Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Энтони Бёрджесс

М.Ф

Donna valente, la mia vita per voi, piŭ gente, é ismarita.[1]
В своем «Лингвистическом атласе Соединенных Штатов и Канады» Ханс Курат не признает изоглосс,[2] совпадающих с политической границей вдоль 49-й северной широты. Симеон Поттер
C\'est embкtant, dit Dieu. Quand il n\'y aura plus ces Français, Il y a des choses que je fais, il n\'y aura plus personne pour les comprendre. Charles Péguy[3]
Входят принц, Леонато, Клаудио и Джек Уилсоп. «Много шума из ничего». Первый Фолиант[4]
Посвящается Лиане


Глава 1

– Господи помилуй, совсем голый?

Все это было давным-давно. Я в то время еще не достиг совершеннолетия и теперь накладываю на того неоперившегося юнца в спальне «Алгоикина» позы и речи, которые называю взрослыми. Не думаю, например, чтобы я в самом деле ответил:

– Скажем, функционально голый. Все оперативные зоны наружу.

– И при белом свете?

– При лунном. При девственном свете массачусетской луны.

Между нами лежала неутолимая печаль Лёве. Поверьте, что я сказал следующее. Всему поверьте.

– Идея была ее главным образом. Она сказала, можно считать это формой протеста. Сама, давно выйдя из студенческого возраста, не совсем вправе протестовать. Значит, это был, используя британское выражение, мой номер. Бесстыдное публичное совокупление как способ выражения возмущения. Против тиранических демократий, войн во имя мира, принужденья студентов к учебе…

– Вы признаете это бесстыдством?

– Скелетообразные индейские дети едят собачьи экскременты, когда посчастливится отыскать.

– Я спрашиваю, вы приз…

– Не было вообще никакого бесстыдства. Все произошло возле Мемориальной библиотеки Ф. Джаинату. Помощница библиотекаря мисс Ф. Карика только что заперла ее на ночь. Я отчетливо видел браслет-змейку, когда она ключ поворачивала.

Отчасти мысли мои были заняты сочиненьем шарады про Лёве.[5] Вот к чему я пришел:

Тевтонский гордый горлопан,В зубах его зажат баран.

Лёве, юрист, опечаленно сидел в кресле, а я, нераскаянный, валялся на кровати. Голый, но не совсем. Он носил сдержанно радужный костюм из сингалина для свирепствовавшей снаружи нью-йоркской жары, жестокой, как зима. Из львиного в его внешности были лишь волосатые лапы, но это, в конце концов, родовое свойство животных. Однако фамилия вынуждала меня признать волосатость нечеловеческой и чувствовать при виде нее необъяснимый предостерегающий спазм внизу живота. С подобными спазмами – правда, в печени – я познакомился, когда профессор Кетеки излагал проблему той записи в дневнике Феивика от 2 мая 1596 года. Докурив сигарету, я ткнул ее в другие окурки. Лёве принюхался к дыму, как зверь. Спазм.

– Это… э-э-э… галлюциноген?

– Нет. «Синджантин». Продукт Монопольного управления Республики Корея.

Я вычитал это на белой с зеленоватым золотом пачке, и добавил:

– Я впервые наткнулся па них на Монреальской выставке. И именно там впервые почувствовал всю порочность разграничений. Пересек границу, но все же остался в Северной Америке.

Лёве вздохнул, издав как бы (спазм) миниатюрное взрывное рычание. В очках сверкнуло отражение пылающей Западной Сорок четвертой улицы.

– Не стоит говорить, – не стоило ему говорить, – как был бы шокирован ваш отец. Выброшен из колледжа за постыдный бесстыдный…

– Коллеги-студенты восстали за мое восстановление. В кампусе гремят выстрелы. На закате жгут книги – реакционера Уитмена, фашиста Шекспира, гнусного буржуя Маркса, Вебстера с его многословием. Студент вправе публично трахаться.

Я вытащил из пачки еще синджантинку и сунул обратно. Надо было следить за здоровьем. Я был худым и слабым. Страдал ревмокардитом, разнообразными типами астмы, колитом, нервной экземой, истечением семени. Признавал себя психически неуравновешенным. Предавался сексуальному эксгибиционизму, несмотря на малую физическую энергию. Мозг мой любил, чтоб его пичкали разрозненными крохами бесполезных сведений. Если факт оказывался бесполезным, я безошибочно его усваивал. Но я решил исправиться. Собирался разузнать побольше о произведениях Сиба Легеру. Хотя это действительно бесполезно – кто заинтересуется, кто захочет узнать, многим ли даже имя известно? А произведения Сиба Легеру волновали меня возвышением бесполезного, нежизнеспособного, неклассификабельного до…

– Боже мой, как же можно дойти до такого безумства?

– Все дело в лекции, прочитанной профессором Кетеки. О ранней елизаветинской драме.

– Но, как я понимаю, вы должны изучать бизнес-менеджмент.

– Не вышло. Мне посоветовали переключиться на что-нибудь бесполезное. Меня ужаснуло отсутствие океанических мистерий в бизнес-менеджменте. Впрочем, если подумать, елизаветинская драма может многому научить в бизнесе. Интриги, кинжалы во тьме, предательство братьев, отравленные банкеты…

– Ох, ради бога…

– Речь шла о записи в дневнике Фенвика. Он отмечал чудеса в жизни Лондона, привлекавшие провинциала или чужестранца-изгнанника. И летом 1596 года видел пьесу в театре «Роуз» в Бэнк-сайде. И записал о ней только одно: «Золото, золото, даже номинально». Профессор Кетеки был пьян тем утром. Жена его родила сына, первенца. В третьем ряду чувствовался запах скотча. Кетеки, с журавлиной фигурой, с совиной головой, пробубнил в высшей степени невразумительную лекцию, как бы отлакированную запахом скотча.

Наверно, последних слов я фактически сказать не мог. Но фактически сказал:

– Хотя вполне вразумительно предложил двадцать долларов каждому, кто сумеет назвать виденную Фенвиком пьесу.

– Слушайте, у меня клиент в…

– И меня озарило. Я встречался с мальтийской девушкой из Торонто, изучавшей родную литературу. В одном показанном ею тексте мне в глаза бросилось слово jew,[6] которое произносится «джу». Она сказала, что это предлог «или». Но английский предлог «или» – оr – по-французски и в геральдике значит «золото». Вдобавок однажды она назвала меня похотливым, как фенек, то есть кролик. Таким образом, Фенвик вполне мог быть Фенеком, – полагаю, довольно распространенная на Мальте фамилия, – и англоязычным мальтийским агентом английского рыцарского капитула. Виденная им пьеса должна была быть «Мальтийским евреем» Марло. Я получил от Кетеки двадцать долларов, прежде чем он успел вытереть мел с пальцев. Эти деньги я пропил.

– Ах.

– В Риверхеде есть китайский ресторан под названием «Пу Кэтоу».[7] Риверхед, как вам, возможно, известно, получил название в честь места рождения лорда Джеффри Амхерста. Здесь этот Амхерст великий герой. Он от имени Франции позволил Северной Америке восстать против Британии. Его племянник Уильям Питт Амхерст был назначен британским послом в Китае. И испортил все дело, отказавшись пасть ниц перед императором.

– Слушайте, тот клиент придет в пять.

– Разве я не такой же клиент?

Лёве по-лисьи взглянул на меня. И спросил:

– Чего же вы хотите?

– Во-первых, закончить рассказ. Я хотел поесть, а вместо того напился. Там тоже выпивали тот самый тип и участвовавшая в игре дама. Она учила всех смешивать коктейль под названием «Косолапый». Жутко зверский – «Бакарди», бурбон, двойной ликер-крем. Просто заскочила, по ее словам, по пути в Олбани. И у нее была идея той самой игры.

Опустив взгляд на свою руку, я обнаружил, что абсолютно автоматически курю очередную синджантинку. Но решил исправиться. Мне почти двадцать один, летит время.

– Поймите, – сказал Лёве, – до совершеннолетия я для вас ничего не могу сделать.

– Я все знаю, – сказал я, – о том, что причитается мне в свое время. В данный момент еще забочусь о своем образовании. Хочу побывать на Кастите.[8]

– Боже мой, где!

– Пятнадцатая долгота, к югу от Эспаиьолы. Триста миль к западу от Подветренных островов. Некогда британский протекторат. Столица – Гренсийта. Население…

– Знаю. Все знаю про это проклятое место. Одного не пойму…

– Зачем: очень просто. Профессор Кетеки заставил меня заинтересоваться неким Сибом Легеру, поэтом и художником с Каститы. Очень таинственным, очень талантливым. Вы о нем никогда не слыхали, и вообще никто. Его писания не опубликованы, картины осыпаются, никем не увиденные. Я читал ксерокопию рукописи. Изумительно. Один колониальный администратор сделал все возможное для работ Легеру после его смерти. Некий сэр Джеймс Писмир. Создал на Кастите нечто вроде музея Легеру, непосещаемый дом, ключ висит у табачника. Мне интересно. Хочу побывать.

Лёве издал очередной взрывной рык. И сказал:

– Не хочется быть суеверным. Знаете, ваш несчастный отец встретил смерть в Карибском море.

– Забыл.

– Не имеет значения. Положение таково. Вы достигнете совершеннолетия, дайте прикинуть когда…

– В декабре. В Сочельник. Без двух минут полночь.

– Знаю. Знаю. Вам, конечно, известно условие наследования.

– Совершенно дурацкое.

– Не слишком сыновнее отношение, я бы сказал. Ваш отец принимал принцип смешанного брака очень близко к сердцу.

– Когда я женюсь, то только по любви.

– Ох, – сказал Лёве, – весьма юношеское замечание. Если б все женились по любви, мир стал бы адом. Любви учатся при выполнении прочих супружеских обязанностей. Остальное для поэтов. Молю Бога, – озабоченно продолжал он, – чтобы семейство Ань не узнало о вашем, о вашем…

– Если скажете, где оно, черкну записку.

– Нет, нет, нет, пет, нет.

– «Риверхед стар» ничего не сообщила. Руководство колледжа позаботилось. В более ответственных органах может что-нибудь просочиться, но имя упоминаться не будет. Протестующие студенты имеют лишь коллективное существование. Личность тонет в цели или в ритуале. Лозунги до оргазма. Гитары, барабаны бонго, песнь общечеловеческого братства. Лоснящиеся бороды юнцов распахиваются, со смертельным пылом приветствуя нас.

– Юная леди, мисс Ань, – очень достойная юная леди. Фотографии не отдают ей должного. И воспитана очень строго. Эти старые кантонские семейства нравственны, высоконравственны.

– Ничего себе, нравственность. Династический брак. Способ получить деньги. В остальном то же самое, что общая свалка в Солт-Лейк-Сити…[9]

– Ну, – неуместно вставил Лёве, – невозможно представить, чтобы кто-нибудь в Солт-Лейк-Сити поступил так, как вы. Я хочу сказать, надежность продукта связана с нравственностью производителей.

– Полный абсурд.

– Что касается поездки на Каститу… В данный момент я ничего не вижу… Может быть, что-то есть в дополнительной папке… Посмотрю по возвращении в…

– Деньги принесли?

– Вы весьма невнятно говорили по телефону. Еще были под мухой?

– Телефон барахлил. Тысячу долларов?

– Существует статья насчет выделения разумных сумм на ваше образование. Именно на образование.

– Понятие очень широкое.

– Я велел мисс Касторино взять из банка пятьсот. Тысяча – слишком много. Пятьсот до вашего дня рождения вполне достаточно.

Лёве вдруг улыбнулся с устрашающей сахаринной сладостью. И спросил:

– Кроссвордами увлекаетесь, да?

И выкопал из разбросанных вокруг меня бумаг выдранную из какой-то газеты шараду. Теперь спазмы бились от члена до ануса.

– Трудная загадка. Слушайте.

Он прочел, или мне показалось:

Вверх – разлившийся поток;Вниз – пахучий лепесток.

Ответ очевиден – цветок. Но спазм мне велел не давать Лёве ответа. Почему? Я в тот раз быстро ответил Кетеки. Теперь знал, почему пет. «Вверх» и «вниз» в этой шараде относилось к соответственному положению языка при произнесении дифтонгов в словах flow и flower.[10] Только лингвистический журнал ввел бы в шараду подобное заумное условие, а лингвистические журналы кроссвордами не увлекаются. Лёве молочно-сахарно улыбался.

– Ну?

– Простите, для меня слишком сложно.

Спазм прошел. Лёве как бы съежился, стал не столь волосатым. С удовлетворенным видом кивнул и сказал:

– Как я понимаю, вы сюда вернетесь задолго до своего дня рождения.

– Не уверен, что хочу вступать в права наследства. Пусть победит Солт-Лейк-Сити. Хочу себя чувствовать свободным человеком.

– Ох, боже мой, – усмехнулся Лёве. – Никто не свободен. Я хочу сказать, выбор ограничен врожденными структурами, предопределенными генетическими наборами и прочим.

Минимально покраснел и добавил:

– Так говорят.

– Вам многое предстоит узнать до своего дня рождения. В сговоренном браке нет ничего слишком страшного. Французская цивилизация основана на сговоренных браках.

– Я требую права выбора.

– Правильно, – снисходительно сказал Лёве, заталкивая меня в свою папку для бумаг. – Требуйте. Но больше не столь чудовищно аморальным способом. Это был очень постыдный поступок.

– Бесстыдный.

– И также бесстыдный.

Когда Лёве ушел, я позвонил в Карибскую авиакомпанию, заказал билет в один конец до Гренсийты. Следующий рейс отправлялся из аэропорта Кеннеди в 22.00. Значит, Лёве не было необходимости резервировать вот этот номер в «Алгонкине», за который мне придется платить из пятисот долларов (каждый цент нужен). Мы могли посовещаться па Центральном вокзале, куда я прибыл в мерзком поезде из Спрингфилда, штат Массачусетс. Или у него в офисе. Хотя здесь я все-таки получил какие-то реальные деньги. Я принял душ, откопал в саквояже чистую рубашку, зеленые легкие летние брюки. Перекладывая из синих летних брюк монеты, спички, перочинный нож, обнаружил скомканную бумажку. Записка фломастером. «Классный протест. Надеюсь, еще как-нибудь где-нибудь попротестуем. Мир тесный-претесный. Помни Карлотту». Как она умудрилась сунуть этот клочок? Да, конечно, шла адская драка между нашими соучастниками студентами и вооруженной полицией кампуса. Мы скрылись в толпе, поскорее прикрыв функциональную наготу, удостоверявшую нашу преступную личность. Она привела меня к себе в комнату в «Лорд-Камберленд-Инн», заказала сандвичи, кофе. Потом меня достал «Косолапый», и вырвало в туалете. Извергая и извергая рвоту, я все думал, что моя нагота до сих пор там шалит. Мой акт, подобно возвышенной проповеди, был широко транслирован идиотами протестантами. Фабер, вы исключены. Нет, нет, я уезжаю.

Приняв душ и одевшись, я поискал телевизор. Поскольку дело было в «Алгонкине», он прятался в тумбе красного дерева. Строгая литературная традиция, Росс, слепой Тербер, жирный Вулкотт, все кругом ниспровергавшая Дороти Паркер.[11] Я переключал капал за каналом, но они молчали, как бы утешая этих литературных призраков. Завывала поп-группа в грязных клетчатых рубашках и джинсах «ливайс». Шел какой-то старый фильм с похоронами, на гроб с рыданиями возлагали венки под музыку, звучавшую, как «Смерть и Преображение». Не вызывавший доверия молодой человек в черном говорил хрупкой вдове в трауре:

– Не плачь, ма. По-моему, он живет в своих делах и в нашей памяти.

Реплика насчет продолжения жизни годилась для моего собственного покойного отца, хотя от него не осталось отцовского образа, даже мои физические воспоминания были не вполне надежными. Я просто не мог увидеть никакого лица. Отец жил по собственной воле, столь полно выраженной в завещании. И тут я вспомнил о его смерти. Самолет – Карибской авиакомпании? – захваченный, направленный в Гавану, разбился при посадке. Куда он летел? По делам, в связи с делами, разведать открывавшиеся возможности в Кингстоне, в Сьюдад-Трухильо, может быть, даже в Гренсийте. «Анна Сыоэлл продактс», мое обусловленное наследство.

Я попробовал другой канал, там в замедленной съемке шла какая-то белиберда с батутом, спортсмены сонно левитировали под мелодию вальса – «Жизнь артиста», «Утренние газеты», «Венская кровь», что-то вроде. На другом канале гость шоу, краснокожий индеец в красивом костюме и шестиугольных очках, рассуждал про племена вескерини и ниписсинг, живущие ныне, увы, лишь в названиях неких псевдоиндейских курьезных поделок, производящихся в Висконсине. Я вспомнил: это члены семьи Великих Алгонкинов:[12] редкостное совпадение. Западная Сорок четвертая улица была индейской территорией; несколькими домами дальше стояли ирокезы, традиционно именуемые врагами алгонкинских народов. Погружаясь в дремоту, я задался вопросом, почему алгонкины и ирокезы похожи на птиц. Дело вовсе не в перьях, которые они носили; постой, постой, – голуби. Я видел один документальный фильм о Берлинской стене, где комментатор довольно бегло упомянул о голубях; они промышляли тут и там, на востоке и на западе, перелетали через стену, присаживались, вили гнезда, в блаженном неведении о жестокой идеологии, разрезавшей город напополам. Граница между Канадой и мятежным Союзом[13] означала для ирокезов и алгонкинов лишь мимолетные объединения чужаков. Наступала Луна Ясных Ночей, за ней шла Луна Листьев; при Луне Снегоступов умирал долгий охотничий год; своевременно возвращались опечи и оваисса; каркали дахинды; Гитче Гуми, Большая Морская Вода, Старшее Озеро, терпеливо вбирало поток Муджекиви, и вава – дикий гусь – кричал над ним, хлопая крыльями: «вава-вава». А все белые люди становились на расстоянии бледнолицыми, француз и англичанин, роялист и республиканец, с их в конечном счете двусмысленными языками.

В моем сне возникла, шамкая, беззубая скво, почти вслепую нащупывая путь; вождь в уборе из перьев, длинном, как клавиатура, прогремел: «Она из коко-кохо». Совы бурей растрепанных перьев вспорхнули над ней и умчались. Одна сова села ей на левое плечо, покачнулась, устроилась, уставилась, как сова, мне в глаза и заговорила. «Эса, эса», – насмехалась она. Я выбрался наверх из лопнувших перьевых перин и проснулся. Лежал, тяжело дыша, чувствуя вкус соли на верхней губе, словно пил текилу. На нёбе грязным слоем лежал застоявшийся дым синджантинок. Длинный день шел к концу. Кружился остаточный образ птиц или ангелов. Это по телевизору шла программа об охоте в штате Мэн. Потом ворвалась реклама, что-то серьезное, про желудочную кислотность и язву. Я взглянул на свои часы, но они остановились в 19.17. Набрал ЯЗЗВА, и не получил ответа. Сбитый с толку рекламой, я вспомнил, что ЯЗЗВА надо набирать в Лос-Анджелесе, а в Нью-Йорке – ПСИХОЗ. На юге и на севере время столь же болезнетворно, как Mauer,[14] параллель, таксономия.[15] ПСИХОЗ сообщил мне, что пора обедать.

Глава 2

– Индианский (или иллииойсский) ореховый пирог.

– Яйца вкрутую.

– Шафранные тосты.

В любом случае, что-то вроде. Сны, думал я, предсказания (когда они вообще пророческие) – просто тривиальность. В яркой дешевой столовке на авеню Америки я заказал к горячему сандвичу с говядиной слабый, новый для себя напиток – «Коко-Кохо», изготовленный кондитерами в Шоуни, штат Мичиган. Бутылка в виде совы – первая грубая отливка стеклодува, впрочем, из зеленого стекла, – а на этикетке изображалось то, чего из экономических и упаковочных соображений нельзя было отлить, – пристальный взгляд, уши, клюв. Напиток оказался зеленым, пенистым, с легким привкусом ангостуры сквозь сахарин. Меня забавляла возможность отомстить за насмешки во сне, выпив подобие той совы вместе с шипеньем и прочим.

– Мерланг в эстрагоне, горячий.

Я ел горячий сандвич с говядиной на европейский манер, с ножом и вилкой. Даже будучи американцем, имея в подтверждение паспорт, я в детстве так долго жил вне Америки, что многие аспекты здешней жизни до сих пор странно меня поражали. Зачем, к примеру, сначала все резать, как в детской, а потом в каждый кусок тыкать вилкой? Инфантильность – любящая мамочка стоит рядом, одобряя голодные тычки в нарезанные мамулей кусочки? Пережиток срочной нужды Союза в образовании с зажатым в левой руке орфографическим словарем Ноя Вебстера? Возможно, левая рука схватила однажды вилку, готовя правую для кобуры? Одновременно грызи свое мясо и своего врага. А может быть, некогда, в дикой еще стране, предусмотрительный официант на фронтире[16] торопился как можно скорей забрать нож, чтобы тебе не вздумалось, нарезав мясо, перерезать кому-нибудь горло. Американский пунктик против ножей. За завтраком позволяется лишь один нож, отчего жирная ветчина попахивает клубничным джемом. Рудименты того или другого.

Я опять прибег к явному наложению.

А еще это дело насчет горячего сандвича с говядиной – виртуального воскресного обеда за полтора доллара. Британцы, среди которых я получал начальное образование, считаются великой расой преуменьшителей, но назвать сандвич воскресным обедом – окончательная литота,[17] или что-нибудь вроде того. Под толстым куском мяса кастрированного бычка, картофельным пюре, кружочками помидора, горошком, непременной рифленой баночкой шинкованной капусты (лишь маргинально съедобной росписью Духа Американской Кулинарии Быстрого Обслуживания) действительно лежит пропитанный подливкой, пористый, словно губка, пласт белого хлеба, но это просто этимология, ничего больше.

– Синхроническая метафора диахронии. Здешний суп моментального приготовления символизирует отрицание Новым Светом истории, но во Франции до сих пор есть кухни, где суп кипит все четыре столетия.

Снова Франция. Голос быстрый, с французским акцентом. Я не видел его обладателя, так как в том заведении не желавшие есть на эффектной публичной сцене за огромной полукруглой стойкой уединялись между деревянными перегородками. Я уединился, говоривший тоже.

– Итак, хороший мясной бульон закипел приблизительно во времена Камбрейской лиги; при сраженьях Гастона де Фуа в Италии в пего добавили кусочки колбасы; когда Гизы крошили гугенотов, накрошили капусту, фронду аристократов отметили несколькими свежими говяжьими косточками, свежей свиной строганиной – Ахенский мир…

Мазохизм? Преподаватель французского, слишком красноречивый для наших утилитарных классов, поэтому бедный и жаждущий растворимого супа?

– Зашеина при якобинцах, требуха – кодекс Наполеона, пряные травы – Эльба.

Явно очень способный, только эта страна не для таких вздорных фантазий. Кажется, его собеседник отвечал на идише – Shmegegge, chaver, что-то вроде, – но, может быть, это чей-то другой собеседник. Что делает человек, говорящий на идише, в некошерной обжираловке? Пора мне пить кофе и уходить.

– Мичиганский (или миссурийский) устричный суп.

– Филей.

– Яичница-болтунья.

– Ребрышки.

Я обнаружил, что обладатель французского акцента говорит по-английски в миниатюрный магнитофон «Имото».

– Погаси огонь, дай бульону остыть, и история растворится в аморфном, дурно пахнущем вареве, именуемом экономичностью природы…

Пухлый, яркоглазый; может быть, не сумасшедший; лет шестидесяти пяти, абсолютно лысый, в дорогом летнем костюме цвета меда из кассии; и, если понимать под французом Вольтера, Клемансо и Жан-Поля Сартра, то не француз. Рядом с ним костыли. Левая рука похожа на искусственную: пальцы движутся, только кажутся целлулоидными, кукольными, или как у дешевых религиозных статуэток. Чашка с супом стояла, почти холодная, на розовой столешнице из огнеупорной пластмассы, сверху суп затягивала тонкая пленка жира. Он взглянул на меня и кивнул с некой робкой самонадеянностью. Я нахмурился, выпустив дым синджантинки. Лицо не совсем незнакомое. Это не обязательно значит, что мы встречались раньше; подобная самонадеянность скорее подразумевала, что я видел, должен был видеть его публичный образ. В самом деле, не видел ли я мельком это лицо, не слыхал ли акцент в каком-нибудь выходящем из моды телевизионном шоу, где дают кратко высказаться эксцентричным личностям, – восстающим из-под земли, гадающим на магическом кристалле, приверженцам маточного молочка, читающим вслепую? Поскольку для удовлетворения своего двадцатичетырехчасового и двадцати-четырехкаиалыюго аппетита телевизионная утроба вскоре проглотит каждую физиономию в Соединенных Штатах, Электронная Деревня претворится в реальность, не останется незнакомцев, исполнитель будет приветствовать предполагаемого зрителя, удостоверяя телевизионный контакт; односторонность исчезнет, ибо зритель и исполнитель легко взаимозаменяются. Поэтому я слабо улыбнулся в ответ, приметив у него черный ящичек с магнитными кассетами внутри, а на ящичке блеклый золотой листик, должно быть, с его отчеканенным именем, хотя безусловно немыслимым – З. Фонанта.

Теперь я увидел, что на идише говорил японец, а его слушатель с виду малаец. Тут никаких загадок. В Нью-Йорке многие моноглоты иммигранты нанимаются кошерными официантами, с радостью учат идиш, считая его английским, пока хитрый хозяин старается не лишать их иллюзии.

– A nechtiger tog!

Стояла скорее дневная ночь в жарком тиффаниевом[18] Манхэттене, похожем сейчас на ювелирную треску, но завтра на голый пенис в синих трусах, изливающий сперму в канал Баттермилк (весьма эксцентричное, может быть, не совсем зрелое наложение) или в катетер Бруклинского моста. Скорей живой искусственный член, если рассматривать Гарлем-Ривер в изолированном порядке Гудзона и Ист-Ривер как тонкий нож, отсекающий твою крайнюю плоть, белый мальчик. Рикерс-Айленд где-то справа от меня, шагавшего на север, – крошечная плывущая мошонка с уместно там расположенным мужским Исправительным заведением. Я шагал к Сорок четвертой улице, восхищаясь рвущимися ввысь зданиями, отодвигавшими ночь до предела, особенно новой метлой Партингтон-Билдинг с более коренастыми фланкирующими его Пенхоллоу-Сентер и Шиллабер-Тауэр. Восхищался я также обширным, искусственно возбуждаемым потребительским аппетитом этой цивилизации, отраженным в витринах, в заоблачных вывесках. Безопасней выдерживать бомбардировку уговорами съесть, сесть за руль, поиграть, вымыть голову шампунем «Голдбоу», чем поставить Мэдисон-авеню с ее притоками на службу идеологии правящей власти. Свободное общество.

Может быть, эта свобода проявилась в акте грабежа, совершенном где-то близ 39-й улицы троицей косматых юнцов над стариком с бородой раввина. Никакого насилия, лишь торопливый поиск бумажек и мелочи для парней, отчаянно жаждавших дозы. Никаких хулиганских пинков, нету времени причинять боль, разве что при оказанном сопротивлении. Старик, плача, стоял на коленях. Немногочисленные прохожие поглядывали без особого любопытства: ежедневная уличная мыльная опера. На стене позади кто-то мелом написал В ЗАДНИЦУ МЕЙЛЕРА; индифферентный рабочий высоко на лестнице позвякивал осколками разбитого окна.

Изложу свои, а в действительности его мысли и чувства, как таковые, следующим образом.

Сел па иглу, потом полный рабочий день будешь дозу искать; работать, значит, невозможно, даже если какому-то работодателю сгодится трухлявый, изъеденный червями скелет, способный оживиться только чтобы ограбить, добыть нужную пуще хлеба дозу, наполнить шприц, отыскать еще непродырявленный лоскут кожи. Никаких тебе на дозу благотворительных грантов, ни частных, ни государственных. Единственный способ – грабеж, значит, вмешиваться жестоко, даже если благоразумно. Как бы ни нуждалась жертва, их нужда больше. Помочь жертве после бегства напавших на нее грабителей? Снова неблагоразумно. Запоздалое появленье полиции, легавых, привод в участок, допросы; на молодежь, совершившую хоть какой-нибудь общественный жест по отношению к старикам, падет подозрение. Ты видишь просто телевизионное шоу. Аспект Электронной Деревни. Тут не место эмоциям. Нам надо учиться по-новому чувствовать или, вернее, ничего не чувствовать. Единственный путь к выживанию. Кроме того, я должен спешить. Надо успеть к вертолету на Кеннеди. Уже позже, чем я думал. Добрый самаритянин мог быть добрым, располагая временем, а также деньгами. Он не летал по воздуху, не ездил ни в поездах, ни по скоростному шоссе. Аминь.

И я вернулся в «Алгоикин». Оставил саквояж в номере, не у портье, ребячески решив получить свои деньги. Столь же ребячески собрался наверху помочиться, не спуская воду в унитазе, точно кот, утверждающий посредством запаха свои права. Моча у меня всегда сильно пахла. Я поднимался наверх; лифтер, украинец без шеи, хмурился над бейсбольными результатами в вечерней газете, бормоча:

– Броском з центра пола вин выбыл ррраннера з базы.

Открыв ключом дверь номера, я обнаружил Лёве, сидевшего на кровати, обняв одной рукой мой саквояж, как собаку. На стуле сидел предположительно штатный сотрудник Лёве, хотя на законника не похожий, скорей наоборот. Без пиджака, без галстука, он звучно занимался любовью со спелым персиком. Взрывной хлюп (не рык, как у Лёве): шшшшурп. На коленях у него лежал обильно истекавший соком бумажный пакет, под ногами в сандалиях валялись персиковые косточки. Он вполне любезно кивнул мне, моложавый, лысый, крупный мужчина с очень широко расставленными глазами, как квадрантные циферблаты окуляров судового компаса. Я наполовину улыбнулся в ответ, испытывая в каком-то второстепенном безумном чуланчике своего мозга смутную радость, что номер в мое отсутствие не пропадал совсем уж напрасно. Но сказал Лёве:

– Как и зачем?

Лёве был в белом смокинге, в черной шелковой рубашке с рюшевым воротом на слишком молодежный для него манер. Курил «панателу» и, судя по тону, как бы репетировал городские ритмы послеобеденной беседы.

– Не хотелось обременять администрацию или, если на то пошло, с ней встречаться, поэтому присутствующий здесь Чарли открыл дверь пилочкой для ногтей. Инструмент с аурой не только респектабельности, но и положительного достоинства. Им обычно пользуются ЦРУ, ФБР и прочие агентства национальной безопасности.

Чарли, простой поступок которого лишился таким образом благородства, сверкнул мне зубами в персиковом соке.

– Насчет «зачем», – продолжал Лёве, – затем, чтоб сказать: вы не едете на Каститу. То есть прямо сейчас не едете. Я имею в виду, можно было понять, что никакой спешки нет. Но сумка уложена, вы как бы с ног сбились, торопитесь. Ваше упоминание нынче днем про Каститу прозвучало глухим звонком. Я позвонил в Майами Пардалеосу. Пардалеос подтвердил то, что мне было изложено в виде простого… простого…

– Намека на что-то?

Лёве это проигнорировал, хотя Чарли под впечатлением прервал возню с персиками.

– Необходимо, – сказал Лёве, – сделать определенные вещи, произвести определенную корректировку, прежде чем вы сможете безопасно отправиться на Карибы. Поверьте мне. Скажем, два-три дня. Оставайтесь здесь. С вами останется Чарли: он не возражает против бесконечного бдения и охраны на службе ценному клиенту. Я условлюсь, чтобы счет прислали мне в офис. А теперь, для надежности, будьте добры вернуть деньги. Я ошибся, признаю добровольно. Еще несколько дней, и они вновь будут ваши.

– Слушайте, – сказал я, – добровольно признайте, что это в высшей степени не по-адвокатски.

И все это время, прости Господи, я сочинял шараду на Пардалеоса;[19] и уже вышло вот что:

Ответный треск в долине, и пред намиКость римская, и с римскими губами.

– Слушайте, – парировал Лёве, – я поставил себя in loco parentis.[20] Присутствующий здесь Чарли с большим удовольствием встанет in loco fratris.[21]

– Я хочу знать больше, – сказал я.

– Боже, – устало сказал Лёве. – У меня был утомительный день, день был сам по себе утомительный, согласитесь. Историю долго рассказывать, кроме того, история довольно огорчительная. Будьте хорошим мальчиком, сделайте по-моему. Потом хватит времени на объяснения. Я опаздываю на званый обед. Отдайте деньги.

Я знал, адвокаты не чураются держать платных головорезов. Фактически, вполне по Диккенсу. Спаси человека от виселицы, и он ответит рабской преданностью на всю жизнь. Поставь преступные навыки или преступную жестокость на службу прав у, что означает спасенье людей, виновных или невиновных. Слабый, я сейчас должен был атаковать. И сказал:

– Деньги вон в той сумке. Я думал, там надежней. От хулиганов и прочего. Разрешите-ка…

И шагнул к кровати. К моему удивлению, Лёве не возразил. Чарли с улыбкой откинулся вместе со стулом, высоко нависшим передними ножками над персиковыми косточками, потом вытащил из пакета крупный мягкий шар, пятнистый от спелости. Лёве, докуривая «панателу», внезапно был пронзен горечью накопившейся в окурке смолы. Положил его в мою еще пепельницу, скорчив кисло-лимонную мину. Физиономия Чарли, с другой стороны, выражала дурацкий восторг перед сладким розарием (судя по косточкам, уговорил он почти десяток). Теперь я стоял рядом с ним. Он сунул в рот новый персик. Я толкнул персик, который размазался по всей морде. Слабого толчка оказалось достаточно, чтоб Чарли опрокинулся («плоды нежны, как раздавленный персик» – ДМХ;[22] как изысканно кстати приходит иногда на ум поэтическая строка) вместе со стулом. Грохнулся, издал звук вроде хр-р-р, яростно завертел ногами в воздухе, будто ехал на велосипеде, одновременно сгребая персиковую мякоть с лица в рот, как бы первым делом стараясь не запачкать ковер. Я схватил свой саквояж. Леве не протестовал ни громкими речами, ни попыткой его выхватить. Он просто хохотал. Я на миг признательно замер. А потом направился к двери. Леве довольно весело крикнул вслед:

– Мальчик, тебя вовремя предупредили. Боже мой, мы сделали все возможное. Теперь помни, что…

Я хлопнул дверью, еще на миг замер, на сей раз в некой тошнотворной слабости, приковавшись глазами к рисунку Тербера в рамке с изображением близорукого викария, увещающего моржа. Потом пустился вниз по лестнице, держа сумку, как метательное орудие: внизу могли быть другие головорезы Леве. А насчет позади… Но никто меня не преследовал.

Вестибюль был полон народу, который друг друга приветствовал, похлопывал по плечам, годами не виделся («Как там Марджи?» – «Отлично, отлично»), в своем роде воссоединялся, с наилучшими зубами, какие можно получить за доллары. Вежливо проталкивался молодой человек в «ливайсах», неся кому-то цветочное подношение. Я сказал у конторки администратора:

– Мой Лёве, мистер Адвокат, спустится. Меня зовут Фабер. Он оплатит мой счет.

Клерк как-то раздраженно кивнул, точно оплата счетов за номера отвлекала его от основных дел. По телефону между администраторской и Голубым баром быстро и радостно разговаривал мужчина на костылях. Потом прошла женщина в шляпке с цветочными подношениями, с зубами Элеоноры Рузвельт, с обращенными к кому-то словами: «Боже мой, боже мой», – и я не смог, да и не особо хотел разглядеть, рассказчик ли это про исторический суп (передо мной возник глупый непрошеный образ томатной алфавитной пасты, готовой сложиться в ГАСТИНГС,[23] ВАТЕРЛОО, растворяясь в горячей похлебке) или нет. В любом случае, какое он имеет отношение к чему-либо? В любом случае, надо очень быстро добраться до Кеннеди. Громкий невнятный голос в баре говорил кому-то:

– Ну и, как я ему говорил, у Олвина диск сместился. В Киссимми-парке. Знаешь, где это?

Спрошенный не знал, а я знал; я знал слишком много подобных вещей. На жаркой Западной Сорок четвертой улице нерешительно постоял среди ждущих такси. Не мог позволить себе такси, но должен был его себе позволить. Становилось поздно, а я не был уверен, часто ли вертолеты отправляются с той самой крыши, где бы это пи было. Нужных вещей я не знал никогда. Спиной ко всем нам стоял швейцар, наклонившись к водителю автомобиля, отполированного, как ботинок, длинного, как катафалк, только гораздо ниже. Потом швейцар повернулся мягким пятнистым лицом и крикнул куда-то далеко за меня:

– Лимузин до Кеннеди. Карибские авиалинии, «Удара Индонезия» и «Лофтсакс».

Странные компаньоны для моего рейса, но я обрадовался. Благослови Бог услужливый синдикат. Водитель даже вышел, смуглый мрачный карлик с широкими плечами, и кинул мой саквояж, легкий для него, точно косточка персика, в багажник. Внутри была темнота, и всего два других пассажира. Возможно, в других отелях наберут еще. Это были два молодых человека в рубашках с открытым воротом, одетые вовсе не для полета, индифферентные ко мне и друг к другу. Шофер втиснул могучие плечи, и автомобиль влился в поток машин.

Не прошло и пяти минут, как я забеспокоился. Каждый свое дело знает, но эта дорога совсем не казалась разумным путем к аэропорту Кеннеди. Во-первых, насколько я помнил, надо выехать из Манхэттена на большой пласт земли под названием Куинс, переправившись через Ист-Ривер, по-моему, по мосту Куинсборо или Уильямсберг или под рекой по туннелю Мидтауи. Наш шофер вел машину на север. Справа безусловно Центральный парк. А это безусловно Бродвей. Мне пришлось нервно заметить:

– Я далек от того, чтобы учить другого его делу…

Шофер меня проигнорировал, но два других пассажира стали теперь разговорчивыми. Один даже пересел со мной рядом и объявил, дыша как бы запахом пиццы с анчоусным соусом:

– Хорошо, правильно. Далек, далек, очень далек, это ты точно сказал.

Открытое, неубедительно святое лицо его изобразило улыбку. Я вновь ощутил подозрение, которое потом обернулось стыдом за свое замечание: шофер безусловно свое дело знал.

– Я знаю, – пробормотал я, – про мост Тирборо, но считал, что это на Ла-Гуардиа, думал…

Теперь на сиденье передо мной оказался другой молодой человек, обернулся, чтоб видеть меня, сложил руки на спинке. Если взять за радиус носовую перегородку, то ноздри его были градусов на пятнадцать выше нормального.

– Кстати, про мосты, гляди, у меня вон какой, да только сидит очень плохо.

Открыл для демонстрации рот, и четыре верхних передних зуба выскочили единым комическим клином. Засосал их обратно с притворным наслаждением. Водитель, не сводя глаз с Девяносто шестой, должно быть, улицы впереди, предупредил:

– Чтоб сиденья были чистые, в полном порядке, ребята.

– Да вот тут уже ладно, Джек, – сказал парень с ликом святого. – Прямо тут.

Лимузин притерся к тротуару. Я кисло спросил:

– Вы от Лёве, да?

Они любезно махнули, чтоб я выходил. Парень с мостом выхватил из багажника мой саквояж. Они любезно махнули, чтоб шофер ехал. Мы стояли на Бродвее у какого-то кинотеатра, крутившего фильм под названием «La Forma de la Espada».[24] Рядом в ярком пестром свете сновала масса средиземноморских типов. Парень с мостом любезно протянул мне саквояж. Я взял и, как ожидалось, всадил в живот его компаньону. Они обрадовались. Насилие инициировал я. Первым делом вырвали у меня саквояж, открыли и начали раздавать попавшие под руку вещи беднякам даго.[25] Пачку сииджантинок разделили между собой. Я совсем взбесился, как ожидалось, и попробовал одолеть их обоих. Они посмеялись. Парень с ликом святого сказал:

– Из Манхэттена много дорог. Вот таких, например.

И они принялись за меня среди индифферентных прохожих, многие из которых говорили по-испански. Раз в Трогс-Нек, другой в проезд Роберта Мозеса, хорошенечко в Таппан-Зи, два на счастье в Гоуталс, заключительный цветик в Хелл-Гейт. Все это было прелюдией к изъятию денег. Мост держал меня в болезненном захвате, а Святой Лик, словно желая загнать мои яйца в бильярдную лузу, сунул сзади руки и вытащил почти все пятьсот долларов. Смачно поцеловал пачечку, точно какую-нибудь драгоценную реликвию, потом Мост, шутя, замахал моим саквояжем на латинян, которые разбежались, даже не усмехнувшись в ответ.

Особенной боли они мне не причинили. Поупражнялись на механическом манекене, выполнили перед ограблением обязательный ритуал, и почти ничего больше. Что мне теперь, черт возьми, делать? Я пересчитал оставшуюся в кармане мелочь. Три дайма, четыре-пять никелей, два четвертака, несколько пенни и (хотя их, как священный медальон, окружала аура неразменности) памятные полдоллара с изображением Кеннеди. Прямо рядом с «La Forma de la Espada» был бар. Я зашел и направился к длинной грязной стойке. Мужчина заказывал пиво в глиняной кружке.

– Чего, приятель? – сказал бармен.

– Пива в глиняной кружке, – сказал я.

Крупная блондинка в тесном летнем платье безумной расцветки с крупными пятнами пота под мышками стояла у стойки с пустым стаканом, где, кажется, был когда-то коктейль «Александра». Дерзко на меня взглянула и говорит:

– Накостыляли немножечко, или что?

– Точно. Ограбили и помяли.

– Крутые ребята, – без особого сочувствия заметила она. Я подвинулся к ней поближе вместе со своей глиняной кружкой. Надо было как-нибудь раздобыть денег.

Глава 3

Она привела меня к себе в волшебную пещерку, оказавшуюся квартирой на Риверсайд-Драйв, на третьем этаже, но только после долгой беседы за грязным столом в мрачном неаппетитном углу того самого бара. Вот ее автобиография: многообещавшую юную жизнь испортили мрачные, загнанные в неаппетитный угол мужчины. Она вполне охотно угощала меня выпивкой, ровно столько же пила сама – в основном могучие смеси вроде водки с зеленым шартрезом, ром и джин с гренадином, бенедиктин с коньяком. Ее хорошо знала здешняя администрация: самый экзотический запас в баре явно держали только для нее. Мне же, милому, по ее выражению, мальчику, не выпивка была нужна: я хотел прийти, влезть, войти, выйти, слезть, выскочить, удрать с несколькими купюрами высокой деноминации, лежавшими у нее в сумочке. Лёве меня задержал, только, может быть, это, в конце концов, дающий ключ шанс, но я не собирался задерживаться дольше следующего подходящего рейса, вылетавшего, по-моему, скоро я уточню, на рассвете. В такое время года рассвет, фактически, не так уж далеко. Глупый Лёве, намекнув на тайну, твердя об отсутствии спешки, заставлял очень спешно разгадывать тайну. Я не мог задерживаться с выясненьем причины насильственности этой задержки, если она насильственная. Я почти забыл Сиба Легеру: он стал просто устрицей в раковине, которую Лёве облил маргариковой кислотой. Главный пункт в данный момент: сколько в твердой валюте потянет маленький кусочек моей твердой мужественности по мнению этой женщины.

Которую звали Ирма.

– А он говорит, Ирма, ты шлюха. Тут я заплакала, он же знал, это неправда, ты еще слушаешь?

Я еще слушал. Все мужчины в ее жизни были свиньи, перед которыми она метала маргариковые сокровища своей души и тела, а у нее талант художницы, все говорят, она склеивает кусочки не хуже того самого Раушенберга,[26] а мужчины ее погубили. Связь не совсем понятна. Она трижды выходила замуж, причем сплошь за кучу дерьмовых ублюдков, живет теперь на алименты (жирные, я бы сказал, алименты), и ее все равно погубили. Ну, ну, бедная, бедная Ирма.

– А теперь Честер, хороший, хочет меня любить, но не может, ясно, что я имею в виду?

Да, ясно: погублен. Она была примерно ровесницей цыпки-протестантки Карлотты, но крепче, мясистей, и груди совсем не тугие. Острый запах ее пота на этой предлюбовпой стадии возбуждал, как какое-то сдавленное рычание с двух сторон.

– Точно, погублен. Во всем его мать виновата, погубленное детство, и теперь, когда ему хочется, ну, понимаешь, нормально это сделать, ты еще слушаешь?

– Попробуй, заставь меня не слушать.

– Что-то как бы встает у него на пути.

Она вовсе не плелась, невзирая на отягощенную душу. Мы очень уверенно шагали к Риверсайд-Драйв. Обняла меня в маленьком лифте, так сказать, функционально, и опять назвала милым мальчиком. Когда вошли в квартиру, захотела позвонить, телефон же был в спальне. Вон на стене картины, сказала она, посмотри, увидишь погубленный талант, пока я позвоню. Талант, думал я па свой юный, лишенный сострадания лад, был погублен в зародыше. Она клеила на полотно куски старых журналов, главным образом фотографии астронавтов, эластичных пирожков с мясом, солдат в противогазах Первой мировой войны, политиков и тому подобное, объединяя детали малиновыми мазками и воплями из комиксов (ДЗЫНЬ, ВЗЗЗ, и так далее), крупно вписанными маркером «Джайант Джамбо». Но к моему изумлению.

Но к моему изумлению, среди вырезок оказалась страница книжного обозрения из номера «Гляди-и-и», впрочем, предположительно, вклеенная не ради одной колонки текста, а ради рекламы «Шерри Хиринг» (со льдом, крушащего лед), а в начале той самой одной колонки был снимок цыпки-протестантки в свитере, в жемчугах, с подписью КАРЛОТТА ТУ КАНЬ (что за национальность, господи помилуй?), под заголовком «Сдвиг кверху». Я прочел:


видимо, когда к западу катится сокрушительная волна демографического взрыва и человеческий сексуальный позыв начинает пугать, центр или центры эротического наслаждения могут стать исключительно грудными. Летиция, полногрудая героиня романистки Тукань, отлично оснащена для подобного сдвига кверху. Жаль, что проза не соответствует этой резко очерченной спелости. Ей, подвижной, но вялой, недостает как остроты, так и формы. При всей ловкости концепции или контрацепции, можно сказать, что «Баб Бой» в стилистическом смысле – провал за провалом.


И все. Начало, должно быть, на той стороне, приклеенной к холсту. На остатке страницы помещалось начало столь же осиной рецензии на «Племянника президента» (652 страницы. Эйнбрук. $ 9.95), книгу, в которой ее автор Блатшаид вел долгий тяжкий бой с государственным непотизмом, как указывало название. Нельзя было сказать, когда вышел этот номер «Гляди-и-и», но в тот вечер Карлотта выглядела точно так же, как здесь, и была такой же полногрудой. Совершить акт сексуального протеста с настоящей женщиной-романисткой, чей портрет напечатан в «Гляди-и-и»… Что ж, я испытывал благоговейный восторг, гордость, парение духа. И она совсем не такая, как автор рецензии выразился о ее прозе.

– Где ты там.

Это Ирма кричала из спальни, пока я разглядывал книжные полки. Миченер, Роббинс, Мейлер, Генри Мортон Робинсон, «Золотой свиток», но никакой Карлотты Тукань. Ну, время терпит, я был молод, весь мир лежал передо мной. Поэтому я вошел в спальню, обнаружив полностью одетую Ирму, лежавшую на кровати, четырехспальной. В комнате стоял приятный смешанный запах коньяка, масла какао, женского пота и «Калеш». Я полностью разделся и принялся раздевать Ирму. Знаю, читатель требует права допуска к наблюдению за любым сексуальным опытом, которого требует ход истории (а он очень даже требует, ведь от этого зависела моя поездка на Каститу), но я всегда стеснялся, используя тяжеловесное эксцентричное выраженье профессора Кетеки, оягнячивающей лобковой деятельности. Могу снабдить вас лишь вульгарной фригидной символикой, профанацией Блейка, сказав, что она лежала в той самой постели, подобно Лонг-Айленду, – на голубых простынях, – а я гладил такие районы, как Уонтаф или Ист-Норидж, пока они не озарились светом; потом спокойное лизание как бы вод Флендерс-Бей спровоцировало поразительное восстание в Риверхеде. Разумеется, не в Риверхеде Амхерста – это лишь совпадение. Со временем не столько по моей, сколько по ее воле, Манлингамхэттену, хоть и занимавшему верное место на карте, пришлось спустить отдельные реки в объятья мембрановых Джерси-Сити и Южного Бруклина. В Бэттери-парке готовились грянуть пушки, когда я сообразил, что радостные мужские стоны принадлежат не мне, ибо они исходили откуда-то издали, из-за Ирминых ног. Корабли в Аппер-Бей выпустили триумфальные залпы, прогремели множественными благодареньями, после чего я в два взмаха выплыл на землю и увидел голого мужчину, входившего в спальню из ванной. Ирма с немалой силой свалила с себя мое тело, протягивая к мужчине руки. Он тоже открыл ей объятия. Она воскликнула:

– Честер, милый. Было очень-очень хорошо.

– Ирма, божественная моя крошка.

И они стали ерзать, ласкаться в объятьях друг друга в постели, и я понял, как меня использовали. Честер, по моей догадке, так названный из-за внушительного размера груди,[27] вошел в квартиру с собственным ключом, прошел из гостиной в темную ванную и предался буквальному, а не литературному вуайеризму.[28] Его яйца влажно поблескивали в розовом свете ночника, когда он угнездился рядом с Ирмой, наслаждаясь послелюбовной томностью. Чтобы как следует разозлиться, мне, эксгибиционисту, пришлось бороться с чувством удовлетворения. Я превратился в искусственный член, в какого-то сложного и немыслимо дорогого японского секс-робота, в одноразовую эманацию Честера, обладающую полом, но безымянную. Мне надо было избить их обоих, лежавших, лишь маргинально обо мне помня, как бы о персонаже шоу для полуночников, если бы Честер не был столь крупным и мускулистым, хотя немолодым и лысым. В любом случае, я, как минимум, имел право воскликнуть:

– Деньги, я требую денег.

Честер был ошеломлен. Посмотрел на меня снизу вверх большими темными глазами и прокричал в ответ:

– Оскверняешь? Пачкаешь нашу любовь? Гадкая, грязная проститутка мужского пола!

Несмотря на изысканную риторику и высокие чувства, было что-то очень трогательное в слове «грязная», которое он произнес почти, но не совсем как «красная».

– Вот хрен, – сказал я, – если б ты знал, что это такое.

Я упаковал свой собственный у них на глазах, быстро оделся, отстранившись от голой сентиментальной возни. Ирма с зажмуренными глазами ленивым тоном превосходства сказала:

– Некоторые мужчины, Честер, не знают, что такое любовь.

– Наверно, ты права, моя сладкая.

– Надо их пожалеть.

– Наверно.

– Пускай все берет из моей сумки. В пятницу алименты.

– Я и от Честера кое-чего хочу, – сказал я. – Ради справедливости. Он сполна от меня получил.

– Возражаю, – без возражения сказал Честер.

Я понял, против чего он считает необходимым в первую очередь возразить: против моего фамильярного обращения к нему по имени, когда он, голый, не имеет особой возможности облечься достоинством. Он был маменькиным сынком, невзирая на лысину и мускулистость, и наверняка воспитывался на вышедших из моды понятиях. Он еще не усвоил правила общественного поведения, соответствующие его сексуальным потребностям. Имел все основания говорить сейчас со мной очень вульгарно. Но здесь была Ирма, а Ирму он уважал и любил. Когда я оделся и, готовый уйти, искал деньги в гостиной, он стиснул Ирму в бережном тесном объятии, точно я мог выхватить пистолет или могла войти его мать.

В сумке Ирмы нашлось меньше ста долларов. И никаких случайных банкнот, сунутых в ящики, в вазы: я искал очень тщательно, осмотрел даже погубленные коллажи, не вклеена ли в вульгарные дизайны какая-нибудь безвкусная зеленая бумажка. Но нет. Отодрал, что отодралось, от рецензии на «Баб Боя», главным образом, снимок Карлотты, желая его иметь. Зачем? Молодость, хвастливость, сочинение эпиграммы насчет конца и гонца. С выдранным куском коллаж смотрелся гораздо лучше. В карманах брюк Честера оказались лишь даймы и никели; в лежавшем в пиджаке бумажнике две пятерки, десятка и карточка обеденного клуба, которую я повертел в руках с мыслью забрать, но понял, что это ведет к безобразному криминалу. Нет, пришлось довольствоваться суммой в 115 долларов 65 центов; не много, с учетом сделанного мною для них и для их любви, как они выражались. Вернувшись в спальню, я сказал:

– Извините за прерванный упоительный психоз, по мне надо позвонить.

Они быстро очнулись от неги. Смотрели па меня снизу вверх взглядом, быстро превращавшимся в собачий, молящий. Им снова требовались мои услуги, но чем они могли за них расплатиться? Мир жесток; факты экономической жизни безнадежно жестоки. Я сел на край кровати под прямым углом к Ирме, стал просматривать телефонный справочник, а она робко сунула палец мне между ягодицами. Я проигнорировал этот жест. Дозвонился в Кеннеди до Карибской авиакомпании, выяснил, в самом деле есть рейс на рассвете, но, спросив про стоимость билета, понял, что у меня не хватит даже на один билет экономического класса. Поэтому велел Ирме вытащить из моей задницы палец и окрысился на Честера, лишенного наличных. Честер, впрочем, отреагировал сдержанно и пришел на помощь, сказав:

– Тебе надо поехать в Майами и отработать проезд. Там на кисах[29] у миллионеров полным-полно чудных яхточек, – на Ки-Ларго снимали фильм с Богартом, и на Пиджин, и на Нижней Матекумбе. Там всегда рады парню, желающему прокатиться в Вест-Индию, если он услужливый и респектабельный. Работа галерная, развлечение жен и так далее.

– Ты себе на проезд заработал? – полюбопытствовал я.

– На галерах работал, – сообщил Честер. – Уехал из дома, поехал в Саванну-ля-Map. Потом снова вернулся, потому что знал, разобью сердце своей старушке.

– Ну ладно, – сказала Ирма, тиская мое бедро. – Честер, может, снова отправишься в ванную?

– Надо тебе, – сказал Честер, – связаться с авиакомпанией «Уиум» в Ла-Гуардиа. Они часто летают в Майами. Думаю, можешь попасть на шестичасовой рейс. Позвони и спроси. У них так называемые «плюрибусы», не реактивные лайнеры, не такие большие, но вполне приличные, знаешь. Я работал с этими самыми «плюрибусами». Кроме всего прочего, патриотично. Рекламу помогал сочинять.

– Этим ты занимаешься? Рекламой?

– Простите великодушно, – старомодно сказала Ирма, – что перебиваю. Может быть, мне уйти, чтоб вы, мальчики, могли мило поболтать?

– Кое-что мое можно в подземке увидеть, – сказал Честер. Нагота его и вялый член (любовь в мужчине увядает гораздо позже призвания) были теперь атрибутами раздевалки. – Соленая рыбка Фолли, – сказал Честер. – Был «Соленый Мевии», а я предложил Мевинский, Реджинальд Мевин-Кальсонов, Ван Мевин, О\'Мевин и Мак-Мевин, хэй-хо.

– Моему отцу понравилось бы, – сказал я.

– Да? А меня теперь прозвали Мевин Мевин.

– Честер, – резко сказала Ирма.

– Да, детка, – сказал Честер, потрепал ее, не глядя, как какого-нибудь гигантского чихуахуа. – Как насчет яичницы с ветчиной? После такой физической нагрузки. Я как бы проголодался.

Он улыбнулся мне, даже подмигнул намеком. Словно Ирма была искусственным членом, катализатором, движителем, сблизившим его со мной. Биологический позыв хочет рождать социальные связи, но может достичь этой цели, лишь скатываясь на окольный путь стыдного онанизма. Гигантские структурные механизмы пульсируют вдалеке, сигналы закодированы. Ирма демонстрировала обиженный зад, прикинувшись спящей. Честер приготовил яичницу с ветчиной, одетый теперь и приличный; рассказывал про неудачу с кошерной ветчиной, синтетическим изобретением со вкусом лишь хлопковой ваты и соли. Ее он не рекламировал.

Глава 4

Рассвет не предназначен для индивидуальных насильственных действий, лишь для коллективного убийства силами дисциплинированных расстрельных рот, поэтому я без особого страха шел к станции Ист-Сайд. Старался шагать резко, в такт неровному храпу Ирмы, хотя чувствовал себя усталым и сильно сознавал свою общую слабость. Достойный завтрак Честера вполне комфортабельно угнездился внутри, ковыряя в зубах. Аврора, аврора, думаю, думал я, – подходящее имя для громоподобного налета зари, но как подобрать название этому чудному хрупкому свету над городом? Да, эолит – безверхие башни, родохрозит, родомель, тронутый рододактилем. Печальная струна ми должна всегда звучать в мозгу раннего городского прохожего, знающего, что эта невинная красота нравственно столь же бессмысленна, как Рождество; что дневное насилие, предательство, вульгарность уже подогреваются или разогреваются, как остывшие вчерашние горячие пирожки. Ах да, печально думал я. Не забывайте все время помнить, что я был очень молод.

Сев в автобус до Ла-Гуардиа, я почувствовал, что один пассажир интересуется мною больше, чем следует незнакомцу. Может быть, мы знакомы? На нем был легкий черный костюм, как бы для летних похорон, излучавший коринфский мерцающий свет. Лицо тяжелое, брылы тряслись в чуть запоздалом согласии с автобусом, глаза светлые, выпученные, с водянистыми линзами. Он сидел прямо напротив через проход, и всякий раз, когда я осторожно посматривал, нагло опускал взгляд. На коленях у него лежала книжка в бумажной обложке, «Приголубленные голубки», – исследование извращений в высших кругах Америки, с многозначительными разоблачениями, в то время очень популярная. Когда мы прибыли в Ла-Гуардиа, он сунул книжку в боковой карман, как-то желчно взглянул на меня, потом вышел и исчез. Возможно, в конце концов, думал я, он не меня хоронить приготовился. Тем не менее я осторожно садился в «плюрибус» до Майами, поглядывая по сторонам, высматривая его. Его видно не было: может, летел в Бостон или еще куда-то.

Самолет казался не больше любого другого, каким я летал раньше, только было как бы больше кресел. Но пассажиров в Майами летело немного, весь ряд экономического салона оставался в моем распоряжении. Подали второй для меня завтрак – кофе, ананасовый сок, липкие пирожные, – потом я соснул. Снилась мне мисс Эммет, упомянутая Лёве при вчерашней нашей встрече. Она раздосадованно восклицала, вытирая губкой пролитый на пластиковую столешницу густой белый суп. Надела для работы мои пижамные штаны, и я даже во сне восхищался экономичностью ее образа. Дорогая мисс Эммет, с жестоко затянутой в корсет талией, где вечно болтались ножницы; с рыжей кошкой Руфой, которая до единственной своей беременности звалась Руфусом; мисс Эммет, с таким наслаждением грызшая рафинад и маслянистые рассыпчатые меренги, выкуривая четыре сигареты «Ханидыо» в день. В моем сие она запела единственную свою песню «Будешь ты летней моей королевой» отойдя от вытертого столика (откуда пластик? в нашем доме в Хайгейте только прочная сосна и дуб), чтоб сложить мои вещи перед возвращением в приготовительную школу Св. Полиэрга при Эмис-колледже Господня Спасения (тюдоровское заведение в Редруте, графство Корнуолл). Она нагружала сумки крутыми вареными яйцами. Сон напомнил мне о ее единственной кулинарной промашке. Она никогда не могла, как бы я ни просил, подать на завтрак яйцо всмятку: ставила на плиту яйца перед тем, как меня звать, а потом забывала про них. Сама крутая женщина, здоровенная старая карга. Карга? Казалось, будто ощущение неуместности этого слова, в любом случае, здесь, в Америке, вынуждало меня встать и пойти, однако истинная причина была физической: утренний кофе сделал свое мочегонное дело. Я встал и пошел в хвост самолета. В камбузе две праздные хорошенькие стюардессы в форме бирюзового, алого и почти белого цвета занимались заказанными напитками: на жаркий юг так мало пассажиров; легкая работа. Впрочем, несмотря на малочисленность пассажиров, на одной туалетной кабинке горела табличка «Занято», и продолжала гореть, когда я выходил, после того как долго писал и быстро оглядывал себя в зеркале (в Майами надо купить, как минимум, бритву: нельзя выглядеть бомжистым бомжом по прибытии на кисы). Идя назад по проходу, я увидел на пустом сиденье ту же самую книжку в бумажной обложке про голубков. И вытаращил глаза. Ну, конечно, книжка популярная. Все равно, я тихо волновался, вернувшись на свое место, гадая, не мужчина ли в черном костюме хоронится в туалете у меня на хвосте. Агент Лёве, не возражающий, чтоб я добрался до американской границы в своем паломничестве на Каститу. Может быть, преднаследственное испытание моего интеллекта и инициативности, вписанное отцом в завещание?

Хотелось закурить, а синджантинки кончились. Ох уж эти вороватые свиньи. Я позвонил стюардессе, и она со временем меня снабдила добавочной пачкой «Селима» с четырьмя сигаретами; будь это «Ханидыо», мисс Эммет было бы вполне достаточно на день; сигареты водянистого вкуса, без смолы, без канцерогенных веществ, благодаря целой миниатюрной фабрике, встроенной в хвост. Оральное насилие в конце концов изгнано из современной Америки.

Когда след от «плюрибуса» превратился из параллели в гипотенузу, я убедился в напрасности своих подозрений. Пришлось снова пойти в туалет (над бухтой Юпитера, пляжем Юноны), и по пути оказалось, что книжка про голубков теперь читается, но не летним похоронщиком; то была женщина средних лет в лимонном и гранатовом, с огромными обгоревшими руками. Значит, все (Лентана, Гольфстрим, Гольф-Вилледж) в порядке, что (Рока-Батон, Хыо-Тейлор-Берч) как бы подтверждали две светящиеся таблички «Свободно». Я думал пописать, совершив нечто вроде ликующего возлияния, но, к моему ужасу, с жидкостью пошла кровь. Почему кровь? Что я такого с собой сделал, что нарушилось в моем теле? Я взглянул на свое ужасавшееся небритое лицо, губы приоткрылись, и абрис правого верхнего резца показался неправильным. Я потрогал зуб. Он слегка ослаб, странно вывернулся в лунке. Что-то со мной не в порядке.

Загорелась табличка «Займите места». Я приплелся назад, дрожа, пристегнул ремень. Потом дрожь утихла. В конце концов, у каждого что-нибудь есть, на сто процентов никто не здоров. Кровь – пустяк: перепил с Ирмой. В борьбе за саквояж и деньги меня побили, пусть не слишком сильно: может, этим объясняется зуб, он опять укрепится, если массировать десны. Порой следует благословить жестокий удар, от него снаружи зажигается свет; с жестоким ударом поймешь, где ты есть. В каком-то смысле он чист, справедлив, человечен, как музыка: само слово связано с музыкой. Надо бояться процессов неправедных, совершающихся во тьме, – выпадения зубов (Форт-Лодердейл) во рту, сдобренном зубным эликсиром, мятным полосканием; язвы (Холлендейл) у любителей молока; рака легких (Охас, Серф-сайд) у ненавистников табака.

Мы очень низко скользили вниз над беговыми дорожками Хайли под иронические триумфальные крики многочисленных игроков на скачках, и вот Международный аэропорт Майами в чудовищно тяжеловесном лете. Плюхнулись, долго ехали, как в такси; я отщелкнул ремень. И тут – просто не представляю, как ему, черт возьми, удалось стать невидимым, может быть, все дело в черном? – он воплотился рядом в проходе и говорит:

– Проходи.

– Зачем, черт возьми, кто вы, черт побери?

– Ох, давай проходи, объясню, понял?

Я пошел. В конце концов, любопытно узнать, какая вообще ведется игра.

– Лёве, да? – сказал я.

У него был голос с придыханием и довольно приятное произношение с понижением, свойственное Бронксу.

– Не сам мистер Лёве. Я на мистера Пардалеоса больше работаю. Хотя и мистер Лёве участвует. А сейчас ты повидаешься с мистером Пардалеосом.

Удобно усевшись в такси, чистя ногти зубочисткой, он сказал:

– Та, с которой ты на Риверсайд-Драйв был, звякнула мистеру Лёве, а потом, видишь, мистер Пардалеос за дело взялся.

– Ирма? Ирма тоже участвует?

– Может, Ирма, может, еще кто-нибудь, в таких операциях имена не всегда что-то значат. Вчера вечером была куча звонков; видно, ты важнее, чем кажешься.

– И вы меня везете повидать Пардалеоса?

– Ну, тебе, наверно, ясно, что я мог покончить с работой в Ла-Гуардиа, видя, как ты покупаешь билет и объявляешь, куда направляешься, громко и четко. Я звякнул мистеру Пардалеосу, как было велено, да не лично с ним разговаривал, потому что он спал, время-то еще раннее, и мне одно только слово сказали: совпадение.

– Что, кто?

– У меня, говорю, похороны на Сайпрес-Хилл, а мне говорят, сперва живые, потом уже мертвые. Кто, говорю, имеется в виду? Ну, видно, какая-то авиакомпания стукнула, что тот самый Гусман чартерным рейсом летит обратно в Охеду. Гусман, через столько лет, что ты скажешь? А я похороны не сильно люблю, пускай даже приятеля. Получил прямо в шею три пули, пока ребята просто стояли, смотрели. Так что мне надо только вручить тебя мистеру Пардалеосу, он там ждет за столом, за завтраком, истинный аристократ, а потом возьму Гусмана.

– Вы какой-нибудь полицейский?

– Насмешил. Ну, насчет законности и прочего можешь не беспокоиться. Верну Гусмана куда надо, без всяких хлопот.

Он серьезно мне кивнул, сунул зубочистку в карман рубашки; кивок означал, что этому мужчине можно полностью доверять. Самолет тем временем подруливал к стоянке, и я знал, что нет смысла настаивать на своем праве войти в аэропорт свободным мужчиной или мальчишкой. Сопровождающий в черном, предназначенном для цели, которой не суждено сейчас исполниться…

– Вы носите по нему траур, это важная вещь.

– По кому? Понял. И заодно как бы правильно и подходяще брать Гусмана вот в таком виде.

– Атрибуты и одежды скорби.

– Очень хорошо, отлично сказано, хоть костюм только один. Любому хватит одного черного костюма. На всю жизнь хватит, если особенно в весе не прибавлять.

Легонечко, я бы сказал, придерживая меня за локоть на выходе из холодного самолета прямо в холодное здание, к которому он прилип, мужчина в черном быстро провел меня по многомильному коридору мимо залов ожидания с шумными, довольными, загорелыми кучками ожидавших, к огромной абстрактной зоне прилавков и бутиков, где полет еще не был (пугающим, восхитительным, апокалиптическим) подъемом в воздух, а оставался тихим вопросом денег, килограммов, кодовых номеров. И привел к ресторану под названием «Саварен». Ресторан был битком набит завтракавшими (неужели время завтрака никогда не кончится?) и провонял кофе, как бордель в Рио.

– Вон он, видишь? – сказал мужчина в черном.

С почтительностью. Поправил одной рукой черный галстук, другой с новой силой меня потянул. Несмотря на толпу спешно завтракавших, Пардалеос занимал большой отдельный стол, неторопливо обсуждал меню с негром-официантом, как будто было время обедать и к названию ресторана следовало относиться серьезно.[30] На грека внешне не похож, во всяком случае, на смуглого, коренастого грека; светловолосый, бледный, почти альбинос, в дорогом блестящем костюме клюквенного цвета. Из богов, не из демонов. Мой сопровождающий сказал:

– Вот он был вам нужен, мистер Пардалеос, а теперь с любезного вашего разрешения я займусь другим делом.

Пардалеос кивком отпустил его, сверкнув контактными линзами, встал, продемонстрировав пять с половиной крепко сбитых футов, пожал мне руку – жесткий поцелуй колец, – усадил меня вежливым жестом. Я сел. Сопровождающий робко меня потрепал и ушел. Мистер Пардалеос сказал:

– Здесь готовят довольно хороший омлет с почками. Закажем, предварив его frullato di frutta с киршем?[31]

Речь совсем без акцента, абстрактно интеллигентные тона, очищенные от классовых и местных признаков. Ему было за сорок.

– Я уже дважды завтракал, – сказал я.