В заключение свидетельствую Вам искреннейшее мое уважение, равно и супруге Вашей и крепко жму Вам руку.
Ф. Достоевский
(1) было: не столько литературное.
718. M. A. АЛЕКСАНДРОВУ
28 ноября 1877. Петербург
Любезнейший Михаил Александрович,
Посылаю Вам текста 4 полулистка со вставкой. По точнейшему расчету тут ровно 4 страницы примерно без 20 строк (которые и пойдут на промежутки). Одним словом, ровно 4 листа. Теперь всё кончено. Жду корректуру.
Вчерашнюю корректуру посылаю обратно (в ней строк 10 прибавил).
Ваш весь Ф. Достоевский.
А Плевно-то взяли.
28 ноября/77.
719. А. П. ФИЛОСОФОВОЙ
28 ноября 1877. Петербург
Многоуважаемая Анна Павловна,
Так Вы были больны и, как пишете, опасно! В тот же день, как получил Ваше милое письмецо, хотел ехать к Вам, но сам я теперь завишу от цензора и метранпажа в типографии, потому что на днях выдаю выпуск замучившего меня \"Дневника\". Так было и в воскресение и сегодня, а завтра последний и самый горячий день. Но я постараюсь урваться к Вам, как только увижу возможность бросить корректуры и сверстки. У меня тем туже всё это двигается, что сам я весь этот месяц был болен и 2 недели лежал в лихорадке. Почел пока необходимым Вас уведомить этим письмецом. Благодарю Вас за Ваше. А пока
Весь Вам преданный искренно и душевно
Ф. Достоевский.
28 нояб<ря>/77.
720. П. А. ИСАЕВУ
7 декабря 1877. Петербург
Петербург. 7 декаб<ря>/77.
Любезнейший друг Павел Александрович, ты никогда не мог в более неудачное для меня время обратиться ко мне за деньгами, как теперь. Я как раз прекращаю мое издание, и ликвидирование этого дела потребовало гораздо более средств, чем я ожидал. Я остаюсь в значительных долгах бумажной фабрике. Кроме того, я, непредвиденно для меня, принужден был, в 2 последние месяца, выдать несколько сот рублей застарелого долгу и в долг. А теперь хвораю, близятся праздники, деньги нужны, и я принужден даже и в рубле быть осмотрительным. В генваре у меня уже денег не будет совсем. А потому тебе не могу уделить и рубля. Ты знаешь, когда бывают деньги, я никогда тебе не отказываю. Но ныне дело другое.
Итак, ты кончаешь с банком и с своим местом в банке. Всё это я летом, когда мы все увещевали тебя держаться другой системы в своих отношениях к банку - предвидел. Но вот что: ты хочешь ехать сюда. Как знаешь. Но я тебе заране говорю, что более ходить и просить за тебя никого не буду. Я множество раз не то что компрометировал себя, но даже унижался из-за твоих дел письмами и личными просьбами у разных лиц. Но ведь, кажется, довольно. Тебе за 30 лет самому, ты уже обременен семейством, ты бы сам должен был понять и сознать свои обязанности к своей семье, между тем так ли ты ведешь себя, чуть получишь место? Сужу по тому, что сам видел и от тебя самого слышал: одни интриги, несогласия, ссоры, и уж конечно слишком ясно было, даже и мне новоприезжему летом, что они не испугаются того, что ты \"знаком с Ламанским\" (как ты выражался), а сместят тебя с места при первом удобном случае, потому что сам же ты их заставил себя не любить. Кроме того, у тебя неслыханное самомнение: ты думаешь об себе гораздо выше, чем можешь претендовать и по своим предыдущим занятиям и по образованию. Когда же говоришь с тобою об этом, ты не только не слушаешь, но еще заносчиво смеешься в глаза, как и мне, наприм<ер>, самому. Извини меня, более ходить по людям из-за твоих дел не буду, сам поправь их, потому что я не совсем верю твоему письму и думаю, что дела твои всё еще поправимы. Перемени тон в своем месте служения. Это можно сделать без подлости, а лишь выказав благоразумие.
Но довольно. Жаль только, что ты так склонен к интриге и не брезгаешь ею в ущерб даже многому, что должно бы было остановить тебя. Не дойдешь до хорошего, если так продолжать будешь - вот искренний совет мой тебе. А более что же я могу прибавить?
Твой отчим Ф. Достоевский.
Супруге поклон, детей целую.
721. Л. А. ОЖИГИНОЙ
17 декабря 1877. Петербург
17 декабря 1877 г.
Милостивая государыня!
Простите мне, что так долго не отзывался на Ваше милое, доброе, лестное и в высшей степени дорогое для меня письмо Ваше. Извиняться не стану, потому что слишком много надо тут говорить: я в эти два года так расстроил мое здоровье и живу такою ненормальною жизнью, что, право, и не знал бы, с чего и начать, если б вздумал извиняться. Но вот еще обстоятельство: можете ли Вы представить, что я теперь твердо не знаю, ответил я Вам или нет на Ваше (единственное) письмо ко мне от 13 октября. Меня берет сомнение, что я Вам ответил, написал Вам, но лишь забыл отметить в записной книжке об этом. Из этого Вы можете заключить, какая у меня ужасная память (вследствие припадков моей падучей болезни). Я даже лица людей, с которыми познакомился, забываю и, встречаясь потом, не узнаю их и таким образом (верите ли?) наживаю даже врагов. Очень буду рад, если Вы известите меня, что получили это письмо мое и рассеете мои сомнения в том, писал я Вам или нет.
Одно скажу: хоть в эти два года я и устал с \"Дневником\" (а потому и хочу год отдохнуть), но зато и много доставил мне этот \"Дневник\" счастливых минут, именно тем, что я узнал, как сочувствует общество моей деятельности. Я получил сотни писем изо всех концов России и научился многому, чего прежде не знал. Никогда и предположить не мог я прежде, что в нашем обществе такое множество лиц, сочувствующих вполне всему тому, во что и я верю. Во всех этих письмах если и хвалили меня, то всего более за искренность и прямоту. Значит, этого-то всего более и недостает у нас в литературе, коли сразу и вдруг так горячо меня поняли. Значит, искренности и прямоты всего более жаждут и всего менее находят. Но жажда эта знаменательна и способна зародить в сердце самые отрадные впечатления.
Глубоко Вам кланяюсь с искренним чувством жму Вашу руку.
Вам преданный и благодарный
Федор Достоевский.
722. С. Д. ЯНОВСКОМУ
17 декабря 1877. Петербург
Петербург. 17 декабря 77.
Глубокоуважаемый и искренно любимый мною Степан Дмитриевич,
Заголовок Вашего письма переписываю целиком, потому что ничего не может быть справедливее как то, что я Вас всегда глубоко уважал и искренно любил. А когда думаю о давнопрошедшем и припоминаю юность мою, то Ваш любящий и милый лик всегда встает в воспоминаниях моих, и я чувствую, что Вы воистину были один из тех немногих, которые меня любили и извиняли и которым я был предан прямо и просто, всем сердцем и безо всякой подспудной мысли. Это хорошо, что Вы иногда отзываетесь и вызываете тем и меня на обмен мыслей и впечатлений или, лучше сказать, на общение жизнию. Но о деле. Высылаю Вам книгу Ап<оллона> Григорьева, Страхов только всего и издал. \"Дневника\" же моего на будущий год Вам высылать не буду, потому что на время (на год) решил прекратить его. Тут много сошлось причин: устал, усилилась падучая (именно через \"Дневник\"), наконец, на будущий год хочу быть свободнее, хотя вряд ли и два месяца прохожу без работы. Есть в голове и в сердце роман и просит выразиться. Есть и еще причины, предполагаю, что через год явиться будет самая пора: хочу попробовать одно новое издание, в которое и войдет \"Дневник\" как часть этого издания. Таким образом расширю свою форму действия, \"Дневник\" же сам собою так сложился, что изменять его форму, хоть сколько-нибудь, невозможно. Голубчик Степан Дмитриевич, Вы не поверите, до какой степени я пользовался сочувствием русских людей в эти два года издания. Письма ободрительные, и даже искренно выражавшие любовь, приходили ко мне сотнями. С октября, когда объявил о прекращении издания, они приходят ежедневно, со всей России, из всех (самых разнородных) классов общества, с сожалениями и с просьбами не покидать дела. Только совестливость мешает мне высказать ту степень сочувствия, которую мне все выражают. И если б Вы знали, сколькому я сам научился в эти два года издания из этих сотен писем русских людей.
А главная наука в том, что истинно русских людей, не с исковерканным интеллигентно-петербургским взглядом, а с истинным и правым взглядом русского человека, оказалось несравненно больше у нас в России, чем я думал два года назад. До того больше, что даже в самых горячих желаниях и фантазиях моих я не мог бы этого результата представить. Поверьте, мой дорогой, что у нас в России многое совсем не так безотрадно, чем прежде казалось, а главное - многое свидетельствует о жажде новой, правой жизни, о глубокой вере в близкую перемену в образе мыслей нашей интеллигенции, отставшей от народа и не понимающей его даже вовсе. Вы сердитесь на Краевского, но он не один; все они отрицали народ, смеялись и смеются над движением его и таким ярким святым проявлением его воли и формой, в которой он представил свое желание. С тем эти господа и исчезнут, слишком устарели и измочалились. Не понимающие народа теперь должны несомненно примкнуть к биржевикам и жидам, и вот final представителей нашей \"передовой\" мысли. Но идет новое. В армии наша молодежь и наши женщины (сестрицы) показали совсем другое, чем все ожидали и о чем все пророчествовали. Будем ждать.
(Краевский же служит известным лицам и, кроме того, на мой взгляд, хотел отличиться оригинальностью, еще с Сербской войны. Задавшись раз, уже не мог оставить.)
Впрочем, здесь у нас мало толку во всех даже газетах, кроме \"Московских ведомостей\" и их политических передовых, ценимых за границей очень. Остальные газеты эксплуатируют лишь минуту. Во всех сотнях писем, которые я получил в эти два года, всего более хвалили меня за искренность и честность мысли; значит, этого-то всего более и недостает у нас, этого-то и жаждут, этого-то и не находят. Граждан у нас мало в представителях интеллигенции.
Жена моя Вам искренно кланяется (детишек у меня трое, два сына и дочь). Из наших прежних всего чаще вижу Майкова (он болен печенью и ездит летом за границу на воды) и Порецкого, которого встречаю у общих знакомых. Всем им передам Ваш привет. Как Ваше здоровье - мало об этом пишете.
У меня \"катар дыхательных путей\" - видите, даже официальное название болезни заучил. Каждое почти лето езжу в Эмс. Передайте и мою благодарность за внимание и сочувствие Вашему русскому вевейскому кружку. А теперь до свидания, обнимаю Вас и целую.
Ваш навсегда и неизменно Федор Достоевский.
723. M. A. АЛЕКСАНДРОВУ
Декабрь (?) 1877. Петербург
М<ихаил> А<лександрович>. Измененное мною в корректуре - непременно исправьте, особенно самого последнего листка. Посылаю тексту. Завтра днем дам еще (но не рано утром).
Ф. Достоевский.
724. M. A. АЛЕКСАНДРОВУ
Декабрь 1877. Петербург
Многоуважаемый Михаил Александрович,
Вот Вам продолжение \"Дневника\", от 13-го по 17-й полулистка включительно. Это - конец первой главы. Дальнейшее постараюсь доставить (1) в свое время.
Ваш Достоевский.
(1) далее было: как-нибудь
725. M. A. АЛЕКСАНДРОВУ
Декабрь 1877. Петербург
Любезнейший Михаил Александрович, вот Вам окончание. По моему точнейшему расчету тут 2 1/2 страницы. А потому прибавляю объявление о Спенсере. (1) Больше уж не дам ни строки. Но достанет, я думаю, на всё.
Очень буду ждать завтра известий. Несколько побаиваюсь цензуры.
Ваш весь Ф. Достоевский.
(1) описка, следует: о Синклере.
1878
1878
726. Е. П. КОРНИЛОВОЙ
Вторая половина января. Петербург
Многоуважаемая Катерина Прокофьевна,
Благодарю за всё. Племянник мой кланяется Вам в пояс, особенно за Шабанову. На днях надеюсь быть у Вас и прочесть Вам ту статейку, о которой говорил. Еще не получил, хотя и уведомили меня, что отпечатана. Получу и сейчас доставлю.
Ваш всепокорнейший Ф. Достоевский.
727. К. С. ВЕСЕЛОВСКОМУ
8 февраля 1878. Петербург
Милостивый государь Константин Степанович,
Я получил (от 6 февраля сего года) уведомление Ваше о избрании меня в члены-корреспонденты Императорской Академии наук по Отделению русского языка и словесности вместе с тем и диплом на означенное звание.
Убедительнейше прошу Вас, высокоуважаемый Константин Степанович, передать высокому ученому учреждению, удостоившему меня избрания, что я принимаю избрание это с живейшею признательностью, вполне сознавая и ценя всю великость оказанной мне чести за столь малые и слабые, покамест, заслуги мои.
При сем покорнейше прошу Вас принять от меня уверение в совершенном моем к Вам почтении и преданности.
Федор Достоевский.
8 февраля 1878 г.
Другая редакция:
[727. К. С. ВЕСЕЛОВСКОМУ
8 февраля 1878. Петербург
Милостивый государь Константин Степанович,
Я получил (от 6 февраля сего года) уведомление Ваше о избрании меня в члены-корреспонденты Императорской Академии наук по Отделению русского языка и словесности равно и диплом на означенное звание.
Убедительнейше прошу Вас, многоуважаемый Константин Степанович, сообщить высокому ученому учреждению, удостоившему меня избрания, что я принимаю его с признательностью и слишком способен (1) ценить честь, мне оказанную, за весьма малые заслуги мои.
При сем покорнейше прошу Вас принять (2) уверение в совершенном моем к Вам почтении и преданности.
Федор Достоевский.
8 февраля 1878 г.
(1) было: умею
(2) было: принять лично]
728. А. Н. ЯКОБИ
Февраль (после 8) 1878. Петербург
Милостивая государыня Александра Николаевна,
Благодарю Вас за присылку книжки. То, что Вы у меня перепечатали, мне не повредит теперь, но если б вышло пораньше, то повредило бы. К большому сожалению, не могу Вам дать перепечатать \"Мальчик у Христа на елке\" - потому что сам намерен издать (и это в самом скором времени) мои маленькие рассказы. Согласитесь, что перепечатка у Вас могла бы мне, в таком случае, повредить. Во всяком случае очень сожалею, что решительно не могу угодить Вам. Анна Григорьевна благодарит Вас за память о ней и кланяется. Ваш покорный слуга и преданный Вам
Ф. Достоевский.
729. H. E. ГРИЩЕНКО
28 февраля 1878. Петербург
Петербург, 28-го февраля 1878 г.
...Да многие не верят теперь литературе, то есть ее искренности, и ожидают чего-то нового, а те-то и не примечают ничего. Вы вот жалуетесь на жидов в Черниговской губернии, а у нас здесь в литературе уже множество изданий, газет и журналов издается на жидовские деньги жидами (которых прибывает в литературу всё больше и больше), и только редакторы, нанятые жидами, подписывают газету или журнал русскими именами - вот и всё в них русского. Я думаю, что это только еще начало, но что жиды захватят гораздо еще больший круг действий в литературе; а уже до жизни, до явлений текущей действительности я не касаюсь: жид распространяется с ужасающею быстротою. А ведь жид и его кагал - это всё равно, что заговор против русских!
Есть много старых, уже седых либералов, никогда не любивших Россию, даже ненавидевших ее за ее \"варварство\", и убежденных в душе, что они любят и Россию, и народ. Всё это люди отвлеченные, из тех, у которых всё образование и европейничанье состоит в том, чтоб \"ужасно любить человечество\", но лишь вообще. Если же человечество воплотится в человека, в лицо, то они не могут даже стерпеть это лицо, стоять подле него не могут из отвращения к нему. Отчасти так же у них и с нациями: человечество любят, но если оно заявляет себя в потребностях, в нуждах и мольбах нации, то считают это предрассудком, отсталостью, шовинизмом. Это всё люди отвлеченные, им не больно, и проживают они в сущности в невозмутимом спокойствии, как бы ни горячились они в своих писаниях. Редакция \"Слова\" это отсталые либералы, совершенно не замечающие, что они давно уже выжили свое время, что они отжили, и ненавидящие всё новое и свежее по инстинкту. Да и ничего они в новом, текущем и грядущем и понять не могут. Заступаются они за жидов, во-первых, потому, что когда-то (в XVIII столетии) это было и ново, и либерально, и потребно. Какое им дело, что теперь жид торжествует и гнетет русского? Для них всё еще русский гнетет жида. А главное, тут вера: это из ненависти к христианству они так полюбили жида; и заметьте: жид тут у них не нация, защищают они его потому только, что в других к жиду подозревают национальное отвращение и ненависть. Следовательно, карают других, как нацию.
Ф. Достоевский.
730. Л. А. ОЖИГИНОЙ
28 февраля 1878. Петербург
Петербург. 28 февраля 1878 г.
Милостивая государыня, Любовь Александровна!
Разбирая письма, на которые, за всяким недосугом и нездоровьем, не ответил, набрел и на Ваше вторичное, от 7 января. Из него вижу, что на первое Ваше письмо Вы ответа не получили, и, однако, я Вам написал ответ, и помнится, на один из указанных Вами адресов, а именно на H. H. Бекетова (так ли? Получили ли?). Или я только замыслил написать Вам ответ, но за недосугом и за множеством переписки отложил, затем заболел, забыл, и Вы никакого еще от меня ответа не получали? Всё это могло случиться, потому что у меня самая расстроенная (падучею болезнью) память в мире. Намерения я нередко принимаю за исполнения, за что часто на меня сердятся.
Во всяком случае, хоть я Вам, может быть, и ответил и послал письмо (это, кажется, наверно), но для очистки совести отвечу этими несколькими строками еще.
Оба письма Ваши я прочел с искренним чувством. Вы меня заинтересовали, и мне бы приятно было Вас узнать. Уверяю Вас, Любовь Александровна, что я ни на миг не усомнился в смысле выражений Вашего первого письма, что, кажется, Вас беспокоит (во 2-м письме). Если когда свидимся, то тем лучше будет. Что же до писем, то на этот счет я скучлив: я не умею написать письма и боюсь писать. Пишешь с жаром, пишешь много (это случалось), и вдруг какая-нибудь черточка - и всё письмо понимается наизнанку. Что же, если действительно есть мысль, на которой нельзя согласиться? Переписываться о какой-нибудь такой мысли года два или три? Прекрасное занятие! Оттого не боюсь вступать с Вами в такие рассуждения, что из писем Ваших мне ясно выказался Ваш ум: с Вами можно говорить, Вы поймете и не рассердитесь. А вот недавно одна госпожа очень обиделась, когда я (не зная ее вовсе) отказался вести с нею предложенную ею мне постоянную переписку. Вы думаете, я из таких людей, которые спасают сердца, разрешают души, отгоняют скорбь? Многие мне это пишут - но я знаю наверно, что способен скорее вселить разочарование и отвращение. Я убаюкивать не мастер, хотя иногда брался за это. А ведь многим существам только и надо, чтоб их убаюкали.
Не помню, что я Вам ответил на первое Ваше письмо. Во всяком случае позвольте пожать Вам искренно и дружески руку, поблагодарить за доброе ко мне чувство и надеяться, что чувство это не так скоро изменится во вражду.
До свидания, храни Вас судьба!
Ваш Федор Достоевский.
731. H. Л. ОЗМИДОВУ
Февраль 1878. Петербург
Февраля 1878 г. Петерб<ург>.
Добрейший и любезнейший Николай Лукич.
Во-первых, простите, что так непростительно запоздал с ответом за хворостью и всякими недосугами. Во-вторых, что я Вам могу ответить и какой намек могу Вам дать на Ваш роковой и вековечный вопрос? И в двух ли строках письма уложится это дело? Вот если б мы говорили с Вами несколько часов другое дело, но ведь и тогда ничего бы, может быть, и не вышло, неверующие всего труднее убеждаются словами и рассуждениями. А не лучше ли бы Вам прочесть повнимательнее все послания ап<остола> Павла? Там очень много говорится собственно о вере, и лучше и сказать нельзя. Хорошо, если б Вы тоже прочли всю Библию в переводе. Удивительное впечатление в целом делает эта книга. Выносите, например, такую мысль несомненно: что другой такой книги в человечестве нет и не может быть. И это - верите ли Вы, или не верите.
Намеков тут никаких быть не может. Скажу Вам лишь одно слово: всякий организм существует на земле, чтоб жить, а не истреблять себя.
Наука определила так и уже подвела довольно точно законы для утверждения этой аксиомы. Человечество в его целом есть, конечно, только организм. Этот организм бесспорно имеет свои законы бытия. Разум же человеческий их отыскивает. Теперь представьте себе, что нет бога и бессмертия души (бессмертие души и бог - это всё одно, одна и та же идея). Скажите, для чего мне тогда жить хорошо, делать добро, если я умру на земле совсем? Без бессмертия-то ведь всё дело в том, чтоб только достигнуть мой срок, и там хоть всё гори. А если так, то почему мне (если я только надеюсь на мою ловкость и ум, чтоб не попасться закону) и не зарезать другого, не ограбить, не обворовать, или почему мне если уж не резать, так прямо не жить на счет других, в одну свою утробу? Ведь я умру, и всё умрет, ничего не будет! Таким образом, и выйдет, что один лишь человеческий организм не подпадает под всеобщую аксиому и живет лишь для разрушения себя, а не для сохранения и питания себя. Ибо что за общество, если все члены один другому враги? И выйдет страшный вздор. Прибавьте тут, сверх всего этого, мое я, которое всё сознало. Если оно это всё сознало, то есть всю землю и ее аксиому, то, стало быть, это мое я выше всего этого, по крайней мере не укладывается в одно это, а становится как бы в сторону, над всем этим, судит и сознает его. Но в таком случае это я не только не подчиняется земной аксиоме, земному закону, но и выходит из них, выше их имеет закон. Где же этот закон? Не на земле, где всё закончено и всё умирает бесследно и без воскресения. Нет ли намека на бессмертие души? Если б его не было, то стали ли бы Вы сами-то, Николай Лукич, о нем беспокоиться, письма писать, искать его? Значит, Вы с Вашим я не можете справиться: в земной порядок оно не укладывается, а ищет еще чего-то другого, кроме земли, чему тоже принадлежит оно. Впрочем, что ни пиши, ничего из этого не выйдет. Крепко жму Вам руку и прощаюсь с Вами. Не оставляйте Вашего беспокойства, ищите и, может быть, найдете. Ваш слуга и искренний доброжелатель
Ф. Достоевский.
732. В. В. МИХАЙЛОВУ
16 марта 1878. Петербург
С.-Петербург, 16 марта 1878 г.
Многоуважаемый Владимир Васильевич, дорогой корреспондент.
Ваше прелестное, умное, симпатичное письмо получено мною 19-го ноября прошлого года, а теперь 16-е марта 1878 года. И вот только теперь я собрался Вам отвечать, можете ли Вы примириться с этим? Правда, в декабрьском № \"Дневника\", который вышел в январе, было к Вам несколько слов, - но это не облегчает дела. Я и не оправдываюсь, но выставлю хоть две причины. Слишком больное и расстроенное состояние вплоть до самого последнего № \"Дневника\". Так и положил тогда никому не отвечать, пока не издам последнего №. Ну а затем, почти вплоть до сих пор еще пущее нездоровье, всё падучая и мрачное затем расположение духа. Ну вот это первая причина, верьте ей. Вторая причина мое страшное, непобедимое, невозможное отвращение писать письма. Сам люблю получать письма, но писать самому письма считаю почти невозможным и даже нелепым: я не умею положительно высказываться в письме. Напишешь иное письмо, и вдруг вам присылают мнение или возражение на такие мысли, будто бы мною в нем написанные, о которых я никогда и думать не мог. И если я попаду в ад, то мне, конечно, присуждено будет за грехи мои писать по десятку писем в день, не меньше. Вот вторая причина, верьте ей.
Письмо Ваше произвело на меня чрезвычайно милое и дружественное к Вам впечатление. Я получаю очень много дружественных писем, но таких корреспондентов, как Вы, немного. В Вас чувствуешь своего человека, а теперь, когда жизнь проходит, а меж тем так бы хотелось еще жить и делать, - теперь встреча с своим человеком производит радость и укрепляет надежду. Есть, значит, люди на Руси, и немало их, и они-то жизненная сила ее, они-то спасут ее, только бы соединиться им. Вот для того, чтобы соединиться, и Вам отвечаю и жму Вам руку от всего сердца.
Всё Ваше письмо прочел раза три и (виноват) прочел и еще кой-кому, и еще кой-кому прочту. Взгляд мне Ваш хочется передать здесь, дух Ваш русский (настоящий) втолковать кому-нибудь из здешних. (NB. Читал, между прочим, Аполлону Николаевичу Майкову, поэту. Он был восхищен и даже взял на время Ваше письмо к себе. С этим человеком я в очень многом согласен в мыслях.)
О подробностях письма Вашего писать не стану. О здешнем много бы можно написать, но я коротко писать не умею, да и просто - не умею писать писем. Но если спросите что-нибудь, то есть если захотите именно от меня ответа в чем-нибудь, то отвечу, обещаю это. А теперь одно дело: Вы не прочь мне еще писать, как упомянули в Вашем письме. Я это очень ценю и на Вас рассчитываю. В Вашем письме меня очень заинтересовало, между прочим, то, что Вы любите детей, много жили с детьми, да и теперь с ними бываете. Ну вот и просьба к Вам, дорогой Владимир Васильевич: я замыслил и скоро начну большой роман, в котором, между другими, будут много участвовать дети и именно малолетние, с 7 до 15 лет примерно. Детей будет выведено много. Я их изучаю и всю жизнь изучал, и очень люблю, и сам их имею. Но наблюдения такого человека, как Вы, для меня (я понимаю это) будут драгоценны. Итак, напишите мне об детях то, что сами знаете. И о петербургских детях, звавших Вас дяденькой, и о елизаветградских детях, и о чем знаете. (Случаи, привычки, ответы, слова и словечки, черты, семейственность, вера, злодейство и невинность; природа и учитель, латинский язык и проч. и проч. - одним словом, что сами знаете.) Очень мне поможете, очень буду благодарен и буду жадно ждать. Я в Петербурге буду наверное до 15-го мая, после того буду, вероятно (с моими детьми), в Старой Руссе. До 15-го мая адрес мой теперешний.
Посылаю Вам мою фотографическую карточку и еще раз прошу прощения. Хоть и невежлив был с Вами, но люблю Вас.
А теперь до свидания. Верьте моей сердечной искренности и глубочайшему к Вам уважению.
Ваш весь Федор Достоевский.
733. H. M. ДОСТОЕВСКОМУ
24 марта 1878. Петербург
24 марта/78.
Любезный брат Коля, посылаю шесть (6) рублей, более не могу никак. Сами сидим без денег. Теперь не то время, доживаем последнее, а получки почти ниоткуда. Жалею, что болен, я тоже не совсем здоров, да и время слишком располагает к худу.
Выздоровеешь - зайди. До свидания, тороплюсь.
Твой весь Ф. Достоевский.
Анна Гр<игорьевна> кланяется, дети тебя целуют.
На конверте: Его высокоблагородию Николаю Михайловичу Достоевскому (со вложением 5 руб. и 1 руб. на руки Наталье Мартыновне).
На обороте: Предтеченская улица, дом № 5, квартира № 12 Егорова
734. Н. П. ПЕТЕРСОНУ
24 марта 1878. Петербург
Петербург. Марта 24/78.
Милостивый государь, Николай Павлович,
О книгах для Керенской библиотеки мною уже давно сделано распоряжение о высылке, и в настоящее время Вы, конечно, всё получили.
Теперь же о рукописи в декабрьском неподписанном письме. В \"Дневнике\" я не ответил ничего, потому что надеялся разыскать Ваш адресс по книге подписчиков (Керенск, штемпель конверта) и переписаться с Вами лично, но за множеством недосуга и нездоровья откладывал день ото дня. Наконец пришло Ваше письмо от 3 марта и всё объяснило. Отвечаю не сейчас потому, что опять стал болен. А потому покорнейше прошу извинить замедление.
Первым делом вопрос: кто этот мыслитель, мысли которого Вы передали? Если можете, то сообщите его настоящее имя. Он слишком заинтересовал меня. По крайней мере, сообщите хоть что-нибудь о нем подробнее как о лице; всё это - если можно.
Затем скажу, что в сущности совершенно согласен с этими мыслями. Их я прочел как бы за свои. Сегодня я прочел их (анонимно) Владимиру Сергеевичу Соловьеву, молодому нашему философу, читающему теперь лекции о религии, лекции посещаемые чуть не тысячною толпою. Я нарочно ждал его, чтоб ему (1) прочесть Ваше изложение идей мыслителя, так как нашел в его воззрении много сходного. Это нам дало прекрасных 2 часа. Он глубоко сочувствует мыслителю и почти то же самое хотел читать в следующую лекцию (ему осталось еще 4 лекции из 12). Но вот положительный и твердый вопрос, который я еще в декабре положил Вам сделать:
В изложении идей мыслителя самое существенное, без сомнения, есть долг воскресенья преждеживших предков, долг, который, если б был восполнен, то остановил бы деторождение и наступило бы то, что обозначено в Евангелии и в Апокалипсисе воскресеньем первым. Но, однако, у Вас, в Вашем изложении, совсем не обозначено: как понимаете Вы это воскресение предков и в какой форме представляете его себе и веруете ему? То есть понимаете ли Вы его как-нибудь мысленно, аллегорически, н<а>прим<ер> как Ренан, понимающий его прояснившимся человеческим сознанием в конце жизни человечества до той степени, что совершенно будет ясно уму тех будущих людей, сколько такой-то, например, предок повлиял на человечество, чем повлиял, как и проч., и до такой степени, что роль всякого преждежившего человека выяснится совершенно ясно, дела его угадаются (наукой, силою аналогии) - и до такой всё это степени, что мы, разумеется, сознаем и то, насколько все эти преждебывшие, влияв на нас, тем самым и перевоплотились каждый в нас, а стало быть, и в тех окончательных людей, всё узнавших и гармонических, которыми закончится человечество.
Или: Ваш мыслитель прямо и буквально представляет себе, как намекает (2) религия, что воскресение будет реальное, личное, что пропасть, отделяющая нас от душ предков наших, засыплется, победится побежденною смертию, и они воскреснут не в сознании только нашем, не аллегорически, а действительно, лично, реально в телах. (NB. Конечно не в теперешних телах, ибо уж одно то, что наступит бессмертие, прекратится брак и рождение детей, свидетельствует, что тела в первом воскресении, назначенном быть на земле, будут иные тела, не теперешние, то есть такие, может быть, как Христово тело по воскресении его, до вознесения в Пятидесятницу?)
Ответ на этот вопрос необходим - иначе всё будет непонятно. Предупреждаю, что мы здесь, то есть я и Соловьев, по крайней мере верим в воскресение реальное, буквальное, личное и в то, что оно сбудется на земле.
Сообщите же, если можете и хотите, многоуважаемый Николай Павлович, как думает обо этом Ваш мыслитель, и, если можете, сообщите подробнее.
А об назначении: чем должна быть народная школа, я, разумеется, с Вами во всем согласен.
Адресс мой прежний: то есть у Греческой церкви, Греческий проспект, дом Струбинского, квартира № 6.
NВ. Этот адресс до 15 мая (впрочем, и после можно писать на него, хотя я и уеду, но письма до меня дойдут).
Глубоко Вас уважающий
Ф. Достоевский.
(1) далее было: их
(2) было начато: гов<орит>
735. А. П. УМАНЕЦ
24 марта 1878. Петербург
Петербург, 24 марта/78.
Милостивая государыня многоуважаемая Александра Петровна!
Простите ли Вы мне, что отвечаю Вам так поздно? Много было дела, много разных забот, а пуще всего - нездоровье. Во всяком случае прошу - простите. Не лень и не небрежность были причиной замедления.
№, однако, Вам был выслан скоро по получении Вашего письма от 21 января. Но карточку мою, которую Вы желали получить, и ответ мой на привет Ваш замедлились, отчасти и потому, что сам в то время не имел еще карточки и приобрел только лишь недавно.
Позвольте пожелать Вам здоровья и еще долгой жизни. Мне тяжело бы было терять столь сочувствующих мне людей. Позвольте надеяться, что и впредь Вы сохраните всё доброе расположение Ваше ко мне. Ваше письмо в первый раз сказало мне о Вашем существовании, а между тем, смотрите, мы никогда не видались, а уже друзья, встретились в жизни и исполнили божий завет: сошлись, протянули друг другу руки, полюбили друг друга, а когда умрем, то с мыслью, что не чужды были друг другу, повлияли друг на друга и получили кой-что друг от друга.
Верьте, что так бы следовало всем людям жить на земле, но покамест того еще нет, дружатся и роднятся духовно пока лишь одни единицы, а умирают - то оставляют почти всё чужих и не приметивших их существование...
До свидания.
Глубоко уважающий Вас и слуга Ваш
Ф. Достоевский.
736. В РЕДАКЦИЮ ГАЗЕТЫ \"НОВОЕ ВРЕМЯ\"
27 марта 1878. Петербург
27/марта 78 г.
Вопрос о четвертом измерении.
(Письмо в редакцию)
М<илостивый> г<осударь>.
Преподаватель механики Осип Николаевич Ливчак, прибывший на днях из Вильно по делу, касающемуся некоторых современных военно-технических вопросов, сообщил мне, между прочим, весьма любопытный документ. Он завязал три узла на нитке, припечатанной по концам печатями, - одним словом, разрешил задачу Цольнера и Следа, касающуюся \"четвертого измерения\", о которой, как известно, был поднят в последние два месяца довольно любопытный спор в печати и в публике. Я видел даже и документ: нитку, припечатанную к бумаге печатями, с завязанными на ней узлами, а на этой же бумаге и 12 подписей лиц, бывших свидетелями успешного разрешения г-ном Ливчаком хитрой задачи. По крайней мере этим кой-что разъяснится. Мне показалось, что об этом даже нужно сказать хоть два слова в печати, вот почему и адрессую вам это.
Примите, и пр.
Федор Достоевский.
737. НЕУСТАНОВЛЕННОМУ ЛИЦУ
27 марта 1878. Петербург
Петербург, 27 марта/78.
Милостивая государыня,
На Ваше письмо от 20 февраля отвечаю лишь теперь, через месяц, за недосугом и нездоровьем, а потому весьма прошу Вас не рассердиться.
Вы задаете вопросы, на которые надо писать вместо ответа трактаты, а не письма. Да и вопросы-то разрешаются лишь всею жизнию. Ну что если б я Вам написал хоть 10 листов, но одно какое-нибудь недоумение, которое при устном разговоре могло бы быть тотчас разъяснено, - и вот Вы меня не понимаете, не соглашаетесь со мною и отвергаете все мои 10 листов? Ну разве можно на эти темы говорить между собою людям вовсе незнакомым через переписку. По-моему, совершенно невозможно, а для дела так и вредно.
Из письма Вашего я заключаю, что Вы добрая мать и многим озабочены насчет Вашего подрастающего ребенка. Но к чему Вам разрешение тех вопросов, которые Вы мне прислали. - не могу понять. Вы слишком многим задаетесь и болезненно беспокоитесь. Дело может быть ведено гораздо проще. К чему такие задачи: \"Что такое благо, что нет?\". Эти вопросы - вопросы лишь для Вас, как и для всякого внутреннего человека, но при воспитании-то Вашего ребенка к чему это? Все, кто способны к истине, все те чувствуют своею совестию, что такое благо, а что нет? Будьте добры, и пусть ребенок Ваш поймет, что Вы добры (сам, без подсказывания), и пусть запомнит, что Вы были добры, то, поверьте, Вы исполните пред ним Вашу обязанность на всю его жизнь, потому что Вы непосредственно научите его тому, что добро хорошо. И при этом он всю жизнь будет вспоминать Ваш образ с большим почтением, а может быть, и с умилением. И если б Вы сделали много и дурного, то есть по крайней мере легкомысленного, болезненного и даже смешного, то он несомненно простит Вам, рано ли, поздно ли в воспоминании о Вас все Ваше дурное ради хорошего, которое запомнит. Знайте тоже, что более Вы для него ничего и не можете сделать. Да этого и слишком довольно. Воспоминание о хорошем у родителей, то есть о добре, о правде, о честности, о сострадании, об отсутствии ложного стыда и по возможности лжи, - всё это из него сделает другого человека рано ли, поздно ли, будьте уверены. Не думайте, по крайней мере, что этого мало. К огромному дереву прививают крошечную ветку, и плоды дерева изменяются.
Ваш ребенок 8 лет: знакомьте его с Евангелием, учите его веровать в бога строго по закону. Это sine qua non, иначе не будет хорошего человека, а выйдет в самом лучшем случае страдалец, а в дурном так и равнодушный жирный человек, да и еще того хуже. Лучше Христа ничего не выдумаете, поверьте этому.
Представьте себе, что ребенок Ваш, выросши до 15 или 16 лет, придет к Вам (от дурных товарищей в школе, например) и задаст Вам или своему отцу такой вопрос: \"Для чего мне любить Вас и к чему мне ставить это в обязанность?\". Поверьте, что тогда Вам никакие знания и вопросы не помогут, да и нечего совсем Вам будет отвечать ему. А потому надо сделать так, чтоб он и не приходил к Вам c таким вопросом. А это возможно будет лишь в том случае, если он будет Вас прямо любить, непосредственно, так что и вопрос-то не в состоянии будет зайти ему в голову - разве как-нибудь в школе наберется парадоксальных убеждений; но ведь слишком легко будет разобрать парадокс от правды и на вопрос этот стоит лишь улыбнуться и продолжать ему делать добро.
К тому же, излишне и болезненно заботясь о детях, можно надорвать им нервы и надоесть; просто надоесть им, несмотря на взаимную любовь, а потому нужно страшное чувство меры. В Вас же, кажется, чувства меры, в этом отношении, мало. Вы пишете, наприм<ер>, такую фразу, что, \"живя для них (для мужа и сына), жила бы лично эгоистическою жизнью, а имеешь ли право на то, когда вокруг тебя люди, нуждающиеся в тебе?\". Какая праздная и ненужная мысль. Да кто же Вам мешает жить для людей, будучи женой и матерью? Напротив, именно живя и для других, окружающих, изливая и на них доброту свою и труд сердца своего, Вы станете примером светлым ребенку и вдвое милее Вашему мужу. Но если Вам пришел в голову такой вопрос, значит, Вы вообразили, что нужно прилепиться и к мужу, и к ребенку, забыв весь свет, то есть без чувства меры. Да Вы этак только надоедите ребенку, даже если б он Вас и любил. Заметьте еще, что Вам может показаться Ваш круг действия малым и что Вы захотите огромного, чуть не мирового круга действия. Но ведь всякий ли имеет право на такие желания? Поверьте, что быть примером хорошего даже и в малом районе действия - страшно полезно, потому что влияет на десятки и сотни людей. Твердое желание не лгать и правдиво жить смутит легкомыслие людей, Вас всегда окружающих, и повлияет на них. Вот Вам и подвиг. И тут можно страшно много сделать. Не ездить же, бросив всё, за вопросами в Петербург в Медицинскую Академию или шататься по женским курсам. Я этих вижу здесь каждый день: какая бездарность, я Вам скажу! И даже становятся дурными людьми мало-помалу из хороших. Не видя деятельности подле себя, начинают любить человека по книжке и отвлеченно; любят человечество и презирают единичного несчастного, скучают при встрече с ним и бегают от него.
На вопросы, Вами заданные, решительно не знаю, что сказать, потому что и не понимаю их. Конечно, виноваты в дурном ребенке, в одно и то же время, и дурные его природные наклонности (так как человек несомненно рождается с ними) и воспитатели, которые не сумели или поленились вовремя овладеть дурными наклонностями и направить их к хорошему (примером). Во-2-х, на ребенка, как и на взрослого, влияет и большинство среды, в которой он находится, и влияют и отдельные личности до полного овладения им. Никакого тут вопроса нет, и всё это - судя по обстоятельствам (а Вам надо побеждать обстоятельства, так как Вы мать и это Ваш долг, но не мучением, не чувствительностью, не докучанием любовью, а добрым внешним примером). По вопросу же о труде и говорить не хочу. Заправите в добрых чувствах ребенка, и он полюбит труд. Но довольно, написал много, устал, а сказал мало, так что, конечно, Вы меня не поймете.
Примите уверение в моем уважении.
Ваш слуга Федор Достоевский.
Петр Великий мог бы оставаться на жирной и спокойной жизни в Московском дворце, имея 1 1/2 мильона государственного доходу, и, однако ж, он всю жизнь проработал, был в труде и удивлялся, как это люди могут не трудиться.
738. Л. В. ГРИГОРЬЕВУ
27 марта 1878. Петербург
Петербург. 27 марта/78.
Милостивый государь Леонид Васильевич,
\"Дневник\" за оба года, надеюсь, уже Вы теперь получили. Он сейчас, после письма Вашего, и был выслан.
Теплое и дружеское напоминание Ваше о прежнем петербургском житье, о наших встречах и о тогдашних людях взволновало меня. Но знаете, чем особенно? Тем, что я совсем забыл не только Вас, но и Юрасова, про которого Вы упоминаете в письме Вашем. Не смешали ли Вы меня с моим третьим братом, Николаем Михайловичем? Я должен Вам сказать, что я страдаю падучею болезнию, и она отнимает у меня совершенно память, особенно к некоторым событиям. Верите ли, что я, поминутно, не узнаю в лицо людей, с которыми познакомился всего с месяц назад. Кроме того - я совсем забываю мои собственные сочинения. В эту зиму прочел один мой роман, \"Преступление и наказание\", который написал 10 лет тому, и более двух третей романа прочел совершенно за новое, незнакомое, как будто и не я писал, до того я успел забыть его. Но всё же, думаю, не настолько же я забывчив, чтоб забыть такого человека, которого посещал (хотя и в 60-м году), у которого встречался с людьми, то есть Юрасова например. Никакого Юрасова я теперь не могу припомнить. Повторяю, нет ли с Вашей стороны ошибки?
Но всё равно, из письма Вашего вижу, что Вы всё же знакомы со мной и знаете меня.
Что же до прежних, тогдашних людей, шедших тогда с новым словом, то они несомненно сделали свое дело и отжили свой век. Несомненно тоже, что идут (и скоро придут) новые люди, так что горевать и тосковать нечего. Будем достойными, чтоб встретить их и узнать их. Вы с Вашим умом и сердцем, конечно, не отвергнете их, не пропустите их мимо. Огромное теперь время для России, и дожили мы до любопытнейшей точки...
Рад бы прислать Вам карточку мою, если б сам имел, чтоб Вы могли увидав сличить: ошиблись Вы или нет? Но сам не имею карточки, все роздал и очень досадую, что не могу Вам выслать.
Позвольте пожать Вам искренно руку.
Ваш покорный слуга
Федор Достоевский.
739. Ф. Ф. РАДЕЦКОМУ
16 апреля 1878. Петербург
Дорогой нам, всем русским, генерал
и незабвенный старый товарищ
Федор Федорович,
Может быть, Вы меня и не помните, как старого товарища в Главном инженерном училище. Вы были во 2-м кондукторском классе, когда я поступил, по экзамену, в третий; но я припоминаю Вас портупей-юнкером, как будто и не было тридцати пяти лет промежутка. Когда, в прошлом году, начались Ваши подвиги, наконец-то объявившие Ваше имя всей России, мы здесь, прежние Ваши товарищи (иные, как я, давно уже оставившие военную службу), - следили за Вашими делами, как за чем-то нам родным, как будто до нас, не как русских только, но и лично, касавшимся. - Раз встретившись нынешней зимой с многоуважаемым Александром Ивановичем и заговорив о войне, мы с восторгом вспомянули о Вас и о победах Ваших. Александр Иванович, услышав от меня, что я хотел бы Вам написать, стал горячо настаивать, чтоб я не оставлял намерения. И вот вдруг оказывается, что Вы, дорогой нам всем русский человек, тоже нас помните. Глубоко благодарим Вас за это. Здесь мы трепещем от страха, чем и как закончится война, - трепещем перед \"европеизмом\" нашим. Одна надежда на государя да вот на таких, как Вы.
Дай же Вам бог всего лучшего и успешного. С моей стороны посылаю Вам горячий русский привет и глубокий поклон. Теперь у нас светлый праздник: Христос воскресе! И да воскреснет к жизни труждающееся и обремененное великое Славянское племя усилиями таких, как Вы, исполнителей всеобщего и великого русского дела.
А вместе с тем да вступит и наш русский \"европеизм\" на новую, светлую и православную Христову дорогу. И бесспорно, что самая лучшая часть России теперь с Вами, там, за Балканами. Воротясь домой со славою, она принесет с Востока и новый свет. Так многие здесь теперь верят и ожидают.
Примите, многоуважаемый Федор Федорович, этот привет и глубокий поклон мой как сердечное и искреннее выражение чувств от старого товарища и от благодарного русского покорнейшего слуги Вашего
Федора Достоевского.
Петербург.
16 апреля/78 год.
740. H. M. ДОСТОЕВСКОМУ
Около 17-18 апреля 1878. Петербург
Любезнейший брат Коля,
Денег имею менее, чем когда-либо, а потому посылаю влагаемые 3 руб. (а 40 к. Наталье Мартыновне в руки). Больше, к чрезвычайному моему горю, не могу дать, и дома остаюсь с суммой меньшей, чем тебе даю. А потому извини и не сердись. Пришли еще раз на неделе (в конце около пятницы), и, может, будут, но опять немного. Да и во всяком случае получу о тебе известие, если пришлешь. Итак, пришли. Да пришли тоже те какие-то бумаги или документы нашей няни Прохоровны, которые ты взял для написания какой-то просьбы или не знаю уж что. Эти бумажонки до крайности теперь нужны. Сделай же милость. и с просьбой, если возможно. А то так и так.
Жена кланяется. Дети целуют тебя.
Твой весь Ф. Достоевский.
741. А. И. САВЕЛЬЕВУ
18 апреля 1878. Петербург
Милостивый государь,
многоуважаемый Александр Иванович,
Письмецо это приготовляю заране, на всякий случай, то есть ввиду того, что могу не застать Вас дома. Прилагаю при сем и письмо к многоуважаемому Федору Федоровичу. А за сим Христос воскресе, желаю Вам всего лучшего среди нашего хлопотливого времени. Примите уверения в искреннейшем моем уважении и привязанности.
Ваш покорный слуга
Федор Достоевский.
Петербург/18 апреля.
742. СТУДЕНТАМ МОСКОВСКОГО УНИВЕРСИТЕТА
18 апреля 1878. Петербург
Петербург, 18 апреля 1878 г.
Многоуважаемые г-да, писавшие мне студенты.
Простите, что так долго не отвечал вам; кроме действительного нездоровья моего, были и еще обстоятельства замедления. Я хотел было отвечать печатно в газетах; но вдруг вышло, что это невозможно, по не зависящим от меня обстоятельствам, по крайней мере невозможно ответить в должной полноте. Во-вторых, если б отвечать вам лишь письменно, то, думал я. что же я вам отвечу? Ваши вопросы захватывают всё, решительно всё современное внутреннее России; итак, целую книгу писать, что ли - всё profession de foi?
Решился, наконец, написать это маленькое письмецо, рискуя быть в высшей степени вами непонятым, а это было бы очень мне неприятно.
Вы пишете мне: \"всего нужнее для нас - разрешить вопрос, насколько мы сами, студенты, виноваты, какие выводы о нас из этого происшествия может сделать общество и мы сами?\".
Далее вы очень тонко и верно подметили существеннейшие черты отношения русской современной прессы к молодежи:
\"В нашей прессе явно господствует какой-то предупреждающий тон снисходительного извинения (к вам то есть)\". Это очень верно: именно предупреждающий, заготовленный заранее, на все случаи, по известному шаблону, и в высшей степени оказенившийся и износившийся.
И далее вы пишете: \"очевидно, нам нечего ожидать от этих людей, которые сами ничего от нас не ожидают и отворачиваются, высказав свое бесповоротное суждение \"диким народам\"\".
Это совершенно верно, именно отворачиваются, да и дела им (большинству по крайней мере) нет до вас никакого. Но есть люди, и их немало, и в прессе, и в обществе, которые убиты мыслью, что молодежь отшатнулась от народа (это главное и прежде всего) и потом, то есть теперь, и от общества. Потому что это так. Живет мечтательно и отвлеченно, следуя чужим учениям, ничего не хочет знать в России, а стремится учить ее сама. А, наконец, теперь несомненно, попала в руки какой-то совершенно внешней политической руководящей партии, которой до молодежи уж ровно никакого нет дела и которая употребляет ее, как материал и Панургово стадо, для своих внешних и особенных целей. Не думайте отрицать это, господа; это так.
Вы спрашиваете, господа: \"насколько вы сами, студенты, виноваты?\". Вот мой ответ: по-моему, вы ничем не виноваты. Вы лишь дети этого же \"общества\", которое вы теперь оставляете и которое есть \"ложь со всех сторон\". Но, отрываясь от него и оставляя его, наш студент уходит не к народу, а куда-то за границу, в \"европеизм\", в отвлеченное царство небывалого никогда общечеловека, и таким образом разрывает и с народом, презирая его и не узнавая его, как истинный сын того общества, от которого тоже оторвался. А между тем в народе всё наше спасение (но это длинная тема)... Разрыв же с народом тоже не может быть строго поставлен в вину молодежи. Где же ей было, раньше жизни, додуматься до народа!
А между тем всего хуже то, что народ уже увидел и заметил разрыв с ним интеллигентной молодежи русской, и худшее тут то, что уже назвал отмеченных им молодых людей студентами. Он давно их стал отмечать, еще в начале шестидесятых годов: затем все эти хождения в народ произвели в народе лишь отвращение. \"Барчонки\", говорит народ (это название я знаю. я гарантирую его вам, он так назвал). А между тем ведь в сущности тут есть ошибка и со стороны народа; потому что никогда еще не было у нас, в нашей русской жизни, такой эпохи, когда бы молодежь (как бы предчувствуя, что вся Россия стоит на какой-то окончательной точке, колеблясь над бездной) в большинстве своем огромном была более, как теперь, искреннею, более чистою сердцем, более жаждущею истины и правды, более готовою пожертвовать всем, даже жизнью, за правду и за слово правды. Подлинно великая надежда России! Я это давно уже чувствую, и давно уже стал писать об этом. И вдруг что же выходит? Это слово правды, которого жаждет молодежь, она ищет бог знает где, в удивительных местах (и опять-таки в этом совпадая с породившим ее и прогнившим европейским русским обществом), а не в народе, не в Земле. Кончается тем, что к данному сроку и молодежь, и общество не узнают народ. Вместо того, чтобы жить его жизнью, молодые люди, ничего в нем не зная, напротив, глубоко презирая его основы, например веру, идут в народ - не учиться народу, а учить его, свысока учить, с презрением к нему - чисто аристократическая, барская затея! \"Барчонки\", говорит народ - и прав. Странное дело: всегда и везде, во всем мире, демократы бывали за народ; лишь у нас русский наш интеллигентный демократизм соединился с аристократами против народа: они идут в народ, \"чтобы сделать ему добро\", и презирают все его обычаи и его основы. Презрение не ведет к любви!
Прошлую зиму, в Казанскую историю нашу, толпа молодежи оскорбляет храм народный, курит в нем папироски, возбуждает скандал. \"Послушайте, - сказал бы я этим казанским (да и сказал некоторым в глаза), - вы в бога не веруете, это ваше дело, но зачем же вы народ-то оскорбляете, оскорбляя храм его?\" И народ назвал их еще раз \"барчонками\", а хуже того - отметил их именем \"студент\", хотя тут много было каких-то евреев и армян (демонстрация, доказано, политическая, извне). Так, после дела Засулич народ у нас опять назвал уличных револьверщиков студентами. Это скверно, хотя тут, несомненно, были и студенты. Скверно то, что народ их уже отмечает, что начались ненависть и разлад. И вот и вы сами, господа, называете московский народ \"мясниками\" вместе со всей интеллигентной прессой. Что же это такое? Почему мясники не народ? Это народ, настоящий народ, мясник был и Минин. Негодование возбуждается лишь от того способа, которым проявил себя народ. Но, знаете, господа, если народ оскорблен, то он всегда проявляет себя так.
Он неотесан, он мужик. Собственно, тут было разрешение недоразумения, но уже старинного и накопившегося (чего не замечали) между народом и обществом, то есть самою горячею и скорою на решение его частью молодежью. Дело вышло слишком некрасивое, и далеко не так правильно, как бы следовало выйти, ибо кулаками никогда ничего не докажешь. Но так бывало всегда и везде, во всем мире, у народа. Английский народ на митингах весьма часто пускает в ход кулаки против противников своих, а во французскую революцию народ ревел от радости и плясал перед гильотиной во время ее деятельности. Всё это, разумеется, пакостно. Но факт тот, что народ (народ, а не одни мясники, нечего утешать себя тем или другим словцом) восстал против молодежи и уже отметил студентов; а с другой стороны, беда в том (и знаменательно то), что пресса, общество и молодежь соединились вместе, чтобы не узнать народа: это, дескать, не народ, это чернь.
Господа, если в моих словах есть что-нибудь с вами не согласное, то лучше сделаете, если не будете сердиться. Тоски и без того много. В прогнившем обществе - ложь со всех сторон. Само себя оно сдержать не может. Тверд и могуч лишь народ, но с народом разлад за эти два года объявился страшный. Наши сентименталисты, освобождая народ от крепостного состояния, с умилением думали, что он так сейчас и войдет в ихнюю европейскую ложь, в просвещение, как они называли. Но народ оказался самостоятельным и, главное, начинает сознательно понимать ложь верхнего слоя русской жизни. События последних двух лет много озарили и вновь укрепили его. Но он различает, кроме врагов, и друзей своих. Явились грустные, мучительные факты: искренняя честнейшая молодежь, желая правды, пошла было к народу, чтобы облегчить его муки, и что же? народ ее прогоняет от себя и не признает ее честных усилий. Потому что эта молодежь принимает народ не за то, что он есть, ненавидит и презирает его основы и несет ему лекарства, на его взгляд, дикие и бессмысленные.
У нас здесь в Петербурге черт знает что. В молодежи проповедь револьверов и убеждение, что их боится правительство. Народ же они, по-прежнему презирая, считают ни во что и не замечают, что народ-то, по крайней мере, не боится их и никогда не потеряет голову. Ну что, если произойдут дальнейшие столкновения? Мы живем в мучительное время, господа!
Господа, я написал вам что мог. По крайней мере отвечаю прямо, хотя и неполно, на вопрос ваш: по-моему, студенты не виноваты, напротив, никогда молодежь наша не была искреннее и честнее (что не малый факт, а удивительный, великий, исторический). Но в том беда, что молодежь несет на себе ложь всех двух веков нашей истории. Не в силах, стало быть, она разобрать дело в полноте, и винить ее нельзя, тем более, когда она сама очутилась пристрастной (и уже обиженной) участницей дела.
Но хоть и не в силах, а блажен тот и блаженны те, которым даже и теперь удастся найти правую дорогу! Разрыв с средой должен быть гораздо сильнее, чем, например, разрыв по социалистическому учению будущего общества с теперешним. Сильнее, ибо, чтобы пойти к народу и остаться с ним, надо прежде всего разучиться презирать его, а это почти невозможно нашему верхнему слою общества в отношениях его с народом. Во-вторых, надо, например, уверовать и в бога, а это уж окончательно для нашего европеизма невозможно (хотя в Европе и верят в бога).
Кланяюсь вам, господа, и, если позволите, жму вам руку. Если хотите мне сделать большое удовольствие, то, ради бога, не сочтите меня за какого-то учителя и проповедника свысока. Вы меня вызывали сказать правду от сердца и совести; я и сказал правду, как думал и как в силах думать. Ведь никто не может сделать больше своих сил и способностей.
Ваш весь Федор Достоевский.
743. H. M. ДОСТОЕВСКОМУ
21-22 апреля 1878. Петербург
Любезный брат, поздно присылаешь, еду, еще 2 минуты - не застал бы дома. Хотел бы написать, не могу. Посылаю 4 руб. Паспорт вовсе надобен был не по сомнению в его безопасности, а потому, что его надо доставить Философовой, иначе она не поедет хлопотать о богадельне, а время уходит, ваканцию в богадельне у Погреба займут.
Когда я сказал Наталье Мартыновне, что поздно пришла, она обиделась и бросилась уходить. Отчего, господи, один я на свете ни на кого не обижаюсь, а есть ли человек, который бы меня не задел.
Обнимаю тебя и целую, заходи, у меня ревматизм, ноет рука. Беда, опоздал.
Тв<ой> Ф. Достоевский.
На конверте: Его высокородию Николаю Михайловичу Достоевскому.
744. А. Д. ВОЕВОДИНУ
24 апреля 1878. Петербург
24 апреля.
Милостивый государь Александр Дмитриевич,
Вы, вероятно, совершенно поймете, что на письмо Ваше от 16 марта мне трудно было отвечать тотчас, так как надо было познакомиться с Вашей рукописью. Но познакомиться я сейчас не мог за неимением времени и здоровья не только для чужих, но и для собственных своих дел, самых необходимейших.
Кроме того, должен сообщить Вам, что в письме Вашем было для меня довольно много непонятного. Вы пишете: \"отвечайте категорически: да или нет\" и тут же прибавляете: \"мне терять нечего\". Но на что же отвечать? На Вашу тему о самоубийстве? Но не думаю, чтоб Вы предполагали получить от меня ответ в письме. Писать на эти темы письма совсем невозможно, тем более, что я не знаю Вас лично и не знаю Ваших мыслей. По тетради же Вашей очень трудно составить о Вас какое-нибудь понятие. Можно заключить, что Вы человек впечатлительный, любящий искусство, интересующийся современными темами. Но это мало. К тому же я хоть и прочел более половины Вашей тетради, но в ней такой беспорядок и так она интимно (то есть для Вас одного) написана, что, признаюсь, она задала мне много труда, а объяснений мало дала.
Относится ли наконец Ваш вопрос: \"да или нет\" до \"Записок гимназиста\"? Но я едва разыскал эту рубрику и, признаюсь, не совсем понял, что это такое? Действительно ли бывшие письма или повесть? И наконец, Вы пишете, что у Вас есть 100 страниц. Где же эти 100 страниц? Одним словом, повторяю, я совсем спутался.
Если благоволите зайти ко мне сами, то я вернее всего бываю дома или от 2-х до 3-х утра или от 8 до 9 вечера. Может быть, тогда что-нибудь и объясните.
Позвольте Вас поблагодарить за личное Ваше ко мне расположение, и верьте, что умею оценить.
Всегда готовый к услугам Вам
Федор Достоевский.
745. Э. АБУ
2 (14) апреля 1878 г. Петербург
Saint-Pйtersbourg, 14 avril 1878.