— Домой. Нечего нам здесь делать.
— Что ты, разве можно?! — ужаснулась Варя. — А как же Боря? Он же обидится!
— Он и не заметит. Вон как нарезает винта вместе с этими припадочными… И Димка там же. В конце концов, ты больной человек, устала, вот и всё. У меня и то башка разламывается от грохота… Пошли, пошли.
И они ушли. Ухода их действительно никто не заметил.
Борис примчался на следующий день, исполненный обиды и даже готового прорваться негодования.
— Как вы могли? Зачем вы это сделали? Чтобы меня перед всеми опозорить? Для чего вы устроили демонстрацию? Где это видано, чтобы отец и мать ушли со свадьбы сына? Это же просто неприлично!
— Ну-ка сбавь тон, — сказал Шевелев. — Никакой демонстрации не было. Маме стало нехорошо, вот мы и уехали. И позора не было — никто не заметил. Ты тоже.
Обида оказалась не слишком глубокой, её тут же сменили участие и тревога.
— Но почему мне не сказали? Я бы дал команду, чтобы отвезли.
— Как видишь, сами добрались. Так что тебе не обучать нас приличиям, а следует сказать спасибо, что тебе настроения не испортили.
— Извини, сорвалось сгоряча… Как ты сейчас, мамочка? Врача не вызывали? Может, я съезжу, привезу знакомого кардиолога?
— Не надо, не надо, — сказала Варя. — Я отлежалась, мне лучше… Ты не обижайся, Боренька. Уж очень было шумно и многолюдно, я не привыкла к такому многолюдью…
— Что я мог поделать? — сокрушенно, но и не без гордости развел руками Борис. — Меньше никак было нельзя. Положение, как говорится, обязывает.
— Столько народу и вообще всего, — сказала Варя, — целый оркестр, это, должно быть, стоило бешеных денег…
— Не беспокойся, мамочка, дебет превысил кредит. Подарки всё оплатили…
— Жаль, я не видела… Хорошие вещи подарили?
— Какие вещи? Деньги дарили — каждый вручал конверт. Ну, ты сама понимаешь, надо быть жлобом, чтобы на свадьбу сунуть десятку… Так что банкет меня не разорил.
— А кто этот руководящий ухарь, — спросил Шевелев, — вокруг которого ты танцевал и который потом посуду бил?
— Так уж посуду — всего один бокал… Да и по обычаю так полагается. Это — Василий Васильевич, коммерческий директор нашей фирмы.
— Что же он конвертика не сунул?
— Он не конвертик, батя, он мне такой подарок сделал, что ни в какие конвертики не засунешь. То есть не лично он, конечно, но без него мне бы много лет ждать пришлось…
У двери позвонили, пришел Устюгов.
— Привет, привет! — сказал он. — Как прошло бракосочетание? На радость гостям ты спел эпиталаму «Пою тебе, бог новобрачных, бог Гименей»? Не пел? Напрасно! Старомодно, но красиво… Особенно когда поет Лисициан.
Лицо Бориса было отчужденно.
— А что же вы, Матвей Григорьевич? Значит, командировки у вас не было, вы просто не захотели прийти?
— Не следует подозревать старших во лжи, дорогой мой. Командировка была, но не состоялась. Противоестественный гибрид искусства с производством, который называется кинематографом, — штука совершенно невменяемая. При множестве планирующих и контролирующих инстанций в нём никогда не известно, что произойдет через день или даже через час. Например, облака закрывают солнце, и всё производство останавливается, искусство тоже… Вот так примерно произошло и с нами. Мы ждали лихтвагена, но группа, в которой он был занят, со съемок не вернулась, а когда она вернулась, было поздно уже и для съемок, и для свадьбы… Так что, пожалуйста, не надувайся и не делай вид, что ты кровно оскорблен. Я склонен думать, что мое отсутствие вряд ли было замечено, во всяком случае оно не омрачило торжества. Тебя я уже поздравил авансом, а мои поздравления супруге передашь ты.
— Нет уж, теперь придется вам самому… Как ты себя чувствуешь, мамочка? Тебе нужно лежать или ты можешь выходить?.. Вот и прекрасно! Тогда сейчас поедем все ко мне.
— Зачем?
— Во-первых, Алина не будет думать, что вы имеете что-то против неё…
— Ну, ради этого… — сказал Шевелев.
— Не только ради этого. Я хотел ещё вчера показать, но вы уехали…
— Это совсем не тот дом, — сказала Варя, когда черная «Волга» остановилась у подъезда девятиэтажного здания.
— В том-то и дело, мамочка! — торжествуя, сказал Борис. — Ты, пожалуй, езжай, Сашко, — повернулся он к шоферу. — Что тебе торчать тут у подъезда? Нужно будет, я позвоню.
Бесшумный лифт поднял их на седьмой этаж.
— Варенька, — предостерегающе сказал Устюгов, — обопритесь о руку спутника вашей жизни, в крайнем случае о мою. Седьмой этаж — это почти как седьмое небо. Ждите чудес. Лично я не буду удивлен, если сейчас откроется сезам.
Сезам открылся, на пороге стояла Алина. И улыбалась.
— А что я говорил! — воскликнул Устюгов. — Чудеса уже начались. Где добываются такие невесты? Может, там ещё остались?..
Он витиевато поздравил Алину со вступлением в законный брак и пожелал супругам всего, что принято желать. Алина улыбалась. Борис сиял.
— Тебе дали новую квартиру? — удивилась Варя.
— Ну конечно же, мамочка! Руководство учло, так сказать, возможную перспективу, пошло навстречу, и мнение Василия Васильевича сыграло решающую роль.
Трехкомнатная квартира была просторна и удобна. Борис с гордостью показал все удобства, даже чешский «компакт» в уборной.
— Голубая мечта диабетиков и клизмачей, — тихонько, чтобы не услышала Варя, взвеселился Устюгов.
Потом была продемонстрирована обстановка комнат.
— Шик-блеск-красота! — резюмировал Устюгов. — Экскурсия окончена, теперь можно сесть?
Они сели в кресла вокруг низенького круглого столика.
— Может, хотите выпить? — спросил Борис и отворил дверцу бара в «стенке». За ней открылись стройные шеренги рюмок, бокалов и плотный ряд разнофигурных бутылок с яркими наклейками.
— Дары гнилого Запада? — ухмыльнулся Устюгов. — Весьма соблазнительно, но недоступно. Матери твоей нельзя по причине сердца, родителю из-за язвы и гипертонии, а мне по совокупности причин, каковые не станем уточнять. Так что закрывай свои соблазны, мы их оценили на глаза.
— Господи, неужели у вас не бывает света? — спросила Варя.
В углублении «стенки» на расписанной цветами и птицами стеклянной подставке стояла керосиновая лампа под зеленым абажуром.
Борис снисходительно улыбнулся, но Устюгов опередил его:
— Вы отстали от жизни, Варенька! Сейчас это, как говорится, последний вопль моды. Называется он «ретро», что в переводе с латинского означает «назад» или «обратно»… Люди утратили связь с прошлым, или, как сказал поэт, порвалась связь времен… А без такой связи человек жить не может. То есть, конечно, может, но это жизнь амебы, у которой нет ни прошлого, ни будущего, а только настоящее — пожирание пищи и размножение. А люди не хотят быть амебами. Они с тоской оглядываются назад, пытаясь понять, как было тогда и почему стало так, как есть сейчас. Не умея установить духовной связи с прошлым, они делают доступное им — собирают его материальные осколки. Духовное родство подменяется коллекционированием старого хлама… Виноват! Я говорю не о присутствующих, а вообще… Собираются лампы и канделябры, шкатулки и секретеры, изразцы и прялки, даже каминные щипцы, а каминов не собирают только потому, что их не продают в комиссионках, а если б продавали, то возникли бы трудности с транспортом и установкой в многоэтажных домах… Не считайте сказанное злословием. В принципе мне мода нравится. Полезно, чтобы детеныши, подрастающие под сомнительным излучением телевизоров, знали, что деды их сидели при керосиновых лампах, коптилках, а прадеды при свечах и даже лучинах…
Борис ворвался в паузу:
— Как вам квартирка?
— Чудесная! — сказала Варя. — Просто прелесть! Всё хорошо распланировано, удобно… Я так рада за вас, что и сказать не могу…
Дверь открылась, и Алина вкатила столик на колесиках, на котором был сервирован чай, в хрустальных вазочках лежали пирожные и конфеты.
— О! — сказал Устюгов. — Файв-о-клок… Как в лучших домах Лондона и Филадельфии…
— Зачем же здесь? — Варя со страхом посмотрела на сверкающую полировкой столешницу. — Можно ведь и в кухне, даже удобнее.
— Что ты, мамочка! — сказал Борис. — Кто принимает гостей на кухне?
— Ах, Варенька, не мешайте ему демонстрировать хай лайф и дольче вита… Только ведь по правилам великосветской жизни эту ездовину вкатывает ну, скажем, экономка, а не хозяйк? — Борис развел руками. — Да-да, понимаю и вхожу в твоё положение… Однако вы, дорогие молодожены, нарушили ещё более важное обыкновение этой самой хай лайф. Там принято сразу из-под венца, а у нас, скажем, прямиком из загса отправляться в свадебное путешествие. Вокруг света, например. Или ещё куда-нибудь.
— Мы уже были, — сказала Алина. — В прошлом году. В круизе вокруг Европы.
— Мы там с Алиной и познакомились, — сказал Борис.
— Очень интересно! — сказал Устюгов. — И как поживает старушка Европа? Где вы были, что видели?
— Везде, где теплоход останавливался, — ответила Алина. — А в Париж и Рим нас возили на автобусах. Жаль только, что мало времени. По Парижу нужно пешком ходить. Какие там магазины! Одни витрины чего стоят!
И Алина с необычным для неё пылом начала описывать парижские магазины, парижские моды, кафе, выплескивающиеся на тротуары.
— А в Лувре были?
— Были. Интересно, только ужасно утомительно. Очень уж там много всего. Я так уставала, думала, у меня ноги отнимутся.
— Ну, а в Риме, в Греции?
— Были, конечно. Там нас без конца водили по всяким развалинам… Все ноги избили. А что на них смотреть? Камни и камни…
— Да, действительно, — камни и камни… — несколько растерянно сказал Устюгов и умолк.
— А в этом году, — сказал Борис, — было не до путешествий: я хотел к свадьбе отделать квартиру. Думаете, здесь всё так и было? Всё сделал заново…
И он подробно начал рассказывать, как меняли паркет, заново отделывали стены, меняли светильники, даже выключатели, как нужно было следить за работягами, чтобы не нахалтурили.
— Ну вот, — закончил он и обвел рукой вокруг, — теперь вроде можно жить и гостей пригласить не стыдно… А ты что молчишь, батя? Тебе не нравится?
— Нравится, — сказал Шевелев. — Только не слишком ли ты жаден на это барахло? Мы в молодости как-то обходились и без него.
— Теперь потребности другие, — сказала Алина, складывая посуду на свою «ездовину».
— Я тебе помогу, — сказала Варя.
Шевелев проводил их взглядом.
— У вас, значит, другие потребности… Ну, конечно, у твоей матери, когда она выходила замуж, было жгучее желание иметь только одно платье на все случаи жизни и штопаную кофточку. А мне просто требовалось светить подштанниками через единственные протертые штаны.
— По-твоему, нам надо от всего отказываться только потому, что не было у вас?
— Отказываться не надо, только когда потребительство становится культом…
— Почему это называется культом? В конце концов, для чего всё делается, выпускается, производится? Для сводок? Для складов и в запас для будущих поколений? Люди делают вещи и вообще всё для того, чтобы ими пользоваться. И не когда-нибудь, а сейчас, когда они живут, работают и могут потреблять то, что они делают, а не когда им, кроме манной каши и клизмы, ничего не будет нужно…
— Вот я и хотел сказать, что всё больше распространяется потребительство… На Западе молодежь даже бунтовала против потребительского общества.
— Это нам не угрожает, — сказал Устюгов. — Там бунтовали студенты, сбитые с толку маркузианством, которое, в сущности, является окрошкой из удешевленного марксизма и подгримированного фрейдизма с примесью маоизма и прочих религий.
— Да, — сказал Шевелев, — у нас без религий — хватай, кто может, вот и всё.
— По-твоему, — сказал Борис, — нужно, как в первые пятилетки? Жизнь в палатках или бараках, баланда в столовках или всухомятку — и вперед, да здравствует! Это хорошо было тогда. А сейчас конец века, время НТР. — Он опасливо оглянулся на закрытую дверь в прихожую. — Нутряным паром ракету в космос не запустишь! И гигантские ГЭС с однолошадными грабарками не построишь, нужны шагающие экскаваторы. И так далее. Так что техника на уровне века, а люди должны жить как робинзоны? Мы не хотим так жить!
— Кто мы?
— Технари. Руководители. В наше век, я считаю, решающие фигуры — деловые люди, технократы, и никуда от этого не денешься. А если так — будьте любезны дать нам что положено.
— И это? — Шевелев повел взглядом по обстановке.
— И это.
— Где же это для вас положили? Люди ищут месяцами, ждут очереди. А ты враз всё сварганил.
— Это другой разговор. Кое-кого пришлось подмазать, а в основном сработали дружеские связи.
— То есть блат?
— Тебе обязательно хочется меня задеть? У тебя друзья есть?
— Есть. Немного.
— А у меня много! И я этим горжусь. Когда ты помогаешь друзьям или они тебе, ты это тоже называешь блатом? Или что можно тебе, другим нельзя?
— У нас дружба идет не по снабженческой линии.
— А у нас дружба не от сих до сих!.. Мы помогаем друг другу во всём. Иначе какая это, к черту, дружба?
— О чем вы так кричите? — сказала Варя, входя в комнату. — Даже в кухне слышно… Может, поедем уже домой? Я что-то устала…
— Пора, пора, — сказал Шевелев.
— Подожди, мамочка, я сейчас организую… — Борис снял трубку, набрал номер. — Валя? Что там Сашко делает? «Козла» забивает? Добьет в следующий раз, Скажи, чтобы ехал ко мне.
Минут пять Борис расспрашивал мать, как она вообще себя чувствует, не нужно ли чего-нибудь достать, привезти. Остальные молчали. Борис пошел их проводить, Алина осталась дома. Машина уже ждала у подъезда.
— Садись, мамочка, спереди, тебе будет удобнее, — сказал Борис. — Счастливо!
— М-да, любопытно, весьма любопытно… — сказал Устюгов, когда машина отъехала, но в зеркальце тылового обзора поймал внимательный взгляд водителя и умолк.
— Итак, рассеялся сон золотой о великосветской жизни, мы снова вернулись в трезвую повседневность… — сказал Устюгов, когда машина ушла. — Для вас, родителей, это путешествие в царство мечты было необходимостью. Но за что пострадал я? Снедаемый черной завистью и сознанием своего ничтожества, я теперь проведу ночь без сна. И, может быть, не одну… Честь имею.
— Погоди балаганить, — сказал Шевелев. — Мне после шикарного приема есть захотелось, тебе небось тоже. Пойдем, Варя нас чем-нибудь накормит.
— В самом деле, Матвей Григорьевич, — сказала Варя. — От обеда остались котлеты, разогрею их, вот и поужинаете. А то что вы, пойдете в забегаловку или будете есть колбасу из бумажки?
— Меня соблазняют не котлеты — хотя котлеты тоже! — а возможность излить душу, которая исполнена и переполнена… И если я вам ещё не надоел…
— Иди, иди, не кокетничай, — сказал Шевелев.
Раздражение, вызванное стычкой с Борисом, всё ещё клокотало в нём, и он не хотел оставаться сейчас с Варей наедине. Обмена впечатлениями не избежать, и он боялся, что не сумеет сдержать себя, наговорит бог знает чего, а ей, видно по всему, и без того тошно. Устюгов же своим суесловием может спустить всё на тормозах.
— Надеюсь, вы не поведете меня в столовую, отделанную дубовыми панелями, — сказал Устюгов. — И не только потому, что у вас её нет… Моя плебейская душа плохо переносит великосветский шик и предпочитает пролетарские журфиксы на кухне… Привет тебе, доблестный лыцарь! — провозгласил он на пороге кухни.
— Какого рыцаря вы здесь нашли? — улыбнулась Варя.
— Боженко. Я не виноват, что этого завзятого вояку прославили через посредство шкафов, стульев и табуреток, назвав его именем мебельную фабрику. Конечно, это не Луи Каторз и даже не Бидермайер. Глаз они но радуют, но во всяком случае не надо думать, как пробраться через собственные колени, которые торчат выше стола, чтобы достать чашку чая… Вы не обращали внимания, как ничтожно влияние литературы на жизнь? Десятки лет назад Маяковский высмеял «подтяжки имени Семашки» и призывал уважать имена всякого рода достойных людей. Не помогло! Боженко как был, так и остался ангелом-хранителем мебельной фабрики, лихого рубаку Чапаева превратили в шоколадные конфеты, и — страх сказать! — киевская фабрика даже Карла Маркса приспособила к кондитерскому производству, носит его имя… И все привыкли, вроде так и должно быть, хотя, как известно, Маркса сладости не привлекали и занимался он совсем другими вещами… Вы знаете, иногда я мечтаю посмотреть в прозрачные глаза идиота, которому пришло в голову шоколадные конфеты назвать «Каракум», что, как вам известно, означает «Черные пески». Аппетитное, привлекательное название для конфет, не правда ли? Иногда этих идиотов кидает в поэзию. Получается не лучше. Например, есть конфеты «Мечта» и «Фантазия». «Взвесьте мне триста граммов «Мечты». Или: «Дайте мне «Фантазии» на рубль сорок…» Прелестно, а?
— Будет вам, — сказала Варя. — Лучше расскажите, из-за чего вы там ссорились.
— Вы правы, Варенька, человеческая глупость неисчерпаема, мои иеремиады против неё не помогут, и я затыкаю фонтан… Котлеты божественны! Как, впрочем, и всё, что делаете вы… А ссоры давеча не было. Был разговор в несколько повышенном тоне, вот и всё.
— А из-за чего он повысился?
— Я так думаю, из-за недоразумения. Из-за того, что стороны не захотели или не сумели друг друга понять. — Варя не спускала с Устюгова глаз, и он озабоченно потер лысину. — Дело, Варенька, в том, что у вашего супруга скверная привычка слишком кратко изъясняться. Я столько лет пытаюсь отучить его от этого, но тщетно. Лапидарные высказывания хороши в философском споре или в разговоре о предметах, кои ни одного партнера не затрагивают за живое. Если же партнер почувствует себя затронутым, то разговор кончается, начинается спор, который очень легко переходит в ор, когда собеседника уже не слышат, не понимают и орут самому себе, доказывая собственную правоту…
— Матвей Григорьевич, ну что вы всё ходите вокруг да около?
— Отнюдь! Просто в отличие от немногословного Михайлы я, как вы знаете, очень многословен, поэтому так исподволь подхожу к сути…
— Из-за чего же был ор, как вы говорите?
— Извольте — конспективно. Борис спросил, нравится ли нам всё. Михаила сказал, что нравится, но задал вопрос, не слишком ли он жаден на вещи, в ответ на что Алина сообщила, что теперь другие потребности…
— Это было ещё при мне.
— Далее Михаила выразил неодобрение потребительству, если оно становится культом. Правильно? — Шевелев кивнул. — Тогда Борис произнес речь о том, что вещи делают не для музеев, а для потребления, стало быть, ничего зазорного в потребительстве нет. В частности, технари, деловые люди, как он выразился, имеют на то полное право, так как они хозяева жизни и двигатели прогресса. А когда Михайла выразил сомнение в том, что при этом следует прибегать к блату, Борис обиделся, приняв эти на свой счет, и сказал, что блат — понятие умершее, а в дружеских связях ничего плохого нет: в чем же и состоит дружба, как не в том, чтобы помогать друг другу. В этот момент возвратились вы.
— И больше ничего? — повернулась Варя к мужу.
— Ничего, — подтвердил Шевелев.
— Как видите, вы совершенно напрасно тревожились… Произошло как раз то, о чём я говорил: Борис почему-то почувствовал себя задетым, и начался спор. Достаточно нелепый, кстати сказать. Если бы Михайла не скупился на слова и отчетливо сформулировал свою позицию, мог бы произойти интересный разговор. Лично я не вижу проблемы в том, что молодежь любит вещи и хочет их иметь. Это законное право всех людей, вещи для того и делают, чтобы ими пользоваться. И конечно, Михаила не собирался проповедовать аскетизм, отказ от удобств и всех радостей жизни. Проблема состоит в том, что, как это говорится у нас, — осклабился Устюгов, — некоторые отдельно взятые люди хотят их иметь за любую цену. Я имею в виду не деньги, а приспособленчество, махинации и просто подлость… Нет, нет. Варенька, — поспешно сказал он, уловив тревогу в глазах Вари, — я вовсе не имею в виду Бориса. Я говорю вообще. Вы же знаете мою пагубную страсть к обобщениям. Когда-нибудь она меня действительно погубит…
— Чтобы этого не случилось, выпейте чаю, — сказала Варя.
— С наслаждением! Он у вас всегда хорош, а теперь я его ещё более оценю, так как за ним не нужно карабкаться через свои коленки… Так вот, явление, которое у нас окрестили блатом, известно издавна: непотизм, кумовство, протекционизм… Разница состоит в том, что в отдаленные времена это явление считалось зазорным. У некоторых, во всяком случае. Люди порядочные презирали и его, и тех, кто это практиковал. И они, практиканты, как-то стеснялись этого. Теперь не стесняются, а даже гордятся и хвастают. Ты мне, я тебе — универсальная отмычка к благам мира и собственному благополучию. И тут не брезгуют ничем. Всё можно, всё позволено, всё прилично. И окружающие относятся к этому с пониманием. Существовало такое понятие — порядочный человек. Он сам не делал подлостей и порывал с теми, кто их делал. Хапуге, взяточнику, вору, хаму не подавали руки, с ними прекращали знакомство. И даже иногда вызывали на дуэль. Теперь знают, что такой-то вор, негодяй, подлец, но это никого не смущает, не возмущает, и всё — иногда потихоньку осуждая, а иногда завидуя — поддерживают с ним отношения как ни в чём не бывало. Изменилось само содержание понятия. Сейчас порядочный человек — это человек, который неохотно делает подлости. Только и всего.
— Вы обо всех людях так думаете? — спросила Варя.
— Что вы, Варенька! Нет, конечно!
— Стало быть, порядочные люди всё-таки есть и на свете ещё можно жить? Тогда позлословьте тут без меня, я пойду немного полежу…
— Может, мне уйти?
— Нет, нет. Вы же ора не устроите?.. А я выпью капли и полежу.
С минуту они сидели молча.
— Хорошо, что ты напустил своего словесного тумана, — сказал Шевелев, — увел Варю от раздумий по этому поводу…
— М-м… Не уверен. Боюсь, что мне это не слишком удалось. Она ведь сама всё видит и понимает. Если уж ей стало тяжко на свадьбе собственного сына… Одна молодая жена чего стоит!
— Да, не понимаю, как Борис мог такую выбрать.
— Что ты! На неё редкий мужик не оглянется. Такая жена вроде ходячей витрины житейских успехов… Вот если бы она ещё молчала! Ты же сам слышал: в Лувре — Джоконда, Венера Милосская, а ей запомнилось только, что у неё ноги заболели. И в Греции одни камни, от которых ноги болели. В общем, она Европу восприняла, как конь, ногами…
— Ну, в конце концов ему с ней жить. Но каков сам — технократ…
— Я склонен думать, что он себе сильно польстил. И своим дружкам тоже. Технократы, если они у нас есть, должны быть на порядок выше. По умственному развитию и прочему… А эти, они не технократы, они — плутократы. Только не от греческого слова «плутос», что означает богатство, а от российского слова «плут», которое объяснения не требует…
— Да что он, жулик, что ли? Он же работает!
— Нет, конечно, не жулик. И работает, надо думать, хорошо, если его ценят… Как бы это объяснить? Ага, вот! Как известно, формула коммунизма гласит: «От каждого по способностям, каждому по потребностям». И конечно, Борис и ему подобные — за коммунизм и уверены, что они его строят. Только в этой формуле они подменяют всего одно слово — от каждого по способностям, нам по потребностям. Не каждому, а нам! И в этом всё дело. С какой стати нам ждать, пока будет каждому, если мы уже сейчас можем иметь по потребностям? Разумеется, вслух они этого не скажут. Они строят коммунизм вообще, который будет когда-то, и в нужных случаях произносят на этот счет все необходимые слова, но на практике для себя они его уже построили, ну, и, конечно, при удобном случае продолжают совершенствовать, ибо аппетит приходит во время еды, потребности растут, стало быть, надо их удовлетворять…
— Не могу понять, почему он стал таким и как я мог это проглядеть?
— А когда тебе было на это глядеть, если ты света божьего не видел, работал не разгибаясь… А почему? Наверно, это начинается с мелочей… Несколько лет назад у нас на студии сделали документальную одночастевку о детях. Дошкольного возраста. Снимали в детском садике скрытой камерой, телевиком, так что пацаны ни о чем не подозревали. Фильмик так себе, но там был один примечательный эпизод. Детей в детсаду, конечно, кормят, но каждая мамаша, боясь, что ее детеныш охлянет на казенных харчах, обязательно сует своему сокровищу завтрак. Материальный уровень семей разный, ну и завтраки соответственно — у одного котлетка из мяса, а у другого из картошки… Чтобы не возникала зависть у одних, хвастовство у других и прочая пакость, воспитатели нашли мудрое решение. Ребята приходят в садик и отдают свои завтраки воспитательнице, а когда наступает время еды, все делится между всеми — чтобы не было худших и лучших. Как уж там они делили, я не знаю, да это и неважно. Во всяком случае, это правильно и даже мудро с воспитательной точки зрения. Так вот, отдавали не все! И камера показала, как один щекастый такой, упитанный поганец, как только мама ушла, а от детсадика его ещё отделяли какие-то кустики, деревца, достал свой завтрак и начал его лопать. Он сыт, дома его покормили, но он торопливо и жадно жрет свой пирожок, запихивая в рот руками… Чтобы пирожок не достался другим и чтобы ему досталось больше. Ведь когда будут делить принесенные завтраки, он обязательно получит равную долю, хотя сам ничего не принес… Мерзкое было зрелище. А ведь лиха беда начало… Может, из таких и вырастают нынешние плутократы?..
— Может быть, — помолчав, сказал Шевелев. — В детский сад Борис не ходил. Какие там садики сразу после войны?.. Но я, пожалуй, не был бы удивлен, если б он тоже так делал. С детства он был жаден на еду. Это понятно: голодуха сказывалась. И военная, и послевоенная. Голодуха ушла, а жадность осталась. Он и товарищей себе выбирал — у кого кусок больше.
— Теперь он имеет свой. И научился делать его жирнее…
К сыну Шевелев больше не ездил. Варя была у Бориса несколько раз и каждый раз возвращалась огорченная и подавленная. Ей было там не по себе. Казалось, что Алина молчит умышленно, чтобы свекровь поскорее ушла, неприятно было напускное оживление Бориса, который старался говорить за троих. Но особенно тягостно было, когда там случались гости. Она чувствовала себя неловко среди этих развязных, горластых людей, которые никогда к ней не обращались, даже не замечали её, и она видела, что Борис как бы стесняется её, совсем не шикарно одетой и не умеющей вести веселый застольный трёп, к какому там привыкли. И Варя тоже перестала ездить к сыну. Но Борис остался внимательным и заботливым. Особенно когда у него появилась «Лада». Хотя бы раз в неделю он заезжал на полчасика — надолго не позволяли дела, — расспрашивал, как они живут, не нужно ли чего-нибудь. Если в аптеке не оказывалось нужных лекарств, он доставал их какими-то своими способами. Когда врачи настоятельно рекомендовали Варе поехать в Кисловодск, а Шевелев добиться путевки не смог, Борис добыл её в два счета. Позже, когда Варе уже запретили дальние поездки и вообще менять климат, он дважды доставал для неё путевки в кардиологический санаторий в Пуще-Водице. Он предлагал и отцу достать путевку в крымский санаторий, чтобы не мыкаться там дикарем, но Шевелев от путевки отказался. Приезжал Борис всегда один, без Алины.
Сергей с головой погрузился в науку и уехал. Борис ушел в свой особый мир, куда явно не стремился вовлекать родителей, в который Варю и самое не тянуло. Единственной отрадой и объектом неусыпных забот остался Димка. Может быть, сложилось так потому, что родился он хилым и слабеньким, в детстве часто хворал, и все были в постоянной тревоге за него, даже за его жизнь. Сказались лишения военного времени, а год его рождения — сорок седьмой — был просто голодным после жестокой засухи и неурожая сорок шестого. Постепенно детские хвори его оставили, парнишка выровнялся, и его погнало в рост — он был одним из первых акселератов, как после войны стали называть непомерно долговязых ребят. Димка был общительным, веселым и добрым, таким и остался навсегда. Учился он ни хорошо, ни плохо, хотя мог бы учиться и хорошо — мальчик он был способный. Ему мешали увлечения, без конца сменявшие друг друга. Он увлекался то собиранием марок, то фотографией, то радиолюбительством, то драмкружком. Прочным оказалось только одно увлечение — рисование. Он рисовал дома и в школе, поступил в художественную студию при Дворце пионеров. Варя и тетя Зина всячески поощряли это его увлечение, лелея надежды, о которых говорить вслух остерегались. Шевелев не препятствовал: профессия художника не казалась ему основательной, но в конце концов профессия как профессия. Окончив школу, Димка подал документы в Художественный институт, но на экзаменах провалился. Он был огорчен и обескуражен, мать и тетка — в отчаянии. >
— Может, подашь в какой-нибудь технический? Время ещё есть, — сказал Шевелев.
— Очень нужно! — сказал Димка. — Стать инженером и вкалывать за сто рэ в месяц? А через десять лет получить прибавку в десять рэ?
— Что ж ты собираешься делать?
— На будущий год подам снова.
Он подал снова и снова провалился. На этот раз мать и тетку охватила паника. Не столько из-за самого провала, сколько из опасения, что Димку, раз он не учится, возьмут в армию. Сам Димка возмущался порядками, говорил, что выдерживают те, кого натаскивают специальные репетиторы, и что вообще теперь происходит не конкурс абитуриентов, а конкурс родителей — решают знакомства и связи. Позвонит какая-нибудь цаца, и любую бездарь за уши втянут в институт, хотя бы он провалил все экзамены…
Шевелев понимал, что упреки адресованы ему: он не нанимал репетиторов и никаких связей не имел. Однако виноватым он себя не чувствовал. В годы его ученья по блату не поступали. И репетиторов не было. Возьмут в армию? Ничего страшного. Даже полезно: армия вышибет из парня всю дурь и легкомыслие, сделает человеком.
Однако Димку не взяли и в армию: у него оказался ревмокардит.
Когда тревоги по поводу возможного призыва улеглись, Шевелев как-то за ужином спросил Димку:
— Ну что, будешь ещё год бить баклуши и снова подавать в свой Художественный?
— Нет. Пойду работать.
— Кем ты можешь работать? Ты же ничего не знаешь и не умеешь. Хватит дурака валять — готовься как следует и поступай в технический.
— Не хочу. Понимаешь? Не хочу и не буду ишачить за сто рэ!
— А так тебе больше дадут? Сто рублей — их ещё заработать нужно.
— Заработаю больше.
— Тебе образование нужно получить, а не думать о заработке.
— Нет, мне нужно думать о заработке, потому что я… — Димка набрал воздуха в легкие, словно собирался нырять, и выпалил: — Потому что я хочу жениться.
Руки Вари в испуге взлетели к щекам.
— Ты что, спятил? Или дурацкие шутки шутишь? — сказал Шевелев.
— Не спятил. И не шучу.
Когда товарищи по работе или Зина жаловались на подростков, проходивших свой трудный и для родителей и для них самих «переходный возраст», Шевелев с радостью отмечал, что у них в семье этого не было. Конечно, все — и Сергей, и Борис, и Димка — проходили этот злополучный возраст, вызывающий столько нареканий, но у них всё это миновало как-то мягко и не очень заметно: ребята не заносились, не дерзили, между ними и родителями не возникало никакого отчуждения. Он понимал, что его заслуги в этом нет, всё складывалось так благодаря Варе. Её доброта, мягкость и такт гасили в зародыше возможные стычки и конфликты. Ни взаимная любовь, ни уважение к родителям, их авторитет ни разу не были поставлены под сомнение. И вот теперь, когда «трудный возраст» был давно позади, восемнадцатилетний Димка стал вдруг похож на взъерошенного парнишку годов тринадцати, которому любая блажь или глупость кажутся основанием для бунта против родительского «гнёта» и возможностью для самоутверждения. Стиснув зубы и наклонив лобастую голову, он всем своим видом показывал, что отступать не собирается.
— Господи! — сказала Варя. — Но ты же ещё мальчик! Ты просто не понимаешь, насколько это важный шаг и что он влечет за собой.
— Я уже не мальчик, мама, и всё понимаю.
— В истории, — сказал Устюгов, — можно насчитать немало случаев, когда в брак вступали в четырнадцать, двенадцать лет и даже ранее. Но происходило это в семьях всякого рода герцогов и королей в интересах династических — продолжения рода и сохранения власти. Поелику тебе не угрожает владетельный трон и даже наследственная должность, то мне кажется, можно так уж и не спешить…
Димка зыркнул на него и ничего не ответил.
— Может быть, — сказал Шевелев, — ты уже должен жениться? Как это теперь у молодежи называется — жениться на животе? Давай уж, выкладывай всё начистоту.
— Нет, не должен. Живота нет. Я просто хочу. И женюсь.
— Да ты же недоучка! — взорвался Шевелев. — Недоросль! Самый настоящий Митрофанушка — «не хочу учиться, хочу жениться»…
Димка вспыхнул и открыл рот, чтобы тоже что-то закричать, но не успел.
— Как не стыдно! — негодующе воскликнула Зинаида Ивановна. Стекла её очков сверкали, на всегда бледных щеках проступили розовые пятна. — Как вам не стыдно! А если это — любовь?
Это было не только неожиданно. Это было невозможно, как если бы встрепанные бетонные львы у входа в Музей украинского искусства вдруг поднялись со своих мест и начали танцевать жеманный гавот.
Зинаида Инановна, или, как чаще всего её называли, тетя Зина, была добродетельна. Кроме того, она была старой девой и потому добродетельной вдвойне. Она была ходячим сводом правил и норм поведения, кодексом благородства и порядочности. К чести её, следует сказать, что она не только исповедовала и проповедовала правила этики и высокой морали, но и сама неукоснительно им следовала. Это знали все близкие. Но они не знали того, что тётя Зина навсегда, как ей казалось, похоронила в своем сердце.
Когда Зина была молоденькой и очень привлекательной девушкой, к ней пришла настоящая большая любовь. Любовь была взаимной, и всё могло сложиться как нельзя лучше, но Зина уже тогда преисполнилась добродетелей, а кроме них, обладала стальной волей. Будь Зина честолюбива, она могла бы стать выдающейся государственной или еще какой-либо деятельницей, но честолюбия у Зины не было, она была студенткой педагогического института, и её стальная воля, не найдя себе надлежащего применения, обратилась против неё самой. Жених, её сокурсник, жаждал немедленного завершения любви, но Зина категорически воспротивилась. «Человек не должен быть игрушкой своих страстей, — сказала она, — жизнь следует подчинить самым высоким целям. Женитьба может помешать полноценным занятиям, поэтому с ней следует подождать. Кроме того, такое ожидание поможет проверить, насколько серьезны и глубоки наши чувства». А он не стал ждать — с отчаяния или в отместку женился на другой. Брак оказался неудачным. Потом он приходил к Зине, раскаивался в непростительной глупости и легкомыслии, жаловался на жену и детей, снова уговаривал её пожениться. Удушив свое чувство после предательства жениха, Зина жалела его, но все предложения решительно отклонила. Принять их означало бы разрушить семью, обездолить детей, словом, поступить безнравственно, а на безнравственные поступки она была не способна.
Коротко остриженные волосы Зины красиво, но очень рано поседели, ослабевшее зрение заставило её надеть очки, и с тех пор Зина такой и оставалась. Устюгов как-то заметил, что она, как мумия, не меняется. Словно оправдывая эту характеристику, Зина с ходом времени лишь медленно, еле заметно усыхала. О чувствах, о любви она говорила только применительно к литературным произведениям и их героям. Но она не простила себе своей вины, и, когда увидела, как все пытаются задушить в Димке то, что в свое время она сама задушила в себе, её благородное сердце восстало против чудовищного насилия.
— Что, если это любовь, я вас спрашиваю?
— Вполне возможно, — сказал Устюгов. — На этот предмет, был даже кинофильм под таким названием. Так сказать, советский вариант «Ромео и Джульетты»…
— Шекспира вы тоже будете высмеивать?
— Помилуй бог! — сказал Устюгов. — Это мог себе позволить только Лев Толстой. Он был исправным зеркалом революции, но в искусстве под старость стал зеркалом несколько кривоватым и расправился с Шекспиром по-свойски…
— Так почему же в театре, глядя на Ромео и Джульетту, — а ей было всего тринадцать лет! — вы умиляетесь, а когда сталкиваетесь с этим в жизни, начинается ханжество?
— Что касается меня, то я никогда не умилялся. По-моему, брак несовершеннолетних противоестествен.
— Дима совершеннолетний.
— По паспорту — да, в физиологическом смысле, вероятно, тоже… — Поймав страдальческий взгляд Вари, Устюгов осекся. — Всё, я молчу.
Ни жесткая позиция Шевелева, ни слёзы и уговоры Вари не помогли. Непреклонная решимость Димки при бурной поддержке тети Зины победила — Дима женился на своей Соне.
Жить молодые стали у родителей Сони — квартира у них была просторной, семья обеспеченной: отец Сони работал в каком-то торге. В каком и что он там делал, Шевелев не знал, да и не стремился узнать: к сватам и молодым он не ходил. Варя изредка ходила, но, возвращаясь, ничего не рассказывала. Зато Димка забегал к родителям часто, иногда вместе с женой. Миловидная пухленькая Соня была слегка апатична, однако держалась очень хорошо — всех внимательно слушала, охотно смеялась. Только на Устюгова, когда он приходил, Соня смотрела опасливо и настороженно: витиеватая речь его была не всегда ей понятна.
Через надлежащий промежуток времени Соня родила мальчика. Ещё до родов Варя и Зина захлопотали, чтобы обеспечить будущего младенца необходимым приданым, но оказалось, что родители Сони уже всем обеспечили его, даже заготовили целый ящик гигиенических пеленок одноразового пользования, так что им осталось только любоваться новорожденным и гадать, на кого он больше похож. Димка без конца приносил всё новые и новые фотографии Игоря во всех видах и ракурсах. Потом повторное увлечение фотографией угасло, он увлекся чеканкой, затем поделками из древесных веток и корней, одаривал ими маму, тетю Зину и даже несколько раз предлагал Устюгову. Устюгов, посмеиваясь, отклонял все дары, пока не остановился на одном, который Димка называл «Паном». Это был бугристый, узловатый корень, на котором Димка легкими насечками обозначил не черты, а скорее намек на черты старческого лица с запавшими глазами.
— Сомневаюсь, — сказал Устюгов, — сомневаюсь, чтобы эту штуковину можно было назвать «Пан». Как видно, твои познания в мифологии не идут дальше нескольких собственных имен. Согласно мифологии, Пан вовсе был не лысым, а, напротив того, чрезвычайно заросшим мужчиной. Твой же монстр лыс, как колено. Нет, это, конечно, не греческий Пан, а скорее отечественный леший… Я возьму его, так как усматриваю в нем некоторый намек на мою персону…
Увлечения всевозможными игрушками не мешали Димке работать, семейная жизнь его текла, по-видимому, беспечально. Однако года через три что-то в ней разладилось. Димка и прежде, если случалось засидеться у родителей, оставался ночевать. Теперь это происходило всё чаще и чаще, потом однажды он сказал:
— Вы не будете возражать, если я поживу у вас некоторое время?
— Что случилось? — встревоженно спросила Варя.
— Ничего не случилось… Только я, наверно, с Соней разведусь.
— Любовь уже кончилась? — спросил Шевелев.
— Любовь… — хмыкнул Димка. — Я виноват, что она оказалась мещанкой и дурой?
— В этом нет. Виноват в том, что прежде, чем бежать в загс, не увидел этого. А время у тебя было, в шею тебя никто не толкал, даже пытались удержать… Живи, места не пролежишь. А как будет с ребенком?
— Как у всех, — пожал Димка плечами. — Буду платить алименты.
Развод прошел тихо и мирно: по-видимому, от брака не были в восторге ни сама Соня, ни её родители. Они принадлежали к разряду жадных, завистливых ловчил, которым чужой кусок всегда кажется слаще, рассчитывали, что и Димка будет стараться «для дома, для семьи». Димка прилично зарабатывал, но к шмоткам был равнодушен, ловчить не умел и не хотел. Разводом Димки была довольна даже Варя. Она призналась мужу, что давно, с самого начала, поняла, что собой представляет Соня, и страдала от мысли, что Димка вынужден будет прожить всю жизнь с такой женщиной. Глупенькая — это бог с ней, но она мещанка до мозга костей, а мещанство — трясина, в которой тонули и более устойчивые люди, чем Дима.
Ужасно смущена и обескуражена была одна тетя Зина. Собственный благородный порыв казался ей теперь бесследно лопнувшим мыльным пузырем. Она потеряла равновесие, как человек, который поднял ногу, чтобы стать на лестничную ступеньку, и промахнулся. Опасаясь каких-либо выпадов, упреков и напоминаний о её бурной защите Димкиной любви, Зина напустила на себя ещё большую строгость. Но даже Устюгов, щадя то ли её, то ли Варю, никаких выпадов не делал.
А Димка чувствовал себя, как воробей, который в знойный день нашел лужицу воды, всласть накупался, очищаясь от всякой скверны, встряхнулся и, весело вереща, взвился в сияющую голубизну свободы.
Когда всё вошло в привычную норму, Шевелев сказал сыну:
— Не надоело околачиваться? Учиться ты собираешься или нет?
— Зачем?
— То есть как зачем? Чтобы иметь настоящую специальность.
— Специальность у меня есть, я работаю и зарабатываю неплохо.
— Это мазюканье твое — специальность?
— Чем она хуже других? За это платят деньги, значит, делать нужно. Само собой не сделается, должен делать кто-то. Вот — делаю я. Что тут позорного? Не буду академиком или лауреатом? Ты тоже не стал. И дядя Матвей тоже. И еще миллионы людей не стали и не станут. И никто от этого не умирает. Каждый делает свое дело.
— А образование?
— Образованным можно стать без вуза.
— Но ведь ты хотел в Художественный — это же тебе по специальности. Или тебя уже нечему учить, ты до всего дошел самоучкой?
— А до чего я должен дойти? Ну, кончают Художественный, получают дипломы, потом начинают малевать подобие цветных фотографий — портреты, заводы, трактора… Да я все эти гектары унавоженного красками холста отдам за один триптих Босха…
— И ты не прогадаешь, — сказал Устюгов. — За работу художника пятнадцатого века, несомненно, заплатят дороже… Итак, ты видел картины Иеронима Босха? Прекрасно! А мне вот как-то не удалось побывать в Мадриде и в Нидерландах, поэтому я видел не картины, а только репродукции. — Димка покраснел. — И к стыду своему, многого не понял. Поелику ты такой ценитель Босха, ты наверняка сможешь мне объяснить. Вот, скажем, внизу правой створки триптиха «Воз сена» изображено некое подобие игральной карты, только наоборот: на обычных картах погрудные изображения валета, короля и дамы соединяются с такими же погрудными, только головами в разные стороны. У Босха соединены, так сказать, поножья — две пары ног, обращенные в разные стороны, но ни животов, ни голов нет. А на правой створке «Садов земных наслаждений» изображены два гигантских уха, прижатых друг к другу, между ними, как пушка на лафете, торчит не то кинжал, не то столь же гигантский кухонный нож. Под этим монструозным сооружением копошатся крохотные людишки. Так что означают эти странные фигуры?
Димка несколько смешался:
— Ну, у Босха много всяких аллегорий, символики… Не всё можно буквально расшифровать. И не нужно! У живописи свой язык, не всё можно и нужно объяснить словами. И я говорю не о частностях, а вообще…
— А! Ну, если вообще, то, конечно…
Вообще Димка проявлял всё большую разносторонность интересов и познаний. Относились они главным образом к сферам загадочным и таинственным. Он раздобыл сборник вырезок из «Вестника иностранной литературы» начала века с переводами заметок Фламмариона и с упоением рассказывал о чудесах телепатии, сбывшихся пророчествах и общении с обитателями потустороннего мира. Он даже предложил устроить дома спиритический сеанс, чтобы вызвать дух какого-нибудь великою человека, писателя например. Быть может, ему удалось бы уговорить мать и даже тетю Зину, которую, несмотря на весь её рационализм, явно соблазняла возможность запросто побеседовать с Толстым или Достоевским, но всё дело испортил Устюгов.
— Имейте в виду, — сказал он, — что сеанс нельзя проводить в смешанном обществе, так как загробные духи — ужасные сквернословы. Мой опыт по этой части весьма печален — он погубил мою первую любовь.
— Как? — улыбнулась Варя.
— Будучи отроком годов десяти, я был влюблен в свою сверстницу и соседку Зою. Она казалась мне воплощением красоты и всех совершенств. Моя любовь была нежной и трепетной, как язычок пламени трехкопеечной церковной свечки. Об общении с загробными персонажами я не помышлял и вообще не имел понятия, мне вполне было достаточно общества ненаглядной Зои. Но моя старшая сестра вдруг заделалась спириткой и вместе со своим поклонником устроила спиритический сеанс. А чтобы увеличить магнетическую силу, излучаемую человеческими пальцами, за стол посадили и нас с Зоей. Все было сделано надлежащим образом. На столе лежал лист бумаги с начертанными по кругу буквами алфавита, а на блюдце нарисована стрелка, чтобы она могла указывать нужные буквы. Мы долго ждали, потели от напряжения и охватившего всех волнения. И вдруг — блюдце дрогнуло и поползло по бумаге! Тогда сестра громко и торжественно провозгласила: «Пушкин! Пушкин! Мы вызываем тебя… Ты здесь?» Странным образом, с загробными духами все почему-то фамильярничают и обращаются к ним на «ты»… Блюдце немножко поелозило по бумаге, потом уперлось стрелкой в буквы «д» и «а», что, несомненно, означало «да». «Пушкин, — громко сказала сестра, — скажи нам, что нас ждет?» Блюдце дрогнуло, потом задвигалось быстро и уверенно, а мы, затаив дыхание, следили за стрелкой. «Идите в…» — указало блюдце, а далее последовал адрес, настолько неудобосказуемый в дамском обществе, что я не решаюсь его повторить… Ну что ж, срам и скандал. Все с пылающими щеками, а девочки со слезами на глазах разбежались. Подозревать в хулиганстве девочек или себя я не мог, поклонник сестры тоже явно не был виноват, так как на самом деле был влюблен в неё и не мог желать разрыва, который, конечно, произошел. Стало быть, сделал это действительно Пушкин. И его легко понять. Сколько тысяч юных губошлепов или великовозрастных недоумков пристают к нему с идиотскими вопросами и требуют ответов! Так и ангела можно довести… А я получил первый урок скромности — не лезть к великим людям со своими ничтожными интересами и делишками. И дорого заплатил за этот урок — утратой своей первой любви. Скандальное происшествие создало между мной и Зоей некоторую отчужденность, а в силу этой отчужденности я заметил, что Зоя всегда ходит с открытым ртом и говорит насморочным голосом, так как в носу у неё полипы, и вообще, что она не так божественно красива, как мне казалось…
Димка хохотал громче всех, о спиритических сеансах больше не заикался, но и дальше обрушивал на домашних всё новые и новые сенсации. То это были летающие тарелки, то даже их обитатели — зелененькие инопланетяне, где-то высадившиеся на Землю. В доказательство он приносил слепые, затертые перепечатки сообщений о том, что будто американские астронавты наблюдали, как несколько таких тарелок полпути до Луны сопровождали «Аполло», а на Луне увидели целую армаду космических кораблей. Потом его бросило в таинства йогов, он рассуждал о хатха-йоге, раджа-йоге, джанака-йоге и медитации. Однако по живости характера сам Димка в медитацию не погружался, воздерживаться от пищи не пробовал и стоять на голове не пытался. Потом он услышал о чудесах телекинеза Урии Геллера, который одним взглядом останавливал часы, сгибал и даже ломал вилки и ложки. Он собирал где мог сведения о филиппинских магах, которые делают полостные операции без хирургических инструментов, руками вырывают опухоли, а потом тут же, по-особому двигая пальцами, бесследно заживляют вскрытую полость. Или, наконец, погружался в фантастические загадки Бермудского треугольника, где бесследно исчезают огромные суда и целые эскадрильи самолетов, с кораблей необъяснимо пропадают пассажиры и команды, хотя суда пребывают в полном порядке, или самолеты проваливаются в какое-то четвертое измерение, а потом появляются оттуда как ни в чем не бывало…
Переменный ветер слухов и моды мотал его из стороны в сторону, как хорошо смазанный флюгер. Варя слушала сына с большим интересом. Ей нравилось, что он так начитан и жаден на всё новое в науке, пусть пока оно и не стало наукой. Тетя Зина относилась к Димкиным разглагольствованиям с настороженным любопытством. Шевелев считал всё бреднями, но почти не спорил, считая, что со временем эта блажь осыплется с него, как шелуха. Только если при том случался Устюгов, вспыхивали горячие споры. В сущности, спорил не Устюгов, а сам Димка. Устюгов несколькими ироничными, а то и язвительными репликами протыкал ярко разрисованный пузырь очередной сенсации, и тот опадал бесформенной тряпкой. Димка яростно бросался в бой, но ему оставалось только кричать, так как вместо аргументов и доказательств у него были лишь азарт и эмоции. Однако Димка никогда не злился, не обижался и оставался, как и прежде, веселым и добрым малым.
Длинные волосы Димка отрастил, как только окончил школу, теперь, несмотря на ворчание отца, отрастил усы и бороду. Устюгов больше месяца был в командировке и, придя к Шевелевым, изумленно остановился на пороге.
— О! — сказал он. — Глядя на тебя, мне хочется молитвенно сложить руки и воскликнуть: «Учитель! Озари меня светом своей мудрости и скажи, как надо жить…» Ещё немного, и ты станешь похож на Рабиндраната Тагора, которого в тридцатом году я мельком видел в Москве. Для окончательного сходства тебе остается только поседеть.
— В отличие от Тагора, — сказал Шевелев, — у него волос долгий, да ум короткий.
— Дорогой мой, — сказал Устюгов, — никакой зависимости между волосатостью и умственными способностями не существует. Ты сам без труда назовешь множество людей, которые при исключительном многоволосье отличались вместе с тем выдающимися умственными и прочими способностями, а некоторые были даже гениями, например Леонардо да Винчи или Лев Толстой. Волосатость или отсутствие её — вопрос моды. Воевать с модой глупо и бесполезно. Так что не мешай своему отпрыску растить дремучую бороду. Лишь бы он не остался дремучим во всём прочем…
Димка не остался дремучим. Варя видела, что круг его интересов очень широк и расширяется всё более. Иногда к нему приходили такие же бородатые или усатые друзья, у них немедленно загорались споры об искусстве и литературе. С завидной легкостью они пинали друг друга всякими «измами» и гвоздили именами великих художников слова и кисти. В свое время Варя читала классиков, видела некоторые картины прославленных художников, но эти молодые люди называли всё новых и новых гениев, всевозможные «измы» были ей непонятны, и она чувствовала себя ужасно отсталой и радовалась тому, что у Димы такие образованные друзья, а он ни в чём им не уступает. При этом Димка не был бездельником. Правда, Варя никогда не могла с уверенностью сказать, где именно он сейчас работает, и не потому, что Димка это скрывал, просто он часто переходил с места на место, работал в каких-то артелях, товариществах, в реставрационной группе, в мастерских Худфонда и что-то такое делал для молодежных газет. Как бы там ни было, зарабатывал он раза в полтора, а то и в два больше, чем отец.
После того как Димкина любовь, за которую тетя Зина так пылко вступилась, скоропостижно иссякла и закончилась банальным разводом, она очень осторожно высказывалась о Димке и его делах. Кое-что ей определенно нравилось. Димка не стал, подобно Борису, ни ловкачом, ни стяжателем. Он даже с презрением относился к стяжательству, был равнодушен к вещам, к собственной карьере и положению. Единственное, с чем тетя Зина не могла примириться, было полное Димкино пренебрежение к общественной работе, к которой сама тетя Зина с юных лет относилась благоговейно.
— Ну, хорошо, — говорила она, — ты не хочешь учиться, и очень жаль, но это твоё дело. Ты не хочешь приобрести юридически, так сказать, законную профессию. Но ты работаешь — стало быть, не тунеядец, а никакой труд не зазорен. Но каково твое общественное лицо?
— А какое мне ещё нужно лицо?
— Человек, живущий в обществе, не может быть антиобщественником!
— Из чего следует, что я «анти»?
— Ты не принимаешь никакого участия в общественной работе!
— А что это такое, тетя Зина? Аплодировать и голосовать на собраниях? Вы привыкли, чтобы все объясняли друг другу, что они должны делать. Все без конца и объясняют, только от этого ничего не меняется. И мы этим сыты по горло. Человек, живущий в обществе, должен работать, чтобы приносить обществу пользу. Работать! А не болтать о необходимости работы. Я работаю — вот это и есть моё общественное лицо. Большое или маленькое, красивое или некрасивое, какое уж есть. А вот если я стану паразитом, бездельником — тогда объявляйте меня тунеядцем и бросайте в меня камни…
Сбить Димку с этой позиции тете Зине не удалось, и она отступилась.
На следующий год после развода Димка сообщил, что он с группой товарищей едет в Крым. Стыдно сказать, он до сих пор не бывал ни в Крыму, ни на Кавказе. Нет, не в санаторий. Что за удовольствие торчать на одном месте? Они решили отправиться дикарями и пешком обойти весь ЮБК — Южный берег Крыма. Ребята молодые, здоровые, ничего им не сделается. Зато всё увидят. Где захотят — остановятся, надоест — пойдут дальше.
— Но что вы будете есть? — встревожилась Варя. — Там летом столько курортников…
— Не тревожьтесь, Варенька, — сказал Устюгов. — Весь Крым утыкан кафе, столовыми и забегаловками. Ваш муж может подтвердить.
Варя посмотрела на мужа, Шевелев кивнул.
— Ну вот, вы можете спать спокойно — они не похудеют. Конечно, раз вы впервые едете в Крым, вас привлечет экзотика Южного берега. Но потом, я надеюсь, вы узнаете и оцените прелесть не курортного пятачка, а суровую и печальную красоту его заброшенных углов — Чуфут- и Мангуп-кале, почти библейскую отрешенность пустынных, выжженных холмов Восточного Крыма… Ну, понимание этого придет потом, с возрастом. Если, конечно, придет…
Димка купил спальный мешок, большой рюкзак, набил его и уехал. Предложение Вари проводить его он мягко, но решительно отклонил. Варя поняла, что он не хочет перед товарищами выглядеть маленьким мальчиком, которого провожает заботливая мамочка.
Вопреки предсказаниям Устюгова, вернулся Димка похудевший, но такой загорелый, веселый и счастливый, что даже Варя не придала этому значения. Захлебываясь, перескакивая с одного на другое, он вывалил на близких распиравший его восторг, причем самыми радостными оказывались воспоминания не о красотах, а о переделках, в какие они попадали, — о том, как к вечеру взобрались на Ай-Петри, остались там ночевать и всю ночь дрожали от ледяного ветра, когда внизу, у подножия горы, стояла удушливая жара, как за скалой Парус сверзились вместе с рюкзаками в воду и несколько часов ходили в чем мать родила, пока сохли разложенные на камнях шмотки… Историй оказалось множество, все они были если не смешны, то забавны, и Варя любовалась сыном, который, несмотря на свою долговязость и уже окладистую бороду, выглядел напроказившим мальчишкой.
Отшумев, Димка сказал, что хотел бы познакомить их с одной девушкой: не будут ли они возражать, если в воскресенье он приведет её к обеду.
— Она тебе нравится? — спросила Варя.
— Да, конечно. Иначе зачем бы я её сюда вел? Возражений нет? Только, тетя Зина, приходите обязательно тоже. И вы, дядя Матвей.
— Так это что, смотрины? Может, тогда позвать и Бориса с Алиной? — спросила Варя.
Димка на секунду задумался:
— Обойдемся без них. Очень нужно, чтобы они тут выпендривались… Я хочу, чтобы всё было просто, по-свойски.
Несмотря на декларацию сделать всё просто, Димка с утра объездил несколько магазинов кулинарии и приволок торбу со всякими закусками, пирожными и двумя бутылками шампанского. В целлофановом пакете был ворох цветов.
— Почему ты не предупредил, что хочешь устроить парадный обед? — сказала Варя. — Мы бы с тетей Зиной всё приготовили.
— Хватит казенных харчей, — сказал Димка. — Очень нужно, чтобы ты с больным сердцем целый день стояла над плитой и падала от усталости.
Потом Димка уехал. В назначенное время он втолкнул в комнату девушку, встал за нею и положил ей руки на плечи.
— Вот знакомьтесь. Это — Лена.
Маленькая, худенькая Лена не доставала Димке до плеча и рядом с ним казалась девочкой-подростком. На висках и под глазами у неё от волнения проступили бисеринки пота. Она хотела сделать не то общий поклон, не то книксен, но не умела этого, и ни то, ни другое не получилось. Даже сквозь густой загар стало видно, как она покраснела.
— Как не стыдно! — сказала Варя. — Что ты в самом деле выставку устраиваешь!
Она оттолкнула Димкины руки, обняла Лену за плечи.
— Идите сюда, Леночка, садитесь. Я — мама, это — Михаил Иванович, папа, тетя Зина и наш друг…
— Матвей Григорьевич, — сказала уже слегка оправившаяся Лена. — Я знаю, мне Дима про всех рассказывал.
— Вот и прекрасно! Перестаньте смущаться и робеть. Никто вас здесь не обидит.
Лена перестала смущаться и оказалась милой и скромной девушкой. Она была такой маленькой, что всем хотелось называть её девочкой. Она была девочкой — большеглазой, немножко большеротой и толстогубой, но, несмотря на это, миловидной. Держалась она очень просто, не старалась произвести хорошее впечатление и, может быть, благодаря этому такое впечатление произвела. Димка сообщил, что Лена журналистка, работает в молодежной газете, но Лена сказала, что, хотя она и закончила журналистский факультет, но журналисткой не стала, в газету ничего не пишет, а работает в отделе писем, И ей очень нравится. Писем много, несколько десятков в день. Конечно, бывает, пишут всякую ерунду, особенно много стихов, но на них отвечает отдел литературы. Вообще большинство писем расходится по отделам, а она занимается письмами, в которых всякие жалобы, просьбы дать советы по разным делам…
— И вы всем даёте советы? — спросил Устюгов, и Димка опасливо посмотрел на него.
— Ой, что вы! Разве я могу? Я запрашиваю специалистов, всякие учреждения. Наверно, не всегда, но кому-то это помогает — потом некоторые пишут, благодарят. И я очень рада. Не тому, что благодарят, хотя это тоже приятно, а что не зря корпела и кому-то помогла.
Перед началом обеда Димка разлил шампанское в разномастные бокалы.
— Предлагаю выпить за знакомство, — сказал оп.
— Тогда уж за приятное знакомство, — уточнила Варя, и Лена, теперь уже польщено, покраснела.
Сама она говорила мало, но с готовностью отвечала, если спрашивали, с интересом слушала, что говорили другие и особенно когда говорил Дима. Она переводила взгляд с собеседника на собеседника, но долее всего он задерживался тоже на Диме. Когда обед окончился, Лена так естественно и непринужденно начала собирать посуду, словно была у себя дома, и Варя не стала возражать. Женщины ушли на кухню. Димка попытался было туда проникнуть, но был изгнан. Устюгов расспрашивал, где Димка и его товарищи были и что видели. Сам Устюгов в молодости исходил весь Крымский полуостров. Оказалось, что Димка и его товарищи многое упустили, не зная, чем примечательны эти места. Женщины вернулись в комнату, и по лицам их было видно, что возникшие сразу взаимная симпатия и расположенность не ослабли, а укрепились.
— Я уже, наверно, пойду, — сказала Лена. — Вам надо отдохнуть…