ему всей душой. В письмах ко мне он, бедняжка, не мог ими нарадоваться…
Отец доминиканец смахнул рукавом рясы слезу и продолжал:
— В такой приязненной атмосфере отец Орибазий не уставал проповедовать основы веры ни днем ни ночью. Пересказав мемногам весь Ветхий и Новый завет, Апокалипсис и Послания апостолов, он перешел к Житиям святых и особенно много пыла вложил в прославление святых мучеников. Бедный… это всегда было его слабостью…
Превозмогая волнение, отец Лацимон дрожащим голосом продолжал:
— Он говорил им о святом Иоанне, заслужившем мученический венец, когда его живьем сварили в масле; о святой Агнессе, давшей ради веры отрубить себе голову; о святом Себастьяне, пронзенном сотнями стрел и претерпевшем жестокие мучения, за что в раю его встретили ангельским славословием; о святых девственницах, четвертованных, удавленных, колесованных, сожженных на медленном огне. Они принимали все эти муки с восторгом, зная, что заслуживают этим место одесную Вседержителя. Когда он рассказал мемногам обо всех этих достойных подражания житиях, они начали переглядываться, и самый старший из них робко спросил:
— Преславный наш пастырь, проповедник и отче достойный, скажи нам, если только соизволишь снизойти к смиренным твоим слугам, попадет ли в рай душа каждого, кто готов на мученичество?
— Непременно, сын мой! — ответил отец Орибазий.
— Да-а? Это очень хорошо… — протянул мемног. — А ты, отче духовный, желаешь ли попасть на небо?
— Это мое пламеннейшее желание, сын мой.
— И святым ты хотел бы стать? — продолжал вопрошать старейший мемног.
— Сын мой, кто бы не хотел этого? Но куда мне, грешному, до столь высокого чина; чтобы вступить на эту стезю, нужно напрячь все силы и стремиться неустанно, со смирением в сердце…
— Так ты хотел бы стать святым? — снова переспросил мемног и поощрительно глянул на сотоварищей, которые тем временем поднялись с мест.
— Конечно, сын мой.
— Ну так мы тебе поможем!
— Каким же образом, милые мои овечки? — спросил, улыбаясь, отец Орибазий, радуясь наивному рвению своей верной паствы.
В ответ мемноги осторожно, но крепко взяли его под руки и сказали:
— Таким, отче, какому ты сам нас научил!
Затем они сперва содрали ему кожу со спины и намазали это место горячей смолой, как сделал в Ирландии палач со святым Иакинфом, потом отрубили ему левую ногу, как язычники святому Пафнутию, потом распороли ему живот и запихнули туда охапку соломы, как блаженной Елизавете Нормандской, после чего посадили его на кол, как святого Гуго, переломали ему все ребра, как сиракузяне святому Генриху Падуанскому, и сожгли медленно, на малом огне, как бургундцы Орлеанскую Деву. А потом перевели дух, умылись и начали горько оплакивать своего утраченного пастыря. За этим занятием я их и застал, когда, объезжая звезды епархии, попал в сей приход. Когда я услышал о происшедшем, волосы у меня встали дыбом. Ломая руки, я вскричал:
— Недостойные лиходеи! Ада для вас мало! Знаете ли вы, что навек загубили свои души?!
— А как же, — ответили они, рыдая, — знаем!
Тот же старейший мемног встал и сказал мне:
— Досточтимый отче, мы хорошо знаем, что обрекли себя на проклятие и вечные муки, и, прежде чем решиться на сие дело, мы выдержали страшную душевную борьбу; но отец Орибазий неустанно повторял нам, что нет ничего такого, чего добрый христианин ни сделал бы для своего ближнего, что нужно отдать ему все и на все быть для него готовым. Поэтому мы отказались от спасения души, хотя и с великим отчаянием, и думали только о том, чтобы дражайший отец Орибазий обрел мученический венец и святость. Не можем выразить, как тяжко нам это далось, ибо до его прибытия никто из нас и мухи не обидел. Не однажды мы просили его, умоляли на коленях смилостивиться и смягчить строгость наказов веры, но он категорически утверждал, что ради любимого ближнего нужно делать все без исключения. Тогда мы увидели, что не можем ему отказать, ибо мы существа ничтожные и вовсе не достойные этого святого мужа, который заслуживает полнейшего самоотречения с нашей стороны. И мы горячо верим, что наше дело нам удалось и отец Орибазий причислен ныне к праведникам на небесах. Вот тебе, досточтимый отче, мешок с деньгами, которые мы собрали на канонизацию: так нужно, отец Орибазий, отвечая на наши расспросы, подробно все объяснил. Должен сказать, что мы применили только самые его любимые пытки, о которых он повествовал с наибольшим восторгом. Мы думали угодить ему, но он всему противился и особенно не хотел пить кипящий свинец. Мы, однако, не допускали и мысли, чтобы наш пастырь говорил нам одно, а думал другое. Крики, им издаваемые, были только выражением недовольства низменных, телесных частей его естества, и мы не обращали на них внимания, памятуя, что надлежит унижать плоть, дабы тем выше вознесся дух. Желая его ободрить, мы напомнили ему о поучениях, которые он нам читал, но отец Орибазий ответил на это лишь одним словом, вовсе не понятным и не вразумительным; не знаем, что оно означает, ибо не нашли его ни в молитвенниках, которые он нам раздавал, ни в Священном писании.
Закончив рассказывать, отец Лацимон отер крупный пот с чела, и мы долго сидели в молчании, пока седовласый доминиканец не заговорил опять:
— Ну, скажите теперь сами, каково быть пастырем душ в таких условиях?! Или вот эта история! — Отец Лацимон ударил кулаком по письму, лежавшему на столе. — Отец Ипполит сообщает с Арпетузы, маленькой планеты в созвездии Весов, что ее обитатели совершенно перестали заключать браки, рожать детей и им грозит полное вымирание!
— Почему? — в недоумении спросил я.
— Потому, что едва они услышали, что телесная близость — грех, как тотчас возжаждали спасения, все как один дали обет целомудрия и соблюдают его! Вот уже две тысячи лет Церковь учит, что спасение души важнее всех мирских дел, но никто ведь не понимал этого буквально, о Господи! А эти арпетузианцы, все до единого, ощутили в себе призвание и толпами вступают в монастыри, образцово соблюдают уставы, молятся, постятся и умерщвляют плоть, а тем временем промышленность и земледелие приходят в упадок, надвигается голод, и гибель угрожает планете. Я написал об этом в Рим, но в ответ, как всегда, молчание…
— И то сказать: рискованно было идти с проповедью на другие планеты, — заметил я.
— А что нам оставалось делать? Церковь не спешит, ибо царство ее, как известно, не от мира сего, но пока кардинальская коллегия обдумывала и совещалась, на планетах, как грибы после дождя, начали вырастать миссии кальвинистов, баптистов, редемптористов, мариавитов, адвентистов и Бог весть какие еще! Приходится спасать, что осталось. Ну, если уж говорить об этом… Идите за мной.
Отец Лацимон провел меня в свой кабинет. Одну стену занимала огромная синяя карта звездного неба; вся ее правая сторона была заклеена бумагой.
— Вот видите! — указал он на закрытую часть.
— Что это значит?
— Погибель, сын мой. Окончательную погибель! Эти области населены народами, обладающими необычно высоким интеллектом. Они исповедуют материализм, атеизм, прилагают все свои усилия к развитию науки и техники и улучшению условий жизни на планетах. Мы посылали к ним своих лучших миссионеров — салезианцев, бенедиктинцев, доминиканцев, даже иезуитов, самых сладкоречивых проповедников слова Божия, и все они — все! — вернулись атеистами!
Отец Лацимон нервно подошел к столу.
— Был у нас отец Бонифаций, я помню его как одного из самых набожных слуг церкви; дни и ночи он проводил в молитве, распростершись ниц; все мирские дела были для него прахом; он не знал лучшего занятия, чем перебирать четки, и большей утехи, нежели литургия, а после трех недель пребывания там, — отец Лацимон указал на заклеенную часть карты, — он поступил в политехнический институт и написал вот эту книгу!
Отец Лацимон поднял и тут же с отвращением бросил на стол увесистый том. Я прочел заглавие: «О способах повышения безопасности космических полетов».
— Безопасность бренного тела он поставил выше спасения души, это ли не чудовищно?! Мы послали тревожный доклад, и на этот раз апостолическая столица не замешкалась. В сотрудничестве со специалистами из американского посольства в Риме Папская академия создала вот эти труды.
Отец Лацимон подошел к большому сундуку и открыл его; внутри было полно толстых фолиантов.
— Здесь около двухсот томов, где во всех подробностях описаны методы насилия, террора, внушения, шантажа, принуждения, гипноза, отравления, пыток и условных рефлексов, применяемых ими для удушения веры… Волосы у меня встали дыбом, когда я все это просматривал. Там есть фотографии, показания, протоколы, вещественные доказательства, свидетельства очевидцев и Бог весть что еще. Ума не приложу, как они все это быстро сделали, — что значит американская техника! Но, сын мой… действительность гораздо страшнее!
Отец Лацимон подошел ко мне и, горячо дыша прямо в ухо, прошептал:
— Я здесь, на месте, лучше ориентируюсь. Они не мучают, ни к чему не вынуждают, не пытают, не вгоняют винты в голову… они попросту учат, что такое Вселенная, откуда возникла жизнь, как зарождается сознание и как применять науку на пользу людям. У них есть способ, при помощи которого они доказывают как дважды два четыре, что весь мир исключительно материален. Из всех моих миссионеров сохранил веру только отец Серваций, и то лишь потому, что глух как пень и не слышал, что ему говорили. Да, сын мой, это похуже пыток! Была здесь одна молодая монахиня-кармелитка, одухотворенное дитя, посвятившая себя одному только Богу; она все время постилась, умерщвляла плоть, имела стигматы и видения, беседовала со святыми, а особенно возлюбила святую Меланию и усердно ей подражала; мало того, время от времени ей являлся сам архангел Гавриил… Однажды она отправилась туда. — Отец Лацимон указал на правую часть карты. — Я отпустил ее со спокойным сердцем, ибо она была нищая духом, а таким обещано Царствие Божие; но лишь только человек начинает задумываться как, да что, да почему, тотчас разверзается перед ним бездна ереси. Я был уверен, что доводы их мудрости перед нею бессильны. Но едва она туда прибыла, как после первого же публичного явления ей святых, сопряженного с приступом религиозного экстаза, ее признали невротичкой, или как там это у них называется, и лечили купаниями, работами по саду, давали какие-то игрушки, какие-то куклы… Через четыре месяца она вернулась, но в каком состоянии!
Отец Лацимон содрогнулся.
— Что с ней случилось? — с жалостью спросил я.
— Ее перестали посещать видения, она поступила на курсы ракетных пилотов и полетела с исследовательской экспедицией к ядру Галактики, бедное дитя! Недавно я услышал, что ей опять явилась святая Мелания, и сердце у меня забилось сильней от радостной надежды, но оказалось, что приснилась ей всего лишь родная тетка. Говорю вам, провал, разруха, упадок! Как наивны эти американские специалисты: присылают мне пять тонн литературы с описанием жестокостей, чинимых врагами веры! О, если бы они захотели преследовать религию, если бы закрывали церкви и разгоняли верующих! Но нет, ничего подобного, они разрешают все: и совершение обрядов, и духовное воспитание — и только всюду распространяют свои теории и доводы. Недавно мы попробовали вот это, — отец Лацимон указал на карту, — но безрезультатно.
— Простите, что вы попробовали?
— Ну, заклеить правую часть Космоса бумагой и игнорировать ее существование. Но это не помогло. В Риме теперь говорят о крестовом походе в защиту веры.
— А вы что об этом думаете, отче?
— Конечно, оно бы неплохо; если бы можно было взорвать их планеты, разрушить города, сжечь книги, а их самих истребить до последнего, тогда удалось бы, пожалуй, и отстоять учение о любви к ближнему, но кто в этот поход пойдет? Мемноги? Или, может, арпетузианцы? Смех меня разбирает, но вместе с ним и тревога!
Наступило глухое молчание. Охваченный глубоким сочувствием, я положил руку на плечо изможденному пастырю, чтобы его подбодрить, и тут что-то выскользнуло у меня из рукава, блеснуло и стукнулось об пол. Как описать мою радость и изумление, когда я узнал свой ножик! Оказалось, что все это время он преспокойно лежал за подкладкой куртки, провалившись туда сквозь дыру в кармане!