Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Вадковский — «козырь» в игре Николая (велено содержать «под строгим караулом и в глубокой тайне» ). Никто из декабристов не должен знать об его аресте — пусть новые жертвы не догадываются, откуда про них дознались, пусть растеряются от неожиданности…

— Я знаю, то, что я делаю, ужасно, — наконец проговорила она. Было непонятно, к кому она обращалась: к нему, к доктору или к Богу. — Я перекладываю все это на Энди. — Она назвала мужа еще одним придуманным ею прозвищем. — Но он очень сильный. — Ее глаза сделались влажными от слез, и он знал, что это не слезы от химиотерапии. — Он справится. Правда, малыш? Ты сделаешь это для меня?

Натали Ко не уловила, о чем спрашивала Маргарет. Она кивнула:

Сначала Вадковского даже держали вне столицы — в Шлиссельбурге; затем перевели в Петропавловскую крепость, но не в Алексеевский равелин, где его случайно могут узнать, а в пустой еще Зотов бастион.

Вероятно, внезапный арест и густая тайна ошеломили и сломили нервного и впечатлительного офицера: первый же левашовский допрос открыл куда больше новых имен, чем донос Шервуда.

— Если так, все нормально. Это самый правильный подход в такой ситуации.

О Волконском, Швейковском, Александре Поджио, Лопухине, братьях Муравьевых-Апостолах Левашов уже знал (впрочем, именно после допроса Вадковского был подписан приказ об их аресте). Но главное открытие — имена гвардейских офицеров, надеявшихся, что их «обойдут», — некоторые, как отмечалось, стояли на Сенатской площади «с той стороны», и, возможно, им действительно повезло бы, если б не злосчастное письмо и откровенность Вадковского. К вечеру 19 декабря 15 гвардейских офицеров, в их числе Свистунов, Захар Чернышев, Анненков, Кривцов, Валериан Голицын, Александр Муравьев (брат Никиты), Горожанский, были арестованы.

Энрике все понял. Маргарет осознала: муж мог счесть ее рациональное решение умереть так быстро и легко, как только возможно, проявлением жестокости и равнодушия. Он подошел к кровати и взял ее руку.

А в самом конце своего списка Вадковский припоминает еще одного:

«Ротмистр Лунин, Гродненского гусарского полка».

— Все нормально, малыш, — прошептал он. — У нас будет время, чтобы побыть вдвоем, и тебе так будет лучше. Все хорошо, — сказал он и остановился, чувствуя подступающие слезы и зная, что в присутствии врача им обоим нужно держать себя в руках. Маргарет хочет уйти из жизни спокойно и с достоинством, у себя дома, в собственной постели. Он сделает все, чтобы выполнить ее желание.

Этого имени не ведал ни один из трех главных доносчиков, и оно звучит на следствии впервые.

Изучая календарь и выискивая возможность подстроиться под очень плотный график великого Бернарда Вайнштейна, Энрике знал с точностью чуть ли не до дня, сколько времени осталось. Семь дней на стероидах и полной гидратации — для прощальных встреч, потом — еще семь дней до смерти. Четырнадцать дней Маргарет.

22 декабря Вадковский «с закрытым лицом, под строжайшею стражею и под присмотром плац-адъютанта Трусова, отправлен на дворцовую гауптвахту». Николай пожелал познакомиться с секретным арестантом.

Беседа офицера с царем не зафиксирована в протоколах. Но из переписки Николая видно, что между прочими именами был обсуждаем и Лунин!

Семь из этих дней и ночей достанутся другим. На него, на их последний разговор уже не хватит времени. Конечно, Лили до самого конца будет приходить каждый день на несколько часов. Родители Маргарет тоже, к разочарованию Энрике, объявили, что собираются приезжать ежедневно в течение всех четырнадцати дней из Грейт-Нека. Они по-прежнему жили там по полгода, проводя остальное время в Бока-Ратоне во Флориде, где в итоге оседали почти все евреи их возраста, живущие в Америке. Вчера они уже приезжали на целый день, но Энрике полагал, что в дальнейшем они, скорее всего, не выдержат такой нагрузки. Он заметил, что Леонард ссутулился, а Дороти стала нервной и суетливой: сидя в боевой готовности на краешке стула, она все время вскакивала, чтобы проверить, не сгорело ли что-то, или переложить что-нибудь с одного места на другое, или в десятый раз спросить Макса, не хочет ли он есть. Родители так старались не показывать своего горя — не плакали, не жаловались, не допускали ни единой складочки на одежде, — что вряд ли смогли бы продержаться несколько дней подряд. До болезни Маргарет виделась с матерью и отцом не так уж часто: на День благодарения, на Песах и еще пару раз в год, что в сумме составляло не более недели. Поэтому Энрике был полностью уверен: в последние два-три дня, перед тем как погрузиться в кому и замолчать навеки, Маргарет будет принадлежать только ему. Он ляжет рядом с ней, и они начнут подводить итоги. Наконец-то настанет передышка от суматохи вокруг болезни, от кутерьмы с цветами, анализами, обследованиями, от того, как приступы лихорадки сменяют проблески надежды, а музыкальный язык науки — тревожный говор жизни. Они заглянут назад, за горизонт своего брака, и одним взглядом охватят всю свою жизнь.

Через день, 24 декабря, появляется документ: «Взять под арест… ротмистра Лунина, лейб-гвардии Гродненского гусарского полка ».

— Энрике? — ударил ему в ухо голос Герти, которая вернулась после консультации с каким-то главным специалистом по расписанию Бернарда Вайнштейна. Звук был очень неприятным. Энрике нажал боковую кнопку, чтобы сделать потише. Но он забыл выйти из режима органайзера, так что вместо этого календарь перескочил со второй недели июня на первую неделю июля. Энрике лихорадочно нажимал кнопки, пытаясь вернуться к нужным датам, в то время как Герти своим грубым бруклинским голосом, гремевшим так, что у Энрике звенело в ушах, объясняла:

— Я связалась с Мари…

В приказе Лунин был один из 19 арестуемых. Восемнадцать были взяты в течение нескольких ближайших дней. Лунина же мог взять только Константин, но он согласия не давал.

— С Мари? — переспросил Энрике.

Это был как бы приказ впрок — пока не поступят новые показания.

— Секретарша Бернарда. Обычно она составляет его график. У меня это не получается. К сожалению, во вторник Бернард не может. У него премьера, но мы будем в Нью-Йорке. Как насчет вечера среды? Может, просто выпьем вместе? Ой! — вдруг громко вскрикнула она.

4. 23 декабря в шесть часов вечера начинается седьмое заседание комитета. Сначала разбирали оставшиеся бумаги, затем — до часа ночи «в присутствии комитета допрашиван князь Трубецкой, который на данные ему вопросы, при всем настоянии членов, дал ответы неудовлетворительные. Положили: передопросить его, составя вопросы против замеченных недостатков, неясностей и разноречий».

Энрике вырвал из уха наушник. Он сделал это с такой яростью, что его сестра Ребекка, которая в это время шла наверх с замороженным соком для Маргарет, на секунду остановилась. Энрике тут же вспомнил еще об одном обстоятельстве, которое его очень беспокоило. Теоретически Маргарет могла есть что угодно — из желудка у нее все выходило через дренажную трубку, но плотная пища могла вызвать, и уже неоднократно вызывала, закупорку катетера. Энрике не знал, как она перенесет завтрашнее пиршество, последний бранч с родителями, братьями и их женами — в качестве места Маргарет выбрала «Дэли» на Второй авеню.

Затем — шесть подписей, причем «генерал-фельдцехмейстер Михаил» и«генерал-адъютант Бенкендорф» так размахнулись, что уже совсем оттеснили других с листа.

— Я буду очень тщательно жевать сосиски, — уверяла она Энрике. — А кныши? Они же такие мягкие. Газировка «Доктор Браун» с черной смородиной легко их протолкнет. — Маргарет криво улыбнулась.

Потеряв связь с Герти, Энрике помотал головой, давая Ребекке понять, что ничего не случилось, и нажал кнопку громкой связи. Комнату заполнил искаженный, но по-прежнему громкий голос Герти:

Открыв дело Трубецкого, находим, что он показывал в этот вечер: подробнее всего освещает историю тайного общества преимущественно за первые годы (1816-1820), называет и лидеров, пусть давних, но важных. Про 14 декабря Трубецкой в основном повторяет уже известное и даже утверждает, что не знает или почти не знает многих арестованных. Однако в тот вечер Трубецкой решился назвать членов Южного общества и объявить про их республиканские планы (на первом допросе он еще предлагал спросить обо всем Пестеля). Про южан уже знали от Майбороды, но на многих приказа еще не было: стремились соблюсти законное правило — брать лишь после двух свидетельств.

— Ой! Что я несу! Вместе выпьем. Ты, наверно, думаешь, мы тут с ума посходили. Ах ты, бедняга, — сочувственно произнесла она.

Второе показание Трубецкого поэтому ускорило арест Бестужева-Рюмина, Волконского, Давыдова, Барятинского, Тизен-гаузена, Повало-Швайковского, Капниста, Канчеялова, Ентальцова, Кальма и Нарышкина.

Это было неожиданно, учитывая, что он едва знал Герти. К тому же она всегда горой стояла за своего мужа, а Энрике, как справедливо подозревала Герти, считал успех Бернарда незаслуженным.

— Как насчет половины шестого или шести?

— Нет, мне очень жаль, но не получится, — подчеркнуто грустным тоном сказал Энрике. — Среда полностью принадлежит Грегори, нашему старшему сыну…

Наконец, впервые упомянуты Батеньков, Митьков, Грибоедов, Хотяинцев, Моллер, Шаховской, Вольский и командир Ахтырского гусарского полка, лунинский кузен полковник Артамон Муравьев.

— Конечно, конечно, — торопливо вставила Герти, желая прервать это болезненное объяснение.

Итак, комитету 23 декабря было чем поживиться, но, судя по протоколу, генерал-адъютанты недовольны.

Энрике упорствовал, стараясь донести до нее, что заставлять Маргарет подстраиваться под чей бы то ни было график — это абсурд.

На том заседании Трубецкому, вероятно, угрожали, ибо догадывались (по намекам одних и показаниям других), что он знает больше, чем говорит…

— Он приезжает из Вашингтона, где живет и работает, чтобы провести последний день с матерью, хотя к пяти, может быть, они уже…

Если сравнить Трубецкого этих дней с Рылеевым, легко заметить одно обстоятельство: Рылеев открывает или скрывает то, что, по его мнению, в пользу общества, — Трубецкой же прежде всего защищает себя: его покаяния скоро переходят в просьбы о пощаде; он не склонен, как Рылеев, оправдываться, что если средства были нехороши, то все же цели — благородны.

— Конечно, я понимаю, понимаю, — взмолилась Герти.

Но Энрике был беспощаден.

Правда, Трубецкой скажет, что «не должно полагать, чтобы люди, вступающие в какое-либо тайное общество, были все злы, порочны или худой нравственности», но заметит, что в тайном обществе рано или поздно непременно появляются люди «с дурными и преступными намерениями». Рылеев же в эти дни просит: «Государь… будь милосерд к моим товарищам. Они все люди с отличными дарованиями и с прекрасными чувствами».

— Я не хочу сокращать время, которое они могут провести вдвоем, только вдвоем, назначая на этот день кого-нибудь еще. Поэтому я оставляю Грегу всю среду.

У Трубецкого: «Предлог для составления тайных обществ есть любовь к отечеству… Сие худо понятое чувство любви к отечеству составляет тайные политические общества».

— Да-да, разумеется, я понимаю. — Оказалось, Герти могла говорить совсем иначе — мягким, низким, приятным голосом. Она вдруг замолчала, а когда вновь заговорила, Энрике понял, что его собеседница борется с подступающими слезами. — Скажи мне… когда вы сможете с нами увидеться… а я сделаю так, чтобы Берни освободился. Просто скажи, какое время вам подходит, и все. — Это была полная капитуляция, и, чтобы уж совсем не давить на жалость, она добавила: — Но только не вторник. Вторник отпадает.

То, что у Трубецкого «предлог», у Рылеева — «цель»; не «худо понятое», а истинное «счастье России».

— Как насчет понедельника? Часа в два, в три?

— Подожди минутку. Рики, ты можешь подождать у телефона? — спросила Герти, попутно совершив страшный грех — произнеся его имя на американский манер.

Позиция Трубецкого более чем уязвима. Ее легко взять даже с помощью простых угроз, в то время как «осада» Рылеева требует более сложных средств…

24 декабря, на другой день, комитет был так занят вновь нахлынувшими сведениями, что вынужден был опять заседать до часу ночи, и утомленный Боровков даже забыл сначала внести в журнал последний, 5-й, пункт повестки дня, но потом спохватился:

Он воспользовался паузой, чтобы снова подсоединить наушник и отрегулировать громкость, бурча себе под нос «Меня зовут Энрике», как ребенок, которого впервые привели в детский сад. Заново настроив календарь на экранчике «Трео», он задумался о странном разговоре с доктором Ко. После того как они обсудили, как и когда Маргарет умрет, Энрике решил проводить доктора, и они вместе спустились по лестнице. Собираясь взять плащ, брошенный на спинку стула — в этом году в июне почти каждый день было пасмурно и обещали грозы, — Натали остановилась и тяжело вздохнула. Ее умное худое лицо сморщилось от огорчения.

«Допрашиван Рылеев. Положили: записать в журнал».



О том же, что снова допрашиван Трубецкой, ничего не записано. Между тем именно в тот вечер произошел переворот в его деле.

— Маргарет очень, очень мужественная женщина.

25 декабря Трубецкой пишет из камеры Татищеву, вспоминая о двух последних приводах в комитет:

Энрике был согласен. Он осознал это благодаря ее болезни. У Маргарет было много недостатков, в частности некоторая пассивность. Порой эту пассивность можно было принять за трусость. Но выяснилось, что это не так. Оказавшись один на один со смертью, Маргарет повела себя как удивительно смелый человек.

«Дозвольте несчастному человеку взять смелость излить пред вами всю благодарность, которою вы его одушевили оказанием вчерашним вечером участия в жестокой участи его. Благодарность сия относится также к его императорскому высочеству и другим господам членам комитета. Вы не знаете, ваше высокопревосходительство, сколько мне добра сделал вчерашний прием, которым меня комитет удостоил после того, который я испытал третьего дня».



— Я должна вас кое о чем спросить, — продолжала доктор Ко. — Пожалуйста, поймите: то, что она делает, абсолютно разумно. Я прекрасно понимаю, почему она так решила. Даже если бы она сделала все возможное, чтобы выжить, то все равно не протянула бы больше одного-двух месяцев. Ко всему прочему, она бы страшно, страшно измучилась. Однако большинство выбирает такой путь. Они позволяют болезни завладеть ими. Они хотят, чтобы болезнь…

Затем следует капитуляция. Страшная исповедь Трубецкого о том, как прежние его убеждения, определявшие прежние поступки, сменяются нынешними: сначала боязнь быть перед товарищами «бесчестным и гнусным» и потому — запирательство… А затем — «бог помиловал меня» (то есть избавил от этой боязни!).

— Их обыграла, — закончил за нее Энрике, вспоминая, как его отец шаг за шагом отступал перед смертью.

Человек и в падении старается как-то оправдаться (и если даже не оправдывается, так в горьком цинизме — тоже своего рода оправдание: «Я вот такой, и все тут!»).

— Да, — согласилась доктор Ко и кивнула в сторону спальни Маргарет. — Они не рискнут встретиться с ней лицом к лицу, как она. Я работаю с безнадежно больными больше двадцати лет. За все это время мне встретился лишь один случай, когда человек пошел на это столь же открыто и сознательно. — Ее ясный, спокойный взгляд остановился на Энрике.

Царь обещает Трубецкому жизнь, комитет играет на этом («вчерашний прием»). Неблагодарность-подсказывает услужливый мозг — это хуже, чем предательство. Даже сравнение найдено: предатель хуже «гнуснейшего разбойника», но неблагодарный хуже «даже и самых свирепых зверей»…

Трубецкого после покаянного письма снова доставляют в комитет и задают новые вопросы, сначала устно (25-го вечером), а затем письменно.

— Неужели? — Энрике был поражен. Многие из его знакомых клялись, что не захотели бы продлевать мучения, что на месте Маргарет они поступили бы так же.

Вечером 27 декабря, на 11-м заседании:

— Да, это большая редкость, поэтому я должна у вас узнать. — Она сделала паузу, чтобы подчеркнуть важность вопроса: — Это вообще на нее похоже?

«Слушали дополнительные показания Трубецкого с присовокуплением изложения истории общества, различных его отраслей и списки членов… Во уважение полного и чистосердечного показания князя Трубецкого насчет состава и цели общества дозволить ему переписку с женою».



Что же еще нового открыл Трубецкой в порыве раскаяния?

То, что хосписовский врач считает своим долгом об этом спросить, тоже удивило Энрике. Но, так или иначе, он был готов ответить, потому что сам вновь и вновь задавался этим вопросом с тех пор, как Маргарет попросила помочь устроить ее прощание, смерть и похороны.

Больше всего — о намерениях, планах, тайных встречах и спорах заговорщиков. Эти сведения иногда стоили больше, чем лишнее имя декабристов. Были сообщены важные, прежде скрытые, подробности о Рылееве, Якубовиче и других. Комитет мог теперь легче подавлять новых арестантов, не предполагавших, как много власть уже знает.

— Я хотел бы сказать «нет», потому что все это меня не радует. Мне был двадцать один год, когда мы начали жить с Маргарет, почти тридцать лет назад, и я очень ее люблю, но тем не менее вынужден признать: у нее мания все и всех контролировать. Они в этом похожи с матерью: у той тоже очень добрый и вместе с тем очень, очень властный характер. — Натали Ко понимающе улыбнулась, должно быть вспомнив собственную мать — строгую китаянку. — С одной стороны, это действительно ценное качество. А вот с другой, оно подчас сильно усложняет жизнь. Оно очень пригодилось Маргарет во время болезни. Она отчаянно боролась…

Как раз в этот день, 27-го, с юга в столицу повезли Пестеля, который на первых допросах (в Тульчине) об обществе «знать не знал». Но Трубецкой в те же часы уже излагал подробности…

Доктор Ко перебила его:

Список членов, прежних и нынешних, приложенный Трубецким к своим показаниям, был велик, и 12 имен в нем были совсем «новые». Нескольких давно отдалившихся членов в конце концов «оставили без внимания», другие же, по мнению Трубецкого тоже отошедшие, так легко не отделались: Федор Глинка был сослан в Олонец, а Горсткин (тот самый, которого Николай путал с Горским) — в Вятку.

— Я знаю. Я читала ее историю болезни. Она прошла через тяжелые испытания. И перепробовала все возможное. И даже невозможное.

Впервые был помянут и Якушкин (Трубецкой написал о нем, что «давно отстал» ). Затем еще четыре фамилии, но уже без смягчающего «отстал»: Семенов, фон дер Бригген, Штейнгейль и «полковник Лунин — из лейб-гвардии Гродненского гусарского полка».

Энрике замолчал: он пытался заглушить жалость к Маргарет, нахлынувшую при воспоминании о том, что ей пришлось пережить.

— Она боролась с болезнью, — сказал он голосом телеведущего, чеканя слова, будто мог загнать все эмоции в самый дальний уголок своего сердца, — чтобы контролировать ее. Чтобы победить ее. И теперь, когда она знает, что проиграла, что смерть неизбежна, она хочет сама решить, как и когда умрет. Это единственное, что она еще может контролировать. Да, это на нее похоже.

Трубецкой признался также, что «возле печки, в комнате жены, где ванна», у него лежит литографический станок, когда-то полученный от Лунина.

Сглотнув, доктор Ко кивнула, потом откашлялась.

5. Михаил Лунин был не полковником, как представил его Трубецкой, и не ротмистром, по Вадковскому, а гусарским подполковником.

— Как я уже сказала, это абсолютно разумно. Но я должна была спросить.

Две тропы, которыми комитет к нему подбирается, сошлись:

Она направилась к выходу, объяснив все про доставку лекарств и сказав, что работники хосписа будут навещать их каждый день. Она вручила Энрике карточку с телефонами: по ним ей можно было звонить в любое время суток, если что-то пойдет не так. Энрике открыл перед ней дверь. Отчасти потому, что она так тактично и честно говорила с Маргарет, отчасти потому, что у них были общие знакомые, он наклонился, чтобы поцеловать ее в щеку. Но она, не дав ему добраться до щеки, привстала и подалась навстречу, прижавшись губами к его рту. Закрыв глаза, она чуть-чуть приоткрыла губы. Прикосновение было таким теплым, таким влажным, что Энрике почувствовал: дружеским этот поцелуй никак не назовешь. Ему показалось, что, если бы он прижал ее к себе, они могли бы заняться любовью.

Вадковский — Лунин.

Энрике резко оборвал поцелуй. Он был ошарашен. На лице Натали Ко тоже читалось недоумение, словно это сделала не она, а кто-то другой. Она тут же ушла. В один миг от ее строгого, официального вида не осталось и следа. В точности как у растаявшей от сочувствия Герти, которая сменила требовательность на уступчивость. Энрике пришло в голову, что, по иронии судьбы, сейчас он, очевидно, нравится женщинам больше, чем нравился раньше или будет нравиться когда-либо потом. Он же, наоборот, никогда не был так равнодушен к сексу и любым искушениям. Энрике знал, что его преданность и готовность пожертвовать всем ради Маргарет так же важны и необходимы для него, как и для нее; а этим взрослым женщинам, наверное, кажется, что в его отношении к жене воплотились их девичьи представления о любви. К тому же этой женщине, даже не понаслышке знакомой со смертью хосписовскому врачу, безусловно, гораздо приятнее видеть его преданность, чем страдания Маргарет.

Сутгоф — Рылеев — Трубецкой — Лунин.

Два показания есть, приказ об аресте подписан еще 24 декабря, непременно должны взять… Однако ввиду совершенно особенных обстоятельств не берут и теперь.

— Понедельник совсем скоро, — почти торжествующе протрубила Герти ему в ухо. — Мы будем у вас в 3.30. Мы можем посидеть до 4.30, но потом должны будем уйти.

Рассказывают, что, когда декабристам читали приговор, Трубецкой удивился, увидев Лунина, ибо о нем давно ничего не слыхал…

Энрике криво улыбнулся, но рядом не было никого, кто мог бы это оценить.

Закон падения существует, видимо, не только в физике.

Падая, но цепляясь за каждый бугорок, всячески сопротивляясь этому падению, можно не все открыть даже побеждающему, толкающему в пропасть следователю. Но, как только известный рубеж перейден, начинается падение свободное, стремительное, неудержимое…

— У Маргарет будет не больше пятнадцати минут. В пять часов придет одна очень близкая подруга, они дружат еще со времен летнего школьного лагеря. Думаю, прощание предстоит не из легких. Я боюсь измучить Маргарет. Между встречами должны быть перерывы. Ты же знаешь, все это весьма утомительно.

До 23-25 декабря Трубецкой отступает с тяжелыми потерями, после 25-го сдастся. Нарочно забыть того или другого мог еще Рылеев, сохранявший и в самой тяжелой обстановке веру в благородство декабристских целей и намерений. А Трубецкой уже капитулировал полностью: он падал, он говорил все и, сказав все, впервые за много дней обрел некоторый покой. 14 декабря и после 14-го была мучительная раздвоенность: идти или не идти на площадь? Называть или не называть друзей? Но любому человеку необходима внутренняя цельность, чтобы сошлись концы с концами и совесть с делами. Трубецкому заговор, революция такой гармонии не дали. И тут вдруг сама власть предлагает возвратиться «блудному сыну», обрести хоть какое-то подобие внутренней цельности. И уже где-то далеко товарищи, и предательства как будто нет: так легко и хорошо на душе, когда правда говорится…

— Понятно, — поспешила согласиться смущенная и вконец расстроенная Герти. — Конечно. Разумеется. Мы придем в 3.30 и уйдем через пятнадцать минут. Что-нибудь принести? Вам что-нибудь нужно?

Не назвать Лунина, с которым Трубецкой давно не встречался, или других, «давно отставших», — это изменить обретенной искренности, вернуться к ужасной раздвоенности, невыносимой даже физически (можно поверить Трубецкому, что 14 декабря, бродя между домом и площадью, он испытывал приступы дурноты…).

Энрике почувствовал какое-то жжение в глазах, может, оттого что ему очень хотелось спросить: «А не могла бы ты случаем принести чудодейственное средство?» А может быть, из его организма тоже выделялись токсины.

Такой же кризис, такой же переход на «свободное падение» наблюдался на следствии у нескольких декабристов: так пал Александр Одоевский, так после тщетных попыток обороняться, удержаться пал и Евгений Оболенский.

— Нет, спасибо, ничего не нужно. Увидимся в понедельник в 3.30.

Во все века и во всех странах — перед судом римских цезарей и турецких султанов, испанских инквизиторов или русских монархов — у многих несчастных жертв тирании, сломленных жестокостью испытаний, наступал такой миг, когда уже невозможно было остановиться, когда — пропади все пропадом! — и душевная боль на время унимается.

За два последних дня он провел около двадцати подобных бесед и обменялся примерно тридцатью электронными письмами. По большей части все прошло спокойно: лишь несколько раз его что-нибудь сильно раздражало, и он принимался жалеть себя. С людьми, близкими Маргарет и любящими ее, Энрике было легко. А вот с собственными братом и матерью — гораздо сложнее. Его братец Лео, физически и эмоционально самоустранившийся в те дни, когда Маргарет особенно страдала, вдруг так проникся драматичностью момента, что возжелал проводить с ними как можно больше времени. А постаревшая мать Энрике, настоявшая на встрече, демонстрировала всем свое скорбное лицо, требовала сочувствия, внимания и рассказывала о своем несчастье.

Оставайся Трубецкой на людях, сиди он даже в камере с одним или несколькими товарищами, возможно, все сложилось бы иначе. Позже, на каторге и поселении, он ожил и остался в памяти других декабристов добрым, хорошим другом…

— Я этого не вынесу, — регулярно сообщала она Энрике.

Но оба они — мать и брат — были лишь старыми змеями, которые давным-давно растратили свой яд. Энрике слишком устал и измучился, чтобы ругаться с самовлюбленными родственниками из-за их болезненно претенциозного поведения. На недостаток эмоциональной поддержки со стороны родителей Маргарет он тоже уже не сетовал. Энрике убедился, что положиться ему не на кого, еще когда Дороти и Леонард пришли навестить дочь на следующий день после объявления диагноза. Перепуганные до смерти, они топтались в десяти футах от Маргарет, не решаясь подойти, чтобы просто обнять и поцеловать ее. Энрике смирился с тем, что в это страшное и печальное время именно он служил источником жизненной энергии, что в самые трудные минуты только рядом с ним родные обретали силу и спокойствие. Он принял все это, как и то, что ему приходилось брать деньги у родителей Маргарет и что целеустремленность и оптимизм передались ему от отца, матери, брата и сестры.

III

1. Приближение нового, 1826 года власть встретила хорошо.

Ему было пятьдесят лет, и никто из тех, кого он знал, не мог соперничать в героизме ни с одним персонажем многих современных книг и фильмов, и сам Энрике — в последнюю очередь. Когда речь заходит о таких вещах, писатели лгут, считал Энрике, они лепят страшных злодеев из тех, кто разочаровал их или пренебрег ими, а героев — из самих себя. Он сознавал, что стремится вести себя безупречно по отношению к Маргарет и сыновьям, не допустить ни малейшей слабости в час, когда она умрет. Ему хотелось гордиться собой и презирать всех остальных. Но неужели он не заслужил права на утешение — хотя бы в виде этого жалкого тщеславия — за все то, что он уже потерял, продолжал терять и должен был потерять навсегда? Его братец сегодня ночью будет трахать женщину, которую любит — или не любит, что случается гораздо чаще. У родителей Маргарет есть еще двое детей и восемь внуков: их рождению и жизненным успехам они могут радоваться вдвоем. Спустя месяцы и даже годы после смерти Маргарет Дороти и Леонард будут вместе, благоденствуя в рутине шестидесятилетнего супружества с привычными мелкими ссорами, океанскими круизами и глубокой, полной любви зависимостью друг от друга. Энрике чувствовал себя танцором, который лишился партнерши, танцевавшей с ним всю его жизнь, именно в тот момент, когда он так нуждался в ее мастерстве. Когда у Грегори или Макса будет свадьба, он отпразднует это в одиночестве или с кем-то, кто не участвовал в их появлении на свет. Когда родятся внуки Маргарет, ему не с кем будет разделить это чудо: у нашего ребенка родился ребенок. Да, он обижался на всех, что те просили его о помощи, когда погибала лишь часть их мира — в то время как весь его мир таял в ладонях, просачивался сквозь пальцы, стекал на пол. Скоро, очень скоро от его сердца останется только лужица талой воды.

Один только московский генерал-губернатор требовал 8400 рублей за доставку арестованных в Петербург (позже один иностранец напишет, что при коронации Николая в Москве было «задавлено мужиков на 8000 рублей»; к этому можно добавить, что с воцарением Николая из Москвы было доставлено на 8400 рублей арестантов).

Успехи велики. В Петропавловской крепости сидят 300 нижних чинов, в Кексгольме — еще 400.

Но нет, он не хотел жаловаться, пока Маргарет умирает, и не питал иллюзий, что те, кто подвел его, кто его предал, кто сделал вид, что ничего не понимает, — что все они, не имея в душе ни капли сострадания, вдруг прозреют. Он знал, что они не раскаются и не попросят прощения за то, что требовали, чтобы Энрике заклеивал пластырем их ссадины, в то время как сам истекал кровью. Приедет Бернард, будет принят с почтением и потом включит эпизод прощания с Маргарет в мемуары, которые когда-нибудь напишет. В его немудреном сентиментальном опусе Энрике и Маргарет превратятся в героев, чьи поступки польстят читателю и утешат его. Ну и что? Разве от этого потеря любви всей его жизни будет тяжелее?

25 декабря «представлены к арестованию» 19 человек, 26-го — еще 9, 27-го — 16, 28 декабря — 9, 30 декабря — еще 11.

Власть торжествует. Ей кажется, что все в ее руках: и заговорщики, и их планы, и их идеи; ей кажется, что весь итог десятилетней жизни тайных обществ подбивается здесь, в эти дни, в этих бумагах.

— Везет же мне, дураку, — тихо произнес Энрике в стиле своего склонного к преувеличениям и мелодра-матизации семейства. После того как Бернард и Герти заняли последнюю свободную строчку электронного календаря, его горькая миссия секретаря завершилась. И для него было очень важно, что он не подвел жену. Тех, кого хотела увидеть, она увидит. От тех, кого она видеть не хочет, он ее оградил. Разве может добившийся небывалого успеха Бернард Вайнштейн утверждать, что он сделал что-нибудь настолько же трудное и сделал это так же хорошо?

Генерал-адъютанты — люди практические, и нелегко им вообразить, что захваченный Рылеев, кающийся Трубецкой или закованный Вадковский — это еще не весь Рылеев, Трубецкой, Вадковский; что созданная ими и их друзьями ситуация, провозглашенные ими принципы — по природе своей необратимы и неистребимы, как луч света, который распространяется по вселенной, даже если источник его уничтожен.

Много лет спустя Лунин запишет:

Глава 7

«От людей можно отделаться, от их идей нельзя».



Соперничество

Мысль столь же ясная одним, сколь смешная другим.

Купив две бутылки «Марго» за сумасшедшие деньги — 27 долларов и 89 центов, — Энрике в очередной раз подумал: как удачно, что он живет всего в трех кварталах от Маргарет. До сих пор он никогда не тратил на спиртное больше пяти баксов. Теперь у него остались блеклая, порванная долларовая купюра в бумажнике и 11 центов в кармане джинсов. Экономия в виде бесплатной прогулки до дома после окончания вечеринки была очень кстати.

Где же Лунин?

Потратив так много денег, он чувствовал облегчение по двум причинам. Его забавляла трогательная игра слов — «Марго» для Маргарет. К тому же при виде высокой цены у него пропадал страх купить что-нибудь некачественное, страх, унаследованный им от отца, гордого выходца из рабочего класса. Энрике понимал, что цена еще не означает качество (как писатель, книги которого больших доходов не приносили, он просто не мог думать иначе), но он знал, что в 1975 году сам факт покупки дорогого французского красного вина, как бы ни оценивали его истинные знатоки, покажет Маргарет и ее подруге Лили, а также остальным таинственным Сироткам, что пусть Энрике и профан, но уж во всяком случае не скряга. Энрике сомневался, что женщине, о которой он мечтает, понравится жадный мужчина.

Выписку из показаний Трубецкого отправляют в Варшаву Константину Павловичу. Тот отвечает, что пока не видит в действиях Лунина ничего, что служило бы основанием для его ареста. Он обещает не спускать со своего адъютанта глаз. Перед новым годом пишет Николаю I:

Весь его капитал на тот момент составлял 116 долларов, но ему даже на секунду не пришло в голову купить что-нибудь подешевле. Он утешал себя тем, что через три месяца получит деньги, которые ему задолжали после выхода третьего романа. Правда, эта кругленькая сумма в две с половиной тысячи долларов была уже более чем наполовину потрачена, потому что полгода назад он занял тысячу у родителей, таких же бедных, как он сам, а в понедельник собирался взять еще пятьсот у Сэла. С тех пор как в шестнадцать лет Энрике ушел из дому, он жил в следующем финансовом ритме: брал в долг в счет издательского аванса, а когда долгожданный чек прибывал, уже вновь был на полпути к банкротству. В семнадцать, восемнадцать, девятнадцать, двадцать лет Энрике еще мог мириться с этой вечной долговой ямой, нуждой, редкими поступлениями наличных, но точно знал: когда он женится и у него появятся дети, такой образ жизни — «долг — аванс — и снова долг» — перестанет казаться романтичным и предстанет во всей неприглядности нищеты, пока он будет в муках писать очередной шедевр. Хуже того, когда ему было десять, одиннадцать, двенадцать, тринадцать, четырнадцать и пятнадцать, он видел, как его громогласный отец переходил на шепот, если не мог вовремя заплатить за квартиру: для него, гордого потомка испанских крестьян и изготовителей кубинских сигар, отсутствие денег было столь же унизительно, как для разорившегося аристократа-самоубийцы.

«Перехожу к Лунину. Все замешанные либо его родственники, либо старые товарищи по школе, либо друзья детства. Возможно, что он, слыша непристойные разговоры или речи, старался в свое время удалиться от их общества и найти прибежище в войсках, состоящих под моим командованием, они же из мести хотят его впутать. Я ему не покровительствую, еще менее хочу его оправдывать: факты и следствие докажут его виновность или невиновность; к тому же за ним здесь пристально следят.

Что до него, — он занят только своей службой и охотой. За три дня до получения Вашего письма от 23 числа он испросил у меня частную аудиенцию, которую я ему дал, и в присутствии Опочинина и Жандра он изложил мне свое более чем трудное положение ввиду того, что вся его родня замешана в заговоре. Я допытывался узнать от него самого, не было ли его возвращение на службу удалением, вынужденным обстоятельствами его прежних знакомств; на это он мне ответил в таком смысле, что это возможно было предположить.

Я должен сказать в его пользу, что он не раз просил меня не щадить его и судить строжайшим образом, чтоб правда была обнаружена и чтобы он был либо наказан, либо оправдан. Вот все как оно есть».



Несмотря на свое сумасбродство, а может быть благодаря ему, Энрике не исключал, что в будущем, возможно, его ждет нищета. Во всяком случае, такой исход был для него более вероятен, чем для всех остальных Сироток. Он подозревал, что другие гости Маргарет, хоть и остались без родителей на Рождество, в дальнейшем будут прекрасно обеспечены: либо через финансовые институты, известные как «трастовые фонды», либо благодаря тому, что они окончили университеты и могут стать, а может быть, уже стали врачами, юристами и так далее. Энрике, кроме того, что написал три тонких романа, не обладал ни знаниями, ни опытом, которые могли бы принести хоть какую-то практическую пользу, поэтому страх бедности казался ему вполне оправданным. Он решил, что эта боязнь зародилась в нем самом. Энрике был слишком молод, чтобы проанализировать свой страх и понять, что винить во всем нужно Роуз, его мать.

Через фельдъегеря Евтушенко Николай поздравляет брата с Новым годом и признается; «Досадно, что я не могу назвать никого, кроме Лунина».

Она часто говорила о финансовом крахе. Роуз заводила свою шарманку вне зависимости от их финансового положения, даже когда они жили довольно богато. Видимо, это шло из детства, от острого чувства неустроенности, когда во время Великой депрессии магазин отца несколько раз разорялся и семье приходилось то и дело перебираться из Бронкса в Бруклин и обратно, не заплатив за квартиру. Энрике не осознавал, как сильно на него повлияли призраки прошлых бедствий, регулярно воскрешаемые его матерью. Несмотря на то что его пишущие родители жили в Мэне на берегу океана в небольшом отремонтированном домике XVIII века, за который выплачивали небольшую ссуду, а мать работала над романом, получив аванс в сто тысяч долларов, ее продолжали мучить кошмары о грядущей катастрофе — их персональном банкротстве, от которого не спасет никакой новый Франклин Рузвельт, и она, пуская в ход свое богатое воображение, в характерной для нее экспрессивной манере часто пересказывала свои жуткие видения Энрике.

Константину нравится, что братцу-царю досадно, и в ответном послании он делает любопытное замечание насчет декабристских показаний:

«Признаюсь Вам откровенно, дорогой брат, эти показания или признания после происшествия очень мало достоверны и даны только для самооправдания: ими старались запутать дело, замешав в него различные имена и личности и навлекая на них подозрение и сомнение; известно, что во всех делах такого рода все виновные держатся правила — чем больше замешанных, тем труднее будет наказать».



Из его матери вышла бы отличная продавщица, при условии, конечно, что торговала бы она исключительно горестями и утратами. Не изучив условий контракта, Энрике подписался на весь ее каталог потерь и сопутствующих товаров. Ее мрачные пророчества в сочетании с тем обстоятельством, что отец почти все время сидел без гроша в кармане с тех пор, как бросил работу и подался в профессиональные писатели, повлияли на Энрике довольно странным образом: молодой американец из среднего класса, он никогда не хотел слишком многого и тем не менее жил в постоянном страхе бедности.

Запомним это суждение, чтобы потом к нему вернуться…

Время от времени Николай еще напоминал брату про адъютанта, но Константин вежливо требовал новых, убедительных доказательств:

«Статься могло, что [Лунин], находясь в неудовольствии противу правительства, мог что-либо насчет оного говорить… Даже его императорское величество изволит припомнить, что мы сами иногда между собою, сгоряча и одушевившись, бывали в подобных случаях не всегда в речах умеренными».



Он помнил, как перед началом занятий в седьмом классе мать отвела его в сторону и объяснила, что они с отцом оплатят первый год его обучения в университете — как уже оплатили брату и оплатят сестре, если она тоже туда поступит. За остальные три года ему придется платить самому. В двенадцать лет Энрике еще не знал, что за университет нужно платить. Он понятия не имел, как можно одновременно учиться и зарабатывать, чтобы платить за учебу, и очень встревожился. Он даже выяснил, сколько стоит обучение в университете, что только усугубило его беспокойство. Пару лет — пока он не решил бросить школу и окончательно на все не наплевал — Энрике прожил в недоумении, как же он заплатит за Гарвард (отец хотел, чтобы сын учился именно там), если его единственная работа, доставка воскресного номера «Нью-Йорк таймс» соседям по дому, приносит еженедельно лишь десять центов? Обычно мать хохотала, слыша, как он, возвращаясь домой по воскресеньям, пел собственную версию песенки, которую узнал от нее: «Десять центов, вот моя зарплата, карман к земле тянет, идти не могу», и он ни разу не сказал ей, что не находил в этой ситуации ничего смешного. Энрике уяснил смысл материнских слов относительно университета. Она никогда не вела себя, как отец: тот вечно обещал разбогатеть и оставить Энрике состояние. Мать предупреждала его, что судьба писателя, а конкретно судьба Гильермо и Роуз, — судорожно цепляться за бревно заработков в океане задолженностей, по грудь погрузившись в пучину голода и бесприютности. Она дала понять, что он не должен ждать от них помощи, если спрыгнет с корабля — и уж тем более, если останется в их прохудившейся шлюпке.

Кроме литографического станка («возле печки» у Трубецких), новых улик пока не являлось…

Когда Энрике объявил, что бросает школу, чтобы закончить роман (к тому моменту половину он уже написал), он ожидал, что мать отреагирует пронзительным «нет!». Вместо этого она сказала:

Лунин в те дни не был взят, хотя вне Варшавы был бы заарестован немедленно.

В одном из писем Константин ехидно намекнул на милости брата к некоторым членам тайных обществ. Николай не тронул генерала Шипова и Долгорукова («осторожного Илью» из Х главы «Онегина»), отличившихся 14 декабря при ликвидации мятежа. Они только получили из комитета несколько не слишком обременительных письменных вопросов.

— Если ты хочешь быть писателем, это твое право. Я бы никогда не стала мешать человеку заниматься тем, к чему стремится его душа. А вот моя семья пыталась мне помешать, и это было ужасно. Просто ужасно. Такое не забывается. Поэтому, если ты хочешь быть писателем, попробуй им стать. Я не собираюсь тебя отговаривать. Но ты должен сам себя содержать, пока будешь этим заниматься. Это тоже очень важно. Писательство не хобби. Это работа.

Самодержавие чинило беззаконие и произвол как «во зле», так и «в добре» [79].

Несмотря на прочувствованную речь о том, как она уважает его честолюбивые мечты, Энрике казалось, что мать думает, будто необходимость зарабатывать на жизнь его охладит.

2. Власть торжествовала.«Здесь одно рвение, — пишет Николай,— чтобы помогать мне в этом ужасном деле: отцы приводят своих сыновей; все желают примерных наказаний».

За предшествовавшие восстанию 60 лет самодержавие относилось к свободомыслию если не со страхом, то с известным уважением: в моде был просвещенный абсолютизм; все помнили о переворотах, умертвивших двух самодержцев-самодуров. Во всяком случае, образованное меньшинство не давало власти повода к чрезмерной самоуверенности (исключение — время Павла I, так ведь Павел плохо кончил!).

Если так, то она ошиблась в расчетах. Его панический страх оказаться на мели был во многом иррационален. Например, он не распространялся на писательство. Внешний мир — по крайней мере в начале пути — похоже, был с этим согласен. Первый роман принес ему и тысяч долларов — достаточно, чтобы три года прожить в обнищавшем Нью-Йорке в те благословенные времена, когда квартира из узких длинных комнат с окнами на одну сторону — такую снимала Сильвия на углу Брум-стрит и Шестой авеню — обходилась в 68 долларов в месяц.

Теперь же сверху видели побежденных, кающихся.

Через несколько дней царь и двор еще испугаются восстания Черниговского полка и волнений в Литовском корпусе; но, опять победив, еще больше поверят в себя и в течение десятилетий будут позволять себе многое, чего прежде не посмели бы.

К чести Роуз, она сдержала свое слово: то, что он смог заработать на жизнь как писатель, ее устроило. Она не упрашивала его рассылать заявления по университетам, которые дали понять, что примут его, хоть и с испытательным сроком, поскольку он не окончил школу. Она не произносила вслух, что для подростка быть писателем — слишком большая нагрузка или что романисту совсем не помешало бы высшее образование. Дело было в 1971 году, задолго до того, как в языке появилось слово «яппи», а доход от продаж стал мерилом художественной ценности чего бы то ни было. Тем не менее благодаря какой-то извращенной логике, вытекающей из ее левацкого цинизма, Роуз пришла к тем же критериям оценки творческого успеха, которых впоследствии придерживался Дональд Трамп. Для матери Энрике право называться художником определялось только способностью делать деньги. Надо отметить, это не мешало ей глумиться над литературными «неграми», теми, кто писал в расчете на гонорар, но это лишь увеличивало ее уважение к писателям, которые могли заработать на своих книгах, особенно если книги эти были, как она любила говорить, «серьезные».

«Обратите внимание, — писал Константин Николаю, — нарушители общественного спокойствия держатся друг за друга; в этом отношении нужно им подражать. Если зло объединяется для действия, нужно, чтоб и добро, в свою очередь, желало то же самое для разрушения его замыслов».

Николай I

Гравюра У. Сэя с оригинала Дж. Лонсдейла, 1826 г.

Недавно Энрике впервые занял денег у родителей под аванс за книгу. До этого они ни разу не помогали ему материально, даже не давали взаймы, и он принимал это как должное. Более того, он удивился бы предположению, что у него есть основания обижаться. Энрике верил, что ему повезло с родителями больше, чем кому бы то ни было из его знакомых. Он наслаждался общением с ними, их яркими и уверенными суждениями обо всем на свете. Например, может ли писатель без чувства юмора, даже столь уважаемый ими Драйзер, считаться великим? Или кто такой Джерри Льюис — гениальный клоун или глупый клоун? Стоит ли затевать вооруженное восстание против империалистической Америки, пусть даже морально оправданное? А главное, они последовательно и неустанно поддерживали и одобряли все писательские попытки Энрике, что было для него воистину бесценным сокровищем. Он мог высмеивать и дразнить своих родителей, игнорировать их чересчур эмоциональные, не близкие ему высказывания, но это были насмешки любящего, фанатично преданного единомышленника. Деньги — величайшее мировое зло, соглашался Энрике, и, соответственно, злейший враг его смелых и талантливых родителей.

Власть торжествовала. Только островки сопротивления и свободного духа не были захлестнуты этим океаном силы и страха.

Вспотевший Энрике, эта ходячая смесь неуверенности и высокомерия, вновь предстал перед желчным швейцаром и был подвергнут проверке. В квартире 4Д его ожидал неприятный сюрприз: худощавый, самонадеянного вида красавчик с бородкой спросил: «Ты кто?» — и распахнул дверь пошире. Энрике увидел Маргарет, Лили и еще одного незнакомца, который что-то говорил громким и уверенным голосом. Эти два павлина пришли, пока он ходил за вином. Энрике понятия не имел, кто они, но от их красочного оперения так и веяло зеленью трастовых фондов. Сразу же ощутив себя неудавшимся, без пяти минут бездомным художником, Энрике тем не менее скрыл болезненный спазм, сдавивший горло, и со сдержанной улыбкой и твердым взглядом ответил: «Я — Энрике Сабас». Несмотря ни на что, он был убежден: в один прекрасный день такое представление не будет нуждаться в дополнительных пояснениях, кто он и чем занимается.

— A-а, я знаю, кто ты, — сообщил смуглый грубиян, закрывая дверь за спиной Энрике, тем самым подтверждая, что тот попал по адресу. — Это ведь ты достаешь Бернарда? Ты — тот вундеркинд, у которого вышла книжка лет в двенадцать, так?

Иван Пущин все рассказывает небылицы о мифическом капитане Беляеве. 30 декабря в протоколе 14-го заседания среди разных успешных допросов и дознаний вдруг мелькает следующая запись: «Введен был статский советник Горский, которого Сутгоф уличал, что во время 14 декабря он был на Сенатской площади со шпагой в руках; однако Горский в держании шпаги в руках не признался. Положили: как Горский в ответах своих оказывает всегда упорство, а притом употребляет дерзость в выражениях, то для обуздания того и другого заковать его в железа, на что испросить высочайшего соизволения» . Царь «не соизволил» — вероятно, потому, что у Горского был слишком высокий, почти генеральский чин.

Энрике состоял в разряде юных дарований уже пять лет. Вначале он ожидал от мира нескончаемых аплодисментов. Эта иллюзия умерла быстро, но болезненно. Затем он перешел к насмешкам, негодованию и открытой враждебности. Такая агрессивная реакция не могла сослужить Энрике хорошей службы, учитывая, что его целью было добиться восхищения и обожания. В безнадежном стремлении к вышеупомянутой цели он научился мгновенно поднимать щит и обнажать меч под плащом, тем временем стараясь любым способом избежать сражения. Он был не трусом, а гуманистом. Энрике считал, что даже такой смазливый павлин, с аккуратной бородкой и задиристым голосом, не должен страдать от его вспыльчивости.

В гот же день протокол засвидетельствовал твердость духа и другого декабриста:

— Ну, теперь это уже в прошлом, — сказал Энрике и протянул Маргарет пластиковый пакет с эмблемой магазина «Юниверсити Вайн энд Спиритс». Ее бледные веснушчатые щеки превратились в ровные красные круги. Она стояла и помешивала булькающее варево, того и гляди норовившее выпрыгнуть из кастрюли.

«Слушали: объяснение генерал-майора Михаила Орлова государю императору на французском языке о учреждении и ходе тайного общества.

Положили: как в объяснении сем не видно ни признательности, ни чистосердечия, и объяснения его неудовлетворительны и запутаны противуречиями, его обвиняющими, то испросить высочайшего его императорского величества соизволения, дабы запрещены были всякие сношения с генерал-майором Орловым и таковое запрещение в подобных случаях распространить впредь на всех прочих».



Она обернулась, приветствуя его и взглядом голубых глаз, и взмахом деревянной ложки, и такой открытой щербатой улыбкой, какой ему никогда не доводилось видеть у взрослой женщины. Измученный, вспотевший и настороженный, Энрике мгновенно вобрал в себя ее радостную энергию. Весь сложный, надоедливый мир с его нездоровой конкуренцией вдруг куда-то исчез. Энрике обнаружил, что говорит с уверенностью, о которой минуту назад не мог и мечтать:

— Я ничего не понимаю в винах, но я купил это в честь твоего имени.

Новогоднюю ночь члены комитета встретили за рабочим столом. 31 декабря, с шести вечера до двенадцати — 15-е заседание, а в шесть часов вечера 1 января уже началось 16-е.

Он с легкостью сделал этот кокетливый выпад. Правда, когда Маргарет немного нахмурилась, шпага в его руке дрогнула.

Рылеев, Трубецкой, Вадковский, Сутгоф, Щепин-Ростовский, Пущин и десятки других декабристов встречают новый год в казематах. Михаил Лунин в последний раз отмечает новый год среди варшавского бомонда. Павел Пестель начало последнего года своей жизни встречает в середине последнего своего путешествия, которое окончится 3 января в 13-м номере Алексеевского равелина.

— Что? — с непониманием, даже с раздражением спросила она.

Так же мгновенно, как Энрике проникся ее уверенностью, он почувствовал недовольство и растерялся, не решаясь объяснить свой романтический каламбур.

Павел Пестель

Бородатый соперник Энрике выхватил у него из рук пакет и вынул одну из бутылок. Держа ее за горлышко, он с видом матерого сыщика прочитал название на этикетке:

3. Первым известил комитет о его прибытии комендант Петропавловской крепости генерал Сукин: вечером 3 января 1826 года он, войдя в присутствие (т. е. на 18-е заседание), объявил, что «при полковнике Пестеле, присланном для содержания в крепости, найден яд». Нелегко входить в подробности трагической борьбы вождя южных декабристов со следствием; тогда, в начале 1826 года, он, конечно, не мог угадать, когда и чем все для него кончится, мы же, потомки, знаем, что всего полгода отделяло первые его допросы от эшафота.

— Ага, «Марго». — Он бросил взгляд на Энрике и хмыкнул: — Ужасно смешно. Уловила? — обратился он к Маргарет.

Не протягивая руки — в обеих были бутылки, купленные Энрике, он все-таки представился:

Предельной ценой пришлось ему заплатить за свои убеждения и дела, за 10 лет пребывания в тайных обществах, за «Русскую правду» и южное восстание, за «восхищение и восторг», в которые, по его словам, приходил, воображая для будущей России «живую картину счастья».

— Меня зовут Фил. — С задумчивым видом взглянув на потолок, он заявил: — Погодите-ка. Разве Марго по-французски действительно то же самое, что Маргарет?

Много раз, при разных обстоятельствах сходились пути Павла Пестеля и Михаила Лунина: в первый раз-в 1816 году, у начала первого тайного союза, когда начали говорить о переменах и цареубийстве; еще и еще раз — в трехлетие Союза благоденствия; теперь, в 1826 году, сложные перипетии следствия над Пестелем во многом определяют судьбу Лунина. В будущем, через много лет, Лунин первый напишет о погибшем Пестеле и его делах…

Энрике обратил внимание, что у этого бородатого, темноволосого тигра с обтянутым кожей смуглым лицом и вытянутым подбородком были голубые глаза. Ничего общего с лучистыми глазами Марго; глаза задиры были бледными, почти бесцветными, сузившимися от постоянного скептического прищура.

Утром 4 января 1826 года Пестеля «в железах» везут во дворец; «сняв с него оковы, он приведен был вниз, в Эрмитажную библиотеку».

— Эй, Сэм. — Фил повернулся в сторону стола, где сидел другой представитель породы самоуверенных самцов.

Царь допрашивает, Левашов пишет. В начале протокола генерал поставит «№ 100», что означает, видимо, сотый, начиная с 14 декабря, допрос.

Сэм в данный момент был занят тем, что смешил Лили. Трели ее звонкого смеха заставили Энрике задрожать от ревности, хоть Лили и не была объектом его желаний. Он с тоской наблюдал за своей бутылкой «Марго», которую Фил демонстрировал, как улику в деле об убийстве. Если с этой покупкой что-то не так, то сейчас его разоблачат.

Поскольку при первых допросах — в Тульчине — Пестель не открыл ничего и повторял, что «не знает о сем тайном обществе», — Левашов, вероятно, решил ошарашить пленника объемом своих сведений.

— Сэм, у тебя ведь хорошо с французским. Разве Маргарет — то же самое, что Марго? Разве это не Маргерит?

В течение 99 допросов генерал, действительно, узнал слишком много, и перед Пестелем встал выбор: либо продолжать запирательство и ничего не говорить, либо признать молчание нецелесообразным. Без сомнения, при аресте и по дороге в столицу Пестель обдумывал оба варианта, и если бы убедился, что комитет знает мало, то продолжал бы ту же тактику, что и на юге.

Допускал он, конечно, и многознание Левашовых… Не пытаясь восстановить весь ход размышлений декабриста, мы можем, зная его воззрения, предположить, что отрицать показания товарищей он считал поступком некорректным: получалось бы, что вождь движения не берет вину на себя и даже ухудшает положение более слабых (эта нота, как мы видели, встречается и в ответах Рылеева; позже — у Сергея Муравьева-Апостола и других декабристов). К тому же не признавать явного — значит быть закованным, может быть, подвергнуться пыткам, сильно ухудшить свою участь, не принеся особой пользы друзьям. Надежды на спасение, как увидим, у Пестеля сохранялись…

— По-французски Маргарет — это Маргерит, — отозвался Сэм со скучающим видом. Он растягивал слова, всячески давая понять, что вопрос для него слишком прост. На макушке у Сэма торчал куст курчавых волос, а подбородок напрочь отсутствовал. Он был высоким, наверное, даже выше Энрике. Впрочем, в тот момент определить это было невозможно, поскольку Сэм сидел, раскинувшись на складном металлическом стуле, который он отодвинул от стеклянного стола и развернул спинкой к подоконнику — так ему удавалось следить за всем, что происходило в квартире. Он вытянул свои длинные ноги рядом с Лили, в которой было пять футов росту, — она сидела на стуле, который поставили к столу перед обедом. Они сели таким странным образом, что необычайно большие ноги Сэма, обутые в рабочие ботинки по крайней мере четырнадцатого[21] размера, оказались непосредственно в поле зрения Лили — то ли чтобы она имела возможность полюбоваться их длиной и шириной, то ли, если ей вдруг захочется, — погрызть. Рост у Сэма был огромный, но все равно можно было подумать, что на ногах у него клоунские башмаки, которые в сочетании с кустистой головой и скошенным подбородком придавали ему дурацкий и слегка устрашающий, как у всякого клоуна, вид.

Фил злобно посмотрел на Энрике и брезгливо сунул ему бутылку со словами:

4. Сказанное еще может объяснить, почему Пестель решился давать показания. Но этого мало, чтобы понять, какие он давал показания Левашову: он кратко поведал десятилетнюю историю общества (хорошо уже известную его «собеседникам» из ответов Трубецкого и других), не скрыл республиканских планов южан («царствующую фамилию хотели посадить, всю без изъятия, на корабли и отправить в чужие края, куда сами пожелают!»).

— Это не означает «Маргарет».

Затем Пестель называет более шестидесяти имен заговорщиков. Понятно, здесь имена северян — Рылеева, Трубецкого и др., на которых Левашов, безусловно, ссылался. Много южных имен, но Пестелю, когда он сидел в Тульчине, друзья сообщили о доносе Майбороды, да и Левашов опять же мог «подсказать» фамилии[80].

— Тогда что же означает слово «Марго»? — спросила Лили у Сэма, не сводя глаз с его огромных ступней. — Если оно не переводится как Маргарет, что оно может значить, я имею в виду перевод — о боже, я разучилась говорить по-английски! — Она подняла свой бокал: — Откройте же наконец эту бутылку, как бы она, черт ее подери, ни называлась!

Между прочим, упомянут и Лунин, но не слишком для того плохо: Пестель сообщил, что около 1820 года Лунин был членом Северной думы, но затем его место занял Трубецкой. Выходило, что Лунин от общества удалился!

— Марго, — протянул придурковатый Сэм с серьезностью профессора, — это Марго. Никак не переводится. Это вещь в себе, — заключил Сэм, взмахнув длинной рукой с заостренными пальцами.

Вот как реагировал на первое показание Пестеля следственный комитет.

— Вещь в себе! — воскликнул светлоглазый задира. — Сартр. — Он произнес имя великого философа на безупречном французском и уставился на Энрике — тот так и стоял в своей армейской шинели, сжимая в руках вызвавшие столько споров бутылки.

4 января (19-е заседание): «Читали показания Пестеля. Положили: поименованных им участников в обществе сообразить с теми, кто были уже в виду комитета, и о вновь открывшихся составить доклад присутствию».

Энрике вспыхнул от стыда и страшно разозлился на красавчика, который сорвал его попытку понравиться объекту своей страсти. Энрике протянул бутылку Маргарет. Она реагировала на все происходящее, будто только что проснулась и еще не поняла, кто он и что здесь делает. Она держала пакет со второй бутылкой «Марго» и даже не шевельнулась, чтобы взять ту, которую протягивал Энрике.

5-го днем Боровков и его чиновники составили этот доклад, и вечером, на 20-м заседании, первым рассматривался «Список о лицах, поименованных в показании Пестеля, коих прежде в виду не было и коих надо взять».

— Не знаю, — сказал он, отвечая скорее ей, чем Филу. — Я потомственный крестьянин. По мне, так хорошее вино должно быть в бурдюке, и я произношу Сарт… как Сат-р.

В списке было 17 человек. Сначала — 7 деятелей польского общества, с которыми южане были в сношениях: граф Хоткевич, генералы Тарновский и Хлопицкий, князь Яблоновский, Гродецкий, Княжевич, Проскура. В список не попал упомянутый Пестелем польский поэт граф Густав Олизар. Дело в том, что его уже прежде «имели в виду» и показание Пестеля было только последним аргументом для приказа об аресте (последовал 4/I) [81].

Маргарет, пробудившись от задумчивости, выстрелила одним из своих коротких смешков.

После поляков в списке Пестеля — семь членов Южного общества: Враницкий, Фролов, Пыхачев, Заикин, Аврамов, Фаленберг, Жуков. В протоколе нет имени Иосифа Поджио, которого, как Олизара, уже подозревали, и упоминание Пестеля решает… Затем был представлен ко взятию отставной полковник Александр Николаевич Муравьев. После показаний Трубецкого, что Муравьев был одним из основателей общества в 1817 году, но отошел в 1819-м, его взяли «на заметку». Пестель же сообщил о нем:

— Как Ван Гог, — заметила она, произнеся «Ван Го». — Терпеть не могу, когда люди называют его «Ван Гоук-к-к», — сказала Маргарет, передразнивая гортанное голландское произношение. — Я знаю, что так правильно, но все равно это звучит омерзительно, и вообще… какая разница?

«В 1817 году, когда царствующая фамилия была в Москве, часть общества, находящаяся в сей столице под управлением Александра Муравьева, решилась покуситься на жизнь государя».



— Ну да, какая разница, если ты обыватель? — пожал плечами Фил, как бы сводя на нет собственную реплику.

Тут же Пестель пояснил:

«Жребий должен был назначить убийцу из сочленов, и оный пал на Якушкина: служил некогда в Семеновском полку, вышел в армию и теперь живет в отставке».



Энрике так и не понял, сознательно ли тот ведет себя столь высокомерно. В конце концов он оскорблял не только Энрике, но и Маргарет. Энрике надеялся, что Фил специально хотел унизить Маргарет. Наряду с убеждением, что ни одна женщина не полюбит скрягу, он также верил, что надменное и оскорбительное отношение мужчин отвратительно для представительниц пола Маргарет, — одним словом, он был наивен.

Хотя Пестель тут же добавил, что он и Трубецкой были против этого намерения, а Трубецкой поехал в Москву, «где нашел их уже отставшими от сего замысла», однако приказ об аресте Якушкина составлен в тот же день, 4 января. В «Списке» его имя отсутствует по той же причине, что и имена Олизара и Поджио: Якушкина уже имели в виду после показаний Трубецкого. Тогда же Пестель взволновал следствие сообщением о возможном существовании тайного общества на Кавказе.

— Может, поэтому Ван Гоук-к-к и покончил с собой? — заметил Энрике, в третий раз протягивая Маргарет бутылку, которая подверглась столь подробному изучению. — Не смог вынести звука собственного имени.

«С корпусом ген. Ермолова не было у нас никакого сношения прямого, но слышал я, что у них есть общество. Даже членов некоторых оного называли, а именно: Якубовича, адъютанта генерала Ермолова Воейкова и Тимковского, который теперь губернатором в Бессарабии. Мне также сказывали, что общество сие хотело край, вверенный г. Ермолову, от России отделить и начать новую династию г. Ермоловым, но сие токмо в случае неудачи общей революции. Все сии подробности извлек Волконский от Якубовича, который, несколько выпив, был с ним откровенен».



Лили была единственной, кто рассмеялся — громче, чем над клоунскими ботинками, радостно отметил про себя Энрике. Фил, чемпион по оскорблениям, кивнул, как бы признавая, что Энрике сравнял счет. Маргарет застыла в одном из тех приступов оцепенения, когда где-то в глубине ее голубых глаз все словно замирало — это означало, что она тщательно что-то обдумывает.

Читая внимательно первое показание Пестеля, нельзя не заметить его стремление — сказать даже о том, про что не спрашивают, расширить круг замешанных. Кроме сведений о Кавказском обществе он сообщил также, со слов польских заговорщиков, что «общество их было в сношении с обществом прусским, венгерским, итальянским и даже в сношении с английским правительством, от коего получали деньги».

Два последних показания на следствии не были доказаны, хотя явились предметом многих допросов и долгого разбирательства.

— Забавно, — в итоге произнесла она — ни в голосе, ни в выражении лица не угадывалось ни малейшего признака веселья. Можно было бы подумать, что Энрике получил за свое остроумие неудовлетворительную оценку, если бы при этом она наконец не взяла у него из рук бутылку. Бросив взгляд на этикетку, Маргарет вернулась в свою кухню-каморку.

Не вникая сейчас в сложную проблему, существовало ли на самом деле Кавказское общество и так ли богаты были международные связи поляков, заметим только, что все это было достаточно скрыто, и, казалось бы, не было нужды так много припоминать…

Сэм счел нужным назвать источник своей цитаты:

Левашов, очевидно, спросил, какие практические меры намечали южане, чтобы достигнуть своей цели. Пестель отвечал:

— «Вещь в себе». Это стихотворение Уоллеса Стивенса.

«Положительного о приведении цели нашей в исполнение не было, но говорено было, что при смотре 3-го корпуса государем сделать сие было бы удобно, потому что в сем корпусе много людей из бывшего Семеновского полка, которые неудовольствие личное свое разделяли с полками и тем приготовили оные ко всем предприятиям».



— Вот оно что! — воскликнула Лили, будто в этом было нечто из ряда вон выходящее. — А что за стихотворение?

— Да Уоллес Стивенс, этот ублюдок, — с отвращением процедил Фил и продолжил разговор, прерванный появлением Энрике. — Так или иначе, это вино только подтверждает мою точку зрения, — уверенным громким тенором заявил он. — Мы все на пути к тому, чтобы стать образцовыми обывателями, милыми обитателями пригородов. Взгляните только на этот список. — Фил показал на сложенный информационный листок с заголовком «Выпускники Корнелльского университета три года спустя». — Решительно все или уже юристы, или собираются ими стать, или того хуже — врачи…

— Минуточку! — возразила Лили, забыв о клоуне и его ботинках. Она вскочила со стула и встала рядом с Энрике, который очень обрадовался, что Лили сама будет иметь дело с Филом.

Фил, однако, не стал ее слушать:

— Здесь даже есть два обладателя степени MBA. Боже мой. Какой кошмар. МВА!..

— Что плохого в том, чтобы быть врачом? — запротестовала Лили. — А ты не хочешь снять пальто? — не закончив свою мысль, обратилась она к Энрике.

Энрике снял пальто и остался в огромном белом свитере ручной вязки. Свитер был таким необъятным (к тому же от него исходил специфический животный запах влажной шерсти), что Маргарет и Лили еще раз внимательно оглядели Энрике. Он не понял, почему они вдруг опять посмотрели на него, но на всякий случай поспешил разровнять образованный свитером пузырь, чтобы они не подумали, будто это его живот. К счастью, харизматичный Фил вновь привлек к себе их внимание.

— Да-да-да, Лили, мы все наслышаны о твоем папе-враче из маленького городка, — сказал он, переместившись на кухню и вновь завладев бутылкой «Марго». В такой тесноте он неминуемо должен был протиснуться мимо Маргарет, что и сделал без малейшего смущения, которое охватило бы в такой ситуации Энрике. Прижавшись бедром к бедру Маргарет, Фил выдвинул ящик и начал рыться в столовых приборах.

— Где у тебя штопор? Хочу открыть эту бутылку. Мне надо выпить.

— Но я уже тебе наливала, — с лукавой усмешкой ответила Маргарет.

— Ну, значит, я пьяница. Все лучше, чем сидеть на кислоте. — Он шутливо толкнул ее. — Подвинься! Где штопор, в ящике?

— Сейчас как дам! — пригрозила Маргарет, радостно рассмеявшись.

В глазах Энрике их поведение было таким же невыносимо милым, как у Роберта Редфорда и Джейн Фонды в «Босиком по парку», на редкость легкомысленно-сексистской романтической комедии Нила Саймона, которую Энрике с чувством тайной вины несколько раз смотрел по ночному каналу. Разве что — если такое вообще было возможно — темноволосый Фил казался еще более убедительным в роли романтического героя, чем самый обаятельный и популярный в Америке светловолосый актер. И пока он наблюдал за ними — Маргарет нашла штопор, Фил старался его отобрать, она дразнила и не отдавала, — в голову Энрике закралось мрачное подозрение: а вдруг этот самоуверенный надменный юнец уже пробовал, и вполне успешно, снимать фартук с очаровательной кухарки? Еще страшнее была другая мысль: а что, если они встречаются? Может, он вообще все неправильно понял? Действительно ли это Обед для Сироток, благотворительное мероприятие, устроенное довольной жизнью женщиной исключительно по доброте сердечной для одиноких душ вроде него самого, для мужчин, которых некому любить? В конце концов, Бернард никогда не утверждал, что Маргарет свободна; более того, из его слов следовало, что о ней мечтали все мужчины Корнелла. Бернард отзывался о Маргарет как об очень разборчивой особе, но это еще не означало, что она отвергла их всех или что она — прости, господи — девственница. Энрике всегда подозревал, что Бернард намекал на фригидность Маргарет, пытаясь скрыть очевидное: Маргарет отвергла единственного в Корнелле мужчину, которого он, Бернард, уважал, — а именно самого Бернарда.

Страдания Энрике не облегчил даже дружеский жест Клоунского Ботинка. Нависнув над Энрике, он улыбнулся:

— Меня зовут Сэм Аккерман. А ты — Энрике Сабас, я знаю. Бернард вечно тобой хвастается.

Энрике ничем не выдал своего удивления, только кивнул, потому что, несмотря на дружелюбие Сэма, в его интонации было что-то снисходительное. Ощущение это усиливалось тем, что Сэм в буквальном смысле смотрел на Энрике сверху вниз с высоты своего огромного — шесть футов шесть дюймов[22] — роста. Это стало последним ударом по больному самолюбию Энрике: он даже не был самым высоким из всех распустивших хвост павлинов.

Энрике погрузился в угрюмое обиженное молчание, которое становилось еще более мрачным из-за нескончаемого монолога Фила — тот не прерывался ни на минуту, даже во время и после прибытия трех оставшихся гостей. Среди них было двое мужчин — один невысокий, круглолицый, улыбчивый, правда очень тихий. А другой — невозмутимый, худощавый, как Энрике, правда не такой высокий, одетый а-ля Бернард, в нечто беспросветно черное и измятое. Вряд ли кто-то из этих двух представителей мужского пола был готов или в самом деле способен соревноваться с главным оратором. Последняя из прибывших, Пэм, была очень тоненькой, с тусклыми темными волосами и оливковой кожей; в результате среди Сироток получался перевес из пяти мужчин против трех женщин; но эту кроткую девушку, по сравнению с дерзкой Маргарет и жизнерадостной Лили, с трудом можно было считать полноправным участником с женской стороны. Застенчивость Пэм граничила с паранойей: ее губы едва шевелились, никогда до конца не складываясь в то, что должно было стать улыбкой, между тем как маленькие беспокойные глазки стреляли по сторонам, будто она все время ожидала нападения из-за угла. С обескураженным видом она забилась в угол дивана, сжимая бокал обеими руками, словно кто-то собирался его отнять.

Страх Пэм не помог Энрике преодолеть себя и выползти из укрытия. Пока Маргарет пускала по кругу хрустящие крекеры с сыром бри в качестве закуски к стремительно исчезающему «Марго», он успел окончательно впасть в тошнотворную пассивность. Он казался себе самым неинтересным и скучным из всех присутствующих мужчин. Мысль о собственном подарке вызывала горечь; он уже чувствовал себя одураченным. Им словно внезапно завладел дух его матери: он высчитал, что при таком темпе они выпивают по восемнадцать долларов за десять минут. И скорость, с какой поглощалось вино, и выброшенные на ветер деньги — все казалось оскорбительным и позорным.

Наконец Маргарет появилась с огромным белым блюдом в руках и объявила:

— Готово! Мое традиционное рождественское угощение — лингвини с креветками в соусе маринара.

Если Энрике надеялся, что всеобщее перемещение к столу помешает Филу разглагольствовать о том, как весь выпуск Корнелльского университета 1972 года тяготеет к буржуазным ценностям, то он жестоко ошибался. Поскольку за столом прямо напротив Фила оказалась Лили, он возобновил нападки на врачей.

— То, что отец Лили — один из последних хороших врачей, оставшихся в маленьких городках, еще не означает, что все эти засранцы на медицинских факультетах мечтают о чем-то кроме денег, — заявил Фил, пока все рассаживались. — Разбогатеть и играть в гольф — да помоги им бог. Это их наказание. Играть в гольф до конца их жалкой стяжательской жизни.

Несмотря на гневные и презрительные интонации Фила, все это напоминало лицедейство. Его речь — наполовину пародия, наполовину напыщенное, хорошо продуманное выступление студента-отличника — текла свободно, без единой запинки. Энрике понимал, что ему нечего возразить, поскольку это была одна из показных левацких тирад, где содержалось ровно столько сарказма, чтобы оратора нельзя было обвинить в отсутствии чувства юмора, — тирад, какими иногда баловался и сам Энрике (правда, он тешил себя надеждой, что у него получается гораздо остроумнее).

Может, он лучше, чем я, решил Энрике, и именно поэтому я его ненавижу. Он постарался сесть подальше от всех этих странных молодых людей и особенно от шеф-повара с бархатными голубыми глазами, сидевшей во главе стола напротив него. Выбирая место как можно дальше от Маргарет, Энрике руководствовался лишь своей замкнутостью и намерением сдаться: убежденный, что Маргарет принадлежит Филу, он собирался прекратить за ней ухаживать. Он понятия не имел, что в его решении сесть в торце стола напротив Маргарет был особый символизм. Фил, однако, не преминул отметить эту очевидную, по его мнению, претензию Энрике на особую роль. Когда Маргарет попыталась его остановить, он перебил ее:

— А вы двое сегодня вместо мамочки и папочки? Па-ап, можно мне взять ключи от машины? — выстрелил он в Энрике.

— Нет, пока у тебя только ученические права, — легко отбил Энрике, молчавший до этого полчаса и немало смущенный тем, что его акт самоотречения перевернули с ног на голову. — Вот получишь настоящие права, тогда и поговорим.

Судя по всему, Пэм нашла это очень остроумным. Она улыбнулась совсем не так, как улыбалась до этого, и повернулась к нему — ее место было слева от него, — выгнув худую спину. Энрике удивился тому, каким хриплым и сексуальным оказался ее голос.

— Не разрешай ему. Он еще молод, чтобы водить машину.

— Да уж, слишком молод, — согласился Энрике. Он видел, что Пэм с ним флиртует. Энрике был так молод и так сильно боялся женщин, что обычно в ответ на заигрывания той, что его не интересовала, начинал обращаться с ней так, будто она его оскорбила. На самом деле он просто не знал, как в таких случаях себя вести. Один раз он совершил ошибку, проявив нечто вроде дружеского интереса, и женщина затащила его в постель, где он оказался не на высоте. С тех пор к его уверенности в собственной тупости добавился стыд, и Энрике стал совсем не похож на нормальных молодых мужчин, которые от делать нечего трахают девушек, к которым не испытывают ни любви, ни влечения. Еще будучи длинноволосым покуривающим травку юным марксистом, Энрике любил смотреть, как Джеймс Бонд раздевает женщин, которые ему мало того что не очень нравятся, так еще и подчас пытаются его убить. Энрике расстраивало, что сам он так не мог: ему необходимо было ощущать любовь или что-то очень близкое к этому, даже чтобы просто флиртовать. Отсутствие черствого сердца, сердца, которое не мешало бы функционированию пениса, заставляло его чувствовать себя недостаточно мужественным. Так что интерес Пэм парадоксальным образом поверг Энрике лишь в еще более глубокое уныние.

В то же время ему не хотелось, чтобы та, к которой он испытывал жалость (а жалость он испытывал к каждой женщине, не слишком, по его мнению, привлекательной), чувствовала себя отвергнутой. Энрике выдавил слабую улыбку:

— Вообще-то у меня у самого нет водительских прав. — Он опустил глаза, изучая мальчишескую фигуру Пэм под белой блузкой в народном стиле. Три верхние пуговицы были расстегнуты, и на месте округлой выпуклости виднелась грудная кость. Это еще больше убедило его в том, что на этой плоской поверхности никакой флаг водрузить не удастся — он просто не развернется.

— Ты не умеешь водить? — От удивления Пэм повысила голос, чем привлекла к себе внимание.