Мир без лица. Книга 1
Посвящается Елене Кабановой
Благодарю Екатерину Белякову, мою бессменную музу, и друзей из Живого Журнала, которые верят в меня, несмотря ни на что.
Глава 1. Куклы, спускаемые по реке
Мы — бумажные куклы. У нас бледные рисовые лица, черные, распахнутые, слепые глаза. Мы лежим бок о бок в плетушке из прутьев, немые и обреченные. А река, весело болтая, несет плетушку вдоль ряда персиковых деревьев, окутанных розовой пеной цветов. Весенний мир сверкает, ликует, любуется собой. У мира праздник. Первый день змеи, хина-окури.
[1]
Мы изнемогаем под тяжестью чужой беды, она сгущается над нами незаслуженным возмездием, мы чувствуем ее злую волю и все теснее жмемся друг к другу, мечтая об одном: чтобы можно было закрыть глаза.
У нас нет права даже на то, чтобы молить о милосердии. Мы — нагаси бина. Наша судьба предопределена. Если бы только можно было закрыть глаза…
* * *
«Воистину жестокой и страшной была эта битва между родом фоморов и мужами Ирландии, и Луг неустанно крепил свое войско, дабы без страха сражались ирландцы и уж вовеки не знали кабалы. И вправду, легче им было проститься с жизнью, защищая край своих предков, чем вновь узнать рабство и дань… Позор сходился бок о бок с отвагой, гневом и бешенством. Потоками лилась кровь по белым телам храбрых воинов, изрубленных руками стойких героев, что спасались от смертной напасти.
Дурной был глаз у Балора: открывался он только на поле брани, когда четверо воинов поднимали веко проходившей сквозь него гладкой палкой… Против горсти бойцов не устоять было многотысячному войску, глянувшему в этот глаз… Луг метнул камень из пращи и вышиб глаз через голову, так что воинство самого Балора узрело его, и трижды девять фоморов полегли рядами…
Бегством фоморов закончилась битва, и прогнали их к самому морю… что ж до вождей, королей, благородных фоморов, детей королевских, героев, то вот что скажу: пять тысяч, трижды по двадцать и трое погибли; две тысячи и трижды по пятьдесят, четырежды двадцать тысяч и девять раз по пять, восемь раз по двадцать и восемь, четырежды двадцать и семь, четырежды двадцать и шесть, восемь раз двадцать и пять, сорок и два… Что же до черни, простого народа, людей подневольных и тех, что искусны во всяких ремеслах, пришедших с тем войском… — всех их не счесть, кроме разве что слуг королей… А уж полулюдей, не дошедших до сердца сражения и павших поодаль, не сосчитать никогда, как не узнать, сколько звезд в небесах, песка в море, капель росы на лугах, хлопьев снега, травы под копытами стад…»
Та-ак, это само собой, много крови, много подлости, много геройства, потом пророчество об изобилии до самого конца света от Морриган, боевого Санта-Клауса, богини сражений, борьбы и изобилия. Что она там обещала устами стервятницы Бадб?
«Мир до неба,
Небо до тверди,
Земля под небом,
Сила в каждом».
А потом предрекла она конец света и всякое зло, что случится в ту пору, каждую месть и болезнь. Вот как пела она:
«Не увижу я света, что мил мне.
Весна без цветов,
Скотина без молока,
Женщины без стыда,
Мужи без отваги,
Пленники без короля,
Леса без желудей,
Море бесплодное,
Лживый суд старцев,
Неправые речи брегонов,
Станет каждый предателем,
Каждый мальчик грабителем,
Сын возляжет на ложе отца,
Зятем другого тогда станет каждый,
Дурные времена,
Сын обманет отца,
Дочь обманет мать».[2]
Как всегда, подходит. Причем для любого времени в любой стране любого мира. Особенно с позиций фрейдизма и юнгианства.
Я недовольно захлопываю книгу и погружаюсь в размышления. Которые вскоре прерываются бешеным плеском в санузле. Ну все. Убью старушку. Пусть судят судом друидов.
— Опять ты! — шиплю я, нависая над ванной. — Опять!!! В МОЕМ доме!!!
— Если это твой дом, то почему ты говоришь шепотом? — иронизирует чертова карга, лениво помахивая над водой синим широким хвостом. — У тебя кто-то есть?
— А если да? Что, уберешься к морским чертям и дашь мне пожить по-человечески?
— Врешь ты все. Дай халат. Ты скачала мне следующую серию? — Хвост вытягивается, раздваивается, утончается — и вот он уже превратился в две прекрасные синие ноги, единственное, что в этом теле прекрасного. Мерзкая вислогрудая туша. Дать бы ей по башке лопатой — да жаль, лопаты нет. Но однажды я куплю не лопату, а багор. Китобойный гарпун! И посмотрим, так ли она увертлива, как рассказывает длинными зимними вечерами.
Игнорируя повелительный жест в направлении вешалки для полотенец, выхожу из ванной, грохнув дверью о косяк. Жестокая я. Непочтительная я. Негостеприимная я. И бесстрашная, как все фоморы.
[3] Будь она хоть сто раз правнучкой Балора Мертвящего Глаза, меня ей не испугать. Меня, правнучку (ну хорошо, бесчисленное множество раз «прапра»-внучку!) Мулиартех.
[4]
Опять моя прапрапра-и-фиг-знает-сколько-еще-пра-бабушка без приглашения заявилась. Без предупреждения. Вообще без ничего. Сволочь. А если я мужика привела? Если я привела мужика и он сию минуту ждет меня в нагретой постели с бурной страстью наготове? Что тогда, спрашивается, делать со всякими синекожими предками, каждый вечер всплывающими у меня в ванне?
Бабуля выходит из ванны, кокетливо оправляя на себе алый махровый халат. Она любит теплые цвета и всерьез верит, что они выгодно подчеркивают ее классическую красоту. Да, бабка считает свою внешность классической, потому что ей, старой дуре, больше лет, чем Геродоту. Хотя… если не обращать внимания на цвет кожи и на вечно закрытый левый глаз, Балорово наследие… то она у меня ничего. Синяя трехтысячелетняя цыпочка.
Я гляжу на нее и против воли хихикаю. Ну что поделать, древние чудища не в силах уследить за броуновскими метаниями человеческого этикета! И потом, она действительно подсела на «Доктора Хауса». Говорит, что Хаус остроумней любого фэйри, морского или сухопутного, красивей дедоубийцы Луга Длинной Руки, который выбил Балору глаз в битве при Маг Туиред
[5] и загубил родное племя на корню. И что она от Хауса фанатеет и будет фанатеть до Рагнарёка включительно. Жаль, что Хью Лори столько не проживет. Да и бабуля столько не проживет, как ни хорохорься.
— Слушай, — нерешительно говорит мне она, — может, это у меня подсознательное нежелание наводить на тебя чары? Ты же знаешь, я могу напроситься в гости в любой дом, в любое время… И мне открывают, даже если понимают: я, вся такая ужасная, проголодалась на дне и пришла человечинкой полакомиться…
— Вот только не надо напрашиваться сразу и в гости, и на сериал, и на ужин, и на сеанс психоанализа! — ворчу я. — Знаю я про твое гипнотическое обаяние, знаю.
Кому и знать, как не мне? В моих собственных жилах течет не кровь, а морской рассол, и сколько его ни разбавляй, фоморские гены не вытравишь. Из бабушкиных умений очаровывать голосом и убивать взглядом мне досталось, слава богу, только первое. Все, чего я добилась в этой жизни, можно считать ее подарком. Но старой карге я этого нипочем не скажу — на шею сядет.
— Что будешь — мясо, рыбу? У меня икра есть. Отличного посола. — Мелкая месть. Но приятная. Чего-чего, а соли и икры в море хватает. А из клетчатки — одна морская капуста. Поэтому вопрос мой — дань типично фоморской зловредности. Я наливаю борщ в гигантскую супницу, ставлю на журнальный столик перед телевизором, бабка уже следит жадными глазами за своим поседевшим кумиром, рассеянно тянет ложку в рот, щеки у нее розовеют — то есть сиреневеют — от волнения, я умиленно улыбаюсь. Старая дура. Никого-то у меня нет, кроме тебя, старая ты дура…
Серия заканчивается. Опять самовлюбленный доктор кого-то спас в последний момент. И заодно выяснилось, что он этого кого-то и раньше бы спас, кабы не интриговал за возвращение под свое крыло сотрудников, сбежавших в прошлом сезоне. Знаю я таких, как Хаус, — играют с людьми, как с йо-йо: притянут — отшвырнут, притянут — отшвырнут, снова притянут. И столько счастья мазохистам обоих полов приносят — хоть памятник им ставь, мерзавцам. Бабка млеет от самоотверженных тружеников на ниве бытового и любовного садизма. Называет их солью земли, без которой сухопутным народам пресно живется. Сейчас рассядется и заведет беседу на полночи о роли Лори в развитии идеи общемирового мазохизма.
Что-то долго бабуля сидит и разглядывает свои ультрамариновые ногти, заточенные в форме гнутых сапожных игл.
— Случилось что? — беспокоюсь я. Никогда с ними, родственничками моими, не знаешь, какие еще проблемы человечество к ним в моря-окияны слило. Бабка качает головой. И смотрит на меня смущенно.
— Я это… жениха тебе наворожила.
— Какого жениха? Как именно наворожила? — без всякого инфантильного протеста спрашиваю я. Старая синяя карга отродясь не пыталась разнообразить мою личную жизнь, навязывая мне потомков своего племени. Хотя бы потому, что мужья из них дурные — гуляки, задиры, бродяги, грубияны. И садисты, о да. Фоморы — жестокий народ. Поэтому и растворяется род мой в смешанных браках — уж очень гармоничные пары образуют фоморки с земными мужчинами, а фоморы — с женщинами. И множат, множат число велеречивых человеческих жалоб на беспощадное чудовище по имени любовь. Но — в сторону рассуждения, в сторону.
— Ты, деточка, не можешь выйти замуж абы за кого, — печально говорит бабка. Нашла чем удивить. Я это и так знаю. Никто мне этого не объяснял, но я и без разъяснений знаю: такие, как я, даже в браке должны своему роду-племени. Не знаю что, но должны. «И все должны мы неудержимо, неудержимо все должны!»
Не встречая ответного возмущения, бабуля переходит к делу:
— Время вам встретиться. Он человек особенный. — Кто бы сомневался? — На нем древнее заклятье. Он слеп.
— Совсем? Или как ты, наполовину?
— Наполовину. Но не как я. Совсем иначе. Его взор обращен вовне этого мира. Он слепой провидец. Только еще не знает об этом. Ты и должна раскрыть ему глаза.
— И как ты думаешь, раскрыв глаза, он останется со мной? — усмехаюсь я. — Если наведенный морок рассеется и женишок увидит меня во всей фоморской красе, не убежит ли он с воплями, часом?
Бабка смотрит на меня с нежностью и касается моей синей, словно морская бездна, щеки…
* * *
Городские жители не знают, что такое заря.
Заря — это что-то, что занимается у горизонта. В городе нет горизонтов. Город — одушевленный каньон из тысячи душных ущелий, угрюмо глядящих друг на друга миллионами окон.
Когда над корявой кирпичной скалой, заслонившей от меня горизонт, встает солнце, на часах полшестого утра. Солнце бьет меня по лицу, как потная горячая ладонь, как пьяный отец, вымещающий на ребенке злобу за неудавшуюся жизнь. Это шар бешеного огня делает вид, что знает, почему я не могу открыть глаза. По крайней мере, не могу это сделать сразу.
Солнце не может иметь никакого представления о причинах моего равнодушия к нему. И о моем главном утреннем ритуале. Ритуал длится полторы минуты: я должен кашлять до тех пор, пока не проснется Она. Потом я буду лупить по тумбочке, пока не услышу дежурного ворчания на тему «Пора тебе бросить курить».
Все, цель моя достигнута, я могу брести в ванную, слегка прижмурившись. Они никогда не замечают, что я не закуриваю. Или делают вид, что не замечают. Либо Им все равно, либо мне везет.
Ночью я опять был в том раю. В раю, где я Их вижу. Где лица людей не расплываются в мельтешащем мареве. И мне не приходится гадать, какие Они — красивые или уродливые, добрые или злые, умные или глупые… И каков я сам. В Их глазах. И в своих собственных.
За всю свою жизнь я не видел ни одного лица. Люди для меня — это знакомый голос, силуэт, прикосновения, волосы, одежда, запах… Но не лица. Весь этот паззл — глаз-нос-рот-щека-висок-подбородок — никогда не сходится. Прозопагнозия,
[6] говорят психиатры. Не волнуйтесь, это у многих так. Не волнуйтесь, это не лечится. Не волнуйтесь, а просто научитесь с этим жить.
Я и не волнуюсь. Я просто тоскую. По людям. Мой рай — это море лиц, самых разных, родных и чужих, несущих в себе недоступное мне знание, образ мира, в котором я родился, но в котором живу лишь наполовину, словно мир — это спальный район на окраине мегаполиса. Потому что мой мир — без лица. Мир, который отвернулся от меня, точно обиженная мною женщина. Хоть я и не знаю за собой никакой вины.
Зато в снах все иначе. Мир глядит мне прямо в лицо, а я гляжу в лицо ему. И у меня есть карандаш, есть бумага, есть все, чтобы его нарисовать и гордиться собой — смотрите, я смог, я сделал это!
А во сне я сидел за столиком кафе, под распахнутым тентом и беззастенчиво любовался двумя женскими профилями, заслонившими от меня уютный провинциальный пейзаж. Две женщины. Просто две женщины, самозабвенно сплетничавшие за соседним столиком. Одна выглядела несчастной, покинутой и растерянной. Вторая — деловитой, упрямой и ироничной. О мужчинах они говорили, о детях или о неприятностях на работе — не знаю. Но их лица, словно частицы с противоположным зарядом, все притягивались друг к другу, все всматривались друг в друга, все отражались одно в другом, пока не обменялись выражениями и не застыли дивной композицией на фоне весны.
Так и ночь прошла: туманная дымка над сырой улицей, благодушное весеннее солнышко (в раю не бывает ни лета, ни зимы, ни жестокого межсезонья — там всегда теплая поздняя весна или мягкая ранняя осень), зеленая кисея пробивающейся из почек листвы над домами, странный, печальный на вкус напиток в моем бокале, два неподвижных прекрасных лица — глаза в глаза — за соседним столиком и океан покоя, затопивший мое бедное сердце…
Надо же было проклятому солнцу этого мира вскарабкаться на здешние небеса.
Отфыркиваясь и отплевываясь, производя как можно больше шума, я умывался, натягивал одежду, шарил по квартире, мерзким голосом спрашивал у Нее: «Зайка, ты не помнишь, где…» — пока Она не проснулась и не сделала первое, что совершает, просыпаясь. После пробуждения Она неприязненно молчит. Ей нужно секунд десять, чтобы взять себя в руки. Когда-нибудь этот срок растянется до двадцати секунд, а там и до минуты. Если Ей придется успокаиваться минуту и больше, Она уйдет. Каждая Она уходит после того, как время ледяного молчания переваливает за минуту.
Я не злой человек. Я не люблю выгонять Их. И не люблю отказывать Им, усугубляя Их одиночество. Уж я-то знаю, что такое быть одному. Но и остаться ни с одной из Них не могу. Потому что живу здесь только наполовину. Вторая половина меня живет в раю. В который Им вход закрыт.
Когда я был моложе, я пытался приглашать Их в свой рай. Нет, не все сочли меня ненормальным и изменились в лице. Некоторые даже радостно соглашались. Но ни одна не вошла со мною в рай рука об руку.
Может быть, моя настоящая Она ждет меня именно в раю, хоть я и привык искать Ее здесь.
* * *
Зная, какую власть над человеком имеет вода, я, потомок фоморов, хотела бы жить в пустыне Намиб. Но и там не обрела бы свободы. Считается, что мы выходим из моря и в море же возвращаемся. На самом же деле…
На самом деле мы — везде, где есть хоть капля воды. Мы те, при чьем имени романтики мечтательно заводят глаза — русалки, мерроу, ундины, мемозины, фараонки, иары, вилы, дерекето, берегини, мавки, блудички… И какого б колера ни была наша кожа, гладкая или чешуйчатая… Красивы мы или уродливы, если глядеть на нас жадными человечьими глазами… Добры мы или жестоки — мы делаем то, для чего предназначены. Мы поем людям песни, меняющие человека навсегда, поселяющие в его груди тоску, точно пленную птицу. Мы наводим на души земных обитателей печаль, неистребимую и неизбывную. Мы раскидываем сети этой печали от края до края мира и тянем, тянем род человеческий к рекам и морям, к самому краю знакомой и безопасной земли. Мы и есть эта печаль.
Сознавая, кто ты и зачем рожден, нельзя не изменить извечной роли своей. Стать другим, вырваться из круга, очерченного свыше. Поэтому множество фоморов уходит из родной стихии. Ищет новой судьбы. Пробует ее на вкус. И рано или поздно чувствует горечь, огромную, всепроникающую горечь.
Я поморщилась и решила: чем с утра пораньше погружаться во вселенскую скорбь, лучше встать и почистить зубы. Вот-вот Кавочка заявится. Катерина Иванна, сокращенно Кава, помогает по хозяйству (а точнее, присматривает за бытом и душевным состоянием) третьего поколения моей семьи. Нет, Кава не фомор. Обыкновенный человек. Который помнит войну с Наполеоном — и вообще много войн, революций, смут и прочих «интересных времен». Мы, фоморы, умеем продлевать жизнь тех, кто связан с нами узами покрепче родственных.
Кавочка — идеальная прислуга. Такой уж она родилась. Она точно знает, чего хозяевам надо, чтоб они были счастливы и спокойны. И если в доме ни пылинки, значит, очередные хозяева аккуратисты. У нерях и разгильдяев хозяйство молитвами Кавы висит на волоске, никогда не срываясь в полный хаос. Перед Кавочкой бесполезно пыжиться и пружиться, изображая то, что модно «в наши дни». Дни ее не зависят от моды. И наш домашний ангел (а может, демон) полагается на свое чутье, не на хозяйские фанаберии. Поэтому лучше отдаться во власть Кавы и поверять ею свои потребности. Она надежнее, чем суетные желания твои.
На кухне негромко постукивает посуда, посвистывает чайник. Значит, моя бессменная хранительница очага уже здесь. Готовит чай. Кофе она мне не разрешает. Говорит, что от того количества кофе, которое поглощает современная молодежь (то есть люди моложе девяноста лет), у меня глаза будут желтые, а зубы коричневые — и никакая наведенная иллюзия этого не исправит.
В зеркале отражается моя синяя-синяя физиономия. Я полирую щеткой заостренные, как у акулы, зубы. Я длинная, синяя, гибкая, зубастая, я создана, чтобы ловить проплывающих юрких рыб и стремительных осьминогов, рвать актинии бесчувственными к яду руками, распутывать рыбацкие сети терпеливыми пальцами, кататься на штормовой волне, видеть в непроглядной тьме глубин, я создана не для земли — и я готова до хрипоты спорить со своей функциональностью. Расческа дергает волосы, жесткие, словно проволока, и такого же металлического цвета. Но в воде они текут серебряными струями и не застревают в расщелинах подводных скал. Потому что они живые и подвижные, будто мантия моллюсков, играющих в воде всеми цветами земной радуги.
Протираю стекло. В нем уже отражается смуглая черноволосая женщина, веснушчатая, худощавая, неприметная. Пора завтракать.
— Кава! Опять рыба! — начинаю канючить я еще в коридоре.
— И тебе «с добрым утром»! — холодно отвечает женщина неопределенно-средних лет с вечно модным волнистым каре. — Зубы почистила?
— Почистила!
— Уши помыла?
— Кава! У меня НЕТ ушей, ты же знаешь!
— Тогда возьми ватные палочки и поковыряй в том, что у тебя ВМЕСТО ушей!
— Кава…
— Я помню, как ты выглядишь, Адочка. Ты красивая девочка. Но рассеянная.
Я польщенно улыбаюсь. Кава умеет различать не только человеческие стандарты красоты. И всегда говорит только правду. Я красивая, аристократичная, узкая и плоская, тело мое гнется в неподходящих местах, а пальцы соединены перепонкой. Человек убежал бы от меня без памяти. Но люди меня и не видят — незачем им меня рассматривать. Это может потревожить их веру в то, что племя людское едино и неделимо.
— Кава, ты с Мулиартех виделась?
— Конечно, виделась. Ты же знаешь, по средам мы выходим в свет. — Это значит «шаримся по магазинам». Бабка, одним ударом хвоста преодолевающая мощь цунами, не в силах устоять против течений человеческой моды.
— Сколько?
— По моим подсчетам, тысяч пятьсот. Муля утверждает, что не больше трехсот.
Значит, бабкины счета похудели на полмиллиона. Килограммы белого золота с жемчугом всех оттенков. Скоро у фоморов праздник. Бабка лопатой гребет украшения для всех отродий Лира
[7] и всех его жен, будь они неладны, тюленихи плодовитые…
— А меня чем осчастливят? — поднимаю бровь я.
— Зубочисткой в конвертике!
[8] — смеется Кава, подвигая мне тарелку. Я вяло копаюсь в бутербродах с икрой, семгой и селедкой. Ну почему, почему я должна это есть? Я колбасы хочу. Я хочу булок с маслом и вареньем. Я хочу… Но Кава не даст. Фоморская королевишна должна есть рыбу два раза в день — утром и вечером. Потому что уследить, что она жрет на обед, нет никакой возможности. А на обед она — то есть я — опять будет лопать мусорную человеческую пищу. Силос, как выражается Кава. Ну и пусть.
— Ада! — строго говорит моя мучительница. — Сей же час умерь свою жадность и начинай есть по часовой стрелке все, что здесь лежит. Пока не съешь, никуда не пойдешь.
Я снова расплываюсь в улыбке. Приятно, когда тебя любят удушающей человеческой любовью. Нет ничего лучше нежной тирании заботливого сердца.
— Бабка рассказала тебе про свои матримониальные планы?
Кава неодобрительно дергает плечом. Ей кажется, что мне бы следовало еще повертеть хвостом (ее собственное выражение).
Фоморы, заключившие брак с благословения матери рода, вскоре уходят в бездну. И там приступают к Главному Делу. Все, что было до законного брака — семьи, любови, романы и шашни с людьми — забывается. Исключения редки. Но мой случай — именно такое исключение.
— Я ведь остаюсь здесь? — уточняю я.
— Не нравится мне это. — Кава вздыхает.
Конечно. Она-то хотела другой судьбы для меня, своей любимицы (мне нравится так думать). Пусть бы я еще погуляла, еще побезумствовала, вышла пару раз замуж за земных мужчин, родила несколько полукровок, смуглых пловцов, удачливых рыбаков, океанологов с толикой морской соли в жилах — а там привели бы мне на порог настоящего фоморского принца, жестокосердного и хладнокровного. И я ушла бы вместе с ним в море, оставляя позади тихо скорбящего ангела в опустевшем доме своем. А через пару лет Мулиартех вынесла бы из ванной орущее, бьющее хвостом синее дитя с перепонками между пальцев. И положила бы перед Кавой. И произнесла бы ритуальную формулу Заботливого Сердца. А Кава узнала бы в малыше мои черты и заплакала от вечной фоморской печали, наполняющей ее душу до краев уже две сотни лет…
Но в этот раз судьба сама вертит хвостом. Не будет у меня ни принца с бездной в очах, ни целого океана для нас двоих. Я выйду за слепого провидца, к которому сходятся реки божественной воли. И буду жить с ним на земле, исполняя веления матери рода, пока муж мой не умрет. Или я. Или я.
Короток век фоморов, оставленных бездной.
— Кава, она тебе ничего не объяснила? — пытаюсь я выведать хоть что-нибудь о том, с кем рядом пройдет моя земная жизнь.
— Инвалид! — рубит Кавочка. — Хоть бы выбрала тебе молодого, крепкого, сильного, а то какой-то калека! Разве ж так можно?
— Кава… — Я укоризненно качаю головой. — Он же провидец. Зачем ему другая сила? Что он будет с нею делать — здесь, среди людей?
— Ну и выдали бы за него полукровку! — не отступает Кава. — Полукровки бы с него хватило.
Я не могу удержаться от улыбки. Кавочка общается с фоморами королевских кровей сотни лет, но ее мысли — это мысли человека, да к тому же человека из низов. Отборные девки выходят за лучших парней. А покалеченный инородец должен удовольствоваться вековухой-бесприданницей. Политика морганатических браков для нее — тайна за семью печатями. Ей не понять, что моя миссия — самая почетная из всех возможных. В глазах Кавы я — жертва. Бедная человеческая женщина…
— Значит, придется ждать, — подвожу итоги я, — пока все само не выяснится. Теперь, когда я все сожрала — нет, не спрашивай насчет добавки, даже не пытайся! — я иду на работу.
Кава провожает меня жалостным взглядом. Я выхожу из кухни, стараясь держать спину прямо. Но плечи у меня помимо моего желания театрально опускаются, нагнетая драматизм ситуации. Мы, фоморы, неисправимые притворщики.
Перед дверью квартиры суета. Сосед входит в лифт, волоча на буксире сына и дочь, занятых обоюдным лупцеванием. Брат, пухлый подросток с лицом ангела итальянского кватроченто, блеклым и грустным, старательно пихается, отбиваясь от сестры — азартной десятилетней дьяволицы. Завидев меня, все трое произносят невнятное «здрысссть» и утрамбовываются в угол с любезно-отчужденным видом. Я киваю с рассеянным видом, приличествующим «профессорше». Это у меня легенда такая. Я вроде бы где-то преподаю — значит, профессор. Ша. И в моем присутствии надо вести себя примерно, даже если ты отец двоих неукротимых детей или подросток, у которого сестра — аспид в образе человеческом.
Интересно, как бы они себя повели, узнав про меня правду? Хотя бы часть правды?
* * *
Весь день оглядываюсь. Как будто спина чешется, зудит кожа на затылке, горят уши, я передергиваю плечами, поправляю ворот рубашки, мотаю головой. Человеческий вариант буйвола, которого донимают слепни. Когда у тебя проблемы со зрением, его нишу занимает вся прочая сенсорика. Какому из моих органов чувств кажется, что за мной следят? Звук одних и тех же шагов за спиной, запах одного и того же тела, идущего по моему следу, — оно ли это? Или что-то другое? Но я чувствую опасность. Точно осыпается листва с дерева под твоим окном — и только ночью, когда умирают звуки, становится слышно, как проходит время.
Внезапные «здрасьте!» студентов и коллег делали это скрытное присутствие кого-то еще совершенно невыносимым. Я изводился, изводясь, вел лекции, изводясь, отвечал на вопросы, изводясь, сидел на кафедре, изводясь, пошел в буфет. И все ждал, ждал, что вот сейчас подсядет за столик незнакомый человек с неуловимой хитрецой в голосе и заговорит о странном. Не случилось. Мой рабочий день подходил к концу, но ощущение не проходило, давило на плечи, стягивало голову обручем. Перебрав все мыслимые и немыслимые причины своего дурацкого состояния, я решил: пусть это будет простуда. Или грипп. Пойду куплю в аптечном киоске чего-нибудь противовирусного.
Тут-то все и началось.
Рядом со мной вскрикнула женщина. Вскрикнула так, словно оправдались ее тайные страхи, избавляя от необходимости мучиться дальше. Точно натянутая струна лопнула. Я резко обернулся и замер от ужаса, увидев ЛИЦО. И даже два. Первые реальные лица в моей жизни.
Не спорю, моя прозопагнозия лишила меня представления о том, как выглядят мои знакомые. Но в целом я представляю, как должны выглядеть люди. И какого цвета они должны быть.
Сначала мне показалось, что это пара негритянок — постарше и помоложе — пялится на меня во все глаза. Но они были СИНИЕ! Глубокого синего цвета, такого же, как ясное вечернее небо над красной полоской заката. И на обоих лицах были серебряные глаза, круглые выпуклые глаза с идеально круглым зрачком посередине. И еще у синих женщин были роскошные волосы, тяжелые даже на вид, точно отлитые из металла.
Одна, совсем молоденькая, гибкая, как хлыст, закрыла лицо руками. Вторая, пожилая осанистая дама, протянула ко мне руку, похожую на бумажный веер — из-за перепонок между пальцев. Перепонки слегка подрагивали. Я перевел взгляд с этой страшной руки на ее лицо и отшатнулся: мне показалось, что пожилая мне подмигивает. Но глаз ее все не открывался, потом веко слегка дрогнуло, из-под него вырвался ослепительный колючий свет, он ударил в меня, колени мои подогнулись — и я мягко, словно кости у меня растаяли, осел на пол…
— Мулиартех, он не умер, часом? — услышал я над собой.
— Что ты, Ада, я знаю, что делаю, — голос у этой… Муиле… Мулиа… в общем, второй голос был прекрасен. Низкий, обволакивающий, грудной. Голос великой певицы, вышедшей на пенсию и живущей в свое удовольствие среди милых сердцу безделушек. — Еще минута — и он в полном твоем распоряжении.
— Мулиартех, прекрати эти штучки! — первая женщина говорила с возмущением, как будто заподозрила вторую в попытке ее загипнотизировать. — Я тебе не человеческая девочка на пляже.
Инопланетяне! — первое, что пришло мне в голову. Меня похитили инопланетяне. То, что похитили, подтверждало осязание. Я лежал на атласном покрывале. Представить себе, что в помещении институтского медпункта найдется атласное покрывало, я не мог. Это было совершенно невозможно — невозможнее, чем синие бабы в очереди к аптечному прилавку.
Впрочем, космический корабль с роскошным бельем на койках тоже в схему не вписывался. Я подумал, не открыть ли мне глаза, но решил: нет уж. Если на меня еще раз упадет этот луч, острый как нож, я отключусь навсегда. Впаду в кому. Лучше еще полежу, послушаю.
— Он не просыпается, — печально сказала та, что помоложе и наклонилась надо мной. От нее пахло морской водой и нагретым пляжем. Если бы духи с таким запахом существовали, они бы стали хитом. — Нельзя тебе было глядеть.
— Я не знала его силы. Раньше он тебя видел?
— Не думаю. Мы на разных кафедрах. Я его видела — издали. Но он всегда смотрел в сторону.
Еще бы. Я стараюсь не рассматривать людей. Мне неприятно зрелище рассыпающейся мозаики на том месте, где должно помещаться лицо… у человека.
— Ну и чего ради ты разоралась? — вот теперь у Мулиартех был нормальный голос, немолодой, сварливый. Если он и принадлежал примадонне, то такой, которая торгуется на рынке из-за каждого гроша и уверена, что из театра ее выжили интриги и зависть конкуренток. — Может, обошлось бы без мертвящего глаза.
— Ага. Конечно. Мы бы миленько поболтали за жизнь, о погоде бы поговорили, а потом раз! — и сообщили бы ему, что он женится. На одной из нас, пусть сам выбирает, на ком.
На этом месте я с воплем вскочил с уютного, убранного атласом ложа.
Глава 2. Красавица и чудовище разом
— Тебе, наверное, андерсеновская «Русалочка» ахинеей кажется, — говорит Марк, наполняя наши бокалы.
— Почему? — удивляюсь я. — Удивительно точная вещь. И очень, очень полезная.
— В каком смысле?
— В том смысле, что нам, фоморам, Андерсен полезен, — неопределенно отвечаю я.
Трудно объяснить СМЫСЛ нашего пребывания среди людей — вот так, навскидку, взять и раскрыть все наши охотничьи повадки. Мы — раса охотников. В начале времен мы ловили всяких подводных тварей. Чтобы есть. Как всякая молодая раса, кроме еды и размножения мы ничем не интересовались. И богов своих — тех, которых знали в лицо как хозяев, и тех, которых выдумали для объяснения своих проблем, — посвящали этим Главным Делам. Еде и продолжению рода. Потом мы повзрослели. И у нас появилась раса-наперсник. Человеческий род. Для которого мы не смогли (не захотели?) стать наставниками, ходящими рядом по земле и объясняющими, объясняющими, объясняющими, что и как в этом мире устроено, за какие струны надо потянуть, чтобы получить желаемое… Уж слишком человек нетерпелив. Ему только укажи короткий маршрут к добыче, он добычу под корень изведет. И себя не пощадит, будет жрать добытое, пока не лопнет.
Люди должны ходить длинными тропами — теми, которые проложили они, не мы.
Тогда и родилось наше предназначение, наше новое Главное Дело — насылать на род людской печаль. Не боль, не страдание, не мучения, а смутное, тонкое чувство, влекущее вперед и вдаль, в неизведанное. До нас этим занималось море. Оно навевало тягу в запредельное. Оно дарило ощущение близкой свободы. Оно звало и тормошило детей земли. И те снимались с насиженных мест, шли туда, где никто их не ждал и не звал. Сами не зная, кому платят дань. Потом море вручило свою тяжкую ношу нам.
Но человек — такое быстрое, переменчивое существо… Не успеешь оглянуться — а он уже другой. И жаждет иного, для нас непонятного. Слова те же — «богатство», «власть», «любовь», «счастье», «знание», а смысл в них новый, несовместимый с нашими старыми, прогорклыми мыслями. И надо снова идти к ним, на сушу, снова учиться понимать то, что еще недавно казалось таким простым и неизменным.
К тому же люди такие разные! Чтобы сплести тенета печали, захватывающие душу детей земли в надежный силок, нужно знать, кого ты ловишь. Мы — охотники за людскими страстями. И нам полезно все, что говорит о людях — верными словами, которые остаются верными, даже когда сказавшего нет больше на этой земле.
А слова, вызывающие в человеческом сердце печаль, бесценны. И не так уж важно, правду они содержат или красивую ложь, главное, чтобы работали. Чтобы открывали сердце, точно книгу, и читали ее нам, чужакам и иноверцам, на языке, который мы способны понять.
— Вы и сами сейчас привыкаете к этой роли, — завершаю я свой монолог, — к роли наставников. Пытаетесь придумать непреложные законы, вроде «Декларации прав человека», жить по ним пытаетесь… А ведь не выходит. Если первобытному племени дать все, чего оно хочет, племя погибает. И приходится не столько давать, сколько отказывать, отбирать, бить по рукам, возвращать в прежнее, дикое, грязное, голодное, но единственно возможное для неразвитого ума состояние.
— О чем ты? — удивляется Марк. Он уже освоился на моей кухне, знает, где у меня захоронки с печеньем, на которое Кава раз и навсегда наложила вето. Беспощадное и формальное. Потому что знает она и знаю я: печенье — наше всё!
— А вот об этом! — я покачиваю коньячную полусферу в бокале, вдыхаю дивный аромат лесопилки и высушенных солнцем трав. — О сытной еде, достающейся даром, прилетающей на железных птицах. Об огненной воде, вводящей в транс без шаманского камлания. О волшебной одежде, не намокающей под ливнем. О пластмассовых бебехах, которые не требуется сутками вырезать из кости, украшая плодами своего воображения. Об упоительных развлечениях, которые приходят с большой земли. Обо всем, что превращает тебя, сильного, умного, смелого, выносливого, в никчемного паразита. И тогда белому человеку приходится забыть про декларацию прав тебя, черного, красного, желтого, первобытного — и отнять у тебя все, чем он тебя поманил. Чтобы вернуть к себе настоящему.
— Мы для вас — первобытное племя? — заводится Марк.
— Скорее уж мы для вас. Живем в гротах, интернета не юзаем, лопаем, что море даст, и письменности до сих пор не изобрели! — хихикаю я. — Ваша изобретательность поражает. А мы делаем все, чтобы она не ослабевала. Хотя можем только одно — вызвать у вас подходящее состояние неудовлетворенности тем, что у вас уже есть. Желание странного и нового.
— У вас действительно нет письменности? — изумляется мой жених. Мучительно переживающий свою, э-э-э, внезапную помолвку.
Я выразительно стучу пальцем по лбу. Какая письменность под водой? Даже клинопись, выбитая на камне, не устоит против великой силы волн и великого аппетита морских уточек. Но Марк не понимает. Ему необходимо знать, что мы из рода в род передаем священное знание, лелеемое от начала времен и повествующее… а о чем, собственно?
— Ладно! — сдаюсь я. — Мы пошли другим путем. У нас то, что узнал один, узнают и остальные. Потому что рано или поздно все мы становимся морем. Оно растворяет содержимое наших мозгов, если так можно выразиться. Растворяет и претворяет в информационную среду.
Уфф, слышал бы меня мой грозный предок по имени Балор! Он бы ржал, как ненормальный.
— Так получается, море — это гигантский компьютер? — обалдевает Марк.
— Хорошо защищенный от вирусов, — ворчу я. — Намеренных вредителей среди фоморов замечено не было. Пока. Но кто знает, чего мы еще наберемся, среди людей бегая?
Мой суженый качает головой. Люди — на удивление твердолобые существа. То есть крепкие умом. В общем, сколько им ни расскажи, они не дают себе труда осознать полученное. И немедленно принимаются требовать еще. А я так устала…
День был чертовски длинным. Сперва Мулиартех свалила Марка балоровым взглядом, самым древним психотропным оружием на земле. Хорошо, что не смертельным, а только усыпляющим. Потом мы через весь город везли бесчувственное тело ко мне домой. Приводили беднягу в себя. Успокаивали после радостной новости, что отныне он — нареченный фоморской принцессы (по людским меркам — кошмарной уродины). Отпаивали всеми видами горячительных напитков, обнаруженными в доме. Потом старая кошелка убыла в ванную, откуда не вернулась. Совсем. Парень опять впал в истерику. Но ненадолго. Слишком уж он любопытен. Любопытство-то его и реанимировало, а вовсе не коньяк и не ерофеич с ратафией, которые Кавочка готовит по рецептам позапрошлого века.
Но коньяк, ерофеич и ратафия тоже хорошо пошли. И идут до сих пор.
— Слушай! — воодушевленный крепкими напитками, Марк идет на приступ больной темы. — А зачем тебе я? Я же вижу — у вас совсем другие, а-а-а, ы-ы-ы… стандарты красоты!
— Ну, другие, — пожимаю плечами я. — Откровенно говоря, мне очень жаль, что так вышло. Что ты очень сильный провидец. Что морок на тебя не действует. Что ты видишь меня во всей моей, гм, фоморской красе. Если б ты был чуть-чуть послабее, я к твоему пробуждению уже знала бы, какую девушку тебе хочется. И ты бы ее получил.
— Думаешь, мне нужна вся эта… фоморская ложь?
Черт! Ну до чего прямолинейный сукин сын!
— Твои нужды мне до фени. Все дело в интересах моего рода! — Я решаю быть не менее прямолинейной… акульей дочерью. — Вполне вероятно, что нашему племени понадобится ребенок с кровью провидца. И тогда я должна зачать от тебя. А у тебя на меня встанет?
Марк давится печенюшкой и долго кашляет, осыпая нас обоих имбирной крошкой.
— Не уверен… — продышавшись, хрипит он. — Ты для меня очень… своеобразная.
— Это еще мягко сказано, — ухмыляюсь я. — Во-от… А мне бы не хотелось прибегать к разным сомнительным экспериментам в человеческом духе.
Марку опять нехорошо. В голове его возникают ужасающие картины извращений, которым мы станем предаваться в селекционных целях.
— Я искусственное оплодотворение имею в виду, — успокаиваю я разбушевавшееся воображение суженого. — Придется обманывать очень много земной аппаратуры. Чтобы целая орда специалистов не спятила, обнаружив на экранах черт знает какую физиологию, доселе на экранах невиданную.
Тут уж мы оба принимаемся хохотать, представив себе реакцию простых и непростых специалистов, которым выпадет счастье… Нет, определенно пора в постель. Спать. Я, например, клюю носом. Но заснет ли Марк в моей постели, зная, С КЕМ рядом он засыпает?
— У тебя, наверное, тоже есть хвост! — озвучивает он свою очередную догадку.
— У меня все есть, — рублю я как на исповеди. — Хвост, плавники…
— Жабры…
— Какие жабры, о чем ты? Мне и кислород-то не нужен. — Я, когда пьяная, такая откровенная становлюсь, такая откровенная…
— Да ну?
— Ну да! Так же, как письменность. Для меня это все, — я размашистым (чересчур размашистым) жестом указываю на окно, за которым мирным сном почивает человеческая цивилизация, — игрушки. В которые я играю, пока я здесь. В бездне, — тут меня пробивает на поучительный жест — палец, поднесенный к носу, и глаза, сведенные все к тому же носу. Марк давится криком от представшего перед ним зрелища. — В бездне кислорода очень мало. И там мы становимся другими. Не такими, как в молодости, пока ходим среди людей и живем наверху… то есть на мелководье.
— А какими? — жадно интересуется Марк. Ну что я говорила? Дикарь. Сколько ни дай, все слопает и потребует добавки.
— Ты же меня и такой, какая я есть, не видел! — Я качаю головой. Он что, совсем не слушает? Ни про хвост, ни про плавники… — Вот я сижу перед тобой на стуле, у меня стройные ноги и отличный зад. Все это — дань земной моде! А я, натурально, не такая.
— А какая? — Кажется, он меня подначивает. Ну, щас я тебе покажу!
— Пошли в ванную! — решаюсь я.
Ванна у меня первоклассная. Бассейн, без преувеличений. Марк присвистывает, разглядывая беломраморные изыски на стенах и на полу самого большого помещения в доме. А как же иначе? В этой лохани полоскали плавники поколения фоморской знати. Не могли же они сидячей шайкой удовольствоваться, не люди, чай.
Я бестрепетно раздеваюсь и захожу в воду, которая всегда стоит в ванне. Холодная, конечно. Нам не нравится гретая вода. С хлоркой мы еще как-то миримся, но плавать в бульоне… Ноги мои схлопываются в хвост, отнюдь не рыбий. Это у бабки хвост, как у китихи, а у меня — другой. Как у морской змеи или, скажем, у мурены. Тонкий (относительно), привольно извивающийся, с лентами плавников по всей длине.
Марк охает. Почти восхищенно — или это только кажется? Слава Лиру, хоть не блюет. Все-таки художники — более привычный к чудищам народ, чем представители других профессий. Я картинно лежу в зеленоватой воде, помавая нижней половиной себя. Жених мой богоданный присаживается на бортик, осторожно проводит рукой по моей синей коже в изящных черных разводах.
— Гладкая… — задумчиво произносит он. — Где чешуя-то? Во всех сказаниях чешую обещали!
— У многих есть чешуя. Мы вообще очень разные. Я — потомок морского змея и вся в него пошла. У Мулиартех много водяных обличий, она предпочитает те, что на дельфинов и на китов смахивают. У нашего рода чешуя вообще редкость. Но мужики — те обычно чешуйчатые…
— Мужики? — Кажется, он думал, у нас в племени одни бабы. И размножаются исключительно путем умыкания земных провидцев. А кому провидца не досталось, обходится партеногенезом.
[9]
— Да! — В раздражении я бью хвостом, поднимая фонтан брызг. — У нас ЕСТЬ мужчины. Здоровенные синие самцы с хвостами всех форм и волосами до пояса! Злющие ревнивые мужуки!
— Кстати! — Опять ему что-то узнать приспичило… Сколько ж можно? — Всегда недоумевал: зачем русалкам волосы?
— Для красоты, зачем же еще… Человеку тоже волосы не нужны. С тех пор, как изобрели шляпу. От волос одни проблемы, особенно в походных условиях. Но человечество не облысело от сознания нефункциональности волос. А морской народ волосами много чего умеет! — И я, исключительно из вредности, поднимаю свою шевелюру вертикально. Я же говорила, что она живая, как щупальца актиний? Ну и вот.
Волосы мои струятся серебряным ручьем, текущим, вопреки земной гравитации, вверх, почти до самого потолка. Я стою на хвосте, словно разгневанная змея, словно колонна из лазурита с металлическим навершием. Марк смотрит на это, открыв рот. Любуется? И наконец выдыхает:
— Красиво…
* * *
Это действительно прекрасно. Она прекрасна, водяная дьяволица с нечеловеческим лицом — пылающие белым огнем глаза, подвижные ноздри, надменный узкогубый рот. Прекрасна, как бывают прекрасны монстры, выдуманные Голливудом. Мысль о том, что она — почти жена мне, вызывает у меня… двойственные ощущения.
С одной стороны, представления о красоте у меня, как у всякого современного человека, изрядно расшатаны. Я и до сегодняшнего дня видел много удивительных созданий — в кино. На картинах. Во сне. И никогда не примерял на них свое либидо. Либидо удовольствовалось земными женщинами, о которых я даже не мог с уверенностью сказать, красивы ли они. Вернее, красивы ли они… лицом. Поэтому многие мои подружки верили, что я — человек глубокий, духовный. В суть гляжу, на телесное не размениваюсь. Наивные. Я же все-таки художник. Художник, не видящий самого главное в человеке — его лица.
Откровенно говоря, все от упрямства моего. Мысль о собственной неполноценности саднит душу. Если калека ищет себя в спорте — значит, его душевная боль сильнее уколов человеческого злословия. А мне и сквозь насмешки продираться не пришлось. Достаточно было просто сделать вид, что нет такого жанра, как портрет. Не всем же современников увековечивать…
Впрочем, довольно скоро я понял: лицо — это не просто портрет. Без него и мир на моих картинах выходил безликим, суррогатным. Платоновский образ на стене пещеры, попытка скрыть от окружающих свое калечество за сомнительной победой над жестокой правдой. И я перестал быть художником. И занялся теорией искусства. Что было попыткой намба ту, но более удачной. Мне хотя бы не приходилось создавать образов самому. Я лишь рассказывал о том, как это делали другие. Художники, у мира которых было лицо.
Я потерял надежду. Я потерял веру в себя. Я проклинал свое упрямство, свою амбициозность и свою никчемность. Вера в себя может уничтожить твою жизнь.
И вдруг — такой подарок! Судьба, склочная старуха, расщедрилась на королевский дар. И презентовала мне зрелище мифического чудовища, восхитительного в небывалом уродстве своем.
— Я должен тебя нарисовать! — решительно говорю я.
— Только давай не сегодня, — умоляюще произносит моя морская дева. — Завтра, ладно?
Я молча киваю. Что с нами будет потом, когда придется исполнять неведомую мне роль провидца (смешно! как я могу что-то провидеть, когда я и просто видеть не в состоянии?) — мне все равно. Но я обязательно нарисую то, что видел. Это и есть мое собственное Главное Дело.
* * *
Я сплю и вижу сон: неестественно прозрачная бездна, сквозь которую сияет город на скале. Здания светящимися иглами тянутся ввысь, океан над скалой гудит от снующих повсюду металлических рыб, позади каждой тянется вспененный след, на хребтине — седло, в седле восседает сосредоточенный фомор. На гипнотизирующий свет города из мрака глубин летят, обезумев, хрупкие подводные создания. В каковом городе и приходит им полный карачун. Но мы, Дети Лира, предав своих богов и свою родину, только сетуем на некстати пришедший сезон размножения наших плавучих нив и пажитей — планктон или коралловые споры, медузы или сельдь застят мелководье, забивают лопасти винтов, портят приборы, о нормальной скорости и не мечтай… Скорей бы уж оно закончилось! А проклятая донная пленка, взлетающая при любом движении, понижающая видимость, нормально не припаркуешься! Ну что «экология», что «экология»? Должны же мы жить нормальной жизнью, а не болтаться всю жизнь между дном и поверхностью с раззявленной пастью, точно китовые акулы, — хотя бы в городах?
Люди, люди… Как соблазнителен ваш путь, как он слепит мои круглые рыбьи глаза, как я рвусь ему навстречу, себя не помня… И удерживает меня только древняя и всесильная, будто морские течения, истина: жизнь одного из нас — жертва всему роду. Как здорово, что хотя бы здесь и сейчас, пока мы молоды и ходим среди людей, можно пожить по-человечески, чужой жадной жизнью, себялюбивой и безоглядной…
Но скоро и она закончится.
Мулиартех вот-вот придет и расскажет, зачем Детям Лира понадобился Марк.
Слепой провидец прав: если за него отдают меня, а не девицу из простонародья с необъятным чревом, скорую на любовь и на остуду, значит, не в его крови дело. И не нужны фоморам наши общие дети, унаследовавшие дар отца и породу матери (тем более, что может получиться и наоборот). Марк при встрече осторожно расспрашивает бабку: а при чем тут я, а-аще? — но та молчит, точно рыба об лед. Я пытаюсь объяснить ему, что решение должно вызреть у него в мозгу, придти само, как единственно возможное, и только тогда оно поведет нас туда, где нам должно быть, а иначе мы будем два дурака, слепо бредущих за своей дурной судьбой, беспомощных и бесполезных. А пока я потчую его, словно прикормленного зверя, историями народов моря. Чтобы понял, чтобы проникся, чтобы перестал видеть во мне и в Мулиартех каких-то инопланетянок, прибывших на его родную планету в количестве двух штук.
Для того, наверное, бабка и шлет ко мне косяки родственников. Вот и сегодня четверо моих кузенов вывалились из ванной, вызвав у Марка шок, который только с большой натяжкой можно назвать культурным. Потому что это был довольно некультурный шок — только ты собрался почистить зубы перед сном, как перед твоим носом открывается дверь, выглядывает голый мужик цвета морской волны и радостно заявляет: «Привет, я Асг, а это Морк, Морак и Асгар, мой близнец, только рожа у него противная, а вот я — красавец! Учти на будущее!» — и прется в кухню.
— Мерзавцы, а мерзавцы! — вынырнула из гостиной я. — Живо оделись и отжали космы, нечего сырость разводить!
Морк, чьи космы достигают поистине нечеловеческого объема, одним движением головы закрутил пряди в жгут и обрушил на пол целую приливную волну. И тут же обреченно взялся за швабру. У меня отличные швабры. В каждой комнате — по швабре. И я без зазрения совести вручаю их каждому, кто заявляется ко мне водяной тропой.
Братцы притащили мне находку — гигантский кованый сундук с пиратской добычей, изгаженной морскими желудями.
[10] Я брезгливо поморщилась. Чистить всю эту прелесть не буду. Пусть сами и колупаются, золотодобытчики. Зато Марк беспрекословно взялся за скребок. Глаза у него так и горели. Не знаю, на что он пялился охотней — на лица моих сородичей или на груды позеленевших золотых монет в просевшем сундуке.
— А как вы сюда попадаете? — принялся он за любимое дело — за нескончаемые расспросы.
— По стояку карабкаемся, потом вылезаем из унитаза! — брякнул весельчак Асг и заржал, словно целый табун земных жеребцов.
— Он врет, — методично соскабливая балянусов, завел шарманку Морак, самый нудный тип на свете. — Мы умеем проходить сквозь материальный горизонт. Достаточно того, чтобы на обоих концах тропы была вода. Хоть немного. Маленькой лужицы вполне достаточно. Так же, как вода просачивается всюду, мы пронизываем любые преграды. И можем проносить с собой любые материальные предметы. У нас в руках или на теле они становятся такими же текучими и…
— Да парень уже все понял, не свисти ты, как пьяный кит! — остановил брата Морк. Узнав, как моего суженого звать, он сразу ощутил нечто вроде родственных чувств. Гордится своим именем древнего фоморского короля. И тех, чье имя напоминает его собственное, привечает. Даже инородцев. — Марк, выбери себе что-нибудь на память, не стесняйся.
— Я не могу, — покачал головой мой щепетильный жених. — Это неудобно.
— Неудобно штаны на хвост надевать! — ляпнул Асг и снова захохотал. — Ну хоть перстенек возьми — вон он, прямо на тебя смотрит! И чистенький какой, даже переплавлять не придется!
— Переплавлять? — с ужасом переспросил Марк. — Это же исторические артефакты!
— Были бы исторические артефакты, — вздохнул Асгар, в земном существовании археолог. — Если бы их отыскали ЛЮДИ. Нашли, зафиксировали бы место и обстоятельства находки, описали, передали в музей, датировали, атрибутировали… Сейчас это просто груда драгоценных металлов и камней, неизвестно откуда взявшаяся. Приди мы с нею куда следует, нас бы погнали оттуда…
— …адкиными швабрами, — кивнул Морак. — Словом, красоте этой одна дорога — в переплавку. Хорошо, если ювелир не побрезгует восстановить пару вещиц и продать черным коллекционерам. На!
И он протянул Марку сверкающий огромным изумрудным кабошоном
[11] перстень. Каст
[12] у кольца был странный, глухой, широкий, со сложным витым орнаментом, а может, надписью на древнем языке. Позеленевшие от морской воды примеси сделали золото перстня лишь ненамного светлее камня, а забившаяся в насечки грязь черной вязью выделяла узор, обнявший камень. Изумруд блеснул, отражая свет лампы, и Марк поднял кольцо, всматриваясь вглубь кабошона. Я подглядывала из-за плеча счастливого обладателя перстня. А в изумруде творилось удивительное действо. Из зеленых глубин вдруг вынырнул, разворачиваясь, синеватый осьминог, расправил щупальца, охватил ими камень, протянул их нам навстречу…
— Дефектный! — констатировал Морак.
— Как и они все, — пожал плечами Морк. — Такие здоровенные камни без дефекта не бывают. Мулиартех бы тебе сразу отсоветовала его брать. Она суеверная. Считает, что порченные камни сами порчу наводят.
Марк оглядел нас с веселой сумасшедшинкой в глазах и вдруг, разинув рот, оглушительно захохотал. Все остолбенели.
* * *
— Вы, ребята, меня, конечно, извините, — вытирая слезы и отдуваясь, наконец произношу я. — Но вся эта ситуация… как-то она на меня удручающе подействовала. Выходят из ванной синие люди с живыми волосами, волокут за собой центнер старинных украшений и золотых монет, рассказывают, что им никакая твердь не преграда, одаривают кольцом, которое стоит дороже всего, что нажил непосильным трудом… А потом объясняют, что их бабуля, правнучка морского змея, суеверная очень! Верит в порчу и не любит камней с дефектами. Вы хоть понимаете, какой сюр тут развели?
Но они не понимают. Не понимают, что пришли в мир рутины из мира легенд. Что они и есть подтверждение самых невообразимых суеверий, от которых всякий сколько-нибудь здравомыслящий человек обеими руками открещивается. Сидят вокруг стола, заваленного невероятным (даже для голливудского блокбастера) количеством золота, трут его щетками и фланелью, устало переругиваются, потягиваются всем телом, включая волосы, клянчат у Ады чаю… и, кажется, всерьез верят, что это — повседневность!
Я снова принялся разглядывать подарок. Голубая звезда играла лучами, сияла, будто солнце, увиденное сквозь толщу воды… Я, похоже, начинаю вливаться в славный фоморский народ. Я бы не прочь. Среди этих существ я забываю, что болен. Их лица уже представляются мне неотъемлемой частью моей жизни. Я начинаю понимать, почему Асг считается красавцем, а похожий на него Асгар — нет. У Асга изящные щелевидные ноздри и глаза идеальной формы, овальное лицо и длинная мощная шея. Зато Асгар больше смахивает на человека — ноздри шире, глаза оттянуты к вискам, лоб не круглится, как у дельфина, и подбородок квадратный, выдающийся, совсем как у людей. Одно слово, урод.
Тогда, получается, Ада — одна из самых красивых женщин этой расы, ценящей эргономичность формы. Ни на лице, ни на теле моей суженой нет резких выступов, которые так нравятся роду людскому. Плоская грудь, узкие бедра (когда они вообще есть), все черты сглажены, точно у статуи, над которой изрядно поработало время и волны.
В детстве, приезжая на море, я азартно разыскивал среди морской гальки стеклянные осколки, превращенные в прозрачные круглые бусины. Они выглядели совсем как настоящие драгоценные камни — коричневые, зеленые, белесые. Набрав полную горсть стеклянных алмазов-изумрудов, я спал в палатке, будто опальный принц, завернувшись в пару спальных мешков, пока родители гуляли по пляжу. И видел сны о заветной земле, где надо мной склонялись человеческие лица — добрые, злые, веселые, плачущие… разные.
Лицо моей невесты тоже словно отшлифовано морем и обращено в расплывчатый образ из моих детских снов. Она ускользает от меня, мелькает смутной тенью среди пенных гребней, говорит загадками, смотрит сочувственно, не раскрывает дум своих и целей. Ей нельзя верить. Она уклончива и жестока, она себе на уме, она манипулирует мной, как ее разлюбезное море. И не может иначе.
— Что приуныл, провидец! — Асг хлопает меня по плечу, довольно болезненно. Эти ребятки-фоморы точно из железа сделаны. Хотя какое железо? Железо в их среде обитания рассыпается в рыжую труху. А эти тела живут сотни лет, практически не меняясь. Ада говорит, некоторые из фоморов растут всю жизнь. Как рыбы. И перестают выходить на сушу, когда становятся гигантами, чьи тела не спрячет никакой морок. Зато потом они могут притворяться китами и акулами, играя могучими тушами перед объективами туристов и распугивая пляжников острым парусом плавника, режущего волну.
— Я не приуныл, я задумался, — отвечаю я, сковыривая особенно неподатливую скорлупу с тяжелого резного диска размером со столовую тарелку. Не иначе как у ацтекского жреца вырвали. Из холодеющей руки. Конкистадоры.
— О чем?
— О том, сколько это может продолжаться… А-а-а, ч-ч-черт! — под напором скребка скорлупа разлетается, брызги веером осыпают честную компанию.
— Что продолжаться-то? — не обращая внимания на застрявшие в его шевелюре куски морского желудя, спрашивает Асг. Я завороженно наблюдаю, как пряди аккуратно стряхивают скорлупки на стол. С трудом отвлекаюсь от фантастического зрелища, чтобы ответить как на духу:
— Да нахлебничество мое! Живу здесь, как у Христа… у Лира за пазухой, ем хозяйское, за комнату не плачу, электричество жгу, книжки читаю, место занимаю. А сейчас, как сессия у моих засранцев закончилась, и вообще не знаю, куда себя деть и на фига я вам сдался…
— А ты того… с девушками встречайся! — легко находит мне занятие Асг. — Земные девушки дюже хороши. Червлены губами, бровями союзны. Чего ж тебе еще, собачий сын, надо! — и сборище фоморов разражается хохотом.
Они, оказывается, еще и советское кино смотрят.
— Да я, хороняка, жениться собираюсь! — подыгрываю я.
— А! — отмахивается дурашливый Асг. — Жена не стена, можешь мне поверить. Я восемнадцать раз женат был.
— Сколько?! — не верю я своим ушам. — Это за сколько же лет?
— Ну-у-у… — Асг демонстративно возводит очи горе и шевелит губами, подсчитывая. — Круглым счетом за полтораста.
— Тогда ты еще верный муж, — вздыхаю я. — Можно сказать, профессиональный муж. Небось, на всех своих любовях женат был?
— Хэк! — выдает Асгар и отводит глаза.
— В среднем на каждой пятой, — невозмутимо сообщает Морак. — У него три дюжины официальных детей и дюжины две — внебрачных. Внуков же…
— Да хватит тебе, счетовод! — обрывает родича Асг. — Я люблю детей. И сроду никого из своих не обидел. Алименты платил исправно, приданое давал, связями помогал. Многих схоронил, а до сих пор помню… и скучаю.
— Сердце у тебя человеческое, — сочувственно соглашается Морак. — Тебе дай, ты бы им все свое время раздал, чтоб жили подольше.
— Так ведь войны… — вздыхает как-то сразу постаревший Асг. — Войны, восстания, репрессии эти гадские. Иного разыщешь, а он уж меня не узнает и жить не хочет. Да-а-а…
Я обвожу взглядом компанию фоморов, еще недавно казавшуюся такой беззаботной и понимаю: каждому из них, каждому в свое время пришлось открыть сердце навстречу потерям и тоске. Ни один не избегнул этой участи. И если Ада станет моей женой, ей тоже придется похоронить меня. Плохие из нас, людей, супруги для волшебных долгожителей.
— А есть такие, ну, народы, которые не… — я обрываю фразу, не зная, как закончить. Но они понимают.
— Есть, конечно, — кивает Морк. — Беспечальные фэйри, дети радости и света, чтоб им…
Опа! Это он про эльфов, что ли?
— Ты что думал, природа только печаль наводить умеет? — поднимает бровь Морак. — Она создала и тех, кто несет ликование на крылах своих, фигурально выражаясь.
— Почему фигурально? — торможу я.
— Потому что нет у них никаких крыльев. Порождения воздушной стихии в летательных приспособлениях не нуждаются.
— А вы их, похоже, недолюбливаете? — осторожно интересуюсь я.
— Застарелый межрасовый конфликт, — констатирует Морак. — Люди, конечно, понарассказали всякого. Великих битв напридумывали…
— Так что, не было никаких битв?
— Были… — вяло соглашается Морак. — Как же без них-то? Не настолько мы умные, чтоб подобру-поздорову сферами влияния делиться. Да и обида брала: все, что мы делаем, они наизнанку выворачивают. Плетем сети печали, плетем, они придут — и гуляй, душа! Целое племя как сдурело — пляшет, поет, жрет до отвала, пьет до беспамятства, разврату по кустам предается, в башке ни одной мысли, кроме непристойностей. Нет, мы понимаем, что человечеству без праздников нельзя, но затянувшиеся праздники — это наркотик. А вы, люди, такой хрупкий род… На удовольствия падки, как дети. И как дети, ленивы.
Прав счетовод Морак, безусловно прав. Но мне почему-то хочется ему возразить, вступиться за честь моего рода, объяснить, что мы и без морской-воздушной заботы нашли бы чем заполнить свою жизнь, если нас спустить с поводка, перестать водить за ручку… Хотя кто нас водит? Волшебные народы только и делают, что навевают нам попеременно печаль да эйфорию, вызывая желание изменить привычный обиход. И даже того, что мы у них выспрашиваем, не говорят, дабы не прессинговать наши хрупкие души и слабые мозги.
— Так! — круто перехожу к сути я. — А теперь скажите мне, о мудрые морские мужи, на хрена я вам сдался? Во мне от ваших недомолвок уже не печаль и не радость, а лютая злость подымается!
— Злость — это не по нашей части! — ухмыляется Морк. — Это по части народа огня, подгорных духов, вращающих землю. Злость и упрямство — их епархия. Ну что, объяснили мы тебе устройство мира? А только на твой вопрос ответа нет. Это на самом деле наш вопрос. К тебе. Что нам делать, провидец, если в наши дела вмешивается кто-то чужой? Кто-то темный, незнакомый и подлый?
Ацтекский диск падает у меня из рук, наполняя кухню гулким звоном.
Глава 3. Соленое лекарство от невзгод
— Остается только надеяться, Морк, — слышим мы язвительный бабкин голос, — что само море вложило в твою лобастую башку гениальную мысль выброситься на берег.
— Это у нас идиома такая, — вполголоса говорю я Марку, — «выброситься на берег» означает примерно то же, что и «лезть поперед батьки в пекло».
Но Марк, похоже, не обращает внимания на столь важные сведения о фоморском народе. Он вслепую шарит по полу, пытаясь нащупать выпавший у него второй Фестский диск,
[13] но только из золота, не из глины. Марк не замечает, что исторический раритет отбил Мораку пальцы на ноге и бедолага теперь скачет вприпрыжку, словно синий Кристофер Робин, скок-поскок на палочке верхом…