Власть над водами пресными и солеными. Книга 1
Посвящается Елене Кабановой
Отдельное спасибо Екатерине Беляковой, которой пришлось поработать музой сверхурочно, Елене Ангеловой, поддерживавшей меня в моменты творческой абулии, и вообще всем моим друзьям из Живого Журнала, моей первой тест-группе.
Глава 1. Приступ
Разочарование - вот определяющее слово моей жизни. Ра-зо-ча-рова-ние. Не в самой жизни - я люблю и всегда буду любить вкус жизни, запах ее и смысл, который вижу очень ясно. Я разочарована в тех, кого считают носителями жизни, ее адептами.
Разгуляй-гормон, веселое быдло, почавкивая, давит из меня сок, чтобы полить им нехитрое главное блюдо своего существования. Я лимон в его руках, он приправляет мною пресность бытия без тени сомнения в моем предназначении. Ну, разве что задаст риторический вопрос: как я насчет того, чтоб стать кисленькой подливкой, без которой его, гурманов, кайф неполон? До чего ж он удивится, когда лимон не только не раздавится, но еще и в глаз ему даст в ответ на нормальный такой вопрос...
Все началось с секса, к таинству которого мы, женщины, должны придти, как на конфирмацию - принаряженные, взволнованные и счастливые.
Входишь-то в храм - да вот оказываешься совсем не в храме. И не высокий неф перед тобой, не золотой алтарный образ, нет. Бабы-шпалоукладчицы там ворочают черный, ядовито воняющий брус, денно и нощно тянут одноколейку в вечность, - трах за трахом, рождение за рождением, ребенок за ребенком, шпала за шпалой... И не спрашивай, что за поезда тут пройдут, что за люди в них поедут. Становись рядом, шпалоукладчица, держи костыль.
И как ты ее ни приукрашивай, свою шпалоукладчицкую жизнь, отовсюду она лезет, выглядывает из-под гламура, распутства, ханжества, похабства, извращений - торчит, точно несвежее белье из-под микроюбки.
Хотя отчего ж не попытаться забыть про одноколейку проклятую? Не попохабничать, не пораспутничать, не поломаться, не постараться набить цену? А потом сладостно, из недр грудной клетки, не пожалеть себя, не повыть о непонятости, о недолюбленности, о несправедливости... Как будто есть место справедливости здесь, в идиллическом аду, где ты, утопая по колено, дышишь креозотом, надрывая спину и руки, боясь глаза поднять на горизонт, за которым прячется недостижимое завтра.
И вот, самые слепые, самые темные, самые недалекие, у кого глаза в грязи увязли глубже, чем ноги, - вот они-то и берутся ободрять и просвещать тех, кто не совсем ослеп.
Для начала грязью закидают: что, мол, ты? Не женщина, что ли? Отчего тебе нормальный мужик не по нраву? Нормальный мужик, нормальная семья, нормальная жизнь, нормальные шпалы... Потом себя хвалить примутся: уж пожила я, пожила, эх, пожила, да и от второго раза бы не отказалась! Жизни во мне, соку, желания - хоть ковшом черпай! Экскаваторным. Это чтоб ты прониклась, какие на свете бабы настоящие есть, не тебе чета. Прониклась и обзавидовалась. Если ж ты и тут не растеплишься, от хвастовства к доверительности перейдут, про любовь несчастную расскажут, про роды тяжелые, а больше всего про подлость мужскую, изворотливую и неистребимую...
Как будто жрица злого бога уговаривает послушницу добровольно отдать себя в жертву вечно голодному чудовищу: прежней тебе после этого не бывать, зато взамен-то, взамен! Поверь, ты получишь бесценный опыт, ты больше никогда ничего не будешь бояться, ты разучишься ощущать боль, ты увидишь все многообразие жизни, ты сольешься с мирозданием... Как сольюсь? Как отходы жизнедеятельности проклятой твари?
Но жрице уже наплевать на сарказм в твоем голосе. Да и на тебя ей плевать. Она вышла на торную тропу. На ту самую, с которой я бегу в непролазную глушь.
Не послушница я и не сосуд для твоих излияний, жрица. Не пытайся заполнить меня собой. Не втискивай свою судьбу в меня, не приму я ее. Ни как дар, ни как указатель. Не вернусь я на чужую тропу, мне СВОЯ нужна. Ее и буду искать, продираясь сквозь буреломы-ветровалы, оставляя на сучках клочья души. Это все-таки лучше, чем одним махом себя лишиться, потерять всю себя, целиком, раствориться в ваших ритуалах, забавах, радениях.
Мой путь должен быть другим. Чистым, холодным, свободным до самого горизонта и за горизонтом тоже.
Застенчивая, говоришь ты? И в слышится в этом слове «застенок»... Только это не я, это ты в застенке, жрица. А я - за стеной твоего застенка, на свободе. В лесу, в поле, в горах. Одна. Хотя почему одна? Наедине с собой, со своими мыслями, со своей верой в себя. Это уже не одна, в компании. В самой лучшей компании, которую только можно пожелать.
Я всегда знала, чего от жизни хочу. Проблема была в том, что и окружение мое знало. Знало, что я - неправильная. А для таких, как они, такая, как я, - не просто неправильная. Неправедная. Торчу, словно бревно в глазнице.
Я должна быть несчастной. Я должна хватать их за руки, искательно заглядывать в глаза, просить познакомить с кем-нибудь, подыскать что-нибудь, взять надо мной шефство и оприходовать мою жизнь по положенной статье. Так должно быть. Но так не получается.
Потому что это ОНИ хватают меня за руки и просят: ну дай нам научить тебя, дай нам поруководить тобой, дай нам посоветовать тебе! И глаза у них жадные, голодные, жалкие.
И, конечно, секс.
Как я смею не жаждать его? Секс - это ведь и есть жизнь, разве не так? Значит, если кто (читай - если ты) десятки лет никому до себя дотронуться не дает, ни мужчине, ни женщине, как такого человека назвать?
А мне все равно, как ни называйте.
Потому что я, к той самой девичьей конфирмации готовясь, в дверь святилища ненароком заглянула. И глаза у меня были молодые, зоркие. И увидела я, что мне предстоит: черная работа без отдыха и срока, одноколейка без начала и конца.
Повернулась я и ушла.
Конечно, я уже не ребенок была. Ребенком я все ждала, что глупая сопящая физиономия мужика, для которого я - лимончик на краю тарелки, станет осмысленной, человеческой. Не стала. Прождала я лет до двадцати, поменяла много рук, повидала много тел, поискала в них души - и не нашла.
А потом узнала, что плохой я игрок. Хороший игрок - тот, кому и проигрыш в радость: значит, можно дальше играть, просаживая золотые монетки своего времени на беспощадную рулетку любовей и надежд. А мне каждый проигрыш говорил: уходи. Вставай из-за стола, зажав похудевший кошелек в руке, и вон отсюда. На волю. Пока есть зачем.
Вот я и ушла - ни женой, ни любовницей, ни матерью.
Завтра свое искать.
А остальные остались - за своими стенами, со своими играми, ругая мою застенчивость и холодность. Ну и пусть их ругают.
* * *
Я подняла глаза на знаменитость. Ах ты, госсподи... Дурак дураком, брови ежиком. Глаза, словно пуговицы от кальсон. Ждет, когда я восхищаться начну. Ну, давай, родимый, давай, раскрывайся, золотой мой, яхонтовый. Книжек я твоих не читала, а эту, которую ты мне с такой помпой подписал и презентовал, сегодня же кошке в лоток порву. Пусть моя Хаська твой опус по достоинству оценит. Ее ссаки - то, чего ты стоишь.
- Когда и как родился замысел вашего первого серьезного произведения? - вот он, вопрос, которого все они так ждут. Красная кнопочка. Сейчас ракеты твоего красноречия отделятся и пойдут шмалять куда ни попадя. Все-е-е расскажешь, что было и чего и не было.
Журналист я опытный, циничный, хваткий. Умею крючок наживить. И не захочешь, а заглотнешь.
И пусть психологи клянутся, что социофобы с людьми обращаться не умеют. Что слишком планку задирают, не дотянуться. Главное - чтоб тебе уже было все равно. Чтобы ты уже ушел от рулеточных столов, где большая игра ведется. Чтоб не хотел выиграть для себя друга сердечного на всю оставшуюся жизнь. Чтоб перестал верить в подарки судьбы и удачливость свою тайную.
Тогда с любым долбоебом, про жизнь-про любовь пишущим, у тебя все прекрасненько сложится. Вот как с этим. Вообразил себя знатоком женской души, понимаешь. Книжки про нее, про душу пишет. Как ее голыми руками взять, да к одному месту привязать. Специалист.
А душа-то пойманная на его счету одна. Шляется вокруг нас, шаркая тапочками. Жена. Подруга гения. Серенькое существо с бесконечными чашками-блюдцами, неприметное, будто грязная тряпочка в углу мойки. Уловил ее - и думает, что всех уловил.
Да мне-то что? Заплатило издательство за твою раскрутку - давай, родимый, крутись шустрей. Завтра в этом кресле другая равнодушная краля с диктофоном нарисуется. Щелкнет кассеткой и заноет: «Как вы дошли до жизни такой, творческой и плодовитой?»
Ай, как не вовремя! Накатило изнутри, ударило в голову: а спросить его «Мужик, ты хоть понял, что жизнь твоя давно кончена?» И разъяснить, почему. Почему он, как осел за морковкой, бежит тридцать лет и три года за своей дуростью, куда поведет. Почему забудут его в тот же день, когда зароют. Почему его жизнь в лоток кошке Хасе, толстой негоднице, на бумажечки порвут. Надо сдержаться. Остатками здравомыслия понимаю: приступ. Таблетку в рот, чаем запить, чужим голосом произнести новый вопрос - да хоть про духовных наставников, мутер иху так, немецку, знаю же, какими Шопенгауэрами сыпать начнет, а таблетка в желудке растворяется, разгоняет туман, проясняет башку, сейчас мы продолжим, нельзя ли мне... на минуточку?
У знаменитости в туалете такой же лоточек стоит. И тоже с бумажечками. Если приглядеться, если узнать текст - наверняка собрат по перу. А загляни под ванну - небось, там и обложка сыщется. С посвящением. Все мы, циники, одинаковы. Романтиками притворяемся, интеллигентами, пассеистами, а у самих современная проза по кошачьим лоткам валяется.
У-уфф, хорошо. Пойду влачить любовь плачевной нашей крали, как Молчалину и положено.
Глава 2. Убей свои сны
Следующий день, как и ожидалось, озарило психозом.
«Как же я тебя ненавижу!» - каждый такой день начинался с признания. Городу и миру, urbi et orbi, всей отвратительной вселенной, центром которой была я, Ася.
Город и мир отвечали как умели: заполошным пением птиц, океанским ревом автомобильного прибоя вдали, обрывками мелодий из окон, детскими воплями со двора, немым нашествием весенних цветов и запахов. Моя ненависть настаивалась на городской весне, набирала крепость, вскипала в крови, заполняла мозг. Каждую секунду тело получало допинг от мириадов агентов чистой, беспримесной ненависти. Душа играла кровавыми бликами, словно подсвеченный изнутри рубин.
Это была не серая, траченная депрессией душонка изнасилованного жизнью лузера, – о, нет! – это была хищная, зоркая, всеядная тварь-позади-глаз, в клочки разрывающая реальность, переваривающая свою добычу в мгновение ока и извергающая в организм моря адреналина и кортизола. Организм в ответ пел от боевой ярости, будто клинок берсерка, и бесстрашно нес себя туда, куда указывал мозг – к холодильнику!
«Еда, еда, еда, едаедаеда!» - руки выбросили на пол пакеты с колбасой и сыром, вырвали из прохладных глубин кувшин со сливками… Потом медленно и торжественно вытянули похрустывающий пластиковый колпак с недоеденным тортом…
- Если бы я жила не здесь, ты был бы мне не нужен! – обвиняющее произнесла я прямо в пару глазированных вишен, глядящих на меня с самого большого куска. Вишни продолжали бесстыдно пялиться. – И нечего делать невинный вид!
Завтрак, как всегда, превратился в битву. Противник был уничтожен – пусть не в мгновение ока, но не дольше, чем в три. Три мгновения ока. И вот – тарелка пуста, вместилище торта разграблено, в кофеварке слой гущи - горькой, как привкус во рту… Пиррова победа.
Потому что наступило новое «как всегда». Знакомое всем победителям, завоевателям и покорителям. Бескрайнее «как всегда» рутины. Что там, за упоением битвы? Санитарные обозы, возня в кровавой грязи, переговоры с побежденными – та же возня в грязи… И скука, скука, скука.
Я посидела, отдуваясь, осоловелая, не готовая к новой рукопашной, к новому дню, к новому заплыву в повседневность – и пошла в комнату.
Отшвырнув юбки в сторону – сегодня тяжелый день - натянула брюки и джемпер. Сосредоточилась, аккуратно обхватила пальцами рукоять мизерикордии
[1]. Старая, тяжелая, налитая смертью вещь. Черная. Не блестит. Удобная. «Меня нельзя трогать безнаказанно», - подумала я и нежно улыбнулась, взвешивая оружие на ладони. - «Нельзя. Ася – это женщина-ассасин. Ассасина. Убийца».
Сборы были недолгими, профессиональными. Те, кому приходится являться на работу в девять, не может себе позволить раздолбайское, непрофессиональное утро. Опоздаешь – и бой пойдет не по твоим правилам, а по правилам противника. Моим противником в этом мире был мир.
В облицованную гранитом глотку метро вливалась блеклая толпа обреченных. Я прищурилась, прислушалась, пристроилась в хвост. Поезда внизу взревывают сыто, одобрительно. Давка.
Через куртку мне в бок тупо ткнулся ствол обреза. Я глянула, не поворачивая головы: пожилая мегера, топорщась целым арсеналом, с усилием моргнула белыми от злобы глазами. Лучше подвинуться. Такие ищут не победу, а жертву. И любят убивать громко, вульгарно. Но если быстро уйти в мертвую зону – решат, что ты часть ландшафта. Никогда не стоит тратить силы на людоедов. Надо просто не давать им шанса.
Некоторые не рыщут, а предпочитают устраивать засады: встанут посреди узкого тоннеля и стоят, перегородив бесценную тропу вялой тормозной тушей. Ждут, пока по ним нанесут первый удар. И уж тогда-то…
Опытные бойцы обходят засаду, не зацепившись. Кому нужны анонимные рукопашные, да еще ранним утром? Мало ли что днем случится... Нужно экономить силы. И не расслабляться, вывалившись из метро в самый красивый парк Города.
Сердце этого гнусного мира – зеленый душистый клочок у старинных стен, фальшивый оазис, окоп ароматерапии посреди поля битвы. Мертвец тот, кто доверился глазам своим и расслабился. Но не притормозить и не набрать полные легкие выхлопов – тоже расточительство. Я всегда замедляю шаг в парке. И на мосту. И в следующем парке – у ядовитой реки цвета нефти.
Иногда мне удается даже выкроить несколько минут, чтобы присесть у ног слепорылой Войны, склонившейся в любезном полупоклоне, и на минутку замереть, прикрыв глаза. Я стараюсь не обращать внимания на звук, с которым остальные зеленые от патины грехи поворачивают головы и жадно втягивают носами воздух.
Потому что нет ничего страшнее последнего утреннего шага – оторвавшись от почти безопасного уголка, от уродливых памятников, от удушливых испарений, от печальной серой цитадели напротив, свернуть за угол и войти в дверь, за которой каждая ступенька дышит опасностью, каждое слово – повод для стычки или доноса, каждый взгляд – оценивающий, каждая комната – пыточная.
Здесь я работаю.
Если бы только мне повезло! Если бы я оказалась среди тех, кому и живется, и дерется, и умирается легко! Но в этом стане нельзя «оказаться». В нем надо родиться.
Утренний всплеск энергии неумолимо иссякал. На смену ему приходила тоска. Тоска была не черная и не зеленая – а так… невидимая и делающая невидимым все вокруг. Город и мир стремительно выцветали. За это я их и ненавижу – за умение самоустраниться, когда в моей жизни наступают особо тяжкие минуты. Ни поддержки, ни внимания. Вселенная сыпала равнодушием, точно вулкан – пеплом. Как всегда, на моей стороне - никого и ничего. Даже надежды.
«Когда-нибудь я уеду отсюда», - обещаю себе в стотысячный раз. Больше цепляться не за что. – «Я перееду в другой Город. Он прекрасен и он меня ждет. Может, он даже меня любит. Заранее. Предчувствуя мою любовь. Я же смогла полюбить его заранее? Вот и он… Когда я приеду, он раскроется мне навстречу, весь золотой и розовый, как старинный камзол, весь в сказочных замках и крохотных мостиках, надушенный морем и солнцем, галантный кавалер своих дам, моя единственная любовь…»
Старое заклинание сработало. Тело понемногу высвобождалось из хватки тоски и, механически переставляя ноги, двигалось привычным маршрутом.
Лестница оказалась скользкой, как палуба корабля в момент пиратского налета. Стены сочились болью и унынием, словно сложенные из охладевших трупов, а не из камня. Здесь всегда было промозгло. Даже в самую жару.
На верхней ступеньке лестницы красовалась главредша, непобедимая сука в непрошибаемых доспехах. Если бы у меня имелся нагрудник вроде главредшиного, тоска посещала бы меня раз в году, а не пять раз в неделю.
- Како-о-ое счастье, что вы с на-а-а-ами! – пропела главредша, спокойно и основательно укладывая стрелу на сжатый кулак. – И ка-ак мы дожили до этого момента-а-а! – последнее «а-а-а» совпало с треньканьем тетивы и с голодным воем стрелы, ищущей плоть.
Я вышла из укрытия под мраморной вазой, зажимая царапину на плече. Мизерикордия за поясом аж дрожала от злобного нетерпения. Однажды я подберусь к этой покрытой закаленной сталью коротышке на расстояние вытянутой руки – так, чтобы темное отверстие в забрале оказалось совсем рядом, и тогда… Не зря же я выбрала этот узкий тяжелый кинжальчик, легко проникающий в любую щель.
Ну, теперь можно приступать к делу. Пластырь, немного спиртосодержащих жидкостей - внутренне и наружно, сконцентрироваться – и вперед. Нельзя выигрывать все схватки, но можно держаться до последнего. Пока сознание не утонет в сером киселе беспамятства, окаменевшие от напряжения мышцы не расслабятся, и тело – а с ним и вся жизнь - не сорвется в бескрайнюю пропасть ненарушимого покоя…
«Как можно бояться темноты, когда все самое страшное происходит на свету?» - размышляла я, обходя Уродца. Плечо болело, но глазам было хуже.
Уродец - трехметровый пузатый болван, у которого половина головы аккуратно срезана, точно верхушка арбуза, смотрит мне в лицо второй парой глаз. Это глазки человечка, с натугой вылезающего из ополовиненной башки. Зависнув в жутковатом подобии балетного па над головами посетителей, Уродец разглядывает меня с нехорошей пристальностью. «Кажется, засада», - мелькает в голове, но происшествие с директрисой кровавым облаком застилает мозг.
Я потеряла бдительность.
Чугунный анацефал надвигался, будто слон, везущий лилипута, извергнутого лоботомией. В крохотной ручке мелькнул хлыст. И статуя весом в полтонны сделала шаг…
Глава 3. Устав от драматизма
- Итак, шизофрения параноидного типа? - наконец спрашивает врач.
- Ага, это мое второе имя! - усмехаюсь я.
Сейчас, когда в крови у меня хорошая доза антипсихотиков, душа моя молчит. Я могла бы и не отвечать. Могла бы повернуться к стене, баюкая сломанную руку и не разговаривать с этим профессионально милым человеком. Но я понуждаю себя к общению, уговариваю, увещеваю, заклинаю: не все потеряно, пока я могу вот так улыбнуться в ответ на самый мучительный вопрос из всех, что я слышала в жизни.
- Ладно! - неожиданно спокойно реагирует он. - Рука болит?
- Болит... - морщусь я.
- А нога?
- Тоже.
- Но переломы чистые. Хорошие такие переломчики, - делает он лицо ласкового садиста. - Вмиг заживут. Вам повезло.
- Повезло, - повторяю безучастно.
- Я их по судам затаскаю, - холодным голосом чеканит Гера. На лице его бешенство, ледяное, неумолимое бешенство терпеливого человека.
Гера - самый добрый человек на земле. Он мой племянник, а я его тетка. Его невезучая, больная на всю голову тетка, которая всегда была рядом. Потому что у сестры вечно находились дела и проблемы поважнее сына. Когда-то я с ним возилась. Теперь он - со мной. Такова жизнь.
- Гера, успокойся, - говорю я бледным голосом. - Доктору неинтересны подробности.
- Зато мне интересно, - шипит Гера, - как можно ставить огромную чугунную хрень в холле, не закрепив ни х...
- Гера... - голос мой гаснет, гаснет, не достигая стен.
Мир сейчас похож на огромный собор. Такой огромный, что даже эха в нем не дождешься - слишком далеки стены, слишком высок купол. Ты здесь - словно крохотная мушка в большой, чересчур большой банке. И если сидеть тихо-тихо, не летать и не биться о стекло, то можно даже представить себе, что ты свободна, а кривые зеленые тени вдалеке - это трава, и листья, и цветы...
Но я не муха, как ни тяжело ворочаются мысли в разом опустевшей голове, под недосягаемо высоким куполом черепа. Я человек, а человек всегда мыслит... общается... ходит на работу... делает свое дело... зачем-то.
- Как там, на работе, - вяло, без вопросительных интонаций произношу я. Лишь бы что-то сказать.
- Юлят! - рубит Гера. - Врут и юлят. Говорят, ты на него опиралась, расшатывала, подкоп под него вела, под урода этого. Сама, мол, виновата.
- А-а-а... - усмехаюсь я. Второй раз. Это неплохо.
Смутно помню, что там было потом, после того, как статуя попыталась меня убить. Рукой и ногой пришлось пожертвовать, но мне удалось оттолкнуться от наползающей на меня неотвратимой гибели. Оттолкнуться всей своей жаждой жизни. А она у меня огромная.
Я - такая, какая я есть, одинокая, неустроенная, стареющая - дорога и нужна себе. Я хочу жить, хочу вернуть свою жизнь назад, хочу достичь преморбидного
[2] состояния, которое не умела ценить до болезни, как не может человек ценить воздух, которым дышит каждое мгновение, - до тех пор, пока он есть... И я не впущу в свой мозг покорное стремление к смерти, овечье, жертвенное, нерассуждающее. Я проживу каждый день, включая и те страшные, судорожные вспышки, когда подоплека происходящего видится мне в образе верхнего мира.
Гера охотно слушает, когда я ему рассказываю про верхний мир. Говорит, что это похоже на компьютерную игру, хотя сам бы он в нее играть не стал. А я - тем более. Вот и получается, что я увязла в компьютерной игре, в которую ни капельки не хочу играть.
Как же мне тогда выиграть? Вот в чем вопрос...
Через неделю мы с Герой уже пируем у меня в квартире. Я в гипсе, делать ничего не могу, сижу на нарах, как король на именинах - ну, как королева. Гера закармливает меня фруктами, режет их на дольки и накалывает на шпажки, чтоб я не пачкала лицо и руки. А то придется тащить это ставшее огромным и неуклюжим, словно пьяный динозавр, тело в ванную.
- Ты чего-нибудь хочешь? - спрашивает Гера поминутно.
- Уймись наконец! - хохочу я. - Не то я потребую белый лимузин, мужа-олигарха и пару коньков в придачу!
Гера смотрит на меня нехорошим, проницательным взглядом. Слишком проницательным. Сейчас последует ТОТ САМЫЙ вопрос.
- Аська, ты продолжаешь принимать свои таблетки? - наконец роняет он.
Вот оно. Племянник быстро догадался: живой и веселой я становлюсь неспроста. Антипсихотики забирают не только то, от чего ты и так стремишься избавиться, но и то, что ты бы по доброй воле ни за что не отдала - способность просто шутить, просто смеяться, просто работать, просто выдумывать свое, никем до тебя не выдуманное, порожденное твоим воображением, твоим личным волшебником, спрятанным глубоко в мозгу. От таблеток он пропадает, перестает беседовать с тобой, обсуждать дела, давать советы, избавлять от одиночества, от ощущения, что все кругом РАЗГОВАРИВАЮТ - и только ты, словно глухонемая, запертая к тому же в одиночке, тупо, молча пересыпаешь песок своих дней из ладони в ладонь, не имеешь ни друга, ни собеседника, ни защитника...
Я знаю, сейчас он и без моих жалких оправданий все поймет и начнет ругаться. Он смешно ругается, как-то по детски, беспомощно, но я все равно стараюсь сделать обиженный вид, будто взаправду сержусь на его обвинения, будто принимаю их всерьез. Но Гера, вопреки моим ожиданиям, молча смотрит на меня и что-то напряженно обдумывает.
- Хочешь попробовать еще раз? - спрашивает он.
Я киваю. Конечно, хочу. Я все время хочу попробовать еще раз, самостоятельно, без проклятых таблеток уравновесить свою жизнь. В ней что-то сдвинулось, когда я была уже совсем взрослой, тридцатилетней - сдвинулось и покатилось, набирая скорость, точно камни в осыпи, и потекло, и накрыло меня оползнем, тоннами неподвижной грязи, перемешанной с камнями, сломанными деревьями, порванным и перепутанным хламом из снесенных домов... Я выжила, выкопалась из-под оползня, а теперь хочу так устроиться, чтобы больше никогда, никогда не настигла меня чертова лавина. Хочу понять, где я ошиблась и как мне сжиться с последствиями той давней, похороненной в неведомом вчера ошибкой.
Что ж. Моему самому близкому - нет, единственному близкому человеку не нужно объяснять, в чем состоит смысл моей жизни. Он и так понимает. Просто он бессилен. Как и я.
- Может, тебе отвлечься? - рассуждает Гера. - Они говорят, тебе нужно хобби.
Они - это психиатры. Они все время говорят... всякое. Заведите друзей, заведите хобби, заведите собаку. Ах, у вас кошка? Вторую заведите! Чаще гуляйте, чаще общайтесь, чаще бывайте на людях, наладьте отношения с родными, мы им книжечку подарим, в которой четко прописано, как с вами нужно обращаться, дабы чего не вышло...
Я не могу ни возразить им, ни согласиться. Большая часть того, что они мне советуют - это игра. Игра в помощь, игра в лечение, игра во внимание, игра в надежду. И они придут в бешенство, если узнают о моих планах. О моих планах проторить свой собственный путь на свободу из этой одиночки.
Все, что меня действительно занимает, мне вредно. Это как еда: что бы ты ни любил, тебе этого нельзя. И неважно, в каком количестве. Да хоть в микроскопическом - это ВРЕДНЫЕ продукты. От них бывают холестериновые бляшки, диабет, диатез, дисбактериоз, фиг знает какие еще «ди». Так что держи свои шаловливые ручки подальше от прилавка с вкусностями.
Как говорила моя мать, «еда должна быть невкусной, иначе фигуре капец». Она была большая мастерица хранить фигуру, моя мама. Это был джойстик ее жизни - охрана фигуры.
А у меня - другой джойстик. И когда мне начинает казаться, что жизнь моя утрачивает смысл, я не могу не ухватиться за него. Вот и сейчас я готова - да что там, прямо руки чешутся - стиснуть на нем пальцы. Мой джойстик Гера высокопарно называет «творческим мышлением».
Хотя на самом деле это скорее коктейль из лени, обжорства, сидения у окна и чтения всего подряд - пока в голове сама собой, из трепотни внутреннего голоса, из обрывков разноголосицы со двора, из завиральной символики снов не вылепится еще один штрих к картине верхнего мира, которую я собираю, словно паззл, уже многие годы. Тогда еще один осколочек станет на свое место, и душа моя воспарит.
- Я завтра зайду, - сухо говорит Гера, окидывая взглядом мое жилище. - Принесу тебе молока и... В общем, зайду.
- Ты ангел, - улыбаюсь я в ответ.
Гера знает: для меня главное сейчас, главнее всего на свете - удержаться на тонком-тонком краю доверия и интереса к окружающему миру. Это даже не край, не тропка - это канат над пропастью, скользкий и провисающий, по которому я иду без балансира и без страховки, а другой его конец прячется за серым туманом, поднимающимся из бездны.
В общем, у меня оч-чень много дел. Так много, что и не сосчитаешь. Хотя на первый взгляд я свободна, словно ветер. Наполовину загипсованный ветер.
Глава 4. Железная поступь будущего
Я - человек довольно трусливый. Признаюсь сразу и без колебаний: я непрерывно боюсь будущего. В психологии это называется «повышенной тревожностью». Ну, не оскорблять же врачам нас, трусов несчастных, называя вещи - и людей - своими именами? Мы же от этого не выздоровеем - скорее наоборот...
Что ж, я понимаю: когда оно - будущее - меня настигнет, придется стоять насмерть. Против таких же, как я сама, нервно-озлобленных людей, всегда готовых к подставам со стороны будущего. Мир - это бескрайняя рукопашная, в которой мы бьемся друг с другом даже не за свои интересы, а за интересы своих сюзеренов: начальства, родни, друзей. И неизвестно, кто принесет нам больше боли - противник или соратник. Мне наносили раны и те, и другие.
Вода в моем бокале обросла хрустальными пузырьками, выдавая, что она - не водка. Спиртное мне нельзя. По крайней мере, пока нейролептики из организма не выйдут. Поэтому я делаю вид, что у меня не то язва, не то долгосрочная завязка.
О моем состоянии немногие знают, ну и я не рвусь их просвещать. Иначе все мои душевные качества, и плохие, и хорошие, будут списаны на счет диагноза. Не хочу превращаться в ходячий диагноз.
Передо мной расселись, как на параде, два стана моих злейших врагов - издатели и коллеги.
Я часто думаю: вот интересно, в других профессиях тоже так: окулист считает своим соперником уролога, уролог - стоматолога, а стоматолог - патологоанатома? И все они, собравшись в ординаторской, объясняют друг другу ничтожность и бессмысленность усилий ДРУГОГО? Дикость, если глянуть со стороны. Но в свете постулата вечной конкуренции...
Рядом с бокалом стоит уродливая статуэтка желтого металла. Самоварное золото, голая грудастая Ника
[3], по колено увязшая в деревянной подставке. Время от времени мне вручают что-то такое - в рамочках и на подставке. Но разве это делает тише железную поступь будущего?
Вот и сейчас - издатель подходит, наклоняется ко мне над блюдом с бутербродами, нещедро усыпанными подсохшей красной икрой и просительным голосом предлагает пройти поговорить.
Знаю я, чего он хочет. Халявы, как и всякий издатель. Это только кажется, что умильно-жуликоватое личико улыбается, а ручки складываются на груди в мирном жесте. На самом деле на лицо его падает железное забрало, а воздух над головой со свистом прорезает меч. Назревает резня. И резать будут мою книгу. Если ее уменьшить вдвое и издать брошюрой в мягкой обложке...
- Нет, - говорю я замирающим от ужаса голосом. - Мы с вами уже это обсуждали. Нет.
Туше. Издатель отходит, набираясь сил для новой схватки.
- Правильно, правильно, - бормочет какое-то пьяно-восторженное лицо, возникая из-за моего плеча. - Такую книгу - и резать...
Мне хочется ответить холодно и мрачно, с намеком на его, лица, бездарность и лизоблюдство, но я лишь неопределенно улыбаюсь.
Мне жаль этих людей. Всех, без исключения. Ни один из них не сознает возложенной на него роли и покорно бредет к поражению. Нетрезвое лицо с печатью восхищения принадлежит писателю, который надеется распалить меня до того, чтобы я нагрубила издателю, разорвала контракт - и освободившаяся сумма, может быть, прольется манной небесной на него, мнимого радетеля моих интересов. Он не понимает, что в очереди за манной он где-то в самом конце списка.
Да и издатель не понимает, что к разорению его подвигает не издание дорогих книг, а его святая вера. Вера в дебила-читателя, любящего чтиво в мягкой обложке, на туалетной бумаге, с туалетным юмором, туалетными сюжетами, туалетными идеями и туалетной судьбой.
Издатель не видит, как выпущенные им книги тонут в километрах таких же, сортирнообложечных брошюрок, пока дебил берет с противоположной полки диск и идет вдоль этих километров, не оглядываясь. И писатель не видит, как все они - издатели, читатели, дебилы, проходят мимо него и его книг, не отводя глаз от ждущего их в конце пути экрана телевизора и вожделенных мягких тапок.
А над ними порхает безногая Ника с глумливым лицом и нагло торчащими сиськами.
Я встаю и выхожу в коридор, якобы покурить. На самом деле это бегство, обдуманное, своевременное бегство. Какое курево? Это старый дом - один из тех, в котором нормальная вентиляция считается постыдной роскошью. В офисе издательства от кипения творческих амбиций воздух давно превратился в марево, в котором, как в бокале, облепленном пузырьками, плавают коллеги-соперники, сливаясь по углам в страстных спорах и несанкционированных митингах...
На подоконнике сидит Гера. Я сама попросила зайти за мной, понимая: на празднике разногласия мне делать нечего.
- Поехали? - спрашивает он.
- Поехали.
Мы выходим на грохочущую магистраль, катящуюся огненным потоком вниз, к высотке на площади Восстания, к зоопарку, слабо пованивающему природой. Гера подставляет мне локоть. Приятно пройтись под руку с накачанным, железнобицепсовым атлетом после долгих часов в обществе дряблых тел и мозгов, доведенных умственным трудом до полужидкого состояния. С атлетом, который относится ко мне с небывалой бережностью, словно я фарфоровая и надтреснутая к тому же.
- Ты бы, Ася, завязывала сюда ходить, - мягко увещевает Гера. Подобным голосом просят игромана не транжирить свои кровные в салоне одноруких бандитов. - Каждый раз, как тут бываешь, у тебя такое лицо делается...
- Злое? - удивляюсь я. Вообще-то я не чувствую злости.
- Тревожное. Точно ты понимаешь, что на тебя идет охота - а бежать стесняешься.
- Так оно и есть, Герочка, так и есть. Чую гончих в подлеске, но бежать - как-то не комильфо. Надо дождаться и показать, кто здесь царь джунглей.
- Да какого черта! - взрывается Гера. - Я еще понимаю, будь у тебя с ними хороший бизнес, а то... - он безнадежно машет рукой.
- Гера! - оправдываюсь я. - Твою тетку угораздило родиться вербалистом. Кроме слов, ей ничто не мило, ничем больше она зарабатывать не умеет, поэтому и шляется по всяким притонам. Ты уж имей терпение...
- Зато один из твоих притонов мамуля накрыла медным тазом! - злорадствует Гера. - А не накрыла, так накроет!
Это он про редакцию, в которой меня едва не убило изваянием, символизирующим рождение духовности из гармоничного сочетания тупоумия с ожирением...
Мать Геры - моя сестра. Младшая. У меня есть и старшая, но она совсем другая. Мы три очень разные сестры. Каждой из нас досталось то, чего у других нет. Майке - младшей - достались, как бы это помягче выразиться, все бойцовские качества. Это шаровая молния в женском облике. И она рыщет по вселенной в поисках разрядки.
Гера оттого вечно был при мне, что Майе Робертовне (да-да, его звали Роберт, папеньку нашего) постоянно светило от пятнадцати суток до двух лет условно за умение не отдать своего ни при каких обстоятельствах. В качестве «своего» могло материализоваться что угодно: понравившийся кавалер на вечеринке, дизайнерская сумочка со скидкой, честь российского президента на пресс-конференции.
В юности Майку за «приводы» пороли. Потом она как-то незаметно для родителей выросла в Майю Робертовну, способную вырвать ремень из отеческой длани и загнать обладателя длани в соседскую квартиру в страхе за остатки жизни и достоинства.
Гера телом - крупным и мускулистым - пошел в мать, а нравом - спокойным и рассудительным - наверное, в меня. Отца Геры никто никогда не видал, и я не уверена, что он существует в природе. С Майки станется зачать и от Беовульфа, а не то так от Одина. Запрет на разговоры «От кого ж это у нас такой красивый ребеночек?» соблюдался неукоснительно.
Сейчас Майя Робертовна постановила: разнести проклятую халабуду, едва не угробившую ее сестру, вдребезги пополам. Предварительно слупив оброк. За моральный, физический и астрологический ущерб. Майя очень уважает астрологию. Но при этом делает все возможное, чтобы доказать: и звездам можно противостоять, если они покушаются на твое, на кровное.
Вставать на ее пути - да кто я такая, чтоб перечить Майе Робертовне? Всего-навсего сестра. Я уже смирилась с мыслью, что в той редакции мне больше не работать.
Вспоминая подробности нашей беседы с владельцем журнала - в присутствии главредши, приглашенного юриста, приглашенного психиатра и самой Майи Робертовны, моего душеприказчика, то есть доверенного лица - я обливаюсь ледяным потом. До сих пор, хотя прошло уже три месяца.
Глава 5. «Земля пускает так же пузыри, как и вода»
Первой мыслью в присутствии орущих людей у меня всплывает: вот так становятся аутистами. Когда мир не разговаривает, не нашептывает, не высказывается, а вопит тебе в уши, не стараясь донести смысл, безнадежно потерянный в децибелах, можно закрыть не уши, а мозг. Не воспринимать это назойливое, горластое, невыносимое нечто - ни одним из пяти порталов, данных природой.
Конечно, я не сворачиваюсь калачиком на неудобном диванчике из тех, что всегда стоят в зале для переговоров, и не засовываю в рот большой палец, мечтая вернуться в материнскую утробу. Но я близка к этому.
На мое счастье, мне удается сказать своему робкому, трусливому «я»: в бой! Сейчас - драка, рефлексии - потом.
Поэтому сестра моя Майка не презирает меня. И даже иногда поднимает брови с тем особенным выражением «Ну ты даешь!», ради которого можно снести еще парочку моральных оплеух от противника.
И все же в тот день я не видела никакой альтернативы аутизму. И закуклилась, спряталась в себя, пока мои бывшие коллеги и мои нынешние защитники драли глотки, доказывая, что человек моего телосложения вполне может/конечно не может раскачать и обрушить на себя полтонны чугуна - или из чего он там отлит, наш Уродец.
Выглядывая время от времени из-под полуопущенных век, как из амбразуры, я отмечала: ага, вот уже владелец журнала сливает верную соратницу, главного редактора. И та, трясясь от возмущения всем своим упитанным телом, отрицает, что в день несчастного случая устроила мне разнос за опоздание, в связи с чем я, теоретически, могла бы в расстроенных чувствах предпринять попытку суицида путем обрушения на себя статУя, то есть символа просветительской деятельности... Ага, вот уже главный редактор предлагает замирение на условиях повышения меня до старшего чего-то там с отдельным кабинетом и зарплатой, ради которой, по его мнению, женщина даже моих, кхм, несомненных достоинств могла бы пожертвовать всеми конечностями, оставшимися в ее распоряжении... Ага, вот Майя, на фоне остолбеневших приглашенных специалистов обещает владельцу пустить его по миру, а символ просветительской деятельности использовать как инструмент тщательного проктологического обследования...
Нет, сюда я больше не вернусь. Вот и конец моей журнальной карьере. Могу податься в управдомы. Или в телеведущие.
Не страшно. В конце концов, я всю жизнь была фрилансером. Вернусь к своим внештатным статьям, колонкам и рубрикам, к интервью, во время которых меня традиционно мучает один-единственный вопрос: почему это я беру у тебя интервью - а не ты у меня?
Отчего-то люди, достигшие успеха, издали видятся особенными. Умными. Достойными. Спокойными. Справедливыми. Удачливыми. И отрицать эти качества есть проявление зависти черной, подколодной, лузерской! - говорят фанаты везунка. А видеть эти качества на пустом месте, которым ваш кумир является, есть проявление атрофии мозга! - возражают противники.
А на самом деле никаких достоинств не хватит, чтобы оправдать ожидания людей, верящих в тебя. И сохранить себя перед угрозой глубокого уважения, не говоря уж о грязном злопыхательстве.
Когда каждое твое слово взвешивается на весах - и признается легковесным, как и ты сам... Тогда рождается желание говорить еще и еще, уточняя и исправляя сказанное ранее, но не понятое - или понятое, но неправильно. На достигшем успеха точно цепь волшебных желаний повисает: первое - такое простое, что может принадлежать и собаке знаменитости; второе - такое сложное, что тоже принадлежит не самой знаменитости, а ее выдуманному имиджу; а третье исправляет последствия первых двух, но ничего исправить уже не в силах.
Это и есть бремя победы. Потяжеле иного поражения.
И вот сижу я перед ним, обиженным Никой, выясняю, чем его душевная тонкость (почти дворянский титул!) публику потчевать изволит, а их душевная тонкость все доругивается и доругивается с непонимающими его... Так, словно нейроны ему сверлит крохотный назойливый гремлин, не давая отвлечься от истошно-оправдательной мысли: ЛЮДИ, ЗА ЧТО Ж ВЫ МЕНЯ ТАК? Я ЖЕ КАК ЛУЧШЕ ХОТЕЛ!!!
Кстати, я - из другого лагеря. Из лагеря лузеров. И нет у меня ни единого аргумента, чтоб сразить удачливого комплексатика, кроме по-детски наивного «Я - талантливее тебя! Глубже! Умнее! Я не просто ХОЧУ - я МОГУ лучше, леденец ты химический...»
Но если и хватит у меня душевных сил осознать: не ты отобрал мою удачу, не ты, глупое ты, загнанное, затраханное созданье, - то все равно ужас мой никуда не денется. И по-прежнему будет лупить в матовое предрассветное окно пудовыми кулаками: кто ты? Как долго продержишься? Помнишь о «пузырях земли»? Может, ты такой вот пузырь - и пришел тебе срок лопнуть, не оставив по себе ничего, кроме зловония?
Ничего не помогает от предрассветного допроса. Ни лекарства, ни водка, ни хорошая книга, ни хорошая компания. Ответ на него только успех дать может. А ему, успеху, боязливые без надобности.
Содрогнувшись от этой мысли, я еще крепче сжимаю Геркину руку. Хорошо, что есть рядом сильная рука, которая ничем помочь не может, но хоть не отдергивается, когда за нее цепляешься.
Скоро, скоро я вернусь на тропу унылого, поденного фриланса. А пока...
Пока у меня есть время - и средства! - на погружение в самый безумный из моих проектов. В составление развернутой картины верхнего мира.
Конечно, я не верю в его существование, конечно, конечно, конечно. Это все болезнь - откусывает куски моего здравомыслия, а на их место помещает сверхценные идеи фантастического содержания. Это все депрессия, вызванная одиночеством и нереализованной потребностью в семейной жизни, заставляет искать общества выдуманных персонажей в несуществующих мирах. Это все тревога за свое хрупкое общественное положение вынуждает мечтать о том, чтобы контролировать свою жизнь высшими силами и мистическими сущностями. Конечно, конечно, конечно.
А может, очередная книга просится наружу.
Эти состояния так трудно отличить друг от друга. Да и различаются они только по успеху задуманного. Написав книгу и сдав ее в набор, я буду считаться творческой натурой. Ну, а коли не сдам - тогда я всего-навсего душевнобольная, ищущая облегчения своих страданий в никогда не бывших измерениях и нерожденных мирах.
Все зависит от того, как посмотреть.
Иными словами, все зависит от того, что скажет мамочка!
Ведь своего мнения на мой счет нет ни у сестер, ни у покойного папеньки, давно обратившегося в прах и в цитатник на все случаи жизни. Нет и не было никогда.
Все наше семейство говорит ее голосом и ее фразами, когда приходит время критиковать. Кроме меня. С тех пор, как я заболела, я заговорила чужим голосом. И этот голос - сюрпри-из! - умел возражать мамочкиным комментариям, звучащим в моей голове с самого детства.
В юности я часто воображала себя другую - ту, которую мамин голос не критиковал, а лишь нахваливал. Ту, чьи смешные победы встречал восторженным: о-о-о-о-о!!! Ты сделала это, умница моя, красавица моя, гениальная моя!!!
A propos - не раз слышала, как мать произносит в мой, мой, МОЙ адрес слова «умница», «красавица», «гениальная». Но на свою беду я родилась и выросла с безупречным слухом на ложь. И проклятое ухо мое улавливало подтекст: «Умница, красавица, гениальная - но лучше б ты была другой, поплоше; достигла бы простого, незатейливого успеха в учебе и любви, я бы хвасталась тобой перед всеми подряд - а зачем еще ты нужна, как не затем, чтоб мать могла тобой похвастаться?»
Ложь, ложь, ложь, в каждой похвале и в каждом порицании.
То в похвале равнодушие и эгоизм мелькнут - всесокрушающие, тупые и безжалостные, словно античные титаны. То в ругани - удовольствие от того, как ловко удалось переложить свою вину на дочерины плечи... Ничего нет ужасней абсолютного слуха на ложь. Очень рано начинаешь взрослеть, очень.
И не веришь уже ничьим похвалам: как же им верить-то, если родная мать и хвалит, и ругает не за победы и не за провинности твои, а сообразуясь со своей тайной выгодой?
Мир населен манипуляторами. И если б они только манипулировали - они ж еще и хвастают друг перед другом, перечисляют одураченных, тычут пальцами в обманутых, хихикают по своим манипуляторским тусовкам! Как в изнасиловании самое страшное не сами действия насильника, а их отзвук в душе жертвы, так и в манипуляции самое страшное - не сам ущерб, а истязание жертвы пересудами.
Голос в моем мозгу, обзаведясь маминым тембром, демонстрировал чудеса искренности. Он не пытался мною манипулировать. Он меня честно и открыто презирал и ненавидел. Он отнимал у меня чувство победы и в начале пути, и в середине, и в момент получения призов и грамот. Он ухохатывался по поводу моих амбиций, злорадствовал при каждом промахе, каждый упущенный шанс объявлял последним и не советовал позориться впредь.
Он был не таким, как мама.
Моя реальная мать, откатав обязательную программу в форме стандартных поздравлений, потом непременно переходила к расспросам. О долгосрочных перспективах, о мировой славе, о сверхприбылях, о контроле за писательской удачей. Ее намеки язвили мне душу каплями кислотного дождя. Зато голос в голове нисколько не церемонился и все цирлих-манирлих с поздравлениями пропускал, начиная с насмешек и издевательства.
И однажды мой истерзанный мозг исторг из себя чужой голос. Новый голос защищал мои интересы. И даже устроил секир-башка экзаменатору с мамочкиным тембром и лексиконом.
Да, новый жилец моего мозга был странным. Меня ужасали и завораживали его рассказы о море Ид, о плаваниях по этому морю, о бесконечном архипелаге человеческих душ (каждый остров - целый мир!), о невидимых связях окружающей действительности с небывалым архипелагом. От размышлений об этих мирах у меня начиналась морская болезнь в собственной постели.
Зато советы он давал простые и в исполнении приятные. Например, вскочить во время семейного обеда на стол и станцевать сальсу на мамочкиных обезжиренных деликатесах, полезных для желудка и отвратительных для всего остального. Или попытаться сбросить с балкона (всего-то пятый этаж) на раскидистый каштан Майку, c оптимизмом излагающую астрологическую идею Садэ-Сати
[4]. Он же, этот голос, уже не посоветовал, а велел отрешиться от смирения и наблюдательности, которыми я всегда отличалась.
И которые всегда меня предавали.
Благодаря поступкам, совершенным по наущению Морехода я, собственно, и заработала диагноз. А ведь люди побезумнее меня живут себе, поживают без всяких диагнозов, коли сумели ослушаться своих Мореходов и не выдать окружающим самую страшную тайну человеческого разума: им, разумом, управляет кто-то еще.
Секрет Полишинеля! Я покачала головой, а обезьянья морда в полуметре от меня повторила мой жест.
Ахнув, я отшатнулась. Потом только сообразила: опять Герины штучки! Увидев, что я задумалась до полного выключения из реальности, затащил меня в зоопарк, благо до закрытия оставался целый час.
Посещение зоопарка влияло на меня благотворно. В детстве. Видимо, зрелище животных в клетках всаживало в детскую душу требуемую дозу смирения и фатализма. Сейчас, когда и клетки сменились непробиваемым стеклом, и фатализм мой сменился непробиваемым эгоизмом, чувства совсем другие.
Мне кажется, что и сама я точно так же торчу за стеклом, созерцая расплывчатые фигуры, тычущие в меня пальцами и беззвучно разевающие рты. Я пытаюсь понять, что нужно этим зевакам. Или тем, кто воздвиг надо мной непроницаемый пузырь отчуждения и одиночества. И никаких подходящих объяснений не приходит в мой разум, объятый паникой. Год за годом не приходит. Так будет до тех пор, пока ужас не сменится скукой, а вопрос «зачем?» не перестанет будоражить душу. Затем, что так надо.
Желтая пума, несущая в зубах распластанную тушку морской свинки, смотрит на меня, потом едва заметно пожимает плечами: а как ты думала? Так надо.
* * *
Мы выбираемся на Садовое кольцо, ничуть не повеселевшие и не успокоенные.
- Ну и зачем ты меня туда заманил? - интересуюсь я.
- Чтоб отвлечь! - не скрывает коварных замыслов Гера.
- От чего?
- От мрази этой литературной! - упрямо гнет он свою линию.
Гера ненавидит писательскую братию. Ничего в жизни не видели, ни о ком, кроме себя, отродясь не думали, никакого уважения не заслужили, а туда же, лезут в каждую щель с поучениями. Таракан домовый, к задней лапе которого привязан философский словарь, - вот каково Герино представление о писателе. О современном, по крайней мере. Не слишком лестно. Исключение составляю разве что я - и то не наверняка.
- Гера, эта мразь - единственная профессиональная среда, которая мне светит! - не уступаю я.
- Тогда вылезай из этой среды. Потому что тебе давно пора пройти дезактивацию, - умничает мой племянник.
Что ж, он прав. Кабы существовал пункт дезактивации мозга от безнадеги, навеянной общением с коллегами, я б его посещала не реже супермаркета. Но готовых технологий наука не предлагает и приходится дезактивироваться самим, кто во что горазд. Я было задумалась над собственным вариантом решения проблемы, и тут пробудился Мореход. Первый раз за год пробудился. Видно, лекарства перестают действовать.
- А ты спроси у парнишки, как тебе выбраться! - советует он немного хриплым от долгого молчания голосом.
- Без тебя разберусь! - мысленно огрызаюсь я.
Если у вас заведется внутренний комментатор первым делом научитесь разговаривать с ним мысленно. Может, тогда вас и минует чаша моя.
- Да че ты кобенишься-то? - возмущается Мореход. - Спроси, чего тебе стоит! И если он укажет на меня, придешь ко мне, в верхний мир. Не просто россказни мои слушать станешь, а сама придешь, целиком.
- Не укажет он на тебя, и не надейся, - с замиранием сердца отвечаю я, понимая: эта проклятая хитреца в голосе Морехода ничего доброго не предвещает. Опять он меня тащит в какую-то авантюру, пират чертов...
- Тогда пари! Если укажет, ты идешь ко мне. Так... ненадолго... погостить! - с нарочитым легкомыслием предлагает Мореход.
И прежде чем я успеваю крикнуть себе «НЕТ!!!», мой мысленный ответ падает, точно гиря на чашу весов:
- Ладно, пари.
Я, не зная, чего мне на самом деле хочется - выиграть или проиграть - поворачиваюсь к Гере и спрашиваю:
- И чем же мне, по-твоему, заняться, если не заказами этого прекрасного, но откровенно нищего и вороватого издательства?
- Знаешь, сейчас ты можешь чем угодно заняться? - убежденно заводит Гера. - Попутешествуй. На море съезди, что ли. Или вот, ты мне как-то рассказывала про какой-то верхний мир, крутой, как Варкрафт. Может, про него книжку напишешь? А то ты всегда пишешь такое скучное... непонятное. - И Герин палец упирается мне в лоб. Всего лишь чтобы отвести волосы, которые уже несколько минут лезут мне в глаза, отчего я моргаю, будто малолетняя фотомодель на своей первой тусовке.
Вот я и попалась. Мореход, похоже, и на Геру влияет, не только на мое бренное тело и хилое сознание.
Мне оставалось только ждать личного визита Морехода, который под белы ручки отведет меня к морю Ид и предложит ступить на борт своего бессонного и безумного судна.
Но вышло иначе.
* * *
Это был не столько сон, сколько видение. Сны - короткие, смутные обрывки прозрения, которое тебе ни целиком за что не покажут. И придется рыться в грудах подсознательного мусора, в неприличных символах обыденных вещей и в обыденных намеках на неприличные вещи. Так что снам я верю не больше, чем груде хлама на антресоли: чтобы вычитать из нее повесть человеческой жизни, надо потратить столько сил, сколько ни одна повесть не стоит.
Зато видение - совсем другое дело. Оно приносит тебе картину на тарелочке. И какую картину!
Для начала - посреди Москвы, на месте зоопарка, располагалась Гора. А город лежал у ее подножия, игрушечный и слепой. Он попросту игнорировал Гору, хотя в ее скальных тоннелях, будто в термитнике, проживало ненамного меньше народу, чем в самом городе.
Гора была замкнутой и самодостаточной. Ничто не входило в нее и ничто не извергалось наружу. Родившиеся внутри Горы в ней же и умирали. Даже звери и птицы у Горы были свои, не чета хилой внешней фауне.
Оттого в зацикленной на себе подгорной вселенной так высоко ценят зоотехников, разгребавших за чудовищными тварями. Тварей здесь держали и обихаживали во множестве. Зоотехники их и кормили. Чем придется - от скисшей овсянки до преступников. Живые и неживые блюда бесстрашно подтаскивали к вялым мордам, на которых в любой момент мог распахнуться багровый бездонный ротик.
Высокое начальство приглядывало за тем, чтобы корма у зверушек было вдосталь. Найти съедобного преступника - помилуйте, об чем речь! Сию минуту, подождать не изволите?
Основными поставщиками белка для монстров-людоедов служили мозговики - существа, похожие на грибы. Их с детства растили в специальных оранжереях, подкармливая пищей для ума и тела. Тела мозговиков ничуть не напоминали героев «Матрицы», хоть и произрастали в аналогичных условиях, - то хлипкие, то заросшие жиром туши с нефункциональными нижними конечностями, объемистыми задами и великолепно развитыми кистями рук. Пальцы мозговиков были прекрасны - длинные, гибкие, гладкие, пальцы молодых перспективных пианистов. Сутками мозговики, покачиваясь от переизбытка чувств, переписывались друг с другом по локальной сети, создавая по заказу «сверху» (никому из мозговиков и в голову не приходило спрашивать, откуда именно) всякие мемы, боянчики, фейки и лулзы. А бывает, и что-нибудь пообъемнее.
Со временем, когда мозговик начинал закисляться и болеть, его забирали из оранжереи и уносили куда-то, как полагали остающиеся, на профилактику.
Впрочем, память у мозговиков короткая, а взаимная нелюбовь столь велика, что никто особенно и не донимал вопросами: когда ж товарищ дорогой вернется? Свалил - и свалил. Вон, на его месте давно уже двое сидят. И какие! Молодые, едкие, продвинутые. Нет, надо плодить мемы энергичнее. А то уронят рейтинг-то...
Вдоль по коридорам пробегали, не глядя ни на кого, административные бабы - накачанные, густоволосые, бренчащие браслетами, лоснящиеся от автозагара и завернутые в хитончики изысканных оттенков. Когда я брела, растерянная, по тем коридорам, одна из баб, похожая на Люси Лиу, вздумала не то вызвать охрану, не то убить меня собственноручно. Наверное, убивать - встроенная функция всех клонов Люси Лиу.
Спасло меня исключительно проворное отступление за выступ скалы. И клон Люси Лиу, едва я исчезла из поля зрения, немедленно обо мне позабыл. Административные гламурные убийцы реагировали лишь на то, что перед глазами.
Разумеется, была у Горы и собственная армия. Солдаты - сопляки в хаки и кожаных плетеных кольчугах с дешевенькими медными нашлепками - вечно глупо ржали и пихали друг друга локтями. Видимо, пытаясь скрасить унылость своего существования.
Вся эта нехитрая антиутопия изначально была запрограммирована... на бегство. Было ясно, что избранное лицо (или лица) попросту обязаны сбежать отсюда, дабы продолжить жизнь в ином направлении, непостижимом для зоотехников, мозговиков, солдатни и Люси Лиу.
Для этой цели в Горе и оказались мы - я, только какая-то не такая, на себя непохожая, и мой приятель, которого я называла то Геркулес, то Дубина. Кажется, оба мы были преступниками. Потому что хотели одного - выбраться из Горы. Нет, хотели - это не совсем то. Мы ДОЛЖНЫ БЫЛИ выбраться. Это понимал и Старый Хрен, жабообразный субъект, сидящий на вершине той горы и обозревающий все происходящее вдали от его бугристо-складчатых колен в хрустальном шаре.
Что он там делал и за чем конкретно следил - мое здешнее «я» и представить не могло. Чуяло подвох, но разгадки не находило. Оно, в общем-то, тоже было дубоватое. И не умело решать несколько задач зараз - такой вот примитивный персонаж примитивной компьютерной игры.
Слава богу, мы с Дубиной точно знали, где выход - глубокая расселина, устье которой скрыто под латриной в солдатском сортире. Хорошо хоть, чистота в сортире царила идеальная, - большинство ребятишек в хаки за свои грехи проводило время, драя стены, пол и, гм, оборудование. А все-таки идти прямиком в казармы, рискуя быть изрубленным даже не от праведной ненависти к преступникам, а от безумного страха перед ними... Такой участи для себя и Дубина не хотел.
Мы бы еще долго прятались по задворкам, решая, пользоваться нам указанным маршрутом или нет. Но тут Старый Хрен пустил по нашему следу охотников.
Здесь, в Горе, так назывались существа, меняющие обличье или вовсе никакого обличья не имеющие. Несмотря на камуфляж, всякое живое существо чуяло приближение охотника и со всей дури пускалось в бега. Потому что охотники внушали Страх.
А Страх здесь был повсюду. Он висел и перемешивался слоями, как сигаретный дым в курительной комнате. Любого рода и качества - животный, подсознательный, божий, адский, театральный, социальный и сексуальный. Все боялись всех и всего. В Горе Страх служил признаком хорошего тона и интеллектуальной продвинутости. А желание избавиться от Страха являлось симптомом душевной болезни и преступных наклонностей.
Но мы с Дубиной хотели именно этого - избавления от Страха. Наконец двое маргиналов поняли: никуда нам не деться, хватит месить ногами, пора идти в заветный сортир, Старый Хрен заманался ждать, пока мы созреем. Все, созрели, пошли.
Нам удалось незамеченными прошмыгнуть мимо столовой, где стоял гул от жевания и рев от отрыжки. Это была УДАЧА.
А у сортира меня встретил одноклассник, скончавшийся в реальном мире год назад - от пьянства, похоже. У него было постаревшее мертвое лицо, аж блестевшее от самодовольства - точно он, безвременно померев, сделал миру большое одолжение. Но я обрадовалась встрече: покойник держал в восковых руках наше спасение - тонюсенькую веревочку, хлипкую на вид и в то же время прочнее проволоки - паутину гигантских арахнидов. Солдаты ее очень уважали. Потом он любезно закрепил «паутинку» где-то у бачка, а Дубина своротил унитаз. И подо мной разверзлась Кишка.
Кишка - озеро подземных вод, узкое, как щель, и глубокое, как все потайные шхеры моря Ид. Там водится всякая неопознанная погань. Я заметила ржавую спину - по всем правилам подводного существования не чешуйчатую, а гладкую, будто стекло, приглаженно-пупырчатую, эргономичную. И морду этого существа - амфибная такая морда, с пастью, напоминающей диван-трансформер на стадии раскладывания. Но больше, чем антрацитовая вода в Кишке и мелко вскипающие зубастыми челюстями водовороты, меня испугала высота, с которой следовало прыгать.
Высоты я боюсь с детства. Поэтому никуда я не сиганула, несмотря на охотников, которые уже перемещались по казармам, слепо поводя безглазыми головами вправо-влево, сканируя пространство. Я отвернулась от расселины и уставилась на Геркулеса.
Он стоял и ухмылялся - здоровенный, весь битый-ломаный, будто старый чайник, ни черта в этой жизни не боящийся. А я стояла к бездне спиной.
Для меня вытерпеть такое труднее, чем совать нос в провал. Никогда не поворачивайся к ЭТОМУ спиной - гласит мое подсознательное правило. Бездна втянет тебя в глотку, даже если ты уверена, что стоишь на безопасном расстоянии. Провал расползется позади тебя, опора под ногами истает - и вот, уже летишь спиной вперед, бессмысленно дрыгая конечностями.
В общем, я без всякого шика поползла по липкой веревочке, упираясь лбом в каменную стену и нащупывая пальцами ног хоть какую-то опору. Наконец, я сорвалась и, пролетев пару метров, плюхнулась на край Кишки. Возле моих ступней немедленно начался конкурс «Пиранья года», но мне было пофигу.
Охотники, похоже, нашли Дубину. А я ничем не могла помочь. Вверху послышалась возня, рев Геркулеса, потом в воду полетела багровая, мясного вида хреновина, похожая на напольную вазу - если представить себе вазу из мышечных волокон и мягких тканей. А там и Дубина сверзился местной фауне на башку. Ну, и я тоже прыгнула.
Подземные воды ухватили нас гигантскими ледяными пальцами, будто пару щепок, и втянули в водоворот.
Разумеется, мы выплыли. Старый Хрен в этом нисколько не сомневался. Он играл нами, не раскрывая правил игры. А нам оставалось лишь подчиняться, до смерти ненавидя его и его игры. Но первый-то уровень мы прошли, нас отпустили на свободу. Выпихнули через прутья решетки, окружающей Московский зоопарк, - и прямо на площадь Восстания.
Я и Геркулес вывалились в душную летнюю Москву. Гора за нашей спиной никуда не делась, всего лишь стала незаметной - даже для нас. Мы выпали из системы.
Дубина сказал: нужно поесть, выспаться и идти в другое, заповедное место, которое ждет-пождет, пока мы херней страдаем. Я кивнула. Но почему-то решила: сперва обязательно посмотрю на себя в зеркало. Это поможет определить, кто же я, собственно, такая.