Джонатан Эймс
Дополнительный человек
Моя история слишком грустна — Так что о ней толковать. Жизнь оставляет холодным меня — Так, значит, на все плевать. И все же порой, покинув нору, Тщетно пытаясь развеять хандру, Я вдруг оглянусь, как на чей-то крик, И вновь увижу твой сказочный лик.
Кол Портер. Ты волнуешь меня
Кто сможет научить, чего бояться мне? Или отдаться должен я души своей порывам?
Иоганн Вольфганг Гете
Автор выражает признательность следующим лицам и учреждениям: Розали Зигель, Питеру Камерону, Блэру Кларку, Джоанне Кларк, Лею Хаберу, Гриру Кесселю, Дорис Клейн, Элизабет Тэйер, Ларри Уолхандлеру, Нью-Джерсийскому государственному совету по искусству, Рант Фарм и корпорации Яддо.
Глава 1
Бюстгальтер
Я прибыл в Нью-Йорк, чтобы найти себя и начать жизнь с чистого листа. Но, если быть совсем честным, я убегал также от кое-каких неприятностей, случившихся в дневной школе «Претти Брук» в Принстоне, штат Нью-Джерси. Едва окончив университет, я поступил на должность преподавателя и четыре года был респектабельным учителем английского языка. К падению меня привел бюстгальтер.
В один прекрасный день я вошел после уроков в учительскую, это было поздней весной 1992 года. Его белая бретелька свешивалась из большой спортивной сумки одной из моих коллег, мисс Джефферис, которая мне очень нравилась, хотя это не имеет отношения к делу. Она ассистировала на теннисном корте, и я представил, что сейчас она, должно быть, переоделась в какой-нибудь спортивный топ и тренируется с девочками.
В общем, я увидел эту бретельку, свисающую из сумки, словно змея, и возбудился. Я решил быть целомудренным и игнорировать бретельку. Чтобы показать силу воли, я сел за свой маленький стол проверить несколько сочинений, что и было моим первоначальным намерением. У всех у нас в учительской были маленькие столики для работы, так что я усердно потрудился над тремя-четырьмя примерами дурной грамматики седьмого класса и совершенно забыл о бюстгальтере. Однако мне захотелось пить, и я пошел к кулеру. Ноги сами собой пронесли меня мимо спортивной сумки мисс Джефферис, и там, чудесным образом, этот бюстгальтер зацепился за отворот моих брюк цвета хаки и выдернулся, словно носовой платок фокусника.
Я ощутил легкий рывок, словно укус, заметив краем глаза вспышку белого цвета, и только потом осознал, что это – бюстгальтер. Моим первым движением было посмотреть на дверь. Никто не вошел! Тогда я уставился на бюстгальтер. Я видел едва заметные вышитые цветочки на белой ткани. Видел решительно изогнутые пустые чашечки, сами очертания которых подразумевали так много. Видел белые петли для очаровательных плеч. О боже, это прекрасно, подумал я. Мне хотелось его украсть и унести домой. И снова, словно грешник, я глянул на дверь. Наконец разум победил. Я был в «Претти Брук»! Я брыкнул ногой и сбросил бюстгальтер. Потом пнул его, словно футболист, с намерением забросить обратно в сумку, но он только скользнул на пару сантиметров и застыл. Он просто лежал там, тихо и мирно, на коричневого цвета ковре.
Моя слабость взяла надо мной верх. Я быстро наклонился и схватил бюстгальтер. Его прикосновение мгновенно вознесло меня ввысь. Я чувствовал простеганные проволочки, поддерживающие чашечки. Какой вес они выдерживают! Почему у меня нет такого веса? Я прижал чашечки к носу и вдохнул запах духов. Это было опьяняюще. Потом я сделал сумасшедшую вещь. Надел бюстгальтер прямо на свой твидовый пиджак и посмотрел на себя в зеркало над кулером. Я выглядел абсурдно: на мне был галстук, но у меня было чудесное чувственное ощущение женственности, и в эту самую минуту в учительскую вошла директор младших классов, от детского сада и до пятого, миссис Марш, которая была замужем за мистером Маршем, директором «Претти Брук». Я столкнулся лицом к лицу со своим палачом, в коричневой юбке, желтой блузке и с седыми волосами цвета свинцовой пули. Миссис Марш спросила озадаченно и одновременно обвиняюще:
– Мистер Ивз?
– Это было в сумке мисс Джефферис! – выпалил я, что было, разумеется, самым что ни на есть разоблачающим и смехотворным ответом. Я мог обернуть все дело в шутку, глупую проделку. Я мог бы брыкать ногами в воздухе, словно танцовщица из труппы «Рокетт», но она уже слышала мое виноватое объяснение, она видела мои виноватые глаза, а потом она посмотрела вниз – как такое не заметить – и увидела, что моя выпуклость выпирала вверх и влево (указывая на Нью-Йорк или на мое сердце?), утверждая преступность моих действий куда более основательно, чем дикий секс, которым, должно быть, пылали мои глаза.
К чести миссис Марш следует сказать, что она решительно покинула комнату, не сказав больше ни слова. Я снял бюстгальтер, гадая, смогу ли стойко встретить тот факт, что попал в ловушку. Я мог взять бюстгальтер с собой в мужской туалет и повеситься на нем. Я знал, что моя карьера в «Претти Брук» закончена. Публичность моей эрекции заклеймила мою судьбу.
Я храбро пробыл в школе остаток весны, но продолжить сотрудничество мне не предложили. Я был уволен под предлогом уменьшения бюджета и сокращения штата, но прекрасно знал истинную причину того, почему я больше не вмещаюсь в бюджетные рамки.
Я провел большую часть лета в депрессии, стыдясь самого себя. Мне нравилось преподавать. Я с удовольствием притворялся, что я – профессор, и одевался подобающим образом, хотя преподавал только в седьмом классе. Но теперь я боялся искать работу учителя. Боялся, что «Претти Брук» даст мне ужасную характеристику: «Он очень хорош с детьми, но есть подозрение, что он – трансвестит».
У меня было отложено немного денег, но это не могло продолжаться долго, поскольку я должен был оплачивать ссуды, взятые в колледже. Я был вполне трудоспособен, но это не означало, что я начну работать, прежде чем дойду до крайности, это означало, что решения нет. Нервничая насчет своего будущего, я приобрел привычку гулять по элегантным, усаженным деревьями улочкам Принстона. Я частенько шагал туда-сюда по Нассау-стрит, главной улице, всякий раз стараясь обходить стороной витрину магазина дамского белья «Эдит».
Во время этих прогулок я частенько встречал бывших учеников. Их счастливые приветствия поначалу радовали меня, но позже стали погружать в депрессию. Однако в общем и целом гулять по Принстону было хорошо – в окружении довольно цивилизованного и благовоспитанного общества. Ничего подобного в остальном Нью-Джерси нет, как и во всех Соединенных Штатах. В Принстоне смешивается нечто английское и одновременно – южное. Здесь находятся величественные колониальные дома; дома среднего класса с огибающими дом верандами; бедные негритянские кварталы, где одежды развеваются, словно флаги всего мира; и, кроме того, конечно, Принстонский университет, глядящий сверху вниз с мрачных готических башен и царственно покоящийся за воротами, словно Букингемский дворец.
В центре города, на Нассау-стрит, есть очаровательный травянистый газон со старыми деревьями и цветами и множеством скамеек. Его называют Палмер-сквер. Он покоится между привлекательным зданием почты в стиле арт-деко и вековой постройки отелем «Нассау-Инн». Скамейки Палмер-сквер зачастую были местом, куда я направлялся, утомив себя ежедневными марш-бросками.
Поскольку я действовал спонтанно, саморазрушительно, бюстгальтероодевательно, что стоило мне моей возлюбленной работы, я думал о себе как о человеке нездоровом и неуравновешенном. Я также начал читать «Волшебную гору» Томаса Манна и идентифицировал себя с главным героем, глубоко смущенным молодым человеком, Гансом Касторпом, который проходил семилетний курс лечения от туберкулеза в Швейцарских Альпах, несмотря на то, что был в превосходном здравии. Так что я стал размышлять о своих прогулках как о своего рода курсе лечения и потому стал надевать легкое пальто – Ганс всегда был в пальто. Постепенно я начал смотреть на весь Принстон как на гигантский санаторий и полагал других сидельцев на скамейках в Палмер-сквер своими товарищами-пациентами, что в самом деле было правдой. Так случилось, что Принстон собрал под свою опеку едва ли не половину заведений, в которых умиротворяют разнообразные расстройства рассудка, и многих из их постояльцев словно магнитом притягивал Палмер-сквер.
Так что все мы сидели на скамейках, упорствуя каждый в своем, в разнообразных степенях отчаяния. Двое из скамеечных завсегдатаев были старыми профессорами, съехавшими с катушек, но я восхищался тем, как элегантно им все еще удавалось одеваться. Наряду с теми из нас, у кого были душевные проблемы, наличествовало несколько пенсионеров, мужчин и женщин, которые не страдали сумасшествием, но были не в себе от одиночества. С несколькими из них было опасно заговаривать, и, чтобы отвязаться, следовало неожиданно встать, вежливо попрощаться и мчаться без оглядки, пока они не закончили предложение.
В результате всего этого у меня были только преходящие знакомства с коллегами по скамейкам – близких друзей не возникло. Единственным человеком, который мог попасть под эту категорию, был студент принстонской семинарии Пол, покинувший город за несколько месяцев до этого, чтобы принять пресвитерианское служение в Аделаиде, в Австралии. Так что моим единственным утешением, кроме прогулок, были кофе со льдом и чтение с утра до ночи.
Итак, однажды днем в конце августа я сидел на своей любимой скамье перед почтой, оглушенный зноем и атмосферой Центрального Джерси, который по уровню влажности летом сравним только с районом Амазонки. И сделал ситуацию еще хуже, пройдя парадом, словно самодовольный дурак, в своем пиджаке в серую полоску из сирсакера,
[1] который летом можно надевать практически в любом климате: как в Швейцарских Альпах, так и на юге Франции, но только не в Пенсильвании. Я с грустью дочитал «Волшебную гору» и теперь принес с собой «Вашингтон-сквер» Генри Джеймса, но был слишком опустошен для чтения. Книжка была старой, в бумажной обложке с акварелью Вашингтона Арча, вид с Пятой авеню. Я просто таращился на обложку в состоянии депрессии и обезвоживания, когда неожиданно меня посетило вдохновение: я должен переехать в Нью-Йорк-Сити и продолжать жить!
Передо мной развернулся простой план: найти дешевую комнату и работу. Поскольку я изучал в Ратгерсе английский по программе для студентов-отличников, то я подумал, что должен заглянуть в журналы и напечатать объявление о том, что ищу работу. Но первым шагом было найти комнату, это было основой всей операции.
Я подумал, что было бы романтично поселиться в отеле. Мне нравилось представлять, что я молодой джентльмен, и сама мысль о дружелюбном отельном клерке, который будет получать для меня послания и говорить мне «до свидания» каждое утро, когда я буду выходить в пиджаке и галстуке, казалась мне привлекательной.
На следующий день я поездом отправился в Нью-Йорк, предварительно изучив соответствующий раздел «Виллидж войс» – просмотрел отели, которые рекламировались под рубрикой «Меблированные комнаты в аренду». Найти отели было легко, поскольку я знал Манхэттен. Я вырос в Северном Джерси, всего в пятидесяти милях от моста Джорджа Вашингтона, и приезжал в город, чтобы посетить музеи или посмотреть пьесу, а также ради причудливых поисков, в которых проходила моя жизнь. Но до той минуты, как я взглянул на обложку книги Генри Джеймса, я никогда по-настоящему не думал о том, чтобы поселиться в Нью-Йорке.
Моим самым ранним городским воспоминанием был вид с гор Рамапо, у подножия которых расположен мой родной город Рамапо. Горы Рамапо не слишком впечатляющая гряда – в других штатах их сочли бы большими холмами, – но, будучи ребенком, я думал, что они прекрасны, и с них можно было видеть Нью-Йорк. Днем только верхушки зданий: они поднимались из серого тумана и смога. Ночью же отец иногда брал нас с мамой на одну из вер – шин, где проходит дорога под названием Небесный проезд, и восклицал: «Посмотрите! Вот это город!»
Он гордился тем, что переехал из Бруклина в местечко с подобным видом, как будто сам открыл его. Это правда впечатляло – все эти здания в огнях. Мне они казались космическими кораблями. Город сиял, словно корона, как волшебная страна Оз.
В каком-то смысле я хранил первоначальное благоговение и страх перед Нью-Йорком, у меня не было чувства, что это реальное место, где человек вроде меня может жить. Но, потеряв работу в «Претти Брук» и вооружившись приятными фантазиями о том, что я – молодой джентльмен из маленького городка, я спрятал свои старые страхи подальше и отправился по манхэттенским отелям.
К своему сожалению, я обнаружил, что молодые джентльмены, стесненные в средствах, больше не останавливаются в отелях. Даже самое дешевое местечко стоило пять сотен в месяц, а предлагаемые комнаты выглядели убого и нагоняли тоску. Кровати на последнем издыхании, все в пятнах, окна смотрят на вентиляционные шахты, а ванная комната – общая для всех, кто проживает в том же коридоре. Другие обиталища, которые мне попадались, выглядели как жилища наркоманов, прочно сидящих на крэке или героине.
Я поговорил только с одним человеком, с молоденькой девушкой. Она выходила из отеля «Ривервью» на Джейн-стрит в Виллидже, как раз когда я поднимался по ступенькам. Она несла гитару в футляре, и я подумал: «Может быть, здесь живут люди искусства. Это хорошо». Я решил быть коммуникабельным и сказал ей с улыбкой: «Прошу меня простить, я из маленького городка и хотел бы знать, подходящее это место или нет?» Она испуганно посмотрела на меня, и после более подробной инспекции я заметил, что волосы у нее грязные и в колтунах, а под глазами фиолетовые круги. Девушка пробежала мимо меня вниз по лестнице, и я на мгновение вообразил, что она певица фолка, которая переживает трудные времена. Я смотрел, как она выскочила на тротуар, и только тут осознал, что футляр для гитары открыт и в нем нет инструмента.
Я не надеялся найти прекрасный приют, но обстановка в этих отелях была куда хуже того, что я себе воображал, и клерки оказались совсем не такими, на которых я рассчитывал. Не было никаких шансов, что они заинтересуются моей жизнью и будут желать мне доброго утра, когда я буду уходить на работу. Все они разговаривали со мной из-за пуленепробиваемых стекол, и, даже когда говорили в специальное окошко, я с трудом понимал, что они говорят.
Вечер первого дня начала новой жизни я окончил в греческой закусочной. Взял чашку кофе и почувствовал, как возвращается отчаяние, которое не покидало меня все лето. Жизнь со всей очевидностью превратилась в полную неразбериху – только дурак мог следовать явно устаревшей идее о том, что кто-то может устроиться в Нью-Йорке. Я почти сдался, но мысль, что у меня мало что осталось в Принстоне, заставила снова открыть помятый «Виллидж войс». Я решил посмотреть рубрику «Квартиры внаем», но все казалось чересчур дорого. И только в рубрике «Требуются соседи по квартире» мой взгляд кое на чем задержался. Я прочел следующее: «Писатель ищет ответственного мужчину-квартиранта. Не звонить до полудня. Все звонки после полуночи. 210 долларов в месяц. 555-3264».
В этом было что-то странное – позвонить самым что ни на есть старомодным образом, но в то же время это было самое дешевое жилье во всем списке «Виллидж войс», да и мысль о писателе показалась романтичной. Я снова обрел былой энтузиазм и тут же позвонил прямо из закусочной.
– Г. Гаррисон, – сказал пожилой мужской голос.
– Я звоню по поводу комнаты…
– Вы можете платить?
– Да, думаю, да.
– Чем занимаетесь?
– Преподаю…
– Можете приехать прямо сейчас? Не хочу говорить по телефону. Не выношу всех этих звонков.
Мужчина говорил резко и отрывисто, но это можно было понять, учитывая, сколько народу интересовалось комнатой. Я сказал, что могу приехать немедленно. Он дал мне адрес, и я нацарапал его на салфетке. Казалось невероятно добрым предзнаменованием, что я застал его. Он жил в Верхнем Истсайде, и его полное имя было Генри Гаррисон. Я сообщил ему, что я – Луис Ивз. Мы попрощались, я уплатил за кофе и выбежал из закусочной окрыленный. Этот Генри Гаррисон внушал надежду.
«Никакого блуда»
Я сел на шестой маршрут в направлении центра и теперь смотрел на себя в темнеющее окно поезда. Мои волосы, которые становились все реже, выглядели густыми в черном отражении, и это поддерживало мою уверенность и прибавляло хорошего настроения.
Я вышел на Девяносто шестой улице и прошел вниз по холму от Лексингтон до Второй авеню. Был ранний вечер, по-прежнему светлый, воздух приятно освежал. Город казался спокойным.
Дом мистера Гаррисона находился на Девяносто третьей, между Второй и Первой авеню. Он был пятиэтажный, кирпичный, без лифта – вдоль по улице шло около дюжины таких домов, – в маленьком вестибюле я позвонил в соответствующий звонок. В интеркоме раздался его голос, он крикнул: «Это вы, учитель?» Я прокричал обратно в микрофон: «Да, это я!» Затем интерком зажужжал, дверь отворилась, и, пока я карабкался по первому пролету лестницы, я слышал позади жужжание – видимо, мистер Гаррисон хотел быть уверен, что я вошел.
Квартира была на четвертом этаже, и, несмотря на все мои прогулки по Принстону, я слегка запыхался. Но энергии во мне не убавилось. Я нервничал, сердце стучало. Я чувствовал себя словно актер, которому предстоит прослушивание. Я хотел эту комнату! Должно быть, она была самой дешевой в Нью-Йорке. Я постучал. Услышал шарканье.
Дверь отворилась, и с легким дуновением воздуха изнутри я унюхал Генри Гаррисона прежде, чем его увидел. Это был сильный смешанный запах: нестираных рубах и сладкого одеколона; запах соли и запах сахара.
Затем я увидел его. У меня возникло мгновенное впечатление одновременно красоты и обветшания, словно элегантная комната с высоким потолком пожелтела и облезла. Он был стар, где-то далеко-далеко за шестьдесят, таково было мое первоначальное предположение, но его лицо все еще было поразительно красиво. У него был прекрасный нос. Прямой и притягательный, с великолепным кончиком – никаких крапинок или дырок. Волосы темно-коричневые, пожалуй, слишком темные, но густые, гуще, чем у меня, и зачесаны назад, как у кинозвезды тридцатых годов. Уверенный подбородок чисто выбрит, однако он пропустил, видимо по ошибке, пучок седеющих волос прямо под носом. И было кое-что в глубоких морщинах вокруг рта и в диком, любопытном взгляде темных глаз, что напомнило мне о старом уличном бомже, набравшемся под завязку, хотя я не унюхал никакого алкоголя.
– Входите, входите, – сказал он и закрыл за мною дверь. Потом протянул руку, состоялось рукопожатие, и мы снова представились друг другу, чтобы преодолеть первоначальную неловкость. – Гаррисон, Генри. Генри Гаррисон, – сказал он.
– Луис. Луис Ивз, – ответил я, и наши руки разжались.
Мистер Гаррисон не был высоким человеком. Приблизительно пяти футов девяти дюймов, одет в поношенный голубой блейзер, желтовато-коричневые запятнанные брюки и красную рубашку с концами воротника, застегнутыми на пуговицы. Воротник рубашки с левой стороны вылез из-под лацкана блейзера и походил на красный дротик.
Я был одет практически также: блейзер и штаны цвета хаки, только моя одежда была в куда лучшем состоянии. Но я не судил его за поношенность одеяния, немедленно посчитавшись с его возрастом, к тому же мне было приятно, что он видит, что я одет так же, как он, – то есть подобающе.
– Вот, пожалуйста. – Он махнул рукой. – Выглядит отвратительно, но обставлена, и даже не без роскоши.
Мы стояли в маленькой кухне. Она была загромождена, грязна и плохо освещена лампой в виде цветка. Кухонный стол на самом деле был дверцей, опирающейся на два кухонных шкафчика. Справа от меня выдавался от стены очень большой буфет. На верху буфета стоял старый походный кофр, а на нем еще несколько саквояжей, которые упирались в потолок. Мне понравился кофр, он напоминал об океанских путешествиях. В углу кухни висел серебряный новогодний шар. Он сморщился, словно засохший фрукт, но все еще висел и, должно быть, являлся предметом обещанной роскоши.
Левая стена кухни представляла собой большое окно, через которое была видна гостиная.
– Позвольте показать вашу комнату, – сказал мистер Гаррисон. – И если вы не сможете вынести ее вида, мы больше не станем утруждать себя дальнейшей беседой.
По маленькой серпантинной дорожке, по которой только один человек мог пройти через хлам кухни (винные бутылки, кухонные стулья, связанные проволокой, велосипед, металлический контейнер для клюшек из-под гольфа, книги и газеты), он провел меня к правой двери.
Дорожка была сделана из полос запятнанного оранжевого ковра, как минимум двух различных оттенков. Пол под ней был из темного старого дерева, которое, как мне подумалось, очень привлекательно смотрится в нью-йоркской квартире, хотя было видно, что он гнилой. Следуя за мистером Гаррисоном, я ощутил его солено-сладкий запах – на самом деле он заполнял всю квартиру, – и он мне понравился. Он был живым.
За четыре шага мы пересекли кухню и вошли в соседнюю комнату.
– Это ваши апартаменты, – сказал мистер Гаррисон. – Боюсь, тут не слишком красиво. – Он понизил голос, и на мгновение показалось, что ему неловко от запущенности помещения, но потом он приободрился, обрел прежнюю уверенность и добавил: – Трудно найти хорошую прислугу, чтобы она поддерживала порядок.
– Думаю, это превосходно, – сказал я, что не было правдой, но было, по крайней мере, вежливо. Передо мной была крошечная темная комнатка, а кровать представляла собой серый матрас на металлической раме на колесиках. Одного из черных колесиков недоставало, так что более короткую ножку подпирала потрепанная обложка старой книги. Кровать занимала практически всю длину комнаты; оставалось как раз столько места, чтобы положить оранжевую дорожку, которая, как я видел, вела в ванную. У кровати стоял маленький ночной столик с настольной лампой, и рядом – стенной шкаф с распахнутыми дверцами из клееной фанеры.
– Здесь можно держать одежду, – сказал мистер Гаррисон. – А все остальное пойдет в шкафы на кухне.
В комнате было окно, но оно выходило на вентиляционную шахту. Воркование голубей казалось слишком громким.
– Отсюда слышно голубей? – спросил я.
– Да, – ответил он, – приятно иметь доступ к природе.
Мы проследовали по оранжевой дорожке в ванную комнату. Она была обескураживающе грязной. На полу лежал кусок вытертого голубого ковра, на стенах висели полки, выкрашенные в голубой цвет, в тон ковру. На полках стояли дюжины мазей и всяких туалетных принадлежностей. Большинство тюбиков были выдавленными и древними. На верхней полке в артистическом беспорядке, напоминая места в греческом театре, были расставлены крошечные, покрытые пылью бутылочки из-под шампуней, на которых красовались этикетки различных отелей.
Раковины не было – там был только душ и туалет. Над унитазом в рамке висел рисунок с изображением викторианской женщины, держащей перед лицом веер.
– Вы чистите зубы в раковине на кухне? – спросил я.
– Да, – ответил мистер Гаррисон, – когда вспоминаю, что это следует сделать.
Он спустил воду в унитазе, чтобы показать, что тот действует, и унитаз издал громкий звук, похожий на звук двигателя. Хозяин извинился в следующих словах:
– Он работает, но я думаю, что в нем бортовой мотор. Мне нравится представлять, что это – яхта, направляющаяся в открытое море. Водопроводчик, должно быть, стянул его с лодки на Лонг-Айленде – он там живет.
Выйдя из ванной, мы прошли через спальню и затем через кухню в гостиную, все заняло примерно десять шагов. Это была самая большая комната в квартире, и именно здесь оранжевая дорожка заканчивалась – пол был покрыт двуцветным ковром светло-оранжевого и коричнево-оранжевого оттенков. Это был оранжевый океан, в который, словно река, вливалась дорожка, а над океаном высились два окна, выходящие на север, с плотными грязными занавесками. Отсюда открывался вид на задние окна здания на Девяносто четвертой улице. Над крышами темнело синее небо раннего вечера.
– Здесь я сплю, – сказал мистер Гаррисон, указывая на узкую кушетку у стены с окном. – Но это также общая комната для отдыха. Похоже на казарму, но это можно будет подправить.
Рядом с его кроватью-кушеткой стоял кофейный столик, который походил на микроскопическую модель всей квартиры – он был завален сотнями центовых монеток, нераспечатанных конвертов, распечатанных пачек аспирина, еще здесь был бокал из-под вина и чаша, заполненная рождественскими шарами, которые умудрялись блестеть через слой пыли.
Еще было два одинаковых деревянных стула с мягкими сиденьями. Мистер Гаррисон сел в правом углу, а я присел на стул рядом с его кроватью.
– Теперь, наверное, нам следует поговорить, – сказал он. – Посмотреть, насколько мы совместимы… Еще раз назовите свое имя! Что-то вроде В. Эвза?
– Ивз, – ответил я. – Луис Ивз.
– Звучит по-английски. Но вы похожи на немца. Вы немец?
– Нет… однако со стороны отца у меня есть австрийские корни, – сказал я, и это не было ложью, хотя все равно в определенной степени это была ложь. Одна из странностей моей жизни заключается в том, что, будучи стопроцентным евреем и внутренне чувствуя себя евреем, я имею абсолютно арийскую внешность. У меня белокурые волосы, голубые глаза, я приблизительно шести футов ростом, моя фигура достаточно стройная и определенно имеет атлетический рисунок. Мой нос близок к тому, чтобы выдать меня, но большинство смотрит на мои волосы и, естествен – но, предполагает, что нос – орлиный или римский, тогда как на самом деле он еврейский.
Я испугался, что мистер Гаррисон может не любить евреев, и именно поэтому наврал ему об Австрии. Истина же состоит в том, что мой отец происходил из Австро-Венгерской империи, существовавшей до Первой мировой, хотя это вовсе не объясняет моей блондинистости. Семья моего отца да и он сам совершенно черные. Моя белобрысость идет от мамы, со стороны ее родственников, которые являются русскими евреями, из одного местечка под Одессой, где светловолосые евреи не являются чем-то необычным. Я не стал говорить мистеру Гаррисону о России, потому что австрийское наследство лучшее прикрытие, подумал я. И, будучи арийцем, я представляю собой более желанного квартиранта. Это слабость моего характера – что я всегда пытаюсь спрятать свое еврейство.
– Должно быть, они сменили фамилию на Ивз на Эллис-Айленде, – сказал мистер Гаррисон.
– Обычная иммигрантская история, – сообщил я, хотя и не стал объяснять, что наша настоящая фамилия Иветски.
– Австриец, – задумался он, а потом улыбнулся: – Вы могли бы быть потерявшимся принцем из династии Габсбургов.
– Не думаю, – сказал я, хотя воспринял это замечание как комплимент.
– Надежда вещь хорошая, – сказал он. – В вас, может быть, течет королевская кровь и вас ждет громадное состояние, о котором вы даже не подозреваете. – Он незаметно перешел на свой обычный акцент, который звучал почти как английский, но на самом деле был хорошо выраженным монотонным американским, акцентом среднеатлантического побережья, а с него перешел на крестьянский ирландский: – Но тем не менее ты вынужден искать прибежище в моем доме.
Я смущенно улыбнулся. Мистер Гаррисон был большим эксцентриком, и я чувствовал себя пугалом в его присутствии. Мне хотелось изумить его, произвести на него впечатление, но в голове крутились лишь приятные и вежливые слова.
– Где вы живете сейчас? – спросил он.
– В Нью-Джерси, – ответил я.
– Почему приехали в Нью-Йорк?
– Несколько лет я преподавал, но хочу заняться чем-то новым… Я вроде как ищу себя. – Я подумал, что он может оценить подобную сентиментальность, поскольку в объявлении говорилось, что он – писатель.
– Вам не удастся найти себя в Нью-Йорке. Нью-Джерси куда больше подходит для этого. Намного меньше испорченности.
Я не был уверен, что следует отвечать на замечание об испорченности, и тут заметил над головой мистера Гаррисона изображение Девы Марии на деревянной доске. Я пробормотал:
– Я пошутил, на самом деле я не ищу себя. Я просто хочу начать новую карьеру.
– Почему вы больше не хотите преподавать? – спросил он.
– У нас в школе проблемы с бюджетом, а я – новичок, так что меня уволили. – Я врал так честно, как мог. – Я решил, что это – шанс попробовать что-то новенькое.
– Где вы преподавали?
– В Принстоне.
– В Принстоне?!
– Не в университете, в частной школе, которая называется «Претти Брук». Я преподавал только в седьмом классе. Хотя ходил гулять в университет и пользовался библиотекой.
– Каков Принстон в наши дни? Мой дядя учился там. Прежде он был великолепен. Но теперь они разрешают учиться и женщинам. Это все разрушило, я уверен, превратило Принстон в университет Среднего Запада.
– Университет по-прежнему превосходный, – возразил я. – Нет причин, почему женщины не могут в нем учиться.
– Я против образования женщин, – заявил мистер Гаррисон. – Оно притупляет их чувства, их инстинктивные порывы. Влияет на их поведение в постели и обедняет их способности к кулинарии.
– Вы в самом деле в это верите? – Он слишком эксцентричен, подумал я, слишком ненормален. Как я смогу ужиться с ним? И в то же время я находил его очаровательным и хотел ему понравиться.
– Да, – отвечал он. – Женщины не должны получать образование. Они становятся невыносимыми. Находят себе работу, думают, что они равны мужчинам. Хотя во всех отношениях ниже мужчин… Они могут быть хорошими матерями и хорошими кухарками. Больше всех мне нравятся женщины в Уильямсбурге. Хасидские женщины. Похоже, у них правильное отношение к жизни. Они носят льняные полосатые платья, как Мэри Пикфорд. Но мне совершенно не нравятся костюмы мужчин. Не слишком привлекательно заплетать волосы в косичку, и черные шляпы тоже не слишком хороши. Они должны избавиться от этих шляп.
Я почувствовал облегчение оттого, что мистер Гаррисон сказал что-то хорошее о евреях. Не похоже, чтобы он был антисемитом и чтобы одновременно ему нравились хасидские женщины. Я почувствовал, что в конце концов, может быть, смогу переехать к нему. Мне не придется скрывать свое происхождение, а это сделает все намного проще. И все – таки здесь был жуткий беспорядок, даже невзирая на низкую цену, а меня мать взрастила в атмосфере исключи – тельной гигиены. Я перевел разговор на более нейтральную территорию, подальше от хасидов, опасаясь, что он неожиданно скажет что-нибудь пренебрежительное и антисемитское и я почувствую себя неуютно.
– Ну, кампус Принстонского университета все еще очень красив, – продолжил я.
– Помню, как мой дядя взял меня туда на встречу однокурсников, – сказал мистер Гаррисон. – Он был в классе Фицджеральда. Он говорил, что тот смог написать «По эту сторону рая» просто потому, что он был там в то же самое время. Мой дядя был идиотом.
– Вам нравится Фицджеральд? – спросил я. Фицджеральд всегда был одним из моих любимых писателей, и именно из его рассказов я сделал вывод, что юный джентльмен должен жить в отеле.
– Ну конечно, – сказал он. – Его проза – как музыкальный коктейль. Но у нас больше не будет Фицджеральдов. Для этого нужно исключительно мужское окружение… мусульмане могут создать нового Фицджеральда. Они хорошо разделяют людей по половому признаку. Я представил себе на мгновение нового «Великого Гэтсби», написанного по-арабски, переведенного и наделавшего здесь много шуму, а потом сказал мистеру Гаррисону:
– Я люблю все, что написал Фицджеральд. На самом деле из-за этого я обратил внимание на ваше объявление, где говорилось, что вы писатель. Что именно вы пишете?
– Я драматург.
– Над чем-нибудь сейчас работаете?
– Пытаюсь закончить шедевр. Это сексуальная комедия о шейкерах.
[2] Знаете, кто такие шейкеры?
– Я знаком с квакерами. Но кажется, и о шейкерах слышал.
– Они вымерли, потому что не верили в секс. Они верили в тряску. То тут, то там они возрождаются, но для того только, чтобы вымереть снова. Им понравится пьеса. Они умирают и потом возвращаются. Это будет комический «Гамлет». Пьеса в пьесе.
Поскольку речь зашла о сексе, я решил, что должен задать очевидный вопрос. У меня была надежда, что, когда я перееду в Нью-Йорк, я смогу влюбиться – еще одна идея из Фицджеральда, а это означает спать с женщиной. Я спросил несколько робко и осмотрительно, как только было возможно:
– Если я перееду сюда, смогу ли я приглашать гостей?
– Вы имеете в виду на ночь?
– Да.
– Нет! Абсолютно нет. Квартира слишком маленькая. Тут не будет никакого блуда! Я даже не могу подумать о том, чтобы заниматься здесь сексом. – И тут голос мистера Гаррисона понизился, он опустил глаза, не глядя в мои. – В любом случае я уже вышел в отставку.
– Мне очень жаль, – сказал я. – Я не хотел показаться грубым.
Мне было стыдно, я посмотрел на Деву Марию у него над головой. На стене также висели древние рамочки. В них не было картин, они только обрамляли выцветший розоватый цвет обоев.
– Насколько вы знаете, церковь очень сильно старается удержать людей от секса, – сказал мистер Гаррисон. – Если они сдадутся, все пойдет прахом. Необходимо некоторое сопротивление. Люди нуждаются в том, чтобы им говорили: не иметь секса. Если создаются определенные затруднения, большинство людей просто бросают это и развивают другие интересы. Например, маджонг. Вы поймете, что я просто папа римский в большинстве подобных вещей.
Я продолжал думать, что, возможно, состояние его рассудка более чем эксцентрично, но во всем, что он говорил, звучала ирония, ясно свидетельствовавшая об уме и нормальном душевном здоровье. Он понимал, что выплескивает ярость, но в то же время честно выражал свои убеждения.
Мне захотелось взять назад свое замечание о гостях и вернуть его расположение, так что после того, как он упомянул папу римского, я сказал:
– Мне очень нравится это изображение Девы Марии.
– О да, я обнаружил его на распродаже старья в Нью-Джерси. Люди в Нью-Джерси добродетельны. Все хорошие люди отправляются туда, а потерянные души едут прямиком на Лонг-Айленд. Правительство Нью-Джерси просто из рук вон плохо, но люди хорошие. Можно поехать туда и зарегистрировать машину, не имея страховки. Нью-Джерси послан нам Богом. Там можно делать все, что угодно. Мы нуждаемся в подобном штате.
– Я прожил в Нью-Джерси почти всю жизнь. Я вырос там, – сказал я.
– Это лучшая рекомендация, которую вы можете представить.
Оба моих слабых места не были потревожены: мистеру Гаррисону нравились хасидские женщины и он любил Нью-Джерси. Я всегда боялся, что не понравлюсь людям, потому что еврей, в особенности людям вроде мистера Гаррисона, который, несмотря на бедность одежды и странную квартиру, производил впечатление человека из высших слоев общества и напоминал об Англии. Учитывая мое происхождение из Нью-Джерси, страх предубеждения в отношении моего штата был у меня еще сильнее, чем страх антисемитизма. Люди всех социальных слоев смотрят на тебя сверху вниз, когда ты упоминаешь, что родом из штата садов. И вот сейчас на обоих этих фронтах я чувствовал себя очень хорошо – беседа шла в нужном направлении. Я решил отплатить мистеру Гаррисону за его либеральные чувства в отношении евреев и Нью-Джерси еще одним комплиментом.
– Мне нравятся ваши рамочки для картин, – сказал я.
– Это очень интересно.
– Мои рамочки красивее, чем картины, – сказал он.
– И намного дешевле.
После этого мы бегло обсудили денежный вопрос. Как и было сказано в объявлении, он сдавал комнату за две сотни и десять долларов в месяц плюс дополнительные сорок за электричество, телефон и кабельное телевидение. Это мне подходило и на самом деле было на сотню долларов меньше, чем я платил в Принстоне. У меня было достаточно денег, скопленных за месяц-два экономной жизни, на то, чтобы платить по залогу, пока я буду искать работу. Так что вопрос с деньгами решался превосходно, но я не знал, смогу ли я действительно жить в такой тесной, грязной квартире. Мне казалось, что, наверное, не смогу. Мы закончили разговор, практически выложив карты на стол.
– Давайте договорим об этом завтра, – предложил мистер Гаррисон.
– Согласен, – ответил я и дал ему свой номер телефона. Когда он записал его, я спросил: – К вам приходило много других людей?
– Дюжины. Но вы – единственный из Нью-Джерси, и вы говорите по-английски.
Мы встали. На мгновение мой взгляд задержался на рождественских шарах на кофейном столике, и я заметил, выдавая свой последний комплимент:
– Мне нравятся ваши рождественские шары.
– Я люблю их, – отвечал он. – Не кажется ли вам, что они прекрасны? Я люблю их цвет и то, как они отражают свет. Если захотите подарить мне что-нибудь, можете подарить рождественские шары. Конечно, по-настоящему мне бы понравилась ваза, полная драгоценностей. У королевы есть драгоценности.
Он проводил меня до двери, мы прошли по оранжевой дорожке. Он открыл дверь, и я вышел в коридор.
– До свиданья, – сказал я и протянул руку для рукопожатия. Я не был уверен даже, увижу ли его когда-нибудь снова.
Его взгляд неожиданно стал более живым и заинтересованным. К концу нашей беседы он немного устал или был раздосадован, но теперь казался почти пылким. Он взял мою ладонь обеими руками, пожал ее и сказал по-немецки:
– Auf Wiedersehen!
Это меня поразило. Он улыбнулся и закрыл дверь.
Молодой джентльмен
Я покинул мистера Гаррисона и отправился на Пеннстейшн. Он пожал мне руку так, как могли бы прощаться друг с другом немецкие солдаты на фронте. Я немного тревожился, что ввел его в заблуждение относительно своего арийского статуса.
Я вернулся поездом в Принстон. Как обычно, путешествие доставило мне удовольствие. Я люблю путешествовать поездом. Сидя на виниловых сиденьях со своими товарищами-джерсийцами, я воображал, что нахожусь в Европе, поздно вечером выезжаю из Парижа, чтобы за ночь доехать до Рима. Я превращал свой освещенный флуоресцентным цветом вагон «Нью-Джерси-транзит» в маленькое французское купе. Безжизненная земля между Нью-Йорком и Ньюарком превращалась в фермерские угодья под Парижем. Это не был 1992 год, это был 1922-й. Я смотрел в окно. В нем отражался молодой джентльмен, путешествующий в одиночестве (мои чувства все еще ранены войной). Я был романтической фигурой.
Затем появился кондуктор в темно-синей форме и стандартных черных ботинках, и мои фантазии изменились. У него было приятное румяное ирландское лицо, и это больше не была Европа, это был Нью-Йорк тридцатых годов. Он спросил мой билет, и, протянув его, я сказал:
– Благодарю вас. – И добавил, в высшей степени любезно: – В какое время мы прибудем в Принстон?
Кондуктор улыбнулся:
– В десять тридцать, – и перешел к другому пассажиру.
Мне хотелось, чтобы он подумал: «Вот молодой джентльмен возвращается в Принстон, после долгого дня в Нью-Йорке. Может быть, он обедал в своем клубе».
День и в самом деле был долгий, и я уснул, прислонив голову к пластиковому окну. Моим последним видением было сверкающее оранжевое пламя, исходящее с верхушки Эдисоновского рафинадного завода, который походил на Эйфелеву башню – мне даже не пришлось подстегивать свою фантазию.
Я проснулся в испуге, что пропустил свою станцию и мне придется выходить в Трентоне. Но сработал внутренний будильник, и я проснулся, как раз когда мы подъезжали к Принстонской узловой станции.
Затем я пересел в «Динки», маленький поезд, который связывал Принстонскую узловую станцию с городком Принстоном. Дорога занимала всего пять минут, отчего создалось ощущение паромной переправы, словно Принстон находился на острове, отделенном от большой земли Нью-Джерси.
«Динки» шел вдоль кампуса Принстонского университета, расположенного на вершине длинного, пологого холма. Нужно было пройти через кампус, чтобы попасть на Нассау-стрит и в центр города. Когда я вышел из поезда, прекрасное спокойствие Принстона поразило меня. Нью-Йорк постоянно пульсировал и скрежетал, и вы тут же вспоминали об этом, оказавшись в по-настоящему тихом месте.
Я двинулся через кампус и вновь оценил культивируемый порядок университета: покатые газоны, ряды старых темных деревьев, выложенные плитами дорожки, скульптуры тигров и готические студенческие общежития из итальянского гранита. Все это обладало своей холодной красотой.
Я присел на скамью. Крошечный серп месяца бросал на землю рассеянный серебряный свет. Был конец августа, вокруг никого; весь университет находился в моем распоряжении. Легкие дуновения теплого воздуха создавали ощущение, что кампус тихонько дышит. Он сохранял себя, спал до прибытия толпы студентов. Я испытал освобождение.
Я думал о мистере Гаррисоне и о Фицджеральде. Это рай, думал я. Но всегда ли это похоже на рай? – гадал я. Ведь когда тебя исключают, хочется вернуться. Я подумал о том, как Фицджеральд умер в Лос-Анджелесе, читая принстонские футбольные выпуски. Может быть, я не должен уезжать из Принстона. Может быть, мне следует найти работу в библиотеке. Я мог притворяться студентом до конца жизни.
Встав со скамьи, я взобрался по ступенькам арки Блэра и увидел горгулью среди камней, которую никогда не замечал раньше, хотя всегда был очень внимателен к сотням принстонских горгулий. Но горгульи, они такие, ты видишь их, только когда они имеют для тебя значение. Лицо этой конкретной было искажено вожделением. Секс, вечная моя проблема. Из-за нее я вылетел из Принстона. Я вспомнил о своей эрекции в «Претти Брук». Потом о бюстгальтере. Мне все еще хотелось его надеть. Все еще хотелось украсть и унести к себе домой.
Я добрался до своей маленькой студии на тихой улице Парк-Плейс и, чтобы успокоиться, вымыл руки и лицо. Оглядел аккуратную маленькую комнату. Я не из самых дисциплинированных жильцов, но пыли у меня не бывает. Это мой дом, думал я, это то, чему я принадлежу.
Казалось почти извращением, что меня впустили в этот день в грязную квартиру незнакомца, что я смотрел на серый матрац и даже подумал на мгновение, чтобы сделать эту кровать своим новым домом. Мистер Гаррисон, без со – мнения, эксцентричен и интересен, но сама мысль о том, чтобы жить с ним, – сумасшествие.
Потом я вспомнил все те грязные дыры, которые сегодня видел, людей, стоящих в тени коридоров, словно привидения, метро, в котором ехал, и толпы, калечившие меня. Весь день показался сейчас чем-то вроде галлюцинации.
Я сел на свой любимый стул. Нью-Йорк отступал из моего сознания как возможность новой жизни. Он был слишком грязен и труден. Я же слишком мягок. Принстон отравил меня своими тихими улочками. Я снова и снова возвращался к начальному пункту своих рассуждений. Думал о кондукторе в поезде, который так мило взял мой билет, – не стоит ли мне попытаться поступить на работу в «Нью-Джерси-транзит»? Или на почту? Или в полицейский департамент? Мне нравилась работа, где есть форма, но я знал, что не приспособлен к любому из этих дел. Мои мысли были смехотворны и отчаянны. Я был молодым человеком без особой надежды. И тут зазвонил телефон.
– Алло, – ответил я расстроенным голосом.
– Алло. Привет. Г. Гаррисон. – Это был он. Я не мог поверить, что он звонит. Он и Нью-Йорк уже стали казаться сном.
– О, привет, – умудрился выдавить я.
– Я тут подумал, – сказал он. – Мы должны это решить сейчас. Не хочу ждать до завтрашнего утра. Мы должны с этим покончить. Можем договориться на неделю. За шестьдесят два доллара. Чтобы, если вам это не понравится, вы не потеряли плату за месяц. – В его голосе слышались торопливость, отчаяние.
– Я пока не уверен, – сказал я. Он поймал меня врасплох. Но мне не хотелось сразу же говорить «нет» и тем самым обидеть, отвергнуть.
– Думаю, мы отлично уживемся. Отчего не попробовать только одну неделю? – сказал он. – Мы даже можем заключить договор по дням. Девять. Нет, восемь долларов вдень…
– Хорошо, – неожиданно брякнул я. – Давайте попробуем. – То, что мгновение назад даже не обсуждалось, сейчас стало тропинкой, по которой я двинулся вперед. Я изменил свою жизнь без минутного размышления. Это было безумие. И по большей части это произошло из-за того, что он хотел получить меня. Я ответил на это. Я был польщен. Я хотел, чтобы во мне нуждались.
– Это будет для вас очень хорошо. – В его голосе прозвучало счастье. – Я много чему могу научить вас в Нью-Йорке, понимаете ли. Я смогу продвинуть вас социально. – Его голос снова стал уверенным, царственным.
– Очень мило с вашей стороны, – сказал я. Мое сердце колотилось. Наверное, мы оба чувствовали головокружение. Его желание заполучить меня и мое встречное желание радовали нас обоих. Я обрушил на него водопад своих чувств.
– И все-таки очень странно, что я переезжаю в Нью-Йорк. А все потому, что увидел обложку «Вашингтон-сквер» Генри Джеймса и подумал, что мне следует быть в Нью-Йорке.
– Не выношу Джеймса! – заявил он. – Его невозможно читать.
– Понимаю, что вы имеете в виду. – Я испугался, что сказал не то, но потом решил вступиться за себя и Джеймса: – Но ранние книги хороши, как «Дэзи Миллер» или «Вашингтон-сквер».
– Да, это правда, его стиль изменился. Интересно почему. Он сжег себя, вы понимаете. Сидел на плите и вялил свои яйца. Это может объяснить изменения в стиле.
Он рассмеялся, и я рассмеялся с ним. Трудно, однако, было знать, чего от него ожидать. Вопрос секса остался непроясненным. Я не был уверен, гетеросексуален ли он, гомосексуален или просто своего рода вульгарный пуританин. Хотя эта неопределенность не беспокоила меня. Я находил ее интригующей и близкой.
Я сказал, что мне понадобится немного времени, чтобы решить кое-какие вопросы в Принстоне и что я смогу переехать приблизительно 1 сентября, если это годится. Он согласился, и мы повесили трубки.
Я не предупреждал своего домохозяина на Парк-Плейс заранее, как положено, однако он вернул мне деньги, уплаченные вперед. Я делал все торопливо, потому что чувствовал, что меня влечет в Нью-Йорк и к Генри Гаррисону. В моем понимании мистер Гаррисон был джентльменом и я сам был начинающим джентльменом, так что мы превосходно подходили друг другу. Я действовал как джентльмен-новобранец приблизительно уже шесть лет. Это началось на втором курсе в Ратгерсе, когда я мысленно стал называть себя «молодым джентльменом». Особенно после того, как прочел «Лезвие бритвы» Сомерсета Моэма и «Возвращение в Брайдсхед» Ивлина Во, в близкой последовательности.
Затем в мою жизнь вошли Фицджеральд, Вудхаус, Уайльд и Манн, после чего я желал читать книги только о молодых джентльменах. Для меня это были рыцарские книги, подобные «Дон Кихоту». Я пытался жить, как живет молодой джентльмен. Я писал благодарственные записки и наслаждался путешествиями поездом. Я ежедневно брился, ел особую еду и аккуратно одевался.
Я использовал самих авторов в качестве моделей: изучив их фото, пытался одеваться как они. Никогда не носил кеды, предпочитал брюки из определенных тканей – лен шерсть или вельвет – и ходил к итальянским парикмахерам делать короткую стрижку.
В общем, я разрабатывал собственный стиль, манеру жизни. Это была фантазия о том, что я одеваюсь словно в доспехи, которые пронесут меня через день и позволят им насладиться. От этого одиночество приобретало киношный флер.
Типичная суббота в Принстоне выглядела у меня в сознании примерно так:
«Молодой джентльмен движется по Нассау-стрит. На нем синий блейзер. Он идет в свой любимый ресторан «Анекс» завтракать. Садится за холостяцкий столик и читает газету, пока ест. Он добр к древней официантке. Затем для улучшения пищеварения молодой джентльмен немного прогуливается.
Он останавливается у книжного магазина «Микобер», приветствует труженика владельца и пролистывает книги. Он – один из целого легиона листающих и редко покупает, но владелец ценит молодого джентльмена – его изысканные манеры, его умение носить галстук.
Молодой джентльмен идет на Палмер-сквер и садится на скамью. Другие, сидящие там, подмигивают ему в надежде на общение. Молодой джентльмен улыбается, но остается в стороне.
Он смотрит, как компании юных девушек покупают мороженое в «Томас свите». Он нюхает воздух, когда они проходят мимо, в надежде уловить намек на юный пот. Он смотрит на их сахарные рты, тонкие руки и ноги, на конусы мороженого. Ему хочется побежать домой и спрятаться в постели… Он всего лишь онанист!»
К сожалению, я всегда приходил к разрушительным унылым мыслям, которые превращали сексуальное в безысходное безумство, но именно подобный образчик дня превосходно иллюстрировал жизнь молодого джентльмена. Главная идея заключалась в том, чтобы создать порядок, рутину превратить в романтику. Молодые и старые джентльмены умеют это делать. Когда ты спокойно проходишь ежедневную рутину, люди замечают это и восторгаются тобой. Я хотел, чтобы они рассчитывали на то, что по субботам я появляюсь в «Анексе». Как что-то неизбежное вроде силы природы: красногрудая малиновка каждую весну возвращается на то же дерево; молодой джентльмен в синем блейзере сидит в том же ресторане каждую субботу.
Я чувствовал, что отдал свой долг Принстону: люди не знали меня, но им меня будет не хватать. Теперь я желал отправиться к Генри Гаррисону. Он был таким же джентльменом. Он желал продвинуть меня социально. На самом деле я не думал, что он может продвинуть меня, но сам факт, что он сказал подобную вещь, вдохновил меня. Я жил как джентльмен совершенно один, а теперь смогу делать это в обществе человека, который все понимает. Доделывая свои дела в Принстоне, я начал думать о нем как о некоем подобии будущего себя. И я не только не отказывался принять такое будущее – я хотел знать о нем больше.
Глава 2
Прибытие
2 сентября 1992 года я въехал на Манхэттен в своем темно-синем «понтиаке-паризьен» – внушительном красавце с мягкими бархатными сиденьями. Я словно водил жилую комнату и чувствовал при этом, что могу сокрушить большинство других машин. «Паризьен» проехал сто пятьдесят тысяч миль и был дорог мне. Я унаследовал его от отца, когда тот умер в 1984 году.
Я прибыл на Девяносто третью улицу около полудня и припарковался перед самым домом. Я позвонил мистеру Гаррисону из вестибюля, но ответа не получил. Меня объяла паника. Я звонил ему вчера вечером. Он сказал, что будет на месте. Я испугался, что он наверху и изменил свое решение. Меня соблазнил Нью-Йорк; надо мною сыграли ужасную шутку.
Я сделал несколько глубоких вдохов и успокоился. Скорее всего, он просто ненадолго отлучился или домофон сломан, так что я вышел на улицу, позвонил ему из телефона-автомата. После нескольких звонков он ответил:
– Г. Гаррисон.
Я слышал громкую музыку, мелодию из шоу, на заднем плане.
– Это Луис. Я на углу, мистер Гаррисон, – сказал я.
– Кто?
– Луис…
– Позвольте, я сделаю потише… Вы застали меня посреди танца. – Музыка смолкла. Он не слышал домофона. – Кто это?
– Луис, ваш новый квартирант…
– Где вы? Сломались на главной магистрали Нью-Джерси?
– Я на углу.
– О, вы здесь. Хорошо. Я уж подумал, что вы не покажетесь… Вам помочь с сумками? Я могу прислать Гершона вниз помочь вам.
– Гершона?
– Это парень, который носит для меня тяжелые вещи.
– Мне не нужна помощь, – сказал я.
Я разгрузил автомобиль (я взял с собой очень немного) и за несколько ходок перенес пожитки. Меня снова поразил сильный запах пота и одеколона в квартире. Когда я приходил беседовать насчет комнаты, он мне понравился, но теперь сознание регистрировало сомнения и страхи. Смогу ли я спокойно воспринимать этот запах, как когда живешь с курильщиком? Квартира показалась даже еще меньше и беспорядочней, чем помнилось. И второй раз за это позднее утро мое сердце забилось в панике. Не делаю ли я ужасной ошибки?
Но пути назад не было. Я распаковал свои простыни и одеяла и застелил постель. Этот маленький островок порядка в море хаоса успокоил меня. Затем мы с мистером Гаррисоном присели в комнате, чтобы обсудить некоторые базовые правила совместного проживания. Он устроился на стуле в углу, а я на стуле, на котором сидел во время первой беседы. На нем был зеленый блейзер и штаны цвета загара, сквозь два окна в комнату лился яркий солнечный свет, отчего оранжевый ковер полыхал.
– Не думайте обо мне как о своем домохозяине или соседе по квартире. Считайте себя моим гостем, – сказал мистер Гаррисон.
– Благодарю вас, – ответил я. Это было приятное начало, но все же я смущался в его присутствии.
Затем мистер Гаррисон объяснил, что сдает комнату против правил аренды.
– Так что никогда не открывайте дверь, когда услышите, что кто-то стучит, – сказал он. – Это может быть домохозяин или сборщик налогов. Если кто-нибудь спросит вас о чем-нибудь на лестнице – не думаю, что это случится, – скажите им, что вы мой незаконный сын и что мы только недавно воссоединились. Мне позволено иметь родственников, и они могут жить со мной.
Я был втайне тронут. Затем мистер Гаррисон сказал:
– И вы должны воспринимать плату за квартиру как подарок для меня.
Я сказал, что хочу теперь же заплатить за первую неделю, пошел в комнату, вытащил бумажник и вручил ему шестьдесят два доллара, он притворно удивился, но быстро сунул деньги в карман и сказал:
– Так мило с вашей стороны, так неожиданно!
И тут я осознал, что он говорит очень громким голосом, на случай если кто-то, типа домовладельца, подслушивает нас под дверью.
Затем мистеру Гаррисону пришлось уйти, потому что у него было свидание, и я остался один в моем новом доме. Я пошел в свою комнату и закончил распаковывать вещи.
Расставив вокруг любимые книги, я почувствовал себя очень хорошо и обнадеживающе: знакомые переплеты и обложки, словно семейные фотографии. У меня были все рассказы и романы Фицджеральда; «Брайдсхед» и «Пригоршня праха» Во; «Лезвие» Моэма и три тома его рассказов, чтение которых является превосходной заменой путешествий, если вы не можете позволить себе никуда поехать; собрание сочинений Уайльда, несколько вудхаусовских «Дживсов», «Волшебная гора» Манна, а также том его дневников с фотографиями швейцарской клиники, которые вдохновили его на создание «Волшебной горы». У меня также были «Отцы и дети» Тургенева – история русского молодого джентльмена – и шедевр Сервантеса о куда более престарелом джентльмене под названием «Хитроумный идальго Дон Кихот Ламанчский».
Я также привез – без всякого отношения к джентльменству – изрядно потрепанную «Половую психопатию» Рихарда Крафт-Эбинга,
[3] знаменитое исследование отклонений человеческой сексуальности (219 историй болезней) XIX века (до Фрейда), которую втайне хранил у себя уже десять лет. Я больше не читал эту книгу, но она была очень важна для меня, и я не мог с нею расстаться. Я положил ее вместе с бельем в платяной шкаф.
В ту первую ночь я лежал в кровати и скучал по Принстону. Мне было почти двадцать шесть, но я чувствовал себя маленьким мальчиком. Я даже уткнулся лицом в подушку и уронил несколько слезинок, но не стал продолжать. Я боялся, что мистер Гаррисон меня разоблачит. В комнатах не было дверей. Так что я слушал стоны голубей и пытался читать дневники Манна.
Мистер Гаррисон вернулся с ленча сильно за полдень, подремал и снова ушел – уже на обед. Его свидания были для меня тайной. Он вернулся около одиннадцати и включил телевизор. Пригласил меня присоединиться к нему, но я отказался из-за застенчивости и остался у себя в комнате, пытаясь читать и не плакать.
Примерно час он смотрел телевизор, потом выключил его. Я слышал, как он стелет себе постель, а потом чистит зубы в раковине на кухне. По дороге в ванную он прошел через мою комнату. На нем была рубашка от смокинга и синий банный халат с белой отделкой по краям. На лбу красовалась черная маска для глаз. Это был превосходный костюм для сна. Я был в футболке и шортах-боксерах. Он закрыл дверь в ванную, и я услышал, как он мочится. Преждевременный спуск воды, пока он еще мочился, озадачил меня.
Он вышел, мотор с Лонг-Айленда все еще трясся в туалете, встал у изножья кровати и спросил:
– У вас есть ушные затычки для сна?
– Нет. Я крепко сплю.
– Ну, в Нью-Йорке вам следует их иметь. Они просто замечательные. Они изменят вашу жизнь.
– Посмотрим, как пойдет. – Я попытался пошутить: – Эта маска делает вас похожим на одинокого рейнджера.
– Она нужна мне для сна, – ответил он с невозмутимой серьезностью. – Я предпочитаю думать, что в таком виде напоминаю Призрак Оперы.
Он сделал шаг к изголовью, посмотрел на мою книгу и спросил:
– Что вы читаете?
– Дневники Томаса Манна, – ответил я.
Мистер Гаррисон с подозрением поднял брови. У меня было чувство, что он думает о «Смерти в Венеции». Затем сказал дружелюбно:
– Если захотите, мы можем читать по вечерам, это поможет заснуть… Я думаю, глава «Винни-Пуха» отлично подойдет, а затем настанет черед немного почитать Рабле.
– Точно, – отвечал я, смеясь, тоска по дому оставила меня.
– Ну, gute Nacht, – сказал он и вышел, напомнив мне о том, что он все еще думает, будто я ариец. Я бы хотел, чтобы эта ложь вскрылась как можно позже.
Следующее событие
Одной из первых вещей, которым мне пришлось научиться в Нью-Йорке, стала парковка без штрафов. Мистер Гаррисон, у которого тоже была машина (синий «скайларк»), сообщил мне, что «полицаи» будут, без сомнения, следить за моим «паризьеном», так как штрафы – это деньги для города, и я должен безоговорочно принять данный факт жизни.
– Это совершенно несправедливо, но я думаю об этом как о долге перед королем, – сказал он.
Я понял, что если буду внимательно читать знаки, то смогу избежать штрафов, но я беспокоился, что мой автомобиль, хотя он и старый, может подвергнуться нападению вандалов. Он был 1982 года выпуска, но я содержал его в хорошей форме. Отец постоянно читал мне лекции о том, как важно менять масло и не позволять бензину опускаться ниже середины бака, чтобы грязь не попадала в двигатель. Он заботился о своих автомобилях, потому что не мог без них обходиться – он был коммивояжером.
Он продавал мебель в школы, дома престарелых, тюрьмы. Его территорией были Нью-Джерси и Пенсильвания. Это был трудный бизнес: заведения пользовались старой мебелью так долго, как только могли.
Он умер за неделю до того, как я пошел в колледж. Умер от сильного сердечного приступа. Ему исполнилось только пятьдесят семь. У него не было лишнего веса, но он никогда не занимался физкультурой и курил сигары. Это случилось в номере отеля в Скрэнтоне, Пенсильвания. Он умер «в дороге», как мы с мамой называли долгие ночи, когда отца с нами не было.
Отец очень хорошо знал «Смерть коммивояжера» и частенько называл себя в непочтительной манере Вилли Ломаном. Иногда он любил говорить: «Когда я решу все свои проблемы, я упаду замертво». Но я не знал, взял ли он это из Артура Миллера или придумал сам. Думаю, у моего отца вызывало отвращение, что его жизнь коммивояжера так точно воспроизведена на сцене, словно само его существование превратилось в штамп.
После его смерти, когда закончился траур, я приступил к занятиям. Предполагалось, что я буду жить в кампусе, но мама нуждалась во мне, так что я приезжал в Ратгерс три раза в неделю в «паризьене». Несколько лет, садясь в машину, я чувствовал запах отцовских сигар. Запах мне не нравился, но я скучал по нему, когда он наконец исчез.
Мама так и не оправилась после смерти отца, и ее депрессия перешла в рак яичников (во всяком случае, такова моя теория). Она умерла через три года после его смерти, почти что день в день.
Отец, поскольку он был коммивояжером, имел очень маленькую страховку, и это отразилось на маме, которая не работала, когда он умер. Она так и не вернулась на работу. Почти все наши деньги ушли на ее лечение и на плату по закладным, так что мне осталось очень мало.
Поэтому я дорожил «паризьеном», как остатком своей семьи, и спросил мистера Гаррисона, не думает ли он, что мой автомобиль могут повредить или украсть. Он так не думал, но порекомендовал купить сигнализацию для рулевого колеса. У него самого сигнализации не было, но он нашел красную трубу и продел ее через руль. Она выглядела словно настоящая сигнализация и, вероятно, отпугивала потенциального вора.
Через несколько дней я перестал называть своего хозяина мистером Гаррисоном и начал обращаться к нему как к Генри. Он со своей стороны не слишком часто использовал мое имя. Хотя пытался его выучить. Несколько раз он называл меня Отто, это было имя предыдущего квартиранта, которое я узнал, когда на имя Отто Беллмана пришла кое-какая почта. Генри взял у меня конверт и сунул его в холодильник, чтобы не потерять. Я не поправлял его, когда он называл меня Отто. Не хотел тревожить.
Я начал искать работу. Каждый день брал «Нью-Йорк Таймс» и «Виллиджвойс» в греческую закусочную на Второй авеню. Прочитывал рекламные объявления и потом рассылал резюме и письма. Я пользовался старой пишущей машинкой Генри. Буквы получались немножко расплывчатыми, но это придавало моей корреспонденции старомодный вид, который мне нравился. Я также посетил огромное количество агентств по трудоустройству и проходил тесты на машинопись, всегда добиваясь ничтожно малого результата – в среднем двадцать восемь слов в минуту.
Я думал, что с каждым тестом моя скорость будет возрастать, но этого не случилось. Я быстро утратил мужество, но продолжал пытаться.
Генри впечатляло мое усердие. Он хотел помочь и как-то сказал:
– Я буду играть для тебя по утрам военную музыку, чтобы держать в нужном состоянии ума.
У него было много записей, включая и марши, но он ни – когда не просыпался достаточно рано, чтобы ставить их для меня. Он спал до одиннадцати или до полудня и ложился около полуночи. Говорил, что ему для сна, как и Кэтрин Хепберн, нужно от двенадцати до четырнадцати часов.
Хотя Генри и предложил по вечерам читать «Винни-Пуха» и Рабле, делать этого мы не стали. Как и военная музыка по утрам, чтение входило в перечень регламентации, необходимых, по мнению Генри, для моего самосовершенствования или для нашего общего самосовершенствования, но они никогда не продвигались дальше стадии предположений.
И тем не менее мы ввели некоторые усовершенствования. Несмотря на нашу джентльменскую внешность, мы жили словно два бомжа в одной лачуге: Генри держал бутылку у себя под кроватью для того, чтобы помочиться в середине ночи. Я прожил с ним около десяти дней, прежде чем он рассказал мне о бутылке, что его очень беспокоило. Я провел тот день, проваливая тесты на машинопись в агентствах по найму, и теперь сидел в унынии на кушетке Генри, уставясь в телевизор. К этому времени я уже немного расслабился и чувствовал себя свободно, входя в его комнату, а он предусмотрительно набросил на кушетку коричневое покрывало, чтобы я не касался его постельного белья.
Под кушеткой у него валялось несколько пар стоптанных туфель и бутылки, на которых все еще сохранились этикетки: сливовый сок, яблочный сок и минеральная вода. В некоторых из бутылок еще плескалась жидкость. Получилось так, что я задел их ногой, и Генри, заметив это, неправильно истолковал мои мотивы.
– Никогда не пей из этих бутылок! – заявил он встревоженно. – Ты можешь совершить великую ошибку! Это – одна из жертв, которые я приношу на алтарь коммунальной жизни: в середине ночи я использую бутылку, чтобы лишний раз не проходить через твою комнату и не пробуждать тебя от твоих фрейдистских сновидений. Дело не в том, что я не готов поделиться, если ты испытываешь жажду, но даже я не знаю, что теперь в этих бутылках. К настоящему времени в каждой из них может оказаться гремучая смесь. В общем, все, что находится под этой кушеткой, должно считаться ядом!
Хотя он и не сказал об этом прямо, я понял, о чем идет речь, и оценил жертву, которую он приносил.
– Благодарю, с вашей стороны это очень мило, – сказал я. – Надеюсь, это не слишком трудно.
– Нет, гораздо труднее встать с кровати.
Генри упомянул мои фрейдистские сны, потому что две ночи назад я с криком проснулся. Я звал мать. Может быть, сон был вызван тревогой по поводу новой жизни. Мне снилось, что мама убегает от меня и что мне отчаянно нужна ее помощь. В конце концов, я только что переехал в Нью-Йорк и был полон страхов, мне не хватало ее, но у меня также было ощущение, что моя нужда в матери была сексуального характера. На следующий день из-за страха, что, может быть, помешал Генри спать, я спросил его:
– Не разбудил ли я вас своим криком посреди ночи?
– Я ничего не слышал, – ответил он. – Глубоко засунул в уши затычки.
– Ну хорошо, – сказал я и потом спросил: – Они не проваливаются?
– Иногда. Горячая вода их размягчает. Как-то мне пришлось даже обратиться в «скорую помощь». Может быть, одна из них все еще там… Почему ты кричал?
– Сон, – ответил я.