Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Королевы расстались. Екатерина присоединилась к своей свите и направилась к входной зале. Маргарита непроизвольно направилась в большую залу. Продвигаясь вперед, Екатерина увидела маску, отделившуюся от толпы при ее приближении. Она походила фигурой на противника Кричтона, перья и черный плащ были такие же, как у незнакомца. Екатерина остановилась, остановилась и маска.

\"Это он!\" – подумала королева-мать.

И она послала одного из своих пажей с приказом приблизиться.

– Что прикажете, ваше величество? – спросила маска, подходя с глубоким поклоном и обращаясь к Екатерине на итальянском языке.

\"Я не ошиблась, – подумала Екатерина, – это его голос\".

– Я позвала вас, сеньор, – сказала она ласковым и любезным тоном, говоря также по-итальянски, – чтобы выразить вам до вашего ухода с празднества мою живейшую благодарность за важную услугу, вами мне оказанную. Будьте уверены, сеньор, что я не забуду вашего усердия. Мы благодарны и, слава Богу, не лишены возможности награждать.

– Если бы вашему величеству было известно свойство оказанной мной услуги, вы бы нашли, что она едва заслуживает благодарности, – отвечала маска.

– Разве вы так низко цените вашего противника? – спросила Екатерина.

– Я уверен в победе, – отвечала маска.

– Кричтон льстит себя такой же надеждой, – отвечала королева-мать, – но не с такой уверенностью в успехе. Бог войны, мы убеждены в этом, дарует вам победу и победит вашего врага.

– Аминь! – отвечала маска.

– Отойдите, господа, – приказала Екатерина своей свите. – Я имею нечто более важное сообщить вам, сеньор, – добавила она таинственно.

– Относительно джелозо? – спросила с беспокойством маска. – Говорите, сударыня, умоляю вас.

– Не здесь, – отвечала Екатерина. – Я сейчас возвращусь к себе во дворец. Вы не должны ни сопровождать меня, ни удаляться с празднества в одно со мной время. Нам необходимо принять возможные предосторожности. Во дворцах королей ничто не скрыто от слуха и зрения.

– Ваша перчатка, королева, – прервала маска, наклоняясь, чтобы поднять богато вышитую перчатку, которую как бы случайно уронила Екатерина.

– Оставьте ее у себя, – сказала с улыбкой королева. – В ней вы найдете ключ, употребление которого я вам сейчас укажу. Эта перчатка, приколотая к вашей шляпе, позволит вам войти в отель Суассон. Не говорите ни слова слугам, но продолжайте ваш путь. Войдите в галерею. В одной нише вы увидите три статуи; средняя, изображающая нашего родителя Лаврентия Медичи, герцога Урбанского, вращается на стержне. Дотроньтесь до копья, которое он держит в руке, и перед вами откроется подземный ход, который ведет в башню, служащую нам для наблюдений. Ключом, который мы вам дали, отворите дверь этого входа, и вы очутитесь в лаборатории Руджиери. Через час я вас там буду ждать.

– А джелозо?

– Она в верном месте.

– У Руджиери?

– У Екатерины Медичи. Она хорошо охраняется. Я вижу, что на вас повлияло хвастовство Кричтона, но положитесь на меня – ни хитростью, ни силой не попадет он в вашу башню. Святая Мария! Я так спокойна в этом отношении, что согласилась бы отдать ему молодую девушку, если бы он нашел средство пробраться в ее темницу.

– И однако же, он уже осмелился один раз войти в нее, – отвечала с жаром маска, – и если бы он поймал вас на слове, расстались бы вы с этим вверенным вам залогом на основании такого пустого условия?

Екатерина улыбнулась.

– Можно подумать, что ваше величество помогает замыслам вашего врага, – продолжала шутливым тоном маска.

– Не из любви, но из чувства мести, – отвечала Екатерина тем же тоном. – Кричтон не отважится более войти в эту башню, разве только вы проведете его. Через час вы подробнее узнаете об его участи. Однако же пора окончить наше свидание, за нами наблюдают. Вас также ожидают на пиршестве. Еще один совет на прощание. Генрих продолжает свои пиры до самого позднего часа и нередко имеет обыкновение удерживать своих гостей. Если бы ему вздумалось приказать, чтобы заперли двери овальной залы, то уходите через дверь, скрытую под обоями с изображением Дианы и ее нимф.

– Понимаю, ваше величество.

– До свидания, сеньор.

– Целую руку вашего величества, – отвечала маска с глубоким поклоном.

После этого он смешался с толпой приглашенных, которые теснились вокруг них, между тем как Екатерина, сопровождаемая свитой из пажей и лакеев, уже садилась в свои роскошные носилки, оставляя Лувр.

БЕЗОАР

Густые складки великолепной алой материи с вышивкой из золотых арабесок и лилий, отделявшей вместо двери большой зал от главного зала для трапезы, открылись по знаку мажордома, и длинный роскошный стол, накрытый со всей королевской пышностью, вдруг представился глазам гостей.

Вид был восхитительный. Везде, куда достигал взгляд, виднелись стены, покрытые букетами благоухающих цветов, сиявших свежестью, как в конце весны; зеркала, украшенные гирляндами из роз, отражали огни тысяч свечей и умножали блеск посуды и хрусталя, обременявших стол. Но что наиболее бросалось в глаза, так это сам стол. Это был алтарь, вполне достойный обрядов соединенного воедино поклонения Церере и Бахусу. Установленный на массивной платформе высотой более шести футов, на которую восходили по трем ступеням, покрытый скатертью ослепительной белизны, этот роскошный стол, занимавший всю длину огромной залы, походил на гору снега или на чудесный глазированный пирог, изготовленный в печи Гаргантюа искусными пекарями из Лерне. Передний конец его представлял изображение Олимпа, а богами были Генрих и его гости.

Подойдя ближе к столу, можно было видеть, что дамасская скатерть, покрывавшая его согласно моде, принятой при дворе, была расположена фантастическими волнообразными складками наподобие речных волн, гонимых ветром. Эта река несла в своем лоне пышное собрание золотых и серебряных ваз, хрустальных предметов работы неподражаемого Бенвенуто Челлини времен его посещения Франциска I в Фонтенбло.

Меню обеда было достойно Лукулла. Все изысканные яства, которые только мог пожелать самый утонченный эпикуреец 1579 года (эпохи, которой нельзя пренебрегать в летописях гастрономии), находились в изобилии. Мысли мутились при взгляде на эти бесчисленные блюда и нескончаемое разнообразие вкусных кушаний. Местами возвышались пирамиды сластей, груды самых изысканных фруктов, виднелись урны античной формы, переполненные дорогими критскими, кипрскими и сиракузскими винами, разливая вокруг себя благоухание подобно ароматическим кущам Ливана. Мы заметим мимоходом, что в это время пили вино, по большей части подогретое и с разными примесями – обычай, перенесенный из Италии во Францию Екатериной Медичи. Там и сям были видны придворные, камергеры со своими служебными жезлами, украшенными лилиями, дворецкие с бутылками и подносами, целые полчища слуг и пажей, а также слуг, стоявших на некотором расстоянии друг от друга с салфетками на плече и огромными ножами в руках.

Под громкие звуки труб и рогов, перемешанные с более мягкими нотами гобоя и виолы, предшествуемый де Гальдом, Генрих в сопровождении Эклермонды открыл шествие в залу. Однако же монарх не остановился в комнате, которую мы описали. Его оргии происходили в столовой, более отдаленной и не такой обширной, выходившей в главную залу, от которой она отделялась высокой золоченой решеткой и куда допускались только самые приближенные к нему особы, что вызывало разные саркастические замечания. К частному столу короля допускались только его фавориты со своими фаворитками. Слуги стояли у входа со списком ожидаемых гостей. Никто другой не допускался. К этой-то зале и направлялся Генрих в сопровождении веселой ватаги дам и кавалеров. Он был в самом шутливом настроении и болтал обо всем, что попадалось ему на глаза. Странная перемена, казалось, произошла в Эклермонде. Она отвечала на любовные ухаживания Генриха с живостью, доходившей до легкомыслия, которая проницательному наблюдателю показалась бы следствием отчаяния, но принималась Генрихом за самое благоприятное предзнаменование. Ее лицо дышало оживлением, а глаза сияли необыкновенным блеском. Только раз, проходя овальную залу, о назначении которой она уже слышала, Эклермонда вздрогнула, и легкий трепет пробежал по всему ее телу. Но она тотчас же снова обрела все свое хладнокровие.

Овальная комната была убежищем, достойным сластолюбца. Атмосфера, пропитанная благоуханием, поражала чувства гостей, как только они в нее вступали, и приводила к чему-то вроде опьянения. Пажи в фантастических костюмах держали свечи из душистого воска, разливавшие яркий свет на роскошные рисунки обоев, покрытых блестящими изображениями легенд древности, в которых изображались в окружении сказочных богинь и нимф главные красавицы, прославлявшиеся в Лувре. Одна из этих картин представляла прелестную Диану де Пуатье в виде богини под этим же именем, предающейся после охоты забавам вместе с Франциском I; другая – Венеру Анадиоменскую, выходящую из морской пены, с чертами и фигурой прекрасной Ферроньер и Франциска в виде Тритона, плывущего за ее раковиной. Здесь Франсуаза де Фуа улыбалась под видом Эгерии. Франциск в третий раз являлся в виде Нума. Обольстительная Мария Туше, которую так хорошо обрисовывает ее анаграмма: Я очаровываю всех, была представлена в виде Каллиргои, а ее любовник, Карл IX – охотника Эримедона, тогда как в последней части был довольно странно изображен наш добрейший Генрих под видом Улисса, уступающего ласкам Цирцеи. Черты очаровательницы имели поразительное сходство с чертами его первой любовницы, прекрасной Шатонеф. На потолке, расписанном фресками, были представлены фрукты, оберегаемые драконом, и серебристые фонтаны садов Геспериды.

Ужин, поданный Генриху, был торжеством главного повара, неподражаемого Берини, который заслуживает, чтобы его имя присоединили к именам Лютера, Кальвина, Кнокса и других великих реформаторов XVI века. Он так же верно выражает собой неугомонный дух того времени, как в великом Уде отражается характер нашего века. Значительную перемену, произведенную в поварском искусстве этой замечательной эпохи, следует по справедливости отнести к постоянным усилиям Берини. Предчувствуя с предусмотрительностью истинного мудреца возрастающие потребности своего искусства, он видел, что изменения необходимы, и он их совершал. Он искоренил множество старинных, укоренившихся заблуждений и хотя возбудил вкус к более утонченным яствам, но не уменьшил средств поваренной науки. Ему обязан человеческий род в числе тысячи других благодеяний изобретением Фрикандо, изобретением, которое, как справедливо замечает его биограф, требовало очень сильной головы.

Он придумал такие вкусные соусы, что потребовались алхимические термины для выражения их возбуждающего влияния на человеческий организм. Эти соусы, к нашему прискорбию, найдены вредными новейшей наукой. Наконец, он попрал ногами народный предрассудок, предпочитавший использование пальцев, и ввел в моду вилки.

Одно пятно лежит на памяти Берини, а именно: он служил орудием Екатерины Медичи, другими словами, примешивал временами к своим соусам иные снадобья, нежели требовались соображениями его искусства. Мы надеемся – ради славы такого великого профессора такой высокой науки, – что это чистая клевета. Нет ничего странного, что, накушавшись таких вкусных блюд, великий человек умирал от несварения желудка, но, конечно нельзя осуждать повара за подобное естественное событие. Мы более расположены искать причину зла на дне стакана. Мы уже сказали, что в то время вина обыкновенно подогревались и разбавлялись разными пряностями, – обычай, который, облегчая в высшей степени использование разных ядовитых веществ, в то же время лишал того, кто пил, возможности принять какие-либо предосторожности. Итак, склоняясь на сторону гения, мы расположены оправдать в данном случае талантливого Берини и отнести это преступление к деяниям слуг Екатерины, имя которых, по справедливости, предано забвению.

Мы сказали, что этот ужин был торжеством Берини. И по замыслу, и по исполнению он был совершенством. Глаза лакомки Вилькье блестели при виде всех этих чудес. Ронсар уверял, что, смотря на эти соусы, он легко понимает, что Виталлий и Гелигобал могли истощить государство. Замечание, которое, к счастью для поэта, не достигло ушей короля. И точно, Генрих был слишком занят Эклермондой, чтобы обращать внимание на шутки своих гостей. Тотчас, как только Генриху и девице, которая удостоилась его внимания, было подано кушанье, он любезно выразил желание, чтобы гости, оставшиеся по требованию этикета стоять, заняли за столом свои места. Тогда-то началась оргия. Гости были малочисленны и состояли только из полдюжины фаворитов Генриха, фрейлин Маргариты Валуа, аббата Брантома и, как мы уже сказали, поэта Ронсара.

Эклермонда помещалась по правую сторону от его величества. По левую сторону два стула остались незанятыми.

За стулом короля стояли Шико и другой шут, о котором мы еще не упоминали, странный лукавый человек по имени Сибло, которого придворные гораздо более ненавидели, чем его товарища по безумию Шико, поскольку он нередко шутки свои сопровождал ударами щелкушкой. Лицом, ростом и проворством он походил до такой степени на обезьяну, что можно было подумать, не принадлежит ли он к их семейству. Его голова была украшена гладкими, лоснящимися черными волосами. Он был так сварлив и зол, что если его хватали, то кусался, как собака, и самые тяжелые наказания оказывались недейственными для исправления или обуздания его злых и вредных наклонностей. Однако же поймать его было не очень легко. Зачастую его проворство надежно его выручало, и его легкая в своей пустоте голова частенько обязана была целостью ногам его, еще более легким. Костюм Сибло совершенно походил на костюм его собрата по безумию, только отличался от него цветом. У него был черный с белыми прорезями и с вышитым впереди и позади королевским гербом кафтан и щелкушка из черного дерева. Сибло был фаворитом Генриха, который из врожденной склонности ко злу забавлялся его обезьяньими проделками, и ему часто случалось смеяться до слез над переполохом, производимым шутом в среде важных духовных посланников с алыми митрами и величественных кавалеров, принимаемых им в зале аудиенции.

Генриха тем более забавляли эти шутки, поскольку это полудикое вредное создание во время своих самых гнусных проделок, повинуясь внутреннему инстинкту, не затрагивало особы короля.

Между тем пир продолжался. Внимание Генриха к Эклермонде не ослабевало. Несмотря на его настойчивые просьбы, она почти не принимала участия в пиршестве и сохраняла, казалось, спокойный, совершенно равнодушный вид. Но тот, кто смог бы всмотреться пристальнее, может быть, заметил бы под этими напускными улыбками глубокое горе, разбитое сердце. А между тем Эклермонда служила предметом зависти всех присутствующих дам, которые приписывали простому кокетству ее равнодушие к любезному вниманию монарха.

– Клянусь честью, господин виконт, – обратилась веселая Ториньи к Жуаезу, сидевшему около нее по правую сторону, – девица Эклермонда отъявленная кокетка. Она с таким проворством разыгрывает скромность, что превосходит самую ловкую из нас. Не могу понять, где обучилась она подобному искусству. Некоторые люди одарены врожденным гением своего призвания, и я уверена, что ее призвание – покорять сердца. Она хочет уверить короля, что ей противны его вольности. Мне не надо говорить вам, что я имею некоторую опытность в искусстве прельщать поклонников. Ну так признаюсь, я не могла бы лучше разыграть свою роль.

– Вполне в этом уверен, – отвечал Жуаез, – но думаю, что внимание его величества не так для нее приятно, как было бы для вас. Я полагаю, ее мысли принадлежат Кричтону.

– Фи! – возразила Ториньи. – Я не думаю этого. Она не настолько глупа. Неужели же из-за любви к Кричтону она будет отказывать в своих улыбках другим? Прекрасный шотландец не олицетворяет собой верности, как он олицетворяет рыцарство. Он весьма чувствителен, как вы сами знаете, к всемогущим прелестям нашей августейшей повелительницы. Вещь совершенно понятная.

– Ваши рассуждения вполне убедили меня, сударыня.

– Кавалер Кричтон очень хорош в своем роде, но король…

– Непреодолим. Вы кое-что об этом знаете, сударыня…

– Вы позволяете себе дерзости, виконт.

– В добрый час. У вас восхитительные глаза, сударыня. Итальянцы славятся самыми черными глазами на всем свете, а флорентийцы – самыми черными во всей Флоренции. Я пью полный стакан кипрского в честь ваших прекрасных глаз.

– Ваша Франция прослыла нацией льстецов, – возразила, смеясь, Ториньи, – а виконт Жуаез – совершеннейший льстец во всей Франции. Со своей стороны пью за ваше здоровье, виконт. Впрочем, – продолжала остроумная флорентийка полушутливым-полусерьезным тоном, – я бы не отказалась от положения Эклермонды.

– Право! – отвечал Шико, услышавший последние слова. – Видали и более странные вещи.

В эту минуту в зал вошла Маргарита Валуа. При ее появлении возникло легкое движение, но прекрасная королева заняла свое место рядом с Генрихом, не обратив на себя его внимания.

– Ваше величество чувствует себя не совсем хорошо? – с участием спросил Брантом, увидя мрачный взгляд королевы.

– Нет, нет, – отвечала Маргарита, – я здорова, господин аббат, совершенно здорова.

– Не смею противоречить вашим словам, но простите меня если я повторю, что ваша наружность не соответствует им…

– Ваше величество, позвольте мне обратить ваше внимание на этот бульон a la cardinal, – сказал Вилькье. – Ронсар признает его вполне католическим. Вы не пожелаете оспаривать его слов, и я был бы еретиком, если бы усомнился в них. Прикажете, государыня?

Маргарита отклонила это предложение маркиза и осмотрела присутствующих. Кричтона не было в числе гостей.

– Слава Богу, его здесь нет, – вскричала королева, против воли высказывая этим свою мысль, и глубоко вздохнула, как будто с ее сердца свалилась большая тяжесть.

– Кого нет здесь? – спросил, оборачиваясь, Генрих. В эту минуту Шико вдруг бросился вперед.

– Мне кажется, дядюшка, – сказал он, фамильярно кладя свою руку на плечо короля, – что вы нуждаетесь в каком-либо возбудительном средстве, вам чего-то недостает, чтобы дать толчок вашему уму и остроты вашему вину. Что прикажете предложить вам? Не желаете ли песню? У меня есть для вас редкостные стихи на третью свадьбу герцогини д\'Узес, Пантагрюелическая легенда на заточение перед конклавом папы Иоанна и песня на победу сатаны над попом Феагеландом. Если же вам это не по вкусу, то не приказать ли мне моему приятелю Сибло расцеловать розовые губки самых стыдливых из этих дам, начиная с девицы Ториньи, и потом исполнить разные прыжки на этом самом столе, под веселый аккомпанемент стаканов. Или – если вы в веселом настроении духа – не угодно ли вам распорядиться, чтобы мэтр Самсон принес знаменитый кубок, веселые девизы и очень смешные изображения которого обыкновенно доставляют столько удовольствия нашим фрейлинам, извлекают из них такие радостные восклицания, а между тем этот кубок пришелся также по вкусу нашему степенному и мудрому другу Пьеру Бурделлю.

– Кузен Брантом, – сказал, улыбаясь, Генрих, – наш шут клевещет на вас.

– Нет, – возразил со смехом Брантом, – я не боюсь признаться, что кубок, о котором говорит этот бездельник меня немного позабавил, хотя по соображениям благопристойности я должен противиться, чтобы его приносили в настоящем случае.

– Благопристойность! – повторил с насмешкой Шико. – Это слово великолепно звучит в устах аббата де Брантома. Ха! Ха! Ха! Которую из трех наград желаете вы иметь, приятель? Песню, поцелуй или кубок?

– Песню, дружище, – отвечал Генрих, – и чтобы она была подправлена остротами, иначе ты не получишь меду из рук Самсона.

– Остротами? – повторил Шико с комической гримасой. – Мои слова будут острее самого перца.

И с видом импровизатора Шико начал свою песню.

– Большое тебе спасибо, – сказал Генрих, когда шут остановился, скорее для того чтобы перевести дух, чем от невозможности продолжать свою затею, – ты достойно заслужил свой кубок меда, хотя бы уже за одно то, что отдал в своей песне справедливость Эклермонде, которая, как ты верно выразился, затмевает всех. Но, именем Богородицы, господа, не надо забывать Бахуса ради Аполлона. Самсон, подай лучшего кипрского, я предложу тост.

Все стаканы были подняты кверху, все глаза устремлены на короля.

– За здоровье той, которая соединяет в себе все совершенства своего пола! – произнес Генрих, опорожняя стакан. – За здоровье прекрасной Эклермонды.

– За здоровье прекрасной Эклермонды! – повторил каждый гость, чокаясь со своим соседом.

Среди суматохи, произведенной этим тостом, Кричтон вошел в залу. На минуту взгляд его встретился со взглядом Эклермонды, и как ни был быстр этот взгляд, он наполнил их сердца целым роем горестных и страстных ощущений. Между тем Кричтон занял назначенное для него место рядом с Маргаритой Валуа, в то время как разговор продолжался своим чередом.

– Осмелюсь спросить у вашего величества, – сказал Брантом голосом, доказавшим, что выпитое им кипрское вино произвело отчасти свое действие на его мозг, – каковы в точности ваши понятия о красоте. Оценивая по достоинству ясные глаза и косы цвета гиацинта, я не могу (при этих словах он устремил на Маргариту такой же упоенный взгляд, каким был взгляд Септиена на Акмею), говорю я вам, признать их превосходство над глазами черными, как ночь, и над волосами блестящими, как крыло ворона. Без сомнения, оба вида красоты имеют свои совершенства, но, вероятно, вашему величеству неизвестны тридцать свойств, необходимых для совершенства красоты, иначе вы бы никогда не отдали пальму первенства блондинке.

– Ты просто еретик, кузен, – отвечал со смехом король, – но мы сознаемся в нашем неведении относительно твоих \"тридцати необходимых свойств\". Поведай их нам, и мы увидим, насколько наше мнение сходится с твоим.

– Мне передала их одна красивая донна из Толедо, – отвечал Брантом, – города, изобилующего прелестными женщинами, и хотя мне не случалось, кроме одного раза, – добавил он, снова глядя на Маргариту, – встретить полное собрание таких совершенств, но я могу уверить, что в розницу встречал их все.

– Говори скорее твои тридцать необходимых качеств, кузен! – сказал с нетерпением Генрих.

– Прошу снисхождения у вашего величества, – отвечал скромно аббат. – Я не обладаю поэтическим даром подобно господину Ронсару, – сказал он, начиная стихи, которых мы не станем здесь приводить, не желая оскорблять слуха читателей, но гостями Генриха тирада Брантома была очень хорошо принята, тем более, что она доставляла случай любезникам делать разные прямые и косвенные комплименты своим хорошеньким собеседницам. Генрих также не упустил возможности, которая ему представлялась, исследовать нахальным взором прелести Эклермонды, по мере того как перед ним проходила в стихах Брантома каждая черта красоты.

Кричтон глядел на все это строгими глазами. Его кровь кипела, и мы не знаем, до чего могло довести его негодование, если бы его не удержали умоляющие взоры Эклермонды.

Среди смеха и восклицаний гостей Маргарита обратилась к Кричтону.

– Я следила за вашими взорами, Кричтон, – прошептала она. – В ваших пламенных глазах я прочла ваши мысли. Ваша возлюбленная в полной власти Генриха. Вы не можете ее спасти.

– Клянусь Святым Андреем! Вы ошибаетесь, – вскричал с гордостью Кричтон.

– Ваше честное слово связывает вас, – сказала королева с горькой усмешкой.

– Вы правы, – прошептал Кричтон, погружаясь в прежнее отчаяние.

– Отрекитесь от этой молодой девушки, и я спасу ее, – продолжала Маргарита.

– Каким способом? – спросил с недоверчивым видом Кричтон.

– Что вам до этого за дело? Я сделаю то, что обещаю, я сделаю даже более. Даете ли вы клятву?

В эту минуту Кричтон услышал подавленный вздох, такой же вздох, как предупреждавший его об опасности, которой он подвергался, когда необдуманно дал свое слово Генриху. Подняв глаза, он увидел устремленный на него взор Эклермонды. Он не мог ошибиться в значении этого взгляда.

– Клянитесь! – сказала суровым голосом Маргарита, уловившая многозначительный взгляд, которым обменялись влюбленные, и легко истолковавшая его. – Клянитесь! – повторила она снова.

– Никогда! – отвечал Кричтон.

– Хорошо же, – сказала Маргарита. – Я вас предупредила. Я была уверена, – прошептала она с выражением отчаяния, – что этот день будет для меня гибельным. Я не имела никакого зловещего предзнаменования, но я предвидела это событие. Мой собственный здравый смысл служит мне оракулом ожидающего меня добра или зла.

Этот разговор был прерван диким взрывом хохота шута Сибло, который, не заботясь о производимой им суматохе или об опасности от его проделок для дорогой посуды, покрывавшей скатерть, вскочил с дикими прыжками на самую середину стола, поместился на крышке одной из ваз, поддерживаемой тремя ножками, и принялся вертеться, описывая быстрые круги с проворством и непринужденностью самого опытного акробата. Удивив гостей своим искусством и поощряемый их громким смехом, он начал скакать, не нарушая порядка на столе, по блюдам и тарелкам с изумительной быстротой и при этом успевал дотрагиваться своей жесткой, небритой бородой до всех хорошеньких щечек дам, ему попадавшихся, не исключая даже Маргариты Валуа, и остановился только перед Эклермондой. Тут он начал хохотать и делать Генриху знаки головой, показывая вид, что испрашивает его мнения, можно ли эту девицу подвергнуть тому же отвратительному испытанию, которое перенесли прочие дамы, но, не получив никаких знаков одобрения со стороны монарха, он возвратился на свою вазу и там, как жрица Аполлона на своем треножнике, со множеством уморительных ужимок и одуряющей быстротой стал декламировать Искушение Святого Антуана. На последнем стихе он бросился кувырком со стола и исчез. Со всех сторон раздались восклицания одобрения. Что бы ни думало общество о песне, но этот опасный прыжок очень всех позабавил.

В то же время благородные вина, которыми беспрерывно наполнялись стаканы, начали производить свое действие. Глаза блестели, языки отяжелели, обращение потеряло последнюю сдержанность. Один Кричтон не принимал участия во всеобщем опьянении.

– Клянусь Богом! – вскричал король. – Мой храбрый шотландец, вы что-то сегодня не в своей тарелке. Вы не находите улыбки для прекрасной дамы, вы не удостаиваете вашим вниманием ужин Берини, а Вилькье и ваш собрат Ронсар скажут вам, что он не без достоинств, вы совершенно забыли бокал Самсона, хотя его сиракузское вино способно превратить кровь в пламя. Прошу вас, попробуйте его. Ваше задумчивое лицо мало гармонирует с веселыми лицами наших сотоварищей. Пусть ваши мысли искрятся, как наше вино, как прекрасные глазки, нас окружающие, потопите ваше отчаяние на дне бокала.

– Превосходное предложение, государь, – сказал д\'Эпернон. – Кричтон или влюблен, или ревнует, а быть может, то и другое вместе. Он не ест, не говорит, не пьет, признаки – неопровержимые.

– Ба! – возразил Жуаез. – Он потерял или любимого сокола, или лошадь, или тысячу пистолей в игре, или…

– Он думает о своей дуэли с маской, – добавил Сен-Люк. – Он исповедался, приобщился, и священник наложил на него на эту ночь пост и покаяние.

– В таком случае, он потерял ужин, который, как красота Брантома, имеет все потребные качества, – сказал Вилькье с набитым марципанами ртом. – Я сожалею о нем.

– Или он потерял аппетит, – добавил Ронсар, – без которого ужин в Лувре немыслим.

– Или забыл рифму, – сказала Ториньи, – что очень легко может придать поэту печальный вид. Что вы об этом думаете, господин Ронсар?

– Или потерял сарбакан, – сказал Шико.

– Или щелкушку, – закричал Сибло.

– Или предмет, менее важный, чем то и другое, – любовницу.

В ответ на это замечание раздался всеобщий смех.

– Довольно насмехаться, – сказал король, смеясь вместе со всеми. – Кричтон немного печален, естественно, что его утомили сегодняшняя утренняя ссора и его упражнения в бальной зале. Однако же мы уверены, что он не совершенно лишился голоса и подарит нам одну из своих очаровательных круговых песен, которыми он привык оживлять наши ужины.

– Песню! Песню! – повторили гости, смеясь еще громче прежнего.

– Моя сегодняшняя песня нисколько не будет соответствовать вашему пиру, государь, – грустно отвечал Кричтон. – Самые веселые мои мысли покидают меня.

– Ничего, – возразил король, – будь ваша песня мрачна сколь угодно, она все-таки придаст пикантность нашему празднику.

Тогда голосом, не выражавшим ни малейшей склонности к веселью, Кричтон начал рассказ о трех знаменитых оргиях: о пире Атрея и Тиеста, о пире, данном жестоким Домицианом римским патрициям, и о пире, на котором Борджиа приказал отравить Зизима или Джема, сына Магомета II, за триста тысяч дукатов, обещанных ему Баязидом, братом злополучного оттоманского принца. На последнем стихе этой мрачной баллады Генрих воскликнул:

– Слава Богу! Нам нечего бояться подобного окончания нашего праздника. Гости имели бы полное право ужасаться при виде наполненных стаканов, если бы по окончании банкета им предстояло проснуться в Елисейских полях. Вы должны доказать нам противное, кавалер, или мы можем подумать, что наши пиры ужасают вас не менее пиров Борджиа. Вы не откажетесь выпить полный стакан кипрского вина.

– Он не откажет в этом мне, – сказала Маргарита. – Луазель, подайте мне бокал.

Паж принес золотой бокал.

– Наполните его, – сказала Маргарита.

Вино было налито.

– За наш союз! – прошептала она, выпивая вино.

– Пью за ваше здоровье, государыня, – отвечал Кричтон, приподнимая в свою очередь бокал.

Глаза Маргариты были устремлены на него. Она заметно побледнела.

– Что это такое? – вдруг воскликнул Кричтон, ставя на стол бокал, не прикоснувшись к нему губами. – Яд Борджиа проник и сюда.

– Яд? – повторили все приглашенные с изумлением и ужасом, вскакивая с мест.

– Да, яд, – повторил Кричтон. – Посмотрите, красный безоар в этом перстне стал так же бесцветен, как опал. Это вино отравлено.

– Я пила его, – сказала Маргарита задыхающимся голосом. – Ваше робкое сердце обманывает вас.

– Против некоторых ядов существуют противоядия сударыня, – сказал Кричтон строгим голосом. – Нож Паризада был намазан ядом только с одного конца.

– Принесите венецианский стакан! – вскричал Генрих. – Он уничтожит или подтвердит мои подозрения. Клянусь Богом, кавалер Кричтон, вы раскаетесь, если ваше обвинение неосновательно.

– Дайте венецианский стакан, – сказал Кричтон. – Я охотно подвергаюсь последствиям этого испытания.

Стакан был принесен, он имел форму колокола, был легок, прозрачен и самого чистого хрусталя. Кричтон взял его и вылил в него свой бокал.

В течение секунды не было видно никакой перемены. Потом вдруг вино зашумело и запенилось, стакан разлетелся вдребезги.

В эту минуту глаза всех обратились на королеву Наваррскую.

– Займитесь ею, – сказал Генрих, притворяясь равнодушным. – Позовите Мирона, он уж поймет, в чем дело. – И король прошептал несколько слов на ухо де Гальду. – Прекрасные дамы и вы, господа, – продолжал он, обращаясь к гостям, которые казались пораженными ужасом, – это происшествие не должно прерывать нашего празднества. Самсон, ты с этой минуты обязан пробовать все наши вина. Вина! Вина!

ШУТ

Бледные, испуганные лица дам свидетельствовали о силе впечатления, произведенного этим событием, и потребовалась вся любезность и все внимание кавалеров, чтобы возвратить им прежнюю веселость. Вскоре разговор оживился и снова стал разнообразнее.

Каждый гость хвастался своей удалью в битвах, своим уменьем управлять лошадью, своим искусством в стрельбе из пистолета, своей ловкостью в поединках на кинжалах или рапирах, одним словом, своим превосходным знанием теории и практики дуэли, что неизбежно должно было привлечь внимание к предстоящей битве Кричтона. Разговор начинал принимать очень оживленный оборот, множество предположений было высказано по поводу положения и имени таинственного противника Кричтона. Дамы были чрезвычайно этим заинтригованы, и сама Эклермонда выказывала явные признаки душевной тревоги, как вдруг, – словно для удовлетворения их желаний, – предмет их разговоров – черная маска – появился у входа в столовую.

Генрих немедленно приказал, чтобы его впустили, затем незнакомца провели к месту, оставленному Маргаритой Валуа, так что он очутился рядом со своим противником. Это положение не было приятно ни тому, ни другому, но было уже поздно исправлять ошибку, и Генрих, смеясь, извинился.

– Я отнюдь не имел намерения нарушать удовольствие от ужина вашего величества, – сказала маска в ответ на извинения короля, – и не желаю заслужить порицаний от ваших храбрых дворян, позволив себе вторично оскорбить одного из них, которого я уже раз вызвал на поединок. Я не имею привычки изменять своему слову, государь, но я прошу вас извинить меня за то, что злоупотребляю вашим терпением. Я пришел сюда не ради того, чтобы принять участие в вашем празднестве. Мое посещение имеет другую причину.

– Клянусь небом, мой кузен, – отвечал Генрих, смотря с изумлением на маску. – Если вы пришли сюда не ради нашего празднества, то какой же счастливой случайности обязаны мы вашим присутствием?

Маска бросила беспокойный взгляд по направлению Кричтона. Шотландец тотчас же встал.

– Я стесняю вас, мессир, – сказал он, – вы можете говорить с большей свободой, когда я оставлю ужин!

– Нет, этого не этого не будет! Клянусь Богородицей! – вскричал Генрих, вставая и очень любезно приглашая Кричтона снова занять свое место. – Если чье-либо удовольствие должно быть нарушено, то это наше. Мы к вашим услугам, кузен, хотя мы вынуждены заметить вам, что вы избрали странное время для вашей деловой аудиенции.

Сказав это, король с сожалением встал и подошел к амбразуре ближайшего окна.

– Шико, – тихо сказал он, проходя мимо шута, – займи на минуту наше место. Мы не обязаны ради чужих интересов упускать свои собственные, это было бы не по-королевски, и если ты дорожишь своими ушами, то не дозволяй Кричтону обменяться ни одним словом с нашей Эклермондой, ты понял?

С шутовской важностью, очень забавлявшей гостей, Шико расположился тотчас же в оставленном Генрихом кресле. Первым его делом было поставить между двумя влюбленными свою щелкушку, которую он, смеясь, назвал шпагой посланника, давая им понять, что они не могут разговаривать иначе, как взяв его в посредники. Вторым его делом было пригласить Ронсара спеть песню. Поэт с большим удовольствием ответил бы отказом, но гости поддержали приглашение Шико, и он был вынужден дать свое согласие.

– Безумец, – прошептал строгим голосом Кричтон, который уже воспользовался отсутствием короля, чтобы шепнуть несколько слов Эклермонде, – неужели ты не воспользуешься неожиданным случаем обсудить способ ее бегства? Почему бы ей не бежать теперь же? Я один способен пресечь все попытки преследовать ее.

– И кто же из нас оказался бы тогда дураком? – отвечал Шико. – Нет, нет. В моей безмозглой голове зародился план, стоящий двух ваших. Успокойтесь. Достаньте под каким бы то ни было предлогом сарбакан виконта Жуаеза, а пока дайте законодателю Парнаса, как его называют льстецы, прочитать нам его стихи. Разве вы не видите, что он отвлекает внимание гостей и доставляет нам свободу.

– Прошу у тебя прощения, – отвечал Кричтон, – ты действительно благоразумнее меня. Жуаез, – обратился он к виконту, – одолжи мне, пожалуйста, свой сарбакан.

– Чтобы доставить письмо какой-нибудь красавице, находящейся в отдаленной зале? Ах, ветреник! Вот он, – сказал Жуаез, пересылая шотландцу со своим пажом длинную богатую трубку, вычеканенную из серебра. Ронсар в это время начал читать стихи, которые, кажется, далеко уступали другим поэтическим произведениям барда, употреблявшего на французском языке обороты греческого и латинского языков. Но сетовать следовало бы на съеденный им ужин и выпитое кипрское, которые, по словам его прежнего покровителя, Карла IX, не благоволят музам, а также на странный размер, им выбранный, и на сюжет из мрачной испанской легенды, не способствующий поддержанию веселья среди гостей.

За чтением стихов Ронсаром шут не оставался без дела. Делая тысячу самых нелепых гримас, предназначенных для развлечения гостей, он нашел возможность пояснить Кричтону задуманный им план освобождения Эклермонды, и кавалер, пораженный, вероятно, простотой этого плана, наскоро написал одну или две строчки на обертке конфеты, которую он взял из груды сластей, и, приложив к своим губам сарбакан, очень ловко метнул это подслащенное послание прямо на грудь Ториньи. Все приняли это происшествие за простую любезность, что вполне оправдывалось поведением прекрасной флорентийки, блестящие глаза и высоко вздымавшаяся грудь которой во время чтения письма, так же как и поданный ею знак согласия, явили свойство волновавших ее чувств. Брантом, будучи ее соседом, кашлянул очень выразительно. Ториньи покраснела до ушей, и больше об этом происшествии не было сказано ни слова.

– Браво! – вскричал Кричтон, взволнованный было ожидаемым успехом своего предприятия, но совершенно, наконец успокоившийся и с увлечением присоединившийся к рукоплесканиям, раздававшимся в честь Ронсара, хотя мы склонны подозревать – по горячности его похвал, – что он не расслышал ни слова из всей песни. – Браво! – вскричал он с великолепно разыгранным увлечением. – Куплеты, которые мы сейчас слышали, достойны того, кто заслужил славу великого французского поэта, кого ожидает бессмертие самых знаменитых поэтов, кто был баловнем красавиц, кто заслужил уважение мудрецов, кого удостоила своей неоценимой милости женщина, которая прекраснее всех прекрасных нимф древности и самая восхитительная жемчужина короны Шотландии. Счастливец поэт, удостоившийся улыбки подобной королевы. Ни Ален Шартье, на мелодичных устах которого Маргарита Шотландская запечатлела во время его сна пламенный поцелуй, ни Маро, добивавшийся любви Дианы де Пуатье и августейшей Маргариты, не были достойны большей зависти. Счастлив блаженный бард, которому улыбаются все красавицы.

– За исключением прекрасной Ториньи, – прервал его Шико. – Она одна, улыбающаяся всем, строга в отношении его. Что касается меня, то я по своей глупости предпочитаю свои собственные стихи или стихи Меллен де Сен-Желе, нашего французского Овидия, или же элегии моего Бузена Филиппа де Порта, нашего Тибулла, – если уж Ронсар должен считаться нашим Анакреоном. Ба! Его сонеты стоят всех этих эротических стихов, посвященных Ронсаром трем красавицам – Кассандре, Елене и Марии.

– Молчи, – сказал шотландец, – и чтобы пристыдить тебя и всех подобных тебе неверующих, я попробую, если не изменит мне память, прочитать наизусть оду, недавно написанную поэтом, к которому ты отнесся с таким неуважением, оду, достойную занять место между лучшими строфами того, кто некогда воспевал любовь и вино. Внимание!

И, обращаясь в сторону поэта, прекрасное лицо которого сияло удовольствием и который в знак признательности за комплимент (поэты чувствительны к лести) приложился к своему до краев налитому кубку, Кричтон с грацией и вдохновением Алкивиада прочитал оду.

– Чокнемся, мой милый! – вскричал Ронсар, подымая свой кубок. – Эти стихи, переданные вами, приобретают прелесть, которую я не подозревал в них.

– Не забудь рифмы добрейшего Пантагрюеля, – сказал Шико.

Но возвратимся теперь к королю и его собеседнику в маске и передадим их разговор, происходивший во время описанной нами сцены.

– Мы вам с удовольствием поможем в похищении джелозо, – сказал Генрих, продолжая с незнакомцем разговор, – но признаться ли в нашем малодушии? Мы питаем некоторые опасения.

– В отношении Кричтона? – спросила ироничным тоном маска.

– В отношении нашей матери, мой милый. Мы взяли за правило – никогда не вмешиваться в ее замыслы, если только они не приносят ущерба нашим планам, а я не вижу в настоящем случае, что есть общего между нашими интересами и вашими желаниями. Вдобавок, говоря чистосердечно, мы уже и без того замешаны в одном деле, которое не преминет возбудить ее неудовольствие, и мы не расположены вызывать чем бы то ни было новые затруднения между ею и нами. Для чего не хотите вы подождать до завтра?

– Потому что… Но я уже изложил вам причины этой поспешности, необходимо, чтобы это было сделано сегодня вечером.

– Вы так же мало, как и мы, питаете доверия к Руджиери, – сказал, смеясь, король.

– Я так же мало, как и ваше величество, привык идти наперекор своим наклонностям, – нетерпеливо отвечала маска. – Добыча дается в руки, неужели же я буду стесняться пользоваться ею? Нет, клянусь Святым Павлом!.. Но я вас … задерживаю, государь. Позвольте мне удалиться. Так как вы отказываете мне в помощи, я буду действовать на свой собственный страх и риск.

– Останьтесь, – сказал король, колеблясь между боязнью возбудить гнев Екатерины и желанием оказать услугу маске. – Вы говорите, что стража, окружающая отель Суассон, не впускает вас? Это кольцо доставит вам пропуск. Возьмите его и похитьте эту девушку вместе с Руджиери, если это вам приятно, это нас не касается: вы избавите нас и наш добрый город Париж от этих проклятых восковых фигур. Если вы встретите нашу мать, то мы поручаем вам извинить нас перед нею. Особенно берегитесь впутать нас в это дело. Вам нечего бояться помехи со стороны Кричтона. Он здесь в надежном месте, и мы сейчас дадим приказание, чтобы все двери Лувра были заперты до утра.

– Через час эта предосторожность станет излишней, – воскликнула маска с выражением торжества. – До истечения этого срока мой план будет приведен в исполнение. – И, откланявшись Генриху, незнакомец удалился.

Генрих на одну минуту обратился к де Гальду. Шико, вставший с места при удалении незнакомца, подошел к ним. Наш шут был весьма любопытен.

– Тотчас прикажи запереть все выходы Лувра, – сказал Генрих де Гальду, – чтобы ни один из приглашенных не вышел отсюда до утра, а в особенности кавалер Кричтон.

Де Гальд поклонился.

– Я хочу еще нечто приказать тебе, – продолжал король, понижая голос. – Когда я подам мой обычный знак, ты загасишь все свечи.

Едва заметная улыбка скользнула по лицу льстивого де Гальда.

\"А! Так вот как!\" – сказал про себя Шико, подходя к группе.

Здесь мы их оставляем, чтобы возвратиться к нашим возлюбленным.

– Эклермонда, – говорил шотландец в ту минуту, когда уходил шут, – доверьтесь без колебаний этому человеку, он вас защитит, положитесь на него и ничего не бойтесь.

– Я не боюсь, кавалер Кричтон, – отвечала Эклермонда, – в моем несчастии я имею друга, который не изменит мне, доброго Флорана Кретьена.

– У вас есть еще один, который готов умереть за вас или с вами, – отвечал Кричтон. – Увидимся ли мы еще когда-нибудь?

– Может быть, – сказала Эклермонда, – но не знаю наверно: будущее – это такая пропасть, в которую я боюсь заглядывать. Если будет возможно, я покину этот дворец и этот город завтра утром. Существуют только одни узы, которые могут удержать меня, если я освобожусь от этого ужасного рабства…

– Что же это?..

– Генрих Валуа.

САРБАКАН

Король, внимательный слух которого уловил последние слова из разговора влюбленных, незаметно подошел к ним.

Напрасно старался шут предупредить их, слегка кашляя. Генрих подошел к ним слишком поспешно, чтобы шут мог опередить его, к тому же Шико боялся возбудить подозрения короля, проявляя слишком большую к ним симпатию.

– Кавалер Кричтон, – сказал монарх, смотря с гневом на шотландца, – нам бы не хотелось вторично напоминать о данной вами клятве. Берегитесь вызвать наш гнев. У нас в характере есть нечто общее со всеми Медичи, хотя мы не часто это обнаруживаем.

– Я – также, – гордо отвечал шотландец.

– Ваша шотландская горячая кровь испортит все дело, – прошептал Шико Кричтону, – подумайте о том, что вы делаете.

– Вы смело говорите, кавалер, – сказал Генрих, – и мы надеемся, что вы явите такую же смелость завтра утром на турнире. Ваш противник грозится лишить вас вашей славы и наложить пятно на безупречный орден, которым я вас пожаловал. Этого не должно быть, мессир.

– Правила рыцарства, государь, – отвечал Кричтон, – учат нас, что хвастовство еще не есть победа. Я буду ожидать исхода битвы с полным упованием на крепость моей шпаги и на правоту моего дела.

– Этого достаточно, – отвечал Генрих, раздражение которого быстро рассеялось. – Мы поручили де Гальду распорядиться о провозглашении открытия турнира, имеющего быть завтра в полдень в малых садах Лувра, и приглашаем всех вас, прекрасные дамы и храбрые рыцари, удостоить его вашим присутствием. – И он запел старинную балладу.

Пока Генрих пел припев этой баллады, написанной с большим вкусом и чувством, его черты на минуту оживились тем выражением, которое, должно быть, воодушевляло их, когда вдохновляемый ожидающей его славой, он своей юношеской храбростью одержал победу при Монконтуре.

– Ах! Кричтон, – со вздохом сказал он по окончании пения, – времена Дюшателя и Гастона де Фуа миновали. Вместе с нашим храбрым отцом Генрихом Валуа угасло и рыцарство.

– Вы напрасно так говорите, государь, – отвечал Кричтон, – пока еще владеете шпагой и еще живы такие храбрецы, как Жуаез, д\'Эпернон и Сен-Люк.

– Не говоря уже о Кричтоне, – прервал Генрих, имя которого будет славой нашего царствования даже и тогда, когда другие имена уже будут преданы забвению. Теперь, когда нам угрожают: Беарнец, поднявший против нас оружие, Гиз, добивающийся нашей короны, и наш брат, герцог Анжуйский, открыто против нас восставший, мы нуждаемся в преданных, мужественных сердцах. Жуаез, сын мой, я только что слышал твой голос, не знаешь ли ты какой-нибудь трогательной песни времен рыцарства, которая соответствовала бы настроению, случайно вызванному в нашей душе?

– Если вам угодно, мой милостивый повелитель, – отвечал Жуаез, – я вам спою песню самого верного рыцаря, когда-либо служившего монархам вашего государства, – храброго Бертрана Дюгеклена.

С жаром и вдохновением, доказывавшим, как полностью отвечают подвиги рыцаря, победы которого он воспевал, его пламенному стремлению к рыцарской славе, пропел Жуаез мелодичным голосом балладу в честь Бертрана Дюгеклена.

– Упокой Господи душу храброго рыцаря! – сказал, вздыхая, Генрих, когда Жуаез допел балладу. – Хорошо бы было, если бы он еще жил. Но для чего нам этого желать, – прибавил он, дружески смотря на виконта, – когда мы имеем тебя, мой храбрый д\'Арк. С твоей помощью, – продолжал он, улыбаясь, – нам нечего опасаться той третьей короны, которою герцогиня Монпасье обещает увенчать наше чело. Мы уже носили корону Польши, теперь мы владеем короной Франции, но одеяние монаха…

– Пристанет лучше ее брату Гизу, чем вам, мой милостивый повелитель, – прервал Жуаез. – К черту вероломный Лоренский крест и его приверженцев.

– Ах! Жуаез, брат мой, – сказал Генрих, улыбаясь ему дружески, – ты так же храбр, как Дюгеклен, и так же прямодушен, как Баярд.

– Баярд! – вскричал Кричтон. – Мое сердце трепещет от восторга при этом имени, как при звуках боевой трубы. Дай Бог, чтобы моя жизнь походила на жизнь Баярда и, – прибавил он с жаром, – имела такой же конец.

– На это желание скажу от всей души – аминь, – вскричал Жуаез. – Но пока еще наши сердца согреты мечтами, порождаемыми этими славными воспоминаниями, прошу тебя, Кричтон, передай своими вдохновенными стихами некоторые из его прекрасных деяний. Ты певец, достойный Баярда. Даже мой друг, Филипп Депорт, вынужден уступить тебе пальму первенства.

– Жуаез прав, – сказал Генрих, – поэту трудно найти более благородный сюжет, равно как нелегко встретить поэта, более достойного воспевать его. Три аббатства послужили наградой за три сонета Филиппа Депорта. И мы не знаем, как достойно вознаградить вас за ваше будущее произведение, мой милый.

– Прошу ваше величество не награждать меня незаслуженными похвалами, – отвечал Кричтон, – или я не осмелюсь попытать мои силы в этот раз, поскольку тема, признаюсь, меня сильно смущает.

– Сперва выпьем в память рыцаря без страха и упрека, – сказал Генрих, – а потом постарайтесь обессмертить его подвиги вашей песней.

– Бокалы налиты и выпиты. – Кричтон с жаром предложил свой тост и выпил до капли искристое вино, наполнявшее его бокал.

Затем голосом, доказывавшим, как он глубоко сочувствовал сюжету, им воспеваемому, и с самой естественной простотой он пропел балладу в честь рыцаря Баярда, образца храбрых рыцарей.

– Браво! – воскликнул Жуаез по окончании баллады. – Да воодушевит вас завтра утром то же мужество, которое воодушевляло Баярда! Не забывай, этими словами оруженосцы обыкновенно укрепляют наше мужество в турнире, незабывай, чей ты сын, и не обесчесть свой род.

– Я надеюсь, что окажусь достойным чести владеть шпагой моего отца, – с улыбкой отвечал Кричтон, – и что в моей руке она будет так же победоносна, как непобедимый Дюрандаль Роланда и твоя защитница, Жуаез, шпага знаменитого Шарлеманя. Я никогда не забуду, от какого храброго дворянина происхожу и, – добавил он, глядя на Эклермонду, – как прекрасна дама, моя повелительница.

– Разве дама, ваша повелительница, – спросил с улыбкой виконт, – не даст вам никакого залога своей благосклонности по древнему обычаю рыцарства, к сожалению, часто пренебрегаемому в наше время? Дама Баярда дала ему свою манжетку, когда ему присуждена была награда на турнире в Кариньяне.

– Я не могу ничего предложить, кроме вот этого, – сказала Эклермонда, сильно краснея и снимая с головы бант из лент. – Я даю его кавалеру Кричтону и прошу его носить в знак любви ко мне.

Кричтон взял бант и, поднося его к губам, вскричал с жаром:

– Я прикреплю его к моему копью, и если мой противник удостоен таким же знаком благосклонности своей дамы, то, надеюсь, повергну его в дар к вашим стопам.

– Ни слова более, – нетерпеливо прервал Генрих, – мы сами намерены преломить копье из любви к вам, прекрасная Эклермонда, и назначаем вас царицей турнира, не забудьте этого. Господа, герольды провозгласят завтра бой на копьях. Мы сами займем место на арене, которую прикажем украсить с большим против обыкновенного великолепием, мы обязаны сделать это для наших бойцов. Ты, Жуаез, прикажи надеть белые шарфы четырнадцати из твоих наездников, а ты, д\'Эпернон, желтые шарфы такому же числу из твоей стражи. Мы станем сражаться при свете факелов по обычаю нашего отца и, кроме того, попытаемся использовать наших испанских жеребцов в новом лошадином балете, изобретенном нашим шталмейстером. Клянусь Богом, если наше царствование и не оставит других воспоминаний, то, по крайней мере, будет славно своими празднествами.

– А теперь, – добавил он с любезностью, – когда мы дослушали песни храброго рыцаря, мы надеемся, что наши прелестные дамы удостоят нас ответом. Наша прекрасная Ториньи, как нам известно, очаровательно играет на лире, но мы более всего желали бы услышать голос нашей прелестной соседки. Клянусь короной, моя красавица, мы непреклонны и не принимаем отказа. Та, голос которой – совершеннейшая гармония, не имеет права отговариваться своим неумением. Вам стоит только сочетать ваш голос со словами какой-нибудь незамысловатой легенды, и мы уверены, что прелесть вашего пения превзойдет самое искусное исполнение нашей лучшей итальянской актрисы, хотя бы она была сама божественная джелозо, – прибавил он, взглянув на Кричтона, – пение которой привлекает в отель Бурбон всех наших добрых граждан Парижа.

Уверенная в бесполезности сопротивления, Эклермонда, не колеблясь, с величайшей готовностью исполнила желание короля и голосом, который, как справедливо заметил Генрих, был вполне музыкален, пропела с неподдельным чувством мавританский романс Юзефа и Зораиды.

По окончании пения все общество присоединилось к громким рукоплесканиям Генриха.

Краснея от смущения, Эклермонда бросила робкий взгляд в сторону Кричтона, молчаливое восхищение которого имело в ее глазах более цены, чем все заискивающие комплименты придворных.

– Теперь, – сказал Генрих, – очередь прекрасной Ториньи! Ее песни по обыкновению более веселого характера. А! Дорогая сеньора, неужели же наши просьбы окажутся напрасны?

Ториньи не заставила себя долго просить и исполнила желание короля, пропев с восхитительной шаловливой живостью прелестный мадригал прекрасной Иоланды.

– Клянусь Богородицей, нам очень нравятся эти куплеты, – вскричал король, когда прекрасная флорентийка окончила свою песню. – Самсон, стакан сиракузского! Господа, пью за наших прекрасных дам! А! Клянусь, наше сердце так переполнено весельем, что мы вынуждены излить его в песне. Нас воодушевит это благородное вино и прелестная Эклермонда.

Слова короля были встречены, как и следовало ожидать, восторженными криками.

– Генрих, по-моему, пьян, аббат, – заметил Жуаез.

– В этом не может быть сомнения, – отвечал Брантом, тряхнув головой, – и совершенно потерял сознание. Он так скоро пьянеет! Но кажется, любезный виконт, ужин подходит к концу.

– Вы так думаете? – спросила Ториньи. – Я чувствую необъяснимое волнение. Господин виконт, прикажите вашему пажу налить мне каплю вина, как можно менее, я еще не могу успокоиться от испуга после происшествия с ее величеством королевой Наваррской.

– Или от впечатления, произведенного записочкой Кричтона, – отвечал Брантом, многозначительно кашлянув.

– Его величество начинает петь! – перебил Жуаез. С искусством и вкусом, доказывавшими его музыкальное дарование, Генрих импровизировал рондо, достойное той, которая его вдохновила, то есть прекрасной Эклермонды.

– Превосходно! – вскричал Ронсар при последнем стихе.

– Превосходно! – повторили все в один голос.

– Покойный король, Карл IX, никогда не сочинял более приятных стихов, – продолжал поэт.

– Конечно, никогда, – отвечал Шико, – так как, по общему мнению, стихи, спетые Карлом, были вашего сочинения, господин Ронсар. Впрочем, я этого не думаю. Посредственность – преимущество королей. Хороший король всегда дурной поэт. Но вы все расхвалили импровизацию его величества, теперь выслушайте нравоучение, приличное этому случаю, хотя сознаюсь, нравоучения не в большом уважении в Лувре.

И, передразнивая по возможности взгляды и голос короля, шут спел, в свою очередь, очень забавную пародию на стихи короля, но вынужден был остановиться на первом куплете.

– Довольно! Даже слишком довольно, – прервал его Генрих, – мы не желаем, чтобы твое воронье карканье нарушило наше веселое расположение духа. Будь готов подать знак, – прибавил он тихим голосом. – А теперь, господа, так как ночь приближается, музыка снова заиграет и вас ожидает новый маскарад Цирцеи и ее нимф. Нет, моя милая, – прибавил он страстным голосом, насильно удерживая Эклермонду, которая хотела удалиться, – вы должны остаться со мной.

При этом приглашении монарха гости встали, и каждый кавалер, взяв под руку даму, удалился из залы. Кричтон и Ториньи удалились последними. Шотландец, остановившийся на минуту в дверях, обменялся с Шико выразительным взглядом. Казалось, шут вполне понял его значение, так как тотчас же махнул рукой, делая вид, что исполняет приказание короля, и благовонные свечи внезапно потухли, как бы по условленному заранее знаку. Пажи, слуги, придворные, шуты – все исчезли, занавеси быстро закрылись, двери заперлись, и Генрих с Эклермондой остались в темноте.

Все это было делом одной минуты. Король немного удивился, так как Шико подал знак ранее, чем он этого хотел.

Оставшись наедине с Эклермондой, Генрих обратился к ней со словами, дышавшими страстью, стараясь в то же время завладеть ее рукой.

Однако Эклермонда с криком вырвалась из его объятий и так быстро, как только позволяла ей окружавшая ее темнота, побежала по направлению к дверям.

– А-а! Прекрасная птичка, вы теперь не ускользнете от меня, – закричал торжествующий король, бросаясь вслед за беглянкой.

С этими словами он протянул руки и в темноте схватил что-то, приняв за Эклермонду. Внезапное падение его августейшей особы, сопровождаемое шумом разлетевшихся стаканов и посуды, вывело Генриха из заблуждения, между тем как подавленный смех, который он принял за смех молодой девушки, довершил его оскорбление.

Он молча поднялся и, затаив дыхание, стал внимательно прислушиваться. С минуту все было тихо.

Генриху показалось тогда, что он слышит шелест легких шагов в другом конце комнаты, и он обратил в ту сторону свое внимание. Тогда послышался шум, похожий на движение портьеры и – вслед – стук двери.

– Ах, черт возьми! Потайная дверь! Неужели она ее нашла? – вскричал Генрих, кидаясь в направлении шума. – Впрочем, она способна убежать от меня.

Однако же тихий смех, раздавшийся с другого конца залы, который, как он думал, не мог принадлежать никому другому, кроме его возлюбленной, заставил его предположить, что она не ушла. Тихонько пробираясь в ту сторону, он вскоре поймал маленькую нежную ручку, которую покрыл бесчисленными поцелуями и которая – странное дело – отвечала почти на его пожатие.

Генрих блаженствовал.

– Однако как легко ошибиться! – воскликнул влюбленный король. – Эта восхитительная темнота произвела полнейший переворот. Я был совершенно прав, приказав потушить свечи. Вы, прекрасная Эклермонда, казавшаяся несколько минут тому назад олицетворенной стыдливостью и скромностью, настоящей недотрогой, теперь так же любезны и снисходительны, как… как кто? – Как снисходительная Ториньи.

– А! Государь, – прошептал тихий голос.

– Право, моя красавица, – продолжал восхищенный монарх, – вы так очаровательны, что мы готовы стать еретиком.

В эту минуту глухой голос произнес над его ухом следующие слова: \"Vilain Herodes\".

Король вздрогнул.

Мы уже говорили, что он был в высшей степени ханжа и суеверный человек. В это время его рука так сильно задрожала, что он едва мог удерживать хорошенькие пальчики, которыми завладел.

– Что вы сказали? – спросил он после минутного молчания.

– Я не произнесла ни одного слова, государь, – отвечала его собеседница.

– Ваш голос странно изменился, – отвечал Генрих, – я едва узнаю его.

– Слух вашего величества обманывает вас, – отвечала дама.

– Обман столь реален, – сказал Генрих, – поскольку мне кажется, как будто я уже не раз слышал этот голос. Это доказывает, как легко ошибиться.

– Это правда, – отвечала дама, – но может статься, голос, о котором говорит ваше величество, был для вас приятнее моего?

– Нисколько, – сказал Генрих.

– Значит, вы не желали бы заменять меня другою? – робко спросила дама.

– За все мое царство, – вскричал Генрих, – я не желал бы променять вас на другую! Та, которую вы имеете в виду, нисколько на вас не походит, моя прелесть.

– Совершенно ли вы в этом уверены, государь?

– Как в моем спасении, – отвечал Генрих со страстью в голосе.

– В котором ты отнюдь не уверен, – проговорил снова над его ухом гробовой голос.

– Вот опять, неужели вы ничего не слышали? – спросил снова испуганный Генрих.

– Совершенно ничего, – ответила дама. – Что за странные у вас фантазии, государь?

– И точно, странные! – отвечал дрожавший Генрих. – Я начинаю думать, что дурно поступил, полюбив гугенотку. Клянусь Варфоломеевской ночью, вам необходимо изменить религию.

– Это ты должен переменить свою, Генрих Валуа, – ответил замогильный голос, – иначе дни твои сочтены.

– Господи, прости меня грешного! – вскричал в ужасе король, падая на колени.

– Что вас так сильно тревожит, ваше величество? – спросила его собеседница.

– Прочь! Прочь! Прекрасное видение, – вскричал Генрих, – удались!

– Оставь в покое эту добродетельную гугенотку – продолжал голос.

– Во грехе зачала меня мать моя, – продолжал Генрих.

– Совершенно верно, – отвечал голос, – если же нет, то имя Фернелиуса подверглось постыдной клевете.

– Фернелиус! – повторил Генрих, едва понимая слова, раздававшиеся в его ушах, и вообразив в своем ужасе, что голос назвал себя тенью покойного доктора его матери. – Ты душа Фернелиуса, вышедшая из чистилища, чтобы меня терзать, – продолжал Генрих.

– Ты угадал! – торжественно отвечал голос.

– Я велю совершить ночные бдения за упокой твоей души, мой бедный Фернелиус, – продолжал король. – Перестань меня преследовать, и да упокоит Господь душу твою в селениях праведных.

– Этого недостаточно! – отвечал голос.

– Я все сделаю, что ты прикажешь, мой добрый Фернелиус, – сказал король.

– Люби своего шута Шико, – продолжал голос.

– Как моего брата, – отвечал Генрих.