КАЛЕЙДОСКОП
Научно-фантастические повести и рассказы
ФАНТАСТИЧЕСКАЯ РАДУГА
Современная фантастика не монотонна. Она пестра, как радуга, и так же плавно, как радуга, меняет цвета, переходя от реализма к самой буйной игре ума. Если бы мы попытались назвать семь основных цветов в спектре американской фантастики, то скорее всего нам пришли бы на ум имена Драйзера, Твена, Азимова, Бредбери, Саймака, Берроуза, По. А вот аналогичное семицветие для русской фантастики: Лев Толстой — Достоевский — Беляев — Ефремов — Алексей Толстой — Булгаков — Гоголь.
Каждый читатель или видит весь спектр целиком, или любуется узким диапазоном. Одним по нраву научная фантастика («сайнс фикшн»), другим — игра воображения («фэнтэзи»), третьим и четвертым — сказка или «космическая опера». Мировая фантастическая литература может удовлетворить любой вкус.
Один из рассказов выдающегося американского писателя Рэя Бредбери называется «Калейдоскоп». В нем описана трагическая ситуация: случайный метеорит распорол космический корабль, как стальной нож консервную банку. Космонавтов разбросало в разные стороны. Они несутся в безвоздушном пространстве подобно разноцветным рыбкам. Всей жизни осталось ровно столько, на сколько хватит кислорода в баллонах. Что будут делать эти люди в свои последние минуты? О чем говорить, думать, мечтать?
«Калейдоскоп» — так называется сборник научно-фантастических произведений, который вы держите в руках. Он посвящен не какой-то локальной теме — взаимоотношениям человека и робота, космическим приключениям, невероятным изобретениям или социальным проблемам. Сборник пестр по составу, каждый может легко разнести его составные части по различным участкам многоцветной радуги. Многие рассказы ворвались в нашу жизнь двадцать и тридцать лет назад, словно космические пылинки в атмосферу Земли. Они прочертили яркую траекторию, но не сгинули бесследно. Лучшие из них вошли в золотой фонд мировой научно-фантастической литературы. В сборнике вы увидите имена, от одного упоминания которых сладко замирает сердце любителя фантастики: Айзек Азимов и Рэй Бредбери, Клиффорд Саймак и Роберт Янг, Эдмунд Гамильтон и Гарри Гаррисон, Кобо Абэ и Иван Ефремов!
Однако первое слово скажем о Михаиле Афанасьевиче Булгакове. Сейчас он — признанный классик советской литературы. Общий тираж романа «Мастер и Маргарита» далеко ушел за миллион экземпляров и на этом, конечно, не остановился. Влияние Булгакова несомненно испытали в своем творчестве братья Стругацкие. Без Булгакова вряд ли появились бы книги В. Орлова «Альтист Данилов», В. Краковского «День творения», О. Корабельникова «Башня птиц».
В. А. Каверин считает, что Булгаков развивал традиции Гоголя, Сухово-Кобылина и Салтыкова-Щедрина. «В „Мастере и Маргарите“, — пишет Каверин, — эта традиция вспыхнула с новым блеском… В романе действуют написанные с выразительностью Гойи силы зла, воплотившиеся в людей обыкновенных и даже ничтожных. Превращениям, чудесам, мрачному издевательству Сатаны над людьми нет предела. Но в самой слабости, с которой этому преступному своеволию противопоставлена простая история Христа, заложена основа нравственной победы».
«Мастер и Маргарита» — не единственное фантастическое произведение Булгакова. Сквозь толщу десятилетий уже пробились комедии «Иван Васильевич» (кстати, очень неплохо экранизированная) и «Блаженство», впервые напечатанная в журнале «Звезда Востока» в 1966 г. Летние книжки журналов «Знамя», «Октябрь» и «Дружба народов» за 1987 г. вернули нам повесть «Собачье сердце», пьесы «Адам и Ева», «Багровый остров». «Рукописи не горят», — булгаковский афоризм столь же верен, сколь лаконичен.
И вот «Роковые яйца». Повесть была опубликована в 1925 г. в журнале «Красная панорама» (в номерах 19–21 под названием «Луч жизни», в номерах 22, 24 появилось нынешнее название). Затем в альманахе «Недра» вышел расширенный вариант.
[1] Повесть принесла писателю шумную славу и невероятные поношения. Маяковский, вернувшийся из поездки по Америке, рассказывал, что одна из местных газет опубликовала сенсационное сообщение под заголовком «Змеиные яйца в Москве». Это было изложение повести Булгакова, выданное за действительное происшествие. После 1926 г. рапповская критика повела по Булгакову «прицельный огонь» (по выражению критика В. Лакшина). Статьи были не только резки, но и оскорбительны. Писателя обвиняли в «зубоскальстве», «злопыхательстве», во враждебности к Советской власти. Где теперь эти критики, кто их помнит?
Однако пойдем по порядку. Все началось с того, что в 1921 г. в феодосийской газете появилась заметка. Местный корреспондент сообщал о появлении в районе горы Карадаг «огромного гада», то есть змея. На его поимку якобы была отправлена рота красноармейцев. Каких размеров был «гад», поймали его или он благополучно скрылся в пучинах Черного моря газета более не сообщала. Этот факт так бы и канул в Лету, если бы не жена Максимилиана Волошина Мария Степановна, признанный хранитель коктебельских обычаев и преданий. Она вырезала из газеты сообщение о «гаде», а М. Волошин отправил его в Москву Булгакову. Примерно так, по словам Вс. Иванова, было заронено зерно будущей повести.
В 1922–1925 гг. М. А. Булгаков сотрудничал во многих периодических изданиях: «Рупоре», «Гудке», «На вахте», «Красной газете», «Красном журнале для всех», «Красной панораме». Не потому ли в повести появляется журнальный волк Альфред Аркадьевич Бронский, сотрудник «Красного Огонька», «Красного Перца», «Красного Прожектора» и даже «Красного Ворона»?
Среди современников В. Маяковский и М. Булгаков слыли великими остряками. Как-то они встретились в редакции «Красного Перца». Михаил Афанасьевич сказал:
— Я слышал, Владимир Владимирович, что вы обладаете неистощимой фантазией. Не можете ли вы мне помочь советом? В данное время я пишу сатирическую повесть, и мне до зарезу нужна фамилия для одного моего персонажа. Фамилия должна быть явно профессорская.
— Тимерзяев! — немедленно ответил Маяковский.
— Сдаюсь! — с ядовитым восхищением воскликнул Булгаков.
Своего героя он назвал Персиковым.
Профессор Персиков, как и многие русские интеллигенты, революцию не принял. Однако эмигрантом не стал. Во время гражданской войны голодал и холодал вместе со всеми москвичами. Ругал бюрократов, нэпманов, но объективно работал во славу молодой советской науки. Его замечательный «луч жизни» принес бы стране многочисленные блага, если бы в дело не вмешались тупицы.
Повесть «Роковые яйца» была закончена в 1924 г., а события, описываемые в ней, относятся к 1928 г. Москву недалекого будущего Булгаков рисует в полурадужных, полуиронических тонах. Здесь и пятнадцатиэтажные небоскребы, и рабочие коттеджи, которые якобы решили жилищный кризис, здесь и точно схваченные «гримасы нэпа», которые писатель предвидел с великолепной прозорливостью.
В повести там и сям разбросаны приметы времени, хорошо знакомые Булгакову-фельетонисту. Например, куплетисты Ардо и Аргуев — это, конечно, хорошо известные старым москвичам Арго и Адуев. Под писателем Эрендорфом подразумевается И. Эренбург, автор фантастического романа «Остров Эрендорф». Булгаков был сторонником классического направления в драматургии, поэтому не воспринимал новаций В. Мейерхольда. В «Роковых яйцах» в шутливых тонах описан театр имени покойного Мейерхольда. Режиссер якобы погиб при постановке «Бориса Годунова» — обрушилась трапеция с голыми боярами. Это смешно и соответствует стилю постановок Мейерхольда.
В повести «Роковые яйца» Булгаков использовал старый прием: изобретение поворачивается против ученого. Такой прием применили Мэри Шелли в плохо написанной, но знаменитой повести «Франкенштейн», Жюль Верн, Герберт Уэллс, А. Толстой, Карел Чапек, Д. Уиндэм и многие другие. Однако силой своего таланта писатель изобразил мир настолько реально, что поневоле ввел в заблуждение американскую прессу.
Лучшие умы России восприняли повесть восторженно. 30 июня 1925 г. В. В. Вересаев писал М. Горькому на Капри: «Обратили ли вы внимание на М. Булгакова в „Недрах“? Я от него жду очень многого…» Однако Горький уже прочитал повесть. Первая реакция была положительная: «Остроумно и ловко написаны „Роковые яйца“ Булгакова». Затем он дал более критическую оценку: «Булгаков очень понравился мне, очень, но он сделал конец рассказа плохо. Поход пресмыкающихся на Москву не использован, а подумайте, какая это чудовищно интересная картина» Максим Горький, видимо, прав. Однако если бы Булгаков попытался раскрутить сюжет с нашествием «гадов» на столицу РСФСР, то неизвестно как сложилась бы судьба всей повести.
Между тем в тридцатых годах бурное развитие советской фантастики было надолго остановлено. Произведения А. Платонова, А. Грина, А. Беляева лежали под спудом, сами авторы влачили полуголодное существование. Рапповская критика обрушилась на фантастическую пьесу В. Маяковского «Баня», немало поспособствовав гибели поэта. Подверглись репрессиям Владимир Киршон, автор фантастической пьесы «Большой день», и Вивиан Итин, написавший первую советскую утопию «Страна Гонгури». Расцвела так называемая фантастика «ближнего прицела», представителями которой стали В. Немцов, В. Охотников и им подобные. Их фантазия простиралась в буквальном смысле не дальше завтрашнего дня и по характеру была близка к производственному роману. Апостолы «мечты бескрылой, приземленной» не могли дать полноценной пищи для воображения подрастающему поколению. Дело усугубилось также полной изоляцией советского читателя от зарубежной фантастики. Сталинский «железный занавес» делал свое дело: мы ничего не знали об Азимове, Бредбери, Вайссе, Каттнере, Саймаке, первые книги которых появились в тридцатых годах.
Потребовался мощный талант И. А. Ефремова, чтобы пробить дорогу не только себе, но и целой плеяде советских фантастов шестидесятых-семидесятых годов. Автор этих строк часто навещал Ивана Антоновича в последний год его жизни. Ефремов рассказывал, что писать начал в 1942 г., будучи в эвакуации во Фрунзе. Тяжело больной ученый поставил перед собой три задачи: рассказать о невероятных приключениях, чтобы разбудить фантазию молодежи; написать о древних цивилизациях, историю которых в то время у нас мало знали; возвеличить прекрасную женщину — матерь человечества. Как известно, все задачи были решены и ныне воплощаются в семи темно-синих томах, издаваемых «Молодой гвардией». Причем восстановлены купюры в романах «Час Быка» и «Таис Афинская».
И. А. Ефремов в совершенстве знал английский язык и англо-американских писателей читал много. Ценил новые идеи, мастерски закрученные сюжеты, дух захватывающие приключения. Однако некоторые идеи авторов вызывали в нем резкий протест. Так произошло с рассказом М. Лейнстера «Первый контакт», опубликованным в 1945 г. Автор повествует о встрече землян с представителями иной цивилизации. Земные и инопланетные космонавты преисполнены величайшего недоверия, они расходятся, едва не уничтожив друг друга (как иронично звучит в этом контексте слово «друг»!). Совсем по-иному происходит первый контакт в повести И. Ефремова «Сердце Змеи».
Мюррей Лейнстер — это псевдоним американского писателя-фантаста Уильяма Ф. Дженкинса. Советскому читателю он известен по рассказам «Исследовательский отряд», «Критическая разница», «Этические уравнения». Все они посвящены контактам с инопланетянами, которые осуществляются на основе бизнесменской практики: взаимное недоверие, уловки, погоня за сверхприбылью. В этом нет ничего странного. Американский психолог Э. Челмен установил, что его сограждане чаще всего в разговорах употребляют такие словечки, как «деньги», «купить», «счет», «чек», «прибыль».
Рассказы М. Кинга «На берегу» и Э. Рассела «Свидетельствую» также посвящены теме контактов. Кинг жестоко разоблачает корыстолюбие людей, в то время как Рассел пытается отыскать в них гуманистические начала. Оба автора с поставленными задачами справляются блистательно. Не на голом месте возник рассказ Кобо Абэ «Тоталоскоп». До него тему кинофильма, прокручиваемого в мозгу человека, поднимали А. Азимов («Мечты — личное дело каждого») и Л. Алдани («Они-рофильм»).
Имена Азимова, Бредбери, Саймака, Гаррисона, Гамильтона не нуждаются в рекламе. Их постоянно издают и переиздают. Каждый любитель фантастики может сказать, сколько раз премию «Хьюго» получил Шекли, и кто в прошлом году удостоился «Небулы». Гораздо меньше знают о премии «Аэлита», учрежденной Союзом писателей РСФСР и журналом «Уральский следопыт».
Представьте себе глыбу яшмы, обсидиана, друзу мориона, обвивая которые взметаются ввысь изогнутые и переплетенные ленты из ювелирного сплава. Ленты превращаются в трассирующий след космического корабля, завершающего виток вокруг земного шара — отполированного в виде сферы кристалла кварца-волосатика или мориона. Приз назван «Аэлитой» в честь героини романа А. Толстого и присуждается за лучшую научно-фантастическую книгу года. «Аэлиту» уже получили Александр Казанцев, старейшина советской фантастики, Аркадий и Борис Стругацкие, Зиновий Юрьев, Владислав Крапивин, Сергей Снегов, Сергей Павлов, Ольга Ларионова. Трое из них участвуют в нашем сборнике.
Братья Аркадий и Борис Стругацкие прошли школу Ефремова. С его слов я знаю, как он обсуждал с молодыми авторами новые идеи, как помогал шлифовать стиль первых произведений, как защищал братьев от критических нападок. После смерти учителя Стругацкие быстро выдвинулись на первое место среди отечественных фантастов, но, к сожалению, по ряду причин лидерами не стали. Они одинаково сильны в утопии и антиутопии, плодотворно разрабатывают тему контакта с внеземным разумом, расширяют творческий диапазон за счет сказки и сатиры. Борис Стругацкий в последние годы руководит в Ленинграде группой интересных молодых фантастов, которые уже выпустили сборник «Синяя дорога». Трех из них в 1988 г. напечатал журнал «Простор».
Сергей Павлов (род. в 1935 г.) — один из талантливых представителей ефремовской школы. Он приветствует космическую экспансию человечества, но в то же время предупреждает: «Будьте бдительны! Распахнутая дверь в Космос есть также вход на Землю!». В остросюжетном романе «Лунная Радуга» писатель рисует увлекательные картины из жизни космонавтов, в реалистической манере описывает панорамы лун и планет Внеземелья, глубоко прорабатывает характеры героев. Повести и киносценарии Павлова посвящены изучению глубин космоса и океана: «Чердак Вселенной», «Ангелы моря», «Океанавты». Публикуемый в этом сборнике рассказ «Банка фруктового сока» написан в 1962 г. Он отмечен премией в конкурсе на лучшее научно-фантастическое произведение, объявленном журналом «Техника молодежи». Повести Сергея Павлова переведены на многие языки.
Нелегкую жизненную школу прошел Север Гансовский (род. в 1918 г.). Вот неполный перечень его профессий: матрос, грузчик, электромонтер, морской пехотинец, почтальон, драматург, художник. Научно-фантастические повести и рассказы Гансовского привлекают гуманистической направленностью, оригинальностью замысла, отточенным художественным мастерством. Вы еще раз убедитесь в этом, прочитав рассказ «Двое».
Интересы Владимира Щербакова (род. в 1938 г.) весьма разнообразны — от глубин истории до отдаленного будущего. Недавно в блоке с Ж. Кусто вышла его книга «Золотой чертог Посейдона». Читатели с удивлением убедились, что Щербаков не только известный писатель-фантаст, увенчанный международными наградами, но также один из ведущих атлантологов страны. Его гипотезы об Атлантиде, о связи древних этрусков с гипотетическими атлантами и вполне реальными славянами основаны на анализе легенд, исторических и современных научных материалов. Этот подлинно научный труд фрагментарно включен в роман «Чаша бурь».
Мы поставили в сборник рассказ американского писателя Боба Шоу «Свет былого». Боль и лиричность этого небольшого произведения не передать словами. Фантастическая же идея заключена в изобретении так называемого «медленного стекла», скорость света в котором необыкновенно мала. Расстояние в полсантиметра свет проходит за десять лет. Попробуйте прикинуть показатель преломления медленного стекла — получится что-то вроде пятерки с пятнадцатью нулями. Что по сравнению с этой астрономической величиной жалкий показатель преломления алмаза — 2,4!
Рассказ Б. Шоу буквально потряс литературных критиков. Один из них заявил, что за последние годы это единственное произведение с действительно свежей фантастической идеей.
Не пытаясь умалить достоинств медленного стекла, все же хочется напомнить произведение советского писателя-фантаста А. Р. Беляева «Светопреставление», опубликованное еще в 1929 г. Это веселый рассказ о том, как наша Земля вошла в полосу какого-то газа, сильно замедляющего скорость света. Показатель преломления света в фантастическом газе по примерным расчетам равен тройке с девятью нулями. Хоть двигаться сквозь вещество такой плотности довольно затруднительно, Беляев придумал множество забавных ситуаций, связанных с замедлением света. Таким образом, идея вещества с колоссальным показателем преломления принадлежит советскому фантасту. В нашем сборнике А. Р. Беляев представлен очень смешным рассказом «Охота на Большую Медведицу».
А если уж говорить о свежей фантастической идее, то ее выдал Айзек Азимов. В 1965 г. журнал «Химия и жизнь» опубликовал рассказ «Удивительные свойства тиотимолина». Тиотимолин (от слова «тайм» — время) это вещество, в котором углерод имеет обычные четыре валентности. Вся фантастичность его в том, что одна валентность направлена в прошлое, две находятся в настоящем, а четвертая устремлена в будущее. В связи с этим тиотимолин обладает рядом свойств, совершенно необходимых человечеству. Например, он растворяется раньше, чем соприкасается с водой! Мы предлагаем вашему вниманию рассказ Азимова «Тиотимолин и космический век», написанный в форме доклада на какой-то конференции.
В заключение произнесем хвалу переводчикам. Мало кто замечает их фамилии в конце рассказа. Но именно они прочитывают десятки и сотни книг, выходящих в Америке, Англии, Франции, Японии. Из груды макулатуры они по крупинке отбирают самоцветы, чтобы потом долго шлифовать и полировать, прежде чем предложить советскому читателю. (А мы-то думаем, что на Западе вся фантастика состоит из шедевров!) Кино приучило нас к тому, что знаменитые зарубежные артисты говорят голосами И. Смоктуновского, А. Джигарханяна, Ю. Яковлева, А. Белявского и других выдающихся мастеров слова. Точно так же Бредбери и Экзюпери беседуют с нами голосом Норы Галь. В голоса Саймака и Гаррисона вплетаются иронические интонации Д. Жукова, а юмор А. Иорданского сродни азимовскому. Если бы не было переводчиков, многие из нас никогда бы не увидели «Цветов для Элджернона», не побывали бы «На Реке», не восхищались бы «медленным стеклом», не поражались бы «удивительным свойствам тиотимолина», не пугались бы «Руки Геца фон Берлихингена».
И жизнь наша от этого стала бы бедней.
Спартак Ахметов
Михаил Булгаков
РОКОВЫЕ ЯЙЦА
Глава I
ПРОФЕССОР ПЕРСИКОВ
16 апреля 1928 года, вечером, профессор зоологии IV государственного университета и директор зооинститута в Москве, Персиков, вошел в свой кабинет, помещающийся в зооинституте, что на улице Герцена. Профессор зажег верхний матовый шар и огляделся.
Начало ужасающей катастрофы нужно считать заложенным именно в этот злосчастный вечер, равно как первопричиною этой катастрофы следует считать именно профессора Владимира Ипатьевича Персикова.
Ему было ровно 58 лет. Голова замечательная, толкачом, лысая, с пучками желтоватых волос, торчащими по бокам. Лицо гладко выбритое, нижняя губа выпячена вперед. От этого персиковское лицо вечно носило на себе несколько капризный отпечаток. На красном носу старомодные маленькие очки в серебряной оправе, глазки блестящие, небольшие, росту высокого, сутуловат. Говорил скрипучим, тонким, квакающим голосом и среди других странностей имел такую: когда говорил что-либо веско и уверенно, указательный палец правой руки превращал в крючок и щурил глазки. А так как он говорил всегда уверенно, ибо эрудиция в его области у него была совершенно феноменальная, то крючок очень часто появлялся перед глазами собеседников профессора Персикова. А вне своей области, т. е. зоологии, эмбриологии, анатомии, ботаники и географии, профессор Персиков почти ничего не говорил.
Газет профессор Персиков не читал, в театр не ходил, а жена профессора сбежала от него с тенором оперы Зимина в 1913 году, оставив ему записку такого содержания:
«Невыносимую дрожь отвращения возбуждают во мне твои лягушки. Я всю жизнь буду несчастна из-за них».
Профессор больше не женился и детей не имел. Был очень вспыльчив, но отходчив, любил чай с морошкой, жил на Пречистенке, в квартире из 5 комнат, одну из которых занимала сухонькая старушка, экономка Марья Степановна, ходившая за профессором, как нянька.
В 1919 году у профессора отняли из пяти комнат три. Тогда он заявил Марье Степановне:
— Если они не прекратят эти безобразия, Марья Степановна, я уеду за границу.
Нет сомнения, что если бы профессор осуществил этот план, ему очень легко удалось бы устроиться при кафедре зоологии в любом университете мира, ибо ученый он был совершенно первоклассный, а в той области, которая так или иначе касается земноводных или голых гадов, и равных себе не имел за исключением профессоров Уильяма Веккля в Кембридже и Джиакомо Бартоломео Беккари в Риме. Читал профессор на четырех языках, кроме русского, а по-французски и немецки говорил, как по-русски. Намерения своего относительно заграницы Персиков не выполнил, и 20-й год вышел еще хуже 19-го. Произошли события, и притом одно за другим. Большую Никитскую переименовали в улицу Герцена. Затем часы, врезанные в стену дома на углу Герцена и Моховой, остановились на одиннадцати с четвертью и, наконец, в террариях зоологического института, не вынеся всех пертурбаций знаменитого года, издохли первоначально восемь великолепных экземпляров квакшей, затем пятнадцать обыкновенных жаб и, наконец, исключительнейший экземпляр жабы Суринамской.
Непосредственно вслед за жабами, опустошившими тот первый отряд голых гадов, который по справедливости назван классом гадов бесхвостых, переселился в лучший мир бессменный сторож института старик Влас, не входящий в класс голых гадов. Причина смерти его, впрочем, была та же, что и у бедных гадов, и ее Персиков определил сразу;
— Бескормица!
Ученый был совершенно прав: Власа нужно было кормить мукой, а жаб мучными червями, но поскольку пропала первая, постольку исчезли и вторые. Персиков оставшиеся двадцать экземпляров квакш попробовал перевести на питание тараканами, но и тараканы куда-то провалились, показав свое злостное отношение к военному коммунизму. Таким образом, и последние экземпляры пришлось выкинуть в выгребные ямы на дворе института.
Действие смертей, и в особенности Суринамской жабы, на Персикова не поддается описанию. В смертях он целиком обвинил тогдашнего наркома просвещения.
Стоя в шапке и калошах в коридоре выстывающего института, Персиков говорил своему ассистенту Иванову изящнейшему джентльмену с острой белокурой бородкой.
— Ведь за это же его, Петр Степанович, убить мало! Что же они делают? Ведь они ж погубят институт! А? Бесподобный самец, исключительный экземпляр «Пипа американа» длиной до тринадцати сантиметров…
Дальше пошло хуже. По смерти Власа окна в институте промерзли насквозь, так что цветистый лед сидел на внутренней поверхности стекол. Издохли кролики, лисицы, волки, рыбы и все до единого ужи. Персиков стал молчать целыми днями, потом заболел воспалением легких, но не умер. Когда оправился, приходил два раза в неделю в институт и в круглом зале, где было всегда, почему-то не изменяясь, пять градусов мороза, независимо от того, сколько на улице, читал в калошах, в шапке с наушниками и в кашне, выдыхая белый пар, восьмерым слушателям цикл лекций на тему «Пресмыкающиеся жаркого пояса» Все остальное время Персиков лежал у себя на Пречистенке на диване, в комнате, до потолка набитой книгами, под пледом, кашлял и смотрел в пасть огненной печурке, которую золочеными стульями топила Марья Степановна, вспоминал Суринамскую жабу.
Но все на свете кончается. Кончился 20-й и 21-й год, а в 21-м началось какое-то обратное движение. Во-первых: на месте покойного Власа появился Панкрат, еще молодой, но подающий большие надежды зоологический сторож, институт стали топить понемногу. А летом Персиков при помощи Панкрата на Клязьме поймал четырнадцать штук вульгарных жаб. В террариях вновь закипела жизнь… В 23-м году Персиков уже читал восемь раз в неделю — три в институте и пять в университете, в 24-м году — тринадцать раз в неделю и кроме того на рабфаках, а в 25-м, весной, прославился тем, что на экзаменах срезал семьдесят шесть человек студентов, и всех на голых гадах.
— Как, вы не знаете, чем отличаются голые гады от пресмыкающихся? — спрашивал Персиков. — Это просто смешно, молодой человек. Тазовых почек нет у голых гадов. Они отсутствуют. Тэк-то-с. Стыдитесь. Вы, вероятно, марксист?
— Марксист, — угасая, отвечал зарезанный.
— Так вот, пожалуйста, осенью, — вежливо говорил Персиков и бодро кричал Панкрату. — Давай следующего!
Подобно тому, как амфибии оживают после долгой засухи при первом обильном дожде, ожил профессор Персиков в 1926 году, когда соединенная американо-русская компания выстроила, начав с угла Газетного переулка и Тверской, в центре Москвы 15 пятнадцатиэтажных домов, а на окраинах 300 рабочих коттеджей, каждый на восемь квартир, раз и навсегда прикончив тот страшный и смешной жилищный кризис, который так терзал москвичей в 1919–1925 годы.
Вообще это было замечательное лето в жизни Персикова, и порою он с тихим и довольным хихиканьем потирал руки, вспоминая, как он жался с Марьей Степановной в двух комнатах. Теперь профессор все пять получил обратно, расширился, расположил две с половиной тысячи книг, чучела, диаграммы, препараты, зажег на столе зеленую лампу в кабинете.
Институт тоже узнать было нельзя: его покрывали кремовой краской, провели по специальному водопроводу воду в комнату гадов, сменили все стекла на зеркальные, прислали пять новых микроскопов, стеклянные препарационные столы, шары по две тысячи свечей с отраженным светом, рефлекторы, шкафы в музей.
Персиков ожил, и весь мир неожиданно узнал об этом, лишь только в декабре 1926 года вышла в свет брошюра «Еще к вопросу о размножении бляшконосных, или хитонов», 126 стр., «Известия IV университета». А в 1927-м, осенью, капитальный труд в 350 страниц, переведенный на шесть языков, в том числе японский, «Эмбриология пип, чесночниц и лягушек», цена 3 руб., Госиздат.
А летом 1928 года началось то невероятное, ужасное…
Глава II
ЦВЕТНОЙ ЗАВИТОК
Итак, профессор зажег шар и огляделся. Зажег рефлектор на длинном экспериментальном столе, надел белый халат, позвенел какими-то инструментами на столе…
Многие из тридцати тысяч механических экипажей, бегавших в 28-м году по Москве, проскакивали по улице Герцена, шурша по гладким торцам, и через каждую минуту, гулом и скрежетом скатывался с Герцена к Моховой трамвай 16-го, 22-го, 48-го или 53-го маршрута. Отблески разноцветных огней забрасывал в зеркальные стекла кабинета и далеко и высоко был виден рядом с темной и грузной шапкой храма Христа туманный, бледный месячный серп.
Но ни он, ни гул весенней Москвы нисколько не занимали профессора Персикова. Он сидел на винтящемся трехногом табурете и побуревшими от табака пальцами вертел кремальеру великолепного цейссовского микроскопа, в который был заложен обыкновенный неокрашенный препарат свежих амеб. В тот момент, когда Персиков менял увеличение с 5 на 10 тысяч, дверь приоткрылась, показалась остренькая бородка, кожаный нагрудник, и ассистент позвал:
— Владимир Ипатьич, я установил брыжжейку, не хотите ли взглянуть?
Персиков живо сполз с табурета, бросив кремальеру на полдороге и, медленно вертя в руках папиросу, прошел в кабинет ассистента. Там, на стеклянном столе, полузадушенная и обмершая от страха и боли лягушка была распята на пробковом штативе, а ее прозрачные слюдяные внутренности вытянуты из окровавленного живота в микроскоп.
— Очень хорошо, — сказал Персиков и припал глазом к окуляру микроскопа.
Очевидно, что-то очень интересное можно было рассмотреть в брыжжейке лягушки, где, как на ладони видные, по рекам сосудов бойко бежали живые кровяные шарики. Персиков забыл о своих амебах и в течение полутора часа по очереди с Ивановым припадал к стеклу микроскопа. При этом оба ученые перебрасывались оживленными, но непонятными простым смертным словами.
Наконец Персиков отвалился от микроскопа, заявив:
— Сворачивается кровь, ничего не поделаешь.
Лягушка тяжко шевельнула головой, и в ее потухающих глазах были явственны слова: «Сволочи вы, вот что…» Разминая затекшие ноги, Персиков поднялся, вернулся в свой кабинет, зевнул, потер пальцами вечно воспаленные веки и, присев на табурет, заглянул в микроскоп, пальцы он наложил на кремальеру и уже собирался двинуть винт, но не двинул. Правым глазом видел Персиков мутноватый белый диск и в нем смутных бледных амеб, а посредине Диска сидел цветной завиток, похожий на женский локон. Этот завиток и сам Персиков и сотни его учеников видели очень много раз и никто не интересовался им, да и незачем было. Цветной пучочек света лишь мешал наблюдению и показывал, что препарат не в фокусе. Поэтому его безжалостно стирали одним поворотом винта, освещая поле ровным белым светом. Длинные пальцы зоолога уже вплотную легли на нарезку винта и вдруг дрогнули и слезли. Причиной этого был правый глаз Персикова, он вдруг насторожился, изумился, налился даже тревогой. Не бездарная посредственность сидела у микроскопа. Нет, сидел профессор Персиков! Вся жизнь, его помыслы сосредоточились в правом глазу. Минут пять в каменном молчании высшее существо наблюдало низшее, мучая и напрягая глаз над стоящим вне фокуса препаратом. Кругом все молчало. Панкрат заснул уже в своей комнате в вестибюле, и один только раз в отдалении музыкально и нежно прозвенели стекла в шкафах — это Иванов, уходя, запер свой кабинет. За ним простонала входная дверь. Потом уже послышался голос профессора. У кого он спросил — неизвестно.
— Что такое? Ничего не понимаю…
Запоздалый грузовик прошел по улице Герцена, колыхнув старые стены института. Плоская стеклянная чашечка с пинцетами звякнула на столе. Профессор побледнел и занес руки над микроскопом, словно мать над дитятей, которому угрожает опасность. Теперь не могло быть и речи о том, чтобы Персиков двинул винт, о нет, он боялся уже, чтобы какая-нибудь посторонняя сила не вытолкнула из поля зрения того, что он увидел.
Было полное белое утро с золотой полосой, перерезавшей кремовое крыльцо института, когда профессор покинул микроскоп и подошел на онемевших ногах к окну. Он дрожащими пальцами нажал кнопку, и черные глухие шторы закрыли утро, и в кабинете ожила мудрая ученая ночь. Желтый и вдохновенный Персиков растопырил ноги и заговорил, уставившись в паркет слезящимися глазами.
— Но как же это так? Ведь это же чудовищно!.. Это чудовищно, господа, — повторил он, обращаясь к жабам в террарии, но жабы спали и ничего ему не ответили.
Он помолчал, потом подошел к выключателю, поднял штору, потушил все огни и заглянул в микроскоп. Лицо его стало напряженным, он сдвинул кустоватые желтые брови.
— Угу, угу, — пробурчал он. — Пропал. Понимаю. По-о-нимаю, — протянул он, сумасшедше и вдохновенно глядя на погасший шар над головой, — это просто.
И он вновь опустил шипящие шторы и вновь зажег шар Заглянул в шар, радостно и как бы хищно осклабился.
— Я его поймаю, — торжественно и важно сказал он, поднимая палец кверху, — поймаю. Может быть, и от солнца.
Опять шторы взвились. Солнце теперь было налицо. Вот оно залило стены института и косяком легло на торцах Герцена. Профессор смотрел в окно, соображая, где будет солнце днем. Он то отходил, то приближался, легонько пританцовывая, и наконец животом лег на подоконник.
Приступил к важной и таинственной работе. Стеклянным колпаком накрыл микроскоп. На синеватом пламени горелки расплавил кусок сургуча и края колокола припечатал к столу, а на сургучных пятнах оттиснул свой большой палец. Газ потушил, вышел и дверь кабинета запер на английский замок.
Полусвет был в коридорах института. Профессор добрался до комнаты Панкрата и долго и безуспешно стучал в нее. Наконец, за дверью послышалось урчанье как бы цепного пса, харканье и мычанье, и Панкрат в полосатых подштанниках, с завязками на щиколотках предстал в светлом пятне. Глаза его дико уставились на ученого, он еще легонько подвывал со сна.
— Панкрат, — сказал профессор, глядя на него поверх очков, — извини, что я тебя разбудил. Вот что, друг, в мой кабинет завтра утром не ходить. Я там работу оставил, которую сдвигать нельзя. Понял?
— У-у-у, по-по-понял, — ответил Панкрат, ничего не поняв. Он пошатывался и рычал.
— Нет, слушай, ты проснись, Панкрат, — молвил зоолог и легонько потыкал Панкрата в ребро, отчего у того на лице получился испуг и некоторая тень осмысленности в глазах. — Кабинет я запер, — продолжал Персиков, — так убирать его не нужно до моего прихода. Понял?
— Слушаю-с, — прохрипел Панкрат.
— Ну вот и прекрасно, ложись спать.
Панкрат повернулся, исчез в двери и тотчас обрушился на постель, а профессор стал одеваться в вестибюле. Он надел серое летнее пальто и мягкую шляпу, затем, вспомнив про картину в микроскопе, уставился на свои калоши и несколько секунд глядел на них, словно видел впервые. Затем левую надел и на левую хотел надеть правую, но та не полезла.
— Какая чудовищная случайность, что он меня отозвал, — сказал ученый, — иначе я его так бы и не заметил. Но что это сулит?… Ведь это сулит черт знает что такое!.. — Профессор усмехнулся, прищурился на калоши и левую снял, а правую надел. — Боже мой! Ведь даже нельзя представить себе всех последствий… — Профессор с презрением ткнул левую калошу, которая раздражала его, не желая налезать на правую, и пошел к выходу в одной калоше. Тут же он потерял носовой платок и вышел, хлопнув тяжелой дверью. На крыльце он долго искал в карманах спички, хлопая себя по бокам, нашел и тронулся по улице с незажженной папиросой во рту.
Ни одного человека ученый не встретил до самого храма. Там профессор, задрав голову, приковался к золотому шлему. Солнце сладостно лизало его с одной стороны.
— Как же раньше я не видал его, какая случайность?… Тьфу, дурак, — профессор наклонился и задумался, глядя на разно обутые ноги, — гм… как же быть? К Панкрату вернуться? Нет, его не разбудишь. Бросить ее, подлую, жалко. Придется в руках нести. — Он снял калошу и брезгливо понес ее.
На стареньком автомобиле с Пречистенки выехали трое. Двое пьяненьких, и на коленях у них ярко раскрашенная женщина в шелковых шароварах по моде 28-го года.
— Эх, папаша! — крикнула она низким сиповатым голосом. — Что ж ты другую-то калошку пропил!
— Видно, в Альказаре набрался старичок, — заявил левый пьяненький, правый высунулся из автомобиля и прокричал:
— Отец, что, ночная на Волхонке открыта? Мы туда!
Профессор строго посмотрел на них поверх очков, выронил изо рта папиросу и тотчас забыл об их существовании. На Пречистенском бульваре рождалась солнечная прорезь, а шлем Христа начал пылать. Вышло солнце.
Глава III
ПЕРСИКОВ ПОЙМАЛ
Дело было вот в чем. Когда профессор приблизил свой гениальный глаз к окуляру, он впервые в жизни обратил внимание на то, что в разноцветном завитке особенно ярко и жирно выделялся один луч. Луч этот был ярко-красного цвета и из завитка выпадал, как маленькое острие, ну, скажем, с иголку, что ли.
Просто уж такое несчастье, что на несколько секунд луч этот приковал наметанный глаз виртуоза.
В нем, в луче, профессор разглядел то, что было в тысячу раз значительнее и важнее самого луча, непрочного дитяти, случайно родившегося при движении зеркала и объектива микроскопа. Благодаря тому, что ассистент отозвал профессора, амебы пролежали полтора часа под действием этого луча, и получилось вот что: в то время, как в диске вне луча зернистые амебы валялись вяло и беспомощно, в том месте, где пролегал красный заостренный меч, происходили странные явления. В красной полосочке кипела жизнь. Серенькие амебы, выпуская ложноножки, тянулись изо всех сил в красную полосу и в ней (словно волшебным образом) оживали. Какая-то сила вдохнула в них дух жизни. Они лезли стаей и боролись друг с другом за место в луче. В нем шло бешеное, другого слова не подобрать, размножение. Ломая и опрокидывая все законы, известные Персикову как свои пять пальцев, они почковались на его глазах с молниеносной быстротой. Они разваливались на части в луче, и каждая из частей в течение двух секунд становилась новым и свежим организмом. Эти организмы в несколько мгновений достигали роста и зрелости лишь затем, чтобы в свою очередь тотчас же дать новое поколение. В красной полосе, а потом и во всем диске стало тесно и началась неизбежная борьба. Вновь рожденные яростно набрасывались друг на друга и рвали в клочья и глотали. Среди рожденных лежали трупы погибших в борьбе за существование. Побеждали лучшие и сильные. И эти лучшие были ужасны. Во-первых, они объемом приблизительно в два раза превышали обыкновенных амеб, а, во-вторых, отличались какою-то особенной злобой и резвостью. Движения их были стремительны, их ложноножки гораздо длиннее нормальных, и работали они ими, без преувеличения, как спруты щупальцами.
Во второй вечер профессор, осунувшийся и побледневший, без пищи, взвинчивая себя лишь толстыми самокрутками, изучал новое поколение амеб, а в третий день он перешел к первоисточнику, то есть к красному лучу.
Газ тихонько шипел в горелке, опять по улице шаркало движение, и профессор, отравленный сотой папиросою, полузакрыв глаза, откинулся на спинку винтового кресла.
— Да, теперь все ясно. Их оживил луч. Это новый, неисследованный никем, никем не обнаруженный луч. Первое, что придется выяснить, это — получается ли он только от электричества или также и от солнца, — бормотал Персиков самому себе.
И в течение еще одной ночи это выяснилось. В три микроскопа Персиков поймал три луча, от солнца ничего не поймал и выразился так:
— Надо полагать, что в спектре солнца его нет… гм… ну, одним словом, надо полагать, что добыть его можно только от света. — Он любовно поглядел на матовый шар вверху, вдохновенно подумал и пригласил к себе в кабинет Иванова. Он все ему рассказал и показал амеб.
Приват-доцент Иванов был поражен, совершенно раздавлен: как же такая простая вещь, как эта тоненькая стрела, не была замечена раньше, черт возьми! Да кем угодно, и хотя бы им, Ивановым, и действительно это чудовищно! Вы только посмотрите!..
— Вы посмотрите, Владимир Ипатьич! — говорил Иванов, в ужасе прилипая глазом к окуляру. — Что делается?! Они растут на моих глазах… Гляньте, гляньте…
— Я их наблюдаю уже третий день, — вдохновенно ответил Персиков.
Затем произошел между двумя учеными разговор, смысл которого сводился к следующему: приват-доцент Иванов берется соорудить при помощи линз и зеркал камеру, в которой можно будет получить этот луч в увеличенном виде и вне микроскопа. Иванов надеется, даже совершенно уверен, что это чрезвычайно просто. Луч он получит, Владимир Ипатьич может в этом не сомневаться. Тут произошла маленькая заминка.
— Я, Петр Степанович, когда опубликую работу, напишу, что камеры сооружены вами, — вставил Персиков, чувствуя, что заминочку надо разрешить.
— О, это неважно… Впрочем, конечно…
И заминочка тотчас разрешилась. С этого времени луч поглотил и Иванова. В то время, как Персиков, худея и истощаясь, просиживал дни и половину ночей за микроскопом, Иванов возился в сверкающем от ламп физическом кабинете, комбинируя линзы и зеркала. Помогал ему механик.
Из Германии, после запроса через комиссариат просвещения, Персикову прислали три посылки, содержащие в себе зеркала, двояковыпуклые, двояковогнутые и даже какие-то выпукло-вогнутые шлифованные стекла. Кончилось все это тем, что Иванов соорудил камеру и в нее действительно уловил красный луч. И, надо отдать справедливость, уловил мастерски: луч вышел жирный, сантиметра четыре в поперечнике, острый и сильный.
1 июня камеру установили в кабинете Персикова и он жадно начал опыты с икрой лягушек, освещенной лучом. Опыты дали потрясающие результаты. В течение двух суток из икринок вылупились тысячи головастиков. Но этого мало, в течение одних суток головастики выросли необычайно в лягушек, и до того злых и прожорливых, что половина их тут же была перелопана другой половиной. Зато оставшиеся в живых начали без всяких сроков метать икру и в два дня уже вне всякого луча вывели новое поколение и при этом совершенно бесчисленное. В кабинете ученого началось черт знает что: головастики расползались из кабинета по всему институту, в террариях и просто на полу, во всех закоулках завывали зычные хоры, как на болоте. Панкрат, и так боявшийся Персикова, как огня, теперь испытывал по отношению к нему одно чувство: мертвенный ужас. Через неделю и сам ученый почувствовал, что он шалеет. Институт наполнился запахом эфира и цианистого калия, которым чуть-чуть не отравился Панкрат, не вовремя снявший маску. Разросшееся болотное поколение, наконец, удалось перебить ядами, кабинеты проветрить.
Иванову Персиков сказал так:
— Вы знаете, Петр Степанович, действие луча на дейтероплазму и вообще на яйцеклетку изумительно.
Иванов, холодный и сдержанный джентльмен, перебил профессора необычным тоном:
— Владимир Ипатьевич, что же вы толкуете о мелких деталях, о дейтероплазме. Будем говорить прямо: вы открыли что-то неслыханное, — видимо, с большой потугой, но все же Иванов выдавил из себя слова: — Профессор Персиков, вы открыли луч жизни!
Слабая краска показалась на бледных небритых скулах Персикова.
— Ну-ну-ну, — пробормотал он.
— Вы, — продолжал Иванов, — вы приобретете такое имя… У меня кружится голова. Вы понимаете, — продолжал он страстно, — Владимир Ипатьич, герои Уэллса по сравнению с вами просто вздор… А я — то думал, что это сказки… Вы помните его «Пищу богов»?
— А, это роман, — ответил Персиков.
— Ну да, господи, известный же!..
— Я забыл его, — ответил Персиков, — помню, читал, но забыл.
— Как же вы не помните, да вы гляньте, — Иванов за ножку поднял со стеклянного стола невероятных размеров мертвую лягушку с распухшим брюхом. На морде ее даже после смерти было злобное выражение. — Ведь это же чудовищно!
Глава IV
ПОПАДЬЯ ДРОЗДОВА
Бог знает почему, Иванов ли тут был виноват, или потому, что сенсационные известия передаются сами собой по воздуху, но только в гигантской кипящей Москве вдруг заговорили о луче и о профессоре Персикове. Правда, как-то вскользь и очень туманно. Известие о чудодейственном открытии прыгало, как подстреленная птица в светящейся столице, то исчезая, то вновь взвиваясь до половины июля, когда на 20-й странице газеты «Известия» под заголовком «Новости науки и техники» появилась короткая заметка, трактующая о луче. Сказано было глухо, что известный профессор IV университета изобрел луч, невероятно повышающий жизнедеятельность низших организмов, и что луч этот нуждается в проверке. Фамилия, конечно, была переврана и напечатано: «Певсиков».
Иванов принес газету и показал Персикову заметку.
— «Певсиков», — проворчал Персиков, возясь с камерой в кабинете. — Откуда эти свистуны все знают?
Увы, перевранная фамилия не спасла профессора от событий, и они начались на другой же день, сразу нарушив всю жизнь Персикова.
Панкрат, предварительно постучавшись, явился в кабинет и вручил Персикову великолепнейшую атласную визитную карточку.
— Он тамотко, — робко прибавил Панкрат.
На карточке было напечатано изящным шрифтом:
Альфред Аркадьевич
Бронский
Сотрудник московских журналов — «Красный Огонек», «Красный Перец», «Красный Журнал», «Красный Прожектор» и газеты «Красная Вечерняя Москва».
— Гони его к чертовой матери, — монотонно сказал Персиков и смахнул карточку под стол.
Панкрат повернулся, вышел и через пять минут вернулся со страдальческим лицом и со вторым экземпляром той же карточки.
— Ты что же, смеешься? — проскрипел Персиков и стал страшен.
— Из гепею, они говорят… — бледнея, ответил Панкрат.
Персиков ухватился одной рукой за карточку, чуть не порвал ее пополам, а другой швырнул пинцет на стол. На карточке было приписано кудрявым почерком: «Очень прошу и извиняюсь, принять меня, многоуважаемый профессор на три минуты по общественному делу печати и сотрудник сатирического журнала „Красный Ворон“, издания ГПУ».
— Позовите-ка его сюда, — сказал Персиков и задохнулся.
Из-за спины Панкрата тотчас вынырнул молодой человек с гладко выбритым маслянистым лицом. Поражали вечно поднятые, словно у китайца, брови и под ними ни секунды не глядящие в глаза собеседнику агатовые глазки. Одет был молодой человек совершенно безукоризненно и модно. В узкий и длинный, до колен, пиджак, широчайшие штаны колоколом и неестественной ширины лакированные ботинки с носами, похожими на копыта. В руках молодой человек держал трость, шляпу с острым верхом и блокнот.
— Что вам надо? — спросил Персиков таким голосом, что Панкрат мгновенно ушел за дверь. — Ведь вам же сказали, что я занят?
Вместо ответа молодой человек поклонился профессору два раза на левый бок и на правый, а затем его глазки колесом прошлись по всему кабинету, и тотчас молодой человек поставил в блокноте знак.
— Я занят, — сказал профессор, с отвращением глядя в глазки гостя, но никакого эффекта не добился, так как глазки были неуловимы.
— Прошу тысячу раз извинения, глубокоуважаемый профессор, — заговорил молодой человек тонким голосом, — что я врываюсь к вам и отнимаю ваше драгоценное время, но известие о вашем мировом открытии, прогремевшее по всему миру, заставляет наш журнал просить у вас каких-либо объяснений.
— Какие такие объяснения по всему миру? — заныл Персиков визгливо и пожелтел. — Я не обязан вам давать объяснения и ничего такого… Я занят… страшно занят.
Над чем же вы работаете? — сладко спросил молодой человек и поставил второй знак в блокноте.
— Да я… вы что? Хотите напечатать что-то?
— Да, — ответил молодой человек и вдруг застрочил в блокноте.
— Во-первых, я не намерен ничего опубликовывать пока не кончу работы… тем более в этих ваших газетах., Во-вторых, откуда вы все это знаете?… — И Персиков вдруг почувствовал, что теряется.
— Верно ли известие, что вы изобрели луч новой жизни?
— Какой такой новой жизни? — остервенился профессор. — Что вы мелете чепуху! Луч, над которым я работаю, еще далеко не исследован и вообще ничего еще не известно! Возможно, что он повышает жизнедеятельность протоплазмы…
— Во сколько раз? — торопливо спросил молодой человек.
Персиков окончательно потерялся… «Ну тип. Ведь это черт знает что такое!»
— Что за обывательские вопросы?… Предположим, я скажу, ну, в тысячу раз!..
В глазках молодого человека мелькнула хищная радость.
— Получаются гигантские организмы?
— Да ничего подобного! Ну, правда, организмы, полученные мною, больше обыкновенных… Ну, имеют некоторые новые свойства… Но ведь тут же главное не величина а невероятная скорость размножения, — сказал на свое горе Персиков и тут же ужаснулся. Молодой человек исписал целую страницу, перелистнул ее и застрочил дальше.
— Вы же не пишите! — уже сдаваясь и чувствуя, что он в руках молодого человека, в отчаянии просипел Персиков. — Что вы такое пишете?
— Правда ли, что в течение двух суток из икры можно получить два миллиона головастиков?
— Из какого количества икры? — вновь взбеленяясь, закричал Персиков. — Вы видели когда-нибудь икринку… ну, скажем, квакши?
— Из полуфунта? — не смущаясь спросил молодой человек.
Персиков побагровел.
— Кто же так меряет? Тьфу? Что вы такое говорите? Ну, конечно, если взять полфунта лягушачьей икры… тогда пожалуй… черт, ну около этого количества, а может быть, и гораздо больше!
Бриллианты загорелись в глазах молодого человека, и он в один взмах исчеркал еще одну страницу.
— Правда ли, что это вызовет мировой переворот в животноводстве?
— Что это за газетный вопрос?! — завыл Персиков. — И вообще я не даю вам разрешения писать чепуху. Я вижу по вашему лицу, что вы пишете какую-то мерзость!
— Вашу фотографическую карточку, профессор, убедительнейше прошу, — молвил молодой человек и захлопнул блокнот.
— Что? Мою карточку? Это в ваши журнальчики? Вместе с этой чертовщиной, которую вы там пишете. Нет, нет, нет… И я занят… попрошу вас!..
— Хотя бы старую. И мы вам ее вернем моментально.
— Панкрат! — закричал профессор в бешенстве.
— Честь имею кланяться, — сказал молодой человек и пропал.
Вместо Панкрата послышалось за дверью странное мерное скрипенье машины, кованое постукиванье в пол, и в кабинете появился необычайной толщины человек, одетый в блузу и штаны, сшитые из одеяльного драпа. Левая его, механическая, нога щелкала и громыхала, а в руках он держал портфель. Его бритое круглое лицо, налитое желтоватым студнем, являло приветливую улыбку. Он по-военному поклонился профессору и выпрямился, отчего его нога пружинно щелкнула. Персиков онемел.
— Господин профессор, — начал незнакомец приятным сиповатым голосом, — простите простого смертного, нарушившего ваше уединение.
— Вы репортер? — спросил Персиков. — Панкрат!!!
— Никак нет, господин профессор, — ответил толстяк, — позвольте представиться — капитан дальнего плавания и сотрудник газеты «Вестник Промышленности» при Совете народных комиссаров.
— Панкрат!! — истерически закричал Персиков, и тотчас в углу выкинул красный сигнал и мягко прозвенел телефон. — Панкрат! — повторил профессор. — Я слушаю.
— Ферцайен зи битте, херр профессор, — захрипел телефон по-немецки, — дас их штере. Их бин митарбейтер дес Берлинер Тагеблатс…
— Панкрат! — закричал в трубку профессор, — бин моментан зер бешефтигт унд кан зи десхальб етцт нихт эмпфанген!.. Панкрат!!
А на парадном ходе института в это время начались звонки.
* * *
— Кошмарное убийство на Бронной улице!! — завывали неестественные сиплые голоса, вертясь в гуще огней между колесами и вспышками фонарей на нагретой июньской мостовой. — Кошмарное появление болезни кур у вдовы попадьи Дроздовой с ее портретом!.. Кошмарное открытие луча жизни профессора Персикова!!!
Персиков мотнулся так, что чуть не попал под автомобиль на Моховой, и яростно ухватился за газету.
— Три копейки, гражданин! — закричал мальчишка и, вжимаясь в толпу на тротуаре, вновь завыл: — «Красная Вечерняя Газета», открытие икс-луча!
Ошеломленный Персиков развернул газету и прижался к фонарному столбу. На второй странице в левом углу в смазанной рамке глянул на него лысый, с безумными и незрячими глазами, с повисшей нижней челюстью человек, плод художественного творчества Альфреда Бронского. «В. И. Персиков, открывший загадочный красный луч», — гласила подпись под рисунком. Ниже, под заголовком «Мировая загадка», начиналась статья словами:
«Садитесь, — приветливо сказал нам маститый ученый Персиков…».
Под статьей красовалась подпись
«Альфред Бронский (Алонзо)».
Зеленоватый свет взлетел над крышей университета, на небе выскочили огненные слова «Говорящая газета», и тотчас толпа запрудила Моховую.
«Садитесь!!! — завыл вдруг в рупор на крыше неприятнейший тонкий голос, совершенно похожий на голос увеличенного в тысячу раз Альфреда Бронского, — приветливо сказал нам маститый ученый Персиков! Я давно хотел познакомить московский пролетариат с результатами моего открытия…»
Тихое механическое скрипение послышалось за спиною Персикова, и кто-то потянул его за рукав. Обернувшись, он увидал желтое круглое лицо владельца механической ноги. Глаза у того были увлажнены слезами и губы вздрагивали.
— Меня, господин профессор, вы не пожелали познакомить с результатами вашего изумительного открытия, — сказал он печально и глубоко вздохнул. — Пропали мои полтора червячка.
Он тоскливо глядел на крышу университета, где в черной пасти бесновался невидимый Альфред. Персикову почему-то стало жаль толстяка.
— Я, — пробормотал он, с ненавистью ловя слова с неба, — никакого садитесь ему не говорил! Это просто наглец необыкновенного свойства! Вы меня простите, пожалуйста, но, право же, когда работаешь и врываются… Я не про вас, конечно, говорю…
— Может быть, вы мне, господин профессор, хотя описание вашей камеры дадите? — заискивающе и скорбно говорил механический человек. — Ведь вам теперь все равно…
— Из полуфунта икры в течение трех дней вылупляется такое количество головастиков, что их нет никакой возможности сосчитать, — ревел невидимка в рупор.
— Ту-ту, — глухо кричали автомобили на Моховой.
— Го-го-го… Ишь ты, го-го-го, — шуршала толпа, задирая головы.
— Каков мерзавец? А? — дрожа от негодования, шипел Персиков механическому человеку. — Как вам это нравится? Да я жаловаться на него буду!
— Возмутительно! — согласился толстяк.
Ослепительнейший фиолетовый луч ударил в глаза профессора, и все кругом вспыхнуло — фонарный столб, кусок торцовой мостовой, желтая стена, любопытные лица.
— Это вас, господин профессор, — восхищенно шепнул толстяк и повис на рукаве профессора, как гиря. В воздухе что-то застрекотало.
— А ну их всех к черту! — тоскливо вскричал Персиков, выдираясь с гирей из толпы. — Эй, таксомотор. На Пречистенку!
Облупленная старенькая машина конструкции 24-го года заклокотала у тротуара, и профессор полез в ландо, стараясь отцепиться от толстяка.
— Вы мне мешаете, — шипел он и закрывался кулаками от фиолетового света.
— Читали?! Чего орут?… Профессора Персикова с детьми зарезали на Малой Бронной!.. — кричали кругом в толпе.
— Никаких у меня детишек нету, сукины дети, — заорал Персиков и вдруг попал в фокус черного аппарата, застрелившего его в профиль с открытым ртом и яростными глазами.
— Крх… ту… крх… ту, — закричал таксомотор и врезался в гущу.
Толстяк уже сидел в ландо и грел бок профессору.
Глава V
КУРИНАЯ ИСТОРИЯ
В уездном заштатном городке, бывшем Троицке, а ныне Стекловске, Костромской губернии, Стекловского уезда, на крылечко домика на бывшей Соборной, а ныне Персональной улице, вышла повязанная платочком женщина в сером платье с ситцевыми букетами и зарыдала. Женщина эта, вдова бывшего соборного протоиерея бывшего собора Дроздова, рыдала так громко, что вскорости из домика через улицу в окошко высунулась бабья голова в пуховом платке и воскликнула:
— Что ты, Степановна, али еще?
— Семнадцатая! — разливаясь в рыданиях, ответила бывшая Дроздова.
— Ахти-х-ти-хь, — заскулила и закачала головой баба в платке. — Ведь это что ж такое? Прогневался Господь, истинное слово! Да неужто ж сдохла?
— Да ты глянь, глянь, Матрена, — бормотала попадья, вспыхивая громко и тяжко. — Ты глянь, что с ей!
Хлопнула серенькая покосившаяся калитка, бабьи босые ноги прошлепали по пыльным горбам улицы, и мокрая от слез попадья повела Матрену на свой птичий двор.
Надо сказать, что вдова отца протоиерея Савватия Дроздова, скончавшегося в 26-м году от антирелигиозных огорчений, не опустила рук, а основала замечательнейшее куроводство. Лишь только вдовьины дела пошли в гору, вдову обложили таким налогом, что куроводство чуть-чуть не прекратилось, кабы не добрые люди. Они надоумили вдову подать местным властям заявление о том, что она, вдова, основывает трудовую куроводную артель. В состав артели вошла сама Дроздова, верная прислуга ее Матрешка и вдовьина глухая племянница. Налог со вдовы сняли, и куроводство ее процвело настолько, что к 28-му году у вдовы на пыльном дворике, окаймленном куриными домишками, ходило до двухсот пятидесяти кур, в числе которых были даже кохинхинки. Вдовьины яйца каждое воскресенье появлялись на Стекловском рынке, вдовьиными яйцами торговали в Тамбове, а бывало, что они показывались и в стеклянных витринах магазина бывшего «Сыр и масло Чичкина в Москве».
И вот семнадцатая по счету с утра брамапутра, любимая хохлатка, ходила по двору, и ее рвало. «Эр… рр… урл… урл го-го-го», — выделывала хохлатка и закатывала грустные глаза на солнце так, как будто видела его в последний Раз — Перед носом курицы на корточках плясал член артели Матрешка с чашкой воды.
— Хохлаточка, миленькая… цып-цып-цып… испей водицы, — умоляла Матрешка и гонялась за клювом хохлатки с чашкой, но хохлатка пить не желала. Она широко раскрывала клюв, задирала голову кверху. Затем ее начало рвать кровью.
— Господи Иисусе! — вскричала гостья, хлопнув себя по бедрам. — Это что ж такое делается? Одна резаная кровь. Никогда не видала, с места не сойти, чтобы курица, как человек, маялась животом.
Это и были последние напутственные слова бедной хохлатке. Она вдруг кувырнулась на бок, беспомощно потыкала клювом в пыль и завела глаза. Потом повернулась на спину, обе ноги задрала кверху и осталась неподвижной. Басом заплакала Матрешка, расплескав чашку, и сама попадья — председатель артели, а гостья наклонилась к ее уху и зашептала:
— Степановна, землю буду есть, что кур твоих испортили. Где ж это видано! Ведь таких и курьих болезней нет! Это твоих кур кто-то заколдовал.
— Враги жизни моей! — воскликнула попадья к небу. — Что ж, они со свету меня сжить хочут?
Словам ее ответил громкий петушиный крик, и затем из курятника выдрался как-то боком, точно беспокойный пьяница из пивного заведения, обдерганный поджарый петух. Он зверски выкатил на них глаз, потоптался на месте, крылья распростер, как орел, но никуда не улетел, а начал бег по двору, по кругу, как лошадь на корде. На третьем кругу он остановился и его стошнило, потом он стал харкать и хрипеть, наплевал вокруг себя кровавых пятен, перевернулся, и лапы его уставились к солнцу, как мачты. Женский вой огласил двор. И в куриных домиках ему ответило беспокойное клохтанье, хлопанье и возня.
— Ну, не порча? — победоносно спросила гостья. — Зови отца Сергия, пущай служит.
В шесть часов вечера, когда солнце сидело низко огненною рожею между рожами молодых подсолнухов, на дворе куроводства отец Сергий, настоятель соборного храма, закончив молебен, вылезал из епитрахили. Любопытные головы людей торчали над древненьким забором и в щелях его. Скорбная попадья, приложившаяся к кресту, густо смочила канареечный рваный рубль слезами и вручила его отцу Сергию, на что тот, вздыхая, заметил что-то насчет того, что вот, мол, Господь прогневался на нас.
Засим толпа с улицы разошлась, а так как куры ложатся рано, то никто и не знал, что у соседа попадьи Дроздовой в курятнике издохло сразу трое кур и петух. Их рвало так же, как и дроздовских кур, но только смерти произошли в запертом курятнике и тихо. Петух свалился с насеста вниз головой и в такой позиции кончился. Что касается кур вдовы, то к вечеру в курятниках было мертво и тихо, лежала грудами закоченевшая птица.
Наутро город встал, как громом пораженный, потому что история приняла размеры странные и чудовищные. На Персональной улице к полудню осталось в живых только три курицы, в крайнем домике, где снимал квартиру уездный фининспектор, но и те издохли к часу дня. А к вечеру городок Стекловск гудел и кипел, как улей, и по нем катилось грозное слово «мор». Фамилия Дроздовой попала в местную газету «Красный Боец» в статью под заголовком: «Неужели куриная чума?», а оттуда пронеслось в Москву.
* * *
Жизнь профессора Персикова приняла окраску странную, беспокойную и волнующую. Одним словом, работать в такой обстановке было просто невозможно. На другой день после того, как он развязался с Альфредом Бронским, ему пришлось выключить у себя в кабинете в институте телефон, снявши трубку, а вечером, проезжая в трамвае по Охотному ряду, профессор увидел самого себя на крыше огромного дома с черною надписью «Рабочая Газета». Он, профессор, дробясь и зеленея и мигая, лез в ландо такси, а за ним, цепляясь за рукав, лез механический шар в одеяле. Профессор на крыше, на белом экране, закрывался кулаками от фиолетового луча. Засим выскочила огненная надпись: «Профессор Персиков, едучи в авто, дает объяснение нашему знаменитому репортеру капитану Степанову». И точно: мимо храма Христа, по Волхонке, проскочил зыбкий автомобиль и в нем барахтался профессор и физиономия у него была, как у затравленного волка.
— Это какие-то черти, а не люди, — сквозь зубы пробормотал зоолог и проехал.
Того же числа вечером, вернувшись к себе на Пречистенку, зоолог получил от экономки, Марьи Степановны, 17 записок с номерами телефонов, кои звонили к нему во время его отсутствия, и словесное заявление Марьи Степановны, что она замучилась. Профессор хотел разодрать записки, но остановился, потому что против одного из номеров увидал приписку:
«Народный комиссар здравоохранения».
— Что такое? — искренне недоумевал ученый чудак. — Что с ними такое сделалось?
В десять с четвертью того же вечера раздался звонок, и профессор вынужден был беседовать с неким ослепительным по убранству гражданином. Принял его профессор благодаря визитной карточке, на которой было изображено (без имени и фамилии):
«Полномочный шеф торговых отделов иностранных представительств при Республике Советов».
— Черт бы его взял, — прорычал Персиков, бросил на зеленое сукно лупу и какие-то диаграммы и сказал Марье Степановне: — Позовите его сюда, в кабинет, этого самого уполномоченного. — Чем могу служить? — спросил Персиков таким тоном, что шефа несколько передернуло. Персиков пересадил очки с переносицы на лоб, затем обратно и разглядел визитера. Тот весь светился лаком и драгоценными камнями, и в правом глазу у него сидел монокль. «Какая гнусная рожа», — почему-то подумал Персиков.
Начал гость издалека, именно попросил разрешения закурить сигару, вследствие чего Персиков с большой неохотой пригласил его сесть. Далее гость произнес длинные извинения по поводу того, что он пришел поздно: «Но… господина профессора невозможно днем никак пойма… хи-хи… пардон… застать» (гость, смеясь, всхлипывал, как гиена).
— Да, я занят! — так коротко ответил Персиков, что судорога вторично прошла по гостю.
Тем не менее он позволил себе беспокоить знаменитого ученого: время — деньги, как говорится… сигара не мешает профессору?
— Мур-мур-мур, — ответил Персиков. Он позволил…
— Профессор ведь открыл луч жизни?
— Помилуйте, какой такой жизни?! Это выдумки газетчиков! — оживился Персиков.
Ах, нет, хи-хи-хэ… он прекрасно понимает ту скромность, которая составляет истинное украшение всех настоящих ученых… о чем же говорить… Сегодня есть телеграммы… В мировых городах, как-то: Варшаве и Риге — уже все известно насчет луча. Имя профессора Персикова повторяет весь мир… Весь мир следит за работой профессора Персикова, затаив дыхание… Но всем прекрасно известно, как тяжко положение ученых в Советской России. Антр ну суа ди… Здесь никого нет посторонних?… Увы, здесь не умеют ценить ученые труды, так вот он хотел бы переговорить с профессором… Одно иностранное государство предлагает профессору Персикову совершенно бескорыстно помочь в его лабораторных работах. Зачем здесь метать бисер, как говорится в священном писании. Государству известно, как тяжко профессору пришлось в 19-м и 20-м году во время этой хи-хи… революции. Ну, конечно, строгая тайна… профессор ознакомит государство с результатами работы, а оно за это финансирует профессора. Ведь он построил камеру, вот интересно было бы ознакомиться с чертежами этой камеры…
И тут гость вынул из внутреннего кармана пиджака белоснежную пачку бумажек…
Какой-нибудь пустяк, 5000 рублей, например, задатку, профессор может получить сию же минуту… и расписки не надо… профессор даже обидит полномочного торгового шефа, если заговорит о расписке.
— Вон!!! — вдруг гаркнул Персиков так страшно, что пианино в гостиной издало звук на тонких клавишах.
Гость исчез так, что дрожащий от ярости Персиков через минуту и сам уже сомневался, был ли он, или это галлюцинация.