Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Парень, который взял в долг твой карандаш, – сказал голос сквозь закрытую дверь.

Странно, подумала я, десять тридцать вечера. Некоторые стратегии были для меня тогда еще в новинку.

– Я тебя разбудил? – осведомился он, когда я открыла.

– Нет-нет, – сказала я, виновато смеясь.

После того как он опозорил меня на занятии, я поклялась больше никогда не разговаривать с ним, но моя выученная вежливость сработала на автомате. Я извинилась за то, что не приглашаю его войти.

– Делаю домашнее задание.

Так себе отговорка в кругах, где он вращался. Мы еще какое-то время постояли на пороге; он заглядывал через мое плечо в комнату в ожидании приглашения.

– Я просто пришел вернуть твой карандаш. – И он протянул ладонь с маленьким красным огрызком на ней.

– Просто вернуть это? – переспросила я, поняв, что он блефует.

Он ухмыльнулся, и ямочки образовали круглые скобки в уголках его губ, словно эта улыбка становилась нашим общим секретом.

– Ага, – сказал он; его взгляд напрягся, и он снова заглянул мне через плечо.

Я взяла с его ладони карандаш и порадовалась, что он заточен до огрызка и на боку не видно моего оттиснутого золотыми буквами имени.

– Спасибо, – произнесла я, переступив с ноги на ногу и дотронувшись до дверной ручки, робкими, вежливыми движениями предваряя закрытие двери.

Он заговорил:

– Может, как-нибудь пообедаем?

– Конечно, можем пообедать. Как-нибудь.

Мое подчеркнутое «как-нибудь» прозвучало безнадежно. Я не доверяла этому парню, не знала, как его прочесть. В моем арсенале межличностного общения не было ничего, что могло бы растолковать его поступки. Десятиминутное опоздание на первое занятие. Я из кожи вон лезу, чтобы добыть ему карандаш, а он смеется. Десять тридцать – он на моем пороге, чтобы вернуть огрызок и позвать вместе пообедать.

– Как насчет завтра перед занятиями? – спросил Руди.

– Завтра у нас нет занятий.

– Значит, можно долго обедать, – тут же нашелся он. Я невольно впечатлилась.

– Ладно, – кивнула я. – Завтра пообедаем.

На следующий день мы отобедали, потом говорили до ужина, а после ужинали. Такими мне и запомнились отношения университетской поры – как маниакальные марафонские забеги. Когда настолько погружаешься в другого человека, сложно возвращаться в свою маленькую комнатку в общежитии и делать домашние задания. Но я поступила именно так: вернулась и взялась за свой сонет. Это был трактат о природе любви объемом в четырнадцать строк, и, пока я описывала эти абстракции, все вспоминала, как Руди слушал, поглядывая на мой рот, отчего мне было сложно сосредоточиться на своей речи. Я вспоминала, как он морщил губы, словно целуя каждое слово на прощание. Как его ладонь коснулась моей поясницы, когда он вел меня сквозь толпу шумных ребят среди столового братства. Мы восхищаемся одними людьми за их оригинальную манеру выражаться, а другими – за необычный склад ума; Руди был достоин восхищения за свою сексуальную врожденную телесность. Он был из тех парней, которые могут поцеловать вас за ухом, и вы почувствуете себя так, будто только что занимались извращенным сексом.

Назавтра Руди не сдал свой сонет. Собирая учебники в сумку после занятия, я услышала, как он говорил преподавателю, что застрял и ничего не смог придумать. Преподаватель был снисходителен, на дворе были шестидесятые, к творческим кризисам относились с пониманием. Руди разрешили сдать сонет в понедельник. Большую часть выходных мы провели вместе за его написанием, точнее, я записывала строки и вычеркивала их, если они не подходили по размеру или не рифмовались, а Руди генерировал идеи. Это было первое написанное мною в соавторстве порнографическое стихотворение; разумеется, я не знала, что оно порнографическое, пока Руди не объяснил мне всей игры слов и двусмысленности. «На ветви извергается весна» – такова была последняя строчка. Это значило, что весна эякулирует на деревья зеленой листвой; распустившиеся крокусы стоят колом, потому что возбуждены. Я была всем этим шокирована. Будучи девственницей, я не совсем понимала, как устроен секс. И вдруг кто-то включил все это в стихотворение – жанр, который я приберегала для самых глубоких и возвышенных чувств! Сейчас я спрашиваю себя: в какой мере дерзость Руди была завуалированным флиртом со мной, столь увлеченной словами и их значениями? Не могу сказать; как отмечала ранее, я еще не разобралась в некоторых общепринятых стратегиях. Но я наверстывала упущенное.

Завершение всех тех ночей по выходным мне вспоминается как долгое прощание. Начиналось с того, что я смотрела на часы – полночь, час, полвторого – и говорила: «Ну, мне пора спать». Руди соглашался: «Мне тоже», но при этом не двигался с места в изножье моей кровати и сидел рядом со столом, за которым я писала. Напомню, это была крохотная комната в общежитии. Вставая открыть шкаф, приходилось преодолевать стол, чтобы не свалиться на кровать. «Мне тоже». Он иронически улыбался, отчего я всегда чувствовала себя глупой. В конце концов я просто выпаливала: «Руди, тебе пора». Он не говорил ни да ни нет, не извинялся, что засиделся так долго. Он просто смотрел на меня своими томными глазами и держался так, будто не готовился уйти, а, наоборот, только что пришел с холода, чтобы заняться сексом со своей любовницей. Мы стояли на пороге. Потом он наклонялся и целовал меня за ухом на прощание.

Во время одной из таких затяжных прощальных сцен я узнала, как он получил свое витиеватое имя. В Германии у него был сварливый дедушка, которого он не застал в живых и который оставил своему нерожденному внуку трастовый фонд при условии, что мальчика назовут его именем.

– А если бы ты родился девочкой? – спросила я.

– Тогда я не смог бы так весело проводить время, – отозвался Руди. В ту пору его поцелуи уже мигрировали из-за моего уха на мою шею. Я вздрагивала, когда он перед уходом надевал на меня это ожерелье из поцелуев.

На следующем семинаре никто даже не понял, о чем идет речь в моем сублимированном любовном сонете, зато сонет Руди произвел фурор. Внезапно мне показалось, что мир полон не только студентов-филологов, но и людей, обладавших куда большим опытом, чем у меня. Я в сотый раз прокляла свои иммигрантские корни. Если бы я только родилась в Коннектикуте или Вирджинии, я бы тоже понимала эти всеобщие подтрунивания над последними двумя цифрами тысяча девятьсот шестьдесят девятого года; я бы тоже занималась сексом и курила травку; у меня тоже были бы загорелые родители, которые брали бы меня кататься на лыжах в Колорадо на рождественских каникулах, и я бы щеголяла фразочками вроде «ни хрена себе», не чувствуя, что кому-то подражаю.

Той весной мы с Руди встречались уже на регулярной основе. Помимо занятий, мы всегда вместе ели, а по выходным он звал меня на вечеринки в свое общежитие. Это здание располагалось рядом с моим корпусом, и их соединяла подземная комната отдыха, которая в выходные наполнялась добродушными, приличными вечеринками, проходившими под неусыпным присмотром охраны. Настоящие тусовки устраивались в общежитии у ребят. Обычно парни переходили из комнаты в комнату, покуривали травку, много пили. Мерцали свечи, благовония зажигались в безуспешных попытках перебить едкий запах травки. Из колонок неслись The Beatles, Боб Дилан или The Mamas & the Papas[35]. До сих пор мой опыт свиданий ограничивался невинными сборищами и посиделками в приемной с мальчиками из подготовительной школы, и здешняя атмосфера казалась мне декадентской. Я приходила к Руди, но выпивала только пару глотков из бумажных стаканчиков, которые он мне предлагал, и не смела прикасаться к наркотикам. Я боялась не столько того, что они сделают с моим мозгом, сколько того, что Руди может сотворить с моим телом, пока я буду под кайфом.

Он высмеивал мои страхи. Прежде всего, говорил он, без моего согласия он ничего не сделает.

– А как же изнасилование? – спрашивала я, не будучи окончательной невеждой.

– Господи боже, – возмущался он, качая головой и поражаясь, как его угораздило со мной связаться. – Мне на фиг сдалось тебя насиловать!

Я обижалась. Со мной никогда еще так не разговаривали. Если бы мой отец услышал, что какой-то мужчина употребляет при его дочери такие выражения, он бы пригласил его выйти и вступился бы за мою честь. Конечно, потом мне пришлось бы долго объясняться, что я забыла в полночь с субботы на воскресенье в мужском общежитии с сигаретой в одной руке и одноразовым стаканчиком дешевого вина в другой.

Проведя какое-то время у его приятелей, где сидели парни со своими девушками, мы с Руди плавно перемещались к нему в комнату. Его кровать представляла собой матрас на полу, накрытый американским флагом вместо покрывала, что даже мне, иностранке, казалось ужасным неуважением. Мы ложились под него бок о бок, обнимались и целовались. Рука Руди разведывала территорию под моей блузкой. Но если он спускался ниже, я отстранялась.

– Нет, – говорила я, – не надо.

– Почему нет? – спрашивал он иногда игриво, а иногда раздраженно, в зависимости от того, что выпил, выкурил или принял.

Мои ответы тоже зависели от разных сиюминутных заскоков. Этим словом Руди называл мои отказы – заскоки. Главным образом я боялась, что забеременею.

– Оттого что я тебя полапаю? – с сарказмом спрашивал Руди.

– Ох, Руди, – умоляла я, – не называй это так.

– Что значит «не называй это так»? Лопата есть лопата. Здесь тебе не чертов урок поэзии.

Возможно, если бы Руди вел себя так, словно любовные ласки – это своего рода поэтический семинар, мы гораздо быстрее приблизились бы к желаемому им исходу. Но в постели у него не было ни малейшего чувства подтекста. Его лексикон отталкивал меня, даже когда я начинала ощущать телесное удовольствие. Если бы Руди сказал: «Милая леди, лягте поперек моей большой мягкой кровати и позвольте мне коснуться вашего драгоценного, восхитительного тела», я, может быть, и разрешила бы ему себя полапать. Но мне не хотелось, чтобы в мой первый раз с мужчиной меня «имели», «драли», «жарили», «натягивали» и «трахали».

Вначале у Руди был вагон терпения. Видимо, когда ему пришлось объяснять мне столько отсылок в своем сонете, он понял, что я, по его выражению, ни шиша не знаю. Для меня «вагина», «шейка матки», «яичники» были синонимами. Он знакомил меня с женской анатомией посредством схем; рисовал маленькое яичко, спускавшееся по песочным часам в липкий кармашек матки. Он вычислял, когда у меня в последний раз была менструация, когда, по всей вероятности, наступит овуляция, приходится ли та или иная ночь на безопасное время месяца.

– Ты не забеременеешь, – все его уроки кончались одним и тем же выводом. Но я все равно не хотела с ним спать.

– Почему? Что с тобой не так, ты фригидная, что ли?

Так у меня появился новый повод для переживаний. Не успела я перестать волноваться о том, что забеременею от обжиманий или буду проклята Богом, если умру в самый ответственный момент, как меня стал тревожить вопрос, не повредило ли мое воспитание какие-то жизненно важные нервы.

– Просто я еще не готова, – говорила я.

– Господи, мы с тобой гуляем уже месяц, – возмущался Руди. – Когда ты будешь готова?

– Скоро, – обещала я, словно знала наверняка.

Но «скоро» не произошло достаточно скоро. Мы продвинулись до стадии, когда я оставалась на ночь и просыпалась рано утром, не смея шевельнуться от страха, что разбужу Руди в возбужденном состоянии и буду вынуждена спозаранку объяснять ему, почему не сейчас. Я обводила взглядом комнату, такую же маленькую, как моя. Рядом с его кроватью виднелся блокнот с рисунками песочных часов. Я дотрагивалась до живота, чтобы убедиться, что все еще нетронута. На шлакобетонную стену напротив кровати Руди повесил пробковую доску. На ней были вымпелы его лыжных команд и фотографии семьи, в полном составе выстроившейся на лыжах на вершине горы. Его родители выглядели молодо и непринужденно, будто одноклассники, в то время как я продолжала стесняться своих старомодных родителей, когда те приезжали на родительские выходные: отца с густыми усами, в костюме-тройке и фетровой шляпе, матери в одном из нарядов, купленных специально, чтобы приезжать к нам в школу, – каждый предмет одежды, от кожаной сумочки до туфель-лодочек, чрезмерно сочетался друг с другом, а по возвращении домой отправлялся в полиэтиленовые пакеты в шкафу. Я восхищалась его моложавыми родителями. Неудивительно, что у Руди не было заскоков, неудивительно, что школьные прыщи не вселили в него неуверенность в себе, а собственное имя ничуть не смущало. Они, его родители, поощряли сына набираться опыта с девушками, но призывали быть осторожным. Он рассказал им, что встречается с «испанской девушкой». По его словам, они считали, что ему полезно общаться с людьми других культур. Меня беспокоило, что они относятся ко мне как к уроку культурологии для своего отпрыска. Но в то время мне не хватало лексикона, чтобы объяснить даже себе самой, что именно так раздражало меня в их высказывании.

Я видела их всего один раз, перед весенними каникулами и по иронии судьбы в самом конце моих отношений с Руди. Случилось так, что в ночь перед началом каникул между мной и Руди произошел очередной поединок у него в постели. Руди включил свет и сел на матрасе спиной к стене. Он был голый, а я в своей старой фланелевой ночной сорочке с длинными рукавами, которую Руди называл платьем монашки. В свете луны и фонарей, проникающем в окно, я видела его прекрасно очерченное тело. Я хотела его, но помимо тела мне нужно было то, чего, как я, должно быть, чувствовала, Руди никогда не смог бы мне не дать. Он сказал, что устал от неудовлетворенности. Я была жестока. Я не понимала, что, в отличие от девушек, парням физически больно не заниматься сексом. Он считал, что пора расходиться. Я плакала и умоляла: прежде чем заняться любовью, я хотела почувствовать, что у нас все серьезно.

– Серьезно!.. – скривился он. – А как же удовольствие? Удовольствие – понимаешь, о чем я?

Я не могла взять в толк, какое отношение это имеет к такому знаменательному срыву покрова.

– Стало быть, ты не считаешь, что секс – это приятно? – Руди уставился на меня так, словно наконец узрел корень проблемы.

– Само собой, – соврала я. – Это приятно, если происходит в свой час.

Он покачал головой. Он видел меня насквозь.

– Знаешь, – сказал он, – я думал, что раз ты испанка и все такое, то будешь темпераментной, что, несмотря на всю эту католическую чушь, на самом деле окажешься свободной, а не закомплексованной, как эти котильонные цыпочки из подготовительных школ. Но, господи, ты хуже гребаных пуританок.

Я была уязвлена до глубины души. Я встала, набросила пальто поверх сорочки, собрала свою одежду и вышла из комнаты, втайне надеясь, что он догонит меня и скажет, что на самом деле любит и будет ждать столько, сколько потребуется.

Но той пустой, бесконечной ночью он так и не проскользнул ко мне в комнату, под одеяло и не стиснул меня в объятиях. Я почти не спала. Я видела, какая холодная, одинокая жизнь ждет меня в этой стране. Я никогда не найду человека, который поймет мое странное сочетание католицизма и агностицизма, латиноамериканского и американского стилей жизни. Если бы меня вырастили в традиции плюшевых игрушек, я бы обняла своего медвежонка, плюшевого пса или кролика и всю ночь орошала бы его свалявшийся мех солеными слезами. Вместо этого я поступила так, как продолжала наудачу поступать накануне экзаменов, даже когда отошла от церкви: открыла ящик комода, достала распятие, которое прятала под одеждой, и положила его на ночь себе под подушку. Это огромное распятие было моим оберегом, который я годами брала с собой в постель после переезда в эту страну. Я спала с ним столько ночей, что Иисус в конце концов отклеился и мне пришлось примотать его к кресту резинкой.

Руди не явился и на следующий день. Я столкнулась с ним, когда он и его родители уезжали, а я выходила из общежития, чтобы взять такси до автобусной остановки и отправиться к своим родителям в Нью-Йорк. Я была сонной и заплаканной и не встретилась глазами с Руди, когда почувствовала на себе его взгляд. Говорили по большей части его родители, слишком медленно произнося слова, словно я могла не понять носителей языка; они похвалили мой «безакцентный» английский и заметили, что мои родители наверняка ужасно гордятся мной. Когда мы прощались, я все-таки посмотрела на Руди, и, хотя он обдал меня холодом, его взгляд оставался по-прежнему горячим.

После каникул я его почти не видела. Он не сидел рядом со мной на занятиях; стихи, которые он писал к семинарам, стали необъяснимо откровенными и нежными, прямо-таки любовными. Пытался ли он сказать, что действительно в меня влюбился? Тогда почему он больше не приходил ко мне в комнату? Я начала мысленно находить ему оправдания. Он приходил, но меня не было, а оставить записку он побоялся. Он стеснялся сесть рядом со мной на занятиях. Боялся, стеснялся!.. Рудольф Бродерман Элменхерст Третий! Как мы лжем себе, когда влюбляемся в неподходящего мужчину.

Конечно, я могла сама подойти к нему и признаться в чувствах. Сказать, что боюсь секса с мужчиной, который называет его перепихоном. Но я по-прежнему пребывала в убежденности, что ухаживания и признания должны происходить по инициативе парня. Я держалась безразлично, я ждала, я фантазировала, обманывала себя. Руди отдавал назад копии моих стихов с короткими, бессодержательными пометками, которые я читала и перечитывала в поисках потаенного смысла. «Хорошо», «Не понял эту строчку», «Интересные детали». Мои копии его стихов возвращались к нему с длинными хвалебными комментариями. Я становилась все большей затворницей, избегала наших любимых местечек из страха встретиться с ним. Но мы редко сталкивались, а когда это происходило, он всегда улыбался мне своей спокойной иронической улыбкой и приветствовал меня небрежным: «Как делишки?» Меня, наоборот, настолько переполняли чувства, что я притворялась, будто не замечаю его.

Приближалась весенняя дискотека. Не знаю, почему я продолжала думать, что Руди непременно пойдет туда со мной. Это было кульминационное романтическое событие учебного года в кампусе, казавшееся мне в моем фантазийном мире идеальным средством нашего примирения. Я разыгрывала сюжет у себя в голове. Мы протанцуем всю ночь. Мы будем разговаривать и признаваться в том, как сильно друг по другу скучали. Я пойду с ним в его комнату в общежитии. Мы займемся любовью – мой первый раз, – а потом, как если бы это были разнообразные позы, о которых мне рассказывал Руди, будем сношаться, дрючиться, жариться, трахаться и заниматься всеми прочими предпочитаемыми Руди синонимами секса.

Когда наступил реальный день, а затем и ночь дискотеки, я все еще надеялась. Дискотека проходила в комнате отдыха между двумя общежитиями, так что, услышав, как заиграл ансамбль, я спустилась по лестнице на площадку, откуда могла, оставаясь незамеченной, наблюдать за собравшимися. Компания была разношерстная: консервативные парни из братств в смокингах, их девушки в нарядных выпускных платьях, новые хиппи в индийских огурцах, джинсах, кедах и – возможно, для пущего шика – неподходящих галстуках-бабочках. Я видела вульгарно танцующие силуэты, мигающие огни, играющих музыкантов. Все они казались захваченными ритмом, частью которого я себя не ощущала. Потом я ЗАМЕТИЛА, как в комнату входит Руди, державший в одной руке стакан с каким-то напитком – несомненно, алкогольным или кислотным. Мое сердце не успело затрепетать между двумя мгновениями, когда я заметила его знакомую фигуру и увидела еще одну, прилипшую к нему. Я едва различала, как она выглядит и кто она такая, но по тому, как они держались друг за друга, прижимаясь всем телом, я поняла, что, во-первых, она – та самая возлюбленная из его стихов, а во-вторых, что она – возлюбленная из его постели. Всего через несколько недель после нашего разрыва! Я была раздавлена. Во второй раз за время наших отношений – вспомним финальный кадр нашей первой встречи, закончившейся моим побегом из аудитории, – я бросилась бежать вверх по лестнице.

Но на этом история не закончилась. Лет через пять после этого я училась в магистратуре в северной части Нью-Йорка. Я была поэтессой, представительницей богемы и так далее. Я уже сменила пару любовников. Я принимала противозачаточные таблетки. Я полагала, что разрешила конфликт между душой и грехом, порвав со своими прочными католическими корнями и отказавшись от своей бессмертной души ради душевного фанкового соул-блюза, вдохновленного запойным чтением Карлоса Кастанеды, Рильке и Роберта Блая и приемами кислоты с парнем, называвшим себя моим космическим партнером из прошлой жизни. И вот однажды вечером мне позвонил Руди. Его родители жили неподалеку, и он прочитал в журнале выпускников, что я сейчас в университете по соседству. Может, он заглянет повидаться? «Конечно, – сказала я. – Когда?» «Сегодня», – ответил он. Было уже примерно девять тридцать. Опять он взялся за старое. Но мне нравилась настойчивость этого парня. «Конечно, – сказала я, – приходи».

И он пришел. Принес дорогую бутылку вина. На пороге я дружески обняла его, но он долго не выпускал меня из объятий. Я занервничала и распустила язык. Его плохой мальчик всегда будил во мне сангвиническую хорошую девочку. Я усадила его на свой единственный стул и принялась допрашивать, как он провел пять лет после выпуска. Он много вздыхал, вытягивал ноги, хрустел костяшками пальцев. В конце концов он перебил меня и сказал, боже правый, послушай, я ждал пять лет, и все твои заскоки, похоже, остались в прошлом. Давай просто потрахаемся. Я вышвырнула его за порог. Меня по-прежнему возмущало, что единственным, чего он хотел, было поиметь меня и покончить с этим. Даже не будучи католичкой, я по-прежнему считала, что с его стороны грешно вот так запросто являться ко мне пять лет спустя с бутылкой дорогого вина и воображать, что я буду пить у него из рук. У парня, который меня бросил и из-за которого мое сексуальное пробуждение омрачилось неуверенностью в себе. Глядя, как он садится в свою машину и уезжает, я на миг ощутила вспышку прежней неуверенности.

Он оставил на кухонном столе бутылку вина. У меня был один из этих несерьезных, дешевых, студенческих штопоров. В те дни мы покупали галлонные бутылки «Галло» с вытаскивающимися пробками или закручивающимися крышками. Я ввинтила штопор до отказа. У меня не слишком хорошо получалось. Всякий раз, как я выдергивала штопор, пробка крошилась, но плотно сидела в горлышке бутылки. Наконец я вставила его так глубоко, что увидела сквозь стекло, как из дна пробки показался острый кончик спирали. Я сунула бутылку между ног и потянула так сильно, что не только выдернула раскрошившуюся пробку, но и обрызгала себя дорогим бордо. «Твою мать, – подумала я, – это не отстирается». Я поднесла бутылку ко рту и сделала большой жадный глоток, словно какая-то декадентская, распущенная женщина, только что прогнавшая неумелого любовника.

II. 1970–1960

Регулярная революция

Карла, Сэнди, Йойо, Фифи

Шел четвертый год с тех пор, как мами и папи получили грин-карты, и мы вчетвером переминались с ноги на ногу, ожидая возвращения домой. Потом папи отправился туда с пробным визитом, и разразилась революция – маленькая, но все-таки.

Он вернулся в Нью-Йорк, декламируя клятву верности флагу Штатов, со словами:

– Я сдался, мами! Нет надежды для Острова. Я стану доминикано-йоркцем.

Так папи поднял правую ладонь и поклялся защищать Конституцию Соединенных Штатов, и мы остались здесь навсегда.

Поверите ли, мы с сестрами поначалу вопили, бледнели и ныли, требуя возвращения домой. Мы не чувствовали, что получаем лучшее, что могут предложить Штаты. У нас были только подержанные вещи, съемные дома в разных районах католических реднеков[36], одежда из «Раунд Робин», черно-белый телевизор, испещренный волнистыми линиями. Мы сидели взаперти в маленьких пригородных домишках: правила для девочек с Острова были по-прежнему строги, вот только Острова не было, чтобы компенсировать ущерб. Потом произошло несколько странных событий. Карла встретила извращенца. Нас стали обзывать в школе («латиносками», «испашками»). Какая-то подружка убедила Сэнди попробовать «Тампакс», и об этом узнала мами. И всё в таком роде, поэтому вскоре она уже строчила письма в подготовительные школы (девчачьи), где мы могли бы познакомиться и начать общаться с «правильными» американками.

В итоге мы оказались в школе с лучшими из лучших: девочкой Хуверов, близняшками Хейнс, девочками Скоттов и дочерью Ризов, которая раз в неделю получала потрясающие посылки с гостинцами. Было бы верхом бестактности интересоваться: «Эй, ты, случайно, не родственница парня, который делает пылесосы?» (Все эти насадки так и стояли перед глазами, когда Мадлен Хувер задирала перед нами нос.) В общем, мы и правда познакомились с правильными американками, только вот они не горели желанием с нами общаться.

У нас была своя слава, основывавшаяся главным образом на догадках богатых девочек и нашем молчании. Фамилия Гарсиа де ла Торре ничего для них не значила, но эти именитые красотки попросту предполагали, что, как и все иностранные пансионерки из третьего мира, мы неприлично богаты и приходимся родней какому-нибудь диктатору. Наши привилегии попахивали злом и загадкой, а их привилегии принимали форму узнаваемых упаковок колгот, фантиков от конфет, мешков-пылесборников и коробок с бумажными салфетками.

Впрочем, хоть мы и были не в своей стихии, но, по крайней мере, благополучно спаслись от молота и наковальни, а худа без добра не бывает, как сказала бы мами. До нашей подготовительной школы в Бостоне нужно было долго добираться на поезде, и в этом поезде были парни. Мы научились подделывать мамину подпись и бывали везде и всюду: на танцевальных и футбольных выходных, на выходных снежной скульптуры. Мы могли целоваться и не беременеть. Мы могли курить, не рискуя, что какая-нибудь двоюродная бабка почует запах и загнется. Мы начали входить во вкус американской подростковой жизни, и вскоре Остров стал казаться нам полной шляпой, чуваки. Остров был маникюрно-причесочными кузинами, дуэньями и отвратными парнями c мачистской походкой вразвалочку, расстегнутыми рубашками, волосатой грудью, золотыми цепями и крошечными золотыми распятиями. Через пару лет вдали от дома мы окончательно адаптировались.

И конечно, как только это случилось, мами и папи забеспокоились, что Америка отнимет их девочек. На Острове все улеглось, и папи начал зарабатывать немалые деньги в своем офисе в Бронксе. Следующее решение было очевидным: на лето нас, четырех девочек, нужно отправлять на Остров, чтобы мы не потеряли связь с la familia[37]. Скрытым намерением было выдать нас за земляков, поскольку все понимали, что если выдать дочь за американца, то внуки будут с рождения трещать по-английски и считать Остров местом, куда ездят за загаром.

Летний план встречал с нашей стороны ежегодное сопротивление. Ладно бы пара недель, но целое лето?

– У вас есть дела получше? – интересовалась мами.

Вообще-то да, у нас нашлись бы дела получше – если бы только они с папи позволили нам ими заниматься. Но работа была под запретом. (Боссу, нанимающему девушку, нужно только одно. Даже если его фамилия Хувер.) Лето было семейным временем, а родня у нас была по всему Острову: тут кузен, там кузен – куда ни повернись, вытягивал губы очередной четвероюродный брат.

Если одной из нас зимой доводилось что-нибудь натворить, мами и папи неизменно выдавали: «Возможно, проведя некоторое время на родине, ты образумишься». И мы живо брались за ум – или делали вид, что держимся за него. Иногда родители повышали ставки, угрожая отправить на Остров не только провинившуюся дочь, но и всех четырех девочек.

К тому времени, как три старшие дочери стали студентками – разумеется, изначально все мы поступали в один и тот же женский университет, – мы разработали не менее изощренную и сложную подпольную систему, чем у папи и его группы при заговоре против диктатора. У родителей вошло в привычку звонить нам по пятницам или субботам часов в десять, перед тем как закрывался коммутатор. И мы по очереди дежурили, чтобы на их звонки всегда было кому ответить. Однако мами и папи как будто владели даром ясновидения. В первую очередь они всегда звонили отсутствующей дочери, а не застав ее, просили позвать к телефону другую отсутствующую дочь. Третьей, дежурной на сегодня, дочери они звонили в третью очередь, и первым их вопросом был: «Где твои сестры?» Занимаются в библиотеке или подтягивают матанализ в такой-то комнате. Мы скрывали от предков почти все, но иногда они нас уличали, и нам по очереди прилетало.

Фифи досталось за курение в туалете. (Она всегда включала душ, словно курение было шумным занятием, которое необходимо было заглушить.)

Карле всыпали за эксперименты с депиляционным кремом. (Мами закатила настоящую истерику: по ее словам, стоило ступить на эту дорожку, и обратного хода уже не будет – с каждым разом волоски вырастали все более толстыми и жуткими. Послушать ее, так удаление волос было ничем не лучше выпивки и наркоты.)

Йойо распекли за то, что она пронесла в дом книгу «Наши тела, мы сами»[38]. (Мами не могла сказать, что именно ей не понравилось. В смысле, никаких мужчин в этой книге не было. На всех фотографиях прославлялись женщины и их тела, так что, строго говоря, в тогдашнем мамином понимании книга была не о сексе. Но там были женщины, познававшие «тайны своих тел», и целая глава про лесбиянок – разглядывая фотографии, мами сказала, что всего этого следует стыдиться.)

Сэнди досталось после того, как приехавшие погостить тетя и дядя заглянули в университет ранним воскресным утром. (К тому времени она еще не вернулась с «занятия по матанализу», куда ушла в субботу вечером.)

Это была регулярная революция: стычки случались постоянно. До тех пор, пока мы не открыли огонь и не победили – и наши летние каникулы, если не жизни в целом, стали принадлежать нам.



Последнее лето, когда нас отослали на родину, началось, как и все прочие. Вечером перед отъездом мы, сестры, допоздна собирали вещи и болтали. Сэнди позвонила по межгороду своему парню и, повернувшись к нам спиной, шептала фразочки вроде «Я тоже». Мы довольно издевательски изображали тетушек, дядюшек и кузенов, с которыми нам предстояло увидеться на следующий день. Возможно, это был способ свести счеты с людьми, во власти которых мы окажемся на все лето. Мы играли с их именами, дословно переводя их на английский, чтобы они звучали нелепо. Тетя Конча становилась тетей Стромбидой[39], тетя Асунсьон – тетей Вознесением, дядя Мундо – дядей Миром, а Палома, наша образцовая кузина, перевоплощалась в Голубку, и мы ехидно обзывали ее длинноносой.

Около полуночи мами, ворча, прошлепала по коридору к нам в спальни с бигуди на голове и в надетых на короткие носки пушистых тапочках.

– Хватит, девочки, – сказала она. – Завтра у вас будет все утро. Вам нужно хорошенько выспаться.

Мы сделали угрюмые лица, чтобы еще раз подчеркнуть принудительный характер этой поездки.

И мами прочитала нам небольшую напутственную речь о семье и важности корней. Наконец она вернулась в кровать и, как мы подумали, легла спать. Мы снизили громкость, но продолжали болтать.

Фифи помахала перед нами пакетиком с горсткой зеленовато-коричневой травки.

– Ладно, пора голосовать, – сказала она. – Взять это с собой или нет.

– Не бери, – ответила Карла. Ее ночная сорочка была полной противоположностью маминой: собственно, она выглядела почти празднично в своем чопорном хлопковом одеянии. Волосы Карлы были собраны желтой лентой. – Если нас поймают на таможне, мы будем по уши в дерьме. И не забывайте, дядя Мир теперь в правительстве, так что эта новость может попасть во все газеты.

– Карла, ты такая зануда, – подколола ее Сэнди. – Начнем с того, что дядя теперь важная шишка, и нам не придется проходить таможню. Охранники проведут нас, ведь мы мисс Гарсиа де ла Торре. – Она широко взмахнула рукой, словно ее представляли ко двору короля Артура.

– Можно попробовать трюк с «Котекс», – предложила Йойо, думая, можно ли покурить травку на Острове, когда станет скучно. Островные кузины как-то поделились с ней секретом: если надо что-то спрятать, положи сверху пачку тампонов «Котекс», и таможенники постесняются там рыться.

– Кто вообще сейчас пользуется «Котекс»? – спросила Фифи. – «Тампакс» сойдет?

– Эти ребята, скорее всего, вообще не представляют, что это такое. – Сэнди вынула из пачки тампон и разыграла сцену досмотра: разорвала бумажную обертку и попыталась откусить кончик, как наши дядюшки откусывали кончик сигары.

Мы прыснули от смеха, который сдерживали с тех пор, как из комнаты вышла мами. Вскоре в коридоре послышались шаги. За миг до того, как дверь распахнулась, Фифи, по-прежнему державшая в руках пакетик с травой, закинула его за книжный шкаф, где он и остался лежать позабытым, потому что на следующее утро мы торопились закончить сборы до нашего полуденного авиарейса.



Не прошло и трех недель на Острове, как позвонила мами. Тетя Кармен бесшумно спустилась к бассейну и объявила, что мать вылетает из Нью-Йорка и намерена серьезно с нами поговорить. Тетя призналась, что кое-что случилось, но обещала нашей матери не распространяться, что именно. Тетя была крайне религиозна, и мы понимали, что раз она дала слово, то ничего из нее клещами не вытащишь. В качестве утешения она посоветовала нам «прислушаться к своей совести».

Тем вечером мы допоздна перебирали свои недавние прегрешения в компании кузин.

– Единственное, что приходит на ум, – предположила Йойо, – что они вскрыли нашу почту.

– Может, наши отметки пришли? – высказала догадку Фифи.

– Или счет за телефон, – добавила Сэнди. Ее парень жил в Пало-Альто.

– По-моему, ужасно нечестно оставлять нас в подвешенном состоянии. – Голова Карлы была усеяна заколками и невидимками, словно к ней подключили провода для какого-то эксперимента. На Острове у нее пушились волосы, и она каждый вечер выпрямляла их, а потом закручивала в «трубочку», используя свою голову в качестве гигантской папильотки.

– Прислушайся к своей совести, – зловещим голосом произнесла Сэнди.

– Я прислушалась, прислушалась, – пошутила Фифи, – но проблема в том, что я не вижу ни одной причины для беспокойства, кроме того, что причин слишком много.

Остаток вечера мы провели, исповедуясь нашим хихикающим, чрезмерно опекаемым кузинам во всех шалостях, совершенных нами в доме храбрецов и стране свободы.



Почти пустой пакетик травки за шкафом ни разу не пришел нам в голову. У мами была горничная с Острова, жившая с нами в Штатах. Именно она, Примитива, и нашла нашу заначку. Сама Прими пользовалась похожими пакетиками, когда практиковала любительскую сантерию[40], изготавливая порошки и снадобья для избавления от прыщей и соперниц. Но зачем девочкам понадобился пакетик орегано у себя в спальне, было для нее un misterio[41], за решением которой она обратилась к своей хозяйке.

Позже из слов папи мы узнали, что перво-наперво мами рассердилась на то, что мы нарушили запрет есть в спальнях. (Орегано считался едой?) Но потом, когда она открыла пакетик, принюхалась, сунула в него палец, попробовала щепотку на вкус и заставила Примитиву сделать то же самое, обе пришли в ужас. Страшная и незаконная трава, о которой в последнее время так часто говорили в новостях! Мами была уверена в этом на все сто. Она до полусмерти боялась за нашу девственность, ведь мы достигли полового созревания в стране безнравственных и разнузданных американцев, но порок проник через другой ход, совсем неохраняемый.

Она немедленно связалась с нашим названым дядей Педро, психиатром, который вел практику в Джексон-Хайтс. К дяде Педро всегда обращались за советом, когда одна из нас, дочерей, попадала в неприятности. Он с уверенностью опознал в орегано травку, и мами пустилась во все тяжкие, напридумывав себе, чем еще мы занимались у нее за спиной. Спустя сорок восемь часов после обнаружения пакетика, когда ее самолет приземлился на Острове, мы все были наркоманками, падшими женщинами, ждущими незаконных младенцев от женатых любовников. Мами держалась лишь за крохотную надежду, что травку в доме оставил какой-нибудь рабочий или гость. Она прилетела, чтобы выяснить правду, оградив папи от этой новости и сердечного приступа, который, несомненно, убил бы его, узнай он о случившемся.

Поскольку нас застали врасплох, плана отступления мы не придумали. Сначала Карла сделала слабую попытку дискредитировать дядю Педро, поведав мами, что он всегда заканчивал наши сеансы долгими объятиями и похлопыванием по попе.

– Он распутник, – обвинила она дядю. – И потом, что святой Петр может знать о траве?

– О траве? – сердито нахмурилась мами. – Это марихуана.

Карла прикусила язык.

Не успели мы придумать стратегию получше, как Фифи удивила нас, признавшись, что пакетик принадлежит ей. Мы мгновенно сплотились вокруг виновницы.

– Это и мой пакетик тоже, – заявила Йойо.

– И мой, – подхватили Карла и Сэнди.

Мами переводила взгляд с одной из нас на другую, и каждый возглас «мой!» изобличал очередную испорченную дочь. У нее был трагичный вид Девы Марии перед преступными детьми.

– Вы все?.. – тихим потрясенным голосом проговорила она.

Фифи шагнула вперед.

– Говорю тебе, это я его туда положила, а они… – она показала на нас, – они тут совершенно ни при чем.

Строго говоря, она была права. Это был ее пакетик. Остальные из нас употребляли наркотики, только когда наши парни забивали косяк или на дружеской вечеринке все по очереди затягивались передаваемой по кругу сигаретой. И все-таки в том, что Фифи взяла всю вину на себя, было что-то неправильное, потому что до сей поры мы всегда разделяли друг с другом радости и горести, выпадавшие на нашу долю. Она горячо попросила у мами прощения и принялась убеждать ее, что сестры не должны быть наказаны вместе с ней. Как ни странно, мами согласилась. Впрочем, она попросила нас не рассказывать о случившемся папи, если мы не хотим провести в заточении на Острове всю жизнь. Не исключено, что в маминой душе назревала собственная маленькая революция и она не хотела доносить на своих девочек, тем самым привлекая внимание к себе.

В последнее время она начала расправлять крылья, записалась на взрослые курсы по недвижимости, международной экономике и деловому администрированию и стала мечтать о жизни вне семейного круга. На словах она по-прежнему поддерживала старые порядки, но подспудно поклевывала запретный плод.

В общем, она согласилась, чтобы три старшие дочери в конце лета вернулись в школу. Фифи был предоставлен выбор: либо провести год на Острове в доме тети Кармен, либо вернуться в Штаты, но не в прежнюю школу-пансион. В последнем случае ей предстояло жить дома с мами и папи и посещать местную католическую школу.

Фифи предпочла остаться, рассудив, что лучше уж стать одной из дюжины неусыпно опекаемых кузин, чем находиться дома, где мами и папи будут стоять у нее над душой, а Питер Пэн лапать за задницу.

– И потом, я хочу попробовать пожить тут. Может, мне понравится, – заявила Фифи, оправдывая перед нами свой выбор. Будучи младшей из четырех девочек, она не имела возможности привязаться к Острову до нашей внезапной вынужденной эмиграции, со времени которой прошло почти десять лет. – К тому же в Штатах я несчастлива.

– Господи, да ты в разгаре переходного возраста! – Карла уже выбрала своей специализацией психологию и часто давала нам бесплатные рекомендации. – Тебе положено быть несчастной и неприкаянной. Это указывает на твою нормальность и уравновешенность. Если останешься здесь, станет только хуже, это я тебе гарантирую!

– Может, и нет, а может, я вас всех удивлю, – ответила Фифи.

– К концу года ты полезешь на стену, – предостерегла ее Карла.

Мы взглянули на высокую каменную стену за бассейном. Одна из служанок развесила на ней свое нижнее белье. В чашке бюстгальтера слабо виднелась головка ящерицы, надсадно прочищавшей горло, как если бы она только что затянулась травкой и задерживала дыхание, пока дурман не окутал все маленькие клетки ее мозга.



К Рождеству мы с нетерпением ждем новостей об опальной Фифи. От мами мы узнаем, что наша сестра прекрасно приспособилась к островной жизни и учится стенографии и машинописи в профессионально-техническом училище фонда Форда. А еще она встречается со славным юношей.

Разумеется, это опасно для всех нас. Успешно репатриировав одну дочь, папи вполне может выдернуть оставшихся сестер из универа и отправить обратно. Не говоря уже о том, что мы в ужасе от такой перемены в бунтарке Фифи. Карла утверждает, что это шизофреническая реакция на травматическое культурное перемещение.

Едва сойдя с самолета, мы видим, что мами не преувеличивала. Фифи, приехавшая в аэропорт встретить нас, увешана звенящими браслетами. Каскад завитых кудрей очень изящно перехвачен сбоку большой золотой заколкой-пряжкой. Глаза младшей сестры с затемненными черной тушью ресницами выделяются, словно она слегка ошарашена своей удачей. И это Фифи, всегда заплетавшая волосы в две фирменные индейские косы, которые в жару зашпиливались, как у австрийской доярки. Фифи, принципиально не наносившая макияж и не наряжавшаяся. Теперь это женщина с фотографии «после» из журнальной рубрики «Невероятное преображение». Мами назвала новый имидж Фифи elegante[42], но мы подобрали бы другие эпитеты.

– Она превратилась в И. А. П., – бормочет Йойо, имея в виду испано-американскую принцессу.

– Господи, Фифи, – говорим мы вместо приветствия, оглядывая ее с головы до ног.

– Где вечеринка? – поддразнивает ее Сэнди.

– Если не можете сказать ничего хорошего… – обиженно начинает Фифи. Ее кожаная сумочка удручающе сочетается с туфлями-лодочками.

– Эй, эй! – Мы заключаем ее в групповое объятие. – Только не говори, что потеряла чувство юмора! Выглядишь потрясно!

– Не испортите мне прическу, – пугается Фифи, оглаживая волосы, словно шляпу. Но улыбка не сходит с ее лица. – Угадайте что? – Она переводит взгляд с одной сестры на другую.

– Ты встречаешься со славным юношей, – хором отвечаем мы.

Фифи впадает в растерянность, а потом смеется.

– Молва не дремлет?

Мы киваем. Она объясняет, что ее славный юноша – это наш кузен Мануэль Густаво.

– Славный кузен, – быстро добавляет она.

– Кузен? – Мы знакомы с большинством наших кузенов, но о Мануэле Густаво слышим впервые.

– Тайный кузен, – отвечает Фифи, перетряхивая сумочку в поисках фотографии. – Один из внебрачных.

Вот это новости! Мы, сестры, показываем друг другу пальцами знак победы. Партизанская революция продолжается! А мы-то боялись, что Фифи поддалась семейному давлению и регрессировала в благовоспитанную девицу из третьего мира. Однако все так просто. Она по-прежнему старая добрая Фифи.

Фифи в деталях рассказывает нам историю Мануэля Густаво. Его отец – брат нашего отца, дядя Орландо, у которого полдюжины детей от mujer del campo, женщины из деревни неподалеку от одного из его ранчо. Разумеется, жене нашего дяди, простодушной и почитающей Пресвятую Деву тете Фиделине, «ничего не известно» об изменах дяди Орландо. Но теперь, когда Мануэль Густаво, так сказать, у порога яслей, его отец должен придумать какое-то объяснение, едва ли не равносильное непорочному зачатию. «Кто этот молодой человек, гуляющий с моей племянницей? – интересуется тетя Фиделина. – Откуда он взялся? Как его фамилия?» Другой дядя, Игнасио, предлагает признать Мануэля Густаво своим незаконнорожденным сыном. Он никогда не был женат и вечно подозревался в гомосексуализме. Так оба мужчины убивают двух зайцев с помощью одного внебрачного ребенка. По словам Фифи, alta sociedad, дамы из высшего общества, состоящие в каком-то подобии загородного клуба, с наслаждением смакуют эту пикантную сплетню.

– Заняться-то больше нечем, – заключает она, презрительно подняв подбородок.

Мы объявляем Мануэля нашим любимым кузеном.



Он выглядит как красивый молодой двойник папи и очень похож на нас: семейные брови, те же высокие скулы, полный, щедрый рот. Словом, он мог бы быть братом, которого у нас никогда не было. Когда он с ревом заезжает на участок на своем пикапе, мы вчетвером выбегаем на подъездную дорожку, чтобы поприветствовать его поцелуями и объятиями.

– Девочки, – хмурясь, говорит тетя Кармен, – так приветствовать мужчину недопустимо.

– Ага, девочки, – соглашается Фифи. – Руки прочь, он мой!

Мы смеемся, но продолжаем носиться с ним и обхаживать его, словно никогда не бывали в Штатах, не читали Симону де Бовуар и не планировали самостоятельную жизнь.

Но постепенно Фифи становится замкнутой и настороженной. Ежедневно случаются маленькие стычки, обиды и бойкоты, потому что кто-то из нас обнял Мануэля или слишком долго беседовал с ним о производстве сахарного тростника.

Чтобы она успокоилась, мы умеряем пыл и становимся более сдержанными с Мануэлем. С этого нового расстояния мы начинаем видеть картину во всей полноте, и она не такая уж радужная. Милашка Мануэль оказывается настоящим тираном, папи и мами в одном миниатюрном флаконе. Фифи нельзя носить брюки при людях. Фифи нельзя разговаривать с другими мужчинами. Фифи нельзя выходить из дома без его разрешения. И, что самое тревожное, Фифи – бойкая, задорная Фифи! – позволяет этому мужчине указывать ей, что ей можно, а чего нельзя.

Однажды днем Фифи, которая почти перестала читать, с головой погружается в один из привезенных нами романов, причем на этот раз далеко не низкопробный. Приезжает Мануэль Густаво и, поскольку никто ему не открывает, входит через заднюю дверь. Мы вчетвером читаем, растянувшись на шезлонгах. Лицо Фифи озаряется улыбкой. Она собирается отложить книгу, но Мануэль Густаво наклоняется и выхватывает ее у Фифи из рук.

– Это, – говорит Мануэль Густаво, держа книгу, будто грязный подгузник, – хлам в твоей голове. У тебя есть занятия получше. – И бросает книгу на журнальный столик.

Фифи бледнеет, что заметно даже через слой румянца на ее щеках. Она быстро встает, подбоченивается и сощуривает глаза – это снова Фифи, которую мы знаем и любим.

– У тебя нет никакого права указывать мне, что можно, а чего нельзя!

– ¿Que no?[43] – возражает Мануэль.

– Что слышал! – не отступает Фифи.

Мы одна за другой выходим, подбадривая Фифи себе под нос. Через несколько минут мы слышим, как пикап с ревом уносится прочь по подъездной дорожке, и в спальню входит всхлипывающая Фифи.

– Фифи, он сам напросился, – говорим мы. – Не позволяй ему собой помыкать. Ты вольный дух, – напоминаем мы ей.

Но не проходит и часа, как Фифи уже звонит Мануэлито и умоляет его о прощении.



Мы даем ему прозвище М. Г. в честь марки автомобиля, которую считаем слегка вульгарной, – такую мог бы выпросить в подарок у своего папи один из наших старших кузенов, чтобы пускать пыль в глаза островным девушкам. При упоминании его имени мы ревем воображаемыми двигателями. Он такой тиран! Р-р-р-р-м-м. Он пытается сломить дух Фифи! Р-р-р-р-м-м-р-р-р-м-м.

Через несколько дней после случая с книгой Мануэль Густаво приезжает к нам на обед, а поскольку Фифи еще на уроке испанского, мы решаем провести с ним небольшую беседу.

Йо начинает с вопроса, слышал ли он когда-нибудь о Мэри Уолстонкрафт. Как насчет Сьюзен Энтони? Или Вирджинии Вульф?

– Это ваши подруги? – спрашивает он.

Из уважения к невидимому сестринству, поскольку наши тетушки и кузины считают очень неженственным воинственно заявлять о своих правах, Йойо вздыхает, и все мы закатываем глаза. Наши попытки повысить здешнее самосознание потерпели полную неудачу. Мы словно тянулись к соборному потолку из подземного туннеля или что-то в этом роде. Однажды мы насели на тетю Флор, и она в ответ ткнула пальцем в сторону своего большого дома, ухоженного участка и каменного купидона, устроенного так, чтобы у него изо рта лилась вода.

«Взгляните на меня, я королева, – заявила она. – Моему мужу приходится каждый день ходить на работу. А я могу спать до полудня, если захочу. К чему мне сражаться за свои права?»

Йойо передает слово Карле, будущему психологу, которая умеет завоевать расположение людей с помощью легкой беседы. Йойо называет это «режимом подслащивания пилюли».

– Мануэль, почему тебя так расстраивает, когда Фифи делает что-то для себя? – берет его в оборот Карла, руководствуясь учебником психологии для начинающих.

– У местных женщин так не принято. – Ступня Мануэля Густаво, лежащая на его колене, покачивается вверх-вниз. – Возможно, вы в своих Соединенных Штатах Америки поступаете иначе, – тон его голоса балансирует между поддразниванием и насмешкой, – но к чему это приводит ваших gringas[44]? Большинство из них разводятся или остаются jamona[45] и за неимением лучшего принимают наркотики и спят с кем попало.

– Р-р-р-м-м, р-р-р-м-м, – газует Сэнди.

– Мануэль, – увещевает его Карла. – Видишь ли, у здешних женщин тоже есть права. Они предусмотрены даже доминиканским законом.

– Да, у женщин есть права, – соглашается Мануэль. На его лице появляется кривая ухмылка: он собирается сострить. – Но штаны носят мужчины.

Революция на пороге. У нас есть неделя, чтобы выиграть битву за сердце и разум нашей Фифи.



Вечера на Острове мы с кузинами проводим на Авениде. Это веселая главная улица, заставленная машинами и конными колясками для туристов, желающих прокатиться по побережью при свете луны. Отели и ночные заведения так ярко освещают небо, что, проезжая мимо, можно различить лица людей. Крутится мельница сплетен. Марианела изменила Учо с Клаудио. Маргарита выглядит чересчур беременной, учитывая, что со свадьбы прошло всего два месяца. Зацените мини-юбку Пилар – это с ее-то слоновьими ногами! Божечки, хоть бы в зеркало на себя глянула.

Мы садимся в несколько машин, за рулем которых сидят наши кузены. Мы не хотим нанимать шоферов-доносчиков. Парней настоятельно просили заботиться о дамах, и мы отправляемся в кино или в «Капри» поесть мороженого и просто посидеть. Карла, как самая старшая, должна ехать вместе с Фифи в пикапе Мануэля в качестве la chaperona[46] – по крайней мере, до тех пор, пока позади не останутся ворота участка. Потом, перед «Капри», ее высаживают, и она присоединяется к остальным. Фифи и Мануэль уезжают, чтобы побыть вдвоем вдали от бдительных глаз родни. Обычно их автомобильные прогулки заканчиваются на какой-нибудь парковке, где они, по словам Фифи, только обжимаются и тому подобное. Тем не менее она признается нам, что тому подобное все больше приближается к закономерному итогу и загвоздка в том, что у нее нет никаких средств предохранения. Все на Острове, к кому можно обратиться за противозачаточными или диафрагмой, знают, кто она такая, и непременно настучат семье. А пользоваться резинкой Мануэль не желает.

– Он думает, что это способствует импотенции, – с нежной улыбкой говорит Фифи, умиляясь его трогательному мужскому невежеству.

– Господи, Фифи! – вздыхает Сэнди. – Скажи ему, что если ей не пользоваться, то это наверняка приведет к беременности.

Забеременевшей Фифи пришлось бы поступить так же, как испокон веков было принято на Острове: немедленно выйти замуж и приготовиться к сплетням, когда ее «недоношенный ребенок» родится толстым и полностью развитым.

Мы продолжаем предостерегать ее и беспокоиться, пока она не обещает нам – под угрозой нашего предательства: «Мы тебя сдадим, вот увидишь!», – что не станет заниматься с Мануэлем сексом, если не добудет какого-нибудь средства предохранения. Но это крайне маловероятно. Откуда ему взяться на этом аквариумном Острове?

Однако, учитывая то, что случилось однажды вечером, ее слово недорого стоило.

* * *

Мы сидим в «Капри», изнывая от скуки. Фифи и Мануэль уже упорхнули, и нам надо убить пару часов, прежде чем они вернутся и мы сможем отправиться домой. Мы начинаем обсуждать, чем заняться: можно поехать на пляж Эмбасси и искупаться голышом. Можно попытаться найти Хорхе, кузена нашего кузена, у которого частенько есть пара косяков и который знаком со жрецом вуду, который предскажет нам наше будущее, совершив жуткое жертвоприношение животного.

Наш официальный сопровождающий Мундин накладывает вето на обе эти идеи. У него есть мысль получше. Мы набиваемся к нему в машину – три его американские кузины и его сестра Лусинда, – допытываясь, что у него на уме. Он хитро улыбается и отвозит нас за город в мотель Los Encantos[47]. На Острове слово «мотель» служит эвфемизмом борделя. Он по-свойски подъезжает к нему, нажимает на гудок, запрашивает у привратника домик и подкатывает на автомобиле к указанному месту. Дверь гаража открывает ожидающий мальчик-работник. Когда мы вылезаем из машины, мальчик опускает гаражную дверь и дает Мундину ключ от взятого в аренду домика.

– Так никто не узнает, что мы здесь, – объясняет Мундин по-английски. – Это первоклассный мотель, la crème de la crème[48], если выражаться в рамках приличий. Здесь все знают, кто на чем ездит.

Мундин отпирает дверь в домик и отходит в сторону, пропуская дам вперед. В самом центре комнаты стоит недвусмысленная кровать размера кинг-сайз, застеленная покрывалом в цветочек. В изголовье лежат подушки-валики с кисточками. Обитые той же заурядной цветастой тканью, что и покрывало, подушки вызывают в воображении скорее образ какого-то арабского инженера, чем господина и повелителя гарема.

– Это всё? – разочарованно спрашиваем мы.

– А чего вы ожидали? – в замешательстве говорит Мундин, так и не дождавшись от нас подобающего приятного трепета. Как-никак он рисковал НАРВАТЬСЯ НА БОЛЬШИЕ НЕПРИЯТНОСТИ, чтобы показать нам неприглядную изнанку Острова. Хорошие девочки в борделе! Его мать убила бы его!

Сэнди приобнимает Мундина и вращает бедрами, изображая Мэй Уэст. В этот момент входит мальчик с подносом ром-колы. Он по очереди разносит нам освежающие напитки, неотрывно глядя в кафельный пол, тем самым словно говоря: свидетелей не будет. Как только он выходит, мы начинаем смеяться.

– Представляю, о чем он подумал, – Карла качает головой при одной мысли об этом.

Мундин поигрывает бровями.

– Сколько табу мы можем здесь нарушить? Посмотрим.

Он перечисляет: инцест, групповой секс, лесбийский секс, лишение девственности…

– Лишение девственности? О ком это ты говоришь? – возмущается его сестра Лусинда, положив руку на бедро.

– Ага, – подхватываем мы, подбоченившись и выстроившись в шеренгу феминисток.

Глаз Мундина нервно дергается. При всем его либеральном американском образовании, сексуальных приключениях в Штатах и на Острове и готовности посмеяться над злоключениями американизировавшихся кузин его собственная сестра должна быть невинной.

– Поехали, – поторапливает он нас, как только мы приканчиваем свои коктейли.

Когда мы задом выезжаем из гаража, по подъездной дорожке мотеля проносится пикап.

– Эй! – кричит Йойо. – Это что, Фифи и Мануэль?

Мундин хмыкает.

– Эй-эй! Так держать!

– Придержи язык, – огрызается Сэнди. – Наша младшая сестренка заезжает туда с парнем, который думает, что презервативы вызывают импотенцию!

– Разворачивайся и езжай за ними! – приказывает Карла Мундину.

– У нее тоже есть права, – язвительно смеется Мундин и выезжает за ворота, которые мальчик уже закрывает за нашими задними фарами.



– Это не смешно, – заявляет Карла, когда мы совещаемся в туалете «Капри». – Сама она домой не вернется, ей промыли мозги.

Сэнди разделяет ее мнение.

– Им не понадобился бы номер в мотеле, если бы они не спали вместе.

– А ведь она обещала, – скорбно кивает Карла.

Там, среди розовых туалетных столиков с корзинами маленьких полотенец, тальковой пудрой и кисточками, мы составляем наш заговор. Мы беремся за руки и скрепляем наш пакт.

– ¡Que viva la revolución![49] – поднимает наш боевой дух Йойо.

Вдобавок к нашим мотельным коктейлям мы выпили по несколько замороженных дайкири, которыми славится «Капри». Молодая горничная, слышавшая нашу английскую тарабарщину, протягивает нам надушенное розовое полотенце для рук, которым Сэнди принимается размахивать, как военным знаменем.



В наш последний воскресный вечер на Острове близкие собираются в патио тети Кармен, чтобы предаться воспоминаниям. Время от времени кто-то из родственников заезжает, чтобы попрощаться с нашими родителями и передать им пакеты с письмами и счетами для отправки почтой из Штатов. С тех пор как дядя Мундо в правительстве, у нас постоянно бывают другие члены кабинета и старые друзья, заглядывающие поговорить о политике или попросить об одолжении. Патио поделено по половому признаку – с одной стороны сидят мужчины, куря сигары и позвякивая ромовыми коктейлями. Женщины возлежат в плетеных креслах рядом с настенными светильниками, ахая над всем, над чем только можно ахать.

Молодежь отправляется на Авениду, пообещав вернуться пораньше. Сегодня вечером мы в постоянном составе: Лусинда, Мундин, Фифи с Мануэлем и, конечно, мы втроем. Карла, как обычно, выполняет свой долг дуэньи и высаживается из пикапа перед «Капри».

– Они там ссорятся по-крупному, – сообщает она, присоединяясь к нам.

– Что на этот раз? – спрашивает Сэнди.

– Старая песня, – вздыхает Карла. – Фифи слишком долго разговаривала с Хорхе, у нее слишком короткая юбка, слишком облегающая кофта и все такое прочее.

– Р-м-м, р-м-м, – ревут двигателями Сэнди и Йойо.

Мундин смеется.

– Поделом вам, девчонки.

Мы прищуриваемся на него. В Штатах, где Мундин учился в подготовительной школе, а теперь учится в университете, он один из нас, наш приятель. Но на Острове он ходит козырем, перевоплощается в мачо и подкалывает нас, пользуясь несправедливым преимуществом, которым обладают здесь мужчины.

Как обычно, мы дожидаемся влюбленных голубков в «Капри». За двадцать минут до нашего комендантского часа они заедут за Карлой, и мы все вместе отправимся домой как одна большая счастливая компания целомудренных кузенов. Но сегодня мы решили взбунтоваться на этой Авениде, где десятью годами ранее попал в засаду и был ранен диктатор, направлявшийся на свидание со своей любовницей. Одним из организаторов покушения был мой отец, которому так и не удалось в нем поучаствовать, поскольку к тому времени мы сбежали в Штаты. Сегодня мы разоблачим влюбленную парочку. Первый шаг – добиться, чтобы Мундин отвез нас домой. В противном случае Мундин захочет защитить Мануэля, ведь мачистская система предполагает мужскую солидарность.

Лусинда проворачивает слегка видоизмененную версию трюка с «Котекс». Она жалуется брату, что у нее только что начались месячные и ей надо домой.

– У меня ужасные спазмы, – стонет Лусинда.

– Неужели нельзя что-нибудь принять? – спрашивает Мундин, поставленный в затруднение и оробевший от столь интимных признаний.

Лусинда кивает.

– Можно, но таблетки дома.

Мундин качает головой. Тем не менее он чувствует себя обязанным оберегать сестру. С тех пор как она подшутила над ним в мотеле, он не спускает с нее глаз.

– Ладно, ладно, я тебя отвезу. – Он поворачивается к нам, своим кузинам. – Вы, девочки, оставайтесь здесь и прикройте Мануэля.

– Мы не можем остаться без тебя, – напоминаем мы хором. Правило numero uno[50]: девушек нельзя оставлять в общественных местах без сопровождения. – Мундин, мы попадем в неприятности.

Мундин хмурится. Он не ожидал от нас такого благонравия.

– Ну, я скажу, что пришли еще какие-то кузены и я оставил вас с ними. Потом я за вами вернусь. К тому времени Фифи и Мануэль должны закончить.

«Закончить». Предупредительный выстрел из пушки. Больше откладывать нельзя. Мы улыбаемся тремя скупыми улыбками Че Гевары.

– Мы едем с вами.

– А как же Фифи и Мануэль? – Мундин ошеломлен. Если домой вернутся все, кроме Фифи и Мануэля, у парочки будут большие неприятности. Правило numero dos[51]: нельзя оставлять девушек с их novios[52] без сопровождения.

– Мы приехали с тобой и останемся с тобой. Нам не нужны неприятности.

Наши невинные речи кузена не убеждают.

– Я вас не повезу! – Мундин складывает ладони на столе.

Мы напоминаем ему о вчерашней вылазке в мотель. Не обмолвиться ли нам об этом его отцу? Нам известно, какой дамоклов меч висит над его головой – электробритва, которой Мундина подстригут под ежик перед отправкой в военное училище. Военным училищем ему грозят точно так же, как его американским кузинам – высылкой на Остров, если он выйдет за рамки дозволенного.

Он смотрит нам прямо в глаза.

– Что вы, девочки, затеваете? – спрашивает он.

Мы встречаем его взгляд пуленепробиваемыми улыбками и каменными лицами, на которых он со своей мачистской близорукостью неспособен прочитать очевидного.



Подъездная дорожка участка выглядит как стоянка «мерседесов». Джип и две японские машины свидетельствуют о том, что приехал кто-то из молодого поколения. Лусинда замечает светло-лососевый «мерседес» тети Фиделины и дяди Орландо.

– Это будет muy[53] интересно, – шепчет она.

В патио полным-полно родственников. Мундин спешит на мужскую сторону, понимая, что первая бомба взорвется среди женщин. Мы, сестры, совершаем обход, по очереди целуя всех тетушек. Мутные темные глаза тети Фиделины почти совсем незрячи.

– И кто из вас novia[54]? – спрашивает она, щурясь на своих племянниц.

– Да, – подхватывает мами. – Где Фифи?

– С Мануэлем, – без запинки отвечает Сэнди. Ее тон подразумевает, что нас это нисколько не беспокоит.

– Где они? – уже с большей настойчивостью спрашивает мами.

Карла пожимает плечами.

– Откуда нам знать?

Повисает неловкое молчание, в котором слова «ее репутация» становятся не менее осязаемыми, чем повисшее в воздухе свадебное платье. Тетя Кармен вздыхает. Тетя Фиделина раскрывает веер с роскошными розами. Тетя Флор излишне широко нам улыбается и спрашивает, хорошо ли мы провели время. Мами смотрит сквозь толпу на папи, который с довольным видом обменивается с другими мужчинами байками про диктатуру.

Она с каменным лицом встает и кивком велит нам следовать за ней. Мы втроем идем за мами в спальню тети Кармен, где мами вершит свой суд. Тетя увязывается за нами, призывая к снисходительности.

Едва дверь закрывается, мами выходит из себя. Первым делом она обрушивается с упреками на Карлу, которая, как старшая дочь, была оставлена за главную и имела приказ сопровождать Мануэля и Фифи в качестве их автомобильной дуэньи. Потом она подробно рассказывает нам о том, какие мы плохие дочери. Наконец в присутствии тети она клянется, что Фифи вернется вместе с нами.