Елена БАСМАНОВА
ТАЙНА ЧЕРНОЙ ЖЕМЧУЖИНЫ
Глава 1
«Фильдеперсовые чулки опошляют катехизис революционера!» Как он мог сказать такое вслух, при всех! Он – руководитель, человек мудрый и опытный, бесстрашный и мыслящий, истинный авторитет в петербургских эсеровских круга. Ведь именно он когда-то разглядел в своенравной генеральской дочери человека, способного усвоить передовые взгляды, выйти за границы затхлого мещанского мирка и деятельно приближать новое время. То время, когда варварская Россия, удушаемая азиатским самодержавием, вырвется на простор свободы.
Как долго они встречались наедине, беседовали, с воодушевлением обсуждали хорошо продуманную Платоном концепцию государства; кое-что, конечно, устарело за две с лишним тысячи лет, но многое пережило века, не потеряв своей ценности! А Аристотель, ученик Платона! Европейское просвещение предало его заветы, нынешнее либеральное искусство выродилось, деградировало...
Татьяне Зонберг казалось, что именно такие беседы, уносившие их в мир высоких идей, сблизили ее с руководителем группы, и она вошла в число его особо доверенных лиц. Тех, из которых и могли бы быть избраны достойные для уничтожения тиранов и сатрапов! И он, которому она так доверяла, которого почти боготворила, любое приказание которого готова была исполнить, нанес ей такой удар! Он сказал это почти в конце встречи, в присутствии всей конспиративной группы, собравшейся подальше от глаз столичных шпиков: «Фильдеперсовые чулки опошляют катехизис революционера!» Не может быть, чтобы он заглядывал под юбки своих верных соратниц! Это ему, наверное, нашептали, напели, надули в уши ее соперницы! Мелкие завистницы! Интриганки! Пресные замарашки!
Возмущению Татьяны Зонберг не было предела. Она в одиночестве покинула собрание и устремилась на железнодорожную станцию.
И вот теперь она ехала в отдельном купе поезда, уносившего ее к Петербургу. Легкое покачивание и уверенный перестук колес не могли отвлечь ее от гневных отповедей, так и не высказанных подругам-эсеркам.
Они забыли, что она – дочь генерала Зонберга! Они забыли, что она по их же настояниям – и против своей воли! – вместе с матушкой таскается, по светским раутам, улыбается врагам – дутым сановникам и министрам, чванливым князьям и безмозглым сенаторам, тупоголовым жандармским и полицейским чинам! И все для того, чтобы дождаться момента, когда товарищи по партии доверят ей убийство какой-нибудь из высокопоставленных персон! Для того, чтобы она могла в нужный момент, без затруднений, оказаться рядом с намеченной жертвой и, с улыбкой вынув из ридикюля смертоносную бомбу, швырнуть ее в ненавистную опору самодержавия – даже если придется и самой погибнуть на месте!
Впрочем, нет, они, ее подруги-эсерки, все великолепно помнили! И завидовали тому, что именно она опередила их на пути к заветной мечте – умереть за освобождение народа! Завидовали и нашептывали руководителю группы о том, что ее слабость к модным вещичкам, к ярким украшениям может погубить все дело... Лживые гадины! Она видела, как завистливо они поглядывали на ее серьги с рубинами, на белую полоску ажурного чулка, как-то выглянувшую из-под подола юбки... И эти пошлые мещанки, серые мышки, своим подлым заушничаньем хотят оттеснить ее, чтобы самим остаться в народной памяти мученицами террора!
Она и так почти не снимает мерзкое темное платье с неизменным белым воротничком и манжетками... Нет, не откажется она от фильдеперсовых чулок! Не заставят ее эти жалкие ничтожества вместо французских шелковых панталон носить сатиновые портки на завязках!
Татьяна Зонберг в полном изнеможении откинулась на спинку дивана. Осенняя лиственная пестрядь, мелькавшая за окном поезда, раздражала девушку своей яркостью и нарядностью. Большие черные глаза были полуприкрыты, тонкие нервные губы время от времени вздрагивали...
Чтобы успокоиться, она постаралась переключить свои мысли на другое и усмехнулась, вспомнив бесплодные усилия своей матери сломить волю непокорной дочери страхом: матушка завлекла ее на Международный конгресс криминалистов, где говорили об антисоциальной опасности и борьбе с ней.
Вдовствующая генеральша Зонберг получила пригласительные билеты на первое заседание Конгресса благодаря своим связям. И несколько дней назад Татьяна имела возможность лицезреть в университетском зале не только знакомые ей лица высшей российской администрации, но и физиономии университетских умников и практиков сыска, иностранных и отечественных. Среди мужских фраков и мундиров светлые, роскошные туалеты немногочисленных дам, среди которых была и счастливая генеральша Зонберг с дочерью, выглядели особенно эффектно. В залах университета, куда гостей провожали встречавшие их у входа студенты, стояло несмолкаемое жужжание: русская речь звучала вперемешку со всеми наречиями Европы. Повсюду живые растения и цветы, эстраду в актовом зале украшена красной с золотым материей. Перед началом заседания хор Архангельского исполнил гимн «Коль славен...» Татьяне Зонберг министр юстиции, призывавший к единению выдающихся и уравновешенных умов в ожесточенной схватке, которую народы и государства ведут с восставшими против закона, показался подходящей мишенью для террористической акции. Но сейчас для нее, для ее товарищей первоочередной задачей являлось устранение нового министра внутренних дел, вступившего на освободившуюся должность несколько месяцев назад, в апреле 1902 года. Мать Татьяны, демонстрируя свою осведомленность, неоднократно говорила, что репутация Плеве как человека сурового и жесткого несправедлива, наоборот, он очень отзывчив к чужому горю и совершенно лишен душевной черствости. Но какое дело Татьяне до личных качеств высокопоставленного чиновника? На данный момент он – охранитель государственной власти, он заявлял, что прекратит террористические акты, ставшие хроническими и массовыми, и тем самым бросил вызов эсерам.
Н. Я. Эйдельман
Из заявленных партией средств борьбы: пропаганда, агитация и террор, Татьяна признавала только последнее. Террор олицетворял для нее революцию, и она готова была принести себя в жертву. Кроме того, ей нравилась охота на людей, она возбуждала ее, и Татьяна не боялась смерти, ни чужой, ни своей. Втайне она мечтала разнести в клочья негодяя Плеве следующей весной, при большом стечении народа, во время торжеств, посвященных двухсотлетию Петербурга. Удастся ли осуществиться мечте? Или придется ограничиться участием в истреблении верных шавок самодержавия – низших полицейских чинов: приставов, околоточных, просто городовых?..
Последний летописец
Ее мать назвала приветственное слово министра юстиции Муравьева IX Международному конгрессу криминалистов блестящим. Отдельные фразы из речи, произнесенной министром на французском языке, – с учетом аудитории, собравшейся из всех уголков Европы, – оказывается, прочно осели в памяти Татьяны.
Часть I
«La realite contemporain presente un spectacle sin-istre de la criminalite et celui de vains efforts dans la lutte centre les manifestations nefastes».* («Современная действительность являет собою мрачное зрелище разрушительной преступности и часто бесплодных усилий в борьбе с пагубными проявлениями».) «L\'objectif principal с est d ameliour de defense qui correspondre aux conceptions comtemporains de le role et les devoirs de la societe et de I\'individu».**(«Главная забота – улучшить, расширить, оживить репрессивные средства защиты в соответствии с современными воззрениями на роль и обязанности общества и индивидуума»).
ПЕРВЫЙ ИСТОРИК
Воспоминание о выступлениях заграничных и отечественных криминалистов действительно немного успокоило расшатанные нервы генеральской дочери. Она даже улыбнулась неожиданной мысли, которая возникла в ее усталой головке. Не напрасно она томилась на Конгрессе! Она только укрепилась в правильности избранного пути. Они, эсеры, тоже улучшат, усилят, оживят репрессивные средства, но в соответствии со своими воззрениями на роль и обязанности общества и индивидуума.
Очень обрадовало Татьяну и признание Муравьева о бесплодности усилий государства в борьбе с разрушительной преступностью! «И чем дальше – тем будут бесплодней», – с наслаждением подумала жертва женской зависти.
Татьяна Зонберг бросила взгляд в окно: в сгущающемся сумраке уже едва различались все те же надоедливые осенние пейзажи. Она чувствовала себя опустошенной.
Мерное движение поезда убаюкивало. Девушка скинула ботинки, подняла ноги на диван, огладила ладонями маленькие затекшие ступни, обтянутые фильдеперсом, плотнее закуталась в клетчатый плед, заменявший ей пальто, и решила поспать...
Автор выражает признательность В. Э. Вацуро и В. П. Степанову за помощь и ценные советы, без которых эта работа не могла бы появиться.
«Каждому периоду истории присуща своя преступность. Современная преступность отличается от предыдущего периода двумя характерными чертами: преступностью пролетариата и преступностью неврастеников», – пронеслась в ее голове фраза из выступления одного из зарубежных гостей. Ни к неврастеникам, ни к пролетариату, ни вообще к преступникам она, член террористической организации, себя не относила.
Уже засыпая, она подумала с удовлетворением, что мать, хоть и пребывает в постоянном шоке от высказываний и поступков дочери, не отказывает тем не менее в карманных деньгах. И вот теперь она может позволить себе возвращаться в комфортабельном купе с конспиративной встречи. Перед ее мысленным взором являлись возбужденные лица заговорщиков, она вспоминала обрывки сумбурных речей соратников, с которыми рассталась несколько часов назад. Слишком много они болтают, думала она, погружаясь в дремоту...
1803-й год отмечен в русской культуре исключительным событием: Николай Михайлович Карамзин, один из первых литераторов (а по мнению многих — первейший, рядом с Державиным), известный автор „Писем русского путешественника“ и еще более известный автор „Бедной Лизы“, издатель лучшего в ту пору журнала „Вестник Европы“ — тридцатисемилетний Карамзин решительно оставляет прозу, поэзию, журналистику и записывается в историки.
Уснуть ей не удалось. Сквозь тяжелый и тревожный полусон Татьяна Зонберг вдруг почувствовала запах винного перегара и дорогого табака. Она недовольно приоткрыла глаза: громадная черная тень обозначилась на фоне приотворенной двери. В ту же секунду тень по-кошачьи бесшумно метнулась от порога к изголовью дивана. Свет от огней промелькнувшей мимо станции выхватил из полутьмы напряженное лицо рослого незнакомца. Татьяна резко села и опустила ноги с дивана, и тут же ее голову окутал ее собственный плед, на макушку обрушился сильный удар. Потом она услышала треск разрываемой материи, почувствовала под левой грудью моментальное прикосновение чего-то острого и холодного, обжигающую боль и влажное тепло. Липкое и теплое, липкое и теплое – ей рассказывали... Это бывает именно так... Кровь... Девушка потеряла сознание...
Бывало, что по своей воле отрекались от престола монархи — принимались сажать капусту, запирались в монастырь. Однако мы не можем припомнить другого примера, чтобы знаменитый художник на высоте славы, силы и успеха подвергал себя добровольному заточению — пусть даже в храме науки, монастыре истории…
Хлопающая дверь одного из купе привлекла внимание проходившего мимо поездного служителя. Ему не хотелось беспокоить высокую тонкую барышню с надменным и недобрым лицом – единственную пассажирку в этом темном купе, и все-таки он решился подойти и постучать. Ему никто не ответил. Кровавое пятно, обнаруженное им у дверного проема на полу тускло освещенного коридора, привело его в ужас. Он побежал за кондуктором, враз ослабевшие ноги не слушались его. Уже вдвоем они включили купейный фонарь и застыли у порога. Их худшие опасения подтвердились.
Карамзин меняет, ломает биографию именно в том возрасте, в каком позже погибнет Пушкин. Мы же сейчас обратимся к его первой жизни лишь для того, чтобы легче понять вторую.
Барышня полулежала на диване в неловкой позе, опрокинувшись левым боком на подушку: верхнюю часть туловища окутывал скомканный плед, в складках которого утопали неуклюже откинутая правая рука да неестественно запрокинутая к окну голова, так что виднелся лишь заостренный подбородок. Ноги в белых чулочках безвольно свешивались с дивана. На постели, рядом с раскрытым и перевернутым саквояжем, валялись; пассажирский билет, связка ключей, лампочка для закуривания, мелкие деньги. Из спинки дивана торчал глубоко вогнанный в нее нож. На коврике на полу темнели зловещие бурые пятна.
Круглолицый кондуктор с вислыми усами сделал несколько осторожных неуверенных шагов внутрь и легонько дотронулся до лба пассажирки, та тихо застонала.
1766–1803
– Надо найти доктора или фельдшера, на худой конец акушерку, – севшим голосом велел он худосочному служителю. – Да спроси в третьем вагоне, кажется, там едет военный врач.
Перепуганный служитель бросился по вагонам, и через некоторое время коренастый спокойный человек в форменном кителе уже оказывал потерпевшей первую помощь.
Карамзин точно знал, что родился в Симбирской провинции (будущей губернии), в деревне Карамзинке (Знаменское тож) первого декабря, но он не знал года рождения: почти всю жизнь был убежден, что — в 1765-м (и поэтому восклицал в 1790-м: „Мне скоро минет двадцать пять“, а в 1800-м: „Мне уже 35“). Лишь к старости историк государства Российского уточнит и собственную историю: надежные документы заставили помолодеть на год и отныне начинать биографию с 1 декабря 1766 года.
– Вам повезло, рана поверхностная, пострадали кожные покровы, задеты межреберные мышцы. Думаю, вас спас портсигар в кармане вашего жакета. Нож скользнул по нему, не причинив значительного вреда. Могло бы быть и хуже. Рана болезненная, но не опасная. Вы удачно упали, подушка остановила кровотечение, – успокаивал пришедшую в себя девушку доктор.
При записи в службу дворянским детям постоянно прибавляли или убавляли возраст, да и вообще куда меньше, чем в XIX и XX столетиях, интересовались точным временем. Какая разница, в конце концов, 1765-й или 1766-й?
После перевязки Татьяну по предложению доктора перевели в соседнее пустующее купе, чтобы девушка чувствовала себя спокойнее. Кроме того, он беспокоился об уликах, которые по возможности надо было сохранить на месте преступления для следствия.
Некоторые пассажиры, привлеченные шумом и суетой, выглядывали из своих купе, но, не увидев ничего устрашающего, удалялись к себе...
Каракозовы, Карамзины (может, и Карамазовы) — характерные симбирские, волжские фамилии с плохо спрятанной восточной „чернотою“ (кара…). Некий Семен Карамзин числился в дворянах при Иване Грозном (может быть, за опричные заслуги), три его сына уже владеют землями на Волге; один из пра-пра-пра-правнуков — отставной капитан Михаил Егорович Карамзин. Мать будущего писателя умерла рано, отставной капитан женился во второй раз на тетке Ивана Ивановича Дмитриева, и две будущие знаменитости породнились да еще и подружились. У отца от двух браков — шестеро детей. Николая сначала учат дома, затем — Московский пансион; с 15 лет в Петербурге, в Преображенском полку, откуда выходит в отставку поручиком, имея от роду 17 лет.
Глоток рябиновой водки из серебряной фляги доктора и теплое одеяло, принесенное перетрусившим служителем, помогли Татьяне справиться с охватившим ее сильным ознобом. Она чувствовала тупую боль в голове и жгучую в боку, ее поташнивало, разлившаяся по всему телу слабость унижала ее в собственных глазах. Почти равнодушно она прислушивалась к разговорам окружавших ее мужчин.
– До сих пор на нашей ветке было спокойно, – жаловался служитель доктору. – Больше на южном направлении шалили. Дошло до того, что пассажиры стали следить друг за другом и завязывать на ночь двери купе платками.
17-летний отставной поручик живет все больше в Москве жизнью, по существу, „разночинской“, трудовой; 23-летним отправляется в заграничное странствие, возвращается с „Письмами русского путешественника“, затем сентиментальные повести, поэтические сборники, слава… Вот — канва. Имеются, конечно, и подробности, но немного. Совсем немного! П. А. Вяземский, десятилетия спустя, уж после смерти Карамзина, умоляет И. И. Дмитриева, чтобы тот как можно больше вспомнил. „Если этого не сделать, то жизнь Карамзина пропадет без следов“.
– И все больше за респектабельными дамами охотятся, а скорее всего, один и тот же убийца действует, больно одинаково, – подхватил кондуктор. – В курском поезде прислуга решила, что в купе первого класса забыли багаж. Потянули платок, думали чемодан, корзина там. А под платком – труп. Тоже дама, молодая совсем, к мужу от матери ехала. Сидит мертвая, в черепе отверстие и еще вся ножом порезана. И не первый случай.
– Наслышан, наслышан я о железнодорожном убийце. Писали, что он и эфиром пользуется, чтобы привести свои жертвы в состояние беспомощности, – сказал доктор и повернулся к своей пациентке. – Сударыня, а у вас ничего не пропало?
– Не знаю, ведь мои вещи остались там, – неохотно отозвалась Татьяна.
– Да у меня и не было с собой особых ценностей.
Мы часто жалуемся, что ничего почти не знаем о тех или иных обстоятельствах жизни Пушкина, Лермонтова, Герцена: куда там! Люди XIX века, по сравнению с их отцами и дедами, на виду; сколько документов все-таки сохранилось, сколько писем написано, сколько мемуаров напечатано! XVIII же столетие во много раз молчаливее. Как мало, например, в биографиях Державина, Радищева, Фонвизина живых рассказов, преданий, легенд, вроде встречи маленького Пушкина с императором Павлом, который „велел снять картуз и пожурил няньку“, вроде лицейских шуток, журналов, вроде южных, Михайловских анекдотов, поэтических черновиков, дневников, записок, без которых мы просто представить не можем пушкинского жизнеописания…
Девушка невольно потянула руку к уху и обнаружила, что исчезли старинные массивные сережки с рубинами, с которыми она не расставалась, несмотря на материнские сетования, что носить рубины девушкам не пристало, что можно подобрать более модное и современное украшение. Ей нравилось дразнить мать.
Можно сказать, что в пушкинском смысле первых глав карамзинской биографии как бы и нет совсем. Биографии нет и архива почти нет. Писем родственных, сочинений детских, безделок юношеских не сохранилось совсем.
– Золотые серьги пропали, – усмехнулась она устало.
Симбирская глушь, да еще середина XVIII века: юго-восточный край империи, начало великих пугачевских степей, мир замшелых душевладельцев (гоголевские Иван Иванович и Иван Никифорович вдвое ближе к Европе). Но именно оттуда является умный, образованный мальчик, незаметно (по крайней мере, для нас!) овладевший французским, немецким, разумеется, церковнославянским, а в более зрелые годы еще латинским, греческим, итальянским, польским (попутно заметим, что и Державин, Радищев родом с той же „волжской окраины“)…
За окном совсем стемнело, поезд приближался к Николаевскому вокзалу. Татьяну никто не встречал, и она со спокойным безразличием дожидалась, когда появится полиция, вызванная с промежуточной станции по телефону.
Из прошлого являются как бы случайно оброненные мелочи, по которым нам приходится угадывать сокрытое… 32-летний Карамзин вдруг вспоминает в письме к брату „заволжские метели и вьюги“.
Прибывшие чины, встреченные поездными служителями, первым делом устремились на место происшествия. Сквозь тонкую стенку купе доносились глухие голоса, редкие восклицания. Слов было не разобрать.
Незадолго до смерти признается другу-земляку Дмитриеву, что воображением перенесся „на берег Волги, Симбирский Венец, где мы с тобою, геройски отражая сон, ночью читали Юнга в ожидании солнца. <…> Даже стихи Сумарокова к домику Петра Великого показались мне отменно гармоничными и приятными в воспоминаниях юности. <…> Не забыл я нашего славного Белого Ключа, ни 100-летнего Елисея Кашинцова, звонившего в колокола, когда Симбирск праздновал Полтавскую победу, и бывшего гребцом на лодке Петра Великого, когда он плыл в Астрахань, начиная войну Персидскую“.
Через некоторое время в купе, где томились Татьяна и доктор, появились два железнодорожных жандарма.
Природа, будто предвосхищающая пейзажи „Капитанской дочки“; книги, что потом милы всю жизнь одним их присутствием в детстве. Пушкин вспомнит, как внимал рассказам няни:
Один из них, гот, что постарше и поплотнее, держал и руках оружие дерзкого грабителя – обоюдоострый удлиненный кинжал-стилет, клинок которого но внешнему виду напоминал укороченную фехтовальную рапиру. Лезвие и рукоятку обвивал страшный узор: искусная гравировка изображала тоненькую змейку, хвост которой находился на самом кончике клинка, а раскрытая пасть с двойным жалом – у конца рукоятки.
………………………… затверженным
Сыздетства мной — но все приятных сердцу,
Как песни давние или страницы
Любимой старой книги, в коих знаем,
Какое слово где стоит.
– Прямо хирургический скальпель, – заметил доктор, – рана очень ровная и чистая.
Наконец, соседство той истории, которая покажется потом столь далекой, 100-летний (то есть 1670-х гг. рождения) гребец, сидевший в одной лодке с Петром Великим! Пушкину, кажется, последнему удастся отыскать „общего знакомца“ с первым императором (135-летнего казака Искру) — затем все это умчится в позапрошлое…
– Преступник нагл и хладнокровен – оставил вещественное доказательство на месте преступления. Левша, судя по наклону удара. Точно такой же кинжал находили и раньше. – Голос плотного жандармского полковника звучал слегка хрипло и глуховато.
Однако даже спутник всей жизни Карамзина, старший шестью годами, Иван Дмитриев не брался объяснить необыкновенно быстрых перемен в своем кузене, недавнем мальчишке „в шелковом перувьяновом камзольчике… с русской нянюшкой“; несколько же лет спустя, когда они встречаются в Петербурге, „это был уже не тот юнец, который читал без разбора, пленялся славой воина, мечтал быть завоевателем чернобровой, пылкой черкешенки, — но благочестивый ученик мудрости, с пламенным рвением к усовершенствованию в себе человека!“
По его просьбе Татьяна сообщила свою фамилию и место жительства. Имя ее отца, покойного генерала, славно проявившего себя во время Турецкой кампании, оказалось небезызвестным и жандармам. В связи с юбилеем Освободительной войны, предстоящими Шипкинскими торжествами, двадцатипятилетием защиты высот газеты много писали о домашнем славянском празднике, напоминая своим собратьям о том, чего хочет и что может Россия, что должны хотеть и что могут сделать славяне, не забывали называть и героев минувших битв.
– Сударыня, а вам удалось разглядеть напавшего на вас грабителя? – уважительно обратился полковник к дочери героя.
17-летний поручик (у которого, по его словам, не нашлось денег для взятки, чтобы отправиться в действующую армию) — и вдруг (очень характерная для биографии этого человека внезапность!) — не проходит и года-другого, а он уж литератор, переводчик, член масонской ложи, переписывается с европейски известным швейцарским мыслителем Лафатером.
По словам Татьяны выходило, что это был весьма привлекательный человек лет тридцати, высокого роста, с небольшой черной бородкой и почти черными глазами. Одежда – обычный темный костюм и элегантное длинное пальто, никаких особых примет, кроме небольшой родинки у правого уголка рта.
Дмитриев — свидетель и робкого литературного дебюта: „Разговор австрийской Марии-Терезии с нашей императрицей Елисаветой в Елисейских полях, переложенный им с немецкого языка. Я советовал ему показать книгопродавцу Миллеру, который покупал и печатал переводы, платя за них книгами из своей книжной лавки… Не могу и теперь вспомнить без удивления, с каким торжественным видом добрый и милый юноша Карамзин вбежал ко мне, держа в обеих руках по два томика Фильдингова „Томаса-Ионесса“ [Тома Джонса] — в маленьком формате. <…> Это было первое вознаграждение за словесные труды его“.
– Поздравляю, вас, сударыня, – серьезно сказал пострадавшей немолодой офицер. – Это первый словесный портрет преступника, совершившего ряд жестоких убийств. Благодаря вам мы, возможно, выйдем на след. Хотя надо сделать скидку на то, что вы видели его при плохом освещении, – оно дает только черный цвет.
Очень скоро, однако, Карамзин уже переводит Шекспира, Камоэнса, печатает собственные стихи, каждую неделю „выдает печатный лист“ в „Детское чтение для сердца и разума“, издание, на котором в конце позапрошлого столетия воспитывалось целое просвещенное поколение.
Жандармы подробно и с пристрастием расспросили поездную прислугу, в каком положении находилась пострадавшая, когда они ее обнаружили.
– Бутылка вина принадлежала вам? – задал девушке неожиданный вопрос молчавший до сих пор белокурый молодой жандарм.
Книга за книгой, оплата грошовая, автору нет и двадцати. Акселерация, о которой столько писано в наши дни: но кто же тогда 17–20-летние офицеры, литераторы, 25-летние генералы или (на другом общественном полюсе) 16–18-летние крестьянские отцы и матери семейства? „Пик способностей“, который, как выяснила современная наука, относится к 12–14 годам, был, выходит, максимально близок к „пику социальному“, что имело последствия разнообразные, но преимущественно благие…
– Я не пью! – вспыхнула оскорбленная Татьяна.
– Значит, он принес ее с собой. На полу и на пледе пятна, но это не кровь, а красное вино. Да, такого нахальства я еще не видывал! – возмутился молодой человек. – У вас были с собой деньги, драгоценности?
– Только сережки, с рубинами, старинные и дорогие. Они пропали. В портмоне лежали деньги, но немного, – ответила Татьяна.
Впрочем, без матери, без отца, занятого большой семьей, имением, без особых средств к существованию легко было, кажется, загулять или духом пасть, сбиться с пути… Соблазны! А симбирский мальчик не ангел: „…литература наша не была выгодным промыслом. <…> В молодости, в течение двух-трех лет прибегал он, как к пособию, к карточной коммерческой игре“.
– Портмоне не обнаружено. Зато под столиком мы кое-что наши. Эта вещь ваша? – И молодой службист протянул генеральской дочери крупную продолговатую жемчужину, под сизыми прожилками которой угадывался внутренний почти черный слой... Черная жемчужина тускло мерцала в свете купейного фонаря.
– Ее я вижу впервые. – Голос девушки дрогнул.
К друзьям доходили слухи, будто молодой Карамзин „прыгает серною с кирасирскими офицерами“ (позже будет в числе „старшин“ московского танцкласса). Одно из писем к Дмитриеву обрывается на словах: „Бьет 11 часов; пора ехать ужинать“; Николай Михайлович хочет обменяться с братом Василием дворовыми, ибо „купить хорошего повара никак нельзя; продают одних несносных, пьяниц и воров“; и, хотя в другой раз писатель посылает отпускную дворовому человеку Александру (прежде предполагалось это сделать после смерти владельца, но — „Я не хочу, чтобы он ждал конца моей жизни“), при всем при том манит жребий светского человека, игрока… Не сбылось.
– В самом деле? – недоверчиво спросил смазливый жандарм. – Но вы, разумеется, знаете, что недавно, в Москве, в Успенском соборе Кремля совершена кощунственная кража. Злоумышленник посягнул на древнюю святыню Руси – икону Пресвятой Богородицы. Похищена часть серебряного оклада с черными жемчужинами.
Татьяна Зонберг смотрела на жандармов с ненавистью.
Случайность… Однако восточная мудрость гласит, что каждый человек встречает на свете тех, которых должен был встретить: разнообразие характеров и типов на земле столь велико, что есть возможность встретить любого, но уж выбрать по себе: вору- вора, труженику — труженика… Если же некто жалуется, что жизнь не наградила его добрыми встречными, не верьте, не верьте! Скорее всего, сам он плох: оттого и не наградила…
– Как вы можете объяснить появление краденой жемчужины в вашем купе? – грозно нахмурился старший из допрашивающих.
Карамзин встретил, выбрал Дмитриева, Петрова, Новикова, Тургеневых, и они, конечно, его выбрали. Видно, сработал „добрый заряд“: домашний, пансионный, полковой… Те качества, которые у Пушкина так ясно (или, по крайней мере, нам кажется, что ясно) выявились в Лицее, — для Карамзина мы, наоборот, должны угадывать через результат, обратным движением от его поздних известных лет к ранним, едва различимым.
Тупые царские сатрапы раздражали девушку. Терпение ее лопнуло, она усмехнулась и выкрикнула со злобой:
– Велите доставить меня домой! Да срочно телефонируйте доктору Коровкину! А за эту провокацию и за Плеве вы ответите!
Хорошо бы написать историю дружбы в России. То была бы, разумеется, книга с примерами из двенадцати столетий: дружба военная, общинная, монастырская, дружба в беде, счастии, странствиях, мечтаниях, дружба в труде, в семье… До XIX века, правда, совсем почти не нашлось бы места для столь привычной нам дружбы школьной, по той причине, что большинство вообще не училось, а дворян чаще обучали дома. У Карамзина были прекрасные друзья, но, кроме неизменного Дмитриева, мы почти не видим их до его перехода из Преображенского полка в русскую литературу. Зато с 1784-го они при нем, он при них.
Глава 2
В Москве „работа, ученье, плоды праздных и веселых часов какого-нибудь веселого немца, собственная фантазия, добрый приятель… и все эти противоскучия можно найти, не выходя за ворота“.
Это пишет 18-летнему Карамзину Александр Петров, один из важнейших в карамзинской жизни встречных, тот, с кем начинал писать, с кем мечтал о новом, свободном русском литературном языке, но кого вскоре оплакал и всю жизнь считал себя в долгу „пред своим Агатоном, которого душа была бы украшением самой Греции, отечества Сократов и Платонов“.
«Когда дела идут хорошо, что-то должно случиться в ближайшем будущем», – думал профессор Петербургского университета Николай Николаевич Муромцев, не зная, что в конце наступившего века эту мысль назовут Вторым законом Чизхолма. Сейчас же, в один из сентябрьских дней 1902 года, он размышлял не о парадоксальных законах бытия, а о том, что лето прошло без треволнений и происшествий, что установленное в лаборатории новое немецкое оборудование работает превосходно, что его собственные знания и опыт востребованы в такой мере, о которой он не мог ранее и мечтать. А причина участившихся обращений к нему, известному химику, – предстоящее празднование 200-летия Санкт-Петербурга. До него оставалось менее года, и к будущим торжествам намечалось подготовить необычные зрелища, да так, чтобы юбилей столицы прогремел на весь мир, чтобы рассказы о нем превращались в легенды и передавались из уст в уста...
Иван Петрович Тургенев, директор Московского университета, заметил молодого Карамзина по „масонским отношениям“ и „отговорил от рассеянной светской жизни и карт“.
Все шло превосходно, и все-таки маленький червячок нехорошего предчувствия шевелился в душе профессора Муромцева. Своими смутными тревогами он не делился ни с женой, Елизаветой Викентьевной, ни с дочерьми: ему не хотелось нарушать радостный ритм их жизни. Старшая, Брунгильда, уже второй год посещала Консерваторию, класс Есиповой. Прославленная пианистка и педагог приняла ее к себе, и девушка старательно занималась и днем, и вечером. Она готовилась к первому заграничному путешествию, точнее – к гастрольным концертам. Младшая, Маша, которую профессор мысленно все еще называл по-домашнему Мурой, училась на историко-филологическом отделении Бестужевских курсов. Его девочки не увлекались модными политическими идеями, не торопились замуж, хотя Брунгильде делали предложения уже не однажды. Николай Николаевич знал, все равно скоро, очень скоро появятся мужчины, способные пробудить страсть в сердцах его дочерей. Пора. Не за горами то время, когда опустеет дом Муромцевых, и редко-редко сможет видеть он своих милых девочек, и будут они смотреть доверчивыми глазами уже не на него, а на кого-то другого...
Сколь же много скрыто за этой фразой (из записок Дмитриева): отговорил… то есть переменил направление жизни. Но можно ли переубедить молодца, если тот сам себя прежде не убеждал? Главное событие, может быть, определившее все дальнейшее, выходит, почти не отразилось в письмах, документах: памятью о нем осталась дружба, любовь к Карамзину четырех сыновей Ивана Петровича — братьев Тургеневых, столь заметных в пушкинскую, декабристскую эпоху.
Профессор улыбнулся дочерям, сидящим напротив него в коляске, двигавшейся по Суворовскому проспекту. Но те не заметили его грустной улыбки. Они смотрели по сторонам – осенний город зачаровывал своей красотой. Последнее тепло мешалось с легким речным ветерком, который гнал по мостовым золотые волны опавшей листвы. Сквозь ветхие кроны берез и кленов то тут, то там неожиданно являлись сутулые особняки, как каменные фантомы былых времен.
Старший, каждую неделю ожидавший карамзинского „Детского чтения“, Андрей Тургенев — одна из замечательных личностей конца столетия, если б не смерть на 22-м году жизни, наверное, вышел бы в первые российские имена; второй брат, Александр Тургенев — тот, кто позже отвезет Пушкина в Лицей и проводит в последний путь к Святым горам; его имя часто будет являться на страницах нашего рассказа, так же, как имена двух младших — Сергея и особенно Николая, „хромого Тургенева“, будущего известного декабриста и одного из тех, кто столь же много спорил с Карамзиным, сколь уважал его…
Коляска свернула с проспекта и остановилась у высокого углового здания по 7-й Рождественской. Профессор помог дочерям сойти на тротуар: из-под длинных темно-серых суконных юбок мелькнули маленькие ножки в блестящих ботиках. Николай Николаевич с удовольствием оглядел своих красавиц: тоненькую светлокудрую Брунгильду и темноволосую румяную Машеньку. Девочки были слегка возбуждены: голубые глаза в длинных шелковистых ресницах и синие, окаймленные черными и густыми ресничками, светились радостью. Барышни Муромцевы упросили отца взять их с собой, как только узнали, что профессор приглашен в гости к самому Стасову! Еще бы, патриарх российской культуры, законодатель мод в искусстве, непререкаемый авторитет! Всегда в центре всего живого и настоящего, он обладал безупречным вкусом и тонким художественным чутьем. Одна «Могучая кучка» чего стоит! А художники-передвижники! Увидеть живого Стасова, услышать его многомудрые суждения, удостоиться его одобрительного взгляда – разве не значимое событие для юной души? Тем более для души девичьей, заведомо трепещущей от опасений, что может погибнуть в глазах мэтра из-за какого-нибудь неудачного бантика или излишней оборочки... Николай Николаевич спрятал лукавую усмешку: он вспомнил, с какой тщательностью готовились его девочки к визиту.
В прихожей горничная помогла Муромцевым раздеться. Из-за прикрытой полузастекленной двери раздавались громкие мужские голоса.
Наконец, литературно-философское Дружеское общество (название говорит само за себя: наука и словесность неотделимы от дружества, нравственности, „внутреннего просвещения“). Здесь признанным лидером был славный Николай Иванович Новиков, зажигавший „молодых любословов“ огнем просветительства и духовного обновления, „мистической мудрости“. Племянник И. И. Дмитриева, очевидно со слов дяди, запишет, что в конце концов „Карамзин оставил общество Новикова, не найдя той цели, что искал“.
– А, любезный Николай Николаевич! Рады, рады видеть вас в наших скромных апартаментах. – Могучий старик, одетый в русскую рубаху, подпоясанную мягким поясом, поднялся из-за круглого стола, заваленного книгами, и направился навстречу профессору. – Простите великодушно, что оторвали вас от научных трудов. Но без вашей консультации не обойтись.
Дородный, тучный, с картинной седой шевелюрой и седой же бородой, спускающейся чуть ли не до пояса, хозяин пожал руку Николаю Николаевичу. Отец вдруг показался Брунгильде и Муре маленьким и хрупким. Девушки смотрели на знаменитость во все глаза.
– Владимир Васильевич, приехал вот в сопровождении дочерей, – с деланным смущением ответил Муромцев. – Надеюсь, наше общество не будет вам в тягость.
И снова — одна строка вместо целой важной биографической главы. Да, Карамзин приходил в дом Новикова, что на углу Лубянки и Мясницкой. Приходил за целью, то есть сам искал ее. И не согласился с их целью, но укрепился в уверенности, что цель должна быть. Он своим путем пошел, и они огорчатся, конечно, а следовало бы им радоваться: молодой литератор испытал себя — и благодаря тому, что к ним зашел, и оттого, что вышел. Он всегда будет ценить возвышенное, духовное просвещение, но избежит масонско-мистического тумана и сохранит свой ясный, здоровый, чуть иронический взгляд для лучших дел жизни.
– Что вы, любезный Николай Николаевич! – горячо возразил Стасов. – Такие красавицы!
Он протянул обе руки девушкам. Подержал их обтянутые перчатками пальчики в своих ладонях, как бы раздумывая, стоит ли их целовать, легонько тряхнул – тем и ограничился.
Хотел писать я много
О том, как человеку
Себя счастливым сделать
И мудрым быть в сей жизни.
Но ах! Мне надлежало
Тотчас себе признаться,
Что дух сих философов
Во мне не обитает;
Что я того не знаю,
О чем писать намерен, —
Вздохнув, перо я бросил.
„Отъезжает за границу поручик Николай Карамзин“ („Московские ведомости“, 25.IV.1789 г.).
– Милости прошу к столу. – Стасов повернулся к ранее пришедшим гостям. Те встали и смотрели с улыбками на вновь прибывших. – Профессор Муромцев, Николай Николаевич. И его дочери... – Стасов взглянул на светловолосую тоненькую девушку, как бы припоминая, – Брунгильда Николаевна, талантливая пианистка, с большим будущим и... – Он перевел глаза на барышню пониже ростом, с округлым лицом.
– Мария Николаевна, – пришел на помощь хозяину профессор.
„Простите! Будьте здоровы, спокойны и воображайте себе странствующего друга вашего рыцарем веселого образа!“
– Замечательно, превосходно, – говорил на ходу Стасов.
Все расселись вокруг круглого стола, и в ярко освещенной комнате установилась тишина.
Рига — Кенигсберг — Берлин — Дрезден — Веймар — Швейцария — Париж — Лондон — Петербург.
– Позвольте вам представить, Николай Николаевич, возможных ваших заказчиков. – Хозяин дома обвел не по-стариковски ясным взглядом присутствующих. – Начнем по порядку. Ротмистр Великокняжеского конвоя Заурбек Теймуразович Золлоев, посланец кубачинских мастеров. Коммерсант Раймонд Шлегер, президент Благотворительного фонда «Хрустальный Петербург». Господин Арсений Афанасьевич Апышко – хлеботорговец. Господин Максим Иллионский-Третий актер и владелец антрепризы «Аполлон». А также наблюдатели нашего разговора, к проектам не равнодушные: мой коллега, хранитель Публичной библиотеки Анемподист Феоктистович Кайдалов и его родственник Глеб Васильевич Тугарин, статистик. Молодой человек в Петербург прибыл недавно, из провинции. И поселился в Медвежьем переулке, в доме госпожи Сильвуплеловой.
На время путешествия „я лишил себя ужина и на эти деньги (за границею книги дешевые) накупил множество книг. Таким образом, я чувствовал себя здравее и возвратился домой с библиотекою“.
По лукавым искоркам, появившимся в глазах главы дома, чувствовалось, что ему доставило удовольствие произнести странно звучащую фамилию. И Мура, конечно, не выдержала, воскликнув с удивлением:
Из „Писем русского путешественника“:
– А разве такие фамилии бывают?
– Я склонен думать, что основателем рода был француз, – лаконично пояснил Анемподист Феоктистович.
„Признаться, сердце мое не может одобрить тона, в котором господа берлинцы пишут. Где искать терпимости, если самые философы, самые просветители — а они так себя называют — оказывают столько ненависти к тем, которые думают не так, как они? Тот есть для меня истинный Философ, кто со всеми может ужиться в мире; кто любит и несогласных с его образом мыслей. Должно показывать заблуждения разума человеческого с благородным жаром, но без злобы“.
– Давайте оставим филологические изыскания для других времен, приступим к сути дела, ради которого мы здесь собрались, а именно: чем можно удивить столицу в день ее двухсотлетия, – предложил Стасов и обернулся к профессору Муромцеву:
„Угодно ли вам видеть кишки св. Бонифация, которые хранятся в церкви св. Иоанна, — спросил у меня с важным видом наемный слуга. — Нет, друг мой! — отвечал я, — хотя св. Бонифаций был добрый человек и обратил в христианство баварцев, однако же кишки его не имеют для меня никакой прелести“.
– Николай Николаевич, мы рассчитываем на ваше профессиональное заключение химика.
– Что ж, уважаемые господа, готов выслушать ваши предложения. Излагайте их коротко и ясно. Начнем с вас, господин Золлоев Профессор, до сих пор пытливо оглядывавший пестрое сборище, решил начать с ротмистра потому, что выпуклые черные глаза посланца кубачинских мастеров, неотрывно устремленные на Брунгильду, явно беспокоили девушку. Она, сидевшая, как всегда, очень прямо и, как всегда, с высоко поднятым подбородком, казалось, окаменела под обжигающим взором смуглого гостя. Человек в форме русского офицера вызвал у Николая Николаевича ассоциацию с горным орлом, выслеживающим добычу.
„Везде в Эльзасе приметно волнение. Целые деревни вооружаются, и поселяне пришивают кокарды к шляпам. Почтмейстеры, постиллионы, бабы говорят о революции. <…> За ужином у нас был превеликой спор между офицерами о том, что делать в нынешних обстоятельствах честному человеку, французу и офицеру? Положить руку на эфес, говорили одни, и быть в готовности защищать правую сторону. Взять абшид (отпуск — нем.), говорили другие. Пить пиво и над всем смеяться, сказал пожилой капитан, опорожнив свою бутылку“.
Впрочем, утонченная красота Брунгильды привлекала внимание и остальных гостей, Николаю Николаевичу уже следовало бы привыкнуть к подобным эффектам Но прочие посматривали на Брунгильду не так пристально, не так хищно. Господин Шлегер – с грустной улыбкой, очень шедшей к его темной бородке с проседью и таким же усам. Румяный хлеботорговец с пушистыми, сливающимися с бородой усами, – почти украдкой, поправляя короткий ежик волос. Импозантный актер средних лет – с многозначительными театральными ужимками и вздохами. Юный родственник библиотекаря Кайдалова, Глеб Васильевич, – искоса, из-под опущенных ресниц, подчеркивающих прозрачную бледность его впалых щек.
„Я оставил тебя, любезный Париж, оставил с сожалением и благодарностию! Среди шумных явлений твоих жил я спокойно и весело, как беспечный гражданин вселенной; смотрел на твое волнение с тихою душою, как мирный пастырь смотрит с горы на бурное море. Ни якобинцы, ни аристократы твои не сделали мне никакого зла; я слышал споры и не спорил; ходил в великолепные храмы твои наслаждаться глазами и слухом“.
– Господин Золлоев, прошу вас. – Стасов подмигнул Муре.
„Девятый-надесять век! сколько в тебе откроется такого, что теперь считается тайною!“
– Дело мое вот в чем. – Ротмистр с неохотой перевел горящий взгляд на профессора. – Мы, дагестанцы, верой и правдой служим России почти сто лет. И праздники России – это и наши праздники. 200 лет столице – не шутка. Почтенный возраст. Все российские народности и племена готовят дары Санкт-Петербургу. И мы не хуже других. Паши кубачинские мастера дали мне поручение к городским властям. Грандиозная идея, достойная столицы и нашего Государя. В Петербурге строится Троицкий мост. Я отправил письмо министру Императорского двора с предложением установить на новом мосту серебряные гербы подвластных земель и городов... Кубачинские мастера изготовят такие гербы.
Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые… Карамзин блажен; Европа 1789/90 — жерло великого вулкана, пламени которого станет на все XIX столетие. Год, как взята Бастилия, и еще осталось два года Людовику XVI.
– И их быстренько сопрут, – играя бархатными обертонами мощного баса, вставил Иллионский-Третий.
И пламенный трибун предрек, восторга полный,
Перерождение земли…
– Сколько же серебра понадобится, – недоверчиво хмыкнул хлеботорговец, – а почему не из золота?
– Вероятно, в горах Дагестана еще не нашли золотую жилу, – предположил Раймонд Шлегер.
Но Максимилиан Робеспьер пока еще сравнительно незаметный депутат Национального собрания от города Арраса, а Наполеон Бонапарт — всего лишь артиллерийский лейтенант…
– Кубачинские мастера выбрали серебро, – отчеканил ротмистр и снова воззрился на Брунгильду.
Нет! Нам сегодня, привыкшим к революционному гулу во всем мире, все же нелегко понять, что 1789–1793 были первым вселенских переворотом после более чем тысячелетней феодальной тишины (нидерландская, английская революции были замечены в десятки раз меньше: мир в XVI–XVII веке был куда более разъединенным, да и не дозрел еще, чтоб заметить…).
– А чем здесь может помочь химическая наука? Не понимаю. – На лице профессора явно проглядывало недоумение. – Продолжайте.
– Что же непонятного? – Золлоев не сводил глаз со старшей дочери профессора, на губах которой трепетала едва заметная улыбка, обращенная ко всем и ни к кому. – Днем-то серебряные гербы будут видны хорошо, а ночью? Господин профессор, я читал в газете, что химики открыли какие-то лучи, заставляющие металлы светиться. Надо бы добавить в серебро то, что придаст гербам особый блеск, чтобы кубачинский подарок светился в темноте. Или наша наука еще этого не умеет, а умеет только немецкая?
Кажется, наступает конец „главнейшим бедствиям человечества“: Карамзин пишет, что люди вот-вот „уверятся в изящности законов чистого разума“. Минуты роковые…
Профессор вспыхнул:
– И немецкая не умеет, батенька, что вы тут такое выдумываете?
Возвращение на корабле из Лондона в Петербург в июле 1790-го. В столице доброе знакомство с Державиным, который обещает литературную поддержку. А затем карамзинское путешествие из первой столицы во вторую, о котором не стоило бы и вспоминать (кто не приезжал из Петербурга в Москву и обратно), если бы не два обстоятельства.
– Господин Стасов одобрил замысел кубачинских мастеров. И он утверждал, что вы знаете ответ на этот вопрос.
Этим летом, 30 июня, за свое „Путешествие“ арестован Радищев. Второе же обстоятельство-частное: в следующий раз Карамзин окажется на Неве „жизнь спустя“, через 26 лет. Вот как ездили и расставались в ту пору. Карамзин торопится в Москву, любезную Москву!
– Я вам и отвечаю – никакая наука не в состоянии это сделать. Излучение это слабое и видно не простым глазом, а только с помощью приборов. Что ж, теперь каждому петербуржцу обзавестись таким прибором?
– Прекрасная идея! – воскликнул Раймонд Шлегер. – И может быть, весьма прибыльная. Надо бы посчитать, во сколько она обойдется. Сколько стоит прибор?
СЛАВА
– Прибор громоздкий, весьма дорогой. – Николай Николаевич пожал плечами. – Извините, господин Золлоев, на сегодняшний момент идея неосуществима.
– Ничего, можно прибор упростить и удешевить, – не отступал Шлегер.
Вспоминают современники:
– К юбилею все равно, видимо, не успеть, – остановил ненужный спор Стасов, слушавший до сих пор беседу молча, полуприкрыв глаза. – Дай Бог воплотить в жизнь ваш замысел, господин Шлегер. Он тоже еще под вопросом.
„Карамзин был красив собою и весьма любезен; по возвращении из чужих краев он напускал на себя немецкий педантизм, много курил, говорил обо всем, любил засиживаться далеко за полночь, беседовать, слушать рассказы, хорошо поесть и всласть попить чаю… занимал крошечную комнатку во флигеле: там груды книг…“ (Д. П. Рунич).
– Но вполне готов к реализации. – Господин Шлегер вынул из кармана изящный портсигар, взглянул на барышень и, вздохнув, убрал его обратно. – Замысел великолепный. Все чертежи и расчеты у меня имеются. Комиссия по подготовке к юбилею ознакомилась с моей заявкой и не отвергла ее. Кроме того, у меня есть деньги, а это уже немало, с деньгами можно сделать невозможное. Я вообще думаю, что Нобель был не прав. Зачем он оставил капитал для награждения ученых за открытия, которые ему неизвестны и, может быть, нам не нужны?
„Он роста высокого. На его лице написано нечто такое, что привлекает к нему всякого человека. Он говорит много, но приятно, разумно“ (В. А. Поленов).
– Вы мечтаете учредить аналогичную премию? – с сарказмом спросил профессор.
– Пока еще не нажил такого состояния. – Розовые губы предприимчивого господина растянулись в улыбке.
1791 и 1792. два года Карамзин издает „Московский журнал“, где публикуются лучшие авторы — Державин, Дмитриев, Херасков, более же всего сам издатель. Главный, самый сенсационный материал — из номера в номер-„Письма русского путешественника“: Карамзин доволен и числом подписчиков („пренумерантов“), очевидно достаточным, чтобы свести концы с концами, — 210 человек. 1792 — „Бедная Лиза“. 1794 — повесть „Остров Борнгольм“.
– Потому что в наше время надо не благотворительностью заниматься, а изобретением взрывчатки, продажей динамита, – театрально захохотал Иллионский-Третий, скользнув взглядом по Муре.
В следующие годы — несколько очень популярных („наподхват“, как тогда говорили) поэтических альманахов: „Аониды“, „Аглая“ (где опять же сам Карамзин, Державин, Дмитриев, другие…).
В Муриных глазах дрожали смешинки; ей нравился забавный полный господин, актер до мозга костей. Что ему могло понадобиться от профессора химии, какая консультация?
– Я думаю, найдется человек, который также оставит свое состояние на развитие науки, но только на конкретные открытия, – мечтательно произнес румяный хлеботорговец.
Федор Глинка: „Из 1200 кадет редкий не повторял наизусть какую-нибудь страницу из „Острова Борнгольма““.
– У меня, конечно, еще миллиона нет, – подхватил господин Шлегер. – Но содействовать развитию российской науки я готов. Предприниматели и коммерсанты должны вкладывать деньги в новые идеи и изобретения. – И, заметив пристальный взгляд Муры, добавил:
В дворянских списках разом появляется множество Эрастов — имя прежде нечастое. Ходят слухи об удачных и неудачных самоубийствах в духе Бедной Лизы. Ядовитый мемуарист Вигель припоминает, что важные московские вельможи уж начали обходиться „почти как с равным с тридцатилетним отставным поручиком“. Наконец, еще признак массового признания: дурные вирши, сочиненные неким поклонником из Конотопа —
– Кажется, и Мария Николаевна согласна с этим.
Мура отпрянула и покраснела.
Херасков, Карамзын [так!], Державин
Прекрасные поэты и творцы,
Достойны обще громкой славы
Высоки россов мудрецы.
– Николай Николаевич, – продолжил Шлегер, – если бы мой фонд объявил крупную награду изобретателю сверхлегкого и сверхпрочного стекла, разве в России не нашлось бы пары-тройки талантливых ученых, которые бы изобрели его, да в короткие сроки?
Слава — и немалая. 210 пренумерантов в 1791 году могут обозначать большую популярность среди грамотного населения, чем стотысячный тираж в конце XIX столетия.
– Ответить не берусь, – замялся профессор, – хотя талантливой молодежи у нас очень много.
Читали и славили „Письма русского путешественника“, „Бедную Лизу“ как раз те немногие, кто „делал погоду“ в просвещении: студенты, молодые офицеры, чиновники, архивные юноши, вроде самого Карамзина лет 10–20 назад, только теперь юноши назывались Тургеневыми, Жуковским или как-то иначе. Мыслящее меньшинство…
– Вот мы и дошли до сути дела. Представляете, чудесное майское утро над Невой. Светит солнце, плывут корабли. Государь наблюдает с балкона прекрасную панораму – Стрелка с Биржей, Петропавловская крепость, новый Троицкий мост... И вдруг – из-за моста поднимается огромное прозрачное облако, оно растет и через несколько минут взорам Государя и удивленных обывателей предстает парящий чуть ли не под облаками Хрустальный Петербург! Нет, конечно не весь, допустим, – одна Петропавловская крепость... Миллионы лучей отражаются от поверхности Хрустального Петербурга, он парит в воздухе, как сказка...
В гостиной наступила полная тишина.
– Такого еще не было, – прервал молчание Раймонд Шлегер. – Средства есть. Уже почти два года мой фонд, который так и называется «Хрустальный Петербург», собирает пожертвования. Нет только одного – сверхлегкого и сверхпрочного стекла.
ЦЕНА СЛАВЫ
– А ваш хрустальный Петербург не улетит? – не сдержала любопытства Мура.
От успехов дохода почти не было — переиздания дополнительно не оплачивались, приходилось постоянно подрабатывать переводами. Слава худо превращалась в злато, но платить за славу пришлось сразу же: „Боги ничего не дают даром“. Когда друг Дмитриев, петербургский офицер, пишет о желании выйти в отставку и заняться словесностью, Карамзин объясняет: „Русские литераторы ходят по миру с сумою и клюкою, худа нажива с нею“.
– Все рассчитано, – заверил ее коммерсант, – сооружение будет держаться на воздушных подушках, закрепленных якорями.
– А что потом, – не успокаивалась Мура, – после юбилея? Хрустальный Петербург так и останется висеть в воздухе над Троицким мостом?
К тому же поругивают старики, привыкшие к более сдержанному, классическому писательству, нежели у раскованного, сентиментального, „разговорного“ Карамзина. Даже Державин однажды упрекнет за упоминание в печати о дружбе с „замужней дамой“: речь шла о доброй приятельнице, много старшей Карамзина, Настасье Плещеевой, которой посвящались невинные стихи, но таков век — и чего удивляться тогда, если бабушки и дедушки ахают: „При этом упадке нравственности остается уж ожидать только того, чтобы писатели называли своих героев еще и по отчеству! Вот увидите, говорим мы, назовут! Право, назовут и по отчеству!“
– А потом будет так, как скажет Государь. Пошлем это чудо на выставку в Париж Или установим в Царском Селе. Но сейчас главное – материал: стекло, сверхлегкое и сверхпрочное. Господин Муромцев, возможно ли за хорошую плату разработать рецепт такого стекла?
– Разработки в этой области мы ведем, – ответил задумчиво профессор, – но боюсь, что желанный результат получим нескоро.
Очень неприлично, оказывается, написать:
Петрович, Михалыч. Впрочем, главные хулы „стародумов“ еще впереди… Обиделись и некоторые друзья, особенно из круга Новикова (А. М. Кутузов, И. В. Лопухин, Н. И. Трубецкой). Люди примечательные и во многих отношениях почтенные-вот что они говорили и писали:
– Если б удалось создать такое стекло к Рождеству, то к маю я бы успел сделать все остальное! – воодушевленно завершил Раймонд Шлегер.
„Молодой человек, сняв узду, намерен рыскать на поле пустыя славы. Сие больно мне“.
Мура смотрела на него с восхищением – безгранична человеческая фантазия! Потрясающе красиво-в синем майском небе парящий Хрустальный Петербург! Наверняка этот совсем не старый статный шатен с седоватой бородкой уже осуществил немало удивительных проектов – и получил значительное состояние. Портсигар у него изящный, белые холеные пальцы двигаются с волнующей грацией, а имя у него волшебное – Раймонд. Как бы оно подошло к имени Брунгильда!
Мура перевела восторженные глаза на сестру... Что-то в ее облике показалось ей необычным. Сначала Мура заметила быстрый взгляд сестры – и направление его. Брунгильда смотрела на безмолвного родственника библиотекаря Кайдалова – Глеб Васильевич, так, кажется, его представил Стасов. Мура внимательно оглядела юношу: лицо худощавое, нежная светлая кожа, волнистые соломенные волосы убраны за уши, строгий пиджак, жилет, белая рубашка... Глеб Тугарин был не старше двадцати двух лет. Карие глаза его, чуть раскосые, на мгновение остановились на Муре и снова обратились к ее сестре. Только тут Мура поняла, что необычно в Брунгильде, – та сидела не так прямо, как всегда: плечи ее подались вперед, голова чуть потуплена. Что же могло произойти?
„Не мог дочитать… Дерзновенный дурак… Одержим горячкою… Быв еще почти ребенок, он дерзнул предложить свои сочинения публике“.
– Могу ли я надеяться, профессор... – Голос Раймонда Шлегера звучал почти умоляюще. – От вашего слова зависит судьба моего проекта. Может быть, вы знаете перспективных химиков, которые могли бы взяться за эту задачу?
„Он называет себя первым русским писателем, он хочет научить нас нашему родному языку, которого мы не слышали…“
– Сомневаюсь, что ее можно решить в сжатые сроки, – покачал головой профессор, – не хочется вас обнадеживать понапрасну.
Я и не требую ответа прямо сейчас, – вскрикнул Шлегер, – я могу подождать два-три дня. Я понимаю, что вам нужно время для размышлений.
И наконец, очень злое: „Карамзину хочется непременно сделаться писателем, также как князю Прозоровскому истребить мартинистов, но, думаю, оба равный будут иметь успех“.
– Хорошо, хорошо, господин Шлегер, обещаю подумать. – Профессор явно хотел завершить разговор. Он старался скрыть досаду: маниловские проекты, невежество, легкомыслие.
Московский генерал-губернатор Прозоровский преследует „мартинистов“, сторонников Новикова, а они „Карамзина-отступника“ чуть ли не сравнивают, сближают со своим гонителем. Правда, в числе ругательных оборотов насчет „русского путешественника“ мелькает и один, уж очень красноречивый: спрашивая А. И. Плещеева, что же стряслось с Карамзиным, отчего он вышел из масонско-мистического круга, А. М. Кутузов удивляется: „Может быть, и в нем произошла французская революция?“
– Самое главное – не потешать народ, а накормить его, – с достоинством заметил румяный хлеботорговец Арсений Апышко и продолжил:
Сравнение мы запомним — пока же только заметим, что французскую революцию и генерал-губернатор и царица ненавидят люто; подозревают же ее как раз у Новикова, его друзей. А также у Карамзина.
– Я знаю, как устроить настоящий праздник. Вы вот говорили, что российские предприниматели должны поддерживать отечественных изобретателей. Я разыскал в одном из кабаков замечательного изобретателя, почитай уже и спившегося. Кронштадтского мещанина Артемия Оголишина. Изобретатель машины для выпекания блинов!
– А машина-то, наверное, посложнее заграничных электрических печей, – обрадовался Стасов, – и свое, чисто русское, национальное изобретение. Как она устроена?
Буквально в те дни, когда Карамзин подплывал к Кронштадту, почт-директор Иван Борисович Пестель вскрывает и читает письма Плещеевых к А. М. Кутузову и Карамзину.
– Охотно расскажу, – продолжил довольный хлеботорговец. Было в нем что-то располагающее к нему – простота речи, непринужденность поведения, отсутствие развязности, свойственной нуворишам. Он провел ладонью по коротко стриженным волосам, бросил быстрый взгляд на Брунгильду и продолжил:
Почт-директор три года спустя родит сына-знаменитого декабриста, а еще через 26 лет будет с Карамзиным обедать; однако это другие времена, другие песни. Пока же за старую дружбу с мартинистами Карамзин „попадает под колпак“, многого не зная, о многом догадывается (и не оттого ли вовсе не стремится сохранить свой архив для потомков?).
– Агрегат Оголишина – закрытый ящик с небольшой печкой. Когда печь накаляется, специальная коробка наполняется маслом и в аппарат вливается заранее приготовленная опара. Сбоку есть колесо-маховик, его надо постоянно вертеть. Через некоторое время блины начинают выползать из аппарата. Вот и все. Агрегат экономичен, а процесс приготовления блинов ускоряется в десять раз!
Весной 1792-го Новикова и нескольких друзей арестовывают, других (в том числе Ивана Петровича Тургенева) высылают. „Состояние друзей моих очень горестно“, — сообщается Дмитриеву. В Петербурге распространяются слухи, будто и Карамзин из Москвы удален, на допросах в Тайной экспедиции крепко спрашивают об издателе „Московского журнала“ тех самых друзей-критиков, которые недавно сердились на „молодого человека, снявшего узду“; спрашивают, между прочим, о том не Новиков ли с „особенным заданием“ посылал „русского путешественника“ за границу? Новиковцы были людьми высокой порядочности и, разумеется, Карамзина выгородили: нет, он пустился в вояж даже вопреки их советам…
– А машинные блины от обычных отличаются? – Черные соболиные брови Муры поползли вверх.
– Отличаются, – улыбнулся Апышко, – машинные гораздо лучше грязной ручной стряпни.
Гроза отступила — подозрения остались. Возможно, из-за этого „Московский журнал“ не был продолжен в 1793-м. Правительственная критика была уже третьей по счету… Но и „староверы“, и мартинисты, и тайная полиция не могут переделать молодого писателя. Он мыслит, пишет, печатает, притом не отказывает себе и в некоторых легкомысленных развлечениях.
– И при чем здесь химия? – нетерпеливо поинтересовался профессор Муромцев, его раздражало, что хлеботорговец чуть ли не после каждой фразы косился на Брунгильду.
Плата за славу как будто не превышает „обыкновенной“. Куда страшнее другое!
– Поясню, – ответил с достоинством покровитель горе-изобретателей. – Я уже изготовил двадцать таких агрегатов. И хочу поставить их в день торжества на Дворцовой площади. Допустим, вокруг столпа. Там же установим чаны с опарой. И весь день гуляющие смогут получать бесплатные машинные блины. Но мне хотелось бы, чтобы эти блины были золотыми.
– Вы предполагаете добавлять в тесто золото? – хмыкнул профессор Муромцев.
ПОД ЧЕРНЫМИ ОБЛАКАМИ
– Разумеется, нет, уважаемый профессор, – улыбнулся Апышко, – мое желание гораздо скромнее. Я хотел бы добавить в опару какое-нибудь безвредное химическое соединение, чтобы оно не ухудшало вкуса блинов, но придавало бы им ровный золотой цвет. Я понимаю, необходима серия опытов. Я готов предоставить в ваше распоряжение один из агрегатов: не откажитесь поэкспериментировать с разными веществами.
Парижане торжественно сжигают „дерево феодализма“. Собор Парижской богоматери превращен в „Храм разума“. Королевский дворец взят штурмом; 22 сентября 1792 года объявлено первым днем первого года новой эры.
Профессор Муромцев потерял дар речи; он смотрел на миловидного хлеботорговца, как на сумасшедшего. В мозгу профессора проносились дикие картины: в его лаборатории стоит чан с опарой, какой-то железный ящик, и его ассистент Ипполит Прынцаев изо всех сил вращает маховик, любуясь выползающими из агрегата блинами...
– Я понимаю, что задача не из простых, – глубокомысленно продолжил Апышко, – получить блины румяные, желтые – нетрудно. А вот добиться ровного золотого блеска...
Большинством в один голос Конвент приговаривает Людовика XVI к смерти.
– Я обещаю вам навести справки о безвредных пищевых красителях, – быстро проговорил профессор Муромцев, чтобы избавиться от разговоров о золотых русских блинах.
На развалинах города, восставшего против революции, якобинцы велят воздвигнуть памятник — „
Лион боролся против свободы — нет больше Лиона“.
– А станут ли люди есть такие блины? – пророкотал Иллионский-Третий. – Полагаю, испугаются. Побоятся отравиться. Или решат, что блины – дьявольские, сатанинские. А что журналисты напишут? Впрочем, как бутафория они должны смотреться хорошо – Господин Иллионский в бутафории знает толк, – подтвердил насмешливо Стасов. – Мы вас еще не утомили, дорогой профессор?
Почти все страны Европы объявляют Франции войну, но 14 революционных армий побеждают повсюду и занимают одну страну за другой.
– Нет-нет, что вы, продолжайте. – Вопрос хозяина дома застиг Николая Николаевича врасплох. – Мне полезно познакомиться со столь нетривиальными идеями. Сидишь в своей лаборатории, думаешь, что занимаешься важным и нужным человечеству делом, проводишь сложные и перспективные исследования.. А выйдешь за пределы лаборатории, так сказать, в мир, в люди, и видишь: бедна и убога твоя научная мысль... Человеческая фантазия обгоняет научный прогресс.
В России Николай Раевский, будущий знаменитый генерал, учится переплетному делу, чтобы прокормиться после окончательной победы санкюлотов. Безбородко обучает своего сына слесарному или столярному ремеслу, „чтобы, когда его крепостные скажут ему, что они его больше не хотят знать, а что земли его они разделят между собой, он мог зарабатывать себе на жизнь честным трудом и иметь честь сделаться одним из членов будущего пензенского или дмитровского муниципалитета“.
Он тяжело вздохнул и посмотрел на дочерей: на розовых губах Брунгильды застыла легкая улыбка. Мура же, явно потрясенная услышанным, переводила взгляд с одного стасовского гостя на другого, кажется, в ее темноволосой головке зрел очередной нетерпеливый вопрос.
Меж тем парижская гильотина („национальная бритва“) работает не переставая.
– Я не займу у вас, уважаемый Николай Николаевич, слишком много времени, – пророкотал Иллионский – Дело мое простое. Я собрал превосходную антрепризу. И в день юбилея хочу показать грандиозный спектакль прямо под окнами Зимнего дворца. С привлечением народа. Мои актеры изобразят нашествие врагов. Ну всяких печенегов, половцев, татар, поляков, турок, французов. Я сам в образе ангела-хранителя России встану рядом с бутафорской пушкой – она будет стрелять холостыми зарядами по врагам, по требованию собравшихся горожан, поющих «Боже, Царя храни». Но, конечно, никаких крови и трупов, люди должны веселиться. Поэтому я хотел бы узнать, есть ли такой химический состав, которым можно пропитать костюмы актеров, играющих врагов, чтобы костюмы воспламенились холодным огнем, и враги, оказавшись голыми, убежали под свист и улюлюканье зрителей. Потом эти же актеры появятся в других костюмах – и снова убегут голыми... Представляете, как будет весело! – Иллионский захохотал и захлопал в ладоши. – Государю это должно понравиться.
Под конец террор поглощает и тех, кто его провозгласил: последние слова Робеспьера в Конвенте: „
Республика погибла, разбойники победили“.
Актер откинулся на спинку стула и, продолжая смеяться, бросал игривые взгляды на порозовевших дочерей профессора Муромцева.
17 августа 1793 года. Карамзин — Дмитриеву (из Орловской губернии, где время проходит „с людьми милыми, с книгами и с природою“):
– Кстати, – заметил хлеботорговец Апышко, – в том же кабаке, где я купил агрегат для выпекания блинов, приобрел я у другого горемыки еще одно изобретение. Может вам пригодиться. Снаряд для усиления пушечных выстрелов. Не желаете ли купить? Усилит звук вашей бутафорской пушки так, что будет слышно в Шувалове, Сестрорецке, Тосно, Красном Селе, а может быть, и в Кронштадте.
– А не вылетят ли от этого снаряда стекла в Зимнем дворце? – не вытерпела Мура, в которой неожиданно проснулся женский, практичный ум. Ей все происходящее казалось необычайно интересным.
„Поверишь ли, что ужасные происшествия Европы волнуют всю душу мою? Бегу в густую мрачность лесов, — но мысль о разрушаемых городах и погибели людей везде теснит мое сердце. Назови меня Дон-Кишотом; но сей славный рыцарь не мог любить Дульцинею свою так страстно, как я люблю — человечество“;
Профессор метнул на младшую дочь разъяренный взгляд.
через месяц — Державину: „Времена нынешние не весьма благоприятны для литературы“.
– Стекла можно вставить, – на мгновение оторвав горящий взор от Брунгильды, неожиданно резко вступил ротмистр Золлоев, пожелавший внести ясность в вопрос о пушечных выстрелах. – Но барабанные перепонки у народа полопаются. И Государь Император может оглохнуть навсегда.
Летом 94-го — тому же неизменному Дмитриеву — „Все худо! Видно, нам не бывать счастливыми“.
– Нет, снаряд ваш продавайте в военное ведомство, – выкрикнул актер, сопроводив свои слова эффектным театральным жестом, – пусть враги глохнут на поле боя. А в столице этого не надо. Что вы скажете, господин профессор? Можно ли с помощью вашей химии оголить моих актеров?
И вижу ясно, что с Платоном
Республик нам не учредить…
– Можно, – заверил железным голосом профессор, – надо только сшить специальные быстрорастворимые костюмы. Если народ снабдить ведрами с водой и поливать актеров – костюмы растворятся и враги оголятся.
Через год Хераскову. „Политический горизонт все еще мрачен. Долго нам ждать того, чтобы люди перестали злодействовать и чтобы дурачество вышло из моды на земном шаре“.
– Грандиозно! Колоссально! – закричал Иллионский с грохотом отодвинул стул и устремился к профессору. – Позвольте пожать вашу руку, господин Муромцев! Я всегда верил в химию! А вы подсказали мне еще одну идею! Потрясающе! Выстрел из пушки! Народный хор исполняет «Боже, Царя храни», плещет водой из ведер в татар или поляков, и те позорно бегут от непобедимой России!
Франция, Франция — „дурачество на земном шаре“; 27-летний писатель теряет охоту „жить в свете и ходить под черными облаками“.
Через полгода после того, как эти слова появились в одном из писем к Дмитриеву, новой бурею принесены новые облака: Екатерина II умирает, на престоле Павел; из тюрьмы и ссылки возвращены Радищев, Новиков с друзьями… Но не успели обрадоваться, как-новые жесточайшие гонения на литературу и литераторов…
„Век просвещения! Я не узнаю тебя — в крови и пламени не узнаю тебя“.