Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Джонатан Эймс

Проснитесь, сэр!

Памяти Блэра Кларка и Алана Джолиса
Живи и ничему не учись – вот мой девиз. Алан Блэр
Автор выражает признательность следующим лицам и учреждениям: Присцилле Бейкер, Бранту Рамблу, Розали Зигель, журналу «Конджанкшнс», Фонду Гуггенхейма, Фонду Мидуэй, корпорации Яддо.[1]


Часть первая

Монклер, штат Нью-Джерси

Глава 1

Дживс, мой слуга, поднимает тревогу. Физическое описание моего дяди Ирвина, фанатичного любителя оружия, и краткие сведения о его утреннем распорядке. Поспешный туалет и йога. Запоздалое страхоизвержение

– Проснитесь, сэр. Проснитесь, – настаивал Дживс.

– Что? В чем дело, Дживс? – спросил я, выплывая из туманной Леты. Мне снился серый кот, крупный, как в «черном» фильме, тискавший в лапах белую мышку. – Мне снился серый кот, Дживс. Довольно крупный.

– Очень хорошо, сэр.

Я вновь погружался в сон о борьбе кошки с мышкой. Хотелось увидеть спасение белой крошки-подружки с милым умоляющим взглядом. Однако Дживс почтительно прокашлялся, и я учуял в высившейся надо мной фигуре чрезвычайно настойчивое требование, чтоб молодой хозяин вырвался из соблазнительных объятий сна. Бедной мышке не спастись. Хеппи-энда не будет.

– Что стряслось, Дживс? – Я сонно взглянул в любезное, но непроницаемое лицо.

– Есть свидетельства, сэр, что ваш дядя Ирвин не спит.

Лишь в таких устрашающих обстоятельствах Дживс осмелился бы нарушить необходимое мне восьмичасовое бессознательное состояние. Он знал, что для меня счастливое утро зависит от минимума возможных контактов с вышеупомянутым дядей.

– Из спальни доносятся вздохи, Дживс? Ему уже не снятся сны – вероятно, об огнестрельном оружии, – он глядит в потолок, набирается сил, чтоб убить еще день?

– Больше того, сэр.

– Вы слышали, как он спустил ноги на пол и в ступоре уселся на краю кровати?

– Сидит на велосипеде и давенирует, сэр. – Дживс перенял у меня манеру вставлять в речи словечки на идише в соответствующей грамматической обработке. Слово «давен» означает молитву.

– Господи помилуй! – воскликнул я. – Это ужасно, Дживс. И опасно.

Полностью проснувшись и находясь почти в здравом рассудке, я расслышал рокот крутившихся велосипедных колес, голос дяди, немелодично певший еврейское песнопение, – его спальня в пятнадцати футах по коридору от моей комнаты.

– Думаете, нам надо спешить, Дживс?

– У нас почти нет времени на ошибку, сэр.

Я обычно невозмутим и практичен, если можно так выразиться, но столь зловещее предзнаменование с утра пораньше потрясло меня до глубины души. С помощью скрупулезных расчетов мне в течение нескольких месяцев практически удавалось до полудня не встречаться с дядей.

– Как же так вышло? – спросил я. Не хотел винить Дживса, но до сих пор он будил меня, прежде чем дядя успеет добраться до велосипеда.

– Ваш дядя довольно рано проснулся, сэр. Сейчас лишь половина девятого. Прошу прощения, на первых стадиях его утренней программы я совершаю собственный туалет.

– Ясно, Дживс. Абсолютно понятно.

Нельзя от него требовать неусыпного бдения – в конце концов, он мой слуга, а не королевский гвардеец, – это дядя преступил все правила, встав с постели на два часа раньше положенного по расписанию. Подобное преступление выходило за всякие рамки, поэтому лучший наш план обороны – внимательное подслушивание со стороны Дживса – на сей раз не сработал.

Будучи в очень плохом состоянии, но в минуты глубокого потрясения предпочитая считать себя человеком действия, я решительно отбросил одеяло. Дживс, предупреждая каждый мой шаг, протянул банное полотенце, вытащив его как бы из самого себя, – при необходимости он умеет материализовывать любую нужную вещь, – и я, стрелой вылетев из своей берлоги в одних длинных боксерских трусах, бросился в ванную, расположенную справа от дядиной спальни.

Я строго придерживаюсь своей собственной утренней программы, но в данном случае во избежание тяжкой кары пришлось поспешать. Не люблю спешить – после этого целый день нахожусь в возбуждении и тревоге, – но встреча со старым родственником до полудня еще хуже. Тогда нервы полностью разойдутся, весь день пропадет.

В целях предупреждения подобных случаев мы с Дживсом рассчитали каждый мой шаг, досконально изучив утренний распорядок дядиной жизни, изложенный ниже.



1) Тетя Флоренс, жена дяди Ирвина (сестра моей покойной матери), рано утром уезжает в местную среднюю школу, где круглый год, в том числе летом, преподает специальные предметы. Ей уже перевалило за шестьдесят, но трудится она энергично – ангел во плоти. Дядя каждое утро прощается с ней и немедленно вновь засыпает. Ему семьдесят с небольшим, он на пенсии, бывший коммивояжер, поставщик синтетических материалов, но и поныне время от времени всучивает полицейским участкам ультразвуковое оборудование для чистки оружия.

Дядя Ирвин – знаток и поклонник огнестрельного оружия; в доме содержится небольшой арсенал. Если вдруг отменят Вторую поправку,[2] он готов выдержать «хрустальную ночь»[3] и осаду со стороны ФБР. На случай внезапной атаки оружие рассовано по всему дому – за ставнями, в отдушинах, за трубами отопления; дядя частенько ходит по дому с пистолетом в специальной кобуре, пристегнутой к бедру. Называет ее «мошонкой», что имеет, по-моему, метафорическое звучание как для гомосексуальных кругов, так и для Национальной стрелковой ассоциации. Вполне логично, ибо нет другого такого фаллического предмета, как пистолет; даже сам фаллос с ним не сравнится, хотя, разумеется, существовал раньше огнестрельного оружия.

2) Просыпается дядя около половины одиннадцатого. Издает несколько стонов, сладко зевает – большой живот служит акустическим усилителем утробного рева. Он маленького роста, кругленький, с угольно-черными усами и снежно-белой бородой. Столь необычное сочетание красок в растительности на лице придает ему, несмотря на еврейские корни, сверхъестественное сходство с потенциальным католическим святым, ожидающим канонизации, – неким падре Пио. Это обнаружилось, когда милая набожная итальянка чуть не упала в обморок в местном супермаркете «Гранд юнион», показав моему дяде Ирвину открытку с изображением того самого Пио. Тогда дядя написал в какую-то католическую организацию, откуда сам получил такую же открытку, носил ее в бумажнике вроде удостоверения личности, мельком предъявляя в игривом расположении духа в синагоге, на стрельбище, в других своих излюбленных местах. Пио должны были канонизировать за стигматы – кровоточащие раны на ладонях, – и дядя заявлял, что тоже обладает стигматами: кистевым туннельным синдромом,[4] заработанным за долгие коммивояжерские годы, проведенные за баранкой в машине.

3) Позевав две-три минуты церковно-колокольными зевками, которые нагоняют нервную дрожь, но насыщают его организм кислородом, он вылезает из-под одеяла, включает маленькое радио горчичного цвета, настроенное на одну станцию – на круглосуточный официальный погодный канал. Диктор вещает сонно, невнятно, тем не менее дядя его с волнением слушает каждое утро добрых пять – десять минут.

4) Ознакомившись с текущими погодными условиями, идет в ванную, пускает воду.

5) Умывшись, возвращается в комнату, начинает молиться – в среднем минут пятнадцать.

6) После молитвы принимает ванну – десять минут.

7) После ванны, около одиннадцати, спускается на кухню завтракать: разогретая в микроволновке овсянка, банан со сметаной, кипяток с лимоном. За такой здоровой едой читает «Нью-Йорк таймс», слушает по кухонному приемнику, включенному на максимальную громкость, новости Си-би-эс. Благодаря гигантскому объему «Нью-Йорк тайме» завтрак порой продолжается часа два, после чего дядя Ирвин на весь день уходит, общаясь с полицией и рассуждая о пользе постоянной чистки ствола от пыли и смазки.



Таково его расписание, поэтому, чтобы карты легли правильно, я принимаю ванну, завтракаю и скрываюсь в безопасности в своей комнате, пока он даже не успевает добраться до кухонного стола. Разумеется, динамитный голос Си-би-эс действует на нервы, не признавая границей дверь моей спальни, но, избегая физического контакта с родственником, я, по крайней мере, обретаю физическое и душевное спокойствие, тем более не получаю пулю или оглушительный удар рукояткой пистолета по голове. По утрам я нуждаюсь в уединении. Знаете, для занятий искусством требуется уединение, а мое искусство – литература. Я заканчиваю роман, в связи с чем нуждаюсь в одиночестве. Находящийся рядом Дживс умеет оставаться невидимым. Этому обучают прислугу на подготовительных курсах.

Впрочем, иногда я слегка отклонялся от своей программы, и мы с дядей сталкивались на трехступенчатой лестнице, ведущей от кухни к спальням в маленьком двухэтажном домике в Монклере, штат Нью-Джерси, что было неприятно, однако не означало конца света. Он стрелял в меня полным неодобрения прищуренным взглядом, но при слабом свете на лестнице его презрение обескураживало меня лишь отчасти, не полностью.

В самом худшем случае – который любой ценой следует предупреждать – я заставал его на кухне, приступавшего к завтраку. Дядя не только парализовал меня многочисленными испепелявшими взглядами, лишенными даже той доли симпатии, которую можно прочесть в глазах замороженной устрицы, но и пробуждал своим чавканьем какую-то необъяснимую иррациональную реакцию. Разумеется, чавкает он омерзительно, хотя моего мнения никто не спрашивает. Я в его доме гость – практически постоянный жилец в последние месяцы. Они с теткой меня приютили в тяжелое время, заменяя родителей. Я сравнительно молод – мне только тридцать, – но отец с матерью давно умерли, так что надо бы с большей терпимостью относиться к дяде Ирвину, тем не менее меня бесконечно бесило хлюпанье залитого сметаной банана в его смертный час между мелющими жерновами резцов и чмокавшим языком. Слушая, как дядя ест, я чувствовал, как мой позвоночник разжижается в студень, на несколько часов лишался всякого соображения, и именно потому так старательно изучил его расписание – от родственника надо держаться подальше!

Итак, в то утро, о котором идет речь – в третий понедельник июля 1995 года, – я, стоя в ванной, ощупал подбородок, решив, что в кризисной ситуации некогда бриться, хотя это был бы четвертый день без бритья. Пребывая в некотором упадке духа, я не находил в себе моральной силы уничтожить пробившиеся усы и заявлявшую о себе рыжеватую бороду. Дядя тем временем пел, велосипедные колеса вращались.

Не знаю, ясно ли я выразился насчет велосипеда. Объясню, что у дяди есть эксцентричная причуда – молиться на велотренажере, который фактически представляет собой синий женский велосипед, купленный на распродаже в каком-то гараже и снабженный стопором, благодаря которому колеса не касаются застланного ковром пола в спальне. У этого велосипеда нет переключения скоростей, дядя долгие годы с легкостью крутит педали, а велосипеду ничего не делается. По крайней мере, дядя Ирвин предпринимал хоть какие-то физические усилия. И к тому же молился. Не будучи ортодоксальным евреем, он набрасывал на плечи предписанный для молитвы белый в синюю полоску шелковый талес с бахромой и надевал на лоб и на левую руку тфеллины – кожаные коробочки на тесемках, которые евреи носят на утренней молитве. В этих коробочках, как и в мезузе,[5] содержатся цитаты из шма – божественных заповедей, продиктованных Богом Моисею и перечисленных во Второзаконии.[6] Согласно еврейским преданиям, одно из утраченных указаний гласит: «Не выходи из дома с мокрой головой». К счастью, это полезное для здоровья предписание на протяжении тысячелетий передается изустно.

Итак, дядя крутил педали, молился, и если бы ехал на настоящем велосипеде, то талес плащом развевался бы на ветру у него за спиной. Прикинув, что молитвы прочитаны наполовину, я быстренько нырнул под душ. Обычно по первому пункту своей утренней программы добрых пятнадцать минут я нежусь в ванне с эпсомскими солями, погружающими в размышления, о чем в данный момент мне пришлось позабыть.

Потом, еще не просохнув, завернутый в полотенце, я сделал спринтерский рывок к своей комнате, и в тот самый момент, когда закрывал за собою дверь спальни, дядина дверь открылась, он направился к ванной. Еле-еле успел спастись.

Дживс разложил на постели мою одежду: мягкие брюки цвета хаки, белую рубашку, зеленый галстук от «Братьев Брукс» с рисунком в виде брызжущих авторучек – традиционный наряд писателя.

– Спасибо, Дживс, – сказал я.

– Пожалуйста, сэр.

– Представьте, чуть-чуть не столкнулся в коридоре с родственником. Простоял бы под душем/ еще тридцать секунд – все могло обернуться иначе. Интересно, как судьба распоряжается, правда, Дживс?

– Да, сэр.

Уловив определенную холодность в его тоне, я продолжал развивать теорию:

– Всю жизнь нас от петли палача отделяют секунды.

– Да, сэр. Позвольте заметить, вы четыре дня не брились.

Обнаружилась причина холодности.

– Я бы сегодня побрился, Дживс, но был вынужден максимально экономить время. В лучшем случае у нас оставалось минут десять – пятнадцать. – Видно было, что Дживс по-прежнему болезненно переживает. Я пытался объяснить: – Это дядя поставил все с ног на голову, нарушив свое расписание. Обещаю обязательно завтра побриться.

– Очень хорошо, сэр.

Утешив его, я быстро оделся, не повязав галстук.

– Галстук, сэр, – напомнил Дживс.

– Времени нет.

– На галстук всегда есть время, сэр.

– Не могу рисковать, – заупрямился я.

– В данный момент ваш дядя только садится в ванну, сэр. По-моему, времени вполне достаточно.

– Нет, – отрезал я. – И хочу вам сказать, что не люблю заниматься йогой в галстуке. Особенно в такое жаркое время года. Отныне буду повязывать галстук после завтрака.

– Хорошо, сэр, – выдавил Дживс.

Сначала бритье, теперь галстук. Подрыв самой сути служебного долга уязвил его до глубины души. Бедному старине Дживсу выпало по-настоящему тяжкое утро в нашей домашней жизни; тем не менее он решил сохранять хладнокровие.

Я распахнул дверь своей комнаты, стремительно промчался по лестнице, пробежал через кухню, выскочил через парадное в маленький внутренний дворик.

В этом самом дворике я занимался йогой. В целом утреннее расписание (ванна, йога, старания не встречаться с дядей) должно было привести меня в нужное психологическое состояние – насытить душу водородными ионами (pH) до необходимой для работы над романом степени. Я, как правило, десять раз поклоняюсь солнцу, отчего начинает по-настоящему бурлить и плескаться кровь, потому что для этого надо встать, распрямиться, потом лечь плашмя на живот, а потом снова встать. Я обращаюсь лицом к востоку и падаю ниц перед солнцем, которое просачивается сквозь верхушки летних деревьев, освещая тысячи зеленых листьев, повторяющих форму глаза. Дядин дом удачно гнездится в уцелевшем уголке нетронутого леса. Я всегда говорил, что Нью-Джерси пользуется абсолютно незаслуженной репутацией самого красивого штата, но, естественно, ошибался, потому что в нем вырос.

В связи с нынешним утренним кризисом пришлось сократить число поклонений до одного, потом я лег на спину во дворике, который тетка часто подметала, – не рискуешь запачкаться, – закрыл глаза, сделал десять вдохов и выдохов, как всегда делаю после солнцепоклонничества. По-моему, медитация в лежачем положении на спине гораздо эффективней умиротворяет душу, чем сидячая в позе лотоса.

Впрочем, я бы с большим удовольствием медитировал по образцу Дугласа Фэрбенкса-младшего,[7] закинув пятки на колени, очень впечатляюще выглядя с жидкими усиками над верхней губой, хотя, на мой взгляд, через вытянутые ноги тяга в душе усиливается, как в каминной топке.

Как бы там ни было, единожды поклонившись солнцу, потратив секунд десять на медитацию, я вернулся на кухню, где обнаружил Дживса, который солнечным лучом просочился туда при моем появлении, что ему всегда прекрасно удавалось. Он появляется, исчезает и возникает, когда того требует обстановка на сцене.

– Какова дислокация противника, Дживс? – спросил я.

– Ваш дядя одевается, сэр. Судя по его поведению, у него вскоре назначена встреча.

– То есть он куда-то торопится?

– Да, сэр.

– Наверняка на какое-то экстренное собрание Национальной стрелковой ассоциации или Лиги защиты евреев.

– Возможно, сэр.

– Я, пожалуй, поем в своей комнате, Дживс. Знаю, это нехорошо, но таков наш единственный шанс.

– Согласен, сэр.

По утрам в Нью-Джерси я ограничивался чашкой кофе, куском поджаренного хлеба с маслом, стаканом воды и спортивным разделом «Нью-Йорк таймс», который, конечно, не ел, а читал. Что может быть приятней, чем мирно сидеть за кухонным столом, заучивая счет бейсбольных матчей, пощипывая жалкий кусочек хлеба? Но в то утро таким наслаждением пришлось пожертвовать.

Тетя Флоренс, как она часто делала, оставила мне кофейник, я быстро налил любимую синюю кружку, сунул спортивный раздел газеты под мышку – дядя, никогда его не читая, не заметит изъятия, – Дживс прихватил блюдо с хлебом и маслом. Выйдя из кухни, мы преодолели три небольшие ступеньки – я шел впереди, Дживс замыкал формирование. Я уже почти поднялся, шагнув на вторую ступеньку, находясь совсем рядом с убежищем, – до моей комнаты оставался всего один шаг, – и в тот самый момент дядя, которого я не заметил, пошел вниз по лестнице. Через полсекунды я все же попался в петлю палача – произошло прискорбное столкновение. Вот что случилось в физическом смысле. Моя голова, поднимаясь по лестнице впереди тела, пересекла плоскость лестничной площадки в тот самый момент, когда ту же самую плоскость поспешно пересек живот дяди, тоже двигаясь впереди его тела. Произошло столкновение в воздухе.

Нос моего самолета с силой врезался в фюзеляж, вышиб из дяди дух, и он судорожно запыхтел, но, хотя дядин живот практически не получил никаких повреждений, моя слабая шея болезненно стукнулась в его плечо. Ноздри забила удушливая детская присыпка, посыпавшаяся с него, словно с амазонской жабы, брызжущей ядом, если на нее наступишь. Понимаете, этот мой родственник после ванны щедро посыпался присыпкой «Джонсон», и со временем меня стало тошнить от ее аромата. Поэтому она нанесла мне сильный удар, проникнув прямо в ноздри и непосредственно в обонятельные железы. Однако я каким-то чудом выправился на второй ступеньке, трясущейся рукой схватился за лестничный столбик, умудрившись не выплеснуть кофе. Дживс попятился обратно на кухню.

– Кретин! – выдохнул дядя сквозь бороду падре Пио. – Идиот неуклюжий!

И тут, как со мной часто случается в моменты сильнейшего потрясения, я почувствовал запоздалый спазм и семяизвержение страха. В первые минуты я отношусь к пугающему объекту довольно спокойно и сонно, заметив про себя: «Ох, смотри-ка, мне на ногу прыгнула крыса», – что однажды реально случилось в Нью-Йорке, причем от полученной травмы я так до конца не оправился, – а когда крыса, поняв, что я человек, а не мусорный бак, кинулась в сторону и исчезла, внезапно осознал случившееся, завопив во все горло.

Поэтому приблизительно через две секунды после того, как дядя проревел: «Идиот неуклюжий», – на берегу прояснилось, и я среагировал, бессмысленно выкрикнув альпийским йодлем:

– Не-е-е-ет!..

Из моих рук, запоздало выброшенных вперед для защиты, вылетела, подобно дядиной детской присыпке, кружка горячего кофе, чудом удержавшаяся несколько мгновений назад. Кофе коричневой развернувшейся простыней выплеснулся на дядину желтую спортивную рубашку, тонкую, не предохранявшую от ожога.

– Черт побери! – страдальчески вскрикнул он, схватившись за живот.

– Ох, простите, ради бога, – пробормотал я, поднимаясь на последнюю ступень мимо корчившегося дяди.

– Я обварился? – наполовину спросил, наполовину всхлипнул он, задирая рубашку. Никто не заслуживает обливания кофе. Даже страшные дяди.

Я наклонился посмотреть поближе – живот густо зарос защитным слоем волос, натурально седых и белых от присыпки; кожа под присыпкой и волосами выглядела вполне нормально. Может быть, чуточку порозовела, однако никаких красных пятен от серьезных ожогов.

– По-моему, все в порядке, – заключил я, ожидая прощения, но дядя прошествовал в ванную, зажав в кулаке рубашку, как тряпку, а я, как дурак, потащился за ним следом.

Он оглядел себя в зеркале, намочил полотенце, приложил к животу. Быстро оправился. Крепкий старик. Мы смотрели друг на друга в зеркале. Моя жидкая светло-рыжая растительность выглядела жалко, соответственно душевному состоянию, а его усы чернели, как настроение на вечеринках 1970-х годов, во времена моей юности. Глаза дяди уменьшились до размеров глазок омара, у которого они очень маленькие. Из них летели смертоносные стрелы. Я уже говорил, что, как правило, он бросал на меня взгляд замороженной устрицы – уже плохо. Поэтому глазки омара не сулили ничего хорошего – репертуар зловещих взглядов, заимствованный из мира моллюсков и ракообразных, расширялся пропорционально неприязни ко мне.

– Прошу прощения за идиотизм, – прошептал я и смылся из ванной к себе в комнату.

Глава 2

Я пытаюсь кое-что написать. Немного о сюжете и герое моего романа. Социологическое объяснение практического выбора богатыми пожилыми людьми сопровождающих. Литературно образованный Дживс одобряет выработанную за день прозу. Воспоминания о поступлении Дживса на службу ко мне. Дживс готовит полдник. Я принимаю решение

Можно назвать меня озабоченным. Расстроенным, парализованным – тоже годится. Я лежал на кровати. От огорчения даже поесть не мог и остался без завтрака. Слева мелькал Дживс лучиком света.

– Как по-вашему, Дживс, письменное извинение решит проблему?

– Не знаю, есть ли в том необходимость, сэр. Это была просто случайность. Ваш дядя – человек разумный. А судя по тому, что вы мне рассказывали о его животе, он не получил серьезных повреждений.

– Возможно, вы правы, Дживс. Только все равно дело плохо. Знаете, как говорят о засидевшихся и надоевших гостях. Возможно, я задержался здесь дольше, чем позволяют родственные связи. Но я эгоист, Дживс. В Нью-Джерси благоприятная атмосфера для литературного творчества. Здесь я возвращаюсь к корням.

– Да, сэр.

– Может быть, если сейчас постучать пальцами по клавиатуре, на душе полегчает.

– За работой вам всегда становится лучше, сэр.

– Тогда приготовьте кофе со льдом, Дживс. Знаете, я без этого писать не могу. Действуя на нервы, кофеин неизменно содействует Музе.

– Да, сэр.

Дживс унесся готовить кофе. Мы знали, что на берегу чисто. После столкновения на лестнице дядя вернулся к обычному распорядку: съел миску овсянки, читая газету и слушая радио. Когда радио заглохло и хлопнула входная дверь, стало ясно, что мы – рабы – можем свободно бегать, резвиться, пить водку, тискать рабынь, валяться на сеновале.

Я уселся за письменный стол, вскоре явился Дживс с кофе. Потягивая ледяной напиток, я смотрел на компьютер. Только недавно с большими страданиями переключился на него с пишущей машинки, но тут есть и определенное преимущество – в кратковременных перерывах в творческом процессе на компьютере можно раскинуть пасьянс.

Свой первый роман я даже на машинке не печатал – писал от руки, потом сдал машинистке. Но это было несколько лет назад. Я начал печататься довольно рано, всего в двадцать три года, через год после окончания колледжа, а теперь, в тридцать лет, оставаясь еще молодым, практически выдохся. Отсюда одержимое стремление не встречаться по утрам с дядей, чтобы прийти в подходящее расположение духа для творчества. Если не закончить вторую книгу, я навсегда останусь автором одного романа. Вряд ли хоть кто-нибудь прочел роман «Мне меня жалко», но он был опубликован крупным нью-йоркским издательством, так что мне было на что жить в своем тесном мирке.

Новый роман, над которым, как уже говорилось, я работал два года, был романом с секретом, хоть все его намеки были неинтересными, ничем не примечательными, разве что в моем мнении. Наверно, это несколько странно, поскольку все романы подобного рода обычно пишутся о широко известных людях, но мне нравится этот стиль, когда литературный вымысел скрывает прихоти реальной жизни. Я даже имен не менял за исключением своего, назвав себя не Аланом, а Луисом. Непонятно почему, мне всегда безумно нравилось имя Луис.

Поэтому повествование в романе велось от имени Луиса (меня), а настоящим героем был мой бывший сосед по квартире в Манхэттене Чарльз, которого я в какой-то момент хотел перекрестить в Эдуарда или Генри, считая весьма остроумным использовать имена английских королей, тем более что Чарльз был истинным англофилом, поклонником королевской семьи. Вдобавок он был груб и язвителен, карьера драматурга ему не удалась, хотя я считал его блистательным. Больше никто, к сожалению, моего мнения не разделял, кроме пары каких-то никому не известных критиков 50-х годов, поэтому он сидел почти без гроша, вынужденный делить жилье с кем-то еще.

Доходы Чарльза составляла плата за преподавание композиции в Куинс-колледже и ежемесячно поступавшие чеки службы социального обеспечения, только на это не проживешь. У меня возник грандиозный и хитрый план: если пьесы не превратили Чарльза в великого американского писателя, то я превращу его в великого американского героя. Поэтому, живя с ним в одной квартире, я описывал его – о чем он не знал, – работая над книгой в библиотеке на 56-й улице или дома в его отсутствие, надежно пряча черновики и рукописи. Постоянно тайком записывал его рассуждения – он умел вести необычайно красочные диалоги, – постоянно мучимый этическими соображениями насчет заимствования чужой жизни. Впрочем, меня это не останавливало. Передо мной стояла насущная необходимость написать второй роман.

Прожив в соседстве почти два года, мы расстались с жутким скандалом, что привело меня к переезду в Нью-Джерси к тетке с дядей. Тем не менее книга, о которой Чарльз до сих пор не знает, по-прежнему мне представлялась пространным платоническим любовным письмом. Понимаете, я бесконечно им восхищался, несмотря на конец нашей дружбы, и это восхищение было сродни любви.

Роман с секретом получил название «Ходок», ибо Чарльз служил сопровождающим многим богатым дамам из Верхнего Вестсайда, получая при этом бесплатную еду высочайшего качества, которая ему очень нравилась и которую он иначе не мог себе позволить.

В качестве компаньона ему не приходилось ни за что платить, поскольку в высших кругах общества мужские и женские роли с возрастом весьма часто меняются: сначала за все платит мужчина, потом то же самое начинает оплачивать женщина. Женщины из высшего общества в семьдесят, восемьдесят, девяносто лет, поимев, как правило, не одного мужа, накопили или унаследовали колоссальные состояния либо после развода, либо живя дольше мужчин. Проблема заключается в том, что они не способны реально завести новых мужей и любовников и, скорее всего, не хотят заводить новых мужей и любовников, но им приятно иметь рядом мужчину, который прилично смотрится в обществе, распахивает перед ними двери, подставляет кресла, тащит чемоданы в поездках – поэтому богатым женщинам-долгожительницам требуется компаньон. Над ними постоянно кружит стая чаек в синих блейзерах – мужчины без денег, с определенной утонченностью, которые часто оказываются гомосексуалистами. Они называются «ходоками» – видимо, потому, что ходят рядом с женщинами, оказывая им услуги. Порой их зовут «запасными», когда, скажем, за обеденными столами требуется строго чередовать мужчин и женщин.

Система довольно успешно работает, потому что несчастные пожилые геи, наряду с дамами, больше не привлекают любовников, но и не остаются в одиночестве, проводя зрелые годы в женском обществе. Круг замыкается: ходоки общаются с женщинами без секса, точно так же как пятьдесят – шестьдесят лет назад в туалетах, где толкались почти все гомосексуалисты того поколения.

Итак, Чарльз был ходоком с подобающими костюмами – полным вечерним и разнообразными блейзерами в плоховатом состоянии, чего не замечали дамы с прогрессирующей катарактой.

Надо сказать, что Чарльз не был явным гомосексуалистом, несмотря на мое описание общих признаков ходоков. Он никогда не откровенничал относительно своей сексуальной ориентации, считая, что это не мое и не чье-либо другое дело, поэтому за два года совместной жизни так и не обнаружил моего вампирского шпионства. Меня, как почти всех людей, постыдно интересует то, чего знать не следует. По-моему, каждому нравится овладевать чужими секретами, чтобы спокойно жить со своими. Оглядываясь назад, могу сказать, что Чарльз, скорее всего, был редким типом – запасным гетеросексуальным мужчиной, хоть в действительности как бы воздерживался от всякого секса, каковая позиция не лишена своих достоинств.

Ну, теперь вы получили общее представление о книге, над которой я работал, – портрет ходока в старости рядом с обожающим его сподручным Луисом (мной). Поэтому я сидел в Нью-Джерси, потягивал кофе со льдом, доставленный Дживсом, продолжая писать с того места, где вчера остановился. Медленно настучал:

Я лежал на оранжевом ковре, смотрел телевизор. С удовольствием вникал в вестерн. Там игла крупная перестрелка, масса лошадей вставала на дыбы, поднимая копытами пыль, поэтому стрелявшие с трудом друг друга видели. В самом разгаре довольно долгого затянувшегося боя Чарльз вернулся домой, увидел, чем я занят, и не одобрил.
– Оружие! – проворчал он. – Американцы без конца стреляют. Никого не могут перехитрить, поэтому пристреливают… Включи новости. Не выношу вестерны. Хочу знать, что будет с парадом в честь Дня святого Патрика. Интересно, не запретят ли его, в конце концов, в этом году.
Я переключил канал с помощью пульта дистанционного управления. Чарльз снял зимнее пальто, налил себе стакан любимого дешевого белого вина.
– Хочешь? – спросил он.
– Да, спасибо, – встрепенулся я и сел.
Он протянул мне стакан вина желтого цвета, опустился на диван. Шел спортивный раздел новостей; было двадцать пять минут двенадцатого.
– По-моему, вряд ли будет что-нибудь о параде, – заметил я. – Новости уже прошли. Теперь только спорт и погода.
Спортивный репортаж подошел к концу, после чего мы мрачно посмотрели прогноз погоды – ожидалась снежная буря. До весны оставалась неделя, но приближалась она медленно. Я выключил телевизор.
– Гомосексуалисты опять постараются испортить парад, – сказал Чарльз, потягивая вино. – Каждый год выступают, лишая ирландских католиков всякой радости. Эти ребята лишены терпимости к чужим взглядам. Почему не могут смириться с тем, что католики считают гомосексуализм грехом? Говорят: «Вы можете принять участие в нашем параде геев». Но никому не позволят нести лозунг: «Содомия – грех». Почему ж ирландские католики должны позволять кому-то нести плакат с надписью: «Мы ирландцы, геи, и гордимся этим»? Гордиться тут нечем. Это личное, интимное дело.
– Пойдете смотреть, если он все-таки будет? – спросил я.
– Нет. Не выношу парады. Слишком много некрасивых людей.


– Что скажете, Дживс? – спросил я, и он растаял в воздухе, материализовавшись рядом со мной.

Глядя через мое плечо, быстро прочел написанное.

– Считаете, слишком подробно описано, кто где сидит, наливает и передает стаканы, снимает пальто? – продолжал я, прежде чем он успел прокомментировать. – Думаете, я тяну резину? Кажется, будто мои персонажи вечно ходят по комнате и открывают двери. Почему не могут сразу оказаться в нужном месте? И если мне нужны все эти движения, необходимо устроить хотя бы кулачную драку, как у Дэшила Хэммета?[8]

– По-моему, сэр, писать – все равно что смотреть, – сказал Дживс. – Если видишь, как персонажи сидят, пьют, снимают пальто, значит, это надо описывать. Кроме того, я не думаю, будто вы замедляете течение повествования необходимыми описаниями.

– Разговор о параде в честь Дня святого Патрика вышел не очень живо.

– Я нахожу его забавным и любопытным, сэр, характеризующим персонаж.

– Спасибо, Дживс, – с признательностью поблагодарил я, считая, что мне повезло. Немногие писатели имели слуг, разбиравшихся в литературе. Собственно, мы с Дживсом вместе читали, составляя, так сказать, читательский клуб на двоих, двенадцатитомную эпопею Энтони Пауэлла «Танец под музыку времени». Абсолютно потрясающее произведение: на сотнях, даже тысячах страниц ничего не происходит, а читаешь как загипнотизированный. Отпечаток самой жизни – ничего не случается и одновременно случается все.

Так или иначе, нанимая Дживса в феврале, всего пять месяцев назад, я не имел понятия, что он книголюб. Конечно, само имя литературное, но оно не подсказало мне, что он завзятый читатель, а лишь дьявольски заинтересовало и насторожило. Я хочу сказать, кто когда-нибудь слышал о настоящем слуге по имени Дживс? Это неслыханно! Все равно что искать в «Желтых страницах» частного детектива и наткнуться на Филипа Марлоу![9] Какова вероятность?

У всех имеются культурные пробелы – я, к примеру, хоть вырос в 70-х, не отличу музыку «Роллинг стоунз» от «Ху», зная об этих рок-группах только понаслышке, – поэтому, может быть, кому-то неизвестно, что лучший британский юморист двадцатого века П.Г. Вудхаус написал знаменитую серию произведений о юном богатом придурке Берти Вустере и его в высшей степени компетентном и сообразительном слуге Дживсе. Повторяю: о слуге Дживсе!

Поэтому наем слуги по имени Дживс был для меня невероятным, ошеломляющим совпадением. Причем знаете, что еще замечательней: в мрачном январе, первом месяце, прожитом у тети с дядей, я погрузился в смертельную депрессию и поэтому предписал себе в качестве лекарства чтение Вудхауса, следуя примеру Нормана Казинса.[10] Слышал однажды по радио, что он самостоятельно вылечился от рака чрезмерной дозой комических фильмов – видимо, Чаплина, Китона, братьев Маркс, Лорела и Харди, – дохохотавшись до выздоровления.

Будучи больше библиофилом, чем кинолюбителем, я заменил кино чрезмерной дозой Вудхауса, и это прекрасно подействовало. К началу февраля черная меланхолия перешла просто в упадок духа. Потом произошло нечто сильно поднявшее дух – на мое имя пришел чек на двести пятьдесят тысяч долларов. Ну, не каждый день видишь такие чеки. Если на то пошло, не каждый их и в жизни-то видит.

Вот как этот чек оказался в моем распоряжении. Два года назад я поскользнулся на льду перед зданием на Парк-авеню и сломал оба локтя – несчастье для писателя, которому для печатания требуются обе руки, но счастье для адвоката, любящего подавать иски, и я нашел такого – Стюарта Фишмана. Поэтому через два года, довольно быстро для подобных дел, владелец здания выплатил мне двести пятьдесят тысяч долларов – после того как Фишман получил вполне заслуженные семьдесят пять тысяч, – поскольку дворник был обязан посыпать солью место моего падения.

Итак, я вышел из депрессии с помощью чека и целебного чтения, хотя, должен сказать, несколько опьянел, поглотив огромное количество рассказов и повестей Вудхауса. Из написанных им девяноста шести я принял сорок три, включая пятнадцать произведений, где фигурируют Дживс и Вустер. После этого спьяну возникла идея нанять слугу. Долгие годы я жил очень скромно, на то, что унаследовал от рано умерших родителей, – деньги как раз почти кончились, – а теперь разбогател, став молодым четвертьмиллионером. Почему не завести слугу?

Я поделился идеей с дядей Ирвином, так как жил в его доме, и тот довольно выразительно заключил: «Совсем с ума сошел!»

Поэтому я оставил тему, но через несколько дней совершил редкий для себя волевой акт, позвонив в службу, предоставляющую подсобный персонал, пока дядя Ирвин продавал приспособления для чистки оружия, а тетя Флоренс была в школе. Контора расторопно прислала Дживса, который сразу произвел на меня впечатление, но, когда он представился, я опешил и недоверчиво уточнил:

– Вы себе взяли фамилию Дживс, чтобы легче устроиться на работу?

– Нет, сэр, – сказал он. – Мои предки давно носят это имя, задолго до эмиграции моих прадедов сюда из Англии.

– Вы американец?

– Да, сэр.

– Мне показалось, у вас английское произношение.

– У меня, сэр, так называемое среднеатлантическое произношение, которое путают порой с английским.

– Да, правда, теперь слышу. В любом случае очень странно, что вас зовут Дживс, если вы понимаете, что я имею в виду. Меня это несколько настораживает.

– Понимаю вашу реакцию, сэр. Видимо, вы имеете в виду Дживса, персонажа повестей и рассказов П.Г. Вудхауса.

– Вот именно!

– Что ж, сэр, могу только сказать, что в нашей семье давно существует теория, будто Вудхаус в юности был знаком с какими-то Дживсами, счел имя подходящим для слуги и начал им пользоваться с феноменальным успехом, но к полному негодованию настоящих Дживсов.

– Понятно. – Я не спросил, считая, что это меня не касается, но подумал, не пошел ли Дживс в прислуги с отчаяния. Нечто вроде принципа «не можешь побить врага, присоединяйся к нему»; также как, получив имя Рузвельт, испытываешь желание побороться за пост президента. – А вы не подумывали сменить фамилию, чтобы облегчить ношу? – спросил я.

– Нет, сэр. Человек, независимо от обстоятельств, гордится своей фамилией.

– Да, конечно, – кивнул я и, когда Дживс объяснился, задумался, не была ли некогда фамилия Франкенштейн[11] самой обычной и распространенной в Германии; потом вспомнил сокурсника в Принстоне – моей «альма-матер» – по фамилии Портной, за что над ним многие потешались. Значит, такая проблема не только у Дживса. Его объяснение – безусловно, разумное, вызывающее сочувствие, – успокоило мои тревоги. Поэтому я был готов взять его прямо на месте – он обладал всеми необходимыми мне качествами, окруженный аурой серьезности, компетентности, – но решил не проявлять излишней готовности и продолжал расспросы.

– Спасибо за разъяснение проблемы с фамилией. Есть ли какие-то неприятные, нестерпимые для вас вещи, о которых мне следует знать?

– Нет, сэр.

– Принадлежите к каким-нибудь политическим или неполитическим организациям?

– Нет, сэр.

– К клубам?

– Нет, сэр.

– У вас есть хобби?

– Нет, сэр.

– Никаких? Рыбалка? Гербарий? Бодибилдинг? Кроссворды?

– Нет, сэр. Я люблю читать.

– Я тоже. Это мое единственное увлечение, кроме газетных спортивных страниц.

– Очень хорошо, сэр.

Так решилось дело. Я купился. Этот мужчина был идеален. Поэтому, чувствуя себя почти всемогущим с четвертью миллиона долларов в банке, я сделал Дживсу предложение, он его принял, и симпатичный малый поступил ко мне на службу.

К счастью, ни тетя, ни дядя ни слова по этому поводу не сказали, по-моему польщенные тем, что у меня есть слуга; кроме того, Дживс был достаточно опытным, чтоб не болтаться у них под ногами. Получив деньги, я начал выплачивать им щедрую ренту, возможно, поэтому их не особенно беспокоило, что Дживс занял свободную комнату.

Он, безусловно, вносил большой вклад в мою жизнь, вдобавок помогал писать, что было дополнительным преимуществом. Написав страничку о параде в честь Дня святого Патрика и получив благосклонное одобрение Дживса, я сказал:

– По-моему, я на сегодня достаточно написал, Дживс, и умираю с голоду. Можете раздобыть какую-нибудь еду? У меня с утра во рту ничего не было, кроме зубов.

– Конечно, сэр.

И он моментально, не потратив ни минуты времени, предложил сардины, помидоры, поджаренный хлеб с маслом. После великолепного пиршества я был готов соснуть. Мне, как правило, после полдника хочется спать – в этом смысле у меня средиземноморская конституция и пищеварение.

Положив голову на подушку, чувствуя себя довольно усталым, я вдруг понял, что меня тревожит сложившаяся ситуация с дядей и тетей. Я действительно пробыл у них слишком долго. Пора двигаться, и поэтому я в тот самый момент принял кардинальное решение.

– Дживс!

Он просочился в комнату.

– Слушаю, сэр.

– Вам нравятся горы?

– Не имею ничего против гор, сэр.

– Что ж, тогда, думаю, завтра мы с вами исчезнем до конца лета. Сядем в машину, – у меня был оливково-зеленый «шевроле-каприс-классик», – доедем до Поконо,[12] снимем хижину рядом с хасидами,[13] с женами манхэттенских торговцев алмазами, и я буду писать роман на живительном горном воздухе.

– Очень хороший план, сэр.

– После сиесты начинайте укладывать чемоданы. Попробуем завтра вырваться из Монклера на свободу. По-моему, вам понравится в Поконо, Дживс.

– Да, сэр.

Дядя Ирвин наверняка обрадуется моему отъезду, особенно после того, как я его сегодня ошпарил, а тетя Флоренс, скорей всего, расстроится – она меня очень любит. Своих детей у нее никогда не было, и я, видимо, стал чем-то вроде сына. Плохо, что мое намерение уехать на лето, если не навсегда, нанесет ей тяжелый удар. Но я видел в кофейном скандале сигнал, что пора удалиться, ибо гость – пусть принятый за сына – должен знать, когда уходить, даже если идти ему некуда.

Глава 3

Обед в кошерном ресторане. Как склонность евреев к запору порой спасает жизнь. Непредвиденное осложнение. Нас на миг отвлекает китайское семейство. Грустное прощание

Через несколько часов после сна снова пришла пора запасаться калориями, поэтому я сидел в кошерном ресторане со своей старой плотью и кровью – тетей Флоренс и дядей Ирвином. Дживс был дома, неизвестно, что делал, – может быть, писал письма коллегам, бывшим в услужении в дальних странах. Тем временем я задумчиво жевал крупный пупырчатый темно-зеленый соленый огурец. В машине по пути в ресторан я уже поднял вопрос насчет кофе, и дядя, как предсказывал Дживс, отнесся к инциденту разумно, простительно, поэтому теперь с каждым куском огурца я набирался храбрости для очередной трудной задачи – сообщения старикам, что любимый племянник собирается завтра утром взмахнуть крылами.

Мы традиционно ходили по вечерам в понедельники в этот кошерный ресторан – деликатесный, с полусотней простых столиков, расставленных близко друг к другу. Все кругом было залито ярким флуоресцентным светом, с одной стороны располагался обеденный зал, с другой – стояла стеклянная буфетная стойка длиной в тридцать футов со всевозможными блюдами, салатами, закусками; за ней, как правило, стояло с полдюжины представителей обслуживающего персонала в ермолках и белых халатах, которые добродушно шутили на идише, ловко резали мясо, властно кричали: «Следующий!»

Клиентами ресторана были старые евреи, не так занятые делами, чтоб питаться готовыми сандвичами с колбасой. Казалось, они и ходить-то не могут, а тем более переваривать ядовитые, пагубные копчености. Но сидели здесь, с удовольствием поглощая солидные порции кошерной грудинки, солонины, пастрами,[14] ростбифа, курятины, хот-догов, языка, печенки, бифштексов.

Я точно такой же еврей, как любой из тех чокнутых старикашек, но из-за фамилии Блэр (которая в оригинале звучала как Блаум, сменившись на острове Эллис[15]) и отчасти англосаксонской внешности меня часто не признают иудеем. Однако мои вкусы – люблю пастрами и содовую «Селлрэй» – решительно расходятся с внешностью и остаются чисто семитскими, точно так же как пищеварение, в лушем случае затрудненное, как у большинства евреев. Если кому-то и следует быть вегетарианцами, так это евреям. Возможно, запор у нас развился дарвинским путем. Мы веками прятались в погребах и чуланах от погромов, инквизиции, холокостов, поэтому чем реже бегаешь в уборную, где тебя может убить проезжающий казак, инквизитор или штурмовик, тем дольше живешь, передаешь дальше гены, включая спасительный для жизни ген тугого кишечника.

Поэтому каждый понедельник я съедал в кошерном ресторане свою долю пастрами, и только во время этих обедов чавканье дяди не угнетало меня. Другие издаваемые при еде звуки, доносившиеся из-за столиков вокруг нас, были столь призрачными, что как бы тонули в общем жутком хоре; фактически в мире кошерного ресторана урчание и звучные глотки, брызги слюны и скрежет зубовный были нормальным явлением, поэтому их влияние на меня сводилось к нулю.

Мы сделали заказ выдохшейся официантке, стоявшей на краю могилы, – в ресторане почему-то нанимали на службу лишь женщин, достигших пожилого возраста; это был ресторан для пожилых клиентов, которых обслуживал персонал еще старше по возрасту. Когда я нервно принялся за второй соленый огурец, стараясь потянуть время и набраться мужества, в обеденный зал заглянуло азиатское семейство из четырех человек. Явление весьма необычное. Они просто стояли – отец, мать, сын, дочка, – явно не решаясь вторгнуться в собрание израильтян в Монклере. Мы вовсе не составляли разгневанную шайку евреев, но если бы все старцы одновременно взмахнули алюминиевыми палками, то в тот же миг превратились бы в грозную толпу.

– Смотрите, – обратился я к тетке и дяде, пораженный новизной ситуации, – китайцы. Или корейцы. По-моему, не японцы.

– Пусть заходят, – сказала тетя Флоренс. – Лучшей еды, чем здесь, не бывает.

– Интересно, что они думают, глядя, как евреи, которым вот-вот понадобится операция на сердце, едят солонину, – полюбопытствовал я.

– Думают: «Видно, хорошее место; столько евреев – всегда добрый знак», – ответил дядя.

Несмотря на многочисленные недостатки, дядя часто демонстрирует замечательное спонтанное, восхищавшее меня остроумие. Я улыбнулся, высоко оценив замечание, издал даже легкий смешок.

Однако моя тетка, которая в шестьдесят три года выглядела не больше чем на пятьдесят, с волосами медового цвета, заплетенными в девичью косу, не поняла, почему я посмеиваюсь над дядиными словами. Чувство юмора у нее такое же наивное, как коса, хотя во всех других отношениях она отличалась чуткостью и сообразительностью.

– Что тут смешного? – спросила тетя Флоренс.

Дядя на мгновение потерял дар речи, схватил огурец и принялся уничтожать его, едва не проглотив целиком, – на всех столиках стояли алюминиевые банки с зелеными фаллическими овощами в рассоле, – поэтому объяснять пришлось мне.

– Ты же знаешь, как бывает, когда мы, или любой другой еврей, заходим в китайский ресторан, – объяснял я. – Если мы там никогда раньше не были, то, увидев обедающих китайцев, говорим: «Смотрите, сколько китайцев – это добрый знак». А эти китайцы – если они китайцы – зашли в еврейский ресторан, и, как сказал дядя Ирвин, присутствие здесь евреев для них добрый знак.

– Ну да, – мило улыбнулась тетя Флоренс, – теперь понимаю.

– Думаю, – продолжал я, – было бы интересно, если б китайцы когда-нибудь начали есть столько еврейской еды, сколько евреи китайской. Появились бы еврейские «фаст-фуды» вроде китайских. Вместо супа из моллюсков – куриный, вместо булок на яйцах – яичная маца, вместо пирожков с предсказанием судьбы – кусочек рулета с акцией или каким-нибудь билетом Еврейского инвестиционного банка. Знаете, люди могли б сколотить состояние.

Дядя Ирвин бросил на меня тот самый устричный взгляд, по которому был крупным специалистом. Понимаете, когда глаз абсолютно холодный, мертвый, неподвижный. Не так страшно, как взгляд омара, которым он смотрел на меня нынче утром, но и этот не назовешь нежным и ласковым. Ему не нравилось, когда я рисовал необычные гипотетические ситуации вроде еврейского «фастфуда» и рулета со счастливым билетиком. Если честно сказать, он считал меня несколько придурковатым бездельником. Однажды ворвался в мою берлогу, когда я работал над опусом, хотя в тот самый момент фактически раскладывал пасьянс на компьютере, стимулируя Музу – ей часто нравится, чтоб я просиживал за пасьянсами час, а то и больше. Увидев карты на компьютерном мониторе, дядя воскликнул: «Так вот чем ты все время тут занимаешься! Сам с собой разговариваешь и раскладываешь пасьянсы!»

Поэтому, чтобы дело в кошерном ресторане не покатилось слишком далеко под горку и окончательно не заморозилось из-за моего замечания о судьбоносном еврейском рулете, я решил лучше выложить новость об отъезде.

– Должен вам кое-что сообщить, – начал я, нянча свой огурец, словно лишний распухший зеленый палец. – Хочу уехать в Поконо до конца лета. И так обременил вас в последние месяцы. Но буду часто с вами связываться, засыплю вас открытками с изображением сельских пейзажей.

К моему удивлению, дядя Ирвин по-прежнему смотрел на меня взглядом устрицы. Я хотел напомнить, что устрицы трефные,[16] в кошерном ресторане им не место. Я думал, он обрадуется известию о моем отъезде.

Взгляд тети Флоренс, напротив, был вовсе не устричным, а огорченным и озабоченным.

– Алан, я беспокоюсь, – сказала она. – Как раз нынче вечером после обеда собиралась предложить тебе нечто совсем другое, чем поездка в Поконо. – Она помолчала, собралась с силами и продолжила: – По-моему, ты должен подумать о возвращении в лечебницу.

– Нам известно, что ты снова пьешь, – пробурчал дядя. – Приютили тебя, когда тебе было некуда деться, а ты нас отблагодарил, опять присосавшись к бутылке.

Подобного осложнения я не предвидел. Бросил огурец на тарелку, словно выронил меч. Тут азиатское семейство заняло пустой столик рядом с нами. Я им улыбнулся, приветствуя в царстве грудинки, но эта улыбка служила щитом, за которым я старался выработать план защиты. На ум пришло только одно: бросить щит и действовать мечом-огурцом. Никакой обороны.

– Да, я выпиваю, – признал я, ступив на путь честности, однако, поколебавшись, добавил: – Хотя не чрезмерно. Чисто медицинский стаканчик красного вина каждый вечер вместо снотворного. Говорят, и для крови полезно. Те французы, которые не едят чересчур много жирного и не курят в родильных палатах, живут гораздо дольше, потому что всю жизнь пьют красное вино. – Я вовсе не собирался оглашать сомнительные сведения о состоянии здоровья французов, но, когда нервничаю, склонен к преувеличениям, не говоря уж о лжи.

– Алан, – сказала тетя, с любовью на меня глядя, – Флэтли, – имея в виду наших ближайших соседей, – интересовались, не мы ли выбрасываем в их мусорный бак пустые винные бутылки. Я, конечно, ответила «нет». Тогда они шутливо заметили, что кто-то выпивает по две-три бутылки за ночь и старается свалить вину на них.

– Поэтому ты по утрам запираешься в своей комнате? – спросил дядя. – С похмелья? Притворяешься, будто книгу пишешь…

– Я пишу книгу. И по ночам не пью. Должно быть, это Дживс!

– Дживс? Ты с ума сошел! – сердито вскричал дядя. Впрочем, он разозлился вполне справедливо – мне не следовало порочить Дживса в попытке смазать рану бальзамом.

Тетя проигнорировала замечания насчет Дживса.

– Я разговаривала с доктором Монтесонти, – объявила она, и голова у меня пошла кругом. Устрашающий Монтесонти – специалист-невропатолог в лечебнице для алкоголиков в Сидер-Гроув на Лонг-Айленде, где я имел несчастье обитать, – внушал мне, будто я маньяк в классическом смысле слова, что мне несколько льстило, но доктор Монтесонти хотел прервать мои отношения с Музой, прописав литий. «Я не согласен на литий!» – протестовал я. «Это просто соль», – уверял он. «Не люблю соль», – твердил я, и, к счастью, он не стал заставлять меня принимать жуткое средство. Потом я чудом вывернулся из его хватки – кончилась страховка.

– Монтесонти ужасный врач, – сообщил я тете и дяде. – Что это за психиатр с ожирением, постоянно жующий антиникотиновую резинку?

Тетя Флоренс не ответила на мою реплику, явно заранее приготовив речь и настойчиво продолжая:

– Он советует, чтоб ты либо вернулся в Сидер, либо чтоб мы подыскали для тебя поблизости другую лечебницу. Сказал также, если откажешься, мы должны попросить тебя покинуть наш дом. Держа у себя, мы лишаем тебя силы воли. Любовь должна быть жестокой. Твоя мать хотела бы, чтоб я любила тебя всей душой, но если доктор требует жестокой любви, то так тому и быть… Вернешься в лечебницу? Не стал ходить к «Анонимным алкоголикам» и сам пить не бросил, невзирая на все обещания. А ведь мы договаривались предоставить тебе для работы тихое, спокойное место, если не будешь пить. Значит, либо лечебница, либо мы больше не сможем держать тебя в своем доме.

Я видел, что тете разговор неприятен, но она считала, что правильно поступает, и, может быть, так и было на самом деле.

– Знаешь, ты жжешь кучу электричества, раскладывая пасьянсы на компьютере, – подхватил дядя, – и вовсе ни к чему постоянно лить горячую воду во время бритья. Сполосни лезвие и закрывай кран.

Видно, его давно мучили соображения экономии.

– Ирвин, это делу не поможет, – перебила тетя. Она очень редко его обрывала.

Одернутый дядя яростно впился зубами в очередной соленый огурец, мгновенно исчезнувший в бороде падре Пио, – больше его никто никогда не увидит. Китайское семейство справа внимательно изучало меню толщиной с Талмуд, советуясь друг с другом народном языке. Возникла тень официантки с нашими супами. Мы все заказали ячменную похлебку с грибами, но сейчас общность вкусов по отношению к супу выглядела довольно грустно. На протяжении месяцев совместное предпочтение ячменной похлебки внушало мне незнакомое чувство семейственности, какая бы напряженность ни существовала между мной и дядей, но обнаружение соседями Флэтли винных бутылок поколебало его. Дядя принялся за еду; мы с тетей были для этого слишком расстроены.

– Ваша позиция мне абсолютно понятна, – обратился я к тете Флоренс, стараясь держаться с достоинством; дядя склонил голову к своей тарелке. – Вы прекрасно со мной обращались, были очень добры, и я страшно вам благодарен. Уверяю вас, в смысле выпивки держу себя под строгим контролем… По крайней мере, я так считаю. Поэтому не хочу возвращаться в лечебницу. В прошлый раз чуть там не умер… По-моему, самое время отправиться в Поконо.

Я стыдливо уставился в тарелку с супом. В похлебке вяло плавал ячмень, овощи. Тем не менее в месиве виднелось мое отражение – глаза в зеркале супа напоминали две черные монетки. Я себя не узнал.

– Тебе тридцать лет, – сказал дядя. – Ты свободный человек. Только не вставляй меня в свою книгу, если когда-нибудь ее напишешь. Я сам хочу написать книгу о работе коммивояжера. Артур Миллер написал пьесу,[17] а я напишу книгу.

– Обещаю вас не описывать, – пообещал я.

Удовлетворенный дядя доедал суп. Тетя глотнула воды и сказала:

– Мы любим тебя, Алан. Пожалуйста, прошу тебя, будь осторожен.

– Буду, – пообещал я.

– С ним все будет в полном порядке, – заверил ее дядя, а потом рявкнул на нас обоих в приказном тоне: – Ешьте суп, – не желая впустую потратить еду, и я покорно принялся глотать, не чувствуя вкуса, не осмеливаясь взглянуть тете в глаза до самого конца обеда. Аппетита, естественно, не было. Дядя завернул в бумагу мой сандвич, чтобы я его съел завтра утром. Не лишенный щедрости, он заплатил за обед.

Потом у дверей моей спальни тетя обняла меня, пожелав спокойной ночи, и, выпустив из объятий, сказала:

– Я очень тебя люблю… Ирвин тоже. Знай, он тебя любит, хоть и постоянно ворчит. Он рад, что ты здесь. Если бросишь пить, всегда можешь вернуться.

– Спасибо, – сказал я. – Я тебя тоже люблю.

Тетя не похожа на мою мать, хотя они сестры, но, говоря, что люблю ее, я как бы обращался к матери, чего не мог сделать с двенадцати лет, разве что в мыслях.

– Может быть, утром мы не увидимся, – сказала она, – если ты не поднимешься до моего отъезда, – поэтому давай теперь попрощаемся.

Тетя вновь открыла объятия, мы обнялись.

– Пожалуйста, не губи себя выпивкой, – попросила она, отпуская меня.

– Не буду, – пообещал я.

И тетя Флоренс пошла по короткому коридору к их спальне. Дядя слушал погодный канал. Включал его и ночью по старой привычке коммивояжера, которому надо знать погоду не меньше, чем моряку.



Я лежал в постели, вновь отягощенный заботами и тревогами. Страшно быть алкоголиком. Хочешь просто слегка успокоиться, может быть, чуточку отравиться, а в конце концов заодно отравляешь и всех окружающих, словно пытаешься с собой покончить, открыв газовую духовку, и, сам того не желая, убиваешь соседей.

Я принялся потирать переносицу, как всегда делаю в тяжелые минуты. Посреди этого нового массажа почуял легкое придыхание – Дживс, как туман, сгустился слева от меня. По-моему, он почти целиком водянистый. Говорят, все люди на пятьдесят процентов состоят из Н2О, а Дживс, наверно, на все девяносто процентов. Он, как вода, просачивается повсюду, ничто его не останавливает, вроде того подземного озера, которое, как мне рассказывали, начинается от Лонг-Айленда и течет до Коннектикута. Итак, Дживс просочился из своей спальни, расположенной по соседству с моей, и стоял теперь рядом со мной отражением в затуманенном зеркале.

– Да, Дживс, – сказал я.

– Вам что-нибудь нужно, сэр, пока я не лег?

– Новые мозги, Дживс.

– В самом деле, сэр?

– Я заварил жуткую кашу. Тетя Флоренс узнала, что я выпиваю.

– Весьма неприятно, сэр.

– Я ужасно ее огорчил. Заслуживаю порки. Если бы мы не ехали в Поконо, она была бы готова пинком нас выставить. Говорит, должна любить меня «жестокой любовью». Я ее не виню. На нее произвели слишком сильное впечатление знаменитые «двенадцать шагов».[18] Но мне требуется больше двенадцати ступеней. Для исцеления мне нужна вся римская лестница.

– Весьма прискорбно, сэр.

– Говорят, это от слишком низкой самооценки. Может быть, заказать по каталогу комплект тренажеров для накачки груди? Вдруг поможет.

– Возможно, сэр.

– Вдобавок тетя сказала, что не хочет лишать меня воли своим попустительством. Очень странные выражения, вам не кажется, Дживс? Попустительство, жестокая любовь… По-моему, попустительство можно заменить баловством… Вот что вы со мной делаете, Дживс. Балуете меня уже тем, что слушаете. Это очень приятно.

– Рад угодить вам, сэр.

Мы не собирались кидаться друг другу на шею, но в тот миг возникло ощущение дружбы и братства.

– Спокойной ночи, Дживс, – сказал я.

– Спокойной ночи, сэр, – сказал он и исчез, когда я закрыл глаза.

Глава 4

Сон с элементом любви. Проблема с лицом, ну, две проблемы. Тяжелый разговор с Дживсом. Инвентаризация спортивной одежды и отчасти связанные с этим воспоминания о себе в двадцать лет. Тяжелый разговор с дядей Ирвином. Изменение планов: хасиды оказались не там, где я думал, но возникла весьма симпатичная альтернатива

Я проснулся довольно рано, около половины девятого; казалось, вокруг все спокойно. Никакие дяди не встали, не крутили велотренажеры, не сеяли смуту, поэтому я был уверен, что мы с Дживсом совершим удачный старт в середине утра. Я решил, что проявлю характер, если мы отправимся в путь до полудня.

– Доброе утро, Дживс, – сказал я.

Он стоял у кровати с банным полотенцем, учуяв, что молодой хозяин пришел в сознание. Я ему улыбнулся. Никакого эффекта. Обычная непроницаемость. Впрочем, удобно иметь дело с непроницаемым человеком – нечего трудиться проникнуть в него, если вы меня понимаете.

– Доброе утро, сэр.

– Мне снова снился сон.

– Опять кошка с мышкой?

– Нет, на этот раз девушка, хотя мне хотелось бы знать, что сталось с той самой мышкой. Как бы там ни было, девушка надо мной наклонилась… лицо ее было совсем близко. По-моему, я лежал на своей кровати или где-то на земле. У нее голубые глаза. Светло-голубые и нежные, Дживс. Волосы тоже светлые, но не слишком. Она сказала: «Я люблю тебя, Блэр». Я поверить не мог. Не мог найти слов для ответа. Был слишком потрясен. Струсил. Потом она исчезла, я бродил по незнакомому городу со зловещими зданиями… Видите тут какой-нибудь смысл?