Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Надеюсь, вы не имеете целью удерживать его здесь силой? — встревоженно спросил он.— Я прошу правильно понять нас: это несчастный и совершенно бес­полезный для вас человек… Уровень его информиро­ванности…

— Что?! — Меня подняло с кресла, и ангелы отшат­нулись. Вот так, наверное, и мы втроем вжимались в глинистую стену пещерки, когда на нас надвигалось жужжание их ангельского локатора…

— Силой?! Это мы его — силой?..

— Конечно, он заслуживает наказания,— торопливо проговорил пожилой,— но, право, не столь сурового. Поймите, отставить его здесь, у вас…

Тут он запнулся, с недоумением глядя, как я, поте­ряв от бешенства дар речи, беззвучно открываю и за­крываю рот.

— Он что?— вытолкнул я наконец.— Обратно про­сился?

Ангел опешил.

— Нет, но… Мы полагаем, что он успел осознать невозможность своего пребывания…

— А ты его об этом спрашивал?

— Мы не можем его спросить,— возразил ангел.— Мы предприняли две попытки войти с ним в контакт — и без успеха.

— Ну так меня спроси! — огрызнулся я и снова сел в кресло, рука — на кнопке.

Молоденький ангелочек вздохнул коротко и начал было тихонько переступать вдоль стеночки.

— Куда? Стой, где стоишь!

Ангелочек замер.

— Иными словами,— озадаченно сказал пожилой,— вы хотите нам что-то сообщить от его имени?

Я открыл рот и с наслаждением выговорил все, что я хотел им сообщить от Тришкиного имени. Подробно и с указанием дороги.

Ангел соображал.

— И вы на этом настаиваете?

— Да!—бросил я, не задумываясь, а на чем это я, собственно, настаиваю: на тех этажах, которыми его только что покрыл, или еще на чем?

Ангел молчал. У него было изможденное лицо. Он как-то сразу растерял всю свою моложавость и словно дряхлел на глазах.

— Мы принимаем ваши условия,— услышал я его усталый до безразличия голос.

— Условия?..

— Вернуть на корабль наших людей. Покинуть пла­нету. Не возвращаться. Разве я неправильно вас понял?

Что-то громко брякнуло об пол, и я чуть было не нажал кнопку. Ангелочек, виновато на меня глядя, под­нимал оброненный пистолет. Может, разоружить их на всякий случай?.. И тут до меня наконец дошло.

— Повтори…— хрипло потребовал я.

Пожилой повторил все слово в слово. Я смотрел на него не отрываясь. Ангел не шутил. Ему было явно не до шуток. И он предлагал мне… Черт возьми, он пред­лагал мне жизнь!

— А… а Гришка?

— Теперь за него отвечаете вы.

Ни с того ни с сего я вспомнил вдруг, что не знаю, сколько сейчас времени, и, может быть, вечеринка еще не кончилась, и Наташка, растерянно улыбаясь, бродит среди гостей…

Уйти с корабля живым! Живым…

— Ну вот что…— тоскливо оскалясь, выговорил я.— Никуда я отсюда не уйду, понял? Буду сидеть и буду держать палец на этой вот кнопке. Пока ты мне все как есть не выложишь! А там посмотрим…

Он выслушал меня с полным равнодушием.

— Разрешите мне сесть,— попросил он.

Получив разрешение, опустился на выскочившее от­куда-то из стены сиденье и долго молчал, как бы соби­раясь с силами.

— Что вас интересует?

— Почему вы все на одно лицо?

Ангел удивленно поднял голову.

— Простите?

Пришлось разжевать.

— Я понял ваш вопрос, — вежливо прервал он меня. — Мы кажемся вам одинаковыми. Но, видите ли… Мы тоже разные, только не в такой степени, как вы. Что вас еще интересует?

— Почему отозвали наблюдателей? Из каких таких этических соображений?

Он ответил не сразу.

— Ври быстрей, — процедил я.

Ангел как-то печально посмотрел на меня и стал вдруг удивительно похож на Гришку.

— Я не имею целью неправильно вас информировать, — сдержанно проговорил он. — Некоторые понятия являются труднопереводимыми…

— Ничего-ничего, — зловеще подбодрил я. — Ты знай переводи. Разберемся как-нибудь…

— У вас бы это назвали плебисцитом, — после некоторого колебания сообщил он.

— Чем-чем?

— Плебисцитом, — повторил он. — Около четверти населения нашей планеты возразили против наблюдений такого рода…

— Ага… — сообразил я. — Проголосовали, значит… А устройство зачем оставили? Ну, то, которое Гришка потом ликвидировал! На всякий случай?

— Видите ли… Некоторое время сохранялась вероятность, что наблюдения возобновятся, и…

— Кнопку нажать? — перебил я.

— Нет, — вздрогнув, отозвался он. — Пожалуйста, не надо…

— Тогда кончай врать! Говори, зачем наблюдали! Только быстро! Напасть хотели?

На секунду лицо у пожилого ангела стало… даже не знаю… надменным, что ли?

— В отличие от вас, — сказал он, — мы не прибегаем к оружию.

— Ах, не прибегаете… А это?

— Это не оружие, — возразил он, взглянув на предъявленный ему ярко-оранжевый пистолет. — Оно не уби­вает.

— Не убивает… Да такой штукой весь штаб противника в шесть секунд можно перещелкать!

— Вы выяснили все, что хотели? — тусклым голосом спросил пожилой.

— Нет! — яростно бросил я. — Не выяснил! Если вы все такие чистенькие, такие все хорошие… чего ж от вас Гришка-то сбежал?

Ответом мне было молчание. Бесконечно повторяющийся мушиный звон аварийного сигнала, казалось, отчитывает время. Наконец пожилой ангел поднял на теня темные, словно провалившиеся глаза.

— Если у вас больше нет вопросов, — негромко проговорил он, — то я готов сообщить наше единственное условие. Вы не препятствуете возвращению наших людей на корабль и даете нам время покинуть планету.

Так. Кажется, Миньку Бударина берут за глотку. Ну-ну… Посмотрим, как это у них получится…

— Вы не учитываете одного, — добавил пожилой, обеспокоенно глядя, как я постукиваю пальцами по пульту в сантиметре от черной кнопки. — Недалеко отсюда расположен ваш населенный пункт. В случае ликвидации корабля ему будет нанесен значительный ущерб…

Пальцы мои подпрыгнули и сами собой поджались в кулак. Вот это он меня подсек!.. Врет, говорил я себе. Уж больно глаза честные… Конечно, врет!.. Гришка ведь рассказывал: вспышка. Неяркая вспышка. Хотя… Он же еще отходил на безопасное расстояние… А корабль-то — вон какая махина… Значит, все-таки… Я представил, как холодное белое пламя беззвучно слизывает щебкарьер… ящерку, Гришку с Люськой… И город — в девяти ки­лометрах… Наташка, мать…

Я сидел как примороженный.

— Так вы принимаете наше условие?

Я с трудом разорвал намертво спекшиеся губы. И надо бы соврать, сказать, что все, мол, предусмотрели и город, дескать, эвакуировали, но… Ума у меня тогда на это не хватило!

— Почему вы молчите?

Я медленно поднялся с кресла и взял с пульта свой пистолет. Пыль с него куда-то делась, и теперь он снова был яркий, блестящий, новенький. Я взвесил его а последний раз на руке и бросил обратно.

— Спички верни… — с ненавистью глядя на пожилого, сказал я.

— Простите?..

— Ну спички, спички! То, что я вам днем отправил! Такая коробочка с палочками…

Он поспешно сунул левую руку за спину и достал откуда-то мой коробок. Посмотрел вопросительно, я забрал у него спички и огляделся. Помигивали огонечки на пультах, блестела какая-то клавиатура… И все такое с виду ломкое, хрупкое…

— Так принимаете или нет? Вы не ответили.

— Да! — со злобой выговорил я. — Принимаю!..

Пожилой что-то квакнул по-своему. Ангелочек сорвался с места, стена перед ним раскрылась, и он показал мне, куда идти.

Обвели… Обвели, как хотели!.. Всю жизнь так: накричу, наору, за глотку возьму, а потом, глядишь, — я же и в дураках… Уйти? Вот так просто взять и уйти?

— Ну ты все понял? — с угрозой обратился я к пожилому.

— Вы поставили условия, — ровным голосом отозвался он. — Мы их приняли.

Я повернулся и пошел к выходу. В дверях оглянулся. Пожилой ангел с мертвым лицом, сгорбясь над пультом, одну за другой нажимал черные кнопки. Давал отмену…

ПОСЛЕДНЮЮ ДВЕРЬ АНГЕЛОЧЕК открыл — вернее, отвалил — вручную. Лицо тронул зябкий ночной ветерок.

Прощаться я с ними, понятно, не собирался, но взглянул вдруг на этого ангелочка — и остановился, пораженный.

Передо мной стоял Гриша Прахов. В его широко раскрытых глазах я увидел удивление и ужас Мир рушился, понимаете? В их чистенький сволочной рай ворвался грязный, оборванный Минька Бударин, и полетели все их этические соображения к чертовой матери!..

Глядя на него, я почувствовал себя победителем.

— Эх ты, чижик… — сказал я ангелочку чуть ли не с жалостью.

Он не понял. То ли языка не знал, то ли знал, но недостаточно…

Я шагнул наружу, и правая — босая — нога ощутила грунт, показавшийся теплым после прохладного пола. Я думал, у них тут хотя бы трап какой-то будет. А они вон как — на одном уровне с землей…

Лишь бы камушек под босую ногу не подвернулся. Ангелочек наверняка смотрит вслед. Вот и пускай видит, что ухожу я уверенно, не оглядываясь, что плевать я хотел на всю их ангельскую технику!

Отойдя подальше, все-таки не выдержал и, как бы невзначай повернув голову, скосил глаза. Ну и ничего, понятно, не разглядел. Темнота — и все… Так вот и вышло, что корабль их я только изнутри видел. Даже на что он похож — не знаю…



Глава 19

ПОД НОГАМИ ЗАХЛЮПАЛО, босая ступня погрузилась в холодную илистую грязь. Значит, озеро где-то рядом… Куда же это они меня высадили?

Я продрался сквозь камыши, прихрамывая, начал подниматься на пологий пригород. Сделал шаг — и остановился, облившись холодным потом. На вершине пригорка что-то было. Какое-то сооружение.

Вот ты и попался, Минька! Поверил ангелам, да?.. А им бы только из корабля тебя выставить! Ты им только на корабле был страшен. А вот теперь…

Сжав кулаки, я стремительно шагнул вперед, в темноту…

И смех и грех: на плоской, будто нарочно выровненной площадке стояли скамейка и бетонная урна. На подгибающихся ногах я подошел к скамейке и сел. Потом обратил внимание, что в кулаке у меня все еще зажат полураздавленный спичечный коробок. Трясущимися пальцами я извлек из пачки сигарету и чиркнул спичкой. Затянулся и, подавившись дымом, жестоко закашлялся. Вот подлость! Швырнул сигарету на землю и чуть не затоптал ее босой ногой. Не могу курить!

Опасная тишина стояла в щебкарьере. Чем-то она отличалась от обычной тишины.

Ничего не понимаю… Я же их за глотку держал!.. В себя ведь стрелял, коллектор наизнанку выворачивал, корабль чуть не подорвал с собой за компанию!.. Го­род… Да врал он насчет города!..

Внизу коротко прошуршали тростники. Потом еще раз. Похоже, что-то пробирался к кораблю. Я приподнялся, всматриваясь. На секунду мне померещилось, что мелькнула там, внизу, короткая рыжая стрижка, но, конечно, только померещилось… Черта лысого в таком освещении разглядишь! Луна наполовину ушла в плотное облако и продолжала погружаться в него все глубже и глубже, будто ее кто нарочно туда запихивал…

Ладно, бог с ней, с Рыжей… Лучше сориентируемся для начала. Значит, впереди у меня — ковыльный склон, по которому мы сюда спускались, сзади — огни ночного города, ангельский корабль — справа. Пещерка… Я обомлел. Получалось, что между кораблем и нашей пещеркой — каких-нибудь триста метров, не больше. Чуть сами в гости к ангелам не пожаловали…

А ну-ка не торопись, Минька. Посиди, подумай… Мало ли что он тебе там говорил — не всему же верить… Ангелам ты не нужен. Им нужен Гриша. Может, из-за его побега у пожилого карьера горит… Может, они ждут, что ты сейчас побежишь радостью делиться… Сам возьмешь и выведешь, их на Григория! Тогда уж лучше заночевать здесь, на скамейке…

Я откинулся на спинку скамьи, положил руку на верхний брус, и ладонь в аккурат легла на крупно и глубоко вырезанные буквы! “НАТАША”.

Как будто без рукавицы за горячий лист взялся. Да кто здесь в конце концов хозяин: я или они?

Я вскочил, и в этот момент что-то произошло. Звук? Нет, никакого звука не было. А движения я тем более заметить не мог — ночь. И все же что-то случилось. Что-то исчезло. Каким-то образом я почувствовал, что щебкарьер пуст.

Сначала решил — показалось. Но вот рядом со мной осторожно скрипнул сверчок. Потом другой. А потом вдалеке повисла тоненькая бесконечная трель цикады. Тишина снова становилась тишиной.

Уже точно зная, что произошло, я спустился с пригорка и двинулся в ту сторону, где стоял корабль. Полчаса, не меньше, я ходил по буграм и ложбинкам, пока не убедился, что никакого корабля здесь нет. Ангелы исчезли беззвучно.

Да пошло оно все к черту, решил я в конце концов. Еще голову я из-за них не ломал! Честные они там, нечестные… Смылись — и все. И точка.



Я ШЕЛ К ПЕЩЕРКЕ, предвкушая, как я там появлюсь. Представлял Люську с Гришей — сидят, обнявшись, забившись в дальний угол… Вот что-то возникает перед входом… И мой насмешливый голос: “Сидим? Дрожим? А ну выходи по одному…”

Главное — чтобы без шума… Я крадучись подобрался к земляным ступенькам, но тут рядом со мной шевельнулась какая-то тень, и в следующий миг мне был нанесен страшный удар в лоб — аж перед глазами вызвездило! Меня швырнуло спиной и затылком об склон, и я медленно сполз по нему наземь. Сознания, правда, не потерял. Нет у меня такой привычки — терять сознание…

— Минька, прости! — полуоглохнув, услышал я над собой отчаянный Гришин вскрик.

Потом рядом возникла Люська, и они вдвоем попробовали поставить меня на ноги. Я отбился от них и поднялся сам, опираясь на склон. Изумляясь боли, осторожно ощупал лоб. Крови нет, кость вроде цела… Кажется, обошлось.

— Минька, прости! — обезумев, причитал Гриша. — Я не думал, что это ты… Я думал…

— Ничего-ничего… — оторопело пробормотал я. — Все правильно… Так и надо…

— В пещеру! Быстро! — скомандовала Люська.

Они подхватили меня под руки, но я опять уперся.

— Никаких… пещер… Отставить… пещеры…

Я пытался им объяснить, что все уже обошлось, что бояться нечего, а они, дурачки, думали — сотрясение мозга у Миньки, вот он и заговаривается. И только когда я разозлился и начал на них орать, до Люськи, а потом и до Гриши дошло наконец, что я всерьез.

Там же, на земляных ступеньках, держась за ушибленную голову, я рассказал им все. Они ни разу не перебили меня. И только когда я закончил, Люська спросила осторожно:

— Минька… А ты как себя чувствуешь?

Они все еще не верили мне. Я достал смятый коробок, отбитый мною у ангелов, и вместо ответа чиркнул спичкой.

Гриша и Люська зачарованно смотрели на желтый теплый огонек.

— Они сюда больше не прилетят, — тихо сказал Гриша.

Спичка дрогнула в моих пальцах и погасла.

Темнота сомкнулась, и из нее снова проступили огни нашего города — облачко золотистой пыли, встающее над черным краем старого щебкарьера…



Павел Амнуэль. И УСЛЫШАЛ ГОЛОС

Лида плачет. И хотя она с улыбкой протягивает мне то чашечку кофе, то поджаренные тосты, но я все равно вижу, что она плачет. Она не может понять, что со мной, — я знаю, что стал совершенно другим после возвращения. И ничего не могу объяснить. Ничего.

Я молча допиваю кофе и выхожу на балкон. Наша квартира на последнем этаже, а дом — тридцатиэтаж­ка — самый высокий в городе, и я вижу, как на территории Института бегают по грузовому двору роботы-наладчики. В машинном корпусе ритмично вспыхивают лампы отсчета — кто-то сейчас стартует в прошлое. Дальше пустырь, там только начали рыть фундамент под новый корпус для палеонтологов. На окраине города, за пустырем, у подъезда Дома прессы полощутся на ветру разноцветные флаги, и выше всех — флаг ООН. Толпу у входа я не могу разглядеть, но знаю, что она уже собралась, и знаю зачем. Я не пойду туда, я никуда не пойду, буду стоять на балконе и ждать, когда Лида соберет посуду и уйдет к своим биологам. И тогда… Что? Я еще не знаю, но что-то придется делать.

У меня всегда была слабая воля. В детстве я слушался всех и подпадал под любое влияние. “Валя очень послушный мальчик”, — говорила мать с гордостью. Не знаю, чем тут можно было гордиться. Отец учил меня не подчиняться обстоятельствам. Я плохо его помню — он был моряком, ходил в кругосветки и наверняка в детстве не слыл таким пай-мальчиком, как я. Учился я отлично, потому что подпал под влияние классного наставника.

Когда после школы я подался в Институт хронографии, никто не понял моего поступка. А я всего лишь находился под сильнейшим влиянием личности Рагозина, о чем никто не догадывался, и потому мой поступок был признан первым проявлением самостоятельности.

С Рагозиным я познакомился только на втором курсе, до этого лишь читал запоем его книги и статьи. Они-то и поразили меня и заставили сделать то, чего я и сам от себя не ожидал. Рагозин, не подозревая того, воспитал во мне мужчину. Вряд ли он предвидел такой педагогический эффект от своих сугубо научных и совершенно лишенных внешней занимательности публикаций.

Рагозин! Маленький, щуплый, морщившийся от болей, он уже тогда был тяжело и безнадежно болен, — создатель хронодинамики — подавлял одним своим взглядом. Ему бы родится в Индии, заклинать змей гипнотизировать толпу на площадях. Основы хронографии мы знали, как нам казалось, не хуже его самого, потому что сдавали каждый раздел не меньше десятка раз. Только абсолютно полное понимание — и тогда пятерка. В противном случае только двойка. По-моему, Рагозин и жил так, деля весь мир на две категории, два цвета. Хорошее и плохое, белое и черное. Хронодинамика и все остальное. Или вовсе не будет. Он был мечтателем, романтиком. Его выступления перед нами, шалевшими от восторга, невозможно описать. Это надо было видеть и прочувствовать. И надо было видеть и прочувствовать то время, время моей юности.

Первые машины времени были громоздкими, как домны, лишь две страны — СССР и США — владели ими, слишком велики оказались затраты. После каждого заброса на страницах газет появлялись фотографии и подробные отчеты. Библиотека Ивана Грозного. Петр Первый на военном совете. Линкольн и борьба за освобождение. Хронографы стали, по существу, огромными проекционными, где в натуре оживала история.

Путешествия во времени сродни первым полетам в космос, только значительно более понятны для всех и потому более популярны. Но никто никогда не выбирался из машин времени в “физический мир”. Никто еще не примял в прошлом ни одной травинки, не обменялся с предками ни единым словом.

Как-то мальчишки спорили на улице. Я проходил мимо и услышал. Один уверял, что изменить прошлое можно, но есть конвенция, запрещающая делать это. Другой был убежден, что влиять на прошлое невозможно в принципе. Я подумал о том, как быстро формирует время новые взгляды. Между тем конвенцию ООН о запрещении навеки какого бы те ни было влияния на прошлое принимали уже после смерти Рагозина. Незадолго до смерти учитель заложил первый камень в здание Института времени — того, что стоит в центре города, в котором сейчас размещаются только службы управления. А ведь двадцать лет назад там находились инженеры, разработчики, технологи и мы — операторы.

Машины времени и сегодня очень дороги — дороже самого современного космического корабля. Даже размеры удалось уменьшить лишь незначительно, Забираясь в кабину управления, я всегда ощущал себя винтиком, выпавшим из какой-то несущественной детали. Я был обвешан датчиками, окружен экранами, привязан к креслу, о том, чтобы выйти в физическое прошлое, и речи не было. Но видеть, слышать все происходившее сто, тысячу лет назад — это ни с чем не сравнимо. Ни с каким полетом в космос. Ни с чем.

Я думал, что со смертью учителя все кончится. Если не хронография, то моя в ней жизнь. Но Рагозин научил не только меня. Были у него ученики и поталантливее. Работа продолжалась.

А потом появилась Лида. Нет, сначала в городе открыли Институт биологии, очередной придаток Института времени. Еще раньше были созданы Физический институт, Институт химии и даже Институт истории литературы. Город рос. Институт времени забирал все: людей, коллективы, целые науки. Биология не была исключением.

Нельзя сказать, что биологи или химики исследовали только то, что мы, операторы, привозили на лентах и голограммах из прошлого. Своих идей, не связанных напрямую с хронографией, у них было достаточно.

Впрочем, когда мы познакомились, я вообще не шал, чем занимается Лида и зачем вообще в городе Институт биологии. Я опять плыл по течению, и опять меня влекло, и имя этому было — любовь. И имя было — Лида.

Когда мы поженились, городской совет дал нам квартиру на самом верхнем этаже нового дома, и мы часто стояли на балконе, как стою сейчас я, и смотрели на город. В центре возвышалась огромная и совершенно, казалось, неуместная башня — машина времени. Старую разобрали, а две новые машины, хотя и подпирают крышу операторного зала, но все же не столь Динозавроподобны и не видны отсюда. И не видно отсюда того дня, когда Лида сообщила, что биологам Удалось синтезировать протобионты. Начисто выпал из памяти этот день. Шесть лет — не такой уж большой срок, чтобы забыть. Помню, что мы отослали тогда Игорька к родителям Лиды, в Крым, на летний отдых. Я обрабатывал результаты своего последнего заброса к скифам и был увлечен этим занятием. Может, потому и забыл остальное. Ничего больше не помню. Ничего.

Протобионты. Микроорганизмы — прародители жизни. Мало ли всяких микроорганизмов синтезировали биологи за десятки лет? Так мне казалось вначале. Значение синтеза протобионтов я понял только через три года, когда Манухин совершил самое глубокое в истории хронографии погружение. Я был на старте, дежурил у пультов, встречал Манухина неделю спустя — все как на ладони, каждый шаг. Манухин уходил в прошлое на четыре с половиной миллиарда лет — в то время, когда зародилась жизнь на Земле. Его заброс съел энергетические запасы Института на два года впе­ред. Однако вместо ожидаемых лент с записями зарождения белковых организмов Манухин привез нечто, ужаснувшее всех, кто хоть что-то понимал в молекулярной генетике и биологии низших форм жизни. Я-то сначала не понял ничего. Я судил только по реакции руководителей эксперимента. На страницы прессы шли для публики радостно-взволнованные рассказы о том, как Манухин попал в объятия друзей, а у нас уже знали: Манухин привез данные о том, что на Земле не было и не могло зародиться жизни.

У природы множество законов. Скорость света постоянно — и из-за этого мы не летаем к звездам. Энергия сохраняется — и мы вынуждены искать новые ее источники, вместо того чтобы конструировать вечные двигатели. Есть и в биология фундаментальный закон- закон концентрации. Лишь в сильно концентрированной среде может путем случайных флюктуации самопроизвольно зародиться жизнь.

На Земле, которую видел Манухин, где, казалось, вулкан переходил в вулкан, где все грохотало, а океаны в вечных бурях разбивались о крутые берега, на этой Земле закон концентрации не выполнялся. И значит, никакие электрические или магнитные поля не могли родить того, что родиться не могло. Жизнь. Микроорганизмы, одноклеточные, простейшие. Даже это. Ничего.

Помню, я иронизировал. До меня еще не доходило, насколько это серьезно. Я еще не догадывался о том, что мне предстоит. Четыре с половиной миллиарда лет назад жизни не было, но ведь миллиард лет спустя она уже была. В океанах и даже в лужах. Плетнев был в Архее полтора года назад, привез отличный материал. Где-то биологи ошиблись. Ну и прекрасно. Работа для ума — пусть разбираются.

Они и разобрались. Манухинский заброс проанализировали, и все биологи мира объявили в голос — эксперимент чист. Жизнь на Земле зародиться не могла.

Казалось бы, самый простой выход из положения и для нас, хронографистов, самый логичный — проехаться по интервалу в миллиард лет и поглядеть, что случилось. Так, собственно, и предлагали несведущие, плохо разбираясь в сути того, о чем идет речь. Репортеры, обозреватели, даже некоторые политики — все, кто формирует общественное мнение.

Миллиард лет! Заброс Манухина был энергетически эквивалентен восьмистам стартам в мезозой. Этот заброс отнял у нас возможность двадцать семь тысяч раз побывать в Древней Руси. В общем, если начинать исследовать таинственный участок, нужно бросить все, переключить мировую хронографию на эту проблему, построить еще сотни машин и для этого отобрать средства у многих отраслей хозяйства. Это было невозможно, подобный взор и обсуждать не стоило. Его и не обсуждали — во всяком случае, в кругу специалистов.

В один из воскресных дней мы с Лидой и Игорьком поехали на озеро. Оно было очень ухоженным, хотя и не искусственным. Рыбу, наверное, можно было ловить руками. Игорек охотился на бабочек без сачка, он, по-моему, уговаривал их сложить крылья и сесть на плечо. Почему я это вспоминаю? Был обычный день на планете Земля: озеро, деревья, трава, бабочки и мы втроем. Был. А мог бы не быть. Если верить биологам — просто не мог быть. Не могло, не должно было быть ни полянки у озера, ни нас с Лидой, ни Игорька. Ничего.

У Дома прессы — я это прекрасно вижу с балкона — начинают приземляться вертолеты с голубыми полосами на бортах. Это машины ООН, они всегда являются последними. Значит, минут через десять начнут звонить сюда, искать героя всех времен Валентина Мелентьева.

Когда началось брожение умов, мне пришлось перечитать труды Рагозина. Виртуальные мировые линии мы проходили под занавес — это был самый абстрактный и явно ненужный для нас, хронографистов-опера­торов, раздел спецкурса. Все в городе только и говорили о мировых линиях. Нашлось, оказывается, единственное объяснение парадоксу Манухина — то, что вся история планеты Земля, начиная с древнейших времен, была и сейчас остается чисто виртуальной мировой линией, которая может оборваться в любое мгновение. И главное, от нас тут ничего не зависит. Ничего.

Виртуальные линии. События, не имевшие причин, а потому не имеющие и следствий в общем развитии Вселенной. Не мудрствуя, можно сказать так: если случается в истории событие совершенно беспричинное, то история может обойтись и без него, событие не будет иметь никаких последствий, его мировая линия оборвется, и произойти это может или сразу после события, или много времени спустя, но произойдет обязательно, и мир будет продолжать развиваться так, будто странного события не было вовсе.

Человечество возникло и развивалось на виртуальной мировой линии — для меня это был бред. И явным бредом казалось утверждение наших теоретиков о том, что мировая линия, на которой существует человечество, неминуемо оборвется, и тогда Земля мгновенно станет такой, какой была четыре с половиной миллиарда лет назад, и будет развиваться в соответствии с логикой природы, и никакого человечества, которое эту логику нарушило, не будет.

У меня была другая идея, и я делился ею со всеми, кто желал слушать. Почему бы не обратиться за объяснением парадокса к инопланетянам? Прилетели четыре миллиарда лет назад на Землю представители иной цивилизации, увидели, что Земля пуста, заселили ее неконцентрированные океаны протобионтами. А дальше все пошло своим ходам — без парадоксов. И лучше уж затянуть пояса, построить еще сотни машин и найти в прошлом пришельцев, чем жить в постоянном страхе перед полным и неожиданным исчезновением, которого может и не быть никогда.

Я даже на ученом совете выступил с этой идеей. Впервые в жизни. Без толку. Точнее, толк был, но сов­сем не тот, на который я рассчитывал. Я хотел, чтобы обратили внимание на меня самого. И когда решался вопрос о кандидате для заброса, вспомнили о настырном операторе.

Потом я обо всем этом забыл. Потом — долгие недели — был только Игорек. Его закушенные губы, молящий взгляд. Ужасно. Если верить врачам, страшных болезней нет вообще. Игорек не отличался от других детей. Пока шла операция, я мерил шагами больничный коридор и прокручивал в памяти одну и ту же ленту — берег озера и как мы бегали, играя в пятнашки. Игорек почти не задыхался. И вдруг — декомпенсация. Синие губы, испуганные глаза, шепот “мамочка, я не умру?”. Это было уже потом, но все перепуталось, и мне казалось, что этот шепот как-то связан с нашей прогулкой.

Мы повезли Игорька в Ленинград, нужна была срочная операция. Я забыл про Киевскую Русь, которой тогда занимался. Я помнил бы о ней, если бы на Руси жили колдуны, умеющие заговаривать пороки сердца. Тогда я невидимо стоял бы рядом, и слушал, и смотрел, и учился, и сам стал бы колдуном, чтобы не видеть этих больничных стен и коридора, и немолодого хирурга, который вышел из-за белой двери и только устало кивнул нам с Лидой, и ушел, а потом вышла медсестра и сказала, что все в порядке, клапан вшит безупречно и Игорек проживет двести лет. Напряжение вдруг исчезло, и я подумал: проживет и двести, и тысячу и будет жить всегда, потому что дети бессмертны, если только… Если не оборвется эта слепая мировая линия человечества, которая, если верить уравнениям Рагозина, нигде не начиналась и никуда не вела.

Игорек поправлялся, и я вернулся к работе, зная уже о том решении, которое было принято. Я потом расспрашивал, хотел допытаться, кому первому пришла в голову идея? Не узнал. Наверно, она носилась в воздухе и вспыхнула, будто костер, подожженный сразу со многих сторон.

Человечество должно жить. Жить спокойно, не думая о том, что завтра все может кончиться. И значит, для блага людей нужно на один-единственный раз снять запрет. Нужно завезти в Верхний Архей протобионты, встать на берегу океана и зашвырнуть капсулу в воду. Только и всего. Парадокс исчезнет, и жизнь зародится, и не будет никаких виртуальных линий и пришельцев, потому что люди все сделают сами. Вот так.

Всемирная конвенция запрещала вмешательство в прошлое, изменить положение могла лишь другая конвенция, потому что контроль был налажен строго, и без санкции правительства девяноста трех стран нельзя было сделать ничего.

От нас на совещании в Генуе был Мережницкий — наш бессменный директор. Академик и прочее. Потом, незадолго до старта, я спросил его — что он чувствовал, когда голосовал за временное снятие запрета. “Не временное, а однократное”, — поправил он. Оказывается, он думал, какое количество протобионтов нужно будет загрузить в бункеры. Деловой человек. Будто ему уже приходилось участвовать в эксперименте по созданию человечества.

Я слышу, как Лида подходит к балконной двери, — ждет, что я обернусь, — хочет подбодрить меня перед встречей с журналистами. Я не оборачиваюсь, мне предстоит другая встреча, и не могу я никого видеть. Лида тихо уходит. Обиделась. Пусть. Я должен побыть наедине с собой. Как тогда.

Да, выбрали меня. Единогласно. Мережницкий предложил и доказал. До старта оставался год, и работа была адская — по шестнадцать часов в сутки. Год. Могли бы назначить старт и через пять лет, чтобы без горячки. Но люди изнервничались, ожидая конца света, и больше ждать не могли.

В день старта город опустел. Риск был непредсказуем, ведь никто никогда не выходил в физическое прошлое. Население эвакуировали, остались только контрольные группы на ЦПУ и энергостанции. Лиду с Игорем я еще вчера вечером отвез в пансионат — лес, тишина, чистый воздух.

Я был спокоен. Никаких предчувствий. Я знал, что буду делать на берегу Архейского океана, сотни раз повторял свои действия на тренировках, стал почти автоматом, уникальным специалистом по сбросу шестнадцати тонн протобионтов в безжизненные воды. Это было двойное количество — по расчетам, восьми тонн хватило бы для того, чтобы процесс размножения и развития пошел самопроизвольно. Перестраховка. Если создаешь жизнь на собственной планете, перестраховка необходима.

Нет, я все же нервничал. Я это понял потом, когда экраны показали мне выпукло-мощная скала нависла над узким заливчиком, вся черная, угловатая, мрачная, хотя солнце стоит почти в зените, и мне даже кажется, что пот течет по спине от жары, а океан — он такой же, как сейчас, синий-синий с чернотой у горизонта. Должно быть, прошла минута, прежде чем я перевел взгляд с экранов на приборы — нужно было поступить как раз наоборот. По приборам все было в порядке. По ощущениям тоже.

Океан грохотал. И вдруг — взрыв. Вдалеке грядой, один выше другого, будто великаны в походном строю, стояли вулканы. Все они курились, горизонт был затянут серой пеленой, и полупрозрачный этот занавес надвигался на берег. Один из вулканов — самый близкий — вскрикнул сдавленно и выбросил столб огня: казалось, что одна из голов Змея Горыныча проснулась и обозлилась на весь мир, прервавший ее сон.

Я отлепил датчики, отвязал ремни, поднялся и встал в кабине во весь рост.

Я вышел в физическое прошлое.

Стало душно. И пот действительно заструился по спине. Я вздохнул; хотя на лице у меня была кислородная маска, мне почудилось, что и воздух, которым я дышу, из этой неживой, еще дымной атмосферы. Кислорода в ней не было. Но он появится, потому что здесь я. И появится жизнь, и будут деревья, и пшеничные поля, и дельфины будут резвиться в синей воде, и дети будут играть на площадках, посыпанных тонким пляжным песком, и будет все, что будет, — жизнь на планете Земля.

Я сбежал по пандусу на берег, впервые увидел машину времени со стороны — не облепленную вспомогательными службами, без комплекса ЦПУ, только огромный конус, похожий на вулкан и сверкающий на солнце. Машина была прекрасна. Мир был прекрасен. Я опустился на колени и собрал в пригоршню песок — шершавый, с осколками камней. Я просеял его сквозь пальцы, набрал еще и заполнил один из карманов на поясе.

Потом я заполнил остальные карманы и все контейнеры — около сотни, на каждом из которых сделал соответствующую надпись. Песок в метре от берега. Песок в пяти метрах. Песок с глубины три сантиметра. Пять сантиметров. Грубый песок. Галька. Базальт. И так далее. Я работал. Три часа — столько мне было отпущено программой на сбор материала. Я был сосредоточен, но уже к концу первого часа начала болеть голова. Покалывало в висках. Со временем боль усилилась, голову будто обручем стянуло. Нервы, думал я. Перетащив контейнеры в кабину, я вернулся на берег океана — в последний раз.

Надо мной звонко щелкнуло, и на высоте шести метров из корпуса машины появилась и начала вытягиваться в сторону берега длинная телескопическая “рука”. Обратный отсчет уже шел — до начала сбора осталось двадцать семь минут.

Начало смеркаться. — С гор шла туча, черная, как глубокий космос. Перед ней вертелись серые облачка, они сливались и разлетались в стороны. Там, на высоте, дул порывами ветер, гнал к океану гарь, и пепел, и дождь — я видел, как между берегом и грядой, километрах в трех от меня, будто занавес упал, соединив тучу с землей, и что-то глухо зашумело. Ливень.

Сбрасывающее устройство было подготовлено, оно нависло над прибоем так, что брызги долетали до ковша на конце трубы. Дохнуло ветром — будто от печи. Порыв возник и исчез. Это было предупреждение. Сейчас, вероятно, пойдет шквал. Пора возвращаться в кабину.

И тогда я услышал голос.

— Кто ты?

Я молчал. Не отвечать же самому себе. Кто я? Че­ловек. Обыкновенный человек, делающий самое необычное в истории дело. Начинающий историю. Бог. Через миллиарды лет люди создадут бога по своему образу и подобию.

— Человек? Ты прилетел со звезд?

Это не я спрашивал! Не было в моих мыслях такого вопроса. И быть не могло.

Я резко повернулся. Камни. Пепел. Тучи все ближе.

— Ты прилетел со звезд?

Я не думал о том, реально ли это. Меня спросили — я ответил.

— Нет. Я — из будущего.

— Из будущего этой планеты? — уточнил голос.

— Этой, — сказал я. Смятение во мне где-то глубоко, я не давал ему выхода. Все же я был профессионалом. Я был тренирован на неожиданности любого рода.

— Белковая жизнь?

— Да, — сказал я, оглядывая камни, скалы на берегу, горы на горизонте. Пусто.

— Кто говорит?

— Разум планеты.

— Какой планеты? — вопрос вырвался непроизвольно.

— Этой. Мысленно ты называешь ее Землей. Постарайся думать четче, с трудом понимаю.

Я споткнулся о камень и едва не упал.

— Осторожно, — сказал голос. И неожиданно я успокоился. Почему-то эта забота о моей персоне напомнила, что нужно задавать вопросы, а не только отвечать.

— С кем я говорю? Где вы? Кто? Какой разум планеты? На Земле нет жизни…

— На Земле есть жизнь. Вот уже около… миллиарда лет. Трудно читать в твоих мыслях. Будь спокоен, иначе невозможен диалог.

— Я спокоен, — сказал я.

— Значит, — голос помедлил, — в будущем здесь появится белковая жизнь. И разум.

— Да, — сказал я. Вернее, подумал, но даже мысленно услышал, как это гордо звучит.

— Я знаю, что такое белковая жизнь, — голос делал свои выводы. — За миллиард лет она появлялась не раз и быстро погибала. Развитие такой жизни невозможно.

— Невозможно, — согласился я. — Потому я здесь.

— Помолчи, — сказал голос. — Думай. О себе, о своем времени, о разуме.

Я не успел подумать. Желание понять, что в конце концов происходит, стало сильнее, чем любая связная мысль.

— Хорошо, — сказал голос, — сначала скажу я. Я вокруг тебя. Я — разум Земли. Газовая оболочка, да еще примеси, все то, что ты мысленно назвал серой пеленой… Все это я, мое тело, мой мозг, мой разум. Если бы атмосфера Земли имела другой состав, я бы не появился. Органических соединений во мне нет. И все же я разумен. Я чувствую твое удивление. Ты многого не знаешь. Я знаю больше. О мире. О себе. О планете. И умею многое. Эти вулканы — я пробудил их, чтобы мое тело получило необходимые для жизни соединения. Океаны — я управляю их очертаниями, чтобы регулировать климат. Конечно, это длительный процесс, но я не тороплюсь. Ветры, дожди, снег — только когда я захочу. Все целесообразно на этой планете, все продуманно — и горную гряду, так поразившую тебя, воздвиг здесь я. Тебе знакомо понятие красоты. Так вот, этот мнр красив… Но мне известен и космос. То, что ты называешь иными мирами. Я думал, что ты оттуда. Появление белковой жизни на Земле убьет меня.

— Почему? — спросил я.

— Ты прекрасно понимаешь, почему, — сказал го-лось, помедлив.

Способно ли было это… существо… испытывать страх? Было ли у него чувство самосохранения? Может, и нет, ведь прожив миллиард лет, оно могло не думать о смерти.

Я смотрел вверх — ковш разбрасывателя уже находился в исходной позиции. Через одиннадцать минут в пучину уйдут контейнеры, и начнутся процессы, которые приведут к зарождению микроорганизмов, потом одноклеточных, рыб, животных и нас — людей. Для него это будет концом. Потому что воздух — его тело — начнет стремительно обогащаться кислородом, который погубит его.

Он погибнет, чтобы жили мы.

— Нет — это я убью его, чтобы мы жили.

А как иначе?

— Да, все так, — сказал он.

— Сделай что-нибудь, — попросил я. Я хотел видеть не его — как увидеть воздух? — но хотя бы следы его работы. Хотел убедиться, что не сошел с ума.

Он понял меня.

— Смотри. Туча, которая движется к океану, повернет к берегу.

Это произошло быстро. Туча вздыбилась, вспучилась, края ее поползли вверх, загнулись вихрями, — и молнии зигзагами заколотили по камням. Я видел, как в песке возникают черные воронки — такая была у молний могучая сила. И туча свернула. Понеслась в направлении берега, а между мной и вулканами во мгле появились просветы, и солнце будто очистилось, умылось не выпавшей на землю влагой и засияло, и опять был день. И до начала сброса осталось восемь минут.

Я еще мог остановить сброс, это было сложно, но я мог успеть. Пусть живет он — голос, разумная атмосфера Земли. Странный и древний разум. Ведь это его планета, его дом. Почему люди должны начинать жизнь с убийства? Может, поэтому были в нашем мире ужасы войн, умирающие от голода дети, чума, косившая целые народы? Может, и Чингисхан, и Гитлер были нам как проклятие за то, что я стою здесь неподвижно и тем убиваю? Почему я должен решать сразу за весь мир? За два разумных мира? Почему я должен выбирать?

Мне показалось, что я схожу с ума. Стать убийцей. Совершить грех. Первый в истории рода людского. Все начнется с меня — страдания и муки человечества.

— И счастье его тоже, — сказал голос. — Нет высшей силы, которая соединила бы нити наших жизней и мстила бы вам за мою гибель отныне и во веки веков. Возьми себя в руки. Есть два разума — jн вы. И одна среда обитания — Земля. И нужно решать.

Почему я медлю — выбор так ясен. Люди со всеми их пороками — это люди, это Игорек, это Лида, это Рагозин с его идеями и это я сам.

Две минуты до сброса.

Сейчас я был — все люди. И мог сколько угодно твердить, что не готов принимать таких решений, что это жестоко… Но я должен был решать.

Я не говорил ничего, но знал, что решил. Я хотел сказать ему, что он создал прекрасный мир и что в этом изумительном мире есть… будет мальчик, которому нельзя не жить. И женщина, без которой этот мальчик жить не сможет. И ради них… И других тоже…

Ковш раскрылся, и контейнеры полетели в пучину океана, сверкая на солнце оранжевыми гранями. Они погружались, и оболочка сразу начала растворяться, и триллионы активных микроорганизмов устремились в темноту воды, и этот миг отделил в истории Земли пустоту от жизни. Одну жизнь — от другой.

Но я все равно слышал голос. Я слышу его все время. И сейчас тоже. Я прислушивался к нему, когда Удивленные Мережницкий с Манухиным расспрашивали меня о причине преждевременного возвращения. Я слышал его, когда равнодушно докладывал о выполнении задания. Я слышал его, когда молчал о том, что он был. Приборы ничего не показали, как не показали ничего при забросе Манухнна

Голос приказывал мне молчать. Он и я — мы оба не хотели, чтобы люди знали о том, как они начали жить. Люди не виноваты.

Я слышу голос, стоя на балконе. Он говорил со мной о вечности Вселенной, об иерархии разумов. Он говорил постоянно — даже во сне я слышу его. Я больше не могу молчать. Голос рвется из меня, и я понимаю, что скоро у меня не хватит сил и я начну говорить. Я не должен говорить.

Никогда.



Дмитрий Биленкин. МОРЕ ВСЕХ РЕК…

В этом краю песков и болот сосна была всем. Она вечным убором покрывала неяркую землю, плотным строем приступала к околицам деревень, из нее ладили нехитрое хозяйство, складывали дома, мастерили зыбки. Смолистый запах с первым вздохом входил в легкие младенцев, ветровой шелест хвои сопровождал всех, когда они малолетками бегали в лес по грибы, взрослея, целовались там до рассвета, возмужав, пахали, сеяли, жали нещедрый по этим местам колос, а когда умирали, то их опускали в сосновый гроб, а новые поколения продолжали все тот же извечный круг, и так же над ними шумели сосны, так же смолист был привкус ветра, который летел над тощими полями, мхами болот, рыхлыми песками увалов и просинью кротких озер. Так длилось все века, сколько здесь жили люди, и только двадцатый на излете своих дней снес одну из деревенек соснового края, воздвиг на ее месте научный городок со всем могучим арсеналом средств познания природы, и Стожаров, сын бессчетных поколений здешних Стожаровых, прежде чем до конца опробовать новую гигантскую установку проникновения в глубь материи, привычно вдохнул даже среди металла и пластика чуть-чуть смолистый воздух былого детства.

Затем он нажал кнопку, возбудив силы, перед которыми были ничто все молнии, когда-либо грохотавшие над его деревушкой.

Затем он увидел вспышку

После ничего не стало.

А когда сознание обрело себя, то не обнаружилось ни света, ни формы, ни боли, ни звука, ни другого проявления мира, как будто, сохранив свое “я”, Стожаров стал бесплотен в столь же бесплотной Вселенной. Падение спросонья в черную невесомость было бы слабым подобием этого ощущения. Стожаров помнил себя, он мыслил и чувствовал, он существовал, но в чем? И как? Ничего не было, даже просвета пространства, даже намека на форму, ничего.

И все-таки было нечто, ибо сознание ощущало свою как бы во что-то вклеенность. Вязкую в себе самом илц вовне помеху. Ужас не настиг Стожарова именно потому, что все опередила попытка освободиться, столь же непроизвольная и оставляющая все выяснения на потом.

Сознание рванулось из этой вклеенности прочь.

И тут оно услышало голос.

— Не надо, так вы погубите все…

Голос никому не принадлежал, ниоткуда не исходил, он так же не имел аналогии, как и то состояние, в котором очутился Стожаров. Голос был, вот и все. В одно озаряющее мгновение Стожаров понял, что это не звук из внешнего мира, не эхо собственных мыслей, а… Далее мысль не шла. Но даже такое осознание подействовало успокаивающе, ибо спасительную догадку “Я мыслю, значит, существую” сменила более надежная: “Я не один, значит, тем более существую…” Вдобавок — или это показалось? — сама бесформенная вязкая стеснительность стала теплеть, как если бы ее, словно тугой пеленочный кокон, прогрели чьи-то бережные объятия.

— Где я?

Странно и дико было услышать свой голос, в рождении которого даже намеком не участвовали рот, гортань, легкие. Это полное, так очевидно давшее себя знать отсутствие тела едва не захлестнуло новым ужасом, но тут прозвучал ответ:

— Случайно вы оказались там, куда вашей цивилизации еще идти и идти. Не торопитесь с выводами. Что вы не в силах понять, я сам объясню.

Пауза, тишина. Ее оказалось достаточно. Голос был так спокоен, он сказал уже столько, что вся буря чувств тут же стихла, сменившись тем жгучим, пронзительным, одновременно холодным напряжением души, которое отрешает исследователя от всего побочного, когда внезапное дрожание какой-нибудь стрелки прибора готово выдать тайну природы или, наоборот, лишить всяких надежд на открытие.

— Так, хорошо, — произнес Голос. — Теперь можно кое-что сказать о том, что вы называете жизнью и смертью…

Как ни был Стожаров готов к подобному обороту, в нем все содрогнулось, ибо он ясно и окончательно понял, что его как человека, судя по всему, уже нет, а есть нечто, для уяснения которого человеческие представления бессильны, и в этом неописуемом он теперь существует.

— Напрасное беспокойство, — тот, другой, нечеловеческий, похоже, улавливал малейшие оттенки чужой мысли. — Просто ваша цивилизация пока знакома с единственной формой жизни и только ее считает возможной.

— Нет, нет, это не так! — поспешно, может быть, слишком поспешно возразил Стожаров. — В теории, еще больше в фантазии мы допускаем любые формы существования, не белковые, а, скажем, кремниевые, даже плазменные…

— Это все не то, — вроде бы даже со вздохом ответил Голос. — Все ваши фантазии лишь бледная тень действительных возможностей и осуществлений. Нас, далеко ушедших, вы ищете во Вселенной, пытаетесь уловить наши радиопередачи, удивляетесь, не видя астроинженерных чудес, ничего не находите и начинаете думать, что нас нет вообще. А все не так. Чтобы ответ не показался вам диким, нелепым, фантастическим, чтобы он не поверг вас в смятение, для начала сообразите простую вещь. Не надо фантазий, элементарная диалектика: как скажется первый ее закон на цивилизации, позади которой не тысячи, как у вас, а миллионы лет истории?

— Ну, это дважды два — четыре. — Привыкший уважать свой ум, Стожаров даже слегка оскорбился. — Ясно, что такая цивилизация неизбежно обретет новое качество, станет иной, чем была. Дальше простор вариантов, все число которых не охватит никакая фантазия. Например, разум переводит себя из биологической оболочки в более долговечную, скажем, машинно-кристаллическую. Или еще что-нибудь, вплоть до мыслящего океана, хотя это, по-моему, несерьезно. Словом, мы об том думали, проигрывали разные варианты, просто это далеко от наших теперешних забот, поэтому мало кого интересует. Я и представить не мог…

Он запнулся, вспомнив, кому и в каких условиях все это говорит.

— Так что же в действительности? — прошептал он, немея. — Что?..

— Смелее, — позвал Голос. — К нему ведет первое качественное изменение?

— Понял… — все тем же немеющим шепотом проговорил Стожаров. — За ним новое развитие, новый переход, новое… Да сколько их было у вас за миллионы-то лет? Ведь это страшно… Ужас!

Последнее слово вырвалось невольно. Лишь теперь Стожарову по-настоящему, во всей безмерности открылась та даль, куда он должен был заглянуть. Даль иного будущего, от которой он отшатнулся и от которой не мог избавиться, потому что уже был в ней… безвозвратно. Очевидно, так, иначе к чему бы весь разговор?

— Подождите! — вскричал он. — Но разум, его воля, пусть законы развития, но как же это… Всем камням лететь по траектории?! Да к чему тогда все, зачем устремления, если хочешь или не хочешь, а меняйся, переходи… И во что? Кто вы есть, что вы есть, кем были, хорошо ли вам теперь?!

— Вот это ближе, — одобрил Голос. — Разрешите ответный вопрос. У вас есть фантазии, даже гипотезы а преобразовании человека со временем в машиноподобное тело, в киборга или как там вы это еще называете. Вас устраивает такая перспектива?

— Меня — нет, — честно сознался Стожаров. — Не хочу быть навозом истории, годным лишь для того, что” бы на человечестве, как на перегное, взросла цивилизация каких-то там киборгов. Пусть эта новая цивилизация будет лучше, совершенней, я не хочу! Да, да, возможно, я выгляжу тем самым рамапитеком, который взвыл бы с тоски, шепни ему кто, что придется расстаться с родными лианами и баобабами, переделаться в человека, переселиться в клетушки города, мудрить над приборами… Но я не рамапитек! Слышите? Тот ничего представить себе не мог, того законы природы влекли, как щепку в потоке, а со мной извольте считаться! Я сам использую законы природы, а это кое-что значит… Человечество да пребудет во веки веков! Иначе зачем все?

— Иначе зачем все… — эхом отозвался Голос. — Позвольте еще вопрос. Почему некоторые ваши ученые считают переход человеческого разума в иную оболочку не только возможным или необходимым, но и благоприятным делом?

— Они полагают неизбежным создание искусственного сверхчеловеческого интеллекта. Они считают, что им будет принята эстафета нашей культуры. Сверх того, они надеются, что наш разум войдет составной частью в машинный и тем самым человек обретет в новом качестве если не бессмертие, то…

— Достаточно. Мыслящий смертен, а это для него нестерпимо. Живу, думаю, чувствую, но что бы я ни делал, все равно я обречен, исчезну, истлею. Думать об этом жутко, только это еще не весь ужас. Он в неизбежности. Неизбежность, вот против чего восстает человек, да и любой разумный, какое бы солнце ему не светило. Что вы сами только что отвергли? Не смерть. Перспективу жизни, раз в ней неизбежно превращение- всего вам родного во что-то неузнаваемое. Этому вы сказали: не хочу! А те, с кем вы так спорите, восстали против другой, сегодняшней, неизбежности. Они в машинах увидели шанс одолеть смерть, как самую злую неизбежность.

— Так, значит, они правы? Значит, нам придется… Вы сами… Вы-то неужели тот самый машинный сверхмозг?!

— Я ничего не говорил об осуществимости ваших гипотез, предложений и фантазий, пока что я лишь чуточку проявил устремление ваших собственных желаний. Не более. Оценить достоверность своих опасений касательно торжества машинного интеллекта, если это вас так волнует, вы можете сами, с моей стороны тут достаточно лишь намека.

— Так дайте! Хотя, собственно, к чему весь этот разговор? Зачем?

— Он неспроста… — Голос как будто заколебался. — Он и для меня важен. Сейчас желательно максимальное, насколько это возможно, ваше понимание ситуации, в которой вы очутились. А намек… Каким было первое научное представление людей о месте их планеты в мироздании? Оно было обратно действительному. Что можно сказать о первой гипотезе зависимости скорости падения тел от их веса? То же самое. Вспомните далее причудливую судьбу идеи превращения элементов или совсем недавний ваш спор о природе света. И так далее. Намечается закономерность, не правда ли?

— Ясно. — Ощущай Стожаров себя как тело, он, вероятно, стиснул бы зубы. — Вы намекаете, что как только мы начинаем задумываться о новом и сложном для нас предмете, первые наши о нем догадки чаще всего содержат лишь крупицу истины, а то и вовсе все ставят с ног на голову. Да, мы такие… Так откройте же на­конец истину! Надеюсь, уж вы-то владеете абсолютной?

Стожаров тут же обозвал себя идиотом. Поздно. Раздраженная насмешка отлилась в слова, показав его тем, кем он никак не хотел выглядеть: сопляком. Впрочем, какая разница?