Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Марианн Энгел повторила: она сумеет предоставить все, что мне требуется.

— Если Мицумото-сан слишком занята., мы наймем другого терапевта. Но мы бы предпочли ее, потому что она нам нравится!

Марианн Энгел посмотрела прямо на меня и наконец-то поинтересовалась моим мнением.

— Ты хочешь ехать в этот, как его, «Феникс»?

— Нет.

— Хочешь домой ко мне?

— Да.

Марианн Энгел снова обратила внимание на доктора Эдвардс.

— Вот! И обсуждать больше нечего.

Может, разумнее было бы попросить время на раздумья. В конце концов, я только что предпочел Марианн Энгел врачу, которая уже долгие месяцы профессионально руководила моим лечением.

Поспешный ответ был по меньшей мере нелогичен.

Впрочем, в одном я ни минуты не сомневался: все в этой комнате заботятся лишь о моих интересах. Я не знал, что Марианн Энгел и Нэн уже много недель спорят о том, где мне жить, но, поскольку я обеих видел чуть не каждый день, такое могло получиться лишь в том случае, если обе старательно все скрывали, чтобы ни в коем случае меня не волновать.

— Времени еще вполне достаточно, чтобы принять взвешенное решение, — заключила Нэн, давая понять, что обсуждать тут есть еще ого-го сколько.

Ни от кого не укрылось, как она выделила слово «взвешенное».



В проживании с Марианн Энгел имелись соображения практического характера, которые я не мог игнорировать. Во-первых, хотя она и объявила, что деньги не проблема, скорее всего я был ей не по карману.

Держать в доме больного с ожогами невероятно дорого. Кроме стоимости реабилитации — оплаты услуг Саюри, медицинских препаратов, приспособлений для тренировок — имелись также обыкновенные бытовые расходы. Продукты. Одежда. Развлечения. Коммунальные услуги. Марианн Энгел пришлось бы оплачивать не только мое лечение. Хотя часть затрат могли взять на себя государственные программы или благотворительные организации, я сомневался, что Марианн Энгел станет обращаться за помощью. Подозревал, что гордость, ненависть к бумажной волоките и отвращение к вмешательству в личную жизнь не позволят Марианн Энгел даже допустить мысль о чужих деньгах. Она утверждала, что ей хватит средств на меня, однако я не мог поверить на слово — полного ботинка сотенных купюр оказалось маловато, чтобы убедить меня в ее состоятельности. Придумала ли Марианн Энгел свои деньги так же, как и большую часть своей жизни? Или мне следовало считать, будто на протяжении последних семисот лет она откладывала каждое пенни?

Вдобавок к финансовой сомнительности затеи переезд к Марианн Энгел вызывал множество вопросов моральных. Поскольку в основе приглашения была ее уверенность, что «последнее сердце» предназначено для меня, приняв его, я бы, очевидно, попросту воспользовался ею, запутавшейся женщиной, руководствующейся ложными предпосылками. Будучи из нас двоих единственным вменяемым, я не только лучше знал, что делать, а был обязан действовать, основываясь на том, что знаю лучше. В любом случае, к чему влезать в зависимость от душевно нездоровой и едва знакомой мне дамы?

Пускай обстоятельства поменялись и я уже был не так крепок физически, однако с ранней юности жил самостоятельно. И даже еще раньше: мои опекуны Грейсы способны были печься лишь о собственных запасах наркоты. Я с шести лет во всех смыслах заботился о себе сам.

Итак, я ошибался, принимая приглашение Марианн Энгел, а Нэн оказалась права. В итоге я переиграю поспешное решение и отправлюсь в «Феникс-холл».

В тот вечер ко мне заглянул Грегор, занес подарок для Саюри и поздравил с переездом к Марианн Энгел. Когда я сообщил ему, что передумал, он резко сменил курс и заявил, что я принял единственное логичное решение.

— По-моему, вы сделали замечательные успехи под присмотром доктора Эдвардс. Я очень высоко ценю ее!

Я достаточно изучил Грегора и всегда чувствовал, когда он не договаривает. Вот как сейчас.

— Но?..

Грегор заозирался по сторонам, проверяя, не подслушивают ли нас.

— Но даже мартышки падают с деревьев.

Я понятия не имел, что это значит, и Грегор объяснил: «Даже эксперты могут ошибаться».

— Конечно, доктор Эдвардс — ваш лечащий врач, и хороший врач, но вместе с тем, по-моему, не стоит недооценивать роль Марианн в вашем выздоровлении. Она приходит каждый день, помогает вам тренироваться и, очевидно, искренне за вас переживает. Бог ее знает почему. Впрочем, я вам сейчас Америку не открыл.

«Твоя чокнутая подружка втюрилась». «Заткнись, тварь».

Я поправил Грегора:

— Она бредит.

— Отрицайте на здоровье, — отозвался он. — Но все ведь очевидно.

Ах, как мило!

Я даже не собирался спорить; просто не хотелось.

— А вы бы что сделали?

— Я бы тоже волновался из-за переезда к Марианн, — ответил Грегор. — Но ведь и вы не подарок. Если вы сумеете притереться друг к другу, по-моему, оно того стоит.

— Даже если я ей нравлюсь (чего я вовсе не утверждаю), я ведь и сам не очень разобрался со своими чувствами. — Я помолчал. — Не знаю.

— Если вы откажетесь от приглашения, то будете самым идиотским идиотом из всех, кого я знаю, — заявил Грегор. — Вдобавок и лгун из вас не бог весть какой.

Если долго лежать прикованным к больничной койке, начинаешь мысленно каталогизировать все случаи общения с другими людьми. Я потрепал Грегора по руке (впервые прикоснулся) и проговорил:

— Спасибо, что принесли подарок для Саюри. Как трогательно…

Потом нажал кнопку вызова сестры и попросил еще морфия.

…два лузера вместе.



На утро Рождества в палате появилась Марианн Энгел с мешком подарков и серебряным чемоданчиком, который немедленно засунула мне под кровать. Мы несколько часов подряд проговорили, как водится, обо всем и ни о чем, при этом она кормила меня мандаринами и марципаном. По обыкновению, она то и дело бегала покурить, но я заметил, что от нее не каждый раз пахнет свежим табаком. Когда я спросил, чем она еще занимается и куда ходит, она покачана головой. Впрочем, с загадочной улыбкой.

Чуть после полудня появились Саюри и Грегор, а за ними Конни, как раз возвращавшаяся с обхода. Доктор Эдвардс в Рождество никогда не работала, а Мэдди и Бэт отпросились, чтобы провести день с родными. Больше мы никого не ждали, и тогда Марианн Энгел вытащила из угла свой мешок и все принялись дарить друг другу подарки.

Медсестры все вместе накупили мне книжек на темы, которые недавно привлекли мое внимание, — к примеру внутреннее жизнеустройство монастырей в средневековой Германии и писания Хайнриха Сузо и Мейстера Экхарта.

— Для вас нелегко выбирать подарки, это уж точно! Мне пришлось обойти целых три книжных магазина, — заметила Конни.

Но, испугавшись, что слова ее могли прозвучать как жалоба, торопливо добавила:

— Конечно, мне не сложно!

Грегор вручил мне писчий набор, поскольку я признался ему, что в последние недели кое-что писал, а Саюри принесла лавандовое мороженое, которым я с удовольствием угостил всех. Марианн Энгел мороженое, кажется, оценила больше остальных, особенно тот факт, что язык от него делался лиловым.

Для медсестер я приготовил компакт-диски с их любимыми исполнителями. Пускай не самый личный подарок, но я не много знал о том, как они живут вне стен больницы. Для Саюри был готов сюрприз, который от моего имени выбрал Грегор: два билета на кинофестиваль Акиро Куросавы.

— Я это придумал, потому что доктор Гнатюк рассказал мне о фестивале. Он ведь так любит Куросаву!

Марианн Энгел с укором изогнула бровь… н-да, вкрадчивые намеки — не мое.

Затем пришел черед подарка для Грегора, купленного Саюри: ваучер на ужин для двоих в русском ресторане с чрезвычайно неоригинальным названием «Распутин». Я поинтересовался у Саюри, пробовала ли она когда-нибудь настоящую русскую кухню, и она ответила отрицательно. Теперь уже я, изогнув бровь, посмотрел на Грегора. Тут все стали меня благодарить, а я проворчал: «Без подарков и Рождество — не Рождество». Никто меня, похоже, не понял, из коего факта можно сделать вывод, как мало людей читали Луизу Мей Олкотт.

Дальше подарки дарила Марианн Энгел. Медсестрам достались сертификаты в спа-салон, и Конни сложила их вместе с дисками. Саюри получила изящный буддийский храм из стекла, а Грегор — пару кованых подсвечников, и то и другое ручной работы, причем Марианн Энгел похвасталась, что подарки сделали ее друзья.

Что же до самой Марианн Энгел и меня, мы уже договорились поздравить друг друга позже, наедине. И быть может, только я заметил, что Саюри с Грегором явно собирались сделать то же самое.

Через какое-то время Грегор произнес:

— Ну что, мы готовы?

И все обернулись к Марианн Энгел, а та кивнула. Точно, Рождество — время чудес, и даже медицинский персонал ждет указаний от шизофренички! Саюри усадила меня в кресло-каталку, и Грегор покатил его по коридору. Когда же я поинтересовался, куда это мы направляемся, никто ничего толком не ответил. Вскоре стало понятно, что движемся мы в сторону кафетерия. Должно быть, там рождественская вечеринка, какой-нибудь заказанный Санта или импровизированное исполнение гимнов. Как ни странно, я ничего об этом не слышал. Я столько месяцев провел в этой больнице, что не многое ускользало от моего внимания.

Двери кафетерия распахнулись, и в нос ударили запахи самых разных и невероятных блюд. У дальней стены, вдоль богато накрытых столов, суетился целый отряд официантов. Тридцать или сорок человек кружили по комнате, украшенной гирляндами из гофрированной бумаги. Нам стали махать руками. Мне показалось, люди оживились от моего появления, но, когда официанты закивали Марианн Энгел, стало понятно, что в центре внимания — она, а не я. Пациенты потянулись к нам: кашляющий старик, кудрявая девушка с перевязанной рукой, красивый, но прихрамывающий юноша. Замыкала процессию безволосая девочка с охапкой воздушных шариков в сопровождении целой толпы родственников.

Все благодарили Марианн Энгел (на тот момент я не знал, что именно она сделала). Грегор подкатил меня к сервировочным столикам и помог выбраться из коляски, и лишь тогда объяснил, что Марианн Энгел самолично устроила и оплатила весь праздник. Как всегда, она не стеснялась расходами и развернулась по полной программе. Даже вспоминая роскошные обеды, которые Марианн Энгел приносила мне прямо в палату, я едва способен был оценить теперешнее разнообразие блюд.

Индейка, ветчина, копченая утка, курица, пельмени, карри, мясо дикого кабана, дичь, мясная буханка, карп (карп? разве карпа едят?), треска, пикша, вяленая рыба, моллюски, мясная нарезка, дюжина видов колбас, яйца вкрутую, похлебка из бычьих хвостов, бульоны, луковый суп, сыров больше, чем поместится под целой коровой, бобы такие, бобы сякие, маринованный лучок, огурчики, брюква, морковь, картофель, сладкий картофель, еще более сладкий картофель, самый сладкий картофель-батат, капуста, морковь, пастернак, кабачки, тыква, рис шлифованый, рис шелушенный, рис дикий, рис культурный, закуски, паштеты, ломтики разного хлеба, бейглы, булочки, сырные лепешки, зеленый салат, «Цезарь», салат с фасолью, салат с макаронами, заливное, яблочный салат со взбитыми сливками, спагетти, феттучини, макарони, ригатони, каннеллони, тортелини, Гульельмо маркони (просто проверяю, дочитали ли вы досюда), бананы, яблоки, апельсины, ананас, клубника, голубика, ореховая смесь, пирожки с мясом, рождественский пудинг, рождественский хлеб, кокосовое печенье, ореховый пирог, конфеты, шоколадные поленца, шоколадные лягушки, «Все вкусные орешки Берти Ботт», сливочная помадка, шоколадки-мармеладки, коврижка с монеткой на счастье, кекс с цукатами, имбирные пряничные человечки, ватрушки-хлопушки, прочие зверушки, клюквенный пунш, эгг-ногг, молоко, виноградный сок, яблочный сок, апельсиновый сок, лимонады, кофе, чай, сок-томатный-такой-ароматный и бутилированная вода.

Кажется, вся больница сделала один, два, три подхода за едой, а Марианн Энгел очаровала каждого гостя своим изяществом и эксцентричностью. Вдобавок она нарядилась в костюм эльфа и была ошеломительно мила. Звучала музыка, все весело болтали и радовались празднику. Пациенты, которые ни в каких других обстоятельствах не смогли бы даже познакомиться, вели пространные беседы — должно быть, сравнивали свои заболевания. Кашель заглушался смехом и восторженными воплями детей, которые нашли подарки под искусственной елкой. Очевидно, настоящую поставить Марианн Энгел не позволили, но и пластиковая была вполне хороша. Если уж цветы губительны для здешних больных, только представьте, что сделается от хвойного дерева!

На один-единственный вечер я стал звездой всей больницы — благодаря распространяющимся слухам, что праздник устроила моя подруга. Какой-то старик улыбнулся мне так широко, что с трудом верилось в недавнюю кончину его шестидесятилетней жены. Я посочувствовал, а он лишь покачал головой и потрепал меня по плечу.

— Не трать сочувствие на меня, сынок. Я отлично пожил, скажу я тебе! Когда охаживаешь такую женщину, ни к чему и спрашивать, за что тебе столько счастья. Только и надеешься, что она не поумнеет и не передумает.

Во время праздника меня охватило чувство странного облегчения. Еще с первой нашей встречи Марианн Энгел выказывала ко мне столь необъяснимую симпатию, что я боялся — все исчезнет так же вдруг, как и началось. Отношения заканчиваются, дело обычное. Мы все наблюдали это тысячи раз — даже у пар, утверждавших, что «они не такие».

Я когда-то знал одну женщину — ей нравилось представлять себе любовь в облике лохматой собаки, что всегда несется за брошенной палкой и тащит ее назад, радостно хлопая ушами. Абсолютная преданность, безусловная верность. А я над ней смеялся, думая, что любовь не такая. Любовь — нечто хрупкое, ее нужно нежить и оберегать. Любовь легко гнется, поддается под натиском. Любовь может съежиться от двух грубых слов, ее легко отбросить неосторожным жестом. Любовь вовсе не преданная собака — скорее карликовый мышиный лемур.

Да, точно, любовь именно такая: крошечный пугливый примат с широко распахнутыми в вечном страхе глазами. Тем из вас, кто не вполне представляет, как выглядит карликовый мышиный лемур, следует вообразить уменьшенного до миниатюры актера Дона Ноттса или Стива Бушеми — в шубе. Представьте как можно более симпатичного зверька, которого сжали так сильно, что все нутро его сбилось в чрезмерно крупную голову, а глаза выпучились. Лемур кажется столь уязвимым, что невольно за него боишься — на кроху в любую минуту может наброситься хищник.

Любовь ко мне Марианн Энгел, кажется, была замещена на столь непрочном растворе, что я заранее знал: она рассыплется, едва мы выйдем за порог больницы. Разве может любовь, построенная на воображаемом прошлом, выжить в реальном будущем? Нет. Такую любовь обязательно схватят и размолотят челюсти настоящей жизни.

Этого я боялся, но Рождество показало мне, что любовь Марианн Энгел отнюдь не немощна. Она была крепкой, она была цепкой, она была огромной. Я думал, она способна заполнить лишь одну палату в ожоговом отделении, но она наполняла всю больницу. И, что еще важнее, ее любовь была не только для меня; Марианн Энгел щедро делилась этой любовью с незнакомцами — людьми, которых не считала своими приятелями из четырнадцатого века.

Всю жизнь я слушал глупые истории о любви, о том, что чем больше отдаешь, тем больше получаешь в ответ. Меня это всегда поражало, всегда казалось нарушением основополагающих математических принципов. Но теперь я видел, как Марианн Энгел щедро делится своей любовью, и во мне пробуждались самые странные чувства: полная противоположность ревности.

Меня успокаивало, что любовь — естественное состояние ее души, а вовсе не помрачение рассудка, вызванное фантазиями. Ее любовь не была лемуром — животным, названным так потому, что португальские исследователи Мадагаскара, усевшись в лагере вокруг костра, заметили огромные глаза, что сверкали и таращились на них из чащи леса. Они решили, что это были глаза духов погибших товарищей, и окрестили зверька латинским словом, означающим духов или привидений.



* * *



Когда все, до последней ножки индейки, было съедено, Марианн Энгел поблагодарила каждого официанта и раздала конверты «с небольшой прибавкой за работу в праздник». По дороге назад, в палату, она катила мою коляску и уверяла меня, что это лучшее Рождество в ее жизни. А я заметил, что это немалая похвала, учитывая, что всего их было около семисот.

Марианн Энгел помогла мне лечь и сама с довольным вздохом уселась рядом. Я высказался в том смысле, что, должно быть, праздник обошелся ей в целое состояние; она лишь отмахнулась и извлекла из-под кровати серебристый чемоданчик.

— Открывай!

Чемодан был битком набит пачками купюр: полтинников и сотенных. В дни порнографии и наркотиков я видывал пачки наличности, но чтобы столько… В голове заметались цифры, я пытался угадать хотя бы приблизительную сумму. Сосчитать было сложно — меня поразил сам факт появления этих денег — и Марианн Энгел пришла мне на помощь.

— Двести тысяч.

Двести тысяч долларов! И такие деньги целый день лежали без присмотра под моей кроватью. Любой мог их отсюда унести! Я назвал ее дурой, а она со смехом ответила, что над глупостью даже боги не властны. И добавила: в самом деле, ну кто же станет в Рождество искать чемодан с деньгами под больничной койкой?

— Ты думаешь, ты мне не по карману, — говорила она уверенно, не допуская ни тени сомнений. Сомнений и не было. Я кивнул, а она заявила: — Теперь я готова получить свой подарок!

Я уже несколько недель придумывал дюжины разных версии своей поздравительной речи, точно школьник, готовящийся пригласить понравившуюся девочку на танцы, но теперь, когда момент настал, испытывал лишь неуверенность. Робость. Смущение. Мне хотелось бы говорить учтиво, однако, совсем как школьник, я будто язык проглотил. Слишком поздно, никуда не деться, и я понимал, что мои подарки — их было три — слишком уж личные. Слишком глупые. Многие часы усилий прошли напрасно: и как это я настолько зарвался, почему вообще посмел делать такие подарки? Марианн Энгел сочтет их детскими, подумает, что я слишком прямолинеен или слишком туп. Мне хотелось, чтобы в комнату ударила молния, чтобы гром поразил прикроватную тумбочку, в которой были спрятаны эти глупейшие дары.

Я написал для Марианн Энгел три стихотворения. Змея в спине смеялась над моими заносчивыми попытками.

Стихи я писал всю жизнь, но никогда и никому их не показывал. Я прятал свои письмена, и сам прятался за тайными этими надписями — лишь тот, кто не в силах вынести настоящую жизнь, станет придумывать и прятаться в другом мире. Иногда, в минуту осознания, что я не мог бы перестать писать, пусть даже захотел бы, по спине бегут мурашки неловкости — так бывает в общественной уборной, когда кто-то облегчается слишком близко от тебя.

Иногда мне кажется, что в любой писанине есть что-то немужское, однако поэзия — худший вариант. В припадках кокаиновой паранойи я, бывало, сжигал свои поэтические тетради и смотрел, как корчатся горящие страницы, слой за слоем, как пламя вздымает в воздух серые снежинки пепла. И пепельные слова мои вздымались к небесам, и было приятно знать, что внутреннее мое «я» снова свободно: команда лучших судмедэкспертов ФБР уже не смогла бы вновь собрать воедино все мои чувства. Я прятал в буквах самые искренние свои переживания, а замечательней всего было то, что я мог испепелить их за одну секунду.

Завлечь женщину в постель было не опасно, ведь слова мои растворялись, едва слетая с губ; написать стихи для женщины — как будто изготовить оружие, которым однажды она меня убьет. Показать свои стихи — значит, выпустить их во Вселенную навечно — они в любой миг могут вернуться и отомстить.

Вот так я все и просрал. Рождество. Я прикован к больничной койке и должен вручить свой подарок Марианн Энгел, а запасного подарка нет. Лишь инфантильные каракули, запятнавшие белизну бумаги. Слова мои были египетскими иероглифами до обнаружения Розеттского камня; слова, точно раненые солдаты, ковыляли домой, опустив ружья, потерпев поражение; слова мои были как рыбы без воды, безумно бьющиеся в сетях, вытрясаемые на дно рыбацкой лодки, опадающие, точно скользкая гора, пытающаяся стать равниной.

Слова мои были, и есть до сих пор, недостойны Марианн Энгел.

Но выбора не осталось; я открыл тумбочку и — лузер — нацепил неубедительную маску храбрости на воображаемое для нее место. Я выудил три листочка бумаги, закрыл глаза и протянул стихотворения Марианн Энгел, надеясь, что они рассыплются в прах прямо у меня в пальцах.

— Прочитай мне, — попросила она.

Я запротестовал. Это же стихи, а мой голос падает, точно в жуткую пропасть. Огненный зверь ворвался в мою глотку, оставив лишь заржавленные струны на поломанной гитаре. Мой голос грандиозно не годился — и не годится — для поэзии.

— Прочитай мне.

С тех пор прошло много лет. Вы держите в руках эту книгу, а следовательно, я уже преодолел свой страх; следовательно, уже не боюсь показать написанное слово. Но три стихотворения, что я читал под Рождество для Марианн Энгел, не попадут на эти страницы. У вас и так уж набралось довольно против меня улик.

Когда я закончил, Марианн Энгел забралась ко мне в постель.

— Это было замечательно! Спасибо! А теперь я расскажу тебе о нашей первой встрече.



Глава 12



Итак… С тех пор как я начала изучать писания Мейстера Экхарта, образ моих мыслей изменился — не слишком сильно, однако вполне ощутимо. Наконец я стала понимать, что имела в виду матушка Кристина, говоря о тварной сущности натуры, которую надо отринуть, чтобы приблизиться к предвечному. Книгу я прятала — ведь сестры вроде Гертруды ни за что не стали бы даже вникать в радикальные идеи Мейстера Экхарта. И хотя катализатором послужил Экхарт, задавать вопросы меня заставил совсем другой человек. После смерти одной из самых старых монахинь, Гертруда поручила ее обязанности мне. Обязанности эти включали и переговоры с торговцами, снабжавшими нас пергаментом.

Пергаментных дел мастер был грубее остальных знакомых мне мужчин, однако мы на удивление хорошо поладили. Он первым делом попросил молиться за него — дескать, так поступала предыдущая монахиня, — а я впервые получила урок на тему «Рука руку моет». Если я стану молиться, он сделает скидку для монастыря. Он признал, что грешен, но добавил с лукавой улыбкой: «На индульгенции себе я пока не нагрешил».

Пергаментных дел мастер любил поговорить обо всем на свете и поражал меня политической подкованностью — впрочем, вероятно, только потому, что я не слыхала прежде подобных сетований, ведь я не ходила по окрестным тавернам. Мы встречались каждый месяц, и я узнавала, чем живет Германия, сокрытая от меня монастырскими стенами. Папа Иоанн боролся с Людовиком Баварским. Повсюду разгорались войны, и местные дворяне стали прибегать к услугам отрядов наемников, называемых кондотьерами — от слова «condotta» (языковое чутье подсказало мне, что заимствование — из итальянского). Смертью торговали за деньги, совершенно без всякой идеологической или религиозной подоплеки, и мне это казалось отвратительным до тошноты. Я не понимала, как можно творить подобное, а торговец пергаментом лишь пожимал плечами: дескать, так повсюду происходит.

Гертруда заставляла нас допоздна работать в скриптории, мы корпели над «Die Gertrud Bibel», и усилия наши обещали увенчаться успехом. Несмотря на Гертрудино кропотливое внимание к деталям и наши прочие дела, мы понимали: еще несколько лет — и книга будет готова. Гертруда была стара, но я чувствовала: до светлого дня она дотянет. Ведь она строила из себя такую святошу, что бросила бы вызов и самому Христу, отважься он прибрать ее до окончания работы.

Однажды поздним вечером, похожим на любой другой, в скриптории зашептали, что в монастырь прибыли двое: один с жуткими ожогами. «Как будто он бился с Врагом!» Это было очень интересно, однако меня ждала работа.

На следующее утро меня разбудила сестра Матильда, одна из монастырских медсестер. Сестра Матильда сообщила, что мне нужно явиться в лазарет, — так велит матушка Кристина. Я набросила плащ, и мы вместе поспешили через монастырский сад; по дороге она рассказала, что всю ночь с другими монахинями из лазарета — сестрами Элизабет и Констанцией — ухаживала за обожженным незнакомцем. Просто удивительно, как он до сих пор держится.

У дверей палаты нас встретила матушка Кристина. В другом конце помещения лежал, укрытый белой простыней, мужчина. Над ним хлопотали отец Сандер и сестры. Утомленный солдат, не успевший снять с себя разодранные одежды, прямо с поля битвы, притулился в углу. При виде меня он подскочил и воскликнул:

— Вы ему поможете?

— Сестра Марианн, это Брандейс, он доставил обгоревшего страдальца к нам. Мы сверились со всеми медицинскими книгами, — матушка Кристина кивнула на стопку раскрытых книг на столе, — однако там недостаточно сведений о лечении подобных ран.

Я растерялась и не понимала, чего от меня ждут.

— А что больница Святого Духа в Майнце? Я слышала, она одна из лучших…

Отец Сандер шагнул вперед.

— Конечно, мы о ней подумали, но больной слишком плох — мы не можем снарядить его в путь. Помощь нужно оказать прямо здесь.

— Если кто и знает все книги и грамоты, что есть в скриптории, так это ты! — произнесла матушка Кристина.

И после паузы дипломатично добавила:

— И сестра Гертруда, разумеется. Но у нее слишком много срочных дел — как и подобает при ее должности, — вот я и прошу тебя, Марианн, поискать медицинский трактат, записки, отдельные рецепты — нам сейчас любая информация пригодится.

Сразу все встало на свои места. Во-первых, поручение было озвучено главным образом для успокоения Брандейса — вероятность, что в наших книгах и впрямь найдется чудодейственный рецепт, приближалась к нулю. Во-вторых, матушка Кристина ставила под сомнение способность — и желание — сестры Гертруды с должным вниманием отнестись к поискам. Последние займут определенное время, в течение которого будет теплиться призрачная надежда, — а это лучше, чем ничего. Очевидно, матушка Кристина решила, что жизнь человека важнее Гертрудиной гордыни. Должна признать, я очень обрадовалась. Однако выражения радости были бы неуместны, и я лишь послушно кивнула в знак готовности служить настоятельнице перед Богом. Я только попросила позволения взглянуть на раны солдата, чтобы понять, какое лекарство требуется.

Я приблизилась к столу и впервые увидела твое лицо. Оно тогда было сплошь обожжено, хоть и не так сильно, как сейчас. На груди разлилось кровавое пятно, просочившееся сквозь белую простыню. Я невольно представила розу, расцветающую под снегом, но в тот же миг поняла, сколь неуместны подобные фантазии. Отец Сандер взглянул на матушку Кристину, та согласно кивнула, и простыню приподняли. Послышался тихий треск: окровавленная ткань рвалась с твоей кожи.

Отреагировала я самым странным образом: в первую очередь была очарована, но уж точно не испытывала отвращения. Все остальные, даже солдат Брандейс, отшатнулись, а я, наоборот, шагнула ближе.

Кожа вся была, конечно, опалена, и бинты не успевали впитывать выделяющиеся соки твоего тела, Я спросила тряпку — обтереть лишнюю жидкость. Все смешалось над раной: черное, красное, серое, — но, отирая обугленную плоть, я совершила удивительное открытие.

На груди твоей, оказывается, был прямоугольник нетронутой кожи. Слева, прямо над сердцем, он резко контрастировал с пораженными тканями. Прямо в центре зияла единственная рана, отверстие, явно сделанное острием. Я спросила у Брандейса, что это, и он сказал, что отверстие оставила сразившая тебя стрела. Она вошла неглубоко, а раны твои — от огня, пояснил он.

Я захотела узнать, что же именно произошло. Брандейс изменился в лице — он уже рассказывал всю историю медсестрам и ему нелегко было пережить ее снова. И все же он взял себя в руки.

Вы с Брандейсом были кондотьерами, стрелками (при слове «стрелки» Брандейс опустил глаза долу, словно стыдился называть свое занятие в доме Господа). Накануне разразилась битва. Вы бились с самострелами в руках, бок о бок, а потом миг — и тебя поразила горящая стрела. Брандейс тут же среагировал, но огонь уже охватил твое тело. Древко торчало прямо из груди, мешало тебе кататься по земле, чтобы потушить пламя, поэтому Брандейс отломил стрелу под самый корешок. В этом месте он прервал рассказ и протянул мне ладони, показывая собственные сильные ожоги. Он сорвал с тебя горящую одежду, однако было слишком поздно — ты успел обгореть.

Брандейс оставался подле тебя до конца битвы, с помощью арбалета отбиваясь ото всех, кто осмеливался приблизиться. Ваши войска одержали верх. Когда противники отступили, ваши товарищи принялись искать выживших.

Существовали всем понятные правила: раненого врага следовало уничтожить; если ранен был свой, но не смертельно, ему оказывали помощь. Если же раны были слишком серьезны и не оставляли надежды на излечение, своего солдата тоже убивали.

Такое убийство считалось актом милосердия, но практиковалось также и из экономии. Не годится, чтобы хорошие люди умирали медленной смертью, а терять ресурсы на выхаживание бесполезного солдата непрактично.

Вскоре вас с Брандейсом нашли свои. Решение не заставило себя ждать: ты обгорел слишком сильно, но тебе помогут облегчить страдания.

Юный воин Конрад выступил вперед и предложил свой меч и руку для решающего удара… только не думай, пожалуйста, что он стал бы сожалеть о подобном деянии.

Напротив, Конрад стремился добить тебя, поскольку был юношей амбициозным и кровожадным, почти бессовестным. Конрад успел положить глаз на должность предводителя, и твоя кончина — кончина очередного заслуженного воина — попросту приблизила бы его к званию кондотьери, командующего войском.

Однако в тот день командовал все же Хервальд, и с тобой он был знаком давным-давно. Именно Хервальд привел тебя в войско совсем мальчишкой. Ты одним из первых стал служить под его началом, и за долгие годы Хервальд исполнился к тебе большим уважением. Он вряд ли с радостью отдал бы приказ о твоей смерти, но выбора не было. Твой командир, впрочем, не хотел возлагать эту скорбную обязанность на человека вроде Конрада. Он предложил нанести удар Брандейсу, твоему лучшему другу. В случае отказа командир готов был убить тебя сам.

Брандейс и слушать не желал об убийстве. Он выпрямился во весь рост и вытащил меч.

— Я прикончу любого, кто осмелится сделать шаг! Друг мой не будет прирезан, как павшая лошадь!

Почему Брандейс не мог увезти тебя в безопасное место и сам выхаживать? Причина связана с принципами кондотты. Если стал кондотьером — это на всю жизнь. Так было всегда, и всегда так будет. Солдаты должны верить: на товарища можно положиться, в час беды никто не дезертирует. Ради соблюдения этого правила на всякого, кто попытался выйти из строя, объявлялась охота, которая неизменно заканчивалась жестоким убийством, без вариантов. Если Брандейсу разрешить оставить службу и выхаживать тебя, кто в следующий раз попросит привилегий?

Итак, Брандейс стоял над тобой, подняв меч против целого войска — и против нерушимой традиции. То была невероятная храбрость и невероятная глупость. Но, быть может, остальные невольно ощутили уважение к товарищу, который рискнул собственной жизнью за друга.

Псовую ситуацию можно было разрешить только одним способом — если бы Брандейс сумел предложить рабочий вариант. И на удивление, такой вариант нашелся.

Брандейсу было известно, что неподалеку от поля боя находится Энгельталь, славящийся едва не ежедневными чудесами. Брандейс поклялся собственной честью вернуться в строй еще до следующей битвы, если только ему будет позволено отвезти тебя в монастырь. Он справедливо заметил: поскольку все равно все думают, что ты умрешь, пускай тебе хотя бы разрешат скончаться под кровом Господа.

Хервальд согласился — редкий случай подобного снисхождения. Решение было мудрым как с политической, так и с гуманной точки зрения. Оно демонстрировало, что верных воинов ждет награда, и в то же время избавляло командира от необходимости лишать жизни старого друга. Никто не смог бы обвинить Хервальда в том, что он позволяет одному из лучших воинов покинуть ряды наемников, — ведь Брандейс обещал вернуться.

Конрад Честолюбец не решился при всех спорить с Хервальдом, особенно в минуту всеобщей солидарности и доброй воли, но стал нашептывать всякому, кто согласен был слушать: дескать, уж не в первый раз кондотьеры пренебрегли своим якобы нерушимым правилом.

— Неуж-то никто не помнит итальянского стрелка Бенедетто? Мы позволили ему сбежать и не стали преследовать. Доколе будем допускать подобное?

Слушали Конрада немногие. Большинство солдат согласились, что после стольких лет службы воин заслуживает позволения умереть ближе к Богу, в окружении заботливых сестер из Энгельталя.

Брандейс закончил свой рассказ и устало потер лицо руками. Я, кажется, заметила слезу, а может, просто каплю пота. Вот так ты и появился в монастыре. Так попал ко мне.

История Брандейса захватила всех присутствующих, даже тех, кто слышал ее раньше.

Отец Сандер нарушил тишину — стал хвалить усталого воина за христианский поступок. Матушка Кристина заметила, что не одобряет наемников, но уж завсегда распознает истинную братскую любовь. Она опять заверила Брандейса: в Энгельтале сделают все возможное. Монахини-медсестры согласно закивали. Слова, конечно, были хорошие и правильные, однако на всех лицах читалась скорбь. Никто не сомневался: ты умрешь.

Кроме меня. Мне хотелось провести пальцами по твоим ранам, хотелось почувствовать твою кровь.

В том, кто всем казался умирающим солдатом, мне виделся человек на грани воскресения. Я вспоминала раны Христа в лучший миг его жизни.

Брандейс выпрямил спину — так порой мужчины стараются расправить плечи в попытке обрести недостающие силы. Он неловко поклонился и сказал, что должен сдержать обещание и вернуться в отряд. И добавил, что верит в наши возможности и великодушие Господа. В дверях Брандейс помедлил и в последний раз взглянул на тебя.

После ухода Брандейса я весь день провела в скриптории. Я искала в наших книгах рецепт, молитву — что угодно, могущее исцелить тебя. Но, хотя действовать требовалось быстро, сосредоточиться мне было трудно. Я все пыталась представить вас двоих в битве, но безуспешно. Мне казалось, если Брандейс так заботится о твоей жизни, то никак не может быть одновременно и убийцей. А еще меня преследовало воспоминание, какой ты был спокойный там, на столе. Я тогда еще не понимала — у тебя болевой шок. Я сочла, что дух твой выскользнул из оболочки тела. Я была монахиней, и эти мысли очень беспокоили меня. И еще одна мысль меня мучила: я не спросила у Брандейса, как вышло, что четырехугольник на твоей груди не тронут огнем, хотя все тело столь серьезно пострадало от ожогов.

В книгах наших не нашлось рецепта для твоих ужасных ран. Не сверкнул мне в окошке луч света, не подсветил нужный абзац, и ветер сквозь распахнутые створки не пролистал до нужных страниц. К вечеру я решила, что должна вернуться в лазарет и сообщить медсестрам, что абсолютно ничего не нашла. Картина по сравнению с утром разительно изменилась. Столь ужасных криков я никогда в жизни не слышала. Всю жизнь я провела в монастыре — где уж мне было представить, что тело человеческое способно производить такие звуки. Сестры тщетно пытались тебя успокоить. Сестра Элизабет с радостью уступила место мне.

Ты был весь мокрый от выделяемых телом жидкостей, взгляд метался словно вслед за видимым тебе одному демоном. Я обхватила твою голову руками, но ты все бился в бреду. Я гладила твои волосы, бормотала что-то успокаивающее, а остальные лили на тебя воду. Тело твое дергалось от каждого плеска прохладной воды. Я тоже схватила кувшин и постаралась влить немного жидкости тебе в рот. Когда ты, наконец, разомкнул губы и сделал глоток, веки твои затрепетали и вдруг смежились и застыли.

Прошла зловещая минута тишины. Сестры переглянулись, явно думая, что ты мертв, и осторожно присели, утомленные борьбой за тебя.

А потом ты резко выдохнул, очнулся и в глазах твоих мелькнуло столько ужаса, будто ты воочию увидел смерть. Ты снова закричал, и я ударила тебя по щеке, пытаясь привести в чувство, но глаза твои вращались с прежним ужасом, как будто вновь искали демона. Я сжала тебя настолько сильно, насколько осмелилась, и близко-близко склонилась к твоему кричащему лицу. Ты наконец-то смог сфокусировать взгляд на мне и, кажется, справился со страхом.

Ты меня как будто узнал, это было видно по глазам. Мы рассматривали друг друга. Не знаю, сколько прошло времени. Ты попытался что-то сказать, но так тихо, что я не поняла, уловила ли твои слова или придумала. Я склонилась ухом к твоим губам. Другие монахини стояли на несколько шагов позади и не слышали, что ты сказал надтреснутым голосом:

— Сердце мое… Заперто… Ключ.

Потом ты вновь закрыл глаза и потерял сознание.

Я не представляла, что ты хотел сказать, но почему-то еще больше уверилась, что именно мне предназначено тебе помочь. Монахиням не свойственно верить в такие вещи, в то, что сердце человеческое может быть заперто, особенно если человек вот-вот появится у Небесных врат — или, хоть я не желала в это верить, у врат Ада. Не стоит обольщаться относительно загробной жизни, уготованной наемникам.

Я провела подле тебя всю ночь, смывая мутную сукровицу с груди. Я старалась прикасаться к тебе со всею осторожностью, но плоть всякий раз вздрагивала. Однако, сколь бы остро не отзывалась во мне твоя боль, я точно знала, впервые в жизни, что Энгельталь — то самое место, где мне нужно быть. Отсутствие мистических видений, неспособность понять Предвечное — все теперь стало неважно.

На следующее утро, возвращаясь в келью, я встретила Гертруду. Она фальшиво-сладким голосом поинтересовалась, когда же у меня «найдется несколько минут оставить этого убийцу» и вновь вернуться к своим обязанностям в скриптории, чтобы продолжить трудиться для Господа. Я объяснила, что матушка Кристина специально попросила меня помочь ухаживать за обожженным больным и это главная моя обязанность на данный момент. И как бы невзначай обмолвилась: дескать, матушка Кристина считает меня исключительно хорошо подготовленной и способной отыскать любую информацию у нас в скриптории. Лицо Гертруды исказилось внезапным гневом, но лишь на миг. Она справилась с собой и выдавила:

— Матушка Кристина удивительно добра, если уделяет столько ресурсов для помощи этому человеку. Впрочем, мне кажется, мудро было бы вспомнить, что помочь солдату по силам только Богу. И уж никак не девчонке, подброшенной к воротам монастыря.

Еще никогда Гертруда не говорила со мной так грубо. Я поразилась, но, конечно же, заверила ее в абсолютной ее правоте. И все равно добавила, что должна идти молиться и немного поспать — просто на случай, если Господу будет угодно наградить подкидыша вроде меня способностью помочь нуждающемуся в помощи человеку.

Ближе к вечеру вернувшись в лазарет, я обнаружила, что в мое отсутствие тебе пришлось очень плохо. Ты что-то бессвязно бормотал и метался в агонии. Подле тебя находились матушка Кристина и отец Сандер, советовались с медсестрами, но никто не знал, как быть дальше.

И тут вдруг ты поднял руку и указал на меня. Бессвязного бормотания как не бывало, ты отчетливо воскликнул:

— Вот эта!

Все изумились. Не считая шепота, который слышала только я, то были первые понятные слова, что ты произнес. В комнате повисла очень напряженная пауза, а потом ты добавил:

— Мне было видение.

Монахини разинули рты, а матушка Кристина громко взмолилась о Божественном наставлении. Солдату было видение! Какое же таинственное и чудесное место наш Энгельталь! Однако я тебе не поверила. Подумала, что хоть ты совсем недавно появился в монастыре, но уже каким-то образом сумел узнать: единственной имевшей здесь хождение валютой считаются небесные откровения.

Матушка Кристина нерешительно шагнула к тебе.

— Какое видение?

Ты снова показал на меня и прошептал:

— Бог говорит, она меня излечит.

Матушка Кристина вцепилась в руку отца Сандера.

— Вы уверены?

Ты едва заметно кивнул и прикрыл глаза, совсем как монахини, изображающие глубокие раздумья.

Медсестры всплеснули руками в священном ужасе и почтительно пали на колени, а отец Сандер и матушка Кристина отошли в угол комнаты и стали шептаться. Вскоре матушка Кристина взяла меня за руки.

— Это чрезвычайно странно, сестра Марианн. Впрочем, мы должны принять его слова на веру. Разве я когда-то сомневалась, что в тебе есть нечто большее, чем видимо взору?

Быть может, матушка Кристина, благослови ее душу, предвкушала новую чудесную главу в хрониках Энгельталя. Имела ли я право ее разочаровать? Я кивнула; хотя мантия «избранной целительницы» была тяжким грузом для такой ничем не примечательной сестры, во благо монастыря я взвалю на себя эту тяжесть. За спиной матушки Кристины ты, кажется, снова лишился чувств, но прежде на губах твоих мелькнула улыбка.

После того как тебе было видение, монахини позволили мне самой решать, как тебя лечить. Без сомнения, не желали замарать божественное исцеление своими суетными ошибками. Я обмыла твои раны чистой водой и сменила бинты, а еще стала срезать поврежденную кожу, хотя остальные протестовали, пока я не напомнила им о явленном тебе откровении. То ли монахини сами боялись взяться за такое дело, то ли верили, что мы не вправе осквернять плоть, созданную Господом, — в любом случае они всегда выходили вон, когда я начинала процедуру.

Не знаю, отчего я решила, что так будет правильно. С самого рождения в меня была заложена уверенность, что нужно отделять плохое от хорошего, и теперь я, наверное, просто стала воплощать эту идею в жизнь в самом буквальном смысле. Не знаю также, почему ты разрешил мне тебя резать, но это было именно так. Ты кричал и каждые несколько минут терял сознание, однако ни разу не потребовал, чтоб я убрала нож. Мужество твое меня поражало.

В ту первую неделю ты все время лежал в бреду. На седьмой день жар унялся и ты впервые начал осознанно воспринимать окружающий мир. Я промокала пот у тебя на лбу, а ты открыл глаза и принялся тихонько петь.





Du bist min, ich bin din:
des solt du gewis sin;
du bist beslozzen in minem herzen,
verlorn ist daz sluzzelin:
du muost och immer darinne sin.[9]





И какая разница, что в середине песни ты закашлялся! Само по себе пение из уст выздоравливающего было прекраснее любых псалмов, исполняемых монахинями во славу Господа!

По всему Энгельталю разнесся слух о том, что ты очнулся.

— Настоящее чудо случилось от рук сестры Марианн!

Мне казалось, здравый смысл возобладает, однако с целым монастырем возрадовавшихся монахинь не поспоришь. Даже Гертруда и Аглетрудис перестали нашептывать матушке Кристине, что я должна вернуться к обязанностям в скриптории. Какой уж тут спор!



Глава 13



— Говоришь, я пел, обожженный? И о чем же была песня?

— Как странно — ты забыл родной язык, — протянула Марианн Энгел. — «Я твой, а ты моя, не сомневайся в этом; я запер тебя в своем сердце и ключ далеко запрятал, ты будешь внутри — навсегда». Это старая баллада о любви.

— Почему именно эта? — спросил я.

— Ты был воином, а не менестрелем. Может, других песен просто не знал.

Мы еще поболтали; Марианн главным образом рассказывала мне про средневековый обычай слагать «minnelied» — любовные песни, — пока не настало время прощаться. Она собрала свои вещи и попросила меня закрыть глаза.

Я послушался, а она накинула мне на шею тонкий кожаный шнурок с подвеской-монеткой.

— Это правильно называется «ангел». Их делали в Энгельтале в шестнадцатом веке. Пожалуйста, прими его в подарок.

На одной стороне монетки был изображен некто, убивающий дракона; Марианн Энгел рассказала мне предысторию.

— Это архангел Михаил, из «Откровения»: «И разразилась на небе война: Михаил и ангелы его сражались с драконом… И сброшен был великий дракон».

— Спасибо, — поблагодарил я.

— В нужное время ты поймешь, что с этим делать.

Марианн Энгел часто отпускала подобные комментарии: в худшем случае, вполне бессмысленные, а в лучшем — загадочные. Я уже и не спрашивал, о чем она. Всякие попытки прояснить ее слова обычно приводили к тому, что беседа наша неловко обрывалась на полуслове, да и все равно объяснений было не дождаться.

Марианн Энгел предупредила, что не сможет навестить меня до Нового года, поскольку подвал у нее переполнился заброшенными химерами. Направляясь к выходу, она похлопала по чемодану с двумя сотнями штук баксов.

— Не забудь, ты переедешь ко мне.



«Думаешь, она станет промывать тебе катетер?»

Я сосредоточился на пустой палате. Ничего у этой змеи-мучительницы не выйдет.

«Интересно, станет ли она водить в дом мужиков с членами?»

Самая большая польза от моего старого пристрастия к наркотикам заключалась в возможности вычеркивать из памяти целые дни. Мне так хотелось забытья, которое всегда давали кокаин и алкоголь!

«Женщины многого хотят, но ты не сможешь дать им ничего».

Вошла доктор Эдвардс, в ярко-красном свитере по случаю праздника. Я раньше никогда не видел ее без больничного халата.

— Говорят, Рождество получилось веселое!

Я обрадовался Нэн — ведь ее появление означало, что змея на какое-то время исчезнет. Тварь предпочитала зудеть наедине со мной.

— Жаль, что вас не было.

Она проверила листок с моими назначениями.

— Может, в следующем году.

— Вы в этом как-то участвовали? — полюбопытствовал я. — Ну, то есть наверняка же надо было заполнить кучу бумаг — разрешения, отказ от ответственности, всякое такое.

— Больничной администрации действительно пришлось выработать определенную позицию, — призналась Нэн. — И потребовать гарантий по многим вопросам. А вдруг кто-нибудь получил бы пищевое отравление?

— Даже не представляю, чтобы Марианн Энгел сама разбиралась с бумажками.

— Я была связующим звеном между ней и администрацией, — отозвалась Нэн. — Однако лишь потому, что думала о пользе всех пациентов. Не только о вас.

— Спасибо. Я знаю, Марианн Энгел вам не очень нравится.

Доктор Эдвардс слегка выпрямилась.

— По-моему, она прекрасный человек!

— Но вот в ее способности ухаживать за мной вы сомневаетесь.

— Мои сомнения мало значат.

— Нет, много! — заявил я. — У вас красивый свитер. Идете развлекаться?

Она опустила глаза, как будто забыла, что на ней надето. Получилось неубедительно.

— Пусть моя личная жизнь останется личной.

— Вполне справедливо, — отозвался я. — Почему вы стали врачом?

— Это личный вопрос.

— Нет, — поправил я. — Я спрашиваю о профессии.

Нэн склонила голову набок.

— Причина не отличается оригинальностью. Чтобы помогать людям.

— А я думал, некоторые идут в медицину ради денег, — протянул я. — Почему ожоговое отделение? Есть же работа полегче.

— Мне здесь нравится.

— Почему?

— Когда пациенты выписываются отсюда, это… — Нэн запнулась, подбирая слова. — Когда я была интерном, меня учили относиться ко всем здешним пациентам так, как будто они уже мертвы. Понимаете, это такой прием — ведь большинство больных с тяжелыми ожогами умирают в первые несколько дней. Но если с самого поступления в больницу считать человека мертвым, а потом ему каким-то образом удается выдержать…

— Можно притвориться, что вы только спасаете людей и никого не теряете, — высказался я. — И как, работает?

— Иногда я это место ненавижу…

— И я тоже. — Мне захотелось взять Нэн за руку, но я не рискнул и вместо этого сказал: — По-моему, вы замечательный доктор.

— Я эгоистка. Мне просто хочется постоянно видеть, как люди выписываются. — Она подняла голову и снова взглянула мне прямо в глаза. — Вам кто-нибудь рассказывал, что у вас сердце два раза останавливалось во время срочных операций?

— Нет. Надо полагать, потом оно опять начинало биться.

— Так не всегда бывает.

— Я собираюсь переехать к Марианн Энгел.

— Я просто не хочу, чтобы вы ошиблись теперь, когда уже проделали такой путь.

— Если я к ней не поеду, то даже не представляю, для чего вы спасли мою жизнь.

Нэн обдумала мое заявление.

— Я не умею спасать жизнь. Максимум, что я могу, — помочь некоторым людям не умереть до срока. И даже это не всегда удается.

— Ну, — заметил я, — я-то по-прежнему здесь.

— Верно. — Нэн взяла меня за руку, но тут же отпустила и пошла к выходу.

В дверях вдруг обернулась и добавила, хотя как будто не собиралась:

— Я встречаюсь с бывшим мужем, выпьем по стаканчику бренди. Поэтому и свитер надела.

— Не знал, что вы были замужем.

— Была когда-то. — Она замешкалась в дверях, неловко дергая ручку. — Мой муж хороший человек, мы просто не подходили друг другу. Случается…



После Нового года Марианн Энгел еще решительнее взялась участвовать в моих реабилитационных занятиях. Меня обучали искусству чистить зубы, застегивать рубашки и пользоваться разной утварью, оттачивая НПЖ — Навыки для Повседневной Жизни — и готовя к выписке. Всякий раз, когда я пытался действовать здоровой рукой, Саюри меня укоряла.

«Пусть это и проще сейчас, — говорила она, — но если вы будете продолжать в том же духе, со временем ваша поврежденная рука зачахнет и ослабеет».

Даже простейшие действия требовали тренировки.

Также был запланирован курс обучения купанию — еще одному действию, которое мне придется выучить заново. Я испытывал естественную неловкость, представляя, что Марианн Энгел будет наблюдать и это. Хоть она и помогала почти во всех аспектах реабилитации, при перевязках все же еще не присутствовала. Ей было известно, что пениса у меня больше нет, но она этого еще не видела. Когда я перееду к Марианн Энгел, именно она станет помогать мне принимать ванну, а эта процедура предполагает раздевание. Все равно я был не готов к тому, что она увидит этот мой специфический недостаток.

Мы пришли к компромиссу. Хотя Саюри думала, что лучше бы Марианн Энгел с самого начала принимала участие в тренировках, первые несколько купаний мы проведем без нее, чтобы дать мне больше времени свыкнуться с ситуацией.



Грегор был в полном восторге после вечера с Акиро Куросавой и Саюри Мицумото.

Он потчевал меня рассказами о том, чего они накупили в киоске (попкорн + лакричные палочки) и как Саюри не понравилась лакрица (очевидно, культурный феномен, поскольку большинству японцев вкус ее напоминает отвратительные китайские лекарственные снадобья); как они случайно соприкоснулись пальцами, одновременно потянувшись за попкорном; как держались за руки, когда попкорн был съеден; как Грегор ни о чем не мог думать — лишь о том, что пальцы у него все в масле; как молился, чтобы Саюри не подумала, будто ладони у него потные; как вытер руки о штаны, чтобы не обидеть ее жирным прикосновением; как до самого конца вечера на штанах его темнели четыре масляные полоски; как он был уверен, что она сочтет эти полоски признаком отвратительной нечистоплотности, и так далее. Все это было очень мило. Грегор не упустил ни единой детали, кроме самой незначительной — названия фильма.

На прощание Саюри согласилась поужинать с Грегором в «Распутине» в следующие выходные.



Марианн Энгел вкатила мое кресло-каталку в зал, заполненный интернами. Саюри представила меня всем собравшимся, а потом задала, казалось бы, невинный вопрос:

— Кто я, по-вашему?

Интерны стали переглядываться, чувствуя подвох. Молодой человек из задних рядов рискнул предположить, что Саюри, очевидно, физиотерапевт. Она расплылась в широченной улыбке и покачала головой:

— Сегодня я портной. Очень важно правильно снять мерки, потому что костюм, который мы изготовим, будет носиться круглые сутки, в течение целого года.