Рид Томас Майн
Белая скво
Томас Майн Рид
Белая скво
Роман
Перевод: Д. Арсеньев
Глава I
СМЕРТЕЛЬНАЯ СХВАТКА
Последние золотые лучи заходящего солнца искрились в прозрачных водах залива Тампа. Розовый свет падал на берега, окаймленные рощами дубов и магнолий, чья вечнозеленая листва постепенно темнела с наступлением сумерек.
Глубокая тишина, нарушаемая только редкими криками древесных лягушек или хлопаньем крыльев ночного ястреба, служила лишь прелюдией к удивительному концерту живой природы, который можно услышать только в тропическом лесу.
Еще несколько мгновений, и золотые полосы дрожащего света исчезли, и сцену покрыла почти осязаемая тьма.
И тут в полную силу зазвучали голоса ночного леса.
Пересмешник, козодой, выпь, лягушки-быки, цикады, волки, аллигаторы все соединились в гармонии, свойственной этому часу ночи, вызывая шум, пугающий слух чужака.
Время от времени шум смолкал, наступали короткие промежутки тишины, которая делала возобновление концерта еще более поразительным.
Во время этих интервалов можно было расслышать крик, отличающийся от всех остальных. Это был голос человека!
И был тот, кто его услышал.
По лесу пробирался молодой человек в охотничьем костюме, в руках у него было ружье. Крик заставил его застыть на месте.
Пытаясь проникнуть взглядом сквозь тьму, молодой человек снова двинулся вперед, потом опять остановился и прислушался. Вновь послышался крик, в нем звучали нотки гнева, странно соединяясь с призывом о помощи.
На этот раз слушателю удалось определить направление.
Раздвигая высокий подлесок, топча траву, он быстро вышел на узкую тропу, идущую параллельно берегу. Хотя было очень темно, охотник легко обходил препятствия, которые трудно было бы миновать даже при свете дня.
Казалось, темнота не замедляет его продвижения, не мешают ему ни свешивающиеся длинные ветви, ни вышедшие на поверхность узловатые корни.
Примерно через сто шагов тропа расширилась и вывела к поляне.
Здесь человек остановился и снова прислушался.
Но не услышал ничего, кроме знакомых звуков ночного леса.
После небольшого раздумья он двинулся по берегу, наклонив вперед голову, всматриваясь в ночь.
В этот момент показалась луна и бросила яркий свет на необычную картину.
У самого края воды лежал молодой индеец, лежал неподвижно, по всей видимости мертвый. Над ним склонился другой индеец. Он как будто осматривал тело.
Несколько секунд его поза не изменялась. Но вот он распрямился и взмахнул над головой томагавком, собираясь нанести удар.
Топорик опустился, но не на тело.
Громкий выстрел прогремел в воздухе, на мгновение заглушив все остальные звуки. Предполагаемый убийца упал.
Стрелявший подбежал к месту, где лежали оба индейца, и сразу узнал обоих. Тот, что лежал на земле до выстрела, был Нелати, сын Олуски, известного вождя семинолов. Второго, индейца из того же племени, но значительно более старшего, звали Красный Волк.
Молодой человек бросил взгляд на предполагаемого убийцу, убедился, что тот мертв, и склонился к Нелати. Прижав руку к его груди, он с тревогой всматривался в лицо сына вождя.
Неожиданно его пальцы ощутили слабые удары сердца. Нелати можно еще спасти. Молодой человек подбежал к реке, снял шляпу, наполнил ее водой и, вернувшись, обрызгал лицо юного индейца. Потом достал из сумки фляжку с коньяком и немного влил в рот лежавшему без сознания.
Так повторил он несколько раз, и наконец был вознагражден за свои труды. Тело юноши вздрогнуло, с глубоким вздохом Нелати открыл глаза и, увидев своего спасителя, негромко произнес:
- Уоррен?
- Да, Уоррен! Говори, Нелати, что все это значит?
Индеец сумел только с трудом произнести: \"Красный Волк\", при этом прижав руку к боку.
Жест помог понять, что он имеет в виду: Уоррен увидел на боку глубокую рану, из которой по-прежнему сочилась кровь.
Губы индейца дрогнули; Уоррен видел, что он пытается снова заговорить, но не может произнести ни звука. Глаза раненого закрылись. Он снова потерял сознание.
Уоррен быстро снял куртку, оторвал один рукав рубашки и принялся останавливать кровотечение.
Немного погодя, оно остановилось. Оторвав второй рукав, молодой человек перевязал рану.
Когда индеец очнулся, он благодарно посмотрел в лицо своему спасителю и пожал ему руку.
- Нелати обязан Уоррену жизнью. Однажды он докажет свою благодарность.
- Не думай сейчас об этом; скажи, что случилось. Я услышал крик и заторопился тебе на помощь.
- Кричал не Нелати, - с гордостью ответил индеец. - Нелати - сын вождя. Он знает, как умереть, не показывая себя женщиной. Кричал Красный Волк.
- Красный Волк!
- Да. Красный Волк трус - скво. Это он кричал.
- Больше он никогда не закричит. Смотри! - сказал Уоррен, указывая на лежащее рядом безжизненное тело.
Нелати его еще не видел. Потеряв сознание и не видя происходившего, он решил, что Красный Волк счел его мертвым и ушел.
Уоррен объяснил все. Молодой индеец с еще большей благодарностью посмотрел на своего спасителя.
Уоррен продолжал:
Антон Павлович Чехов
- Я вижу, у тебя была ссора с Красным Волком. Это он тебя ранил?
Мороз
- Да, но сначала Нелати победил Красного Волка. Красный Волк лежал на земле и был в полной власти Нелати. Тогда Красный Волк, как трус, стал звать на помощь.
- А что потом?
На Крещение в губернском городе N. было устроено с благотворительной целью «народное» гулянье. Выбрали широкую часть реки между рынком и архиерейским двором, огородили ее канатом, елками и флагами и соорудили всё, что нужно для катанья на коньках, на санях и с гор. Праздник предполагался в возможно широких размерах. Выпущенные афиши были громадны и обещали немало удовольствий: каток, оркестр военной музыки, беспроигрышную лотерею, электрическое солнце и проч. Но всё это едва не рушилось благодаря сильному морозу. На Крещенье с самого кануна стоял мороз градусов в 28 с ветром; и гулянье хотели отложить, но не сделали этого только потому, что публика, долго и нетерпеливо ожидавшая гулянья, не соглашалась ни на какие отсрочки.
- Нелати пожалел Красного Волка и позволил ему встать. Думал, что он вернется в деревню. Но Красный Волк побоялся, что Нелати расскажет о его поражении всему племени, и потому решил заставить Нелати навсегда замолчать. Красный Волк ударил сзади. Остальное Уоррен знает.
– Помилуйте, на то теперь и зима, чтоб был мороз! – убеждали дамы губернатора, который стоял за то, чтобы гулянье было отложено. – Если кому будет холодно, тот может где-нибудь погреться!
- А из-за чего ссора?
От мороза побелели деревья, лошади, бороды; казалось даже, сам воздух трещал, не вынося холода, но, несмотря на это, тотчас же после водосвятия озябшая полиция была уже на катке, и ровно в час дня начал играть военный оркестр.
- Красный Волк дурно говорил о моей сестре Сансуте.
В самый разгар гулянья, часу в четвертом, в губернаторском павильоне, построенном на берегу реки, собралось греться местное отборное общество. Тут были старик губернатор с женой, архиерей, председатель суда, директор гимназии и многие другие. Дамы сидели в креслах, а мужчины толпились около широкой стеклянной двери и глядели на каток.
- О Сансуте! - воскликнул Уоррен, и какая-то странная улыбка появилась на его лице.
– Ай, батюшки, – изумлялся архиерей, – ногами-то, ногами какие ноты выводят! Ей-же-ей, иной певец голосом того не выведет, что эти головорезы ногами… Ай, убьется!
- Да, и о тебе.
– Это Смирнов… Это Груздев, – говорил директор, называя по фамилии гимназистов, летавших мимо павильона.
- Грязный пес. Он заслужил смерть. И от меня! - добавил он, но негромко, чтобы Нелати не услышал, и пнул мертвеца.
– Ба, жив курилка! – засмеялся губернатор. – Господа, поглядите, наша городская голова идет… Сюда идет. Ну, беда: заговорит он нас теперь!
Потом, повернувшись к индейцу, спросил:
- Идти сможешь, Нелати?
С другого берега, сторонясь от конькобежцев, шел к павильону маленький, худенький старик в лисьей шубе нараспашку и в большом картузе. Это был городской голова, купец Еремеев, миллионер, N-ский старожил. Растопырив руки и пожимаясь от холода, он подпрыгивал, стучал калошей о калошу и, видимо, спешил убраться от ветра. На полдороге он вдруг согнулся, подкрался сзади к какой-то даме и дернул ее за рукав. Когда та оглянулась, он отскочил и, вероятно, довольный тем, что сумел испугать, разразился громким старческим смехом.
Коньяк к этому времени в какой-то степени восстановил силы индейца после потери крови.
– Живой старикашка! – сказал губернатор. – Удивительно, как это он еще на коньках не катается.
- Нелати попробует, - ответил раненый юноша. - Час Нелати еще не настал. Он не должен умереть, пока не отплатил свой долг Уоррену.
Подходя к павильону, голова засеменил мелкой рысцой, замахал руками и, разбежавшись, подполз по льду на своих громадных калошах к самой двери.
- Тогда обопрись на меня. Мое каноэ поблизости, в нем ты сможешь отдохнуть.
– Егор Иваныч, коньки вам надо купить! – встретил его губернатор.
Нелати кивнул в знак согласия.
– Я и сам-то думаю! – ответил он крикливым, немного гнусавым тенорком, снимая шапку. – Здравия желаю, ваше превосходительство! Ваше преосвященство, владыко святый! Всем прочим господам – многая лета! Вот так мороз! Ну, да и мороз же, бог с ним! Смерть!
Уоррен помог ему встать и, поддерживая, почти неся, довел до своего каноэ.
Мигая красными, озябшими глазами, Егор Иваныч застучал по полу калошами и захлопал руками, как озябший извозчик.
– Такой проклятущий мороз, что хуже собаки всякой! – продолжал он говорить, улыбаясь во всё лицо. – Сущая казнь!
Осторожно усадил на борт, оттолкнул лодку от берега и направил ее к поселку белых.
– Это здорово, – сказал губернатор. – Мороз укрепляет человека, бодрит.
Луна освещала перистую листву грациозной геономы, бросавшей прерывистую тень на прозрачные воды.
– Хоть и здорово, но лучше б его вовсе не было, – сказал голова, утирая красным платком свою клиновидную бородку. – Бог с ним! Я так понимаю, ваше превосходительство, господь в наказание нам его посылает, мороз-то. Летом грешим, а зимою казнимся… да!
Лесной концерт, прерванный звуком выстрела, возобновился, а лодка медленно уплыла в ночь.
Егор Иваныч быстро огляделся и всплеснул руками.
Глава II
– А где же это самое… чем греться-то? – спросил он, испуганно глядя то на губернатора, то на архиерея. – Ваше превосходительство! Владыко святый! Чай, и мадамы озябли! Надо что-нибудь! Так невозможно!
ПОСЕЛОК
Все замахали руками, стали говорить, что они приехали на каток не за тем, чтобы греться, но голова, никого не слушая, отворил дверь и закивал кому-то согнутым в крючок пальцем. К нему подбежали артельщик и пожарный.
Вид поселка, к которому направлялось каноэ, заслуживает описания.
– Вот что, бегите к Саватину, – забормотал он, – и скажите, чтоб как можно скорей прислал сюда того… Как его? Чего бы такое? Стало быть, скажи, чтоб десять стаканов прислал… десять стаканов глинтвейнцу… самого горячего, или пуншу, что ли…
Поселок располагался на северном берегу залива Тампа.
В павильоне засмеялись.
Расчищенная от леса почва оказалась плодородной, на ней в изобилии произрастали хлопок, индиго, сахарный тростник, дикие апельсины и другие культуры. Поселенцы также разводили скот.
– Нашел, чем угощать!
Вокруг в лесах была отличная древесина; помимо других деревьев, здесь рос виргинский дуб.
– Ничего, выпьем… – бормотал голова. – Стало быть, десять стаканов… Ну, еще бенедиктинцу, что ли… красненького вели согреть бутылки две… Ну, а мадамам чего? Ну, скажешь там, чтоб пряников, орешков… конфетов каких там, что ли… Ну, ступай! Живо!
С вершины холма на северо-западе открывался прекрасный вид.
Голова минуту помолчал, а потом опять стал бранить мороз, хлопая руками и стуча калошами.
Соседние земли полого опускались к берегу залива, соперничая друг с другом в ярких красках, создавая замечательный эффект игры света и тени.
– Нет, Егор Иваныч, – убеждал его губернатор, – не грешите, русский мороз имеет свои прелести. Я недавно читал, что многие хорошие качества русского народа обусловливаются громадным пространством земли и климатом, жестокой борьбой за существование… Это совершенно справедливо!
Дальше раскинулись необозримые просторы. Поросшие травой болотистые равнины, саванны, леса и болота лежали на пространстве в пятьдесят, как казалось с холма, миль. В действительности видно было гораздо дальше. В этой прозрачной атмосфере все предметы казались ближе, чем были на самом деде.
Взгляд наблюдателя увидел бы на этой картине все прелести, какими только может располагать природа. Огромные деревья, увешанные паутиной и мхом, с похожими на яркие цветы насекомыми, возвышались по краям улыбающейся саванны, а роскошные зеленые луга тянулись до самого горизонта.
– Может, и справедливо, ваше превосходительство, но лучше б его вовсе не было. Оно, конечно, мороз и французов выгнал, и всякие кушанья заморозить можно, и деточки на коньках катаются… всё это верно! Сытому и одетому мороз – одно удовольствие, а для человека рабочего, нищего, странника, блаженного – он первейшее зло и напасть. Горе, горе, владыко святый! При таком морозе и бедность вдвое, и вор хитрее, и злодей лютее. Что и говорить! Мне теперь седьмой десяток пошел, у меня теперь вот шуба есть, а дома печка, всякие ромы и пунши. Теперь мне мороз нипочем, я без всякого внимания, знать его не хочу. Но прежде-то что было, мать пречистая! Вспомнить страшно! Память у меня с летами отшибло, и я всё позабыл; и врагов, и грехи свои, и напасти всякие – всё позабыл, но мороз – ух как помню! Остался я после маменьки вот этаким махоньким бесенком, бесприютным сиротою… Ни родных, ни ближних, одежонка рваная, кушать хочется, ночевать негде, одним словом, не имамы зде пребывающего града, но грядущего взыскуем. Довелось мне тогда за пятачок в день водить по городу одну старушку слепую… Морозы были жестокие, злющие. Выйдешь, бывало, со старушкой и начинаешь мучиться. Создатель мой! Спервоначалу задаешь дрожака, как в лихорадке, жмешься и прыгаешь, потом начинают у тебя уши, пальцы и ноги болеть. Болят, словно кто их клещами жмет. Но это всё бы ничего, пустое дело, не суть важное. Беда, когда всё тело стынет. Часика три походишь по морозу, владыко святый, и потеряешь всякое подобие. Ноги сводит, грудь давит, живот втягивает, главное, в сердце такая боль, что хуже и быть не может. Болит сердце, нет мочи терпеть, а во всем теле тоска, словно ты ведешь за руку не старуху, а саму смерть. Весь онемеешь, одеревенеешь, как статуй, идешь, и кажется тебе, что не ты это идешь, а кто-то другой заместо тебя ногами двигает. Как застыла душа, то уж себя не помнишь: норовишь или старуху без водителя оставить, или горячий калач с лотка стащить, или подраться с кем. А придешь с мороза на ночлег в тепло, тоже мало радости! Почитай, до полночи не спишь и плачешь, а отчего плачешь, и сам не знаешь…
Через возделанные земли, пестрые, как краски на палитре художника, пробегал прозрачный ручей. От него отходили многочисленные ирригационные каналы на рисовые поля. Эти каналы, выглядели как серебряные нити, вплетенные в богатую ткань.
– Пока еще не стемнело, нужно по катку пройтись, – сказала губернаторша, которой скучно стало слушать. – Кто со мной?
По берегам ручья росли апельсиновые рощи; многократно изгибаясь, поток протекал через поселок, затем бежал дальше. Местами он терялся из виду, но вскоре снова появлялся, поражая новой красотой. Тут и там он падал небольшими водопадами, разбрасывая в солнечном свете многоцветные радужные брызги.
Губернаторша вышла, и за нею повалила из павильона вся публика. Остались только губернатор, архиерей и голова.
В воде виднелись островки, поросшие тростником и камышами, рощицами папай и виргинских магнолий. Рядом с этими пришедшими издалека растениями виднелись высокие местные перистолистные пальмы. Около ручья водилась многочисленная дичь. Радостно хлопая крыльями, птицы поднимали фонтаны сверкающей пены. Тут и там вдоль берегов пролетали птахи с ярким оперением, оживляя рощи своими веселыми голосами.
– Царица небесная! А что было, когда меня в сидельцы в рыбную лавку отдали! – продолжал Егор Иваныч, поднимая вверх руки, причем лисья шуба его распахнулась. – Бывало, выходишь в лавку чуть свет… к девятому часу я уж совсем озябши, рожа посинела, пальцы растопырены, так что пуговицы не застегнешь и денег не сосчитаешь. Стоишь на холоде, костенеешь и думаешь: «Господи, ведь до самого вечера так стоять придется!» К обеду уж у меня живот втянуло и сердце болит… да-с! Когда потом сам хозяином был, не легче жилось. Морозы до чрезвычайности, а лавка, словно мышеловка, со всех сторон ее продувает; шубенка на мне, извините, паршивая, на рыбьем меху, сквозная… Застынешь весь, обалдеешь и сам станешь жесточее мороза: одного за ухо дернешь, так что чуть ухо не оторвешь, другого по затылку хватишь, на покупателя злодеем этаким глядишь, зверем, и норовишь с него кожу содрать, а домой ввечеру придешь, надо бы спать ложиться, но ты не в духах и начинаешь свое семейство куском хлеба попрекать, шуметь и так разойдешься, что пяти городовых мало. От морозу и зол становишься и водку пьешь не в меру. Егор Иваныч всплеснул руками и продолжал:
Далеко за болотом лес создавал темный, мрачный фон; он по контрасту усиливал очарование местности. На полусгнившем стволе кипариса, четко выделяясь на фоне неба, стоял пеликан и, словно птичий демон, оглядывал окрестности. Молчаливые и внимательные журавли застыли, как часовые.
– А что было, когда мы зимой в Москву рыбу возили! Мать пречистая!
Если посмотреть в сторону моря, картина открывалась не менее прекрасная и привлекательная. Вода, волнуясь у прибрежных камней, отступала назад с пеной и брызгами. На горизонте висели белоснежные чайки; их крылья четко вырисовывались на фоне лазурного неба. А на самом берегу, отражаясь в высокой воде, рядами стояли голубые цапли, коричневые журавли и розовые фламинго.
И он, захлебываясь, стал описывать ужасы, которые переживал со своими приказчиками, когда возил в Москву рыбу…
Таковы были окрестности поселка на берегу залива Тампа.
– Н-да, – вздохнул губернатор, – удивительно вынослив человек! Вы, Егор Иваныч, рыбу в Москву возили, а я в свое время на войну ходил. Припоминается мне один необыкновенный случай…
Сам поселок располагался под холмом, который упоминался выше, и состоял из церкви, полудюжины магазинов и нескольких десятков прочных домов.
И губернатор рассказал, как во время последней русско-турецкой войны, в одну морозную ночь отряд, в котором он находился, стоял неподвижно тринадцать часов в снегу под пронзительным ветром; из страха быть замеченным, отряд не разводил огня, молчал, не двигался; запрещено было курить…
Примитивный причал и несколько стоявших возле него шхун олицетворяли связь с окружающим миром.
Начались воспоминания. Губернатор и голова оживились, повеселели и, перебивая друг друга, стали припоминать пережитое. И архиерей рассказал, как он, служа в Сибири, ездил на собаках, как он однажды сонный, во время сильного мороза, вывалился из возка и едва не замерз; когда тунгузы вернулись и нашли его, то он был едва жив. Потом, словно сговорившись, старики вдруг умолкли, сели рядышком и задумались.
Было майское утро; во Флориде, как и повсюду, май - лучшее время года. В теплом воздухе гудение пчел и пение птиц смешивались с голосами девушек и мужчин, занятых работой на фермах и в полях. С отдаленных пастбищ доносилось мычание скота.
– Эх! – прошептал голова. – Кажется, пора бы забыть, но как взглянешь на водовозов, на школьников, на арестантиков в халатишках, всё припомнишь! Да взять хоть этих музыкантов, что играют сейчас.
Но один наблюдатель, глядя на эту жизнерадостную картину, как будто не испытывал радости. На вершине холма стоял человек, худой, высокий, со строгим аскетическим лицом. Все его черты, глубокие морщины вокруг рта говорили о том, что это человек необычный. Ему казалось около шестидесяти. Его острый, проницательный взгляд бродил по полям. В глазах светилась холодная решимость, свидетельствовавшая о том, что мысли у человека отнюдь не приятные. В его взгляде сквозила алчность.
Небось уж и сердце болит у них, и животы втянуло, и трубы к губам примерзли… Играют и думают: «Мать пречистая, а ведь нам еще три часа тут на холоде сидеть!»
За человеком, на плоской вершине холма, стояли вкопанные в землю колья. Вокруг них трава была вытоптана, виднелись следы костров, во многих направлениях уходили тропы, свидетельствуя, что совсем недавно это место было обитаемым. Все эти признаки невозможно было не узнать: они говорили об индейском поселении.
Старики задумались. Думали они о том, что в человеке выше происхождения, выше сана, богатства и знаний, что последнего нищего приближает к богу: о немощи человека, о его боли, о терпении…
Элайас Роди со странным выражением посмотрел на холм. Лицо его еще больше заострилось, на него словно упала тень.
Между тем воздух синел… Отворилась дверь, и в павильон вошли два лакея от Саватина, внося подносы и большой окутанный чайник. Когда стаканы наполнились и в воздухе сильно запахло корицей и гвоздикой, опять отворилась дверь и в павильон вошел молодой, безусый околоточный с багровым носом и весь покрытый инеем. Он подошел к губернатору и, делая под козырек, сказал:
- Если бы не краснокожие, - прошептал он, - мои желания осуществились бы, мои стремления исполнились...
– Ее превосходительство приказали доложить, что они уехали домой.
Каковы были его желания, каковы стремления?
Глядя, как околоточный делал озябшими, растопыренными пальцами под козырек, глядя на его нос, мутные глаза и башлык, покрытый около рта белым инеем, все почему-то почувствовали, что у этого околоточного должно болеть сердце, что у него втянут живот и онемела душа…
Задайте такой вопрос алчному человеку, и, если он ответит искрение, вы услышите рассказ об эгоистических целеустремлениях. Такой человек завидует беспечности юности, завидует мудрости старости, завидует добродетели - ее удовлетворенности, завидует любви - ее радостям, даже небу он завидует. Но в то же время в своей эгоистичной ограниченности считает, что требует только того, что принадлежит ему по праву.
– Послушайте, – сказал нерешительно губернатор, – выпейте глинтвейну!
Элайас Роди был именно таким алчным и эгоистичным человеком.
– Ничего, ничего… выпей! – замахал голова. – Не стесняйся!
Он заговорил снова, хотя слова его услышал только ветер:
Околоточный взял в обе руки стакан, отошел в сторону и, стараясь не издавать звуков, стал чинно отхлебывать из стакана. Он пил и конфузился, а старики молча глядели на него, и всем казалось, что у молодого околоточного от сердца отходит боль, мякнет душа. Губернатор вздохнул.
- Почему краснокожие должны обладать тем, к чему я так страстно стремлюсь? Они пользуются этим только временно. Я был бы с ними честен и щедр. Но они кутаются в свое упрямство и презрительно отвергают мои предложения...
– Пора по домам! – сказал он, поднимаясь. – Прощайте! Послушайте, – обратился он к околоточному, – скажите там музыкантам, чтобы они… перестали играть, и попросите от моего имени Павла Семеновича, чтобы он распорядился дать им… пива или водки.
Какими эгоистами кажутся все окружающие эгоистичному человеку!
Губернатор и архиерей простились с «городской головой» и вышли из павильона.
- Почему они упорствуют? Ведь для них это всего лишь каприз, а за него можно заплатить золотом. Попытаюсь снова поговорить с Олуски, и если он опять откажет...
Егор Иваныч принялся за глинтвейн и, пока околоточный допивал свой стакан, успел рассказать ему очень много интересного. Молчать он не умел.
Здесь говорящий замолчал. Даже для самого себя он не хотел облекать в слова то, что намерен был сделать в случае отказа. Мысли бывают настолько неприятными и мрачными, что их нельзя высказывать.
Некоторое время Роди стоял в задумчивости, разглядывая отдаленные земли. Потом опять взглянул на поселок, и губы его скривились в улыбке.
- Ну, всему свое время, - сказал он, словно завершая разговор с самим собой. - Испробую еще раз золотую наживку. Буду осторожен. Но чего бы это мне ни стоило, я построю здесь свой дом.
Такое естественное заключение показалось его эгоистичному разуму вполне удовлетворительным. И как будто успокоило его; пружинистой, легкой походкой начал он спускаться с холма - скорее как юноша, чем мужчина, над головой которого пролетело шестьдесят лет.
Глава III
ЭЛАЙАС РОДИ
Пока Элайас Роди обдумывает свои планы, расскажем о нем читателю.
Уроженец Джорджии, он начал жизнь без какой-то определенной идеи. Отец его, богатый купец из Саванны, ничему его не учил; и Элайас, пока не достиг возраста мужчины, пользовался своим положением.
Подобно большинству отпрысков богатых южан, он не понимал смысла и достоинства труда; и соответственно пробездельничал все молодые годы, тратил время и наследство, не сознавая, что лень и бездеятельность - это страшные проклятия.
После смерти отца, которая случилась, когда Элайасу исполнилось двадцать лет, все состояние достойного купца перешло к его сыну.
Лентяй неожиданно оказался обладателем крупной суммы и решил, что с ней нужно что-то сделать.
В соответствии с таким решением он начал тратить деньги. Тратил безрассудно, свободно и быстро. Потом он понял: то, что он делал, делать не следовало.
И вот тогда он преобразился.