Кадрусс вздрогнул.
– «Другого, – продолжал аббат, делая вид, что не замечает волнения Кадрусса, – звали Данглар, третий, прибавил он, хоть и был мой соперник, но тоже любил меня».
Дьявольская улыбка появилась на губах Кадрусса; он хотел прервать аббата.
– Постойте, – сказал аббат, – дайте мне кончить, и, если вы имеете что сказать мне, вы скажете потом. «Третий, хоть и был мой соперник, но тоже любил меня, и звали его Фернан; а мою невесту звали…» Я забыл имя невесты, – сказал аббат.
– Мерседес, – сказал Кадрусс.
– Да, да, совершенно верно, – с подавленным вздохом подтвердил аббат, – Мерседес.
– Ну и что же дальше? – спросил Кадрусс.
– Дайте мне графин с водой, – сказал аббат.
Кадрусс поспешил исполнить его желание.
Аббат налил воды в стакан и отпил несколько глотков.
– На чем мы остановились? – спросил он, поставив стакан на стол.
– Невесту звали Мерседес.
– Да, да. «Вы поедете в Марсель…» Это все Дантес говорил, вы понимаете?
– Понимаю.
– «Вы продадите этот алмаз и разделите вырученные за него деньги между моими пятью друзьями, единственными людьми, любившими меня на земле».
– Как так пятью? – сказал Кадрусс. – Вы назвали мне только четверых.
– Потому что пятый умер, как мне сказали… Пятый был отец Дантеса.
– Увы, это верно, – сказал Кадрусс, раздираемый противоречивыми чувствами, – бедный старик умер.
– Я узнал об этом в Марселе, – отвечал аббат, стараясь казаться равнодушным, – но смерть его произошла так давно, что я не мог узнать никаких подробностей… Может быть, вы что-нибудь знаете о смерти старика?
– Кому и знать, как не мне? – сказал Кадрусс. – Я был его соседом… О господи! Не прошло и года после исчезновения его сына, как бедный старик умер!
– А отчего он умер?
– Доктора называли его болезнь… кажется, воспалением желудка; люди, знавшие его, говорили, что он умер с горя… а я, который видел, как он умирал, я говорю, что он умер…
Кадрусс запнулся.
– Отчего? – с тревогой спросил аббат.
– С голоду он умер!
– С голоду? – вскричал аббат, вскакивая на ноги. – С голоду! Последняя тварь не умирает с голоду. Пес, блуждающий по улицам, находит милосердную руку, которая бросает кусок хлеба, а человек, христианин, умирает с голоду среди других людей, также называющих себя христианами! Невозможно! Это невозможно!
– Я вам говорю правду, – сказал Кадрусс.
– И напрасно, – послышался голос с лестницы. – Чего ты суешься не в свое дело?
Собеседники обернулись и увидели сквозь перила лестницы бледное лицо Карконты; она притащилась сюда из своей каморки и подслушивала их разговор, сидя на верхней ступеньке и опершись головой на руки.
– А ты сама чего суешься не в свое дело, жена? – сказал Кадрусс. – Господин аббат просит у меня сведений; учтивость требует, чтобы я их сообщил ему.
– А благоразумие требует, чтобы ты молчал. Почем ты знаешь, с какими намерениями тебя расспрашивают, дуралей?
– С наилучшими, сударыня, – сказал аббат, – ручаюсь вам. Вашему супругу нечего опасаться, лишь бы он говорил чистосердечно.
– Знаем мы это… Начинают со всяких обещаний, потом довольствуются тем, что просят не опасаться, потом уезжают, не исполнив обещанного, а в одно прекрасное утро неведомо откуда на тебя сваливается беда.
– Будьте спокойны, – отвечал аббат, – уверяю вас, что из-за меня вам не будет никакой беды.
Карконта проворчала еще что-то, чего нельзя было разобрать, снова опустила голову на руки, и трясясь в лихорадке, предоставила мужу продолжать разговор, впрочем, стараясь не пропустить ни слова.
Между тем аббат выпил немного воды и успокоился.
– Неужели, – снова начал он, – этот бедный старик был так всеми покинут, что умер голодной смертью?
– О нет, – отвечал Кадрусс, – каталанка Мерседес и господин Моррель не покинули его; но бедный старик вдруг возненавидел Фернана, того самого, – прибавил Кадрусс с насмешливой улыбкой, – которого Дантес назвал вам своим другом.
– А разве он не был ему другом? – спросил аббат.
– Гаспар! Гаспар! – сказала больная со ступеньки лестницы. – Подумай, раньше чем говорить!
Кадрусс с досадой махнул рукой и не удостоил жену ответом.
– Можно ли быть другом человека, у которого хочешь отбить женщину? – ответил он аббату. – Дантес по доброте сердечной называл всех этих людей друзьями… Бедный Эдмон! Впрочем, лучше, что он ничего не узнал; ему трудно было бы простить им на смертном одре… И что бы там ни говорили, – продолжал Кадрусс, речь которого была не чужда своего рода грубоватой поэзии, – а я все же больше боюсь проклятия мертвых, чем ненависти живых.
– Болван! – сказала Карконта.
– А вам известно, – продолжал аббат, – что этот Фернан сделал?
– Известно ли? Разумеется, известно!
– Так говорите.
– Твоя воля, Гаспар, – сказала жена, – делай как знаешь, но только лучше бы тебе помолчать.
– На этот раз ты, пожалуй, права, – сказал Кадрусс.
– Итак, вы не хотите говорить? – продолжал аббат.
– К чему? – отвечал Кадрусс. – Если бы бедняга Эдмон был жив и пришел ко мне узнать раз навсегда, кто ему друг, а кто враг, тогда другое дело; но вы говорите, что он в могиле; он уже не может ненавидеть, не может мстить, а потому бросим все это.
– Так вы хотите, – сказал аббат, – чтобы этим людям, которых вы считаете вероломными и ложными друзьями, досталась награда за верную дружбу?
– Вы правы, – сказал Кадрусс. – Притом же, что значило бы для них наследство бедного Эдмона? Капля в море!
– Не говоря уже о том, что эти люди могут раздавить тебя одним пальцем, – сказала жена.
– Вот как? Разве эти люди могущественны и богаты?
– Так вы ничего про них не знаете?
– Нет. Расскажите мне.
Кадрусс задумался.
– Нет, знаете, это было бы слишком длинно.
– Как хотите, друг мой, можете ничего не говорить, – сказал аббат с видом полнейшего равнодушия, – я уважаю ваши колебания. Вы поступаете, как должен поступать добрый человек; не будем больше об этом говорить. Что мне было поручено? Исполнить последнюю волю умирающего. Итак, я продам этот алмаз.
И он снова вынул футляр из кармана, открыл его, и снова камень засверкал перед восхищенными глазами Кадрусса.
– Поди-ка сюда, жена, погляди, – проговорил он хриплым голосом.
– Алмаз? – спросила Карконта, вставая. Довольно твердыми шагами она спустилась с лестницы. – Что это за алмаз?
– Разве ты не слышала? – сказал Кадрусс. – Этот алмаз Эдмон завещал нам: во-первых, своему отцу, потом трем друзьям: Фернану, Данглару и мне, и своей невесте Мерседес. Алмаз стоит пятьдесят тысяч франков.
– Ах, какой чудесный камень! – сказала она.
– Так, значит, пятая часть этой суммы принадлежит нам? – спросил Кадрусс.
– Да, – отвечал аббат, – с прибавкой за счет доли отца Дантеса, которую я считаю себя вправе разделить между вами четырьмя.
– А почему же между четырьмя? – спросила Карконта.
– Потому что вас четверо – друзей Эдмона.
– Предатели – не друзья! – глухо проворчала Карконта.
– Это самое и я говорил, – сказал Кадрусс. – Награждать предательство, а то и преступление – это грех, это даже кощунство.
– Вы сами этого хотите, – спокойно отвечал аббат, снова пряча алмаз в карман своей сутаны. – Теперь дайте мне адреса друзей Эдмона, чтобы я мог исполнить его последнюю волю.
Николай Носов
Пот градом катился по лицу Кадрусса. Аббат встал, подошел к двери, чтобы взглянуть на лошадь, и снова вернулся на свое место. Кадрусс и его жена смотрели друг на друга с неизъяснимым выражением.
СТУПЕНЬКИ
– Алмаз мог бы достаться нам одним, – сказал Кадрусс.
Леденец
– Ты думаешь? – сказала жена.
Мама уходила из дому и сказала Мише:
– Духовная особа не станет нас обманывать.
— Я ухожу, Мишенька, а ты веди себя хорошо. Не шали без меня и ничего не трогай. За это подарю тебе большой красный леденец.
– Делай как хочешь, – сказала Карконта, – мое дело – сторона.
Мама ушла. Миша сначала вёл себя хорошо: не шалил и ничего не трогал. Потом он только подставил к буфету стул, залез на него и открыл у буфета дверцы. Стоит и смотрит в буфет, а сам думает:
И она опять пошла на лестницу, дрожа от лихорадки. Зубы ее стучали, несмотря на жару.
«Я ведь ничего не трогаю, только смотрю».
А в буфете стояла сахарница. Он взял её и поставил на стол.
На последней ступеньке она задержалась.
«Я только посмотрю, а ничего трогать не буду», — думает.
– Подумай хорошенько, Гаспар, – сказала она.
Открыл крышку, видит — там что-то красное сверху.
– Я решился, – отвечал Кадрусс.
— Э, — говорит Миша, — да это ведь леденец! Наверно, как раз тот самый, который мне обещала мама.
Он запустил в сахарницу руку и вытащил леденец.
Карконта со вздохом скрылась в своей комнате; слышно было, как пол заскрипел под ее ногами и как затрещало кресло, в которое она упала.
— Ого, — говорит, — большущий! И сладкий, должно быть.
– На что это вы решились? – спросил аббат.
Миша лизнул его и думает:
«Пососу немножко и положу обратно».
– Рассказать вам все, – отвечал Кадрусс.
– По правде сказать, мне кажется, это лучшее, что вы можете сделать, – сказал священник. – Не потому, чтобы мне хотелось узнать то, что вы предпочли бы скрыть от меня, а потому, что будет лучше, если вы мне поможете разделить наследство согласно с волей завещателя.
И стал сосать. Пососёт, пососёт и посмотрит, много ли ещё осталось. И всё ему кажется — много. Наконец леденец стал совсем маленький, со спичку. Тогда Мишенька положил его обратно в сахарницу. Стоит, пальцы облизывает, смотрит на леденец, а сам думает:
– Надеюсь, что так, – отвечал Кадрусс, щеки которого пылали от надежды и алчности.
«Съем я его совсем. Всё равно мне мама отдаст. Ведь я хорошо себя веду, не шалю и ничего такого не делаю».
– Я вас слушаю, – произнес аббат.
Миша достал леденец, сунул в рот, а сахарницу хотел на место поставить. Взял её, а она прилипла к рукам — и бух на пол. Разбилась на две половинки. Сахар рассыпался.
Мишенька испугался:
– Постойте, – сказал Кадрусс, – нас могут некстати прервать, и это будет неприятно. Притом же другим незачем знать, что вы были здесь.
«Что теперь мама скажет?»
Он подошел к двери, запер ее и для большей верности наложил ночной засов. Между тем аббат выбрал себе удобное местечко; он уселся в уголок, чтобы оставаться в тени, в то время как свет будет падать на лицо собеседника. Опустив голову и сложив, или, вернее, стиснув руки, он весь превратился в слух.
Взял он две половинки и прислонил друг к дружке. Они ничего, держатся. Даже незаметно, что сахарница разбита. Он сложил сахар обратно, накрыл крышкой и осторожно поставил в буфет.
Кадрусс придвинул табурет и сел против него.
Наконец мама приходит:
– Помни, что не я тебя заставила! – послышался дрожащий голос Карконты, словно она видела сквозь половицы, что происходит внизу.
— Ну, как ты себя вёл?
– Ладно, ладно, – сказал Кадрусс, – довольно; я все беру на себя.
— Хорошо.
И он начал.
— Вот умница! Получай леденец.
Мама открыла буфет, взяла сахарницу… Ах!.. Сахарница развалилась, сахар посыпался на пол.
— Что ж это такое? Кто сахарницу разбил?
— Это не я. Это она сама…
VI. Рассказ Кадрусса
— Ах, сама разбилась! Ну, это понятно. А леденец-то куда девался?
— Леденец… Леденец… Я его съел. Я себя вёл хорошо, ну и съел его. Вот…
– Прежде всего, – сказал Кадрусс, – я должен просить вас, господин аббат, дать мне одно обещание.
Затейники
– Какое? – спросил аббат.
– Если вы когда-нибудь воспользуетесь сведениями, которые я сообщу, то никто не должен знать, что вы получили их от меня; люди, о которых я буду говорить, богаты и могущественны, и если они дотронутся до меня хоть пальцем, то раздавят меня, как стекло.
Мы с Валей затейники. Мы всегда затеваем какие-нибудь игры.
– Будьте спокойны, друг мой, – сказал аббат, – я священник, и тайны умирают в моей груди; помните, что у нас нет другой цели, как только достойным образом исполнить последнюю волю нашего друга. Говорите, не щадя никого, но и без ненависти; говорите правду, только правду. Я не знаю и, вероятно, никогда не узнаю тех людей, о которых вы мне расскажете. К тому же я итальянец, а не француз, принадлежу богу, а не людям; я возвращаюсь в свой монастырь, из которого вышел единственно, чтобы исполнить последнюю волю умершего.
Один раз мы читали сказку «Три поросёнка». А потом стали играть. Сначала мы бегали по комнате, прыгали и кричали:
— Нам не страшен серый волк!
Эти убедительные доводы, по-видимому, вселили в Кадрусса немного уверенности.
Потом мама ушла в магазин, а Валя сказала:
– В таком случае я хочу, я должен разуверить вас в этой дружбе, которую бедный Эдмон считал такой искренней и верной.
— Давай, Петя, сделаем себе домик, как у тех поросят, что в сказке.
Мы стащили с кровати одеяло и завесили им стол. Вот и получился дом. Мы залезли в него, а там темно-темно!
– Прошу вас, начните с его отца, – сказал аббат. – Эдмон много говорил мне о старике, он питал к нему горячую любовь.
Валя говорит:
– Это печальная история, – сказал Кадрусс, качая головой, – начало вы, верно, знаете.
— Вот и хорошо, что у нас свой дом! Мы всегда будем здесь жить и никого к себе не пустим, а если серый волк придёт, мы его прогоним.
– Да, – отвечал аббат. – Эдмон рассказал мне все, что было до той минуты, когда его арестовали в маленьком трактире в окрестностях Марселя.
Я говорю:
— Жалко, что у нас в домике нет окон, очень темно!
– В «Резерве»! Я как сейчас все это вижу.
— Ничего, — говорит Валя. — У поросят ведь домики бывают без окон.
– Ведь это был чуть ли не день обручения?
Я спрашиваю:
– Да, и обед, весело начавшийся, кончился печально; вошел полицейский комиссар с четырьмя солдатами и арестовал Дантеса.
— А ты меня видишь?
— Нет. А ты меня?
– На этом и кончаются мои сведения, – сказал священник. – Дантес знал только то, что относилось лично к нему, потому что он никогда уже больше не видел никого из тех, кого я вам назвал, и ничего о них не слышал.
— И я, — говорю, — нет. Я даже себя не вижу.
– Так вот. Когда Дантеса арестовали, господин Моррель поспешил в Марсель, чтобы узнать, в чем дело, и получил очень грустные сведения. Старик отец возвратился домой один, рыдая, снял с себя парадное платье, целый день ходил взад и вперед по комнате и так и не ложился спать. Я жил тогда под ним и слышал, как он всю ночь ходил по комнате; признаться, я и сам не спал: горе несчастного отца очень меня мучило, и каждый его шаг разрывал мне сердце, словно он и в самом деле наступал мне на грудь.
На другой день Мерседес пришла в Марсель просить господина де Вильфора о заступничестве; она ничего не добилась, но заодно зашла проведать старика; увидев его таким мрачным и унылым и узнав, что он не спал всю ночь и ничего не ел со вчерашнего дня, она хотела увести его с собой, чтобы позаботиться о нем. Но старик ни за что не соглашался.
Вдруг меня кто-то как схватит за ногу! Я как закричу! Выскочил из-под стола, а Валя за мной.
«Нет, – говорил он, – я не покину своего дома. Мой бедный сын любит меня больше всех на свете, и, если его выпустят из тюрьмы, он прибежит первым делом ко мне. Что он скажет, если не найдет меня дома?»
— Чего ты? — спрашивает.
— Меня, — говорю, — кто-то схватил за ногу. Может быть, серый волк?
Я слышал все это, стоя на площадке лестницы, потому что очень хотел, чтобы Мерседес уговорила старика пойти с нею. Его беспокойные шаги, весь день раздававшиеся над моей головой, не давали мне ни минуты покоя.
Валя испугалась и бегом из комнаты. Я — за ней. Выбежали в коридор и дверь захлопнули.
– А разве вы сами не заходили к старику, чтобы его утешить? – спросил священник.
— Давай, — говорю, — дверь держать, чтобы он не открыл.
Держали мы дверь, держали. Валя и говорит:
– Ах, господин аббат! – отвечал Кадрусс. – Можно утешать того, кто ищет утешения; а он его не искал. Притом же, право, не знаю почему, но мне казалось, что он не хочет меня видеть. Впрочем, однажды ночью, услышав его рыдания, я не выдержал и поднялся наверх; но, когда я подошел к двери, он уже не плакал, а молился. Каких он только не находил красноречивых слов и жалобных выражений, я вам и сказать не могу, господин аббат; это было больше, чем молитва, больше, чем скорбь; и так как я не святоша и не люблю иезуитов, то я сказал себе: «Счастье мое, что я один и что бог не дал мне детей; если бы я был отцом и чувствовал такую скорбь, как этот несчастный старик, то, не находя в памяти и в сердце всего того, что он говорит господу богу, я бы прямехонько пошел и бросился в море, чтобы уйти от страданий».
— Может быть, там никого нет? Я говорю:
– Бедный отец! – прошептал священник.
— А кто же тогда меня за ногу трогал?
– С каждым днем он все больше уединялся; часто господин Моррель и Мерседес приходили навестить его, но дверь его была заперта; я знал, что он дома, но он не отвечал им. Однажды, когда он, против своего обыкновения, принял Мерседес и бедная девушка, сама в полном отчаянии, пыталась ободрить его, он сказал:
«Поверь мне, дочь моя, он умер; не нам его ждать, а он нас ждет; мне хорошо, потому что я много старше тебя и, конечно, первый с ним встречусь».
— Это я, — говорит Валя, — я хотела узнать, где ты.
Как бы человек ни был добр, он перестает навещать людей, на которых тяжело смотреть. Кончилось тем, что старик Дантес остался в полном одиночестве. Я больше не видел, чтобы кто-нибудь подымался к нему, кроме каких-то неизвестных людей, которые время от времени заходили к нему и затем потихоньку спускались с узлами. Я скоро догадался, что было в этих узлах: он продавал мало-помалу все, что имел, для насущного хлеба. Наконец, бедняга дошел до своего последнего скарба. Он задолжал за квартиру; хозяин грозился выгнать его; он попросил подождать еще неделю, и тот согласился; я знаю это от самого хозяина, он зашел ко мне, выходя от старика.
— Чего же ты раньше не сказала?
После этого я еще три дня слышал, как он по-прежнему расхаживает по комнате, но на четвертый день я уже ничего не слышал. Я решил зайти к нему; дверь была заперта. В замочную скважину я увидел его бледным и изнуренным и подумал, что он захворал; я уведомил господина Морреля и побежал за Мерседес. Оба тотчас же пришли. Господин Моррель привел с собой доктора; доктор нашел у больного желудочно-кишечное воспаление и предписал ему диету. Я был при этом, господин аббат, и никогда не забуду улыбки старика, когда он услышал это предписание. С тех пор он уже не запирал двери: у него было законное основание не есть; доктор предписал ему диету.
— Я, — говорит, — испугалась. Ты меня испугал.
У аббата вырвался подавленный стон.
Открыли мы дверь. В комнате никого нет. А к столу подойти всё-таки боимся: вдруг из-под него серый волк вылезет!
– Мой рассказ вас занимает, господин аббат? – спросил Кадрусс.
Я говорю:
– Да, – отвечал аббат, – он очень трогателен.
— Пойди сними одеяло.
– Мерседес пришла во второй раз; она нашла в нем такую перемену, что, как и в первый раз, хотела взять его к себе. Господин Моррель был того же мнения и хотел перевезти его силой. Но старик так страшно кричал, что они испугались. Мерседес осталась у его постели, а господин Моррель ушел, сделав ей знак, что оставляет кошелек с деньгами на камине. Но старик, вооруженный докторским предписанием, ничего не хотел есть. Наконец, после девятидневного поста он умер, проклиная тех, кто был причиной его несчастья. Он говорил Мерседес:
А Валя говорит:
«Если вы когда-нибудь увидите Эдмона, скажите ему, что я умер, благословляя его».
— Нет, ты пойди!
Я говорю:
Аббат встал, прошелся два раза по комнате, прижимая дрожащую руку к пересохшему горлу.
— Там же никого нет.
— А может быть, есть!
– И вы полагаете, что он умер…
Я подкрался на цыпочках к столу, дёрнул за край одеяла и бегом к двери. Одеяло упало, а под столом никого нет. Мы обрадовались. Хотели починить домик, только Валя говорит:
– С голоду, господин аббат, с голоду! – отвечал Кадрусс. – Я в этом так же уверен, как в том, что мы с вами христиане.
— Вдруг опять кто-нибудь за ногу схватит!
Аббат судорожно схватил наполовину полный стакан с водой, выпил его залпом и с покрасневшими глазами и бледным лицом снова сел на свое место.
Так и не стали больше в «три поросёнка» играть.
– Согласитесь, что это большое несчастье, – сказал он глухим голосом.
– Тем более что не бог, а люди ему причиной.
Замазка
– Перейдемте же к этим людям, – сказал аббат. – Но помните, – добавил он почти угрожающим голосом, – что вы обязались сказать мне все. Так кто же эти люди, которые умертвили сына отчаянием, а отца голодом?
Однажды стекольщик замазывал на зиму рамы, а Костя и Шурик стояли рядом и смотрели. Когда стекольщик ушёл, они отковыряли от окон замазку и стали лепить из неё зверей. Только звери у них не получились. Тогда Костя слепил змею и говорит Шурику:
– Двое его завистников: один – из-за любви, другой – из честолюбия: Фернан и Данглар.
– До чего довела их зависть? Говорите!
– Они донесли на Эдмона, что он бонапартистский агент.
— Посмотри, что у меня получилось.
Шурик посмотрел и говорит:
– Но кто из них донес на него? Кто подлинный виновник?
— Ливерная колбаса.
– Оба, господин аббат; один написал письмо, другой отнес его на почту.
Костя обиделся и спрятал замазку в карман. Потом они пошли в кино. Шурик всё беспокоился и спрашивал:
– А где было написано это письмо?
— Где замазка?
– В самом «Резерве», накануне свадьбы.
А Костя отвечал:
– Так и есть! – прошептал аббат. – О Фариа, Фариа! Как ты знал людей и их дела!
— Вот она, в кармане. Не съем я её!
– Что вы говорите? – спросил Кадрусс.
В кино они взяли билеты и купили два мятных пряника. Вдруг зазвонил звонок. Костя бросился занимать место, а Шурик где-то застрял. Вот Костя занял два места. На одно сел сам, а на другое положил замазку. Вдруг пришёл незнакомый гражданин и сел на замазку.
– Ничего, – отвечал аббат, – продолжайте.
Костя говорит:
— Это место занято, здесь Шурик сидит.
– Данглар написал донос левой рукой, чтобы не узнали его почерка, а Фернан отнес на почту.
— Какой такой Шурик? Здесь я сижу, — сказал гражданин.
– Но и вы были при этом! – воскликнул вдруг аббат.
Тут прибежал Шурик и сел рядом с другой стороны.
– Я? – отвечал удивленный Кадрусс. – Кто вам сказал, что я был при этом?
— Где замазка? — спрашивает.
Аббат увидел, что зашел слишком далеко.
— Тише! — прошептал Костя и покосился на гражданина.
— Кто это? — спрашивает Шурик.
– Никто не говорил, – сказал он, – но, чтобы знать такие подробности, нужно было быть при этом.
— Не знаю.
— Чего ж ты его боишься?
– Вы правы, – сказал Кадрусс глухим голосом, – я был при этом.
— Он на замазке сидит.
— Зачем же ты отдал ему?
– И вы не воспротивились этой гнусности? – сказал аббат. – Тогда вы их сообщник.
— Я не давал, а он сел.
– Господин аббат, – отвечал Кадрусс, – они напоили меня до того, что я почти совсем лишился рассудка. Я видел все, как в тумане. Я говорил им все, что может сказать человек в таком состоянии, но они отвечали мне, что это только шутка с их стороны и что эта шутка не будет иметь никаких последствий.
— Так забери!
– Но на следующий день, сударь, на следующий день вы увидели, что она все же имела последствия. Однако вы промолчали, хотя были при том, как арестовали Дантеса.
Тут погас свет и началось кино.
– Да, господин аббат, я был при этом и хотел говорить; я хотел все рассказать, но Данглар удержал меня.
— Дяденька, — сказал Костя, — отдайте замазку.
«А если окажется, – сказал он мне, – что он виновен, что он в самом деле был на Эльбе и ему поручили передать письмо бонапартистскому комитету в Париже, если это письмо при нем найдут, то ведь на его заступников будут смотреть, как на его сообщников».
— Какую замазку?
Я побоялся в такие времена быть замешанным в политическое дело и промолчал; сознаюсь, это была подлая трусость с моей стороны, но не преступление.
— Которую мы из окна выковыряли.
— Из окна выковыряли?
– Понимаю; вы умыли руки, вот и все.
— Ну да. Отдайте, дядя!
– Да, господин аббат, – отвечал Кадрусс, – и совесть мучит меня за это день и ночь. Клянусь вам, я часто молю бога, чтобы он простил мне, тем более что это прегрешение, единственное за всю мою жизнь, в котором я серьезно виню себя, – несомненно причина всех моих бед. Я расплачиваюсь за минуту слабости; поэтому-то я всегда говорю Карконте, когда она жалуется на судьбу: «Молчи, жена, видно, так богу угодно».
— Да я ведь не брал у вас!
— Мы знаем, что не брали. Вы сидите на ней.
И Кадрусс с искренним раскаянием опустил голову.
— Сижу?!
– Ваше чистосердечие заслуживает похвалы, – сказал аббат, – кто так кается, тот достоин прощения.
— Ну да.
Гражданин подскочил на стуле.
– К несчастью, – прервал Кадрусс, – Эдмон умер, не простив меня.
— Чего ж ты раньше молчал, негодный?
— Так я ведь говорил вам, что место занято.
– Он ничего не знал… – сказал аббат.