Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Пока мое тело съеживается до человеческих параметров, воображение услужливо подсовывает мозгу анатомический атлас, раскрытый на странице «Внутренние органы змей». А что, если бы наша овечка не завизжала, вызывав у гуля желудочный спазм?

Мне нужны новые обличья. Еще более ужасные и непобедимые монстры. Монстры на все случаи жизни. И не надо говорить: не напасешься! Напасусь. Надо только понять, чего мне не хватает. И что у меня уже есть, просто я об этом не знаю.

Каждый может быть ужасен ровно настолько, насколько необходимо. Главное - захотеть. Это желания быть добрым недостаточно. Жизнь может не позволить тебе стать добрым. А вот осознанное желание быть ужасным - залог исполнения желаемого.

На том бы истории с побоищем и закончиться. Ан нет! Все потихоньку пришли в себя и отправились к тому, что раньше казалось городом, а при ближайшем рассмотрении превратилось в замок.

Издали он смотрелся, будто гигантский корабль, застрявший в песках. В которые неведомо как попал.

Замок принадлежал девушке-овце. Она была его единоличная владелица, хозяйка и госпожа. Потому что никого там, кроме нее, не было. Даже предупредительный араб куда-то подевался. Видать, он был всего-навсего предупредительным привидением.

Зашли мы в этот замок, подняли за собой совершенно бесполезный мост (ров-то все равно сухой, без капли воды) и побрели куда-то по бесконечным лестницам.

Я, когда вижу такие огромные дома, всегда думаю: каково это - жить в одиночку в полусотне комнат? Вот так оставишь непонятно где книжку или вязанье - и броди полдня, разыскивай. Опять же, приспичит мусорной еды под любимый сериал сожрать - тащись на первый этаж в кухню, разыскивай там эти чипсы-попкорн-крекеры, а потом обратно, в южную гостиную, где телик больше, чем в восточной...

И как обитатели таких дворцов ухитряются не выглядеть бодибилдерами? Если в день открыть хотя бы десяток старинных дубовых дверей да пройтись по десяти старинным витым лестницам, мышцы раздует, точно у Железного Арни в его стероидные годы.

Ну и, разумеется, девичья спальня непременно должна быть на самом верху самой отдаленной башни. Она не может находиться в ближайшем крыле, этаже на втором-третьем. Нет. Обязательно на периферии здания и этаже на фиг-знает-каком, чтоб кажного заезжего рыцаря издаля видать было.

Но я все-таки дошла. И отдуваясь, села на глупо убранную кроватку под балдахином. Больше в той комнате сидеть было не на чем.

Дубина, естественно, по дороге отстал. Сделал вид, что пошел на разведку на предмет разведывания запасов съестного. А по-моему, просто струсил.

И вот сижу я в интерьере, который взбодрила бы Белоснежка, будь она эмо и готом одновременно. Сижу и жду юнодевической исповеди.

Девушка с овечьим личиком покружила-покружила по комнате, села на подоконник в стандартно-девическую позу, обняв руками коленки, да и начала рассказывать. Свою отнюдь не новую историю.

Все здесь как положено, все на своем месте: и одиночество, и непонятость, и отчуждение, и ожидание.

Ждала она, сами понимаете, венценосную ровню. А дождалась Дубину. Причем он оказался именно тем, о ком она всегда мечтала. За что ей было бы искренне стыдно перед папенькой и маменькой, кабы у нее таковые имелись. Но, будучи сиротой, она могла лишь изумляться некачественности своих грез и мечт, втихомолку надеясь, что они все-таки исполнятся...

Принцы ей с детства представлялись довольно хилыми, жеманными парнишками, разодетыми в пух и прах, ни к чему не пригодными символами силы или слабости отцов-государей. Она сознавала необходимость выйти за символ. Но спать она мечтала с мужчиной.

Потом что-то случилось. То ли чума, то ли война, то ли охота к перемене мест. Все ее покинули, оставили, позабыли-позабросили.

Смирять мечты оказалось больше незачем. Она жила, как привыкла - одиноко и бесславно. Еда и слуги поступали из окрестных деревень - а обратно утекали драгоценности короны и уверенность в завтрашнем дне.

Потом пришло известие о появившемся в окрестностях чудовище. Естественно, от него решили откупиться. Как и положено - принцессой. Беззащитная принцесса, сидящая, будто собака на сене, на грудах драгметаллов и драгкамней, показалась бы наилучшим откупом кому угодно.

С театральными почестями и художественными плачами ее препроводили к пещере, где чудовище проживало. Кстати, оно могло бы поселиться в заброшенном доме неподалеку, но свято блюло традицию, согласно которой чудовища должны жить в пещерах.

Страннее всего было то, что оно здесь проживало, но не ночевало. И не дневало.

Намерзшись и проголодавшись вусмерть, принцесса пошла обратно в замок. По дороге она столкнулась с группой селян, направлявшихся грабить ее сокровищницу. Увидав живую и невредимую принцессу, селяне сперва перепугались, а потом расхрабрились. И расхрабрившись, решили, что сама судьба дает им шанс выяснить, чем принцесса отличается от простой селянки.

Тогда-то чудовище и вышло на свет божий.

Вышло, помахивая гладиусом.

Благодаря этому мечу его и прозвали чудовищем несколько селян, которым довелось расхрабриться месяцем раньше. Они выжили, но к пещере больше не подходили и другим не советовали. Кто ж знал, что чудовище водится не только в пещере?

Накостыляв не вовремя осмелевшим поселянам, Дубина (а это был он, кто же еще) проводил девушку в замок. И по пути объяснил, что нет для одиноких принцесс чудовищ опаснее, чем собственные подданные. Затем вернулся в деревню и навел там порядок, как он, Дубина, его понимает.

После чего еда и слуги резко подешевели. Стали практически безвозмездными.

А потом наступила эпоха говорильни. Дубина то появлялся, то исчезал, объясняя свой график ужасающей занятостью. Конечно, все прекрасные принцы ужасающе заняты! Девушке, которую звали Кордейра[43], оставалось лишь надеяться, что он не спасает прекрасных дам пачками или хотя бы не женится на каждой спасенной красотке.

Кордейре очень не хотелось оказаться в гареме, среди сотен обожательниц принца-эмчеэсовца.

Когда Геркулес был рядом, они без конца гуляли по стене, коридорам и внутренним дворам замка. И говорили, говорили, выбалтывая друг другу всю свою душу и биографию.

Кордейра узнала, что Дубина-таки принц. Но не свободный принц. Сперва она подумала, что он принц-заложник, - и оказалась права. Потом подумала, что он принц-пленник, - и снова оказалась права. Еще через некоторое время она подумала, что он ЖЕНАТЫЙ принц. И тоже не очень ошиблась.

В конце концов, Дубина был фактически женат. На своей работе. А я выполняла роль тещи.

И вот однажды Кордейра уговорила своего возлюбленного свести ее с главной причиной его вечных отлучек. Геркулес привел меня. И сообщил, что я - его хозяйка. Бессрочная и беспощадная.

А теперь Кордейра жалобным голосом интересовалась, за какую сумму и в каких камнях-металлах я согласна продать ее любимого принца...

От собственного хохота я и очнулась.



* * *



Кажется, я завидую Викингу. Ей-то ничего не грозит, кроме смертоносных чудовищ и передряг, после которых она в лучшем случае будет залечивать очередные криво зашитые рубцы, а в худшем – переместится еще одним миром выше… или ниже. А к нам мама на Рождество приезжает! Вот уж приключение так приключение…

Нет, ни Соня, ни Майя, ни я мамулю не приглашали. Она сама себя к нам приглашает. И ведет себя так, словно визит ее – величайшее одолжение. Есть люди, которым не объяснишь, что одолжение – это противоположное совсем. Это когда ни свое общество, ни свою, кхм, мудрость никому не навязываешь, сидишь себе дома и треплешься с соседками о том, как твои дочки хорошо в этой жизни устроены. Или о том, как они нифига в этой жизни не устроены. Но с соседками, а не с дочками, майн готт ист Христос милосердный!

Вот и сценарий рождества поменялся. С диснеевского на гоголевский. Сонин дом притих, будто вспоминая прошлые нашествия маман и заранее тоскуя. И даже город за окном холоднее и бесприютнее стал.

Я не хочу видеться с матерью. Я не хочу этого уже много-много лет. Лет сорок, не меньше. Всю свою сознательную жизнь. Потому что моя мать – чудовище.

Мы, сорока-с-лишним-летние тетки, хорошо знаем, что такое родиться у чудовища, а потом всю жизнь расхлебывать последствия. Почему-то именно нашему поколению небеса щедрой горстью отсыпали скверных матерей, приспособивших психику своих детей под выгребные ямы…

«Рррожу разорррву, ррразззорррвууу рррожжжу!!!» - щелкает острозубая пасть у моего лица. Я коченею от страха и ненависти – слишком больших для моего маленького тела. Опять я ей чем-то не угодила. Тем, что не делаю уроков. Не мою за собой посуду. Не слушаю родителей. Не хочу быть их ребенком. За это мне разорвут рожу. Мама давно обещает. Наверное, однажды так и сделает. Может, это даже больнее, чем порка широким ремнем с пряжкой или стояние на коленях на посыпанном солью полу… Единственное спасение от мамы – расти как можно быстрей, расти день и ночь, ввысь и вширь, становиться сильнее – и вырасти, и вырвать из пухлой ручки с наманикюренными ноготками ремень, и вышвырнуть в окно, не обращая внимания на истошный сучий визг.

Зря говорят, что совместно пережитые ужасы сближают. Это стихийные ужасы сближают – ураган, цунами, землетрясение. Но не ужасы, учиненные человеком над другими людьми. Маленькими людьми. Беззащитными и растерянными. Над теми, кто от растерянности этой равно готов на все: и на подвиг, и на подлость.

Когда одного ребенка унижают на глазах остальных, мало кто находит в себе силы встать на защиту истязаемого. Чаще в душе рождается ощущение: лишь бы не меня! хорошо, что не меня! Это чувство дает всходы отчуждения в детской душе. Ты вдруг осознаешь свою беспомощность и беззащитность перед миром взрослых. А заодно и тот факт, что другие не в силах ни защитить тебя, ни оправдать, ни понять. Потому что они тоже всего лишь дети. Каждый сам за себя. Каждый один в поле, воин он или не воин. Каждому нет дела до других. За такое бывает стыдно всю жизнь. И сколько ни заступайся потом за обиженных, перед самой первой жертвой тебе уже не оправдаться.

Детство заканчивается, когда отчуждение прорастает и приносит первые ядовитые плоды.

Маменькины придирки – которые на деле оборачивались травлей – разрушили связь между мной и сестрами. Мы не могли доверять друг другу, не зная, кого она завтра возьмет в оборот, выведает все секреты – и свои, и доверенные – и куда понесет наши маленькие драгоценные тайны. Мы не ведали, в какой еще компании мать высыплет наши откровения под ноги незнакомым взрослым, будто кучу прекрасных морских ракушек, вдали от моря превратившихся в блеклый мусор… Поэтому и откровенничать предпочитали не друг с другом, а с теми, кто никогда не придет в наш дом, в наш проклятый дом. И кого мать не станет поить чаем и расспрашивать – хитро и умело, чтоб потом насмехаться над той из нас, кому – в очередной раз – не удалось скрыться от всевидящего ока и всеслышащих ушей нашей мамочки.

Чем старательные мы прятались, тем ожесточеннее мать предавала нас. Предавала на поругание. Словно мстила нам за попытки остаться собой.

«Я когда про вас на работе рассказываю, бабы прямо со смеху укатываются! Говорят: ой, ну какие ж у тебя дочки недотепы! А я говорю: это еще что!» - мамино востроносое ехидное лицо мечтательно запрокинуто. Она вспоминает успех. Как чужим было весело с нею, когда она выставляла на посмешище нас, своих детей. Как чужие восхищались ее оптимизмом, как хвалили ее за веселый нрав, как ждали ее шуток. Шуток на мой счет. А еще, конечно, на счет Соньки и Майки. Чтобы иметь успех и славиться своим оптимизмом, моей матери требовалось много выгребных ям.

Наверное, небеса хотели, чтобы мы к моменту, когда сами станем женами и матерями, хорошенечко запомнили: всякая душа суть независима и священна. И превращать ее в биопсихотуалет нельзя! Даже если это единственная возможность добиться ясности взора и живости нрава, на которые охотно клюют окружающие.

Вот только мы после такой науки не годились ни для каких семейных ролей. Разве что в семейные жертвы. В многоразовые жертвы, которые жаждущая успеха мать понемногу убивала изо дня в день, свято веря в бесконечный, самовозрождающийся источник своей силы, живости и оптимизма. И бесконечно изумилась, обнаружив вместо чистого родника зараженный могильник…

Сколькими из нас они пожертвовали, эти женщины, страстно желающие нравиться, очаровательницы-манипуляторши, распределяющие душевные силы, точно хлебный каравай в голодный год: сперва накорми того, кто заплатит, а уж детишкам твоим – что останется?

Сейчас-то они постарели, наши гордые салонные львицы, охотницы за чужим вниманием, но по-прежнему добирают самомнения старым добрым способом: воротят нос от всего, что нам дорого, поплевывают свысока на наши успехи и норовят стравить нас друг с другом, чтоб было о чем посудачить за спиной «гладиаторш».

Они не помнят нас. Они помнят себя – молодыми, желанными, обаятельными и… добрыми. Им кажется, что они все делали как надо. И даже еще лучше. Что они любили нас, учили жизни и растили в поте лица своего, а мы понавыдумывали черт-те что, стараясь свалить вину за свое лузерство на них, кротких и любящих. Они не хотят знать, что научили нас только одному: искать предательство в каждой душе. Искать - и находить.

После чего никто в целом мире не станет на твою сторону. Против тебя выйдет на битву целый мир, сплошь состоящий из твоих соперников и врагов. А как же иначе? Если даже родная мать вела себя как соперник и как враг - неужели все эти незнакомые, чужие люди окажутся добрее, понятливее, терпимее?

Незачем им быть ко мне добрее. Они мне не мать. И, значит, вправе предавать и унижать – даже в большем праве, чем она. Мне не за что их упрекать и глупо им доверяться. Всем, включая тех, кого ОНА родила раньше и позже меня. Родство крови не помеха предательству - наоборот, пикантная приправа к нему.

Каждая из нас, трех сестер, решала для себя это страшное уравнение. Решала и решила – получив тот же ответ, что и две другие. Доверие – слишком большая ставка. Ва-банк. Никогда не ходи ва-банк, если хочешь сохранить хоть толику себя.

Потому-то мы и не пошли ва-банк. Ни одна. Нет у нас ни друзей, ни мужей, ни веры в людей. Только отменный нюх на ту грань в отношениях, за которой предательство уже отнимет у тебя способность дышать, двигаться, думать. До нее ты еще можешь отделаться легким ушибом души, зато перейдя эту грань, рассчитывай силы на шок и долгую болезнь.

Из нас троих я оказалась чувствительнее всех. Я – бескожая. Живой детектор опасности. И я чую ядовитую гадину задолго до того, как она подберется на расстояние броска.

Сейчас, когда к нам заявится ОНА, вместе с НЕЮ нагрянут и ядовитые подначки, перемежаемые неискренними восторгами. ОНА считает это светской беседой. И мои сестры вскоре заговорят ЕЕ языком - ее ядовитым, жалящим языком. И начнут манипулировать друг другом. И лгать – друг другу и сами себе. Дом наполнится «добрыми пожеланиями», от которых станет неуютно. «Найти, наконец, свою судьбу с хорошим человеком» - Соне. «Реализовать себя хоть в каком-нибудь полезном деле» - Майке. «Завести свою семью, получить нормальную работу и здоровья побольше» - мне, мне, мне.

После материных слов невозможно отмыться от ощущения, что тебя, обрядив в грязные лохмотья, выставили толпе на потеху. И пока многоглавый монстр швыряется огрызками яблок и утробно хохочет, мать крутится поблизости, зудит голосом профессионального нищего: «Вот, наказал господь чадушком – и неразумное, и непочтительное, и неудачное, а куды денешься-то, всю жизнь мою заела-а-а-а…» Высматривает, кому бы еще понравиться, расплатившись самооценкой одной из своих дочерей. Или всех трех, разом.

Подумаешь, скажут люди, ну, ворчит старушка. В старости все ворчат. Это единственное развлечение старичья – заполнять пространство своей воркотней. Не обращай внимания.

Я бы и не стала. Если бы в моих венах не текла порция яда, вскипающего в ответ на «просто воркотню», словно это черное заклятье. Именно она превращает меня в зверя. Я отравлена мамиными шуточками и усмешками. Мой мозг собирал их, точно капли драгоценного знания. О том, кто же я. О том, какая я. Теперь я знаю: я – тоже чудовище. Такое, которое возят по ярмаркам в клетке, голым, запаршивевшим и истощенным. Потому что здоровое и сильное оно разорвет тюремщика в клочья. И ржущим зрительским массам наваляет будь здоров. А значит, ему нельзя позволить набраться сил и встать на защиту себя.

- Ась, ты простудишься, - кислый Сонин голос за моей спиной не развеивает, а наоборот, еще больше нагоняет тоску. – Опять ты начинаешь…

- Что начинаю? – голос у меня звучит сухо, неласково. Уж лучше так, чем с напускным изумлением: ой, о чем это ты? Обе мы прекрасно знаем, о чем.

- Мать скоро приедет… - Сонька месится по балкону, бессмысленно переставляет по столику пустые чашки с присохшим к дну осадком. – А ты опять на балкон залезла. Что, отсидеться надеешься? Думаешь, она не рванет сразу сюда?

Соня права. Каждый раз, как в доме появляется маменька, я удираю на балкон. Если нет балкона – на кухню. В сортир. В сквер. В магазин. К чертям собачьим, лишь бы подальше. Но и родительница на месте не сидит: поточив лясы со старшей и младшей дочерьми, она принимается обшаривать квартиру. Ищет меня. Поговорить. Ага, как же. Освежить яд, впущенный в мою кровь – вот зачем она меня ищет!

- Ну Ася, ну зачем ты выдумываешь? – нудит сестра. – У мамы, конечно, язык что помело, но она тебя любит…

Я молчу. Любое возражение заставит Соньку выйти на поиски контраргументов. Нашему спору много лет. И даже десятилетий. Дохлое дело - пересказывать свои ощущения тому, кого слова не задевают (или того, кто не замечает, как сам меняется под действием слов). В лучшем случае услышишь «тебе это кажется, ты себя накручиваешь». В худшем – еще много чего про больное самолюбие и нездоровую психику. А что тут возразишь? Я действительно сумасшедшая. Сумасшедшая со справкой, где слова «параноидного типа» удостоверяет печать и подпись специалиста.

Я гляжу на сестру пустыми глазами. Соня закрыла дверцу в подсознание, предоставив страхам бушевать и разрастаться неопознанными.

Сестрице легче думать, что одиночество она выбрала для себя сама, без оглядки на многолетнюю пытку отчуждением и предательством. В ответ на материны подначки насчет близящейся старости Соня знай отшучивается: Европа, мол, не Россия, где женщина под пятьдесят – старая рухлядь, а в дело годятся только двадцатилетние. Здесь и молодухи на шестом десятке не редкость. И у нее, Сони, еще как минимум десять лет в запасе, чтоб резвиться и порхать в вихре удовольствий.

И вдруг в моей голове просыпается, вздыхает и ворочается незнакомое. Что-то могучее и хладнокровное. Что-то, напоминающее мне: ты больше не одна. Есть другие, нуждающиеся в твоей силе и защите. Гера. Хелена. Твои несмышленые, податливые сестры – старшая и младшая. Нет у тебя времени предаваться своим страхам. Сначала бой, пораженческие настроения потом.

И я возвращаюсь, ведомая бесстрашным существом в моей душе. Возвращаюсь в комнату и жду своего самого главного врага, чтобы схватиться с ним за все, что мне дорого.

Глава 18. Рождество со вкусом убийства

Мертворожденные дети и мертворожденные мысли лучше дуракорожденных. Они не требуют от родителей героизма на грани суицида. Они не отнимают у них остаток жизни и остаток счастья. Они дают человеку шанс придти в себя и попытаться еще раз.

Иногда разговоры о святости жизни сводят меня с ума. Все-таки для многих людей и идей смерть была бы наилучшим выходом. Но как войти в смерть не через убийство - включая самоубийство? Процедура отнятия жизни сама по себе ужасает, поэтому сохранение жизни кажется не лучшим, а единственно возможным выбором. Милосердным продлением адских мучений, рядом с которыми образ преисподней - просто чуть больше, чем обыденность.

Смерть - бесстрастная уродина. Но убийство - еще гаже в своем азарте, миазмах крови и кишечных газов. Поэтому милосердие представляется таким прекрасным. Совсем как образ Мадонны Мизерикордии. Образ призрения в смерти всех сирых, убогих и недостойных милости. Хотя Мизерикордия, «милость господня», название орудия для добивания раненых, как имя самой Смерти, кажется странным соседством для имени Мадонны...

Мы нуждаемся в лекарстве от ксенофобии. От уничтожения неправильных, неправедных и неразумных - иных.

Мы - хищники, которых будоражит запах крови. И чтобы запереть этого хищника-позади-глаз в прочную клетку, нужен замок. Установка на святость и неприкосновенность всего живого. Но мы такие хреновые установщики... Поэтому оно не столько работает, сколько глючит.

И когда наконец мы заменим идею святости ЛЮБОЙ жизни на идею правомочности ИНОЙ жизни - не совсем и совсем не такой, какую мы одобряем?

Во верхнем мире была осень. Правильная, настоящая, ароматная осень. Со всеми онерами - падающим золотом и высокой синью. Мы сидели на крыльце. Вот никогда я в той жизни на крыльце не сидела. Да еще в кресле-качалке. На камнях, на траве, на земле, на бревнах, на стульях, на кроватях, на поверженном враге - но не на крылечках. У меня и крылечка-то отродясь не было.

Оттого-то я и чувствовала себя неуверенно. Мне казалось, что я участвую в съемках вестерна: сижу себе, посиживаю, жду, пока черный ганфайтер вырулит из-за угла - и тут я ему в межбровье ррраз! - и он с копыт. «Безвременно, безвременно, мы здесь, а ты туда, ты туда, а мы здесь...».

Но плед у меня на коленях был таким мягким, таким овечьим, что я расслабилась. Кордейра еще эта. Сидела рядом и грела взглядом.

Когда все вокруг синее и золотое, хищник-позади-глаз дремлет. Сладким кошачьим полусном. Ему тепло и беззаботно. Даже присутствие профессиональной жертвы не раздражает.

Это Кордейра - профессиональная жертва. И рано или поздно ее принесут, никуда не денутся. И она никуда не денется. Будет всхлипывая ждать своего Дубинушку, чтоб спас. А он опоздает. И пойдет она к жертвенному камню, свешивать белокурые косы в кровавую лужу...

А пока мне изливается. Душой своей медовой и кроткой. Слушать ее приятно. Словно грустную птичку, поющую в клетке подневольно-радостные песни. Но мне не требовался новый пленник. Мне и Геркулеса-то многовато...

Я прислушалась к чувствам Кордейры. Нехитрый навык для человека вроде меня, привычного выжидать, убегать, догонять и убивать.

И вот - я уже гляжу на себя глазами Кордейры. И как всегда удивляюсь: ну я и страшилище! Лицо словно из обсидиана выточено, сплошные острые углы. От виска до виска - иссиня-черная кельтская татуировка в ладонь шириной прячет глаза, из-под волос выползает на шею, скрывается под истертым кожаным жилетом, вьется по рукам до самых ногтей, прерываясь на шрамы, свежие и застарелые. Жилистые лапищи сложены на кремово-коричнево-клетчатом пледике так мирно... точно змеи в засаде. И этот нож в руке. Узкий-узкий, с черным трехгранным лезвием. Пальцы держат его нежно и крепко, будто грудного ребенка.

Ум у Кордейры - тихая девичья светелка. Думочки-гобеленчики. На покрывале вечно валяются дневник с сердечком на обложке и кучка конфетных фантиков. И пахнет там пачулями. Запах старорежимный, назойливый, бельевой. Аж пощипывает в голове.

Я-Кордейра смотрю на себя-Викинга и думаю: ты тоже хочешь меня сожрать, но пока этого не знаешь. Ты не любишь приторные сладости. Я тебе неприятна. Поэтому ты мне даже симпатична. Ты еще не решила, будешь ты меня жрать или нет.

Я красивая. Я нежная. Я такая... аппетитная. У меня есть все, что нужно хищнику, - трон, замок, земли, сокровища. Если меня заглотить, все это можно присвоить и жить припеваючи.

Сперва ты и он, твоя правая рука, станете расхаживать по моему дому гостями и кидать оценивающие взоры. Взоры будущих хозяев. Потом тебе понравится здешний уют и тепло. Ты полюбишь тепло нового убежища. А он полюбит тепло нового тела. Моего тела в моей же постели. Потом тебе разонравится мысль о бесприютности дорог за этим крыльцом. Дороги всегда бесприютны. Только те дороги хороши, которые ведут к убежищу. Которое здесь. А тогда зачем уходить?

Я вздрогнула и вернулась в себя. Кордейра думала о нас с такой обреченностью, с какой жертва думает о палаче. Хорош ли он? Достаточно ли хладнокровен? Умеет ли убивать быстро? Захочет ли помучить перед тем, как убить? Пусть уж будет равнодушным и профессиональным. Я хочу хорошего палача.

- Всё не так, девочка, - сухо замечаю я. - У меня другая судьба и другая добыча. Я не ем отбившихся овечек и одиноких принцесс. Мне придется уйти, а Геркулесу придется вернуться. К тебе. Потом. Когда ты станешь ему нужнее, чем я.

- Это ты сейчас так говоришь, - возражает она, тихо улыбаясь своим страшным мыслям. - Ты веселая и жестокая. Тебе здесь понравится. Если не я, то это, - она неопределенно машет рукой в сторону сада, деревни, песчаных холмов в седой траве. - Я ведь немногого прошу. Пусть будет не больно.

- Ты вообще ничего не просишь. По моим меркам, просить дурной, но легкой смерти - значит не просить ничего. Я не защитник, но я отдам тебе Дубину. Он - защитник.

- Сейчас - да. Ему будет хорошо с такой, как я. С жертвой. Он повеселится от души. Он УЖЕ веселится - крестьяне до сих пор ничего с меня не берут. Ведь теперь он - хозяин. Он забрал у меня их жизни и держит в своей руке. А потом возьмет и мою жизнь.

Кордейра с детства ощущала себя изысканным блюдом для праздничного пира. Ее доброта, ее мягкость, ее приятное обращение заставляли звереть папашиных клевретов. Они окидывали наследницу престола теми самыми взглядами, какими Дубина сейчас греет коллекцию старинного оружия в соседнем крыле. Они мысленно примеряли ее на себя. Они решали, насколько принцесса удобна в носке и употреблении. Насколько она покладиста и незлобива. И она привыкла быть сахарной куколкой на торте, которой однажды самый важный гость со смехом скусит голову.

- Тебе повезло. Геркулес, конечно, принц. Но он и раб. Раб своих обязательств. У него нет обязательства тебя глотать. Если - когда - я его тебе подарю, он будет лучшим из принцев. И самым исполнительным рабом. Рабом-телохранителем.

- Тело - само собой, - рассудительно замечает эта овца. - Я и не думала, что он меня во сне зарежет. Просто растворит в себе. Меня будет все меньше и меньше, пока я совсем не исчезну - пуфф! - и она поднимает к небесам свои породистые ладошки.

- А чего бы тебе хотелось? - изумляюсь я. - Ты же вся из сахара. Между прочим, в особо помпезных тортах есть хрустаты[44]. Каркасы, на которых держится все сочное, мягкое и податливое. В тебе есть хрустаты?

Конечно, есть. Просто некоторые люди потихоньку заменяют хрустаты марципаном. И тогда их уж точно переварят без остатка. Кордейра зашла далеко по этому пути.

Сейчас она спросит меня про детей. Почему-то светские беседы каннибалов и их жертв непременно предполагают попытку разжалобить каннибала, отыскать его слабое место.

- Нет у меня детей, - говорю я прямо в распахнутые глаза цвета лежалого винограда. - У меня нет детей, у меня нет мужчины, у меня нет дома, у меня нет надежд, у меня нет жалости. Я вообще архетип одинокого героя. Или одинокого злодея. Что практически одно и то же. Я проклятая старая сука. Вон Дубина идет. Опять спер у тебя базуку и решил нас порадовать. Постреляем? - я приподнялась навстречу Терминатору-младшему, прущему свою находку с восторгом щенка, откопавшего в садике человеческую берцовую кость.

И тут у меня в горле взорвалась петарда. Из легких прямо в глотку поползли какие-то иглы, глаза выскочили из глазниц и зависли на стебельках. Я рухнула с кресла на землю, свилась клубком, потом выгнулась дугой и стала биться об каменные плиты, прогретые осенним солнышком.

Ноги, мои ноги! А-а-а-а-а, шлюха-мадонна, в бога душу ма-а-а-ать!

Спустя миллион судорог и миллион минут невозможности ни вдохнуть, ни выдохнуть я лежала на мягком и екала селезенкой. Над моим лицом плавало что-то вроде серого паука размером с крону дерева. Красиво. Спа-а-ать хочу, спа-а-ать...

Но заснуть мне опять не удается.

Ну почему в этих снах все превращения - мои? Я уже задолбалась перекидываться в разных безумных монстров. Вон Дубина рядом - попробовали бы хоть раз его обратить, для разнообразия...

Где-то у моего позвоночника раздается многоголосый оглушительный шепот:

- А вдруг это опять ламия?

- Кто?

- Ламия! Та женщина-змея!

- Это фурия! Она зовет ее фурия!

- Ну и неправильно зовет! Такие змеи с женскими... э-э-э... телами называются ламиями!

Правильно, девочка. Ламиями называются все змеи с сиськами, руками и волосами на голове. Фурия - имя собственное. А ламия - видовое. Стой на своем. Тогда тебя не съедят. Если только я не обнаружу, что из меня снова в наш мир пролез суккуб в поисках человечинки. Он-то и тебя съест, и жениха твоего съест, предварительно... Ой, не надо предварительно. Суккубу ничего такого непристойного не надо, он просто жрать хочет. Вот как я сейчас.

- Есть хочу! - заявляю я неожиданно глубоким оперным басом. Все. Если я стала мужчиной, женюсь. На том докторе, который поставил мне диагноз и втравил в эту дурацкую игру со смертью в образе разной пакости. Пусть ему тоже станет хреново.

- А что бы ты хотела поесть? - осторожно осведомляется голосок Кордейры.

- Да уж не тебя! - рычу я. Из моего рта вылетает клуб дыма и сажей с огоньками осыпается на покрывало. Я с ужасом пытаюсь прихлопнуть занявшуюся постель. Моя рука... Лапа. Огромная, покрытая миллиардом алмазных чешуек четырехпалая лапа. Скашиваю глаз вбок. Прямо к моему носу свешивается какой-то ослепительно-белый парус. С диким инфразвуковым воем я выбрасываюсь в окно, одним прыжком пронизав комнату размером с холл первоклассного отеля. Сзади орут и стреляют из базуки. Мне вслед. Поздно спохватились.

В облаке витражных осколков я взмываю в небо. Оно раскрывается мне навстречу, словно синие-синие ладони самого бога. Под грозный церковный гимн я лечу в зенит. Мои сверкающие облачным серебром крылья чуть погромыхивают в паузах.

Я - самое прекрасное творение со времен мироздания. Самое прекрасное, самое мудрое, самое могучее, самое великое. Мне виден мир от края до края и все твари его, бессловесные и говорящие. Мне видны их тела, их мысли, их судьбы и их потомки. «Доминус деи...» - мурлычу я упоенно и небеса содрогаются.

Я останусь драконом. Я больше ничего не хочу и ничего не боюсь. Я не вернусь никогда. Я буду вечно парить в небесах и позировать в эффектных позах на скалистых утесах. Обо мне будут слагать легенды и петь баллады. Я не обижу никого из этих крохотных, несчастных созданий, проползающих по земле и пролетающих под моим бриллиантовым брюхом. Мне не нужны ни быки на завтрак, ни принцессы на обед. Мое тело пьет воздушные потоки и пожирает грозовые разряды. Я никому не принесу вреда, я ничего не изменю в их судьбе, я только хочу вечно быть здесь и смотреть сверху на эту изменчивую, позолоченную осенью землю, на седые холмы и лезвия рек, я прошу тебя, Господи, ты же тоже дракон, мой великий дракон всего сущего, дай мне остаться здесь, дай мне остаться такой, дай мне жить, Господи, не убивай...

Если бы кто-нибудь видел, как я лечу по небосводу и плачу безутешными драконьими слезами от сознания собственной конечности и от ощущения смертности всего сущего, которому я, при всем своем величии, могуществе и доброте, ничем не в силах помочь! Наверное, он бы ржал, как ненормальный.

- Ты же об этом просила? - спрашивает прямо в моей голове совершенно чужой голос. Таким голосом мог бы разговаривать Джек Воробей, доживи он до возраста в пять миллиардов лет. Это голос всё на свете повидавшего авантюриста, которому только и остается, что врать напропалую и посмеиваться над легковерными слушателями. - Ты хотела монстра на все случаи жизни - так вот он! Теперь ты решишь свою маленькую проблему.

- Какую?

- Проблему смерти. Ты не хочешь умирать. И все, кто живет тобой и в тебе, не хотят умирать. Вы все будете жить - теперь, когда ты выйдешь на свой самый нелегкий бой.

- Со смертью. - Это не вопрос. Это утверждение.

- С собой, глупая! - хихикает пятимиллиардолетний дедушка-пират.

- Что-о-о-о? - я проваливаюсь в воздушную яму и сразу вхожу в штопор. Тело мое с немыслимой скоростью ввинчивается в тучи, свежескошенное поле валится мне в лицо, как будто это не я, а оно падает с неба...

Где-то в трех часовых поясах от оцепеневших Геркулеса с Кордейрой я сижу на стерне и ковыряю болячку на левой задней лапе. Выходя из штопора, я снесла какой-то овин. Мне ужасно неловко. От овина осталась только дымящаяся воронка. Потому что, выходя из штопора, я нечаянно икнула.

Все-таки хорошо, что драконы так понятливы. Уж посмекалистее людей. Будь я человеком, я бы до сих пор задавала нелепые вопросы голосу в моей голове. Но в драконьей ипостаси мне уже все ясно.

Вот он, предел желаний. Полное знание, полная свобода, полное всемогущество. У меня есть все, о чем я мечтала, когда мой мозг не занимала другая мечта - о том, чтобы выжить.

Я могу смять все свои слабости и поджечь их, слегка дунув на неопрятный ком. Я могу превратиться в миф и остаться живой. Я могу бросить всех и всё позабыть. Я могу помнить всё - как я помню непрожитые мною жизни и не постигшие меня судьбы. Я могу предоставить мир его собственным заботам. Мне решать, кем я буду отныне. Отныне и навек, потому что я не верю больше во власть смерти.

Самый лучший и самый бесполезный подарок из всех, которые я когда-либо получала и получу. Из всех, которые может получить человек. Даже если он и не человек вовсе.

Рядом со мной со свистом рушится с неба что-то зеленое. Идеально зеленое. Все, что есть на свете упоительно-зеленого, смешано в этом цвете. Оно встает на лапы и идет ко мне, ничуть не переваливаясь, а словно течет в воздухе над щеткой сухой травы.

- Ты возвращаться собираешься? - спрашивает оно голосом Дубины, передвинутым в диапазон, в котором разговаривают грозы и водопады. - Ты не ранена?

- И ты, Брут... - вяло отмахиваюсь я. - Ну чего ты приперся-то? Я бы вернулась. Куда ж я без тебя? - я пытаюсь улыбаться, но слезы опять собираются в уголках глаз. Я задираю голову к небу и делаю вид, что меня страшно интересует воронье над полем.

- Я так и думал. - Геркулес садится рядом, будто чешуйчатый крылатый пес.

Мне не хочется ничего у него спрашивать. Наверное, он всегда был драконом. И потому он такой ответственный. Придется мне учиться у него. Учиться не заноситься. Учиться совмещать всемогущество со смирением, которое я так ненавижу. Пойти, что ли, в заложники к какому-нибудь царю? Пусть он научит меня исполнительности. А я в награду научу его плохому.

Геркулес читает мои мысли и усмехается. Вот мерзавец! Смеется. И это после всего, что я для него сделала! Примерившись, я даю ему могучего драконьего поджопника. Зеленое тулово с огненным хэканьем валится наземь. Почва сотрясается, как от взрыва.

И я с издевательским смешком поднимаюсь в темнеющее небо, в сердце заката.



* * *



- Герочка, конечно, мужчина, у него потребности! – трещит мать. – Ему женщина нужна. А девушки – они ведь разные бывают. У них в голове одно: замуж выйти. Ну какая там любовь, о чем вы? Немки вообще расчетливые, у них вместо сердца калькулятор. Вот и ему надо все просчитать, прежде чем с кем-то надолго связываться. Из какой она семьи? Кто ее родители?

- Ее родители умерли пять лет назад, - холодно отвечает Гера, пытаясь усмирить разрезвившуюся бабулю. Зря надеется.

- Ну и ладно! – отмахивается маман. – А кто они были? Герочка, помни: ты у нас непростого рода! Моя прабабушка, между прочим, столбовая дворянка была! Конечно, с твоей мамой об этом забываешь, она же себе тако-ое позволяет... А про тетушек твоих я вообще молчу! – она презрительно оглядывает нас, притихших под струями материнской критики. – Кстати, что это за негр со мной в лифте раскланялся? Не твой ухажер, часом, а, Сонечка? Я бы не удивилась, если ты и с негром… Ай! – мать встряхивает ручками. – Так вот, о чем я? Ах, да! О родителях этой, как ее, Хелены надо узнать. И вообще все выяснить. Есть у нее образование? Квартира? Счет в банке? Немки хороши, если у них все это есть. А если она безродная, безденежная и вообще непонятно кто…

- Ты бы сперва узнала, чего они с Герой хотят, - бурчу я.

- Мало ли, чего она хочет? Сперва надо посмотреть, на что эта девица годится! Хи-хи… Может, он переедет к ней, поживет – да и плюнет. Вдруг у нее таких Гер полна коробушка…

- Девочки, - произношу я деревянным голосом, - и Гера. Выйдите на минуточку.

Скривившийся, словно от удара под дых, племянник обходит бабулю по параболе и покидает комнату первым. Сестры, подталкивая друг друга, пропихиваются в дверь. Я поворачиваюсь к матери.

- Слушай сюда, гадина. – Дракон в моей душе разворачивает гигантские белые крылья и разевает бездонную огненную пасть. – Сейчас ты закроешь ротик и прослушаешь краткую лекцию, первую и последнюю. Еще одно ядовитое словечко в адрес Хелены, Геры, меня или девочек – и я выкину твое шмотье из окна. Второе слово – и ты полетишь следом. Тоже из окна. Того, что ты УЖЕ сказала, достаточно, чтобы ты сразу после рождества (во время которого будешь вести себя тихо-тихо, тише мыши под метлой) собрала свои манатки и вымелась вон. Никаких шопингов, никаких культурных мероприятий, никакого шика за Сонин счет. Едешь в аэропорт и отправляешься к чертям собачьим. К своим любимым конфиденткам. Им будешь заливать насчет расчетливых немок и непочтительной родни. А сейчас ты поменяешь излюбленную манеру поведения на приличную.

- Ася, что ты себе позволяешь?.. - севшим голосом шепчет мать. Жалкая попытка.

- Я позволяю себе только то, что МОГУ себе позволить. А я могу себе позволить закрыть твой вонючий рот!!! – грохочу я. У меня даже голос незнакомый. Тяжелый бас, отражающийся от стен.

- Как ты разговариваешь с матерью?.. – у нее по-детски обиженное лицо. Вот-вот. Пусть осознает, что такое детская обида, когда нет никакой возможности дать сдачи. Лучше поздно, чем никогда.

- Ты мне не мать. Ты мерзостная чужая старуха. Старуха, которая говорит гадости тем, кто мне дорог. Но больше ты этого делать не будешь.

- Это пачиму эта?! – срывается она на крысиный визг.

- Потому. Что. Я. Не. Позволю. – Я наклоняюсь к старой ведьме и аккуратно прихватываю ее за глотку.

И откуда столько силы? Как будто вся мощь моего тела вошла в кисть и превратила нормальную женскую руку в драконью лапу. Мать слабо ворочается, горло у нее дергается, я вижу, как проступают яремная вена и сонная артерия, представляю, как ломается подъязычная кость, как с пеной лезет изо рта синеющий язык, представляю так отчетливо, что этот образ передается женщине, замершей под моей рукой, остолбеневшей от накатившего знания: нельзя сопротивляться, нельзя кричать, нельзя даже дышать, иначе конец…

В дверь звонят. Пришла Хелене.

- Сейчас я тебя отпущу. И ты будешь милой и обходительной с этой девушкой. Ты будешь с ней именно такой, какой бываешь со своими сраными подруженьками. Ты постараешься ей понравиться. А завтра уедешь. И больше мы не увидимся. Никогда. Будь послушной – и я ничего тебе не сделаю. Но только если ты будешь вести себя так, как я велю. У тебя нет другого выхода, старуха. Помни: я рядом и слышу каждое твое слово. Даже непроизнесенное. А, Хелена, здравствуй! Знакомься – это наша мама, Герина бабушка!

- А зачем ты держишь ее за шею? – растерянно улыбается Хелене. – Это какой-то русский обычай?

- Нет, просто мама подавилась тортиком. Она очень любит тортики, откусила слишком большой кусок – вот и подавилась, - ухмыляюсь я, отпуская такое мягкое, дрожащее горло. На нем остается отпечаток не только пальцев, но и ладони. Будет синяк. На память о том, что когда-то у этой женщины была дочь.

Остаток вечера прошел в атмосфере глубокого радушия.

А на следующий день мне стало не до мамаши. Потому что Дракон нашел меня.

Глава 19. «Let\'s forget about tomorrow»...

Все это время мы переписываемся. Перебрасываемся ни к чему не обязывающими фразами. Чтобы не связывать друг друга ни надеждами, ни обещаниями. Вернее, чтобы не связывать СЕБЯ. Не обманывать. Не уговаривать. Не строить в воображении сказочных замков, населенных фантомами красивого ухаживания, верной любви и душевной близости. Потому что реальный мир никогда не выдерживает тяжести подобных фата-морган. Твердь действительности проламывается и красивые видения улетают в преисподнюю, по дороге эффектно рассыпаясь в прах.

Страннее всего то, что очередная погибшая фата-моргана не в силах нас образумить. Мы продолжаем надеяться, что есть такое время и место, где окружающий мир способен выдержать все, о чем безумствует мечта, выдержать и не сломаться... Потому что изо дня в день любоваться на неказистое лицо реальности - невыносимо.

Когда-то одним из самых страшных видений было: я, расплывшаяся в кляксу, с рыжеватой нахимиченной шерстью вместо волос, улыбаюсь покорной улыбкой лысому кривоногому мужику с тупо-оживленным лицом - «главе семьи», рядом вертится подросток, выбирающий - огрызнуться или подлизаться - семейная фотография из тех, которыми хвалятся на сайтах... И ужас даже не в том, что мы уродливы, будто зверолюди доктора Моро, а в том, что отныне мы в связке. И ни один из нас шагу не сделает отдельно от двух других.

У нас больше нет ни собственного мнения, ни собственных желаний. Сохранить в душе заповедный уголок и лелеять там призрак девичьей мечты - предательство по отношению к лысому-кривоногому. И по отношению к его отпрыску. А значит, если сам Ланселот Озерный придет ко мне под окна с копьем, сонетом и букетом, я его попросту не замечу.

Психическая слепота, вот как это называется. Слепота не глаз, а мозга. Когда не видишь вещей, в которые ежедневно, ежечасно тычешься носом, когда не можешь объяснить себе, почему отвергаешь самое простое решение проблемы, почему, страдая от одиночества, отталкиваешь все протянутые тебе руки...

А потом выясняется: можно не заметить рыцаря на боевом коне и не будучи женой и матерью. Достаточно привыкнуть к мысли, что ты связана. С кем-то или с чем-то, требующим всю тебя, без остатка. Муж? Ребенок? Болезнь. Она отбирает у человека все права на него самого. Она изменяет наши глаза так, что те больше не видят выхода.

Бывает, люди, не обремененные тактом, спасают нас от психической слепоты. Как сестра моя Сонька, когда без стеснения читает не предназначенную ей почту. И отвечает вдобавок! Не всем, конечно. Только тем, кого я, по ее мнению, недооцениваю.

Пусть не наутро, а лишь на вторые сутки после Кровавого Рождества, принесшего немало приятных мгновений (ах, как вздрагивала и запиналась наша самоуверенная мамочка, опасливо поглядывая в мою сторону!), я вознамерилась осуществить вторую часть плана. А именно - выставить маман из дому. Пока драконье самоощущение не испарилось.

Но Соня не дала мне даже обратить на мамулю огненный взор. На взлете перехватила.

- Аська, собирайся! - тараторит сестрица, пихая круассан в мой изумленно открытый рот. - Кофе-кофе-кофе, на-на-на-на-на! Скорей-скорей-скорей!

- Да фто флуфилофь-то? - взрываясь крошками, пытаюсь узнать я, полузадушенная круассаном.

- То, чего у тебя сто лет не было и еще сто лет не будет, кабы не я! Свидание!

- Сви... С кем?

- С Костиком!

«Ужас из железа вырвал стон». Я представила себе Олега Меньшикова, Костика из «Покровских ворот», легкомысленного аспирантика, читающего Пушкина надменной девице в пышной юбке и нитяных перчатках... Что-то не то. Встряхнувшись, как пес, вылезший из воды, включилась в происходящее. Костик - это Дракон. Свидание у меня с ним. Но как? Естественно, Сонькиными молитвами, больше никто не осмелится. Ругаться поздно, придется расхлебывать.

- От кого ты ему отвечала - от меня или от себя? - скрежещу я сквозь потоки кофе и круассановый заслон в горле.

- Ну, не такая уж я безнравственная... - кокетничает Соня. - От себя, конечно! Написала, что я твоя старшая сестра, что могу с ним стакнуться и выгнать тебя на него, как дичь на стрелка.

Думаю, эти двое нашли друг друга. Удивительно, что на свидание с Драконом иду я, а не Соня.

- Чудо нравственности, что и говорить... - ворчу я, распахивая платяной шкаф и выворачивая из него потроха. - Что мне надеть, загонщица?

- Это, это, это! - сестра пихает мне в руки какие-то яркие тряпки. Бог с ним, надену, что она скажет. Мне еще с волосами надо что-то сделать.

- Где хоть мы встречаемся-я-а-а-а-а?! - выкрикиваю я в такт движению щетки, дергающей мои волосы.

- Под задницей Старого Фрица[45].

Хорошо хоть недалеко. Памятник Фридриху Великому, водораздел между Западным и Восточным Берлином, разминуться невозможно. Налево - темные переулки Музейного острова, колкий ледок на воде, серые громады музейных зданий. Направо - целый квартал рождественских базаров, музыка фонтанами, запахи волнами, спиртное реками, Abba вперемешку с ароматом тушеной капусты, все столы уставлены горячими кружками с глинтвейном... Мы стоим между базарами и музеями, на границе света и тьмы и смотрим друг другу в глаза проникновенно... как два последних дурака.

Наконец, Дракон неловко хмыкает и протягивает мне цветок. Хорошо, что только один, а не целый веник.

- Я тут подумал: может, стоит приехать к тебе в Берлин? - нерешительно начинает он. - Это не город, а настоящая сводня. Париж ему в подметки не годится.

- Да уж заметила, - усмехаюсь я, нюхая драконов подарок - красивый, словно опаловая брошь.

Кажется, Константин боится, что я примусь ворчать. Хотя на красивые жесты вроде этого женщине положено отвечать восторженным писком и повисанием на шее у щедрого и нежного поклонника. Женщины ведут себя иначе только в дурацких комедиях, где героине положено кочевряжиться битых полтора часа. Ведь если не выдумывать подлые мотивации, что руководят героем, то придется зажить с ним полноценно и счастливо на пятой минуте фильма. А то и на третьей.

Почему-то ни первый, ни второй вариант не кажутся мне подходящей манерой поведения. Как всегда, мне требуется что-то третье.

- Куда пойдем? - спрашиваю я Дракона. - Направо или налево?

- Сейчас туда, где поговорить можно. А там посмотрим!

И мы пошли туда, где можно поговорить. Через синие-синие ворота Иштар, в подземный зал Пергамона[46], к разверстому склепу древнего царя, имя которого немедленно улетучивается из моей памяти. Гробница, откровенно говоря, похожа на вентиляционную шахту метро - и эстетикой, и размерами. Но мы отчего-то все бродим и бродим вокруг нее, как привязанные.

Впрочем, для меня спускаться в подземный мир и кружить там, пока в моей собственной голове не рассветет и не забрезжит, - неизбежность. Это примета. Или совпадение. Мне все равно. Я привыкла, что перед всяким поворотом в судьбе оказываюсь в подземелье и блуждаю там, как неприкаянная душа по Тартару. Не обязательно в каком-нибудь особенном подземелье - может быть, в метро. Или в погребе. Может, всего-навсего случайность. А может, взаимное притяжение подземных богов и моей судьбы.

Зал крошечный, единственный источник света - слабое сияние витрин с жалкими обломками некогда могучей цивилизации. Как будто время стало штормовым морем и обрушилось на царство позабытого потомками царя, и разметало все, чем был он славен и богат, а на берега будущего вынесло лишь горсть бусин и черепков. Вот и делай после этого карьеру в политике...

- Ну что, признаешься добром или принести тебя в жертву Эребу[47]? - звучит из-за темного куба гробницы.

- Признаться в чем?

- Ты боишься меня или себя?

- Я боюсь... Ну как бы тебе объяснить? Понимаешь, я недавно подумала: люди - не персонажи чего бы то ни было. Они не воротят нос, когда на их порог вступает молодой-красивый-богатый... м-м-м... претендент. И нормальные (впрочем, это не про меня) женщины не шарахаются от таких, как ты «по идейным мотивам».

- От таких, как я? То есть от каких? Не так уж я молод, красив и богат, согласись! - немного растерянно говорит Константин. Как будто впервые задумался над тем, по какой шкале себя оценивать, от кого отсчитывать - от олигархов, от кинозвезд?

- Раньше существовало подходящее определение - «интересный». Жаль, что оно устарело! - смеюсь я.

- Да, оно бы, пожалуй, подошло, - кивает он. - Итак, я интересный и тебе не полагается воротить от меня нос.

- Вообще-то, не полагается...

- Вообще-то?

- Ну, если не слушать всяких злоехидных мореплавателей...



* * *



- Да разве ж я его критикую, дракона твоего? - Мореход смотрит на меня без тени участия. Мог бы, между прочим, не притворяться посторонним и не имитировать невмешательство.

- Не ты! Оно! - показываю в сторону борта. Оно, море Ид, встревает между мной и кем бы то ни было. И кажется, намеревается встревать вечно. Благодаря прихотям своего Ид я и себе-то не верю, как же мне поверить другому?

- А ты ему все-все позволяешь? - интересуется Мореход. - Может, хоть раз да вступишься... за кого-нибудь интересного тебе?

Я молчу. Даже в ходе внутреннего диалога мне неловко признаваться в собственной трусости. Но Мореходу и не нужны признания. Он знает меня лучше меня самой. И это он рассказывает мне, какая я, а не наоборот.

- А теперь скажи, почему трусишь. - Глаз капитана, ведущего наше общее судно через мое неповторимое подсознание, загорается глубоким синим огнем, точно подсвеченный камень.

- Потому что мне больно. Мой разум – это зверь, попавший в капкан. Он ничего не сознает, кроме страха и боли. Но знает: если перетерпеть боль, стократ ужаснее этой, и отгрызть собственную лапу, можно освободиться. И ускакать в лес на трех ногах, оставив кусок себя в зубах капкана. И лишь потом умереть в равнодушном лесу, медленно и мучительно. Или дождаться того, кто придет, полыхнет в морду огнем – и подарит избавление. Вот и все, чего я могу ждать от жизни. Но как бы я ни устала, как бы мне ни хотелось избавления, избавителя я все-таки боюсь.

- А если он разожмет капкан?

- Да разве его разожмешь? И лапа давно омертвела, ее, можно сказать, у меня уже нет. Я обречена.

- Ты просто потеряла надежду. Вот и не видишь, что есть и другой путь.

- Другой путь... О чем это ты?

- О том, что кроме передвижения по земле на трех лапах, - лицо Морехода приближается к моему и синий огонь светит мне в самый зрачок, - есть и другие способы. По морю, по небу... Не все живут в лесах. Так и скажи избавителю, когда он придет. Если, конечно, в него поверишь.

- Я поверю. Я приложу все силы, чтобы поверить.



* * *



- Знаешь, - смеюсь я, - на гробы я, кажется, насмотрелась. На год вперед. И почему-то страшно хочу есть. Может, хватит разумный-добрый-вечный сеять? Пошли на базар - глинтвейн пить, пицца жрать, э?

- И тут пицца, - ворчит Дракон, вылезая из музейного Тартара на свет божий... нет, скорее рукотворный, - куда ни приедешь - в Америку, во Францию, в Германию, про Италию вообще молчу - везде пицца! Может, чем национальным покормишь?

- А то! - хвастливо заявляю я, - Чего изволите: национального немецкого шиш-кебаба или пончиков на свином сале?

- «А ты меня решилась уморить»! - убежденно произносит Дракон. - Я понял. Вы три сестры-сирены. Одна заманивает поклонников красотой, другая - умом, третья - душевным обращением. Потом растеплившегося мужика ведут на рождественский базар, травят, то есть закармливают пончиками на свином сале, а потом...

- На том же базаре коптят в палатке - во-он там, за каруселью, где дым столбом! Там местные гарпии и сирены доводят до кондиции свои жертвы, фаршированные пончиками. Пошли туда? И не сопротивляйся, а то ведь я тебя, пожалуй, не дотащу...

После непривычно тихого (а кому он на Рождество сдался?) Пергамона, базары, протянувшиеся по другую сторону Унтер-ден-Линден, оглушают и ослепляют. Я не люблю оглушающе-ослепляющих мест, но в них, пожалуй, первое свидание проходит легче, чем в романтически-проникновенной обстановке. Ничто не понуждает тебя к откровенности, зато можно спокойно подурачиться. И даже додурачиться до ощущения, что вы сто лет знакомы и не нуждаетесь в свечах, Вивальди и изысканном десерте для откровенного разговора.

Вот и я так же попалась. Сама не заметила, что рассказываю Дракону о Геркином детстве. О том, как из двух теток, совершенно непригодных на роль матери, вышла одна вполне приемлемая родительница.

- Сперва мы все с ним сидели. Даже маман. Как же, первый внук! Она им почти гордилась. А потом выяснилось, что он не пластилиновый, а живой. И что бабушка ему... не нравится. Для бабушки это был шок! - я с хрустом откусываю от яблока в липкой алой карамели. И как это есть, чтобы не измазаться? Яблоко, насаженное на деревянную шпажку, вертится волчком - понимает, зараза, что за липкий бок его не ухватишь...

- Потому что привыкла всем нравиться? - подмигивает Константин.

Надо же, слушает! Это странно. Обычно разговоры про детей понижают градус интереса до нуля. Если хочешь, чтобы собеседник свернул беседу и под благовидным предлогом слинял, заведи шарманку про гениальные словечки, удивительные наблюдения и прочие великие достижения чудо-ребенка. Мужчине все эти истории - рвотное со снотворным пополам. Того, кто продержался полчаса, можешь занести в когорту идеальных отчимов и взять на заметку.

Но Дракон и слушает как-то иначе, без кротости и обреченности во взоре. И я не сразу понимаю, что ему ИНТЕРЕСНО! Как будто он знаком с моей родней. Как будто ему хочется знать расклад сил и... слабостей в нашем семействе. Как будто у него на нашу семью далеко идущие планы!

- Да, мама привыкла нравиться... - осторожно соглашаюсь я. - Ну, она красивая женщина... была...

- На самом деле без разницы, красивая или некрасивая, - замечает Дракон, прихлебывая глинтвейн из нелепой кружки с надписью «Ich bin das bezaubernde Baby» («Я прелестная малютка», а может «Я прелестный малютка»?). - Вот женщина - та досконально определит, красавица перед ней или просто миленькая. Мужчина, если влип, фиг поймет, на сколько баллов там реальной красоты, а на сколько - чистого куража. Но куража, коли в прелестницы податься решила, понадобится много.

- Ну да! - удивленно киваю я. - А потом так оно и идет: чем больше очарованных, тем нерушимее кураж! Цепная реакция.

- Главное, чтоб никто самооценку не снижал, - поддакивает Константин. И откуда он в этом разбирается? - Вот как Гера - вашей маме.

- О да-а-а, он тогда старушку прилюдными вопросами прямо изводил: баба, сколько тебе лет, баба, зачем ты врешь дяденьке, баба, почему с тобой так скучно, баба, почему ты такая глупая... Баба не знала, что он, стервец, в следующую секунду брякнет. Можно сказать, сама судьба Герку у нее отобрала и мне вручила.

- А его мать? - все с тем же неослабным интересом спрашивает Дракон.

- Его мать делала, что могла. Вернее, что умела. Майке вся эта детская физиология, походы к врачам, разборки с воспитателями-учителями - вроде утренней зарядки. Я б, например, умерла от паники в тот первый раз, когда Герка в три года с температурой сорок свалился, а врачи сквозь него смотрели. Причем с таким видом, точно он давно умер и истлел. Зато Майка мигом нашла крайнего и вытрясла из него душу и отдельную палату. Но она терпеть не может разговаривать с сыном. Сестрица для этого слишком энергична... - вздыхаю я. Слишком энергична и слишком занята.

Конечно, я далеко не сразу поняла, что мне НРАВИТСЯ вечная Майкина занятость, из-за которой сидеть с подрастающим Геркой всегда выпадает мне.

Казалось, жизнь можно проводить гораздо интереснее, чем на поприще бэбиситтерства. К тому же мне не нравились молодые матери. Было в них что-то неисповедимо-животное. Как будто с рождением младенца все они резко поглупели, стремясь найти с грудничком общий язык, а потом так и не догнали активно растущего ребенка. Вот и плетутся следом, с трудом осваивая азы интеллектуальной деятельности.

И лишь со временем Герка из обузы превратился в друга. В связующую нить между мной и окружающими. Которая не порвалась, даже когда я стала, мягко говоря, не самым удобным собеседником...

- Словом, Гера привык: если поговорить надо, то с Асей. Тетей Асей! - хихикает Дракон.

Обычно в ответ на шуточки по поводу персонажа рекламы, приезжающего на запах грязного белья, я обливаю презрением и знакомых, и незнакомых. Но сегодня я добра. И примитивна. А потому всего лишь бросаю Константину в лоб огрызок яблока. И попадаю.

- А скажи мне, прелестный малютка, почему ты меня об этом спрашиваешь? - уже довольно нетрезвым голосом произношу я.

- Потому что про себя ты мне ничего не расскажешь, даже если мы целый день проболтаем. - Улыбка у Дракона такая... широкая. Словно две улыбки разом. Человеческое лицо для подобной улыбки маловато. Невместительно.

- Думаешь, про Герку я все-все расскажу, вот заодно себя и выдам? Хитро, геноссе! - хихикаю я, уткнувшись носом в теплую кружку, пахнущую гвоздикой.

- Просто я однажды заметил: мы, мужчины... - Дракон делает едва заметную паузу, словно намекает мне, что он хоть и относится к этой категории, но как-то по-особому относится. Не совсем как человек. Или совсем не как человек. - ...охотнее общаемся с теми женщинами, которые не рассказывают, а выслушивают. Нас. Задают вопросы, поощряют трепотню, вызнают детали. А потом удивляемся, что попались в руки манипуляторше, которой, по большому счету, на нашу личность плевать. Она ее воспринимает в качестве бибабо. И мы трепыхаемся на чужой руке, пока нас не сбросят. Потом у нас внутри образуется пустота и мы теряем смысл жизни. Довольно надолго. Иногда - на всю жизнь.

- Зато болтушки вроде меня безопасны, да? - Я хлопаю ресницами, изображая глупость несусветную, вселенскую.

- Женщины, у которых есть, о чем рассказать, не подпитываются чужими душами. Не паразитируют на любви народной. Не превращают окружающих в зомби. Они живут тем, что у них есть своего. Вот так! - и мой мудрый поклонник щелчком отправляет скомканную салфетку в корзину возле столика.

Вот уж не думала, что мужчины анализируют причины жизненных неудач. И пытаются изменить орбиты своего движения относительно женского пола, а не кружить по заданной, регулярно натыкаясь на одни и те же астероиды и переживая каждый раз мировую катастрофу. Или этот Дракон какой-то неправильный, или мое представление о мужчинах - однобокое.

Да и зачем мужчинам меняться? Разве привычка все анализировать меняет орбиту? Мы, женщины, поверяем каждый свой промах трудами какого-нибудь специалиста - и что, совершаем меньше промахов? Нет, просто после очередного говорим себе: ну вот, так я и думала!

- Может, вам нравятся именно манипуляторши, а не эти, которые живут своей жизнью? - пожимаю плечами я.

- Конечно, нравятся. Они так похожи на наших мамочек! - язвит Дракон. - И нам нравится быть зомби!

- Смеешься, да-а-а? - канючу я. - Знал бы людей, над святым бы не смеялся!

- Да, - покаянно склоняет голову он. - Любить манипуляторов всей душой, жить гармоничной жизнью зомби - это святое.

Мы переглядываемся и понимающе улыбаемся друг другу. Хорошо, когда не требуется топить собеседника в разъяснениях и проходить с ним по всей логической цепочке от начала до конца. Надо признать: женщины любят не плохих и не хороших мальчиков. Они любят понятливых. Ну, может, не все. Может, только я.

Открытая эстрада рядом с нами время от времени взрывается незабвенной попсой. И классикой. И попсовой классикой. Сейчас там раздается: «The people say: when you’re in love tomorrow never comes!»[48] Все правильно. Завтра не придет, если ты влюблен. А если ты осторожен, не придет сегодня. Вся твоя жизнь станет бесконечным завтра. Думать о нем, просчитывать его, бояться его, обеспечивать его - все на завтра и никакого сегодня!

Кажется, я слишком ношусь со своим завтра. Стоит отдохнуть от него. Сбросить будущее со счетов и пожить в настоящем.

Глава 20. Любопытство, открывающее пути

После моего очередного превращения накал событий отчетливо снизился. Как-то стало неинтересно ходить ногами в свете того факта, то и я, и Дубина - драконы. Причем отменно летучие. И непобедимые для монстров. И практически бессмертные - что и вовсе аннулировало наш с Геркулесом интерес к жизни.

Вот так попросишь у высшего распорядителя судеб какой-нибудь особо вожделенной вещи, попросишь - да и получишь. И все. Жизнь кончена. Когда нечего хотеть и нечего бояться, остается только камнем на перекрестке застыть: все дороги перекрыты - и направление к, и направление от.