Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Валерий Цыганов

Авария

1

Это становится невыносимым, подумал Клод Мастерсон и открыл глаза. На кухне вновь что-то грохнуло, и Мастерсон вздрогнул от неожиданности, хотя уже не менее четверти часа прислушивался к разбудившему его шуму.

Господи, что она там вытворяет?!

— Роза! — крикнул он — Ну, что там у тебя?

Ответа не последовало, и Мастерсон стал одеваться, бормоча под нос бессвязные угрозы.

Роза была его пятой — за последние три года — женой и с ней, как и со всеми предыдущими, происходило что-то невообразимое: она била посуду (в том числе и небьющуюся), забывала закрыть водопроводные краны; едва ли не ежедневно у нее выходило из строя что-нибудь из кухонного оборудования; рубашки, побывавшие под ее утюгом, можно было не глядя отправлять в утилизатор, а приготовленная ею пища требовала мужества, явно превосходящего возможности среднего мужчины.

Ворвавшись на кухню, Клод поперхнулся от чада и на мгновение растерялся.

Роза даже не обернулась в его сторону. Она стояла у плиты с тряпкой в руке, растрепанная, облаченная в коротенький и словно изжеванный сзади халат Плита была залита варевом неприятного ржавого цвета…

Мастерсон застонал от омерзения.

— Ты встал, дорогой? — прощебетала Роза, с изумлением уставившись на тряпку. — Тебе нездоровится?

— Ты с кем разговариваешь? — прошипел Мастерсон. — С тряпкой?..

Роза затравленно оглянулась, с ее лица еще не сошло выражение глуповатого изумления, а на глазах уже поблескивали слезы.

— Прекрати сейчас же! — рявкнул Мастерсон и упал на стул, внезапно обессилев.

Убирайся вон, — сказал он тусклым голосом, — сию же минуту проваливай, слышишь?!

Он ударил кулаком по большой красной кнопке на вделанном в стену пульте, и Роза исчезла вместе со всей кухонной обстановкой в неяркой вспышке света.

Мастерсон провел ладонью по лицу и поднялся. Сидеть на пустом месте было не менее удобно, чем на исчезнувшем стуле, но неприятно чисто психологически, хотя Клод прекрасно сознавал, что стул — всего лишь видимость силового поля.

Он не испытывал сожаления — только легкую опустошенность, которая в последнее время, как он иногда с беспокойством отмечал, становилась для него почти привычной.

Он прошел в ванную, отделанную редчайшими сортами венерианского перламутра, и механическими движениями пальцев набрал на клавиатуре нужную комбинацию символов.

Потолок комнаты подернулся легкой дымкой, теряя жесткие геометрические очертания, прогнулся вверх и поголубел. Матовое свечение сползло со стен и сконцентрировалось почти в зените в жаркое полуденное солнце, а сами стены растаяли, обнажив панораму морского побережья. Прогретый соленый воздух мягко пахнул в лицо, и одновременно к ногам Мастерсона подкатила, шурша и оставляя на песке обрывки прозрачной пены, сонная волна.

Клод глубоко вздохнул, обозрел пустынный и почти неразличимый в плотном мареве испарений горизонт и с облегчением сел — почти упал — на песок.

Хватит, подумал он, с меня довольно. В конце концов, жена в наше время не более, чем условность…

Босыми пятками он прочертил в песке две глубокие борозды и зябко пошевелил пальцами, когда очередная волна наполнила их водой.

Хотя… Нет, поначалу они не так уж плохи. И это изумительное ощущение новизны… Наверное, прав все же Чивер, который меняет своих подруг каждые четыре-пять месяцев — до тех пор, пока они не распоясались. Правда, есть в этом что-то… Но если не слишком увлекаться, стоит, может быть, попробовать?

Заложив руки за голову, Клод лег на спину, закрыл глаза и несколько минут лежал неподвижно, расслабившись и впитывая каждой клеточкой кожи солнечное тепло и воздух, шепот волн и запах моря…

Каталог куда-то запропастился (Розина работа, с остатками раздражения подумал Мастерсон) и пришлось заказывать новый.

Роскошный фолиант в переплете тисненой кожи прибыл почти мгновенно. Мастерсон раскрыл его наудачу, примерно посередине и скептически воззрился на стерео-фото, запечатлевшее пухленькую блондинку в бикини на фоне комплекта кухонной мебели, сработанного под старину — из темного некрашеного дерева. Собрав губы куриной гузкой, так, что верхняя губа почти касалась носа, Клод с сомнением покачал головой. В его вкусе были более стройные женщины, к тому же, как следовало из краткого пояснительного текста, блондинка была одного с ним роста.

А эта рухлядь… Видно, умники из компании «Совет да любовь» воображают, что каждый тип женщины наиболее удачно сочетается с конкретным типом мебели, иначе чем объяснить отсутствие вариантов обстановки?

Мастерсон хмыкнул, пожевал губами и с ощущением скользящего холодка в груди набрал на пульте номер модели, указанный в верхнем правом углу фотографии.

Выполнение заказа, он знал по опыту, занимало не более пяти минут, из которых большая часть уходила на проверку платежеспособности клиента, тем не менее он успел задремать и проснулся от прикосновения узкой прохладной ладони к своему лицу.

— Доброе утро, милый! — прозвучало у самого его уха, и Клод с удовлетворением отметил мелодичность голоса новой жены. Больше всего он любил эти первые волнующие минуты узнавания и не спешил открыть глаза. Он высвободил правую руку, закинул ее назад, и она безошибочно легла на полную и неожиданно гибкую талию жены.

— Мари… — пробормотал он и почувствовал благодарное движение ее тела к нему навстречу. У нее были полные свежие губы, и Клод едва не задохнулся от долгого, полного затаенной страсти поцелуя.

— Ты завтракал, дорогой? — спросила Мари.

Клод с улыбкой покачал головой и открыл глаза.

2

Чивер появился из транспортировочной кабины ровно в шесть. Прежде чем открыть дверь, он дал предупредительный звонок.

Мастерсон вышел в прихожую и обомлел — Джон был облачен в тесный фрак, который смотрелся на нем как последняя парижская модель на огородном пугале.

Сдерживая усмешку, Клод проводил гостя в комнату, усадил в кресло и подкатил поближе столик с напитками.

— Займись пока этим, я мигом.

После недолгого раздумья он облачился в тогу римского сенатора и украсил голову изящным лавровым венком. Несколько массивных золотых перстней и красные сандалии довершили наряд. Удовлетворенно шевеля губами, он оглядел себя в зеркале, испробовал несколько поз, приличествующих облачению, и тут его осенило.

— Мари! — позвал он.

— Да, милый? — прозвучал из кухни ее звонкий голосок.

— У тебя все готово?

— Можно подавать?

— Подожди несколько минут!

Клод вернулся в гостиную и, не обращая внимания на обалдевшего от его вида Чивера, занялся трансформацией комнаты. За несколько минут он превратил ее в подобие древнеримской пиршественной залы: раздвинул стены и поднял потолок, стену с окном убрал вовсе и заменил ее открытой колоннадой, сквозь которую открывался вид на пейзаж к западу от усадьбы; он превратил материал постройки в нежно-розовый мрамор и на высоту человеческого роста забрал стены панелями массивного червоного золота с барельефами на мифологические темы. Зеркальной гладкости пол украсила мозаика, изображающая битву богов с гигантами, и в центре зала забил рубиновый фонтан вина в виде Кастальского ключа. Несколько светильников на стройных треножниках придали картине законченность. В воздухе густо запахло благовониями.

К концу трансформации Чивер оказался возлежащим на ложе возле круглого мраморного стола; стакан в его руке превратился в высокий серебряный кубок. По всему было видно, что он уже вполне освоился.

— Т-твою жену тоже зовут М-мари? — слегка запинаясь, спросил он

— Да… — рассеянно сказал Мастерсон и обернулся к двери — Да вот и она.

Чивер поперхнулся и мучительно закашлялся.

— Ну-ну, дружище, — сказал Клод.

Мари тактично выскользнула из зала.

— Извините, — сипло сказал Чивер. — Я как-то не привык… кхы!.. пить лежа…

— Пустяки! — небрежно бросил Клод. Чивер, багровый, во фраке, с высоко торчащими острыми коленками выглядел презабавно.

— Мари, — сказал Клод, — позволь представить тебе нашего соседа и, смею надеяться, друга, Джона Чивера.

Вошедшая Мари с непринужденной улыбкой подошла к Чиверу и протянула ему руку. Они обменялись какими-то любезностями. Мастерсон не слышал, какими именно, потому что его поразило поведение Джона — руку Мари он пожал с таким видом, будто прикоснулся, по меньшей мере, к гремучей змее.

— Кстати, — сказал Мастерсон, — ты разве не будешь переключать сюда свою жену?

Чивер смешался, краска вновь проступила на его лице.

— Прошу прощения, — пробормотал он, — но она… ей нездоровится и…

Мастерсон всхлипнул и повалился на ложе, в восторге дрыгая голыми ногами. Он хохотал с повизгиваниями, стуча кулаками по парчовой обивке и пытаясь что-то произнести в короткие перерывы между пароксизмами веселья.

Наконец, он поднялся, обессиленный, со слезами на лице и, дотянувшись до Чивера, хлопнул его по плечу.

— Так она… ха-ха-ха… приболела чуть-чуть, говоришь… Отлично, старик! Впервые слышу от тебя шутку, зато наповал! Выпьем, дружище! Твое здоровье, Мари!

И он подмигнул жене.

3

Очнулся Мастерсон на рассвете. Он привстал на ложе и увидел в ногах спящую Мари. Она лежала, свернувшись калачиком, почти касаясь головой коленей. Клод усмехнулся, вспомнив вчерашнее, и осторожно встал.

Чувствовал он себя прекрасно, если не считать легкого головокружения и скверного вкуса во рту. Он отыскал на столе кубок с остатками вина и сделал несколько глотков. Вино было теплое и безвкусное.

Он вышел на улицу, поеживаясь от прохлады, и спустился к громадному обомшелому валуну, наполовину вросшему в землю. Камень был приятно шершавым на ощупь и хранил еще дневную теплоту. Мастерсон обернулся и — в который раз — залюбовался своим домом.

Белоснежный, отделанный под замок средневековья, он возвышался на гребне холма, словно естественное его продолжение Островерхие круглые башенки по углам здания напоминали торжественные свечи и золоченые шпили на них тускло светились в неверном свете занимающегося дня. Вековые дубы окружали здание с трех сторон и редкой цепочкой спускались к подножию холма, где сквозь прозрачную пленку тумана поблескивала темная гладь озера.

Над каменистыми вершинами дальних холмов стремительно занимался розовый рассвет. Он был такой неправдоподобной чистоты, что даже угрюмые облака, низко повисшие над горизонтом, приобрели в его отсвете прозрачность и теплоту.

Вертикальный луч света, вспыхнувший в центре зарева, в считанные секунды превратился в столб ослепительного пламени и неожиданно рассыпался веером узких лучей почти по всей видимой части горизонта, и вслед за этим показался краешек солнца.

4

У Клода, как у большинства живущих ныне людей, родителей не было. Редкая женщина отваживалась теперь на тяготы беременности и родов. Дети рождались искусственно и в этой практике без труда усматривались очевидные преимущества: возможность строгого генетического отбора, благодаря чему на свет появлялись лишь полноценные во всех отношениях особи, а также полный контроль над рождаемостью.

Впрочем, в повседневной жизни поддерживалась иллюзия естественности продолжения рода, и Мастерсон был искренне счастлив, когда жена сообщила ему о своей беременности.

— У нас обязательно будет сын, — сказал он.

— Ты так хочешь, дорогой? — сказала Мари и порозовела под его пристальным взглядом.

Спустя положенное время в доме появилось крохотное существо, и они с Мари нередко спорили, на кого похож сын.

— У него твои глаза, — говорила Мари, — и губы. Посмотри, как он улыбается!

Мастерсон с деланым сомнением качал головой.

— Нос твой, — говорил он, — да и глаза, если присмотреться внимательно… Такие же голубые, как у тебя.

Мальчик рос на удивление быстро. Он с аппетитом ел и исправно пачкал пеленки, зато был поразительно спокоен, и по ночам Мастерсон никогда не слышал его плача. Ходить он начал восьми месяцев от роду. Спустя неделю по комнатам уже разносилось уверенное шлепанье его маленьких ножек.

Мари заметно похорошела после родов. И хотя в ее облике и поведении уже просматривались черты, столь раздражавшие его в прежних женах, Мастерсон ничего не замечал и был совершенно счастлив.

5

Клоду снилось, что он медленно падает в глубокий колодец. Снизу тянуло промозглой сыростью, воздух был затхл и нечист, и дышалось с трудом. Он тщетно протягивал в темноту руки, пытаясь дотянуться до стенок колодца и приостановить падение.

Время от времени его сильно встряхивало, словно он уже достиг дна, но тут же обнаруживалось, что внизу нет никакой опоры, и падение продолжалось. Все его тело ныло от ощущения мучительного дискомфорта: конечности казались отяжелевшими, неловкими и ненужными, он непрерывно менял позы, но облегчения не наступало. Его снова тряхнуло, на этот раз особенно ощутимо, затылок и плечи ударились обо что-то твердое, и руки нащупали холодную шершавую поверхность…

Мастерсон проснулся, открыл глаза и обмер, не веря себе. Было темно и холодно, пальцы его судорожно сжались, и он почувствовал в ладонях песок и мелкий щебень…

Земля качнулась, вздрогнула, и он вскочил на ноги. Он был в одной ночной рубашке, острые обломки камня врезались в босые ступни. Он сделал несколько шагов и обессиленно присел на корточки. Ему сделалось страшно. Он обхватил плечи руками, стараясь согреться, но не мог сдержать дрожи. Вокруг была непроглядная ночь, вверху — ни звездочки, и он решительно не понимал, как оказался под открытым небом. Вчера вечером он вместе с Мари смотрел очередную серию телеспектакля и спустя полчаса после его окончания отправился спать. Или он что-то путает?.. Нет-нет, все именно так и было!

Серж Жонкур

От ледяного ветра не было спасения Мастерсон, уткнувшись лицом в колени, старался дышать через ткань рубашки, чтобы не чувствовать нестерпимого зловония. Время от времени он поднимал голову и озирался вокруг. Ему показалось, что небо с одной стороны постепенно светлеет, и он настолько обрадовался близкому рассвету, что на какое-то время забылся, а когда очнулся, было уже достаточно светло, чтобы оглядеться.

Сколько раз приходит любовь

Он находился на голой вершине одинокого холма. Вокруг, насколько хватало глаз, лежала выжженная бесплодная земля. Не видно даже было признаков растительности, лишь кое-где зловеще торчали почерневшие стволы высохших деревьев. В отдалении неровной полосой висела тяжелая грязная мгла, сквозь которую смутно проглядывали многочисленные трубы, извергающие клубы ядовитого дыма. Весь горизонт, словно чудовищным частоколом, был утыкан трубами. Мастерсон захлебнулся от ужаса. Он совершенно не узнавал окружающей местности. Он был один в этой безжизненной пустыне.

Современная любовь

Он закричал, запрокинув голову к свинцовому небу, бросился вниз по склону холма. Он спотыкался и падал, обдирая в кровь колени и руки, вновь поднимался и бежал дальше, ничего не видя перед собой.

Она всегда приходила на четверть часа раньше. Не потому, что ей не терпелось меня увидеть, просто так складывался ее день. Перерыв начинался в четыре или около того, и ей не было смысла заходить домой, чтобы через десять минут идти мне навстречу. Поэтому в любую погоду она стояла здесь, на этой улице без магазинов, и ждала меня. Вряд ли это было приятно, особенно если шел дождь или было холодно. Но такие мысли приходят мне в голову только сейчас, хотя я должен был оценить эту преданность раньше. Эти долгие пятнадцать минут, особенно зимой, которые она проводила, стоя на тротуаре без малейшего укрытия… Насколько я знаю, она просто стояла, прислонившись к хлипкому деревцу, которое росло прямо напротив выхода, и успевала выкурить одну-две сигареты. О чем она думала? Обо мне, наверное, или о том, как бы она жила, если бы меня не было. Из-за работы, куда ей надо было скоро возвращаться и оставаться там до позднего вечера, она всегда была элегантно одета. Черная юбка до колен, колготки телесного цвета, туфли на каблуках, блузка, чаще всего белая, зимой сверху простое пальто. Казалось, она не мерзла, и никогда не носила шарфа, оставляя открытой шею без всяких украшений, даже без простенького жемчуга. Она стояла, не смешиваясь с другими, такой у нее был характер — всегда держаться немного отстраненно; про нее говорили, что она современная женщина, не желая поддеть, просто давая оценку.

Он бежал до тех пор, пока не упал, как подкошенный посреди громадной свалки, в которую была превращена цветущая некогда Земля…

Менялись времена, входили в моду короткие юбки и машины с прямыми углами, «рено-12» и «барбарелла», а она растила ребенка одна, и, хотя это не накладывало на нее особого отпечатка, все вокруг обсуждали это и находили не совсем нормальным, немного странным, говорили, что это, наверное, и есть современная любовь.

* * *

В это время я, двумя этажами выше, в здании напротив, продолжал мечтать, получая одно замечание за другим, все у меня шло плохо, и единственное, что было важным, — это встреча с женщиной, поджидавшей меня внизу. Из всех женщин в моей жизни она, безусловно, ждала меня больше всех. А чего она ждала от меня? Всего или ничего, как и от этих жалких двух часов, которые мы сейчас проведем вместе, от недолгого пути, который пройдем пешком, обещая друг другу одно и то же, разговаривая, как мне кажется, об одних и тех же вещах.

Каждый раз мы заходили в булочную, чтобы купить мне что-нибудь сладкое, я делал вид, что выбираю, хотя всегда брал шоколадный эклер, в который вгрызался как в плоть, она же не хотела ничего, ела так мало, что казалось, никогда не ест, ее держала другая сила, она, конечно, была самой сильной, самой красивой, самой большой, безусловно самой большой…

Землетрясение продолжалось несколько минут и не принесло особых разрушений, если не считать нескольких зданий старинной постройки и поврежденного транслятора, снабжавшего энергией один из малонаселенных районов штата. Аварийная команда, вооруженная противогазами, спецкостюмами и необходимой техникой, приступила к восстановлению установки через полчаса после прекращения подземных толчков.

Каждый раз, когда мы по звонку высыпали в коридор, а потом, как легкие шарики, скатывались вниз по лестнице, я видел ее, стоящую, как всегда, немного в стороне, прислонившись к дереву или рядом с ним. Все матери вокруг нее знали друг друга, разговаривали между собой, а моя не говорила ничего, просто она была отдельно от всех, самой одинокой, взгляд ее был устремлен к выходу, ее улыбка искала меня. Однажды учительница сказала наставительным, не допускающим возражения тоном, что в генетике существует правило — мужчина всегда выше женщины, которая его зачала. Слово показалось мне странным, я понял его интуитивно, и каждый раз, когда она меня встречала, оно каким-то образом прокручивалось у меня в голове: зачала.

Дерево тоже всегда было здесь, как второй родитель; она стояла возле него, не шла мне навстречу, ждала, что я подойду сам, и чем ближе я подходил, тем выше она становилась, а я думал, что когда-нибудь ее перерасту. Разве возможно иметь слишком высокую мать? Разве в глубине души все дети не думают, что отношения бывают трудными именно из-за роста? В определенном возрасте метр семьдесят роста — это что-то недосягаемое, чтобы идти, держась за руки, — надо высоко поднимать руку, и это с той, которая тебя любит, которая конечно же тебя любит, потому что только тебя она ждет каждый раз и еще ни разу не пропустила свидания.

Я снова вижу, как мы идем по улице, как будто нахожусь здесь же, впереди, и наблюдаю со стороны за маленькой несоразмерной парой. Она уже думает о работе, куда вернется в семь часов и где останется до позднего вечера. Я уже буду спать, когда она вернется.

Мы проведем с ней всего два часа, всегда одни и те же два часа, и будем делать примерно одно и то же: она будет сидеть передо мной за столом на маленькой кухне и сдерживать желание закурить, пока я буду пить свою чашку горячего шоколада, и будет слушать, как я отвечаю на ее вопросы, которые ей не очень хочется задавать. Бывают моменты, когда я ощущаю, что она смотрит на меня, как на кого-то другого, на того, кто был здесь, на моем месте, и которому она подливала, когда он просил, и, конечно, не молока, а он, ненасытный, хотел всего, но только не ребенка… В том возрасте я не мог все это выразить словами, однако то, как она смотрела, говорило само за себя: я был для нее немного мужчиной, которого она любила, и в то же время я был причиной, по которой он ушел. Она молча смотрела на меня — сквозь меня — и видела — что? слышала — кого? Немного, наверное, того мужчину на фотографии, на той, которую она специально поставила на холодильник, потому что ей, очевидно, сказали, что у меня должен быть хотя бы образ отца. Фотографии — это все, что осталось. Не к кому ревновать. Но как не думать, что именно с ним ей хотелось бы провести этот двухчасовой перерыв, они занялись бы совсем другим… А что она делает теперь? — заставляет меня повторять уроки, с каждым годом все меньше и меньше понимая, о чем я рассказываю ей. С ним было бы интересно, она бы курила на кухне, а он бы вышел к ней после душа, может быть, совершенно голым, потому что, кажется, он был свободным и естественным, как мне расскажут потом: «Твой отец любил пожить в свое удовольствие, даже немножко слишком», — во всяком случае, он не был готов смириться с банально складывавшейся жизнью и был ошеломлен тем, что сделал ребенка, а еще больше тем, что этого ребенка оставят. Если бы это зависело только от него, он бы остался здесь, а меня бы здесь не было.

Нет сомнения, что с ним перерыв проходил бы совсем по-другому. Я прекрасно понимал, насколько я мало значу. Она подала бы ему пива, он пил бы прямо из горлышка, а не из чашки, выплескивая пену на пол, но она не стала бы поднимать из-за этого шума, скорее, это даже волновало бы ее, она видела бы в этом еще одно проявление мужественности и той силы, которую ей нравилось приручать и которую мне так долго надо было еще набирать. Он нашел бы и слова, и жесты и повел бы себя так, что она бы забыла, что два часа перерыва днем — это просто перерыв. Нет, с ним эти два часа превратились бы совсем в иное, она видела бы в них луч свободы, время безумств, они обратили бы эти два часа перерыва в свой день, в безвременную прогулку вдвоем.

Действительно, чем бы они занялись в эти два часа? Любовью, наверное, я могу это сказать теперь, когда кухня уже далеко и больше тридцати лет прошло с тех пор, как я ходил в начальную школу, теперь, когда я уже старше этого парня на фотографии, которую держу в руке. Сразу видно, что он был из тех, кто улыбается не только для фотографии, кто после щелчка камеры сразу же выбегает из кадра и начинает скандалить с фотографом, заставляет его поклясться, что снимок будет прекрасным, — один из тех ярких типов, которые, когда они здесь, заполняют собой все, и вы продолжаете думать о них даже годы спустя, даже когда их смех больше не сотрясает стены вашего дома. Сравни себя с ними — и увидишь все свои недостатки, попробуй подражать им — и тут же проиграешь…

А что же делал я с тех пор, как он ушел? Обмакивал печенье в остывший шоколад, жаловался, что дует в спину, когда она все же выкуривала сигарету у открытого окна. За кухонным столом я был похож на смущенного любовника, оказавшегося не на высоте, не сумевшего разделить удовольствия с партнером и теперь вызывающего только сочувствие.

Да как ведет себя ребенок в этом случае? Никогда ничего не доводит до конца по-настоящему, делает все, чтобы показать, насколько ему нужны родители. Опрокинуть чашку, не поставить ее в раковину, разбросать свои вещи, не застелить постель — все это призывы, знаки, чтобы дать понять, что ты ничто без другого, если ты один — ничего не получается, по одиночке мы из этого никогда не выберемся. Это же очевидно, что не получается!

Проходили два часа, и я оставался один. Она отправлялась на свою вторую работу, а я давал себе обещание не засыпать до тех пор, пока не услышу, как она возвращается, и тогда уже погасить свет. Ветчина, макароны, зеленый горошек — вот примерно то, что она мне готовила, и во всем этом был простой вкус ее отсутствия. Конечно, если бы я захотел, то мог бы оставаться у соседки, но перспектива садиться с ними четырьмя за стол, разыгрывать сводного брата, смотреть их телевизор — ну уж нет. Я предпочитал оставаться один, чувствуя, что в этом мое особое предназначение, и потом, была все же фотография прямо над дверцей холодильника. И глядя на этого мужчину, я давал себе слово, что когда-нибудь встречусь с ним, все пойму и, возможно, стану на него похожим.

Капля крови

Был какой-то праздник, день рождения, уже не помню у кого. Народ толпился в гостиной, а женщина стояла у двери — похоже, как и я, она почти никого не знала. Я вошел с бутылкой шампанского в руке и, не видя, кому ее вручить, открыл и стал разливать шампанское стоящим рядом гостям. Она протянула свой бокал, и я спросил, как ее зовут.

Обычно, когда представляешься, — это идеальная ситуация: можно скрыть все признаки неудач или расстройств, выставить себя в наилучшем свете, полностью проявить себя. Она же не сочла это нужным. Я сразу почувствовал в ней какую-то отрешенность — казалось, что она отсутствует в этой комнате, хотя внешне все было очаровательно. Каждый раз, когда я что-то говорил, она просила меня повторить, возможно, из-за шума вокруг, из-за музыки, но не только. Как и она, я был немного растерян, говорил, что это естественное состояние: не одиночество, не сдержанность — просто отстраненность. Не заводясь о том, что это может выглядеть парадоксом, я уверял, что мне не свойственно вступать в разговор с незнакомыми женщинами, но я не лгал, ведь это действительно невыносимо — подойти к кому-то, заговорить, чтобы сразу понять: а сказать-то друг другу нечего, и разговор вязнет в коротких фразах. Но все же случается, что вдруг пробегает искра, что в собеседнике видишь немного себя, узнаешь себя, — всем этим правит настроение, молекулярная химия, которая более или менее удачно создает свои флюиды, ауру.

С ней фразы получались, молчание не напрягало, тем более, мы оба закурили. Сигарета в таких случаях бывает очень кстати — с ней можно осмотреться вокруг, отвернуться, выпуская дым, и не так заметно отсутствие, повисающее на кончике фильтра… Я что-то говорил ей, но думал о ее теле — какое оно; иногда до меня долетал аромат ее духов. Что я в ней сразу отметил, так это свое собственное неумение участвовать в празднике. Я никогда не устраиваю вечеринок и только иногда отвечаю на приглашения; я не из тех, кто может организовать веселье, сделать из своего дня рождения настоящее событие, яркое и многолюдное. Разговор начался именно с этого, с некоммуникабельности. Как я ни старался удержаться от вопроса, чем она занимается, — ведь это всегда похоже на анкетирование, — но все-таки не выдержал и спросил. Без особых эмоций она ответила, что сейчас не работает, что работу потеряла, — в этот момент она глубоко вдохнула, задержала дым и больше не улыбалась. Притворяясь искренним, я сказал, что это даже здорово — не работать, что этим можно воспользоваться, чтобы отдохнуть, оглядеться, зажить по-новому, — то есть произнес все те банальности, которые могут подбодрить. Не без помощи шампанского она оценила, что я стараюсь не драматизировать, не говорю ей: надо действовать энергичнее, все-таки целый год без работы — это уже долго… Уж я-то знал по опыту, каким растерянным себя чувствуешь, когда заканчивается пособие и наступает совершенно абстрактный период: будущее становится смутным — его поглощает настоящее, время разбегается во все стороны. Но я не стал это вспоминать, наоборот, даже повторил, что она должна воспользоваться, что свободное время — это просто подарок, небольшая передышка, и она почувствовала себя лучше, даже дважды попросила наполнить бокал; мы чокались, смотрели глаза в глаза, касались друг друга, и в этом не было неловкости, я даже не заметил, как положил ей руку на плечо.

Встреча — это момент благодати, чувствуешь себя идеальным, раскованным, забавным; удивительно, как хочется походить на образ, который сам же и создаешь в этот момент. Я говорил ей о себе как о человеке уверенном, уравновешенном, без особых изъянов, не обремененном большими заботами, тогда как на самом деле во мне столько неуверенности, разбросанности — так и не затянувшаяся рана от расставания, буксующая понемногу карьера, не говоря уже о разочарованиях, приспособленчестве, изменах. Но у меня все же была работа, работа — это своего рода ориентир, и в таком положении мне легко было ее успокаивать. Тем более, она мне нравилась, я находил ее трогательной: эти светлые кудри над грустными глазами, затаенная улыбка — от нее веяло одновременно чем-то и нежным и болезненным. Выйдя вместе к такси, мы обменялись телефонами, а потом, в тот же вечер, двумя-тремя эсэмэсками, созвонились на другой день и через три дня встретились в ресторане — так, осторожными касаниями, мы узнавали друг друга и позже стали видеться, сближаясь день ото дня, но не физически. Я чувствовал ее сдержанность. Как только я делал шаг в этом направлении, в ее глазах появлялся, скорее, страх пустоты, чем желание уступить. Пока нет физической близости, не только тела остаются на расстоянии, остается заинтригованность, задаешься вопросом, произойдет ли это когда-нибудь и как это произойдет.

При каждом расставании она выражала желание снова встретиться, сама звонила, когда же я предлагал провести ночь у меня или у нее, просила подождать. Подождать чего? Я каждый раз заговаривал об этом, не настаивал слишком, не давил, но все же возвращался к этой теме. Она даже не пыталась придумать объяснение, спрятаться за какую-нибудь проблему или пережитую драму, просто говорила, что ей плохо, и в конце концов дала мне понять, как ей необходимо, чтобы просто кто-то был рядом и обнимал ее — только обнимал. Выполняя эту ее просьбу — только обнимать, я хотел взять ее за талию, провести рукой по груди, под одеждой, — это желание накатывало на меня порывами, особенно когда мы были совсем близки, когда она прижималась ко мне, как ребенок, — но я сдерживался, а если становился немного смелее, то уже она удерживала меня, — она всего лишь протягивала мне свое тело, но не отдавала его, а когда я пытался ее поцеловать, тут же отворачивалась.

Единственным объяснением было то, что у нее нет настроения, но я был терпелив, считал себя сильным. В желании помочь всегда есть еще и некая гордость, когда думаешь, что именно ты будешь тем, кто сумеет найти нужные слова, кто все изменит.

Отношения двоих обычно возникают на каком-то несовершенстве, взаимного проникновения или полного понимания не существует даже в романах, никогда. Меня умиляла ее потребность найти опору, и я чувствовал себя сильным. Однажды вечером она попросила остаться у нее на ночь — я, конечно, остался и всю ночь даже был горд тем, что не дотронулся до нее, когда ее голова лежала на моем плече, а губы — у моей шеи; она спала, а я охранял ее покой.

Так мы встречались все чаще и чаще, и я видел, что после ночей, проведенных в целомудрии, ей становилось лучше. Случались дни, когда все шло хорошо; мы проводили вместе все субботы, уверяя друг друга, что все идет нормально, потом встречались в пятницу вечером, переживали зиму, как все, не предпринимая чего-то особенного, и больше не ходили в кафе и рестораны — я приходил прямо к ней, она предпочитала быть у себя и все реже и реже выходила за пределы своего квартала. Она любила готовить, это были моменты, когда она, странно успокоенная, держала все под контролем и говорила, что все готовит до капли крови, — это выражение она употребляла всякий раз, готовила ли мясо, утку, ягненка или даже рыбу, — всякий раз она подчеркивала с улыбкой, светясь от удовольствия, что должна довести блюдо до нужной кондиции, до капли крови. И действительно, когда вилка погружалась в жаркое, оно немного кровило.

Всю неделю она оставалась дома, сконцентрировавшись на поисках работы, и это меня устраивало. А в пятницу мы ужинали вдвоем, она готовила какое-нибудь блюдо, оно всегда ей удавалось, мы предпочитали брать фильмы напрокат, а не ходить в кино. Почему бы и нет? Иногда мы выходили за покупками или просто на улицу, и она хотела, чтобы я обнимал ее — крепко прижимал к себе, еще крепче, — утыкалась головой мне в шею, замирала; прохожие смотрели на нас с сочувствием, думая, что у нас какое-то горе.

По сути дела, если не считать одной детали, мы жили вдвоем, я хочу сказать, как пара. В то же время, поскольку уже многие годы я жил один, для меня это был тонкий компромисс. В субботе я был совершенно уверен, переживал ее как апофеоз, ну а в воскресенье было полное расслабление, воскресенье было для меня как часы забвения, не было и тени обязательств, мы уже не чувствовали себя обязанными делать некоторые вещи, например сходить в музей, в ресторан, в лес, — мне очень нравилось ничего не делать, меня это устраивало. Для нее, наоборот, воскресенья проходили плохо. Для того, кто не работает, воскресенье — это как злая насмешка. И по мере того как воскресенье подходило к концу, она все больше раздражалась. Вечером на нее нападала тоска, нависающая над ней, как громоздкий давящий шкаф. Иногда я видел, как она плачет, она уже не могла сдерживаться, пускалась в какие-то воспоминания, чтобы объяснить слезы, ждала, чтобы стало совсем темно, прежде чем зажечь свет, поэтому мы сидели, не двигаясь, в полутемной квартире. Мало-помалу я понял глубину ее расстройства. Быть вдвоем еще не значит разделять грусть другого. Тем более, здесь было нечто иное, слово «грусть» не подходило, это и в самом деле было расстройство, я видел, как она смущается, замирает, чтобы снова попросить обнять ее крепче, еще крепче, еще сильнее, — и так могло длиться бесконечно, и если я не разжимал объятия, она оставалась неподвижной, вставала она только за тем, чтобы зажечь сигарету, потом возвращалась, чтобы снова клубочком свернуться у меня на груди; она цеплялась за меня, как за дерево, а забытая сигарета дымилась в пепельнице.

Но затем — постепенно — я стал проводить воскресные вечера дома, один, придумывая разные предлоги, — говорил, что мне надо подготовиться к завтрашнему дню. Она звонила мне раз десять. Пыталась не драматизировать, придумывала программу на следующие выходные, что мы будем делать, — ей это было нужно для того, чтобы держаться, чтобы пережить еще одну одинокую неделю. Она пыталась изменить наше расписание, видеться по вторникам или четвергам. Но я говорил: нет, лучше оставить все как есть, на неделе ей лучше сконцентрироваться на поисках работы, посвятить себя только этому, — и постепенно сам стал так думать.

Чем она занималась? Насколько я знаю, звонила, ходила на собеседования; она мне рассказывала, что каждый раз ее просили подождать: ей ответят, позвонят или пришлют e-mail, — она ждала ответа, вокруг нее только это и было — сплошные обещания, из недели в неделю, бесконечные леса обещаний, через которые она старалась пробиться. Она проводила дни в ожидании, боролась и отчаивалась — не знаю точно, но думаю, все было именно так.

На неделе она тоже звонила мне, первое время мы созванивались только по вечерам — так мы условились, но потом она стала звонить и днем, несколько раз в день, на мобильный. Каждый раз я отвечал на звонок, даже если был с клиентом или поставщиком, извинялся, отходил в сторону и выслушивал ее — в общем, был внимательным, старался не оставлять ни один ее звонок без ответа, иначе она начинала бы сходить с ума.

И вот однажды, когда я был в бюро один и мой мобильный зазвонил — а я прекрасно видел, что это она, — я в первый раз не ответил. Так и бывает, всегда есть первый раз, первый звонок, на который не отвечаешь, — я видел ее имя на дисплее, она была настойчива, но я так и не ответил, прекрасно сознавая, какой эффект это произведет там, на другом конце, как взволнует ее мое молчание, какую боль она испытает… Она позвонила второй раз, немного погодя — третий, я даже подумал, что она не так хочет поговорить со мной, как снова ощутить эту боль. Минут через десять я перезвонил сам и, услышав голос напуганного ребенка, придумал на ходу, что оставил телефон в другой комнате, поэтому и пропустил звонок, — и сразу же почувствовал, как она расслабилась, как ее дыхание стало ровным, — вот и все; я ей сказал, что у меня много дел, я ей перезвоню позже вечером или, скорее всего, завтра. Был уклончив.

…Был уже десятый час, когда я закрыл компьютер, задержавшись из-за клиента, который обещал прислать ответ по электронной почте. Я вышел из бюро — она стояла на улице и ждала меня, наверное, уже давно, ведь она знала, что обычно я выхожу около семи. Она стояла у дерева и курила, и я сразу увидел на тротуаре много окурков; было холодно. Меня поразила эта картина. Ее волосы казались тусклыми, слипшимися, как будто только что намокли под дождем, а может, дождь и шел; она запахнула полы пальто и придерживала их рукой, она совсем замерзла. Она смотрела, как я иду к ней, я шел с работы, а у нее работы не было, и я должен был ей позвонить, но не позвонил…

Благодарность нарастала в ее взгляде как боль, между нами должно было что-то сейчас прорваться или отступить…

Я не произнес ни слова, я обнял ее, прижался губами к ее губам, но вместо поцелуя осторожно сжал зубами нежную плоть; она сдержала легкий стон, и я почувствовал, как она подается ко мне всем телом, как бьется боль подобно жаркому ростку, как она открывается мне всем своим существом, всеми жилками; ее губы тянулись к этой боли, которую она старалась вдохнуть. Мы не отпускали друг друга, сжимали крепко, все крепче и крепче, до капли крови. Она даже была счастлива, когда увидела маленькое красное пятнышко на бумажной салфетке, которую я ей протянул. Не говоря ни слова, я снова обнял ее, остановил такси, черный «мерседес» старой модели, и назвал свой адрес.

Целая жизнь в мобильном телефоне

Из застекленной двери гостиной открывается широкая панорама на ряды зданий, украшенных гирляндами зажженных окон, за которыми люди коротают вечер в своих квартирах, где жизнь течет в каждой по-своему, в оттенках желтых тонов. Некоторые дома расположены так близко, что чужая жизнь разворачивается как спектакль, а в других я могу различить только маленькие далекие силуэты. В какой-то момент мне кажется, что в моем кармане вибрирует телефон, я это ощущаю физически, хотя никакого звонка нет, никто не звонит. Днем я часто чувствую, как он дрожит у ноги или во внутреннем кармане пиджака, иногда я даже бросаю взгляд на экран. Ничего… Два миллиарда абонентов в мире, два миллиарда возможностей — и так мало звонков мне. Признаюсь, иногда я делаю вид, что разговариваю по телефону, когда замечаю издали так некстати появившегося знакомого или коллегу, которые могли бы со мной заговорить, или просто хочу придать себе уверенности в людном месте, или в моменты полного одиночества. Случается, что я делаю это и дома, перед окном. С тех пор как я бросил курить, я притворяюсь, что звоню. Не хочу, чтобы люди напротив думали, что я настолько одинок.

Сегодня вечером мне, как всегда, одиноко, но кажется, что гораздо больше, чем всегда. Я сижу на диване и просматриваю список имен в телефонной книге своего мобильного. С буквы «А» уже нахожу тех, кто не звонит, номера, за которыми не стоит общения. Однако с этими людьми я имел дело в тот или иной момент своей жизни, знал их больше или меньше. Они были бы удивлены, увидев мое имя на дисплее, — в их головах я уже не присутствую, но остался в списке контактов. А те, у кого высветится только мой номер, возможно, даже ответят, не зная, что это я, и сразу же пожалеют об этом. Вот, например, Алиса… Уверен, она бы обрадовалась, если бы я позвонил, хотя это и неудобный для нее час. Я знаю заранее, что ей неудобно: дневной поход по магазинам, наскоро приготовленный ужин, трехлетний ребенок еще не уложен… Нет, девять часов вечера — не лучшее время для Алисы. Может, Ален? Мы с ним знакомы всю жизнь, еще не так давно были друзьями, но потом сменился круг общения, и даже общие воспоминания уже ничего не значат. Впрочем, если подумать, не так уж они и хороши, наши воспоминания: обычно гуляли по ночам, всегда немного навеселе, хотя и не пьяны по-настоящему. Тогда Алан? Может быть… Но Алан не тот человек, которого можно потревожить вечером просто так, чтобы поговорить, не тот, кто будет терять время, выслушивая другого. Алан из тех, у кого все всегда хорошо, он всегда между двумя встречами, двумя такси, двумя романами… Анна? Анна очень внимательна, но и очень дотошна. Если ей позвонить, то придется много всего объяснять. «Как? Три года ты не подавал признаков жизни, а теперь вот так просто звонишь вечером, и я должна слушать тебя и отвечать?..» Позвонить Анне — значит возобновить разговор, прерванный в сентябре. Мы встречались все лето, все три месяца, провели вместе несколько ночей, а потом, вернувшись после неудачных выходных в сентябре, я не ответил на одну ее эсэмэску, она не ответила на пару моих звонков, так все и закончилось. Анна-Лиза… Ее номер относится к числу тех, которые я должен был стереть, но я привязан к своим номерам, я храню их как сувениры, которые можно перебирать. Андре — коллега, мы обменялись номерами, просто не могли поступить иначе — так бывает, берешь чей-то телефон, зная, что никогда не позвонишь. Антуан… Было бы странно после того, что мы друг другу наговорили год назад. Аурелия сразу заподозрит что-то, забеспокоится, не сижу ли я в кафе возле ее дома… Бастьен, наоборот, обязательно спросит, где я сейчас, и предложит встретиться в каком-нибудь бистро. С Бастьеном все заканчивается выпивкой, а не душевным разговором. С Бланш все прошло бы спокойнее, она может предложить мне зайти, усадит, а сама будет стоять и смотреть на меня, будет говорить, проводя рукой по лицу, с серьезным видом… С Бланш я опять почувствую себя каким-то недотепой, не умеющим взяться за дело. Бланш — это опять дождь в Винсенском лесу, бесконечный путь к автобусной остановке… Бланш — это зима без красивых витрин, Рождество без гирлянд… А выйдешь от нее, будет еще хуже: не будет даже автобуса, только мучительные воспоминания на этом проклятом тротуаре. Позвонить Бланш — значит снова погрузиться в те годы совместной жизни, в те вечера, когда мы думали, что счастливы… Брижит? Плохо помню, кто это. Бруно будет, как всегда, занят. Бруно всегда на работе или на социально значимом ужине. Бруно из тех, кто всегда действует энергично, эффективен во всем. Если надо сделать четверых ребятишек, ему достаточно три раза заняться любовью, я говорю это из-за его близнецов. В букву «В» я вступаю, как в холодную воду. Валери, бедняжка, она и так не знает, что ей делать со своей жизнью, даже хорошие новости приводят ее в волнение. Позвонить ей неожиданно вечером — значит взбудоражить еще больше…

В соседних домах уже меньше света, кухни погасли, зато гостиные колышутся голубыми тонами.

После минутного размышления вспоминаю, что Валентина — это кузина, мы виделись, когда вся семья собралась на похоронах бабушки. Когда церемония закончилась, мы выпили по стаканчику вина, потому что в тот день было очень холодно. На площади у церкви было кафе, мы сидели там всей семьей, называя друг друга на «ты», хотя в большинстве случаев не виделись лет пятнадцать. Если темы для разговора не находились, мы просто перебирали воспоминания. Улыбки наши были болезненными — все же только что похоронили бабушку. Конечно, это не было неожиданным — вот уже несколько лет она не была по-настоящему здесь, с нами, и смотрела на нас, как на провожающих, оставшихся на платформе, но вот ее больше нет, и это все же удар. Мы просидели около часа в том кафе на площади, и теперь я понимаю, почему мы отдавали предпочтение воспоминаниям: настоящее было мучительным, хотя многие этого не осознавали, — перевернулась еще одна страница жизни. Мы рассматривали друг друга исподтишка, бросали взгляды, как на зачитанные до дыр страницы. В лихорадочном возбуждении последних минут было предложено всем обменяться телефонами — это всегда хорошая идея, она позволяет закончить разговор, и часто обмен телефонами для того и нужен — это как бы противоположный знакомству ритуал, когда люди представляются друг другу. Мы диктовали свои имена и десять цифр номера, отмечая при этом, что женщины сменили фамилии, а мужчины потеряли волосы; кто-то вбивал в свой телефон комбинацию цифр, и мы узнавали мимику — он всегда поджимал губы, когда старательно чем-то занимался; узнавали застенчивость одних, серьезность других, а бабушка в это время уже лежала там, и это уже навсегда. У нее, у бабушки, в восемьдесят лет был свой мобильный, но она никогда не звонила и не отвечала на звонки. «Это верно, бабушка никогда не пользовалась своим телефоном, помнишь?..» Никогда!

Еще до полудня подача энергии была восстановлена, и на изъеденном эрозией холме, словно по мановению волшебной палочки, поднялся белый четырехбашенный замок, зазеленела трава, и зашумели листвой деревья — это включились силовые поля и телевизионное изображение, искусная комбинация которых и представляла собой современное жилище и внешнее его окружение.

Винсент… С чего бы я вдруг заговорил с тобой о своем душевном состоянии? Ты всегда считал меня сильным, никогда не замечал за мной слабостей, и если бы я сегодня вечером вдруг позвонил тебе, чтобы просто поговорить, я уверен, ты отнесся бы к этому плохо, я бы резко упал в твоих глазах. Ги? Он был бы рад поговорить, но пришлось бы расплачиваться за долгое молчание, за то, что так мало участвовал в его жизни, был таким невнимательным после его развода. Мы бы говорили только о нем, все превратилось бы в мелодраму. Даниэль… Между нами все так непонятно, мы видимся время от времени за чашечкой кофе, вечером, но говорим в основном о работе и редко выходим за эти рамки. Что же до Даниэль-2, мы с ней на «ты», это приятная стажерка из нижнего отделения. Мы обменялись с ней телефонами однажды вечером, когда она воспользовалась моим такси, обменялись без задних мыслей (или почти? — даже не знаю), но в любом случае мы никогда друг другу не звонили. Дениза — это та, в которой я так ничего и не понял. Давид куда-то исчез… Впрочем, здесь только имя без фамилии, а Давидов у меня несколько, и я не знаю, кому принадлежит этот номер, — такой общий Давид. Было бы любопытно позвонить, чтобы услышать, кто же ответит, — правда забавно, но сегодня вечером у меня нет настроения шутить. Можно, конечно, скрыть свой телефон, но тогда какой в этом интерес? Для него, Давида, — никакого, а для меня мизерная надежда попасть на того, кто нужен, — на Давида, о котором я забыл, но именно на того чудесного, все понимающего Давида, готового выслушать меня. Нет, эти Давиды мне ни о чем не говорят. Хотя постойте, вот этот… Да, это именно тот Давид, который умеет слушать. Великодушный человек, который мог бы выручить меня, одолжив тысячу евро, если бы моя проблема заключалась в этом. Давид, мой сердечный друг, мой брат, ты уехал и живешь теперь там, где дюны и виноградники, в самой настоящей деревне. Черт возьми, мы совсем потеряли друг друга из виду — ты и я, горькая истина, что расстояние все же разделяет. Однако я уверен, что даже после всех этих лет ты бы не только выслушал меня — сумел бы найти слова, которые у тебя всегда есть. Слова и твоя улыбка — успокаивающая, как песчаный берег весной, возле которого ты теперь живешь. Ну, хорошо, но как мне знать, что за этими десятью цифрами скрываешься именно ты, тот Давид?.. С Евой мы использовали наши тела и много пользовались нашими телефонами, двадцать раз в день: звонки и эсэмэски — все было сверх меры, часто просто для того, чтобы сказать друг другу какую-нибудь чепуху, обменяться откровенностями, высказать желание оказаться снова вместе, обнаженными, назначить час и место, потому что и то и другое все время менялось, все это входило в игру. С Жанной мы никогда не заходили так далеко. Заговорить о себе с Жилем было бы совершенно неуместным, он мой брат, в прямом смысле слова, а значит, из всего списка это именно тот человек, который знает меня меньше всех. Что касается Жильды, вот уже два года, как она в Китае. Когда у меня день, у нее ночь, мой вечер растворяется в ее утре.

На пороге появилась молодая красивая блондинка в небрежно запахнутом пеньюаре. Она обошла здание, всматриваясь в окружающие поля с пожелтевшей пшеницей, скользнула глазами по живописно всхолмленной линии горизонта и, бросив взгляд на безоблачное небо, неторопливо вернулась в дом.

Я нажимаю на клавишу, и передо мной пробегают в неопределенности Жоржетта, Жорж Ф., Жорж Г., не менее трех Жан-Пьеров, Жан-Франсуа, Зое, Ив, Иветта, Клод, Кристина, Кристиан, Люк, Люси… Я выключаю телефон из розетки, сажусь на кровать, и тут, к своему великому изумлению, на букву «М» я нахожу себя самого. «Мой» — это мой собственный номер, я его ввел на случай, если вдруг забуду в тот момент, когда у меня его попросят. Очень часто бывает, что свой номер знаешь хуже, это действительно так, ведь сам себе не звонишь… А если попробовать, чтобы узнать, как это происходит, когда звонят мне? Сразу, без гудков, я попадаю на свой автоответчик. Так странно слышать собственный голос: «Здравствуйте, я не могу сейчас подойти, оставьте, пожалуйста, ваше сообщение, я вам перезвоню». Надо же… И потом бесстрастным голосом: «Вы можете оставить сообщение, нажав цифру 1». После звукового сигнала я немного выжидаю, что же говорить. Как глупо, но просто чтобы продолжить игру, я наговариваю, немного запинаясь: «Здравствуй, я звоню, чтобы узнать, как ты поживаешь… как у тебя дела… надеюсь, что все хорошо…» На этом я смолкаю, потом собираюсь попрощаться, но уже слышится заключительный сигнал, и я нажимаю на кнопку отбоя. Не так-то легко оставлять сообщения самому себе, это смущает, когда разговариваешь сам с собой, — слова не приходят, делаешь паузы, робеешь, чувствуешь себя дураком, хотя… что здесь плохого?

Сейчас я продолжу список, перейду к «Н», не знаю, кого там найду. На «О» и «П» у меня никого нет, а на «Р» — мои родители. Ладно, посмотрим, а пока я кладу мобильный в карман — даже если он не заряжен, я его держу при себе, у меня просто мания иметь его всегда при себе. Я иду на кухню, понимая, что совсем не хочу готовить. А что у нас в холодильнике? Не густо, и ничего подходящего. За неимением лучшего достаю бутылку вина, и в этот момент чувствую в кармане вибрацию — телефон вибрирует, прежде чем зазвонить.

Это пришло сообщение.

Я не сразу понимаю, что это мое послание. Я прослушиваю, после чего мне дают выбор — сохранить его или нет. Мне решительно не нравится мой голос.

Ее ребенок в соседней комнате

Мы быстро поднимаемся к ней, чтобы выпить еще по стаканчику, она благодарит приходящую няню, лихорадочно ищет в кошельке нужную купюру, а молоденькая датчанка в это время поспешно собирает свои книги и листочки и кое-как заталкивает их в сумку; она бросает на меня взгляд, но не улыбается. Не знаю почему, но я чувствую себя немного виноватым.

«А пирог уже там, на столе!»

Между нами это своего рода игра, однажды она сказала, что умеет печь шоколадный пирог и приготовит его для меня, и вот это как раз сегодня.

Я стою посреди комнаты. Слышу, как она провожает студентку до двери, они обмениваются вполголоса несколькими фразами по поводу ребенка. Ее ребенка. Его присутствие огромно, он должен быть где-то здесь, однако я его не увижу, я его никогда не видел, это другая данность, история, которая меня не касается; он спит где-то здесь, в одной из комнат в глубине коридора. Пирог же лежит под алюминиевой фольгой на блюде. Она закрывает дверь и возвращается ко мне, но не говорит ни о вине, ни о пироге, я жду, что сейчас мы посидим немного, надо хотя бы взглянуть, что там под фольгой, но она уже берет меня за руку, шепчет, что не надо шуметь, снимает туфли и ведет меня к комнатам в глубине. Весь свет погашен. В коридоре она снова делает знак, приложив палец к губам. Дверь в одну из комнат справа приоткрыта, она просовывает голову и прислушивается к дыханию ребенка — там все спокойно; осторожно прикрывая дверь, она говорит: «У него сейчас режутся зубы». Мы заходим в спальню слева, но ничего не зажигаем. По пути к кровати я натыкаюсь на игрушки, она же удачно обходит их, угадывая босыми ногами; я иду за ней как зачарованный, будто в сказке, которая становится все интереснее. Впереди кровать в четыре квадратных метра, как океан; мы падаем на смятое покрывало, разбросанные подушки, смешиваемся с ними — это как прыжок в горячую воду; без единого слова, без единого шепота, шум только от наших рук, срывающих одежды. Через большое окно, выходящее на улицу, проникает идеальный — янтарный, размытый, между желтым и серым — теплый свет; его изливают фонари, наводнившие ночной Париж. Для обнаженных людей и не придумать лучше — он позволяет видеть друг друга в тесных сумерках квартир, хотя и не по-настоящему — так, чтобы отбросить всякую стыдливость. Единственная светящаяся точка в комнате — часы на видеомагнитофоне: 23.10. Они — как точка отсчета, и я заранее знаю, что буду смотреть на них и удивляться, что прошло уже столько времени. Двадцать три десять — начало двенадцатого, это час, о котором можно сказать, что уже поздно, хотя и не очень… И вот я теряюсь в ее волосах, в ее руках, между ее ног, ощущая слабые уколы совести, что мы слишком шумим, что ребенок здесь, рядом, в комнате за стеной; я не касаюсь этой стены, но она все время цепляется за нее, прижимается руками, а теперь вот щекой; спинка кровати стукается о стену все сильнее и сильнее, а она что-то тихо говорит мне, но я не слышу, а потом, когда я прихожу в себя, не слышит уже она. Вообще-то он меня раздражает, этот малыш, он мешает мне, стесняет меня, он ничего собой не представляет, с зубами или без. Наступает момент, когда я начинаю воспринимать его как того, кто может все испортить, и тогда, ни на минуту не забывая о нем, я веду себя так, будто его здесь нет, и снова тешу себя иллюзией идеального любовника. Мои руки делают свое дело, и я успеваю всюду, отбрасывая всякую сдержанность, я становлюсь почти грубым и чувствую, что она только этого от меня и ждет, — она хочет, чтобы мы отдавались друг другу, брали друг друга, теряли голову, и сейчас нам не до шоколадного пирога. Отбросив всякую осторожность, мы произносим множество слов, все менее и менее нежных, наши действия становятся взрывными — мы еле сдерживаемся, чтобы не укусить, а потом все-таки кусаем друг друга, и при каждом укусе я чувствую набухающую кровь, внутренний голод, утолить который нужно немедленно, сейчас; мы высасываем, выпиваем друг друга, выплескиваем все жидкости; наши тела покрываются потом — чтобы лучше скользить, чтобы слиться воедино, и кровать стукается о стену, но мы не думаем о шуме, и так до тех пор, пока из-за стены не слышится какой-то писк, кряхтение; писк усиливается, и вот уже раздаются жалобные крики. Режутся зубы, из ребенка прорастает мужчина, новое проявление ушедшего отца, мужчины вне игры вот уже несколько месяцев, но не исчезнувшего совсем — вот тому доказательство. Мы приходим в сознание, как будто нас окатили холодной водой. Вот уже несколько мгновений я различаю эти слабые призывы, и она, вероятно, тоже. Слабые стоны младенца, которые мы перекрывали нашими до тех пор, пока они не превратились в настоящий вопль… Она встает, оборачивается простыней и идет к нему. А я возвращаюсь к действительности, к электронному времени на видеомагнитофоне, к этим четырем красным цифрам, которые смотрят на меня из глубины комнаты. Без четверти двенадцать, время кажется абстрактным, и постоянно этот свет — желто-серый, идущий из окон без занавесок; на улице, должно быть, холодно. Я слышу, как она разговаривает с ним в соседней комнате, — через стену все слышно, это раздражает. Она его успокаивает, заводит какую-то музыкальную игрушку — карусель или не знаю что, — и простая детская песенка создает своего рода звуковую завесу. Я едва различаю ее шепот и жалобный голосок; он еще не умеет составлять фразы, хотя мне кажется, что я различаю слово «папа». Она возвращается в спальню, бросается на кровать, как бросают сумку; я чувствую, что она смущена, даже готова извиниться — за что же, мой Бог? — но очень скоро ею снова овладевает желание все забыть; она снова прижимается ко мне, снова обнимает, и поток снова подхватывает и несет меня. И я должен всегда оставаться любовником, которому ничто не мешает, мое тело должно быть готово все повторить, в то время как образ малыша за стенкой меня преследует. Этот перерыв… я пережил его как неожиданную возможность прийти в себя, все оценить, подумать о ее поведении ненасытной любовницы, о том сладостном головокружении, когда чувствуешь, что тебя превосходят, когда можно с головой погрузиться в желание женщины, снедаемой этим желанием, когда возникает иллюзия, что ты этому причина. Когда все колебания отброшены, мы снова занимаемся любовью — с того места, на котором прервались, вцепляемся друг в друга, кусаем, становимся грубыми, и в этой грубости нет никакого притворства. Мы продолжаем уже вне кровати, почти бессознательно, мы все себе позволяем и доходим до высшей свободы, когда можно не тратиться на настоящее чувство. С ней мы занимаемся любовью, чтобы заниматься любовью, мы хотим друг друга именно из-за желания, удовлетворив которое мы ощущаем усталость, и то