Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Н. Я. Эйдельман

«Революция сверху» в России

Часть I

Мы вопрошаем и допрашиваем прошедшее, чтобы оно объяснило нам наше настоящее и намекнуло о нашем будущем. В. Белинский
Не намёком единым

Эти заметки сложились двояко: во-первых, из наблюдений и размышлений автора при работе над книгами и статьями о России XVIII и XIX веков; во-вторых, из разговоров с друзьями и коллегами…

Откровенные российские разговоры — давнее, примечательнейшее явление культуры, общественной мысли (недаром так восхищаются иностранцы, время от времени попадающие в орбиту подобных бесед: «У нас всё больше о доходах, ценах, вы же — воспаряете духом!»).

В тех разговорах давно и многократно было обсуждено и «решено» то, что лишь теперь выходит на газетно-журнальные листы. Поэтому-то сегодняшние наши сенсации довольно определённо делятся на две неравные части: одна, небольшая, действительно новые мысли, то, что и прежде многие знали, вполголоса говорили, даже писали, но — не печатали (четверть века назад историкам, сетовавшим на обилие «запретных тем», один весьма ответственный товарищ всенародно предлагал: «Пишите всё, но не всё печатайте!»).

В печать же проходил (или не проходил) НАМЁК — бледная тень, искажённое эхо тех примечательных разговоров.

Намёк — то было целое искусство, от незамысловатого «кукиша в кармане» до целой пародийной, сатирической системы! Намёк, который более или менее опытный читатель постоянно ожидал, а порой отыскивал даже там, где его и не было. Иван Грозный, Рамзес II, Тамерлан; подневольный труд в Риме, беззакония в средневековой Франции: «Подумать только, как похоже на современность, неужели вы не боитесь?»

Намёк, имевший давнюю, дореволюционную предысторию, — знаменитый эзопов язык; вспоминалось, к слову, восклицание поэта об опасном сочинении из русской жизни:



Переносится действие в Пизу
И спасён многотомный роман…



Мир намёков, «кукишизма», подтекстов: со временем будет написана их история, собраны разнообразные примеры, забавные и печальные. Так, известный драматург, написавший несколько лет назад пьесу из русской жизни XVIII века, подвергся допросу с пристрастием со стороны разрешающих органов: на что намекает автор, что подразумевает? Когда же было отвечено, что намёка нет, просто — исторический сюжет, историческая ситуация, то чиновники были явно разочарованы и не желали пропускать пьесу из-за отсутствия сверхзадачи (так же, как препятствовали бы ей, если бы заметили её присутствие).

Гласность, вторгаясь с 1985 года в наш мир, отодвигает в прошлое, можно сказать целую литературу, обширную словесность, историю, филологию, философию построенную целиком или частично на недомолвках, исполненную тем способом, о котором горестно писал Щедрин сто лет назад: «Моя манера писать есть манера рабья. Она состоит в том, что писатель берясь за перо, не столько озабочен предметом предстоящей работы, сколько обдумыванием способов проведения её в среду читателей».

Как было только что замечено, наибольшее число намёков заимствовалось из прошлого, располагалось в исторических романах и исследованиях. Впрочем, толковые авторы давным-давно знали, что прямые аллюзии недорого стоят; что надо стараться основательно и честно углубиться в ту или иную эпоху, как бы не думая о «текущем моменте», — тогда всё выйдет само собою: и современность, и связь эпох… Так что, повторим, отнюдь не намёком единым были живы честные историки. И сколь часто, постоянно хотелось — прямо, а не косвенно, откровенно, а не отвлечённо сопоставить века, представить наблюдения в их нерасторжимой связи, которая ведь была, есть и будет — говорим мы о том или нет…

Прямой разговор был практически невозможен.

Однако — необходим.

Спираль

И вот настало время сопоставить времена. Без всяких намёков — во весь голос, «грубо, зримо».

Дело в том, что быстро скачущий XX век и колоссальные перемены в технике, внешнем образе жизни породили иллюзию, что на предков мы мало походим, что сравнение эпох уж очень «хромает», что дело это не научное и т. п.

Сие, полагаем, есть заблуждение великое.

Во-первых, ежеминутно, ежечасно мы признаём сравнимость времён, употребляя и для сегодняшнего дня, и для вчерашнего, и для древнего одни и те же слова, обозначающие, в сущности, весьма разные явления. Мы говорим государство применительно и к Древнему Египту, и к Киевской Руси, и к современности, хотя нужно ли доказывать, сколь разные это государства? Мы говорим: древнегреческая, русская, советская армии; мы толкуем о семье, экономике, войне, мире, как бы не замечая, сколь меняются эти понятия от столетия к столетию.

Но дело, конечно, не только в этом. Давным-давно мудрыми философами (среди которых Гегель, Маркс) было замечено и неоднократно повторено, что история человеческая движется как бы по спирали; каждый следующий виток, несомненно, отличается от прежних и в то же время чем-то похож… Итальянское, европейское Возрождение, разумеется, не копия Древней Греции и Рима, но — сходный виток великой спирали, через тысячу лет возрождающий многое из старого.

А вот похожие витки совсем иного рода: русская история, экономика, общественная борьба опрокинули крепостное право, ослабили, ограничили самодержавие, затем — победоносно отбросили его…

Но как не заметить в 1930-х годах зловещего «повторения»: освобождённое революцией крестьянство попадает в положение, близкое к худшим образцам крепостной зависимости; единоличная власть Сталина — в духе худших самодержавных традиций (впрочем, ни один российский самодержец всё же не имел столько власти).

В истории каждого народа существует нечто вроде «социальной генетики» — то, что именуется исторической традицией, преемственностью, что закладывается веками, тысячелетиями и менее подвержено переменам (хотя, разумеется, подвержено), нежели техническая, внешняя сторона жизни. Общаясь, например, с современными англичанами, мы легко отыщем в их сегодняшнем многие элементы длительного прошлого — Великую хартию вольностей, революцию XVII века и т. п. Итальянцы, независимо от того, сознают они это или нет, — наследники Древнего Рима, средневековой Италии; в каждом из них «спрессованы» и века Возрождения, и время фашизма, и десятилетия послевоенного подъёма…

В недалёком прошлом государственные деятели, полководцы, революционеры, можно сказать, брали прямые «наивные» уроки у предшественников, например, героев Древней Греции и Рима; сегодня мы тоже берём уроки, но, может быть, реже, и далеко не все, которые могут пригодиться.

Меж тем полезно, весьма полезно!

Именно в наши, казалось бы, ни на что не похожие «ревущие восьмидесятые» полезно оглянуться, задуматься, отыскать прецеденты.



Я ловлю в далёком отголоске
Что случится на моём веку…



Сверху

У нас сейчас происходят крупные реформы, преобразования революционного характера, начатые по инициативе высшего руководства страны, «революция сверху». При этом, конечно, многообразно поощряется, поддерживается встречное движение снизу, без него ничего не выйдет; однако назовём всё же вещи своими именами: революция сверху!

И сразу — масса вопросов:

— Почему сверху? А как было прежде? А как в других странах?

— Нет ли для подобных преобразований некоторых общих правил, повторений на разных витках исторической спирали?

— Каковы законы поведения, движения основной массы народа при такой революции?

— Каковы формы сопротивления переменам, виды опасности?

— Каковы перспективы?

Проще говоря, мы собираемся представить краткий очерк, разумеется, далеко не всей российской истории, но тех её разделов, «сюжетов», которые относятся к революциям сверху и могут помочь разглядеть кое-что новое в сегодняшних и завтрашних обстоятельствах…

Однако прежде чем пуститься в путь, кратко объяснимся по двум вопросам.

Во-первых, — как это автор, специалист по определённому историческому периоду, позволяет себе судить о прошлом да и настоящем вообще?

На подобные сомнения давно ответил Герцен.

«— Кто имеет право писать свои воспоминания?

— Всякий.

Потому что никто их не обязан читать».

Второй вопрос — отчего выбрана такая форма заметок? Потому что серьёзная, солидная монография — жанр менее свободный по форме; к тому же за последние десятилетия ложь, полуправда чаще всего принимали самые респектабельные формы, чтобы никто не заподозрил фальши, обмана. Заметки же — жанр наиболее близкий к разговору, к тем вольным российским беседам, которые нам столь милы…

Беседам о революции и реформах.

Сколько их?

Начиная с Петра Великого, было немало удачных или неудачных попыток переменить российскую жизнь сверху.

Кратко или подробно мы коснемся многих эпизодов, но сразу скажем, что центром нашего повествования станут события прошлого, которые нам представляются особенно актуальными: реформы конца 1850-х — начала 1860-х годов. О том, что разбор их может сегодня многое осветить, свидетельствуют интересные статьи профессора Г. Х. Попова «Как на Руси отменяли крепостное право» (журналы «Эко», «Знание — сила», 1987 г.); однако в его работе разобрана преимущественно крестьянская реформа 19 февраля 1861 года, мы же постараемся как единое целое представить все нововведения тех лет, затронувшие абсолютно все сферы российской жизни.

Чтобы не повторять каждый раз, что, разумеется, те эпохи и наша совершенно отличаются, что страна была не та, люди — не те, и строй — совсем не тот, будем считать, что автор имеет в виду эту ситуацию постоянно, что она как бы выносится за скобки, ибо более чем очевидна.

Нам важно и интересно сейчас не на отличиях сосредоточиться (они на виду), но на сходстве, тем более удивительном при огромных различиях эпох; на той самой «социальной генетике», соответствующих витках спирали, о которых уже шла речь.

Итак, начнем наш рассказ, который — заранее предупреждаем — после краткого зачина отправится назад, в еще более глубокую предысторию, чтобы только потом снова вернуться в 1860-е — и далее двинуться к «нашим берегам»…

Когда в Лондон в начале марта 1855 года пришло известие о смерти царя Николая I, Герцен воскликнул: «Да здравствует смерть и да здравствует мертвец!»

Новая эпоха началась событием, которое вообще-то могло случиться много позже, — окончанием длительного правления того царя, которого почитатели объявили «незабвенным», а противники — «неудобозабываемым».

Историк вправе задуматься, отчего же последующие события, явная либерализация страны, начало реформ, «оттепель» дожидались случая? Это как будто не делает чести прогрессивному обществу: англичане в 1649-м, французы в 1789-м, россияне в 1917-м не ждали ведь, когда скончаются их тираны…

Разумеется, подспудно путь к реформам начался много раньше: поражение в Крымской войне случилось еще при Николае, и вполне возможно (как полагают некоторые специалисты), что, умирая, этот деспот действительно завещал сыну освободить крестьян: «Гораздо лучше, чтобы это произошло свыше, нежели снизу». Впрочем, тут вспоминается известный афоризм Ларошфуко: «Старики любят давать хорошие советы, чтобы вознаградить себя за то, что они уже не в состоянии больше подавать дурных примеров»…

Все так. Однако очень и очень показательный факт для понимания всей российской системы, для понимания огромной роли верховной власти, верховного правителя, — что «лед тронулся» только после смены монарха, 2 марта (по новому стилю) 1855 года.

Так же, как совсем в другую эпоху — после 5 марта 1953 года.

98 лет и три дня, разделяющие эти события, позволяют говорить не только о коренном различии эпох.

С марта 1855 года начался, как известно, общественный подъем, «эра реформ», которая продлилась 10–15 лет (можно считать, до «белого террора», последовавшего за выстрелом Каракозова, в 1866 году; можно — до последних буржуазных реформ, завершенных в начале 1870-х).

Не углубляясь пока в тогдашние события, скажем кратко: положение страны, жизнь народа, экономика, политика — все это требовало серьезных перемен в двух сферах. Именно в тех сферах, которые ожидали своего реформатора и в 1953 году, и в 1965-м, и сегодня.

1. Сфера экономическая: в 1850-х годах — это отмена крепостного права.

Можно сосредоточиться на разнице (разумеется, огромной) между тогдашней и сегодняшней экономической реформой. Но можно сформулировать проблему вполне корректным образом: в 1850-х требовалась и частично осуществилась коренная перестройка экономических отношений — от внерыночного, волевого, «палочного» механизма к рыночному…

2. Сфера политическая: здесь в 1850-х годах решалась проблема демократизации, на пути которой — бюрократия, самодержавие.

Еще и еще раз повторю, что мы не играем в сравнения: если через 100–125 лет, совсем в иных условиях, перед страной стоят типологически сходные задачи, тут есть над чем серьезно, очень серьезно задуматься.

Пока же из XIX столетия обратимся назад, к еще более глубокому прошлому.

Крепостное право и самодержавие: к 1861 году их давно уже почти нигде в Европе не было.

А в России в 1649 году Соборное уложение царя Алексея Михайловича окончательно оформило то самое крепостное право, которое нам столь знакомо по «Недорослю» и «Мертвым душам», по салтычихам, фамусовым, плюшкиным…

1649 год, Именно тогда лишился головы Карл I Английский, и в Англии победила буржуазная революция. В остальной Европе картина того времени была довольно пестрой, но историкам давно известно, что к западу от Эльбы, то есть в большинстве государств, крестьяне лично были относительно свободны: в Норвегии, например, крепостного права не было вообще, в других же краях, конечно, мужик платил и кланялся сеньору, но разве, скажем, можно представить Санчо Пансу рабом, продаваемым на аукционе? К востоку же от Эльбы, в Пруссии и Польше, крестьяне жили почти «по-российски», иногда даже хуже, но — до поры до времени: в 1780-х годах личная свобода дарована крестьянам Австрийской империи, в 1807–1813 годах — прусским; Наполеон, не тронув помещичьих владений, оформляет юридические права польских крестьян.

Так обстояло дело с крепостным правом.

Теперь — о самодержавии.

В течение первой половины XIX века практически все европейские короли стали конституционными; но, скажем сразу, — и до того абсолютные монархи Запада все же не были столь абсолютными, как государи и императоры всея Руси.

Можно, конечно, для справедливости заметить, что существовали в мире страны с еще более деспотическими режимами, чем Россия; например, известный правитель Афганистана и Ирана Надир-шах в середине XVIII столетия насыпал целую гору из человеческих глаз, вырванных у своих врагов… Однако об азиатских деспотиях сейчас не будем толковать; констатируем, что 130 лет назад Россия, по сравнению с большинством европейских стран, можно сказать, была страной слабо развитых обратных связей (мы подразумеваем рынок в экономике, гласность и демократию — в политике).

Отчего же?

На самые сложные вопросы люди любят ответы ясные, простые; английский историк Крейтон заметил, что «читатели впадают в нетерпение от сложности человеческих дел и подходят к истории в том настроении, как идут на политический митинг».

Простым объяснением «российского деспотизма» была география: еще великий Монтескье учил, что самые тиранические режимы обычно утверждаются над большими пространствами; однако факты порою противоречили: в огромной империи Карла V (1516–1555), над которой, как известно, никогда не заходило солнце (Испания, Германия, Нидерланды, Италия, Южная Америка и другие заморские владения), — в этом государстве все же сохранились разные политические институты, не позволявшие монарху слишком уж «разгуляться». Крупнейшим по европейским понятиям королевством была Речь Посполитая (Польша, Литва, Белоруссия, Украина), но там была скорее не самодержавная монархия, а дворянская анархия.

Просто и ясно объяснял причину российского отставания царь Петр Великий: «Западная Европа раньше нас усвоила науки древнего мира, и потому нас опередила, мы догоним ее, когда в свою очередь усвоим эти науки».

Действительно, многие европейские государства возникли на развалинах Римской империи, на почве, «пропитанной античностью»: за несколько веков до Киевской Руси, в середине V века, уже были налицо королевства франков, англосаксов; несколько позже — вестготское в Испании. Однако ряд государств, у которых Петр был склонен учиться, возникли позже и вдали от Рима; в частности, главный противник — Швеция, где первые короли появляются примерно тогда же, когда и великие князья киевские (античность решительно ни при чем!); однако даже своевольному Карлу XII приходилось считаться с ригсдагом (парламентом), шведские же крестьяне в ту пору — зависимые, но отнюдь не крепостные.

В юности я написал некий труд, где предлагал читателю вообразить, как в XI веке при въезде в столицу киевского князя его слуги и дружинники избивают толпу, издеваются над простым людом. Дмитрий Сергеевич Лихачев, которому попала на отзыв эта работа, отнесся к ней с незаслуженной снисходительностью, но между прочим заметил, что описываемая автором картина отношений между князем и народом Киевской Руси — «куда более вероятна для России XVI века и последующих».

Действительно, в XI–XIII веках Русь меньше отличалась от Европы, чем позже…

Из 1980-х — в 1860-е — в 1100-е…

Стоит ли отправляться столь далеко; неужели корни сегодняшних событий прослеживаются уже в тех веках?

Стоит, стоит… Что такое 700–800 лет? Всего 30–35 поколений. В сущности, совсем немного по сравнению с парой тысяч предков, отделяющих каждого из нас от обезьянолюдей…

15 июня 1215 года на Раннимедском лугу близ Виндзора английский король Иоанн Безземельный подписывает Великую хартию вольностей, а 50 лет спустя следующий король, Генрих III, вынужден присягнуть первому парламенту; Генеральные штаты во Франции, кортесы в Испании, сеймы в Скандинавских странах появляются на свет примерно в одно время. В тех собраниях заседают, решая государственные дела, феодалы, духовенство, горожане, а кое-где даже и крестьяне.

Меж тем в 1211 году во Владимире князь Всеволод Большое Гнездо тоже созывает собрание разных сословий. Кроме Новгорода, вече функционирует и во многих других центрах Древней Руси.

Еще немного, еще несколько поколений, одно-два столетия, и — легко вообразим — Древняя Русь дальше продвигается по европейскому пути. Растут города; княжеская власть усиливается одновременно с вече, «парламентами»; складывается одно, а может быть (учитывая огромные расстояния), — несколько восточно-славянских государств, приближающихся по типу развития к Польше, Германии и другим европейским королевствам. Но не сбылось…

Монгольское нашествие, думаем, определило во многом то «азиатское начало», которое обернулось на Руси крепостным правом и лютым самодержавием.

Монгольское иго… Нам сегодня, постоянно рассуждающим об угрозе ядерной катастрофы, о сотнях миллионов возможных жертв, иногда представляются мизерными, несопоставимыми горести далеких предков… И напрасно!

Точной статистики, конечно, нет, но, по мнению некоторых исследователей, например, 40-миллионное население тогдашнего Ирана (немного меньше, чем ныне!) сократилось после монгольского удара более чем в четыре раза!

Завоеватели многих убили, иных увели в плен, однако большая часть жизней была взята голодом, так как нашествие разрушило каналы, сожгло поля…

Потери, вполне сопоставимые с атомной войной.

Нечто подобное было, по-видимому, на Руси и в других странах, по которым прошли орды Чингиз-хана и Батыя (сто лет спустя примерно такой же «ядерный» удар нанесет Европе чума — черная смерть, уносившая каждого третьего, а кое-где второго).

Совершенно сегодняшними кажутся поэтому переживания замечательного миротворца XIII века монаха Плано Карпини. Ежедневно рискуя жизнью, через невообразимые пространства и десятки враждующих племен, по областям, разграбленным и сожженным монголами (в частности, через Киев), он провез от Франции до Монголии письмо римского папы великому хану с предложениями мира. После длительных проволочек и унижений хан вручил Карпини ответное письмо, которое лишь в XX веке было отыскано учеными в архиве Ватикана. Письмо, дышащее угрозой, заставляющее раздробленную Европу трепетать перед страшной карой, — неотразимым, казалось бы, нашествием кочевников. Сейчас-то мы спокойны за предков: удар не состоялся, монгольская держава начала распадаться; в XX веке, имея представление о том, что нам грозит, мы способны, как никто, понять, — что им грозило…

Великое и страшное нашествие на четверть тысячелетия отрезало Россию от европейских связей, европейского развития.

Невозможно, конечно, согласиться с парадоксальным мнением Л. Н. Гумилева, будто монгольское иго было лучшим уделом для Руси, ибо, во-первых, спасло ее от ига немецкого, а во-вторых, не могло столь болезненно затронуть самобытность народа, как это произошло бы при более культурных немецких захватчиках. Не верю, будто такой эрудит, как Гумилев, не знает фактов, которыми его легко оспорить; увлеченный своей теорией, он впадает в крайность и не замечает, к примеру, что силы «псов-рыцарей» были несравнимо слабее монгольских: Александр Невский остановил их войском одного княжества. Отнюдь не восхваляя какое-либо чужеземное владычество вообще, напомню, что монгольское иго было ужасным; что прежде всего и более всего оно ударило по древнерусским городам, великолепным очагам ремесла, культуры (целый ряд искусств и ремесел после того был совершенно утрачен и даже секрет производства забыт).

А ведь именно города были носителями торгового начала, товарности, будущей буржуазности — пример Европы налицо!

Ни к чему, полагаем, отыскивать положительные стороны такого ига по сравнению с абстрактным, несуществовавшим и неосуществимым тогда игом немецким. Прежде всего потому, что результат прихода Батыя прост и страшен: население, уменьшившееся в несколько раз; разорение, угнетение, унижение; упадок как княжеской власти, так и ростков свободы, о которых мы говорили; сожженным деревням легче поднять голову — их «технология» сравнительно проста, городам же, таким, как Киев, Владимир, нанесен удар сокрушительный: целые десятилетия они не могли прийти в себя от этого удара.

Наконец, простая статистика: 10–12 крупных русских княжеств перед 1237 годом (появление Батыя), к концу XIII столетия (влияние главного, Владимирского князя значительно ослабело) число их в несколько раз больше — раздробленность, упадок.

Монголы сломали одну российскую историческую судьбу и стимулировали другую; то же относится и к другим побежденным, растерзанным народам. Однако здесь — никакого повода для шовинизма; так складывались исторические судьбы. Завоевав полмира, ордынцы тем самым отравляли собственную цивилизацию, придавали ей черты неестественности, уродливого паразитизма, загнивания, и отсюда начался их будущий упадок… Тонкость и сложность проблемы прекрасно чувствовал Андрей Тарковский, когда в фильме «Андрей Рублев» представил монгольских воинов не хуже и не лучше того российского феодального воинства, которое вместе с ними идет грабить один из русских городов; вспомним своеобразное рыцарство завоевателей в обращении с глухонемой пленницей и т. п.; вспомним также нравственно точные характеристики и русских, и монголов в книгах В. Яна где все хороши и ужасны по-своему, но нет и тени великодержавного мстительного превосходства… Однако еще раз повторим, пусть и очень известные, строки Пушкина: «Образующееся [европейское] просвещение было спасено растерзанной и издыхающей Россией… Татары не походили на мавров. Они, завоевав Россию, не подарили ей ни алгебры, ни Аристотеля». Размышляя о последующей кровавой борьбе русских с иноземцами и между собою, Пушкин замечает, что события не благоприятствовали свободному развитию просвещения». Напомним, что просвещение Пушкин понимает шире, чем грамотность, ученость. Это — и города, и пути сообщения, и свободные учреждения. Иначе говоря, — уровень развития…

Ещё 250 лет

Еще 8–10 поколений.

Возвышение Москвы, Иван Калита, Куликовская битва; наконец, в 1480 году Иван III свергает монгольское иго и завершает к этому же времени объединение Руси.

Внешне опять же — вровень с Европой. Именно в XV веке, даже, можно сказать, почти в те же годы, завершается объединение ряда западных государств; современник Ивана III король Людовик XI (1461–1483) объединяет Францию; в 1485 году завершается последняя страшная смута в Англии — война Алой и Белой розы, на британском престоле могучие Тюдоры. В 1479 году брак Фердинанда Арагонского и Изабеллы Кастильской завершает создание единого Испанского королевства.

В Москве — государь всея Руси, в западных столицах — тоже государи «всея Франции, Англии…» (Германии же, Италии еще четыре века жить в раздроблении).

Жестокие, подозрительные, властные Иван III, Василий III, Иван Грозный. Но и «вселенский паук» Людовик XI ничуть не добрее — весьма щедр на казни, пытки; Генрих VIII Английский многими тираническими действиями и намерениями напоминает Ивана Грозного (принявшего титул царя как раз в год смерти английского «коллеги»); да и число жен у двух тиранов почти совпадает — шесть у Генриха, семь у Ивана… Грозный, заметим, по крайней мере своих цариц не казнил, иногда отсылал в монастырь; Генрих же сделал плаху элементом семейной жизни.

У восточно- и западноевропейских правителей 500 лет назад можно найти и ряд других сходных черт: западные короли, набирая силу, вынуждены опираться на сословно-представительные учреждения, ограничивающие абсолютных властителей, но одновременно — поддерживающие, финансирующие. В России XVI и XVII веков — время Земских соборов, где так же, как и в парламенте, генеральных штатах и кортесах, собираются представители сословий (изредка даже государственные крестьяне) и решают разные государственные дела. Английский дипломат Горсей в 1584 году извещал свое правительство о действиях «русского парламента».

Похоже, очень похоже. И совсем не похоже.

Главное и основное отличие: на Западе куда сильнее, чем на Востоке, — города, промышленность, торговля, буржуазия; а где буржуазность, товарность — там крепнут свободы, местные и городские, еще сравнительно небольшие, однако родственные тем, что прежде и на Руси были, но сгорели в пожарах XIII–XIV веков.

Любой грамотный ученик 6–7 класса знает, что и русские цари, и западные короли сражались с крупными феодалами, а опирались, во-первых, на мелких дворян (д\'Артаньян во Франции или князь Серебряный в России); во-вторых, на духовенство, заинтересованное в объединении и централизации; и, в-третьих, на горожан, еще более заинтересованных в порядке, спокойной возможности производить и торговать.

Все так: московский посадский люд, а также купцы, ремесленники других городов поддерживают государей, и те на них «зла не имеют». Но соотношение сил в стране все-таки совсем иное, чем в Париже, Лондоне, Лионе, Севилье.

400 лет спустя в сибирской ссылке Чернышевский напишет автобиографический роман «Пролог», где главный герой Волгин («списанный» с самого автора) рассуждает о недостаточности мелких отдельных уступок: «Суд присяжных… Великая важность, он сам по себе, — был ли он в Англии при Тюдорах и Стюартах? Чему он мешал?.. Все вздор». При всем уважении к автору — герою «Пролога», никак не можем с ним согласиться: тут, пожалуй, проскальзывает очень характерный российский взгляд «или все — или ничего!»

Нет, суд присяжных не вздор! Ведущий свою историю из Древней Греции, он начал набирать силу в Англии с XII века, а в XIV-ХV уже был очень заметным явлением британской жизни. Позже укрепляются местные суды во Франции («парламенты») (примеч. — эти судебные парламенты не следует путать с английским законодательным парламентом), в Германии и других странах. Многому они не могли помешать, но кое-чему сумели. Влиятельный суд — символ свободы, оппозиции даже при самом внушительном абсолютистском режиме; само его существование — признак «разделения властей» (воспетого все тем же Монтескье): законодательной, исполнительной, судебной.

Все эти рассуждения напоминают о том, что российский царь имел куда больше власти над своими подданными, чем французский и английский. Людовику XI было куда труднее «просто так» расправиться с героями «Квентина Дорварда», а Людовику XIV — с «Тремя мушкетерами», нежели Ивану Грозному и Петру I со своими боярами и дворянами (князем Серебряным или «царским арапом»).

И это вовсе не потому, что западные монархи были добрее и благонравнее российских. Отнюдь нет! Просто и те, и другие знали границы своих возможностей: несколько попыток английских и французских королей слишком усилиться встречали столь крепкий отпор городов, парламента, судов, дворянства, народа, что в результате образовалась равнодействующая, более или менее устраивающая обе стороны,

На Руси же «механизм самовластия» был иным (мы вынуждены упрощенно излагать недавние исследования А. А. Зимина, Н. Н. Покровскою, Д. Н. Альшица, В. Б. Кобрина и других ученых). Страна объединилась примерно в то же время, что и западные монархии, хотя уровень товарности, буржуазности (соединяющих «торговыми узами» разные, прежде почти не связанные друг с другом области) — этот уровень в России был намного ниже, и при спокойных обстоятельствах, по «западной мерке», ей полагалось бы еще пару столетий набирать буржуазность и только после того — объединяться. Спокойных обстоятельств, однако, не было: борьба с монгольским, польско-литовским натиском и другими опасными соседями, несомненно, ускорила объединение. Недостаток объединяющей, скрепляющей силы, которую на Западе играло «третье сословие», с лихвой взяло на себя само российское государство; при этом оно примерно во столько же раз» было неограниченнее западных, во сколько российская буржуазность уступала европейской.

Вот едва ли не формула самовластья!

В конце XV и XVI веке «вдруг» под властью Москвы образовалась огромная империя, позже распространившаяся за Урал.

Есть, очевидно, два способа управления такими территориями: первый — когда большую роль играет местное самоуправление, выбранное населением и отчасти контролируемое из центра; в самом деле, легко ли из Москвы, при отсутствии телефона и телеграфа, управлять окраинами без привлечения местных сил?

Один из создателей США, Томас Джефферсон, писал: «Наша страна слишком велика для того, чтобы всеми ее делами ведало одно правительство».

Второй способ — централизаторский: сверху донизу всеведущая административная власть, подавляющая всяческое самоуправление.

Запад, как легко догадаться, пошел первым путем: короли плюс парламенты, городские и провинциальные общины, суды и т. п. На Руси дело решалось в основном при Иване Грозном и после него. Довольно долго, в течение всего XVII века, города, окраины еще норовили выбирать воевод, сами пытались ведать своими делами.

Недавние исследования Н. Н. Покровского позволили наглядно представить, как, например, отстаивали в ту пору свои права Томск и другие сибирские города и как, с приближением XVIII столетия, центр подминал, сокрушал старинные вольности.

Для этого царям вместо старого, патриархального управления, рассчитанного на небольшие владения, потребовалось создание совершенно нового, разветвленного аппарата власти, пронизывающего всю империю, до края которой в XVII веке даже быстрейшие гонцы ездили более года (а неторопливые бояре года по три!).

В своей недавней работе Д. Н. Альшиц показал бессодержательность наших споров о времени окончания опричнины. Раньше во многих исследованиях и учебниках было принято, что это учреждение существовало семь лет, с 1565 по 1572-й; потом ученые «присмотрелись» и пришли к выводу, что под другими названиями новая мощная карательная организация продолжала существовать до конца грозного правления, то есть до 1584-го. Историк же показал, что дело не во временной, «чрезвычайной» мере; просто за эти годы был создан принципиально новый механизм, с помощью которого можно управлять огромной страной, не поощряя, а наоборот, в жестокой борьбе, постепенно гася ростки демократии. И если так, то, в широком смысле слова, опричнина не оканчивается ни в XVI, ни даже в ХIX веке…

Исследователь констатирует: «Трудно обнаружить во всей дальнейшей истории самодержавия периоды, когда не проявляли бы себя те или иные опричные методы управления. Иначе и не могло быть. Социальное происхождение самодержавия неразрывно связано с опричниной. А происхождение, как известно, можно отрицать, но нельзя “отменить”».

Прошли те времена, когда читателям преподносилась простая и внешне очень убедительная схема: царь Иван боролся с боярами-изменниками, централизуя Русь. Потребность получать простые решения была, конечно, удовлетворена, но до поры до времени, пока идеальную схему не взорвали упрямые факты. На сегодня историкам более или менее ясно, что Иван Грозный и его сподвижники подавляли всевозможные виды децентрализации, «демократии». Не вообще с боярами он бился, а с теми боярами, дворянами, духовными лицами, «простолюдинами», кто в той или иной форме отстаивал старинные права — древнерусские или, можно сказать, «европейские».

Царь с яростью обрушивал террор на всех тех, кто был носителем хотя бы некоторой самостоятельности, свободы. Жестокая расправа настигла членов Боярской думы, а также Избранной рады Сильвестра и Адашева, желавших ограничить единовластие «мудрыми советниками» от имени всей земли. «Чтобы не быть раздавленными событиями, — писал о том времени академик С. Б. Веселовский, — каждый спешил присоединиться к тем, кто имел возможность давить». Вынужденный регулярно созывать Земские соборы (Ливонская война, не хватает денег), царь Иван в то же время люто ненавидел это слишком свободное учреждение и позже казнил многих депутатов.

Очень точно чувствовал тогдашнюю историческую ситуацию Николай Михайлович Карамзин: «Иоанн губительной рукою касался… будущих времен: ибо туча гладоносных насекомых, исчезнув, оставила целое семя в народе; и если иго Батыево унизило дух россиян, то, без сомнения, не возвысило его и царствование Иоанново».

В любой системе политический механизм движется в двух направлениях: «снизу верх» и «сверху вниз»; вопрос заключается в том, как эти два течения соотносятся. Сосчитать невозможно, но оценить можно и должно: на Западе инициатива снизу (дворяне, города, промышленность, относительно вольные крестьяне) была куда большей, чем на Востоке Европы. На Руси же огромные возможности, заложенные в народе, — многовековая борьба с захватчиками, преодоление суровой природы и огромных пространств, — значительная часть этой энергии, народной силы, самостоятельно, вне контроля самодержавия, не проявлялась; если же это случалось (казаки, землепроходцы), то Москва рано или поздно делала этих вольных людей носителями своей воли… Положение народа было подобно бурному, могучему потоку, крепко замкнутому и направляемому каменными берегами, плотинами и шлюзами… Великий народ, вступивший в состояние «повышенной активности» (по Л. Н. Гумилеву — «пассионарности»), мог все: и монголов прогнать, и гигантскую Сибирь освоить, и — когда наступила Смута, а царской власти на время не стало — выгнать захватчиков, и эту власть снова поставить…

Народ мог все… Даже невольно в известном смысле содействовать собственным закабалителям. Его трагедия в том, что он был, в сущности, лишен тех лидеров, какими на Западе в ту пору явились горожане, третье сословие.

И, разумеется, не случайно объединение королевств в Европе не сопровождалось чем-то похожим на крепостное право. В России же, начавшись с закона о Юрьевом дне (1497), закрепощение нарастало в течение всего XVI века и завершилось в середине XVII. Отчего же?

Простой ответ: очень сильное государство могло закабалять, тогда как не столь централизованное — опасалось. Доля истины есть и в столь прямолинейном объяснении, но не станем торопиться. Как и в политике, тут было два пути.

Товарность, необходимость в деньгах: в XIV–XVI веках эти процессы все заметнее, пусть в разной степени, во всех концах Европы. У господствующего слоя есть, в сущности, два способа «взимания дани». Первый — внеэкономический, административный способ прямого отнимания. Второй — денежная рента, налоги, оброки, взимаемые с крестьянских, купеческих, ремесленных доходов.

Легко заметить, что при первом способе государству и дворянству, на которое оно опирается, выгодно насильственно прикрепить крестьян к земле, свести к минимуму их самостоятельность; второй способ — «товарный», «демократический». В этом случае буржуазность и капитализм поощряются, в крепостническом же варианте они, понятно, погашаются.

Напомним, что не от доброты или благородства западные рыцари и бароны не закрепостили своих подданных, но оттого, что не могли!

История сохранила нам любопытнейшие данные о попытке английских и французских сеньоров, наряду со стремлением увеличить денежный оброк, попробовать «крепостнический вариант», причем на сто лет раньше, чем это случится в России.

Во Франции, разоренной Столетней войной и чумой, вырастал «новый серваж» — крепостное право. В Англии «черная смерть», унесшая в середине XIV века значительную часть рабочей силы, грозила разорением уцелевшим лордам и сеньорам. «Едва ли может быть сомнение, — писал академик Д. М. Петрушевский, обобщая огромное количество фактов, — что благодаря черной смерти почти упразднившееся силою вещей крепостное право (в Англии. — Н.Э.) опять возрождается, — и притом гораздо в более тяжелых сравнительно с прежним… формах».

Заметим определение ученого — «упразднившееся силою вещей», то есть развитием денежных отношений, городов и т. п. Посадить крестьян на барщину, препятствовать их уходу — вот чего теперь просили богатые сеньоры. Очень любопытно, что король Эдуард III издал 18 июня 1349 года закон «о работниках и слугах», внешне довольно похожий на российский Юрьев день, только на полтора века раньше (в Англии, впрочем, временем окончательного расчета с хозяином был не день св. Юрия, 26 ноября, но Михайлов день, 29 сентября). Закон был прост: кто откажется работать «по обычной плате» — арест; кто ушел от хозяина до уговорного срока — тюрьма.

Еще немного — и могла бы как будто образоваться барщинно-крепостническая система, похожая на ту, что позже утвердится в России. Но не вышло.

Предоставим слово современникам.

Знаменитый английский публицист Джон Уиклиф, сочувствуя угнетенным, запишет в 1370-х годах: «Лорды стремились обратить своих держателей в рабство, большее, чем то, в каком они должны были находиться согласно разуму и милосердию, что и вызвало борьбу и неурядицу в стране».

Французский же историк Фруассар в эту пору негодовал на мужиков: «Эти негодяи стали подыматься из-за того, что их, как они говорили, держали в слишком большом рабстве». Оба очевидца произносят важнейшие слова — «борьба и неурядица», «стали подыматься».

Крестьяне привыкли за несколько веков к другому — к большей свободе, к тому, что было утверждено обычаем и считалось «разумным и милосердным». И они поднялись: в 1357–1358 годах во Франции — Парижское восстание и Жакерия, в 1381 году в Англии — восстание Уота Тайлера; примерно тогда же — ряд более мелких эпизодов… Лорды, сеньоры, короли, хотя подавили и казнили бунтовщиков, но — «приняли к сведению»: отказались от закрепощения — сосредоточились на денежных оброках, арендах, налогах.

Для народа это было тяжко, но не требовало нового закабаления личности…

Вообще в разные эпохи взрывы классовой борьбы на время или надолго улучшали положение низов: Пугачева казнили, но зарплату на уральских заводах подняли вдвое; революция 1905 года окончилась, а рабочим, особенно в крупных городах, стали платить много больше.

Конечно, непросто на расстоянии нескольких веков точно ответить на вопрос, почему российские цари и феодалы продолжали крепостническое закабаление и после восстаний Болотникова, Разина, Пугачева (отделываясь временным облегчением в некоторых районах), тогда как английские короли и французские бароны отступили?

Судя по всему, на чашу весов, перетянувшую крепостное право, легли не только великие крестьянские мятежи. Неспокойно было в городах, кое-где ремесленники присоединялись к крестьянам; кроме того (и это очень важно!), король и крупные сеньоры уже давно жили в мире довольно развитых денежных связей, регулярных налогов и т. п. Поэтому буржуазное начало, «товарность», а также их социальные последствия сработали — и тут хорошо видно, как расходятся исторические дороги ряда западноевропейских государств и восточной половины материка: к западу от Эльбы взят курс на капитализм, буржуазные свободы; к востоку от Эльбы — к самым жестким формам крепостничества и деспотизма.

В работах британских и советских исследователей, посвященных средневековой Англии, среди разнообразных сведений и статистических расчетов мелькают яркие, характерные фигуры. Вот — сэр Джон Фальстаф (умерший в 1459 году, то есть более чем за сто лет до рождения Шекспира, создавшего в своих комедиях образ знаменитого тезки нашего джентльмена). Это богатый землевладелец, но обходящийся без барщины: часть земли сдает крестьянам в аренду и получает прямой денежный доход (благодаря которому занимается ростовщичеством). В общем, еще «феодальные методы», но на других полях и лугах Фальстаф уже разводит овец и кроликов с помощью наемных рабочих (ростки капитализма!). Сверх того, у него собственные корабли, наемный военный отряд.

Рядом — семья Пастонов, вчерашние вилланы (крепостные). Они разбогатели, освободились, сами приобрели земли и сдают их в аренду беднякам, и вот уже семья делается дворянской (для чего требовался лишь определенный земельный доход).

Это происходило в ту пору, когда русский мужик приближался к роковой черте, отделяющей его полусвободу от закрепощения.

Нужны ли итоги?

Историки любят много веков спустя в своих тихих кабинетах объяснять читателям, что вряд ли могло быть иначе, что, конечно же, необходим историзм, а не всяческие моральные или, как Пушкин говорил, «ораторские» оценки и что вроде бы все случившееся в прошлом, все действительное — «разумно».

Выходит, истина у равнодушных потомков, а не у страстных современников? Что-то не верится… Простой, человеческий, житейский инстинкт подсказывает, что у тех была своя правда, у нас своя, и складывать их, наверное, нужно очень осторожно и отнюдь не по законам арифметическим.

В самом деле, достаточно как будто констатировать: Европа пошла так, а мы эдак; наш путь своеобразен, и если у нас было крепостное право и самодержавие — значит, это и есть то, что в театре принято называть «предлагаемыми обстоятельствами», и судить все потом надо только по данным законам, а не по каким-то далеким — французским, английским…

Все было бы ладно, да три сомнения мешают утвердиться столь благостному оптимизму.

Первое сомнение — будь Россия Африкой или Новой Гвинеей, тогда, наверное, можно было бы, вздыхая, говорить о жестоком прогрессе; но ведь существовали прежде, за века до Ивана Грозного, и русские города с европейскими чертами, и свободы, и крестьяне, которые должны были платить, но которых нельзя было продать.

Второе сомнение — цена случившегося, огромность человеческих жертв (нашествия, эпидемии, казни), а также принесенное в жертву единовластию, деспотизму чувство свободы и достоинства миллионов людей. Как не вспомнить герценовское «Москва спасла Россию, задушив все, что было свободного в русской жизни».

И, наконец, третье. России невозможно совсем абстрагироваться от Англии, Франции и прочих стран, ибо с ними придется жить на одной планете, торговать, воевать, дела иметь. И тут-то рано или поздно даст себя знать опаснейшее российское отставание.

Разумеется, страна шла своим историческим, духовным путем, имела и хранила высокие духовные ценности, рождала собственных гениев — Андрея Рублева, Аввакума…

И все же, все же… Вспомним, что современниками Ивана III были Леонардо да Винчи и Колумб; что Микеланджело умер, а Шекспир родился в том году, когда Иван Грозный демонстративно покинул Москву и собирался ввести опричнину; не забудем, что годы правления Лжедмитрия по западной хронологии — это выход первого тома «Дон Кихота», рождение Рембрандта. Мы называем великие имена, но не забываем, конечно. о западных фрегатах, первых кругосветных путешествиях, галилеевском телескопе, ньютоновых законах; об университетах, которые к концу XV века существовали уже в Болонье, Париже, Монпелье, Оксфорде, Кембридже, а также в Саламанке (Испания), Коимбре (Португалия), Праге, Кракове, Вене, Гейдельберге, Упсале, Копенгагене… Отставание могло стать роковым. И то, что Россия сделает вскоре рывок, — признак огромных, дремлющих «пассионарных» сил. Но то, как она это сделает, несет на себе черты трагического поворота в сторону крепостничества и деспотизма.

Прежде чем идти дальше, следует еще раз возразить тем, кто восклицает: «У нас Грозный — у них Варфоломеевская ночь, когда в ночь на 24 августа 1572 года было вырезано несколько тысяч человек»; Иван Грозный, как известно, осуждал французов за «чрезмерное кровопролитие».

Убийства в России, во Франции: текст сходный — контекст разный. Одно дело — закрепощение крестьян, истребление вольностей в стране, и без того задержавшейся в развитии на несколько веков вследствие исторического несчастья — монгольского ига; другое дело — резня, пусть и страшная резня (впрочем, являвшаяся элементом гражданской войны), рядом с вольными городами, судами, университетами.

Это ведь только кажется, будто историк, признающий все действительное естественным, «разумным», нейтрален и объективен. Он просто думать не хочет о погибшей альтернативе, несбывшихся возможностях, задавленных свободах.

Да зачем же думать о том, «что было бы, если бы?».

Затем хотя бы, чтобы лучше понять тех людей и попробовать не ошибиться еще раз на сходном витке исторической спирали…

О подобной возможности как тут, к слову, не вспомнить?

В 1953 году вышло первое издание записок замечательного советского актера Николая Константиновича Черкасова. Там приводится разговор, который Сталин имел с создателями фильма «Иван Грозный». Речь шла о причинах запрещения второй серии фильма; выходные данные книги Черкасова явно свидетельствовали: текст подготавливался к печати и «визировался» еще при жизни генералиссимуса, так что это не выдумка. Итак, 24 февраля 1947 года с создателями второй серии «Ивана Грозного» встречаются Сталин, Молотов и Жданов. Черкасов вспоминает: «Говоря о государственной деятельности Грозного, т. Сталин заметил, что Иван IV был великим и мудрым правителем, который ограждал страну от проникновения иностранного влияния и стремился объединить Россию. В частности, говоря о прогрессивной деятельности Грозного, т. Сталин подчеркнул, что Иван IV впервые в России ввел монополию внешней торговли, добавив, что после это сделал только Ленин.

Иосиф Виссарионович отметил также прогрессивную роль опричнины, сказав, что руководитель опричников Малюта Скуратов был крупным русским военачальником, героически павшим в борьбе с Ливонией.

Коснувшись ошибок Ивана Грозного, Иосиф Виссарионович отметил, что одна из его ошибок состояла в том, что он не сумел ликвидировать 5 оставшихся крупных феодальных семейств, не довел до конца борьбу с феодалами — если бы он это сделал, то на Руси не было бы смутного времени. «Тут Ивану помешал бог». Грозный ликвидирует одно семейство феодалов, один боярский род, а потом целый год кается и замаливает «грех», тогда как ему нужно было бы действовать еще решительнее!» (Черкасов Н. К. Записки советского актера. М., 1953. С. 380).

Во втором издании записок (1980) этой сцены почему-то нет: удивляющая посмертная правка важных мемуаров! Меж тем запись очень и очень любопытная. (Наиболее полный ее текст недавно опубликован в «Московских новостях».)

Как известно, русские историки по своему отношению к Ивану Грозному делились примерно на две группы. Одни (Н. М. Карамзин, С. Б. Веселовский) ненавидели, презирали, осуждали, отрицали; хорошо зная ряд положительных дел, совершенных во время этого царствования, они отказывались прибегать к сомнительному сложению — «с одной стороны, море крови, сотни разоренных сел, утопленная в Волхове большая часть Новгорода, замена одних подлецов другими, с другой — присоединение Казани, Астрахани, Сибири; Судебник, собор Василия Блаженного и т. п.»… Другая группа историков все же разделяла и сопоставляла положительную и отрицательную деятельность Ивана Васильевича.

Сталин являлся, несомненно, основателем третьей, уникальной точки зрения; Иван Грозный критикуется за умеренность, недостаточное число казней…

Однако это на поверхности; в той же записи Черкасова мы отыщем и еще кое-что. Слова о «монополии внешней торговли», произнесенные кем-либо во время научной дискуссии, были бы сочтены безграмотным бредом: какая монополия? что за внешняя торговля? При отсутствии торгового флота случайные экономические связи с Англией регулировались через казну — мелочь, пустяк! И почему это в XVI веке «монополия» лучше свободной торговли, частной инициативы? Здесь есть какое-то стремление навязать Ивану Грозному некоторые не слишком характерные черты (будто мало у него характерных!), словно в стране шла тогда борьба между частной собственностью и государственной, наподобие той, что была в 1918 году.

В подобном же духе — похвала царю Ивану за борьбу с иностранным влиянием (в этом будто бы положительное отличие от Петра Великого, которого Сталин в той беседе фамильярно именует «Петрухой»). Иначе говоря, беда, слабость России, ее отставание, отгороженность от европейской цивилизации — все это выдается за благо.

Не станем углубляться в спор, но задумаемся: какое точное историческое чутье у одного деятеля по отношению к другому — свой!

Потому что не давал простора товарности, инициативе в экономике, чему соответствовал жесточайший политический режим (который, впрочем, 400 лет спустя «оказался» слишком гуманным).

Итак, сначала в ХIII-ХIV, а затем в XV–XVII веках, под монголами и деспотическим самовластием, Россия пережила страшную трагедию, о чем следует говорить прямо и откровенно, нисколько не отменяя того огромного, что было сделано страной в этих тягчайших обстоятельствах, но не забывая и о самих обстоятельствах. Первая великая альтернатива была: либо крепостное право плюс самодержавная сверхцентрализация, либо «облегченный», с нарастающей буржуазностью феодализм плюс абсолютные монархии с определенными элементами народного представительства и судебной свободой…

Усиливающееся, угрожающее отставание второй раз в российской истории предлагало великую альтернативу, новый выбор главного пути.

Пётр

Россия тьмой была покрыта много лет, Бог рек: да будет Петр — и был в России свет.
Это двустишие Белинский поставил эпиграфом к одной из своих статей.

Царь Петр, как видим, сравнен с богом. Мало того, великий критик считает, что это пример для сегодняшней и завтрашней российской истории: «Для меня Петр — моя философия, моя религия, мое откровение во всем, что касается России. Это пример для великих и малых, которые хотят что-либо сделать, быть чем-нибудь полезным» (письмо Кавелину, 22 ноября 1847 г.). И чуть позже: «Для России нужен новый Петр Великий» (письмо Анненкову, 15 февраля 1848 г.).

Белинский — революционер, и ему нравится революционер Петр. «Революционером на троне» назовет этого царя и Александр Герцен.

Мы обычно воздерживаемся от такого рода характеристик: все-таки царь, а революционеры, как нам привычно с детства, царей свергают… Правда, сегодня, в 1980-х, когда у нас происходят революционные преобразования, мы, пожалуй, «на своем витке» возвращаемся к формулам Герцена-Белинского о революции сверху и это само по себе любопытно. Дело, однако, не в словах — в делах…

При Петре, за 20–30 лет, промышленность выросла в несколько раз, а вскоре после того Россия вышла на первое место в мире по металлу; была создана крупнейшая в Европе регулярная армия, артиллерия, современный флот; пробито «окно в Европу», завязаны разнообразные дипломатические и торговые связи, приглашены сотни специалистов, построена новая столица, заложены в разных местах страны города, прорыты каналы, основаны школы, Академия наук, газета, новый календарь. Сверх того, еще множество новшеств: иная структура государства, иной быт «верхних слоев», иной внешний вид, иной язык…

Конечно, строй тот же, политическая система та же, но перемены неслыханные, революционные: нигде в мире за столь короткий срок подобного не бывало.

Впрочем, хорошо это или плохо? Приглядимся к вытекающим отсюда историческим «урокам».

Две черты российской истории, отличающие ее в течение многих (хотя и не всех) исторических столетий; о них мы уже говорили, но кратко сведем вместе.

Во-первых, относительная небуржуазность. О, эта важнейшая черта истории, экономики, политики, характера! Здесь и российская удаль, ширь, нелюбовь к мелочности, скопидомству — «раззудись, рука, размахнись, плечо!» Это — отсутствие сравнительно с Западом столь презираемого мещанства; лихость, неприхотливость…

И в то же время — бесхозяйственность, нежелание и неумение считать и рассчитывать, очень часто — героизм вместо нормальной, скучной повседневности, легкий переход от бунта к рабству; произвол, недостаток правового сознания.

Во-вторых, и отчасти следствие первого, огромная роль государства, сверхцентрализация. И прежде, начиная с Ивана III, большая в сравнении с Европой роль самодержавного аппарата была очевидной. Но Петр показал, какие огромные возможности добра и зла потенциально заложены в этой российской особенности. Настолько огромные, что даже Белинскому, даже лучшим русским историкам (представлявшим так называемую государственно-юридическую школу) казалось, будто государство — причина, остальное — следствие; и что если крестьяне — крепостные помещиков то все вместе они — крепостные государства, которое может сотворить и с мужиком, и с барином все, что пожелает.

Как народ, так и слои имущие почти не имеют каких-либо независимых от власти объединений, организаций, и поэтому в России, больше чем в какой-либо другой стране, все решает активное меньшинство; не десятки и сотни уездов, не тысячи и миллионы людей, а средоточие властей — Петербург. Решает скоро, революционно — и взрывной путь как бы становится нормой.

Это довольно очевидные петровские уроки. Заметим, что по-своему их пытались учесть и последующие русские императоры, и русские революционеры; урок, что «ударные кулаки» (выражение Ленина) должны быть сосредоточены в главных центрах — и тогда все решено…

Третий урок — люди, слой, на который опирается «революция сверху». Внимательно вчитываясь в русскую историю за несколько десятилетий до Петра, можно и там отыскать немало ярких характеров, а зачатки будущих реформ — при отце преобразователя, царе Алексее Михайловиче. Но все же, положа руку на сердце: если бы мы не знали, как бурно и необыкновенно начнутся 1700-е годы, если бы мы не знали ответа исторической задачи, вряд ли угадали бы такое обилие способных, энергичных, смелых, отчаянных, творческих людей, какие вдруг стали «птенцами гнезда Петрова».

Это российское вдруг неоднократно встречается в отечественной истории — признак внезапного, бурного взрыва, революционности. Казалось, среди медленно разогревающейся, старинной, средневековой, в сущности, Руси не найти сколько нужно способных генералов, адмиралов, инженеров, администраторов, и вдруг нашлись — способные, хищные, соответствующие своему властелину.

Приглядимся к соратникам: одни — молодые, прежде не титулованные, не знатные, иногда вообще из народа, «со стороны» (Меншиков, Шафиров, Ягужинский), отнесем к этой группе и привлеченных иностранцев, начиная с Лефорта.

Однако были и другие: «старики» вроде бы, отлично вписавшиеся в прежнюю, медленную, боярскую Русь, но оказалось — верные и нужные участники петровских преобразований. Таковы Ф. Ю. Ромодановский, Б. И. Куракин, П. А. Толстой (который примкнул к Петру, уже имея внуков), многие другие.

Непосредственные мотивы, толкавшие столь разных людей в лагерь крутых перемен, причудливы: «Стимулы, — писал Ключевский, — были школьная палка, виселица, инстинкт, привязанность к соседке-невесте, честолюбие, патриотизм, сословная честь».

Мотивы разные — социальная роль общая…

Царь и сподвижники. Не понять, кто кого породил; во всяком случае, этот слой искал своего лидера, а лидер искал его. Выходит, еще один урок российской «верхней революции»: люди всегда находятся, реформа сама их открывает и создает, а они — её…

Следующий урок относится к противникам, и прежде всего — к старинному, бюрократическому аппарату (Боярская дума, приказы, сложная система дворцовых и провинциальных государственных связей). Малочисленный, примитивный с точки зрения позднейшей государственности, этот аппарат был достаточно традиционен, скреплен практикой и обычаем; к тому же новый самодержец не собирался вводить народного правления и, стало быть, вообще не мог обойтись без «наследия опричнины»…

Борьба с подобным аппаратом, его ликвидация и замена другим — необходимая черта всякой революции, в том числе «верхней». Какие же способы известны истории для преодоления бюрократических препятствий?

1. Торжество демократии над бюрократией вследствие народного взрыва, революция снизу; но петровский случай не тот.

2. «Метод запугивания»: силы, желающие преодолеть всесилие аппарата, выбирают момент его ослабления или растерянности вследствие внешних неудач или внутренних потрясений (в этом смысле стрелецкие бунты и поражение под Нарвой явились таким же фоном преобразований, как позже Крымская или русско-японская войны).

3. Особым методом давления на бюрократию является обращение главы государства с «верхнего этажа» власти к народу, массе, которая очень часто, в разных исторических ситуациях тяготеет к царям, но не к министрам. Приведем два примера, внешне совершенно не похожих, но интересных как раз возможностью сопоставления. Один случай — отъезд Ивана Грозного из Москвы в Александровскую слободу, апелляция к «низам» как способ блокирования, изоляции тех государственных учреждений и лиц, что препятствовали усилению самовластия. Другой случай — современный: в Китае нынешние реформаторы Дэн Сяопин и другие, встретив сопротивление разросшегося партийного и государственного аппарата, среди разных контрмер использовали мнение народное: в определенную пору поощряли и постоянно перепечатывали в прессе народные листовки, дацзыбао, подчеркивали союз высшего руководства с массами против разделяющей их бюрократии. Все это, как мы знаем, дало свои плоды…

4. Способ, к которому прибег Петр. Опалы, ссылки, казни, замена одних бюрократов другими — подобные меры, хоть и ослабляли противника, но давали лишь частичный эффект. Отмена местничества в царствование старшего брата Петра, царя Федора Алексеевича, расправа со стрелецкой оппозицией также были значительными, но еще не принципиальными мерами.

Куда важнее было создание Петром параллельного аппарата. Боярская дума, старые приказы еще функционировали, когда Петр уже опирался на своих потешных — Преображенский и Семеновский полки; то был «контур» новой армии, нового аппарата!

Потом параллельный аппарат разрастается, определенным образом взаимодействуя и вытесняя прежних правителей.

Перенос столицы из Москвы в Петербург — одно из существенных звеньев этой политики. В старой столице оставались прежние, враждебные, медленные органы власти; они были там обречены на отмирание или преобразование. На новом месте было куда легче построить и расширить новую по своей структуре власть. Коллегии, сенат, синод, генерал-прокурор — все это выросло и укрепилось в Петербурге…

Знал ли Петр с самого начала — что делать? Имел ли план, теорию или действовал стихийно, на ощупь?

Мнения историков разделились. К их числу мы отнесем и такого историка-практика, как Екатерину II, вообще очень почитавшую своего предшественника, но однажды заметившую: «Он сам не знал, какие законы учредить для государства надобно».

Профессор Б. И. Сыромятников был уверен, что у Петра имелся «широкий светлый взгляд на свои задачи», существовал далеко продуманный план.

Много раньше В. О. Ключевский, не отрицая, что у царя были некоторые общие идеи насчет рывка вперед, сближения с Европой и т. п., так оценил механизм происходившего: «Петр просто делал то, что подсказывала ему минута, не затрудняя себя… отдельным планом, и все, что он делал, он как будто считал своим текущим, очередным делом, а не реформой; он и сам не заметил, как этими текущими делами он все изменил вокруг себя, и людей, и порядок».

Думаем, что Ключевский все же ближе других к истине: теории не было, ведь ничего подобного прежде не делалось, и Петр бросался то туда, то сюда, пробовал «разные инициативы», примерял то одно, то другое; между прочим, порадовался, что английский парламент откровенно говорит правду своему монарху, но ничего похожего в России не завел; на могиле кардинала Ришелье готов был «отдать» великому государственному человеку половину своего царства — лишь бы он научил, как управлять оставшейся половиной, но и французский опыт не сгодился…

Этот петровский урок сформулируем так: не следует преувеличивать умозрительных идей, сложившихся до коренного переворота; не очень как будто эффективный метод «проб и ошибок», очевидно, необходим и в определенном смысле — единственен. Когда Ключевский замечает, что «Петру досталась от Древней Руси своеобразно сложившаяся верховная власть и не менее своеобразный общественный склад», он хочет лишь сказать: Петр выбирал из того, что было под руками, как делали все государственные деятели мира, и не вина или заслуга царя, что в его распоряжении были энергичные, хищные дворяне, способный, неприхотливый и покорный народ, сильный государственный аппарат, но не было мощных, свободных городов, уверенного «третьего сословия», независимых судов…

Что же произошло?

Сначала предоставим слово самому царю-преобразователю. В 1713 году на борту спущенного корабля он обращается к «птенцам»:


«Снилось ли вам, братцы, все это тридцать лет назад? Историки говорят, что науки, родившиеся в Греции, распространились в Италии, Франции, Германии, которые были погружены в такое же невежество, в каком остаемся и мы. Теперь очередь за нами: если вы меня поддержите, быть может, мы еще доживем до того времени, когда догоним образованные страны».


В другой раз, согласно достоверному преданию (Ключевский излагает его, смягчив грубое слово), Петр сказал: «Европа нужна нам еще на несколько десятков лет, а там мы можем повернуться к ней спиной» (историк комментирует: «Прошли десятки лет, а русское общество и не думало повертываться спиной к Западной Европе»).

Но вот строки другого знатока эпохи, П. Н. Милюкова: «Политический рост государства опять опередил его экономическое развитие… Ценой разорения Россия возведена была в ранг европейской державы».

Заметим здесь «опорное» слово опять: политическое опережение — это ведь и есть революция.

Александр Иванович Герцен воскликнул: «Петр, конвент научили нас шагать семимильными шагами, шагать из первого месяца беременности в девятый». Царя-революционера сравнивает с лидерами французской революции великий революционер русский…

Споры, споры о Петре… Они никогда не кончатся, пока будет существовать Россия, — это редчайший признак всегдашней актуальности, доказательство того, что «петровская проблема» еще не исчерпана.

Можно сказать, эти споры начались сразу, в начале XVIII века: Петру возражали противники грамотные (оппозиционные бояре, духовенство, старообрядцы); а сверх того, возражал бунтами и побегами народ неграмотный. После же смерти первого императора много десятилетий о нем писалось и размышлялось преимущественно панегирически, и даже в народе распространялись легенды о необыкновенном царе, что было формой критики его преемников.

Лишь с конца столетия в дворянской литературе появились первые сомнения.

Радищев: «И я скажу, что мог бы Петр славнее быть, возносяся сам и вознося отечество свое, утверждая вольность частную».

Щербатов: «Нужная, но, может быть, излишняя перемена Петром Великим».

Записав последние слова в одном из своих потаенных сочинений, умный, консервативный историк вскоре, однако, возразит сам себе: «Могу ли я… дерзнуть какие хулы на сего монарха изречи? Могу ли данные мне им просвещения, яко некоторой изменник похищенное оружие, противу давшего мне во вред ему обратить?».

Это были лишь первые «возражатели». А дальше кто только не спорил: Карамзин, декабристы, Пушкин, западники и славянофилы, Белинский, Герцен, Соловьев, Ключевский, Лев и Алексей Толстые… Как и у Щербатова, то были споры не только с оппонентами, но и с самим собою.

Пушкин пишет «Полтаву», апофеоз Петру, а через пять лет «Медного всадника», где Петр во многом иной; и Николай I не принял поэму за то, что, по его мнению, в ней выставлены отрицательные, зловещие черты…

Одним из интереснейших моментов «петровской историографии» был отказ Льва Толстого от собственного замысла — писать роман из той эпохи. Работая над литературой о Петре, посещая архив, писатель чувствовал в своем герое нечто родственное — талантливое, гениальное. В записную книжку заносятся характеристики Петра: «Любопытство страстное, в пороке преступления, в чудесах цивилизации… Деятельность, толковитость удивительная… Объяснения гениальные».

Софья Андреевна Толстая записала слова мужа: «Петр Великий был орудием своего времени, что ему самому было мучительно, но он судьбою назначен был ввести Россию в сношения с европейским миром». Позже, однако, в писателе берет верх ненависть ко всякому насилию, он пишет о Петре, как о «великом мерзавце», «благочестивейшем разбойнике, убийце, который кощунствовал над евангелием…».

Близкий Толстому П. А. Сергеенко рассказал писателю, что «Петр собственноручно казнил 70 стрельцов». И в ответ услышал: «Был осатанелый зверь…». О страшных пытках при Петре: «Каков бы ни был прогресс, теперь такое немыслимо».

За год до смерти Толстой говорил о Петре I и других деятелях, «которые убивали людей»: «Забыть про это, а не памятники ставить».

Наконец, Алексей Толстой. Сколько раз уж говорилось о разных, сильно отличающихся воззрениях на царя в раннем рассказе «День Петра» (1918 год) и позднейшем романе «Петр Первый». В рассказе царь сумрачен, страшен: «Говорят, курфюрстина Евгения опрокинулась в обморок, когда Петр громко, всем на смущение, чавкая в Берлине за ужином гусиный фарш, глянул внезапно и быстро ей в зрачки. Но еще никто никогда не видел взора его спокойным и тихим, отражающим дно души. И народ, хорошо помнивший в Москве его глаза, говорил, что Петр — антихрист, не человек… Но все же случилось не то, чего хотел гордый Петр; Россия не вошла, нарядная и сильная, на пир великих держав. А подтянутая им за волосы, окровавленная и обезумевшая от ужаса и отчаяния, предстала новым родственникам в жалком и неравном виде — рабою. И сколько бы ни гремели грозно русские пушки, повелось, что рабской и униженной была перед всем миром великая страна, раскинувшаяся от Вислы до Китайской стены».

В романе (а особенно в сделанном по роману кинофильме!) Петр куда более положительный, «благостный».

Споры, споры… Все их разнообразие, наверное, легко свести к сравнительно простой формуле: как совместить два начала в том правителе, в том царствовании, той «революции сверху». Начало прогрессивное, светлое, а рядом — темное, зверское. Говорилось о величественном здании, которое воздвиг император, и о заложенной под это здание «огромной мине» (экономическом, политическом рабстве), достаточно ли крепка постройка, чтобы не поддаться взрыву, или угроза смертельна, неотразима?

Сложные диалектические переходы добра во зло и обратно, тогда как подавляющему большинству нужен ясный, простой, «детский» ответ на вопрос: «Петр Великий — хороший или нет?» (и, конечно же, подавляющим большинством будет решено, что — хороший).

Два начала — они во всем. В экономике бурный взлет, но суровая статистика констатирует: в немногих мануфактурах, существовавших до Петра, преобладал наемный труд, «зачатки» капитализма; проходят десятилетия — число мануфактур удесятеряется, но почти все они на принудительном труде, конкуренцию с которым в этих условиях вольный найм выдержать не может.

Итак, промышленность увеличилась — капитализм замедлился. Фабриканты и заводчики становятся важными людьми, получают дворянство (например, Демидовы, Гончаровы), большинство же купцов, мещан и мечтать не смеет, скажем, о таком положении, которое их «коллега» сэр Джон Фальстаф имел в XV веке: городничий в гоголевском «Ревизоре» еще через сто лет после Петра будет купцам бороды рвать.

Капитализм, буржуазия, которые на Западе уже выходят, а кое-где решительно вышли вперед, на Руси как бы незаметны. Но притом — широчайшая торговля, решительное включение в европейскую экономическую систему, поощрение российских изделий. Рядом с принудительными, палочными, административными способами вышибания продукта и прибыли — рынок, рыночные отношения. Капитализм же, почти выброшенный из крупного производства, уходит в деревню, в мелкие промыслы к богатым крестьянам, которые нанимают рабочими бедных односельчан; притом сами сельские богатеи обычно — крепостные у помещиков, и лишь постепенно откупаясь за огромные суммы, становятся знаменитыми буржуями… Более того, из относительно свободных государственных крестьян вышло куда меньше «миллионщиков», чем из крепостных. Савва Васильевич Морозов был крепостным пастухом помещика Рюмина, потом набирал капитал извозчиком, наемным ткачом. Наконец, завел собственное дело, ворочал десятками тысяч, но лишь спустя четверть века выкупился с четырьмя сыновьями на волю за 17 тысяч рублей ассигнациями.

Страх или честь?

Два начала в экономике. То же — в политике.

Знаменитая петровская дубинка гуляет по спинам министров, губернаторов, генералов, офицеров. Российские «д\'Артаньяны», вроде знаменитого Александра Румянцева, совершают на царевой службе немыслимые подвиги, но их понятия о чести очень сильно отличаются от французских. Мы не собираемся идеализировать парижских мушкетеров, но могли ль они счесть битье, порку и другие виды учиняемых над ними экзекуций делом совершенно обыкновенным? Монтескье в своем «Духе законов» (писавшемся, кстати, примерно в эту пору) находил, что «монархия» (он имел в виду абсолютизм европейского типа) держится на «чувстве чести», тогда как деспотизм — «на чувстве страха». Примером «поступка чести» французский мыслитель считал решительный отказ одного дворянина в XVI веке взять на себя должность палача. Мы можем вообразить упрямых бояр, которые и в России тоже отказались бы выполнить подобный царский приказ; однако многие опричники или петровские гвардейцы, не задумываясь, охотно занимались пыточным, палаческим делом, да ведь и сам Петр своею рукою отрубил не одну стрелецкую голову… Во всяком случае, не было твердого, ясного понятия о несовместимости подобных дел с дворянским достоинством.

Страх, а не честь — черты азиатской деспотии, наследие Ивана Грозного как будто налицо… Но исполнители, не привыкшие к европейским правилам чести, в то же время по царскому приказу и сами просвещаются. Сквозь пробитое окно глядят в Европу, а император, размахивая дубинкою, между прочим вколачивает им новые, высокие понятия — о дворянской чести, службе отечеству, благородных правилах…

Революция сверху, по природе своей, больше шла не от массы, а от правителя (Герцен заметил, что Петр был первой свободной личностью в России). Однако, отыскивая самые эффективные способы движения вперед, Петр и его преемники сделали (стихийно и сознательно) важное открытие: оказывается, один или несколько молодцов с «азиатскими правилами» способны обмануть, превзойти соответствующее число «европейцев»; однако несколько сотен или тысяч людей чести («д\'Артаньянов») все же преуспеют в больших делах сильнее, чем соответствующее число деспотических исполнителей. Свобода и честь выгодны…

Дубинка и честь в политике, морали примерно так же соотносились, как палочные и рыночные дела в экономике.

Причудливое сочетание, пересечение чести и страха в разных дворянских поколениях — важнейший, интереснейший исторический феномен XVIII века.

Результатом, вероятно, довольно неожиданным для самих самодержцев (и притом важнейшим российским историческим уроком!), становится отныне роль «мыслящего меньшинства», примерно одного процента страны, приобщенного к просвещению и чести, людей, которых позже назовут интеллигенцией.

После того в русской истории будет сделана не одна попытка обойтись без подобных людей, править «непосредственно», даже прямо от престола выйти к народу, вернее — к толпе, «черни», минуя эту интеллигенцию; ведь она самим фактом своего существования выглядела чем-то ограничивающим многовековое и страшное российское самовластие.

Однако без интеллигентов дело не шло. Более того, при отсутствии или недостатке в России народной свободы, инициативы снизу, роль этого, как бы приказом созданного, слоя повышалась. Подобные люди, более редкие, уникальные на востоке Европы, чем на Западе, постепенно осознавали свое значение и, можно сказать, «смелели» от собственной исключительности. Они выполняли ту роль, которую западная интеллигенция делила с рядом других вольных групп и прослоек.

И тут настала пора сказать о народе. В драме Ильи Сельвинского «От Полтавы до Гангута» один из приближенных Петра восклицает: «За государя!», матрос, вчерашний крепостной, в ответ: «За Русь!». Красиво, эффектно и — неисторично! Для крестьянина, солдата противопоставление «государь — Русь» непонятно.

Одной из особенностей русского исторического развития (недавно глубоко проанализированной К. В. Чистовым, Н. Н. Покровским и другими учеными) является исключительная, куда более сильная, чем в большинстве стран мира, народная «царистская идеология». Мы видим ее во множестве антифеодальных бунтов и восстаний нескольких столетий!

Простолюдины многих стран надеялись на королевскую справедливость, видели в монархе управу на феодалов, сеньоров. Исключительно могучая царская власть в России, ее повышенная историческая роль в борьбе с внешней опасностью усиливали «мистический авторитет» самодержца в народных глазах. К тому же русская православная церковь была, несомненно, менее самостоятельна, чем католическая на Западе; начиная с XVI века, она все больше и больше попадала в подчинение царской власти и поэтому не была столь сильным идеологическим конкурентом правительству. Вера в бога и царя как бы сливалась в народном сознании, и если в Европе крестьянские движения постоянно выступали с религиозными лозунгами, видели выход в новой вере, новой церкви, то в России, где также пылали ереси и раскол, классическим вариантом был самозваный царь: этим фантомом быстрее и легче всего приводились в движение огромные, ожесточенные массы…

Тут отвлечемся, чтобы проанализировать одну любопытную книжку советского автора.

Размышляя о разнице между русской армией и западной, прежде всего прусской, Ф. Нестеров, автор работы «Связь времен» (М.: Мол. гвардия, 1980), с одобрением цитирует известного историка-беллетриста К. Валишевского. «Мужик хранил в душе вместе со смирением и верой, гордостью русского имени и культ своего царя. И это делало из этих крестьян грозных врагов, не умевших маневрировать, но против которых «лютый король» Фридрих II тщетно истощил все свое искусство».

Подобные размышления, не раз встречающиеся в книге, завершаются любопытным выводом:


«Эпоха военного деспотизма прошла, ушло Московское царство, миновалась Российская империя, но «неразрывно спаянное государственное единство» (слова Герцена. — Н.Э.), привычка русского народа к централизации и дисциплине, его готовность к величайшему самопожертвованию ради справедливого дела остались, эти черты укрепились и обогатились новыми. Эти силы, «закаленные в тяжкой и суровой школе», сыграли не последнюю роль в том, что Октябрьская революция победила. Роль России в мировой революции, говоря словами Ленина…предопределена «в общем пропорционально, сообразно ее национально-историческим особенностям». Знание этих особенностей необходимо для всестороннего понимания характера Великого Октября, того исторического наследия, которое восприняла наша революция».


Итак, единство народа с верховной властью, покорное исполнение, рассматривается как важнейший элемент «связи времен», и, сказать по правде, здесь можно согласиться с Ф. Нестеровым.

Действительно, роль правительства, верховного правителя на разных этапах русской истории — огромна. Так же, как роль народного смирения, беспрекословия. Да только не сумею согласиться с тем чувством радостного восхищения, которое автор испытывает, сравнивая эпохи и констатируя длительную, многовековую незащищенность народа, отсутствие у него серьезных демократических традиций. Лермонтов все это заметил еще полтора века назад, но сколь горестно!



…Страна рабов, страна господ
И вы, мундиры голубые,
И ты, им преданный народ…