Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Ах, мой дикий дружочек, — обратился он к Конану, — это цивилизация — древняя, безнравственная, пропитанная прекраснейшими грешками. Пробовал ли ты удовольствия цивилизации, Конан из Киммерии, видел ли ты величественные башни и изобильные базары?

Вообще, не думаю, чтобы он когда-либо считал себя политиком. Не имею точных сведений, но уверен, что и столбцы парижской газеты, на которых он печатал свои критические статьи в течение последних лет, он выбрал не в силу определенных политических симпатий, а, вероятно, потому, что не было иных, не было выбора. Все было занято, а писать хотелось и нужно было.

— Нет еще, — коротко ответил Конан. — Пойдем вон в тот приграничный город, пока ночь не наступила, и не будем тратить время на разговоры.

В советском Петербурге он жил в Доме искусств. С писателями, поэтами, историко-литературными исследователями, которые занимали элегантно устроенные комфортабельные комнаты бывшего особняка С. Г. Елисеева на Мойке, близ Невского, его связывала общность литературных, поэтических интересов. Но атмосфера этого Дома, который находился в привилегированном, сравнительно с Домом Литераторов, положении, была ему чужда. Не знаю, были ли ему нужны хорошие ковры, которые сохранились в елисеевской квартире, но несколько суровая без ковров и без комфорта, который так плохо вязался с «жестоким веком», вечной опасностью, беспрестанными арестами и преследованиями, — обстановка Дома Литераторов была ему близка.

— Риторика, как мне кажется, чужда жителям Киммерии, — со вздохом сказал Саботай.

И в нашем Доме Литераторов Ходасевич был своим человеком, которого мы встречали всегда с удовольствием и уважением. Подчеркиваю это последнее слово. Именно уважение исчезало из жизненного повседневного оборота. Для нас, которым приходилось изо дня в день иметь дело с безграничной нуждой замечательных людей, с игрой на «выдержку нервов», с постепенным распадом не только старых общественных и личных скреп, но и с душевным психическим и моральным укладом этих людей, — неизменно суживался круг тех, кто вызывал к себе подлинное уважение.

* * *

Это не упрек, не укор по адресу кого бы то ни было. Мы, пережившие первые пять лет большевистского режима, меньше всего склонны кого бы то ни было укорять. Но факты остаются фактами.

Приграничный город состоял из небольшого числа каменных домов под соломенными крышами, окруженных стеной в два человеческих роста. С внешней стороны стены располагались хлева, свинарники и загоны, вмещающие множество домашнего скота.

Владислав Фелицианович остается в памяти среди тех, [к] кому уважение, как к человеку, не померкло в самые тяжелые, самые нестерпимые дни.

Двое одетых в кольчуги охранников у ворот были слишком поглощены игрой в кости и даже не подняли головы, когда путники проходили мимо.

27 декабря 1921-го года вошел он в состав Комитета Дома Литераторов, в котором были Анна Ахаматова, Е. И. Замятин, А. Ф. Кони, Нестор Котляревский, Ф. К. Сологуб, Е. П. Султанова-Леткова, В. А. Азов, В. Я. Ирецкий, Вас. Ив. Немирович-Данченко и др. Среди этих имен, как видит читатель, многие уже вырезаны на могильных камнях. На парижском кладбище прибавилось к ним теперь имя Владислава Фелициановича.

Хотя улицы были всего-навсего зловонными и грязными переулками, на юного варвара они, казалось, произвели гораздо большее впечатление, чем кривые дорожки его родной деревни или даже главные улицы северных городов. Центральная площадь Яздира была вымощена каменными плитками, а вокруг нее располагалось несколько больших зданий. Конан глазел, разинув рот, а Саботай показывал ему храм, казармы, здание суда, постоялый двор и большие дома, которые, по его мнению, были особняками местных богачей.

Ходасевич был участником первого «Сборника Дома Литераторов», читал свои стихи на двух пушкинских поминках, организованных по инициативе Б. И. Харитона в нашем Доме, выступал на вечерах поэтов, которые мы устраивали в нашем Доме, состоял членом правления и членом суда чести Всероссийского Союза писателей. Не будучи политиком, он носил в себе инстинкт общественный, и очень характерны его слова, которые я нашел в одном из его писем ко мне за границей.

На площади торговцы двадцати национальностей продавали редкие товары. Некоторые уже прекратили торговлю, чтобы закрыть свои палатки на ночь, другие еще кричали во все горло, зазывая покупателей. Конан купил круглую буханку хлеба и колбасу и сжевал все это, прогуливаясь по рядам и лицезрея ослепительное собрание оружия, одежды, драгоценностей, рабов и великого множества таких простых товаров, как крестьянские инструменты и кухонные горшки.

«У меня лично, — писал Владислав Фелицианович, — с Горьким все кончено. Личные наши отношения не омрачались до самого моего отъезда из Сорренто (в апреле 1925 г.). Но после отъезда мы обменялись двумя-тремя „горькими“ письмами на тему исключительно общественного характера. А потом я перестал ему отвечать. Если бы он был частным человеком, я бы с ним не порвал. Но Горький-общественник мне стал нестерпим смесью лжи с глупостью».

Максим Горький относился к Ходасевичу и в Петербурге и за границей совершенно исключительно. В России я слышал от него восторженные отзывы о Ходасевиче, в письмах к одному знаменитому иностранному писателю назвал Владислава Фелициановича «самым замечательным современным русским поэтом». Ходасевич это знал. Каждому человеку приятно признание. Не мог быть к нему равнодушным и автор чудесного сборника «Путем зерна», о котором тот же Горький был очень высокого мнения (этот сборник стихов вышел в конце 1921 года в Петрограде). С Горьким поэт был связан и совместной работой в издательстве «Всемирная Литература», которое было создано Горьким и сыграло в тогдашней литературной обстановке очень крупную роль.

Но Ходасевич не был человеком, который за «признание», даже за большое личное внимание, приспособлял свое отношение к другому, хотя бы тот другой носил всемирно прославленное имя.

Куда бы ни взглянул Конан, везде он видел нечто необыкновенное: расфуфыренных шутов с дрессированными обезьянками и танцующими медведями; раскрашенных куртизанок, и мужчин и женщин; акробатов с косыми глазами из какой-то неведомой восточной страны; книготорговцев, уверявших, что их рукописи содержат мудрость веков. Колдуны в деревянных будках за плату показывали чудеса. Важные астрологи предлагали гороскопы и предсказывали будущее. Тучные торговцы выставляли напоказ великолепные шерстяные ковры, блестящие ткани и подносы с кольцами и браслетами, в то время как безобразные нищие тыкали деревянные чашки под нос путешественникам, а голодные мальчишки дурачились в притворном веселье, рассчитывая на вознаграждение.

«Горький легковерен и лжив, — читаю в упомянутом выше письме В[ладислава] Ф[елицианови]ча: это его основное качество. Поверьте, за два с половиной года совместной и теснейшей жизни я успел хорошо его узнать». Рассказывая далее, какой клеветнический отзыв Горький дал в разговоре с ним об одном незапятнанном эмигрантском литераторе, Ходасевич пишет: «Если потребуют от меня отчета в словах им мне, — будьте, уверены: глазом не сморгнув, скажет „Я ничего подобного не говорил“».

Завороженные, Конан и его спутник бесцельно бродили среди сарайчиков и клеток, в которых располагались странные животные: яки, верблюды, снежный барс. Они проследовали на улицу, где с музыкальным звоном кузнец ковал изделия из меди, латуни, серебра и железа. За углом они увидели работников, выделывавших кожу и предлагавших на выбор туфли, сапоги, пояса, ножны, седла, сбрую и обитые кожей сундуки.

Ходасевич порвал с Горьким после долгих лет дружбы. Порвал, потому что «легковерность и лживость» Горького-«общественника» стали ему противны до последней степени. Тут не было неблагодарности. Этим пороком Владислав Фелицианович не страдал.

Время от времени Конан останавливался то у одной, то у другой палатки, чтобы спросить о том, известно ли им что-нибудь о символе — две переплетенных змеи с обращенными друг к другу головами и с черным солнцем между ними?

«Помните „Дом Литераторов“? — писал он мне как-то. — Я никогда не забуду ни его, ни вас, чем многие обязаны вам — я в том числе». Цитирую эти слова, потому что словечко «вы» относилось не ко мне лично, а ко всей той группе людей, которые создали и вели в тяжких условиях, разгромленный впоследствии «Дом».

Должен признаться откровенно: этих слов признательности к «учреждению», которое, действительно, героически боролось, и к людям, которые эту борьбу олицетворяли и непосредственно вели, я за 17 лет пребывания вне СССР услышал (так! — Публ.) только от Ходасевича и от покойных А. С. Изгоева и А. В. Амфитеатрова, которые, как и Владислав Фелицианович, сами были членами нашего Комитета. Хотя, право же, немало есть за границей людей, которые обязаны «Дому» своим духовным и физическим спасением. Холодный, шерсткий, лишенный внешнего шарма Ходасевич сохранял достоинство тогда, когда многие его теряли на тернистом советском пути «военного коммунизма». Сохранил он его и в эмигрантских, тоже нелегких, условиях быта.

Иногда торговец просто не понимал гирканского языка, ведь киммериец еще не выучил язык Заморы. Иногда же ответ был достаточно уклончив: «Нет, молодой господин, я не знаю. Но у меня есть кубки из настоящего шемского стекла, сделанного из чистого песка реки Силк…», или же описывал какие-нибудь другие товары, которые всегда есть у купцов на продажу.

Ушел из мира живых и крупный поэт, и сильный характер, ушла ясная, острая, смелая мысль писателя, умевшего быть строгим к другим, но обладавшего редким даром быть строгим и к себе.



Они шли дальше — от пограничного города яздиров к центральным городам Заморы. Конан и Саботай продолжали свой путь пешком почти без остановок. Они шли, потом час бежали, а затем опять шли, но и такой способ передвижения казался варвару недостаточно быстрым. На своих длинных ногах он мог запросто оставить своего кривоногого попутчика далеко позади. Тем более что маленький человечек постоянно брюзжал, недовольный тем, что им приходится идти пешком, как простым крестьянам, вместо того чтобы ехать на лошади, как и подобает достойному гирканскому воину. Всякий раз, когда они проходили мимо лошадей, пасущихся на поле, Саботай предлагал стащить пару, но Конан, никогда не ездивший верхом, эту затею отвергал.

Сегодня. 1939, 21 июня

Наконец путешественники добрались до столицы — Шадизара, города воров и прибежища мошенников. Здесь, в относительной безопасности, обитали все преступники западного мира, даже сбежавшие рабы, ссыльные и люди, за головы которых была назначена плата, потому что здесь можно было спрятаться.

Сизиф [7]

Отклики

Конан очутился в самом центре пестрой толпы. Вокруг него теснились купцы в богатых мантиях, ремесленники продавали с лотков медные украшения, драгоценные камни и оружие; бородатые крестьяне в простой домотканой одежде направляли к рынку повозки, груженные мешками пшеницы и ячменя, коровьими тушами и связанными хрюкающими свиньями. Здесь были и надменные солдаты, и крутобедрые проститутки, и нищие, и горбуны, и жрецы. Он видел приземистых шемитов с курчавыми бородами, тощих зуагиров с покрытыми головами, бритунцев в юбочках, коринфийцев в ботинках и туранцев в тюрбанах.

Литературные пристрастия и симпатии Ходасевича.

Конан был поражен. Шадизар во столько раз превосходил Яздир по размерам и великолепию, во сколько Яздир превосходил города, в которых Конану приходилось выступать как гладиатору. Никогда прежде он не видел такой массы людей. Киммерийцу казалось, что здесь были собраны представители самых разных народов всей Земли. Никогда он не видел ничего равного широким городским бульварам, храмам с колоннами, увенчанным куполами дворцам и особнякам, а также пышным садам, окруженным стенами. Он поразился тому, что столь многие люди могут жить так тесно и не грабить, и не убивать друг друга, как это делают дикие звери.

Кажется, он не очень любил Толстого, — хотя редко говорил об этом открыто. Как умный человек он чувствовал, конечно, наивность всяких «независимых», «если хотите, парадоксальных» и «личных» суждений о величинах всеми признанных, — и едва беседа заходила о Толстом, умолкал. Но, несомненно, в неразлучной литературной чете Толстой –Достоевский, его сильнее влек к себе Достоевский, которого он любил страстно.

Заметим, впрочем, что русские поэты в этом полувековом споре, пришедшем на смену другому спору, такому же ненужному и столь же неизбежному, — Пушкин или Лермонтов? — были большею частью на стороне Достоевского. В «Морском свечении» Бальмонт даже отказал Толстому в гениальности, признав его лишь талантом «с редкими гениальными моментами», а Достоевского приравнял к Шекспиру. Андрей Белый, — ставивший особенно высоко Гоголя, — [к] Толстому тоже был равнодушен. Гумилев в минуты откровенности признавался, что даже не все у него «одолел».

Не все районы города были такими блистательными, как кварталы знати и богачей, с их мраморными колоннами, множеством садов и парков. На окраинах он обнаружил кривые улочки, кишащие страшными старухами и жуликами, размалеванными детьми-уродами на продажу, нищими и больными. Здесь можно было купить тело человека или по крайней мере взять его в аренду. Здесь можно было купить любые, даже самые низменные удовольствия.

Отход от Достоевского, возвращение к Толстому — начались после революции. Но Ходасевич остался верен себе.

В новой поэзии он признавал без всяких оговорок только одно имя — Блока.

На этих задворках к тому же притаилась насильственная и внезапная смерть. Однажды, когда Конан и Саботай пробирались через толпу, вдруг истошно закричала женщина. Люди воровато, с проклятиями заспешили прочь. Мгновенно двое мужчин остались в одиночестве на узкой улочке, и руки их легли на рукояти мечей. У их ног корчился человек, стискивая рану на животе, из которой сквозь его пальцы ровной струей текла кровь.

Отношение Ходасевича к Брюсову достаточно ясно из его статьи о нем, помещенной в «Некрополе». Сологуб был ему гораздо ближе — но кое в чем оставался все же чужд. Блоку он прощал даже технические небрежности — то, что всегда осуждал у других.

Однажды в Париже, лет пять тому назад, в присутствии Ходасевича кто-то прочел начало знаменитого блоковского стихотворения «Голос из хора». Все присутствовавшие знали его, вероятно, наизусть, — и все-таки воспоминание о нем всех взволновало. Ходасевич вполголоса проговорил:

— Что… — начал было Конан.




Будьте же довольны жизнью своей,
Тише воды, ниже травы…




— и потом сказал: «Да, что тут говорить! Был Пушкин и был Блок. Все остальное — между!»

— Не спрашивай, — прошептал Саботай. — Идем отсюда, пока не появилась стража.

Тот, кто знает, чем был для него Пушкин, поймет, чем стал для него Блок.



Конан только пожал плечами, когда гирканец повел его прочь темными закоулками.

Последние Новости. 1939, 22 июня

* * *

Юрий Мандельштам

Живые черты Ходасевича

Узкий проход вывел их на широкий мощеный бульвар, вдоль которого расположились роскошные магазины и внушительных размеров деревья. Какая-то процессия двигалась по бульвару, занимая всю середину, и оба странника остановились поглядеть.

Цель этих заметок — сохранить некоторые живые черты Ходасевича. Несомненно, не все они уложатся в его посмертный облик. Но кое-что они могут ему придать — движение жизни, веяние подлинности.

Шествие возглавляла группа девушек и молодых женщин. Некоторые из них — почти еще дети. Они танцевали и пели, подчиняясь ритму бесчисленного множества тамбуринов. Все они были облачены в грязные белые одежды, венки из увядших цветов увенчивали их головы с растрепанными волосами. За ними маршировали шеренги юношей, отбивавших такт на барабанах; гулкие звуки сливались с какофонией тарелок, лир и печальных флейт.

* * *

У всех был неподвижный, остекленевший взгляд, а сами они, как лунатики, казалось, не осознавали, что с ними происходит. Среди них вышагивал человек с выбритой макушкой в широкой рясе. Он нес бронзовый горшочек, в котором курился фимиам, наполнявший воздух одурманивающей сладостью.

На людях Ходасевич часто бывал сдержан, суховат. Любил отмалчиваться, отшучиваться. По собственному признанию — «на трагические разговоры научился молчать и шутить». Эти шутки его обычно без улыбки. Зато, когда он улыбался, улыбка заражала. Под очками «серьезного литератора» загорались в глазах лукавые огоньки напроказничавшего мальчишки. Тогда казалось, что собеседник с ним в заговоре — вдвоем против всех остальных.

От тошнотворно-сладкого аромата Конан поморщился. Такая непривычная музыка резала его слух, а странное поведение марширующих насторожило его. Своим острым звериным чутьем он ощутил присутствие здесь какой-то дьявольщины.

Чужим шуткам также радовался. Смеялся, внутренне сотрясаясь: вздрагивали плечи. Схватывал налету остроту, развивал и дополнял ее. Вообще остроты и шутки, даже неудачные, всегда ценил. «Без шутки нет живого дела», — говорил он не раз. Молодые поэты группы «Перекресток» (дело было в 1930 году) понравились ему, помимо прочего, тем, что воскресили традицию эпиграммы. В так называемой «Перекресточной тетради» было немало шуточных стихотворений — иногда к ним прикладывал руку и Ходасевич.

Звуки нескладной музыки нарастали, так как оркестр обнаженных юношей подходил ближе. Шею или плечи каждого обвивала змея, у некоторых змеи толстыми кольцами вились вокруг рук. Они проходили мимо, и каждый из них шел отдельно от товарищей, как будто они шествовали по земле разных миров. Солнечные лучи вспыхивали на гладких чешуйках серых или коричневых, черных или алмазных, испещренных крапинками или украшенных узором ярких колец змеиных тел.

— А эти гады ядовиты? — спросил Конан своего товарища.

Однажды он спросил: «А про меня там что-нибудь написано?» — Написано, Владислав Фелицианович. — «Прочтите. В таких делах обид не бывает». Один из нас прочел. Ходасевич весело смеялся, особенно над последними строками: «Я Пушкину в веках ответил, как Вейдле некогда сказал» (незадолго до этого вышла книга Вейдле о Ходасевиче — единственная о нем пока написанная). Потом шутливо нахмурился: «А во второй строфе — непохоже на меня. Давайте поправим». И сам стал блестяще импровизировать «под Ходасевича».

— Некоторые ядовиты. Вон та коричневая точно ядовита. Если я не ошибаюсь — это смертоносная кобра из Вендии. А вот эти здоровенные зверюги, те, что толще твоей руки, прибыли из тропических джунглей, это много лун пути на юг. У них нет яда, но если их вспугнуть или раздразнить, они могут свиться кольцами вокруг шеи человека и задушить его насмерть.

Нравились Ходасевичу и мистификации. Он восхищался неким «не пишущим литератором», мастером на такие дела. Сам он применял мистификацию, как литературный прием, через некоторое время разоблачал ее. Так он написал несколько стихотворений «от чужого имени» и даже выдумал забытого поэта XVIII века Василия Травникова, сочинив за него все его стихи. Читал о нем на вечере и напечатал о нем исследование. Кое-кто из «знатоков» на эту удочку попался.

— Ух! — выдохнул Конан. Змеи вызвали у него отвращение, они смутно напомнили ему картину разрушения его дома в Киммерии. Нахмурившись, он повернулся к Саботаю, чтобы поговорить с ним, но тот был уже поглощен созерцанием юной девушки в следующей группе шествующих. Девушка, как заметил Конан, была настоящей красавицей, несмотря на небольшую хромоту, грязные волосы, увядший венок на голове и отрешенный взгляд. Тонкая сорочка на девушке была разорвана, и при каждом шаге открывалось ее нежное обнаженное бедро.

* * *

Жадно глядя на девушку, вор покачал головой:

Ходасевич был литератор — любил литературу целиком, не только дух, но и плоть ее. Любил возиться со стихами, своими и чужими, исправляя строчки, подыскивая подходящее слово. «Жаль, что нельзя открыть фабрики для починки негодных стихов», — сказал он однажды. — «До чего было бы интересно!»

— Какая жалость! Такое тело должно согревать постель воина по ночам, а не быть игрушкой попов и ползучих змеюк.

Любил и самый процесс работы, да внешнюю сторону ее. Говорил, что тот, кто не может написать статью к назначенному дню — чего-то существенного не знает. Ссылался на пример молодого писателя, известного на Монпарнасе своей медлительностью. Тут же стал высчитывать, сколько времени ему надо, чтобы написать то, что Ходасевич писал за год. Высчитал сто восемьдесят лет — и лукавые огоньки заблестели под очками.

— Что ты имеешь в виду? — спросил Конан.

Литературные круги были ему не то, что милы (порою он их ненавидел), а органически необходимы. «Странная вещь, — признавался он, — с литераторами я задыхаюсь, но без них мне скучно».

* * *

Саботай взглянул на своего огромного товарища и увидел, что тот не смеялся.

Порою подтрунивали над его пушкинизмом. Для чего нужно знать, сколько кусков сахара Пушкин клал в чай? Ходасевич и сам смеялся, — но была в его пушкинизме тайна непростая. Всё, что касалось Пушкина, было ему дорого, всё и все — даже, по своему, Дантес. Ходасевич рассказывал, что ему снилось как-то, будто ему надо написать стихи за Дантеса — это пушкинисту-то! И Ходасевич во сне написал четверостишие:

— Зачем эта девчонка, как и все остальные, отдала себя культу Сета, Змее? Я терпеть не могу змей и большую часть жрецов, но более всего я презираю прислужников Сета.




Я первым долгом — офицер,
На службе и во всем пример.
Пускай умолкнет голос нянь:
Мы заклинаем, Пушкин, встань!




— Бог Змеи! — воскликнул Конан. — Имеет ли это нечто общее с тем знаком, который я разыскиваю?

В Италии Ходасевич встретился с одним иностранным знатоком русской литературы, который стал восхвалять пушкинского «Демона». Ходасевич стал читать наизусть: «В те дни, когда мне были новы…» — Но это не то, — возразил знаток и сам стал цитировать: «Печальный демон, дух изгнанья…» Ходасевич попробовал заметить, что это «Демон», но только Лермонтова. Однако знаток упорно стоял на своем. «Признаюсь, — говорил Ходасевич, — что я на минуту усомнился, не написал ли Пушкин лермонтовского „Демона“»…

Саботай развел руками. Минуту спустя ливень лепестков обрушился на обоих, и компания смеющихся проституток пристала к ним. Эти, улыбающиеся и сверкающие глазами, казались куда менее завороженными, чем девушки из процессии.

* * *

— Идем с нами, — мурлыкнула одна из них Саботаю.

Ходасевич любил котов. У него был черный Мур. «Почему коты такие хорошие, а люди такие дурные?» — спросил меня раз Ходасевич. Но когда котов хвалили за ум, он смеялся: «Все-таки самый глупый наш знакомый умнее. Здесь дело в другом». Когда Мур умер, Ходасевич огорчился не на шутку. «Что Вы, Владислав Фелицианович, ну околел кот». — «Сами Вы околеете!»

— Ни за что, красавица, — с некоторым сожалением ответил гирканец. — Меня не волнуют ни змеи, ни их бог.

Мура сменил персидский дымчатый Наль. Как подобает аристократу, у него были титулы: «Герцог Булонский», «Граф Четырехтрубный» (Ходасевич жил в Булони на рю дэ Катр Шеминэ), «Маркиз Карабасский»… Но с Налем Ходасевичу по некоторым причинам пришлось расстаться — тот переехал в другой дом. И Ходасевич, кажется, легко перенес эту разлуку.

* * *

— В руках Бога Змеи находится любовь, подобной которой люди никогда не знали, — шептала она, раскачиваясь из стороны в сторону. — Любовь, которую люди могут разделить с ним.

Помню еще Ходасевича за бриджем. Он играл со сдержанной страстью, применяя «системы». Сердился, когда система подводила. В Ходасевиче прорывалось в такие мгновения что-то таинственное. И за картами он оставался наедине с роком. Вспоминаю его стихи:

Саботай фыркнул:




Играю в карты, пью вино,
С людьми живу — и лба не хмурю.
Ведь знаю: сердце все равно
Летит в излюбленную бурю.




* * *

— С каких это пор у змей появились руки?

Ходасевичу много подражали в стихах — но, конечно, всегда внешне. Сущность Ходасевича всегда ускользала. Вероятно, поэтому он написал страшное стихотворение «Я», кончавшееся строками:

Когда девица отстала, чтобы попробовать свои льстивые речи на более податливом зрителе, другая бесшумно подкралась к Конану и легонько шлепнула его по локтю.




Не подражайте мертвецу,
Как подражали вы поэту.




— Блаженство ждет тебя, рыцарь, — шепнула она. — Тебе нужно лишь пойти со мной…

Вспомнил ли кто-нибудь из эпигонов Ходасевича эти стихи на кладбище? Манера Ходасевича усвоена многими, но кто может заменить его поэтическую личность? Для этого самому надо быть личностью единственной и неповторимой. Пусть не думают, что это так легко…

— Пойти куда? — проворчал Конан, испытывая сильное искушение согласиться.



Торговец, стоявший на пороге своей лавки, ступил вперед.

Возрождение. 1939, 23 июня

— Берегись, чужестранец, — тихо сказал он киммерийцу. — Слуги Сета — мошенники. Они — слуги смерти.

Владимир Унковский [8]

— В самом деле? — возмутился Конан. Смерть была его постоянным врагом.

Смерть В. Ходасевича

Торговец кивнул головой:

Хотя Владислав Ходасевич болел долго и мучительно и последний месяц трудно уже было надеяться, что он может выжить — его смерть потрясла литературный мир русского Парижа.

За рубежом сравнительно немного литературных сил. Каждый на счету, а Ходасевич был яркой литературной силой — истинный поэт и выдающийся критик зарубежья.

— Они готовы убить своих собственных родителей и думают, что творят благо, освобождая их от бремени жизни.

Смерть Ходасевича — незаменимая утрата.

Конан поблагодарил коротким кивком и проводил взглядом девиц, которые тут же растаяли в толпе.

На заупокойной службе в русской католической церкви присутствовало большинство представителей как старшего, так и молодого литературного поколения.

И каждый с трепетом и жутью спрашивал себя:

Вдруг на солнце набежала легкая тень. Конан поднял глаза и увидел роскошный паланкин, который несли на плечах восемь молодых женщин. Убранные вышитыми шелками царственно пурпурного цвета, прихваченными золотыми веревками, сами носилки являлись олицетворением богатства. Но не на это чудо распахнулись глаза Конана в величайшем изумлении. Он неожиданно вздохнул, потому что увидел на носилках, в кресле, существо такой красоты, какую он не мог себе даже представить. Как бледнеет задержавшаяся луна перед взошедшим солнцем, так эта женщина затмевала и превращала в блеклые тени всех красавиц, каких он когда-либо видел.

— Кто следующий?

Смерть разит, не разбирая, не щадит. Ходасевичу было всего 53 года. Редеют ряды. Мы с трепетом утром открываем свежий номер газеты, боясь увидеть роковое очередное известие.

Водопад черных волос ниспадал к ее талии; сапфировые глаза искрились на тонко очерченном лице; ее сочные губы были свежи, как утренняя роса. Ее тело, гибкое и крепкое, было облачено в расшитое золотом одеяние жрицы, а когда она поднималась, приветствуя бушующую толпу, из-под ее одежды открывалось белоснежное, совершенное бедро.

Ходасевич мог бы еще жить, но он вовремя не обратил внимания на свой недуг. Он болел долго, двадцать лет, и, находясь постоянно в болезненном состоянии, не обращал должного внимания на зловещие симптомы.

Увидев восхищение Конана, Саботай присвистнул:

Жена Алексея Ремизова — Серафима Павловна мне говорила, что, когда они познакомились с Ходасевичем 20 лет тому назад, — в те времена у него на теле было 167 фурункулов.

— Не смотри так! Это все-таки настоящая принцесса.

Известно, что Ходасевич несколько лет пролежал в гипсе.

Несчастный страдалец!

Варвар, завороженный, остался прикованным к месту. Казалось, что он не слышал предупреждения. Как раз в этот момент внимательный взгляд принцессы упал на Конана. Огонь вспыхнул в ее ясных глазах, губы приоткрылись, и неожиданный вздох вырвался из ее груди. Подняв руку, она остановила покачивающееся движение паланкина.

И он просмотрел болезнь, сведшую его в могилу. Врачи поставили диагноз — рак. А во время операции, произведенной накануне смерти, оказалось, что никакого рака нет, а большие камни в желчном пузыре, в печени.

— Эй ты, воин! — позвала принцесса мягким гортанным голосом, звуки которого взволновали кровь киммерийца.

Операцию сделали слишком поздно, когда организм был истощен и отравлен продуктами распада желчи, всасывавшейся в кровь и ткани.

А камни можно заставить распасться, распылиться чисто терапевтическими внутренними средствами.

— Слушаю, моя госпожа!

Камни желчного пузыря — отнюдь не смертельная болезнь. Но, очевидно, рок судил иначе. И Ходасевича не стало.

Голос женщины окутал юношу, как накатившаяся волна оглушает пловца в волнующемся море.

Три месяца перед смертью он пробыл в постели, но сначала даже писал очередные критические статьи. Юрию Мандельштаму, посетившему его в госпитале, Ходасевич сказал:

— Никогда мы уже с вами вместе не посидим в кафе.

— Выброси свой меч и иди с нами. Оставь кровавую тропу войны и возвращайся к обычной жизни — с ее неизменной последовательной сменой времен года. Время очищения уже ждет на вершине мира, время возрождения после падения и разложения всех устоев. Присоединяйся к нам, и ты будешь обновлен, как обновляются змеи, которые сбрасывают старую кожу и живут заново, молодые и энергичные, проворные и прекрасные.

Секретарь профессионального союза русских писателей и журналистов во Франции В. Ф. Зеелер мне говорил:

Конан тряхнул взъерошенной головой, чтобы лучше понять значение этих загадочных слов, высказанных столь пламенно. Но женщина приняла его жест за отказ, потому что, когда он посмотрел вверх снова, она уже задернула занавеску паланкина, и служанки понесли его дальше.

— Я побывал у Ходасевича за неделю до смерти и беседу мы вели только о его болезни.

Ходасевич чувствовал приближение развязки, хотя надежда все-таки его не покидала.

Конан остался стоять, одурманенный и потрясенный. Ни одна женщина не казалась ему столь желанной. Когда Саботай дернул его за рукав, Конан оттолкнул его и бросился за исчезающими носилками. Маленький человечек, сильно встревоженный, побежал за ним.

От В. Ф. Зеелера я узнал, что В. Ф. Ходасевич до своей кончины оставался членом «профессионального союза русских писателей и журналистов».

Вскоре улица вывела к большой, обсаженной деревьями площади, где собирались караваны. Здесь был настоящий маленький город, поражающий изобилием шатров и палаток из верблюжьего волоса и ярко раскрашенных войлочных юрт. Множество ослов, мулов, верблюдов было собрано посередине площади. Кольцом вокруг этого стада стояли палатки их хозяев, а по краям вздымались защитные стены постоялых дворов, где утомленные путники могли найти стол и ночлег.

Два года тому назад в «союзе» произошел раскол. Одна группа порвала с «союзом» и образовала свой «Национальный союз писателей и журналистов». Туда перешло большинство сотрудников «Возрождения».

А Ходасевич, сотрудничая в «Возрождении», не сменил вех… Вообще был человеком с большим характером.

За этим оживленным скопищем Конан увидел тонкую черную башню, уходящую в ясное небо. Несмотря на чудесный день, башня казалась закрытой тенями. Конан понял, что процессия направляется к этому зловещему шпилю. Расталкивая плечами прохожих, он бежал, стремясь настигнуть паланкин и его прекрасную хозяйку.

Парижская литературная молодежь считала его большим авторитетом, чтила его, более того — любила. В церкви многие плакали, а на кладбище, несмотря на то, что от недавнего дождя земля раскисла, многие из молодежи — юноши и девушки — стояли на коленях.

Расстояние сократилось уже до нескольких больших шагов, как вдруг Конан застыл на ходу, потому что в то самое время, когда голова шествия собиралась войти в зияющие ворота башни, возникла и поплыла сквозь шум улиц монотонная песня:

На свежую могилу был возложен огромный роскошный венок от «Объединения писателей и поэтов» — так называемого «союза литературной молодежи», возглавляемого Л. Ф. Зуровым. Средств у «союза» никаких нет. Большинство членов зарабатывают себе на жизнь тяжелым физическим трудом, а безработные живут впроголодь и потому эта жертва сирой вдовицы была особенно трогательна.

— Дуум… Дуум… Дуум…

Среди старшего поколения у Ходасевича были друзья, сторонники, но были и ожесточенные противники.

Его так же сильно любили, как другие ненавидели.

Замешательство, страх и волна гнева исказили лицо молодого киммерийца, когда эта зловещая песнь разбудила в его памяти давно уснувшие картины. Чувство, вскипевшее в его сердце, было настолько острым, что он вряд ли видел последние группы шествующих, которые прошли на расстоянии вытянутой руки от него. Это были два молодых человека, почти что мальчики, которые шли вперед с бесцветными, лишенными выражения лицами и стегали хлыстами свои голые плечи. Плети, опускавшиеся на спины и плечи, были сделаны из змеиных хвостов и снабжены зазубринами из ловко вставленных змеиных зубов, так что при каждом ударе тело самоистязателя покрывалось капельками крови. По-видимому, не ощущая боли, они на ходу пели:



— Дуум… Дуум… Тулса Дуум… Тулса Дуум…

Меч. Варшава, 1939, 2 июля

Александр Керенский [9]

Конан мрачно смотрел, как хвост процессии исчезал в этих отвратительных воротах. «В Шадизаре, в Заморе, — говорила ведьма, — ты найдешь то, что ищешь…» Теперь он уже нашел фанатичных поклонников человека, бога или дьявола, который носит имя Дуум.

Памяти В. Ф. Ходасевича

— Болваны! — сверкнул глазами Саботай, сплевывая на мостовую. — Глупцы и безумцы, змеелюбцы, поборники смерти! Повсюду в этих землях они воздвигают такие черные башни, оплоты Сета. Всегда одно и то же: они заманивают молодых невинных людей в свои ловушки — простофиль, которые оставляют мужей, возлюбленных, семьи, чтобы участвовать в мерзких оргиях, любиться со змеями и чокнутыми жрецами.

Умер замечательный поэт, большой писатель. Все мы, кому дорога русская литература, российское духовное творчество, — ощутили одинаково его смерть как великую утрату; все –несмотря на наши глубокие, часто непримиримые политические расхождения.

— Кто эта женщина, которую ты назвал принцессой? — настойчиво спросил Конан. — Разве она не жрица змеиного культа? — Со смешанным чувством отвращения и желания он вспомнил змей, расцвеченных золотыми и серебряными нитями, которые извивались на ее одежде.

Опустело кресло в той Академии избранных, куда входят только по собственному праву, а не по количеству избирательных записок. Но чеканные, вдохновенные строки ушедшего останутся живой, творящей новые духовные ценности силой.

В. Ходасевич, как А. Блок, весь создан гениальным подъемом российского Возрождения начала XX века. Войной же, революцией и изгнанием был отчеканен в последнюю совершенную форму его дух — Дух Поэта и Человека.

— Эта женщина, как ты ее назвал, — ответил Саботай, — принцесса Ясимина, дочь короля Осрика и наследница бесценного трона. Ты должен был заметить королевскую печать на ее кулоне — ведь вы глазели друг на друга достаточно откровенно.

Мы с Владиславом Фелициановичем познакомились на общей работе в «Днях» (в Берлине он был сотрудником; в Париже вместе с М. А. Алдановым вел литературный отдел). В редакционной работе, в личном общении раскрылся в поэте — сильный, цельный, редкий человек.

— А что королевская дочь делает среди помешанных на змеях жрецов?



Саботай состроил гримасу.

Для него, как пишут сейчас о В. Ф. Ходасевиче, жизнь была в литературе. Но сама литература была для него не парнасской забавой, а подвигом жизни, служением идеалу, которым он горел. В этом смысле Ходасевич был русским писателем-классиком. Он и был потому пушкинианцем, что следовал пушкинской традиции в жизни. Ибо именно Пушкин был первый в России, для кого поэзия, литература были делом жизни, первым делом жизни — я бы сказал, государственным служением. И для Ходасевича — поэту принадлежало по праву место на самых высоких ступенях общественной иерархии. Для него знаком писателя была гордая независимость, совершенная внутренняя свобода. Поэтому он так презирал всякую ложь, всякую приспособляемость в литературе. Поэтому-то он вырвал из своего сердца Горького, которого так любил.

Ходасевич относился к своему писательству как к служению, как своему долгу жизни — и он ощущал всем своим существом, что жизнь требует от писателя не только формы, не только сладких звуков, но и молитв, т. е. глубокого духовного и идейного содержания. Поэт для него не искусный забавник, не ловкий жонглер самыми замысловатыми размерами и рифмами — он должен быть учителем, если уже не дано быть пророком.

— Она одна из них, верховная жрица Сета. Много лет тому назад обманом и дурманящими средствами заманили ее. Они все обманщики, как и сказал купец. Тис рассказывала, что они присоединяются к путешественникам в дороге, чтобы задушить их, когда те спят, или заколоть ножом в темноте — все это ради их склизкого божка. Варвар, смерть притаилась возле этих мечтательных глаз!

Вера, долг, литература — в этих трех словах весь внутренний Ходасевич.

— И король Осрик способствует этому странному культу? Он тоже один из них?

Телом слабый, духом крепкий, среди людей замкнутый, к ним требовательный, а к себе и тем паче, он своему делу — российской литературе — отдал всю жизнь и ушел от нас цельный и большой, вплетя свое имя в венок славы Российской Словесности.



— Нет. Он тяжко оплакивает жребий своего единственного ребенка.

Новая Россия. Париж, 1939, № 65, 12 июля

— Ну, если ему не по вкусу эта змеиная братия, то почему бы ему не послать солдат согнать всех в кучу и перебить?

Петр Пильский [10]

— Эти жрецы — сильные люди, — ответил гирканец. — Осрик не отваживается открыто выступить против них, потому что многие в Заморе считают его чужаком и никуда не годным королем. Его величество был когда-то искателем приключений из Коринфии, дослужился до генеральского чина в армии Заморы и захватил трон, который не собирается покидать. Его судьба не значит ничего для таких, как мы.

Смерть В. Ф. Ходасевича

Сужается наш писательский круг, вымираем мы неукоснительно по равнодушному велению рока, совсем на ущербе остается группа критиков.

— Это загадочные края, — пробормотал Конан, — и те, что живут здесь, все еще непонятны мне.

О болезни В. Ф. Ходасевича мы услышали недели две тому назад, о том, что его схватил и пригнул тяжкий недуг, нам писали из Парижа. Сначала можно было не придавать очень серьезного значения этим печальным вестям. Потом мы узнали, что Ходасевича перевезли в больницу, и это заставило насторожиться. Правда, и тут мы не теряли надежд и, во всяком случае, не склонны были к пессимистическим предугадываниям. И вот сейчас получена телеграмма: Ходасевич умер.

Он начал рано, ему не было 19 лет. Впрочем, поэты той поры рано выступали в печати, не только сверстники Ходасевича, но и предыдущее старшее поколение. Юношами начали печатать свои стихотворения и Валерий Брюсов, и Блок, и Андрей Белый.

Первое стихотворение Ходасевича появилось в московском альманахе «Гриф». И приютивший его альманах, и самый характер этих стихов определяли тяготение молодого поэта, его увлечение молодой школой новаторов-декадентов, как и его основной литературный путь. Ходасевич больше всего ценил и выше всего ставил поэзию. И в своем понимании он шел по стопам своего старшего собрата и учителя Брюсова, оставившего на нем неизгладимый след. С самого начала Ходасевич был подчинен его влиянию. И учитель, и последователь придавали огромное значение работе, труду автора над самим собой, медленное и упорное прорастание, нелегкое раскрытие собственной личности.

Вместе с Брюсовым, обратившись к своей музе, Ходасевич мог бы повторить тот же приказ и то же требование со ссылкой на себя: «Я тружусь, и ты работай!» И муза обоих была трудолюбива. Жизнь Ходасевича представляется нам длительным и последовательным процессом внутреннего самоуяснения, — оно шло параллельно с усовершенствованием внешней стихотворной формы. Мужание поэта происходило вместе с ростом и раскрытием человека.

6

Но Ходасевич как писатель формировался не только под влиянием Брюсова. Как бы сам он ни хотел отделить себя от старших символистов, несомненными, неоспоримыми остаются его родство с ними, близость с ними, зараженность ими. Очерки Ходасевича о Брюсове и Сологубе, как и его стихи, выдают эту связь, вскрывают общую школу, единый путь, одно и то же направление, одинаковые цели, общее для всех них понимание искусства и восприятие мира. Ходасевич воспитался на символизме, рос под его настроениями, освещался его светом и связывается с его именами.

Вор

Начав робким сборником «Молодость», пройдя через ряд стихотворных опытов, составивших книгу «Счастливый домик», Ходасевич вызревает в стихах, объединенных знаменательным заглавием «Путем зерна» и особенно характерным названием «Тяжелая лира», чтобы придти к циклу «Европейская ночь». Как и Брюсов, свое внимание, труд и любовь Ходасевич отдал великому Пушкину, но и здесь он был заинтересован работой Пушкина, тайной его повседневности, будничного общения со своей музой. Появившееся отдельными статьями в сборниках «Беседа» «Поэтическое хозяйство Пушкина» потом вышло отдельным изданием.

Два путешественника шатались по извилистым дорогам Шадизара в поисках новых развлечений. Они бродили по широким улицам и аллеям, упиваясь видами, запахами и звуками, столь новыми для варвара. По пути Конан обдумывал план своих поисков. Может быть, он ошибся, решив, что ведьма не зря направила его сюда. Пока еще в песнях с повторяющимся словом «Дуум» ему явно ничто не напоминало о ванирских всадниках и зловещем знамени их предводителя — ничто, кроме омерзительного культа поклонения Змее. Змеиные элементы в обоих случаях совпадали.

Естественен был переход от Пушкина к Державину: тут и преемственность, и традиция, и державинское благословение, но Ходасевича на этот раз увлекли отблески далекого века, эпоха, сама личность Державина. В книге Ходасевича Державин проходит прослеженный в своей частной жизни, любви, печали, поэтических волнениях, огорчениях смертями других людей, в своих манерах, расписании дней, конечно в труде над стихами, редких беседах с императрицей, столкновениях с ее преемниками, в обстановке деревенского быта и городского петербургского дома, в своих протестах и непрестанных столкновениях.

Последние годы Ходасевич вел литературно-критический отдел в газете «Возрождение» и уже несколько лет работал и у нас, в «Сегодня», помещал свои воспоминания о советских людях, о писателях, — эти интересные очерки читатель особенно помнит. И тут, оставаясь верным своему основному влечению к поэзии, — в этих статьях он обнаруживал немало вкуса и понимания. Вл. Ходасевич вообще импонирует нам, прежде всего как поэт, а в этой области он должен заинтересовать как осуществление и олицетворение литературной воли. Это настойчивость, неторопливое прохождение, ровное и медлительное самораскрытие, тихий труд, вера и труд, победа трудом.

Солнце, словно красно-оранжевый мяч, садилось за остроконечные крыши высоких зданий и возвышающийся узкий шпиль мрачной башни. На большой площади в палатках зажглись огни. Собаки рыскали в тени в поисках отбросов. Лица с хищными глазами выглядывали украдкой из темных дверных проемов и окон с решетками. Когда людской поток спал, запылали костры, у которых собирались бродяги, ища тепла и человеческого общества.

Точно такое же упорство, медленное проникновение в тайну исследуемого материала открывает и работа Ходасевича о Пушкине. Здесь то же многолетнее изучение, ежедневное общение с поэтом, овладение словарем Пушкина, розыск его повторных слов, вбирание в себя пушкинских сравнений, пушкинских приемов, способность и уменье дышать Пушкиным, как дышать воздухом, как бывают пристрастия к одним духам.

Найдя харчевню, товарищи щедро потратили на хорошую еду несколько серебряных монет, украденных у мертвого солдата. Пока Конан, чавкая, жевал кусок жареной свинины, его приятель расспрашивал хозяина.

В одном нельзя было отказать Ходасевичу — в прямизне его путей, в его способности однолюбия и этой твердой отгороженности от всех других интересов, тем и увлечений. Ходасевич был постоянен. Это доказывали его книги, его стихи, его очерки о близких ему «людях символизма», его работа над старыми поэтами. Своего упорства, прямолинейности, верности в преследовании поставленной цели не скрывал и сам Ходасевич. Они сказались в заглавиях его книг, обозначающих и определивших его рост поэта и писателя, как некое постепенное прорастание «путем зерна», эти же определения самого поэта окрестили его музу «тяжелой лирой».

— Я Керлайт, — между прочим сказал гирканец, — эмблемой моего рода всегда были девять хвостов яков и лошадиный череп. Не видел ли ты когда-нибудь такое знамя?

Последние годы Ходасевич стихи не писал — не писал потому, что весь уклад современного мира, его эстетические формы коренным образом изменившимися (так! — Публ.), а новые формы еще не найдены. Прощальной книгой его стали очерки-воспоминания о Нине Петровской, Брюсове, Сологубе, Горьком, но главный интерес, конечно, в определениях символизма, его духа, его путей. Верно указывал Ходасевич, что «история символистов превратилась в историю разбитых жизней» — они жили в неистовом напряжении, вечном возбуждении, в обостренности, лихорадке. Этой участи, этого удела Ходасевич избег, и тут его спасли хороший здравый смысл и никогда не покидавшее его критическое благоразумие. Эта прощальная книга называлась «Некрополь» — теперь этот город мертвых открыл свои врата и для Ходасевича.

Хозяин харчевни был чем-то раздражен. С показным равнодушием он только бросил, что слышал, как путешественники говорили о чем-то подобном.

Ему было 53 года.

— Знамена очень интересуют меня, — доверительно сказал Саботай. — Мне, наверное, надо было стать геральдистом! — После небольшой паузы он добавил с обезоруживающей улыбкой: — Я встретил один знак, который ты, может быть, видел — две черные змеи лицом к лицу, поддерживающие черное солнце своими скрученными хвостами…

Примечания 1

1. Этому интервью предшествовала заметка: Седых А. У В. Ф. Ходесевича // Сегодня. Рига, 1930. 11 мая. С. 14.

— Я редко замечаю подобные вещи, они мало интересуют меня. Кроме змей Сета, других здесь нет. Им поклоняются в этих проклятых башнях, таких, как вон та.

2. Начало этой перемене было положено торжественным чествованием 25-летия литературной деятельности поэта, проведенным 10 апреля 1930 г. в ресторане «Мезонетт», в котором принял участие даже его недруг А. Куприн. См. об этом: Л[юбимов] Л. Чествование В. Ф. Ходасевича // Возрождение. 1930. 13 апреля. С. 4.

— Значит, есть и другие? — резко спросил Конан.

3. Нам известен лишь один юбилейный отклик идеологического оппонента эмиграции: «... Ходасевич не сразу сделался эмигрантом. Некоторое время рядом с ним находился Горький, внимательная забота которого удерживала Ходасевича от рокового шага. Потом произошел разрыв ... разрыв с Горьким означал в то же время и разрыв с Советским Союзом. Ходасевич сделал выбор. То, что этот выбор не сразу был сделан, то, что ему предшествовало довольно длительное средостояние, доказывает наличие в то время у Ходасевича тяги к другой жизни, к другому миру, к выходу из своего темного, больного, одинокого, подпольного индивидуализма. Но, сделав разбег для прыжка в иную — большую жизнь, Ходасевич задержался на полдороге, а задержавшись, свалился под бременем своего „я“, снова упал „в себя“ и одновременно в эмиграцию. Падение было страшное, стремительное, на самое дно, в „возрожденческую“ трясину. Почему поэт попал в теплые объятия Гукасова, лишь на время задержавшись у Керенского в „Днях“? Почему среди всех эмигрантских подвалов Ходасевич выбрал самый темный, самый откровенно-позорный, самый зловонный? ... выбор, сделанный Ходасевичем, определил его эмигрантскую биографию. Отныне „возрожденское“ бытие определило если не сознание поэта, то линию поведения литератора Ходасевича ...» (Сикорин Д. Эмигрантские судьбы. I. Владислав Ходасевич. К пятидесятилетию поэта // Наш Союз. Париж, 1936. № 5-6. С. 22). Здесь же укажем, что процитированная статья была единственной публикацией в русской печати Парижа, таким своеобразным образом отметившей юбилей поэта.

Хозяин кивнул.

4. Сирин [Набоков] В. О Ходасевиче // Современные Записки. Париж, 1939. Кн. LXIX. Цит. по: Набоков В. Собр. соч. русского периода: В 5 т. Т. 5. СПб., 2000. С. 590. Это отношение писатель пронес через годы, что проявилось в курьезе: осенью 1949 г. Н. Берберова, стремившаяся заручиться личными симпатиями Набокова, передала ему прядь волос Ходасевича, вызвав у него этим сувениром священный ужас. См. об этом в нашей публикации: «…Дребезжание моих ржавых русских струн…»: Из переписки Владимира и Веры Набоковых и Романа Гринберга (1940 — 1954) // In Memoriam. Исторический сборник памяти А. И. Добкина. СПб., Париж, 2000. С. 365-366.

— Их много в Заморе. Как я слышал, по крайней мере, по одной подобной башне в каждом городе и каждом городке. Видишь ли, чужестранец, только их теперь и строят. В последние несколько лет этот культ сильно распространился.

5. Одна из таких ошибок — диагноз последней болезни Ходасевича. Ср., например, с утверждением современного исследователя в: Литературная энциклопедия Русского Зарубежья. 1918 — 1940. Писатели Русского Зарубежья. М., 1997. С. 419 (статья В. Толмачева).

— О-о! — простонал Конан.

6. См. о нем: Седых А. Памяти Р. Н. Гринберга // Новое Русское Слово. Нью-Йорк, 1969. 27 декабря; Адамович Г. Памяти ушедших // Русская мысль. Париж, 1970. 22 января; Казак В. Энциклопедический словарь русской литературы с 1917 года. Лондон, 1988. С. 174 (статья «Воздушные пути»); Там же, с. 558 (статья «Опыты»); Толстой И. Курсив эпохи. Литературные заметки. СПб., 1993. С. 158-161; Дымерская-Цигельман Л. Альманах «Воздушные Пути» и его издатель-редактор Роман Гринберг // Евреи в культуре Русского зарубежья. Т. V. Иерусалим, 1996; Вильданова Р., Кудрявцев В., Лаппо-Данилевский К. Краткий биографический словарь русского зарубежья // Струве Г. Русская литература в изгнании. Париж — М., 1996. С. 303. См. также наши публикации: Роман Гринберг и Роман Якобсон. Материалы к истории взаимоотношений // Роман Якобсон: Тексты, документы, исследования. М., 1999; «…Дребезжание моих ржавых русских струн…»; Друзья, бабочки и «монстры»: Из переписки Владимира и Веры Набоковых с Романом Гринбергом (1943 — 1967) // Диаспора. Новые материалы. Вып. I. Париж, СПб., 2001.

Его интерес побудил хозяина харчевни снизойти до доверительного разговора.

7. В их числе черновой автограф и машинопись незавершенной биографии Пушкина, библиографический список источников этой работы и «фотостаты» печатных переводов цикла «Парижский сплин» Ш. Бодлера. См. об этом в нашей публикации: Пушкин и пушкинисты. По материалам чешских архивов // Новое литературное обозрение. М., 1997. № 37.

— Совсем недавно прислужники культа Сета были всего лишь жалкой кучкой людей, теперь они повсюду.

8. Vozdushnye Puti Collection. Library of Congress. Manuscript Department (LCMSS). Washington. D. C. Box 6. Помимо републикуемых нами текстов, в тетради О. Б. Марголиной-Ходасевич отложились вырезки со статьями Г. Мейера «Смерть В. Ф. Ходасевича», Ю. Семенова «Русский поэт» и Н. Рощина «Неосуществившаяся дружба» («Возрождение». 1939. 16 июня), В. Ильина «Ходасевич — поэт и мыслитель. Из истории одного освобождения» (там же. 1939. 30 июня), Г. Федотова «Памяти В. Ф. Ходасевича» («Новая Россия». Париж, 1939. № 65. 12 июля), а также траурные извещения и заметки из газет «Последние Новости», «Сегодня» и «Kurier Warszawski». Наши собственные разыскания показали, что вдовой Ходасевича были собраны практически все отклики русской прессы в Париже, но, по-видимому, по обстоятельствам времени до нее не дошли публикации из русскоязычной периодики других стран, напр.: Гомолицкий Л. В. Ф. Ходасевич // Меч. Варшава, 1939. 24 июня. С. 2; Кадашев В. Владислав Ходасевич // Новое Слово. Берлин, 1939. 2 июля. С. 2-3.

— Что ты говоришь? — изумился Саботай, подмигивая молодому киммерийцу.

9. По газетному сообщению, «вдовою поэта В. Ф. Ходасевича и редакцией „Возрождения“ получены со всех концов зарубежья многочисленные выражения соболезнования по поводу кончины В. Ф. Ходасевича». В их числе были названы И. А. Бунин, проф. В. А. Ледницкий, А. Л. Бем, ужгородский иеромонах Алексий, издательство «Петрополис», брюссельский Союз русских журналистов и белградский Союз писателей и журналистов (Возрождение. 1939. 7 июля. С. 3).

— А как же! А вон та башня — мать их всех. Они называют ее Башней Черной Змеи.

На сороковой день после кончины Ходасевича его вдова опубликовала письмо, ставшее, кажется, ее единственным выступлением в печати:

Веселый огонек загорелся в глазах гирканца. Он уже открыл рот, чтобы задать еще один вопрос, но Конан опередил его:


«Милостивый государь, г-н редактор,
Позвольте через посредство вашей уважаемой газеты принести благодарность всем лицам и учреждениям как во Франции, так и в других странах, почтивших память Владислава Фелициановича Ходасевича.
С уважением,
О. Ходасевич»


— В процессии сегодня вечером выкрикивали имя, что-то вроде «Дуум». Не знаешь ли ты, не имя ли это какого-нибудь человека?

(Письмо в редакцию // Возрождение. 1939. 21 июля. С. 7).

10. Пяденицы (Geometridae) — семейство бабочек — вредителей плодовых культур и лиственных древесных пород, распространенное в Евразии и Северной Америке.

Хозяин пожал плечами.

1. По условиям Версальского договора (1919) Данциг был отчужден от Германии и существовал в статусе экстерриториального «вольного города» до его обратной инкорпорации нацистскими властями в состав третьего рейха во второй половине 1930-х гг.

— Я не связываюсь с ними, чтобы и они не трогали меня. Я ничего не знаю об их порядках. Говорят, что они убийцы. Они любят смерть больше, чем жизнь, а объятия ядовитых змей им милее, чем человеческие. Но я против них ничего не имею… Посмотрите, господа, я только сегодня получил это от торговца из Истерлина.

2. Район на северо-востоке Парижа.

Он достал шелковый кошелек, полный увядших лепестков черного цвета.

3. «К поэтам, ориентировавшимся на Ходасевича, исповедовавшим своего рода классицизм, культивировавшим строгие формы, можно отнести всю группу „Перекресток“, возникшую в 1928 году, выпустившую несколько своих сборников и включавшую, кроме нескольких парижских поэтов, четырех белградских (Илью Голенищева-Кутузова, Алексея Дуракова, Константина Халафова и Екатерину Таубер). Из парижских поэтов к „Перекрестку“ принадлежали Юрий Терапиано, Владимир Смоленский, Георгий Раевский, Довид Кнут и Юрий Мандельштам. Примыкала к ним и Нина Берберова» (Струве Г. Русская литература в изгнании. Изд. 3-е. Париж — М., 1996. С. 221). Об этом см. также: Литературная энциклопедия Русского Зарубежья. 1918 — 1940. Периодика и литературные центры. М., 2000. С. 313-314.

— Черный Лотос из Кхитая, — прошептал он. — Самый лучший.

Ходасевич участвовал в творческих вечерах «Перекрестка» и периодически рецензировал творческие опыты его участников. См., напр.: Ходасевич В. По поводу «Перекрестка» // Возрождение. 1930. 10 июля. С. 3. Ср. также со свидетельством Ю. Мандельштама: «... Таким же неожиданным было и первое мое впечатление от Ходасевича-человека. Какое там „отвращение, ужас и страх“… Более обворожительных людей мне мало приходилось встречать. Помню посещение его в 1930 году поэтами молодой группы „Перекресток“, которой Ходасевич особенно заинтересовался. Кажется, ни один из нас не мог тогда противостоять этому очарованию. С „Перекрестка“ начались живые отношения Ходасевича с „молодыми“ — отношения сложные, ибо ярко выраженная творческая личность групповому общению мешает. „Подпадать“ под Ходасевича было невозможно и, несмотря на безоговорочное преклонение перед его талантом и мастерством, „молодые“ от него отдалились» (Мандельштам Ю. Памяти Ходасевича // Возрождение. 1930. 16 июня. С. 9).

Саботай облизнул губы. Серебро перекочевало из рук в руки. Когда они направились к выходу, маленький человечек раскрыл кошелек. Он положил один лепесток под язык и предложил другой Конану. Конан отрицательно покачал головой.

4. Этой теме был посвящен доклад «Отчего мы погибаем?», прочитанный Ходасевичем на заседании «Перекрестка» 25 апреля 1933 г., а двумя днями позже его печатная версия была опубликована в газете «Возрождение» под названием «Литература в изгнании».

5. Имеется в виду персидский кот Наль, с которым Ходасевича разлучил развод с Н. Берберовой в 1932 г. Ср. с автобиографическим признанием: «Любовь к кошкам проходит через всю мою жизнь, и меня радует, что с их стороны пользуюсь я взаимностью» (Ходасевич В. Младенчество // Собр. соч.: В 4 т. Т. 4. М., 1997. С. 192).

В последующие дни Конан пытался найти работу стражника или солдата, но все, к кому он обращался, отказывали ему, потому что он знал только несколько ломаных слов по-заморийски. В конце концов, после покупки очередной порции еды для них обоих, Конан сказал Саботаю:

6. Ходасевич сравнивает своего любимца с котом Ю-Ю, который вместе со своим хозяином, А. И. Куприным, стал героем одного из предшествующих литературных очерков Н. Городецкой в газете «Возрождение» (Городецкая Н. В гостях у Куприна // Возрождение. 1930. 16 декабря. С. 4).

— Это были наши последние деньги. Сегодня мы заплатили за ночлег, но что мы будем делать завтра?

7. Ср. с отзывом редактора: «... Двенадцать лет непрерывно работал Ходасевич в „Возрождении“, аккуратно принося свои четкие рукописи в определенные дни. Нервный, впечатлительный, он более, чем кто-либо, нуждался в полной свободе работы. Он рассказывал, как в иных обстоятельствах ему случалось при отсутствии ощущения свободы, имея право на высокий гонорар, почти ничего не зарабатывать, ибо мысли в голове не складывались и статьи не писались ...» (Семенов Ю. Русский поэт // Возрождение. 1939. 16 июня. С. 9).

8. Яблоновский (настоящая фамилия Снадзский), Александр Александрович (1870 — 1934) — журналист, прозаик, художественный критик, мемуарист.

Товарищи сидели за столом в кабачке, где они отдали свои последние деньги. Саботай размышлял вслух:

9. Чебышев, Николай Николаевич (1865 — 1937) — общественно-политический деятель, публицист, художественный критик, мемуарист.

— Ты можешь продать эту побрякушку, что висит у тебя на шее. Она странной формы и сделана умело.

20. Светлов (наст. фам. Ивченко), Валериан Яковлевич (1860 — 1934) — художественный критик, литератор.

— Я нашел это в ведьмином доме, — возразил Конан, — и я не сомневаюсь, что она служила силам зла. Кроме того, это дорогая игрушка, подумают, что я украл ее.