Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Энтони Бёрджесс

Враг под покрывалом

Посвящается


Ни одного описанного здесь малайского штата в действительности не существует.
Приходят они и проходят в ночи уверенно: на азиатские равнины (говорит он) слетаются аисты в такой назначенный день, разрывают последним идущего в клочья, заставляя их уйти. Роберт Бертон[1] К. Отступление в воздухе
Аллах, несомненно, велик, и Соприкосновение – пророк его («Amours de Voyage»[2]). Господь тоже, конечно, логичен; сам по себе, но только не при хорошей погоде («Хибарка в Тоберена-Вуличе»). Артур Хью Клаф[3]


1

Капитан-китаец и второй пилот-малаец флегматично проходились по списку.

– Пристегнуть ремни, не курить?

– Суда.[4] (Я об этом позаботился.)

– Гидравлическая помпа?

– Тутуп. (Закрыта.)

– Температура карбюратора?

– Сед жук. (Холодная.)

Был китайский Новый год, первый день года Обезьяны. Пассажиров, ехавших жарким утренним городом в аэропорт, задерживал или останавливал вьющийся по улицам Танец Льва. Юные китайцы с тонкими талиями, чем-то похожие на мексиканцев в широкополых соломенных шляпах, били в гонги; проворный вспотевший танцор прыгал, бегал, кланялся, наступал, отступал. На плечах у него сидела безобразная круглая львиная морда, в хвосте, состоявшем из ярдов болтавшейся тряпки, прыгал маленький мальчик. Люди совали на счастье в открытую львиную пасть красные тряпочки – ань по. Но здесь, на коричневой траве летного поля, шел просто очередной летный день; почти пора отправляться на северный край полуострова.

Язык торчал во рту Виктора Краббе, как тряпочка, по, но ни в коем разе не ань. В голове кружился и топал Танец Льва под громкие удары гонгов. Его вчера вечером доконало китайское новогоднее гостеприимство. Птичьи гнезда, акульи плавники, молочный поросенок, жареная утка, побеги бамбука, бобовые стручки, огромная, вытаращившая глаза рыба, кисло-сладкие креветки, фаршированная тыква, хрустящий жареный рис и куриные крылышки. И виски. Стакан за стаканом, чистый. Кунь Хи Фат Чой. Это значит примерно «счастливого Нового года». Нельзя терять лицо, нельзя сказать: «Не надо больше виски». Он откинулся назад, закрыв глаза, закрыв также и уши к тихому плачу жены.

Фенелла Краббе сморкалась в носовой платочек, пассажир-сикх, сидевший через проход, сочувственно улыбался. Тяжело покидать старых друзей, любимый дом, знакомый город. Но долг есть долг. Куда британцев пошлют, туда они должны ехать. Так британцы построили свою империю, империю, грохот крушенья которой они сейчас слышат. Сикх улыбался над тщетностью человеческих устремлений. В ранние, не столь благополучные для него, времена он был предсказателем судеб. Теперь нет, теперь…

Фенелла Краббе вновь перечитала анонимное письмо. Его отдал ей в руки мальчик-тамил, когда они этим утром садились в такси. Напечатано старым плотным шрифтом конторского «Оливера» на сероватой бумаге. В письме говорилось:

«Дорогая сестра!
Сердце мое вновь и вновь переполняется смиренным признанием, что ты и твой муж не такие, как прочие белые в нашей стране. Ведь они, как жадные поросята из свиноматки, высасывают из обильной земли великие каучуковые богатства, насажденные индусами в доисторические времена. Высокомерно смеются и пьянствуют в клубах для белых мужчин, презрительно отвергая своих братьев с другим цветом кожи. Но твой муж, и ты, сестра, не такие. Ибо свободно общаетесь и проявляете любовь к своим бедным братьям и сестрам.
Однако ты, о сестра, может быть, заблуждаешься. Может быть, говоря словами вульгарных индийских стихов, любишь ты неразумно, но слишком хорошо. И тут я веду речь о твоем муже-учителе, мозги которого хоть и полны дарованными ему непомерными знаниями, а также рвением и готовностью обучать молодежь, по-прежнему устремляются к низменному сексуальному акту. Известно, что он долгие месяцы удовлетворял неудержимую похоть с простой малайской девушкой, вдовой и в то же время сиротой. Сама она уверена, что дитя, естественное последствие, будет иметь белую кожу, а мать станет объектом презрения собственного народа.
Сестра, скажу тебе всю правду, которая драгоценна, хоть и покоится на жабьей голове.[5] Советую предупредить его, чтобы вел себя осмотрительней на новом месте, куда вы едете. Там ведь живут мужчины с сильными страстями, очень преданные зеленоглазому чудовищу, которое лишает пользы вскармливающее его мясо. Они ударят твоего мужа топориками по голове, и английская кровь запятнает малайскую землю.
Теперь заканчиваю с добрыми пожеланиями и с надеждами, призываю благословение нашего единого Бога Отца на вашу новую жизнь, желаю удачи в работе, приятного общества.
Голос Востока.
Постскриптум: спроси у других, и они тебе то же самое скажут».


– Ради бога, перестань плакать, – сказал Краббе.

Полыхнул мотор номер два. Вскоре все заполонила вибрация, наверно, вроде шума крови, окружающей вялый зародыш. Китаец-пилот отпустил тормоз, двинул дроссель.

– Только подумать, что это все время творилось, – крикнула Фенелла чуть слышно сквозь моторы. – Я думала, у нас пет друг от друга секретов.

Сквозь моторы гремели гонги, лев в голове подпрыгивал и с треском приземлялся.

– Но все давно кончилось. Не было смысла рассказывать.

– И у нее будет ребенок.

– ЧТО?

– РЕБЕНОК.

– Ну, не мой. Могу доказать.

– Ты омерзителен. Я от тебя ухожу.

– ЧТО?

– УХОЖУ ОТ ТЕБЯ.

Путешественник-сикх улыбался в бороду. Меж собой ссорятся. Начало разлада. Но перед ним, перед Мохиндер Сингхом, светлое будущее. Пусть не говорят, будто сикхи годятся только для полиции, для воловьей упряжки, для жесткой койки ночного сторожа. Пускай не говорят, будто сикхи к бизнесу не способны.

Краббе взял у стюардессы глюкозную конфетку и раздраженно сгрыз. Дурак. Она вполне могла не узнать. А он, не подумав, усталый, поправил: малайская девушка не вдова, а разведенная, и не сирота, а имеет в далекой деревне набор очень бодрых родителей, бабушек, дедушек. Это, конечно, решило все дело. Если бы только он не страдал от похмелья, если бы только он до сих пор не страдал от похмелья. Краббе благосклонно взглянул на стюардессу. Звали ее, согласно маленькой табличке на двери кокпита, Молли де Круз. Евразийка. Перед Краббе в быстром кино прокрутилось видение славы Малакки, нашествия настырных португальцев. Длинноногая, ладная под форменным пиджаком, с пышной волной волос под шапочкой, она сейчас танцевала в проходе с газетами, раздавая «Тимах газетт», «Сингапур багл», малайский журнал с горделиво бегущими арабскими заголовками, мятую пачку выстроившихся китайских иероглифов. Краббе покачал головой, с улыбкой отказался, надеясь, продемонстрировать обольстительное обаяние. Фенелла сердито и хмуро горбилась над первой страницей, ничего не понимая в сингапурских беспорядках, в лозунгах «Долой британцев» над зубастыми улыбками и коричневыми ногами, в глупой ухмылке новой стриптизерши из Гонконга.

Глубоко внизу под ними лежали глубокие джунгли, а далеко на западе Малаккский пролив. Они с большой скоростью двигались к небу незнакомой земли Негери Дахага, малайской земли, омываемой Китайским морем, штата бедных честных рыбаков и рисоводов. Эта земля с запозданием уступила мягкому британскому давлению, китайские и индийские торговцы не торопились верить обещаниям мира и беспристрастной справедливости: земля была малайская, китайцы сидели здесь в собственных лавках и ели свинину тайком. Всего пятьдесят лет назад сиамцы, так же как и в соседних штатах Келантан и Трештану, отказались от бунга мае, золотого роскошного цветка дани. Британский Советник явился тогда, когда Резиденция в саду, сикхи-охранники, запряженная четверкой карета давно стали на западном побережье обычным явлением. И обнаружил, как до сих пор обнаруживают его преемники, что штат лишь номинально находится в руках султана. В Дахаге установилось феодальное наследственное правление чиновника, которого называли Абаном, носившего такие титулы, как Бич Грешников, Друг Угнетенных, Любимец Бога, Отец Тысячи, и претендовавшего на происхождение из фекалий Белого Быка Шивы.

Вступление в должность Абана традиционно свершалось гораздо торжественней коронации султана. Шумно трубили серебряные трубы, гремели барабаны, зловещим стуком высохших костей бряцали яванские ксилофоны. Столетний молельщик-индус распевал под безмятежным взором исламских властей. Выпевались имена некоторых предшественников Абана, великих героев, старавшихся подчинить мир Истинной Вере: Аль Искандер Великий, Аристотель, Мансор-шах, Аверроэс, Д\'Албукерки,[6] Абу Бекр[7] и прочие. Ноги Абана омывали козьим молоком, за златотканым занавесом благословляли и умащали яйца. Под рев индийских труб танцевали девушки под покрывалами, ели богатый кэрри, бедным раздавали горы холодного риса. Султан улыбался и ерзал; его отправляли присматривать за своими ссорившимися четырьмя женами, играть в шахматы с адъютантами, видя себя самого, коронованного, но бессильного, неподвижно стоявшего или отступавшего на клетчатой доске. Абан тем временем правил, собирал много налогов, покоился в лимузинах, нетерпимый к мягким запретам Западного закона. От Запада ему требовались только автомобили и светловолосые женщины.

Главный город Кенчинг разбухал луковичными мечетями, гремел криками множества муэдзинов. Ислам был могуч. В месяц поста полицейские отряды вытаскивали из домов и кофеен евших днем грешников. Отсутствие в мечети по пятницам, – если в нем уличали, – жестоко каралось. Практиковалась полигамия, улицы кишмя кишели разведенными проститутками. Но в деревнях и пригородах преобладали древний индуизм и примитивная магия. Бомо, колдун, лечил сифилис и лихорадку, председательствовал на свадьбах, богател на деньгах рыбаков, просивших помолиться о добром улове. Обращались к богам моря и к богам риса, грозили им, награждали. А с севера шел сиамский буддизм, еще больше осложняя религиозную картину в Дахаге.

История? У штата истории не было. Он не менялся много столетий, с тех пор, как китайцы высадились на побережье и вскоре отступили, запечатлев его имя в трех иероглифах: ДА ХА ГА. Британцы практически не возмутили вековечный порядок. Реки по-прежнему оставались главными дорогами, хотя раз в неделю с юга пыхтел паровоз и ежедневно прилетал аэроплан. Были кинотеатры, несколько отелей, несколько британских коммерческих фирм в жалких офисах. Но Дахага считал это все суетой, которая сгинет, оставив нетронутым гладкий, неподвластный времени остов. Или, может быть, он поглотит британцев, как поглотил сиамцев во времена оккупации, когда японцы двигались на запад и юг, оставив Дахагу своим друзьям-шакалам с Таиланда. Будущее должно быть таким же, как прошлое, – театр теней с мифическими героями, бои быков и петушьи бои, верченье волчка и воздушные змеи, симпатическая магия, рубка на топорах, любовные зелья, кокосовые орехи, рис, вечное правленье Абана.

Виктор Краббе знал только одно: он назначен директором школы с преподаванием на английском. Должно быть, подобная школа вообще возникла в Дахаге по недосмотру одного из прошлых Абанов, который, попробовав виски, на минуточку стал англофилом или буркнул что-то во сне, принятое за согласие с мягкими рекомендациями британского Советника, Виктор Краббе никогда раньше не был директором, и, наряду с похмельем, эта мысль отвлекала его, толкнув на признание доли правды в анонимном письме. Иначе он сказал бы: «С такими письмами надо делать одно – сжечь и забыть». Впрочем, он всегда был уверен, что Фенелла рано или поздно узнает про связь с Рахимой. Никогда не видел необходимости в добровольном признании. Просто думал, что, если узнает, расхохочется на свой веселый утонченный лад и воскликнет: «Ну, милый, как забавно. На что это похоже?» В каком-то смысле ему не хотелось, чтоб она приняла это с таким легким сердцем, поскольку Рахима для него кое-что значила. А теперь вот она всхлипывает, словно какая-нибудь супруга из пригорода, как все ревнивые женщины, глаза красные, щеки распухли, грозит его бросить. Хотя это тоже вполне может быть следствием новогоднего перебора. Запивала жареную утку слишком большим количеством джина. Лучше не говорить ничего, обождать.

Краббе взглянул на других пассажиров, которых ему было видно. Коренастый китаец углубился в газету с идеограммами. Хаджа в тюрбане спал. Две жены-малайки робко прятались за своим мужем. Наверно, робкие от воздушной болезни, ибо обычно малайские женщины – сплошная плоть и кровь. Рыжий англичанин с портфелем, в темных очках. Лысый тамил, иссиня-чериый над белой рубашкой. И улыбавшийся сикх.

Сикх с состраданием во всю бороду улыбался Фенелле, которую тихо тошнило в бумажный пакет. Неустрашимые в прошлом британцы, правившие морями. Ах, они стали изнеженной расой. Теперь их от всякой мелочи выворачивает. И мужчина с ней рядом, муж, тоже позеленел. Белый мужчина позеленел. Ах, очень хорошо. Он, Мохиндер Сингх, никогда не чувствовал себя лучше.

– Мне так плохо, – сказала Фенелла и снова откинулась на спинку кресла. Краббе взял ее за руку, и она стерпела пожатие его пальцев.

– Ничего, дорогая.

– Как ты мог? – шепнула она безжизненными губами, закрыв глаза.

– Больше не повторится.

Впрочем, может быть, повторится, несмотря на страстных мужчин с топорами.

Вскоре желто-коричневая земля Дахаги стала нежно на них поглядывать, потом резко взметнула к ним руки из сонной песчаной постели. Кокосовые пальмы покачивались, как манекены, сильно растрепанные на морском ветру. Увидели выведенное известкой на длинной пальмовой крыше имя, прошептанное при знакомстве, потом закричавшее во все горло: КЕНЧИНГ.

Молли де Круз опять обнесла всех глюкозными леденцами. Электрическая табличка вновь велела НЕ КУРИТЬ, ПРИСТЕГНУТЬ РЕМНИ. Шлепнулись на землю, самолет из летающего корабля превратился в большой, неуклюже прыгавший автобус.

Мохиндер Сингх медленно погасил полнобородую уверенную улыбку. И засуетился. Должен кое-что передать мемсахиб.[8] Ей было плохо, вид такой же зеленый (ха!), но теперь она грациозно шла к открытой пасти самолета, к гигантскому солнцу и морскому небу. Мохиндер Сингх следовал за мужчиной, ее мужем, с трудом что-то выкапывая в заднем кармане своих белых брюк. Внизу, на досуге, если только найдется проклятая штука.

– Говорили, он нас встретит, – сказал Краббе. – Не вижу, чтоб где-нибудь ждал хоть один европеец. – Они шли к аэровокзалу из двух длинных лачуг, волоча за собой багаж. Две малайки в саронгах,[9] в белой пудре, на высоких каблуках, приветствовали жен-товарок. Их муж, несший только бумажную сумку, погнал своих курочек к поджидавшему автомобилю, гордо неся перед собой брюшко. Пассажира-китайца приветствовал громким хакка[10] желтый труп в свободной рубашке, сплошные очки и крупные зубы. Рыжий англичанин зашаркал прочь вместе с портфелем. У супругов Краббе было много багажа, которому предстояло пройти через таможню; им пришлось ждать. Но их решительно никто не ждал.

– Надо было позаботиться о подобных вещах, – заметила Фенелла.

– В письме было написано черным по белому, – сказал Краббе. – Официально.

Мохиндер Сингх вытащил бумажник, отчаянно начал искать. Удостоверение личности. Лотерейный билет. Сломанный гребешок. Фотография маленькой толстой племянницы. Грязная бумажка с магическими китайскими цифрами. Сложенная брошюрка о гуру Гобинд Сингхе. Несколько десятидолларовых бумажек. Только не искомое.

На барьере в душной хижине таможни был разложен багаж четы Краббе. Девушка-сиамка в форме с короткой юбочкой спросила, декларируют ли они что-нибудь. Нет, ничего.

В конце аэровокзала плоскостопо стояли малайцы того типа, которого Краббе никогда раньше не видел. Ноги голые, мускулистые, ступни плотно стоят на земле, словно в этом пристанище для летающих кораблей сама песчаная почва могла из-под них выскользнуть. На головах свободно повязанные тюрбаны из посудных полотенец, концы их треплет ветер. Драные спортивные рубахи, старые саронги. Лица морщинистые, глаза проницательные. Они молчали. А в руках у них…

Краббе сквозь похмелье ощутил дрожь страха. Нет, это невозможно. Черт побери, он только прибыл. Неужели слух уже разнесся? Донесли ее родственники с западного побережья, весть разнеслась барабанным боем сквозь густые джунгли? В руках у них были длинные тюки с одеждой, но пальцы стискивали узнаваемые рукоятки, и у Краббе возникло предчувствие острого лезвия топора, разносящего череп, или, в лучшем случае, тупого слепого удара обуха.

– Леди, – сказал Мохиндер Сингх. – К несчастью, я куда-то засунул свою деловую визитку. Меня зовут Мохиндер Сингх. Вы приехали в Кенчинг. Вам, возможно, понадобится много вещей для украшения дома. У меня магазин, совсем новый, на джалан Лакшмана. Тонкие шелка, занавески, любые одежды. Постельное белье. Комоды камфорного дерева. Приходите, будете довольны. И для детей всевозможные вещи.

– Не говорите мне про детей, – сказал Краббе.

– Смотри, – предупредила Фенелла. – Идут сюда. К нам. С оружием.

– Да, – сказал Краббе. – С оружием.

– А все ты виноват, – нелогично заявила Фенелла. – С местной женщиной спутался.

– Не отступай, – велел Краббе. – В глаза им смотри.

Мужчины неуклонно приближались, пятеро, в хвосте маленький мальчик, тоже со свертком, учившийся ремеслу. Девушка-таможенница не обращала внимания, болтая с какой-то мелкой аэровокзальной сошкой. Вскоре самый старший рубщик, энергичный патриарх, кратко рыкнул остальным, которые тут же просто остановились, беззлобно глядя на намеченную жертву. С неимоверным облегчением, от которого вновь накатило похмелье, Краббе понял, что их жертва – сикх-магазинщик.

– Что он говорит? – спросила Фенелла.

Патриарх пользовался скупым лающим языком, как бы из одних гласных с гортанными перебивками. Но Краббе кое-что понимал в этом странном диалекте: учитель малайского в Куала-Ханту познакомил его с фонологией. Старший рубщик приблизился к пытавшемуся укрыться сикху и сказал, что ни сам, ни коллеги вражды к нему не питают. Он просто выступает за друга. Сикху хорошо известно, что этот самый друг вскоре предстанет перед судом за кражу кухонного полотенца в магазине сикха. Сикху лучше было бы снять обвинение. Правда, сейчас он получит официальное предупреждение спять обвинение, ибо надо помогать друзьям, мир без дружбы – ничто. Если послушается предупреждения, угрожать ему больше не будут. Все это излагалось быстрыми коренными словами без особых структурных связей. Затем последовало само предупреждение.

Топор глухо стукнул по массивному тюрбану и нестриженым волосам сикха. Сикх сел на пол, слегка застонал. Патриарх вытащил из-под саронга на груди две сигареты. И сообщил сикху, что это единственная плата, принятая за работу для друга. Одну сунул в собственный рот, другую предложил сикху. Чтобы продемонстрировать, что вражды действительно нет. Можно сказать, работа.

– Глупый старик, – вставил один из рубщиков помоложе, стискивая топор. – Это ж бенггали тончит. Им религия запрещает курить.

– Правда, – сказал патриарх. – Мир полон неверных, набитых свининой. Пошли. – И они удалились; мальчик уважительно ждал, чтоб пристроиться в хвост.

– Какой стыд, – сказала Фенелла Мохиндер Сингху. – Вы сильно пострадали?

– Смотрите-ка, – сказал Мохиндер Сингх, – деловые визитки были у меня в тюрбане. Вылетели от удара оружия. В Дахаге такое бывает. Ни закона, ни порядка. Возьмите, пожалуйста, карточку, леди. – И засеменил в конец аэровокзала. Вскоре показался на велосипеде, пьяно виляющий по дороге.

– Что нам теперь делать? – спросила Фенелла. – Нельзя целый день тут торчать. Я чувствую себя ужасно. Вряд ли мне тут понравится. Ради бога, спроси у кого-нибудь что-нибудь.

Краббе спросил девушку-таможенницу. Не знает ли она, где живет мистер Толбот? Не знает. Мистер Толбот – начальник Службы просвещения[11] штата. Она такого не знает. Известна ли ей школа под названием колледж хаджи Али? Никогда про такую не слышала. Далеко ли от аэропорта до города? Это она знала: восемь мильных столбов. Можно найти такси? Отсюда нет. Есть здесь телефон? Нету.

– Очень полезные сведения, правда? – сказал Краббе. Солнце начинало полуденно жалить, пот пропитывал его рубашку.

– Надо куда-то пойти, – сказала Фенелла. – Кажется, я умираю. Никак нельзя в город попасть?

– Видно, единственный способ – попутку поймать, – сказал Краббе. – Похоже, вон главная дорога. Пошли туда.

– Ох, какая проклятая жуткая неразбериха, – простонала Фенелла. – Никогда ничего ты не можешь устроить. Снова и снова подводишь меня.

Краббе спросил девушку-таможенницу и заинтересованную троицу низших служащих, нельзя ли оставить багаж тут, в аэропорту, потом за ним прислать. Девушка не посоветовала – воров много. Может быть, предположил Краббе, можно сложить где-нибудь в запирающемся на замок кабинете. Нельзя, нет такого кабинета.

Тут вновь явились два рубщика-малайца в тюрбанах, на сей раз без топоров. Оба крутили педали ветхих велосипедов, оказавшись велорикшами, и один из них крикнул:

– Такси, туан?

– Где? – с надеждой спросила Фенелла. – Не вижу никакого такси.

– Они эти штуки такси называют, – пояснил Краббе. – Пошли, лучше, чем ничего.

Погрузили багаж на одного велорикшу, Фенелла и Виктор Краббе устроились на тростниковом сиденье другого. Сидеть пришлось близко, как любовникам; Краббе даже был вынужден ее обнять.

– Не сиди так близко, – сказала она. – Я твоего прикосновения не выношу.

– Ох, черт, – рявкнул он. – Если хочешь, пешком пойду. – Он всё и вся ненавидел. Но не шевельнулся.

Вскоре началось скучное путешествие, мускулистые крепкие ноги крутили педали по песчаной дороге к городу. Справа обычный тропический парадиз – море, пальмы, стройные девушки купались в намокших саронгах, лачуги аттап, дети машут руками. Слева рисовые заливные поля и массивные буйволы. Сверху безжалостная синева и солнце в зените.

Мимо проезжали немногочисленные машины, маленький «остин» с набившимся внутрь огромным семейством; дети махнули презрительно. Однажды встретился «кадиллак», пустой, кроме гордо курившего шофера в униформе; вместо номерного знака надпись «АБАН».

– Дурное предзнаменование, – сказал Краббе. – Для шин, я имею в виду. Интересно, как наша машина пойдет по такой дороге. Когда ее доставят.

– Если доставят. Наверно, об этом ты тоже договориться забыл.

– Ох, заткнись.

– Сам заткнись. Не смей так со мной разговаривать.

– Ох, заткнись.

Но тут перебранку они прекратили, так как перед ними остановился автомобиль. Из пыльного автомобиля выглянуло лицо, европейское, потом приветственная рука.

– Прямо как Стэнли с Ливингстоном, – заметил Краббе. – Мило с его стороны.

Лицо было бледное, глаза светлые, волосы почти белые, брови неразличимые, ресницы как будто сожженные. Лицо, впрочем, юное, острое, словно у эльфа.

– Лучше я вас подброшу, – сказал незнакомец. – Знаете, на самом деле, не надо бы вам колесить тут на этих штуках. Я хочу сказать, белые так не делают, равно как и всего остального, только не здесь; вдобавок действует Чрезвычайное положение. Коммунисты выскакивают из моря подобно Протею. Вы, наверно, новички. Без машины?

– Она идет поездом. Слушайте, я вас знаю. Где-то в Англии. Или в армии?

– Я был в авиации. Вы университетский? Я заканчивал…

– Вы изучали закон. Я – историю. Ман… ман…

– Хардман.

– Хардман, господи. Роберт Хардман. Ну, кто бы мог…

– Руперт Хардман.

– А я Краббе.

– Ну, боже милостивый, кто б мог подумать…

Рукопожатия, похлопыванье, недоверчивые восклицания. Фенелла терпеливо ждала. И наконец, сказала:

– Виктор, где твое воспитание?

– Виктор, конечно. А это миссис Краббе?

– Простите. Руперт Хардман – Фенелла. Что вы тут делаете?

– Закон. По-прежнему закон. А вас сюда назначили?

– Образование; меня должны были встретить. Толбот. Вы его знаете? Мы пытаемся в город попасть. Наверно, там кто-нибудь…

– Нет, не в городе. Знаю, он где-то тут поблизости живет. Багажа у вас много?

– Несколько ящиков. Остальное поездом идет. Вместе с машиной.

– Ну и ну, невероятно. Садитесь. Я вас к Толботу отвезу. Странный тип. Странная обстановка. Вообще у него, я имею в виду. Вам надо будет в отель перебраться. «Гранд» – не совсем правильно называется. А у Толбота странновато.

Расплатились с велорикшами, перегрузили вещи в багажник, забрались на заднее сиденье. Фенелла с любопытством разглядывала белоголового юриста, потрепанную обивку, забитую пепельницу, признаки неудач.

– Мортимер тоже тут был. Помните?

– Тот самый парень, что…

– Точно. Преуспевает. Женился на китайской вдове. С деньгами в кубышке.

– А вы? Женаты? Преуспеваете? Знаете, просто невероятно. Я хочу сказать, вот так встретиться.

Хардман пожал худыми плечами:

– Будет, наверно, и то и другое. Очень скоро. То есть если все пойдет хорошо. Знаете, не всегда хорошо идет. Только не тут.

– Знаю.

Хардман свернул налево, въехал на дорожку, ухабистую от корней и песчаных наносов. Машина проваливалась, подпрыгивала, скрипела.

– Боюсь, рессоры не очень хорошие. И мотор все время барахлит. Получу новый автомобиль. Надеюсь, по крайней мере. «Плимут», «ягуар» или еще что-нибудь. А «остин» пускай со своими закидонами остается.

– У меня «абеляр». Подержанный.

– Лучше продайте. Да побыстрей. Па восточном побережье таких немного. В Дахаге вообще нет.

– Что вы хотите сказать – продайте?

– Почти приехали, – сказал Хардман.

Проехали мимо пальмовых лачуг с массой кур и веселых голых ребятишек, приветственно кричавших:

– Табек!

Коза блеяла своему выводку возле дороги.

– Эй, детки, – сказал Хардман.

Скоро подъехали к одинокому бунгало с болотом позади и кокосовыми пальмами. Плодов на пальмах не было.

– Очень плохая почва, – пояснил Хардман. – Ничего не растет. Сплошная малярия. А все болота проклятые. Еще лихорадка от песчаных мух. И змеи. И игуаны. Большие.

– Очень у вас привлекательно получается, – заметила Фенелла. – Чем тут занимаются по вечерам?

– О, есть клуб. В городе. Только там никогда никто ни с кем не разговаривает. Вроде бы такое правило. В кино можно ходить. Индонезийские многосерийные фильмы, индийское представление о Багдаде, об очень плохо освещенном Багдаде. Лучше сидеть дома и пить. Много пить. Если можете себе позволить. А, купаться можно. Только немножко опасно. Смотрите, вот тут Толбот живет. Не возражаете, если я вас здесь высажу? Он о вас позаботится. Собственно, мне не особенно хочется его жену видеть. Да и его самого, если на то пошло. Свысока на меня поглядывает. Значит, в «Гранде». Там и побеседуем. Скоро, думаю, пива смогу вам поставить. Может, два. Надеюсь, по крайней мере. – Он безнадежно им улыбнулся, подал назад на грубую высокую траву, выехал задом на большую дорогу, раздраженно пыхая выхлопной трубой.

– Какой человек необычный, – сказала Фенелла. Они стояли на нижней ступеньке бунгало, окруженные со всех сторон вещами.

– Ох, он очень хороший, – сказал Краббе. – Тебе понравится, как только ты его узнаешь. Интересно, зачем он тут оказался.

– Мне интересно, зачем тут все вообще оказались. Интересно, черт возьми, зачем мы тут оказались.

– Ничего, дорогая. – Краббе с заискивающей улыбкой взял ее за руку. Солнце снова пробилось сквозь гонги в его голове, вернулся Танец Льва, вьющийся, прыгавший, приседавший. Но у него возникла надежда, ибо он проголодался. – Пойдем посмотрим, есть ли кто-нибудь дома. Может, дадут нам чего-то поесть.

И стукнул в деревянную стену рядом с открытой дверью, и вошел в жизнь штата Дахага.

2

– Видишь, – в неожиданном припадке злобы сказал он, – они еще тут. Несмотря на проклятые обещания. Каждый день одно и то же. Мы с тобой работаем, кишки надрываем на солнце, а эти на машинах катаются, виски пьют под большим вентилятором. – Коричневый морщинистый тощий работник опирался на свой тяжелый дорожный инструмент, чем бы тот ни был, возмущенно уставившись на проехавший автомобиль. Его компаньон сплюнул на развороченную дорогу и сказал:

– Они нас обманули. Говорили, как только их тут выберут, в стране ни одного белого не останется. Всех, говорили, живьем закопают. – Говорил он на туго задушенном малайском диалекте, на языке Дахаги.

– Сожгут заживо.

– А теперь у власти с прошлого августа, а белые все еще тут.

– И я первый сказал. Они все еще тут.

– Политикам нельзя доверять. Галстуки на шеи нацепят, ребятишек целуют. То тебе обещают, да сё обещают. А белые все еще тут.

– Все тут. И я говорю.

– Я так думаю, хватит нам на сегодня работать. Только на них и работаем. – Машина давно проехала, но он плюнул в ее сторону; плевок проглотила сильная дневная жара.

– Думаю, пошабашим теперь.

К ним направился жирный тамил-надсмотрщик, заговорил на зубном малайском, па малайском языке тамилов из другого штата, для этих работников все равно что по-гречески. Позади него сиял золотом викторианских доспехов, шипел в кипящем бессилии тяжелый паровой каток. Двое рабочих флегматично слушали, понимая одно слово из десяти, отчетливо представляя себе, куда клонит речь в целом. Когда надсмотрщик отошел, один сказал другому:

– В других штатах как раз тамилы занимаются грязной работой.

– Так им и надо, черным задницам. Адамовы ш-хи, как их мой отец называет.

– Каждый вечер тодди[12] пьют.

– Думаю, надо еще чуточку поработать, потом пошабашить.

– Ладно. Пока вой те обезьяны не перестанут орехи швырять вон с того дерева. Потом пошабашим.

Поглядели какое-то время, как берок, обезьяна обученная срывать кокосы, бросает их хозяину. Хозяин отдавал ей резкие приказания рвать только молодые орехи с мягкой сердцевиной. Она с ленивой грацией повиновалась. Двое рабочих нехотя принялись прибивать дорогу тяжелыми инструментами, как бы те ни назывались, под легким бризом, трепавшим болтавшиеся концы их головных повязок.

Белый мужчина в машине мчался к городу. Руперт Хардман был слишком белым мужчиной, и слишком хорошо это знал. У него в коже недоставало пигмента, но лишь в моменты крайнего уныния, когда светлые глаза горько глядели из зеркала, он называл себя альбиносом. Не совсем альбинос, просто необычный дефицит пигмента. День на пляже – и худое тело сердилось, гневно шелушилось. Лицо покрывалось загнувшимися чешуйками с белой каемкой. Тело против его воли уклонялось от солнца, как кошка уклоняется от таза с водой, замирая с выпущенными когтями.

Может быть, справедливо, что война навсегда переделала сделанное природой дело. Руперт Хардман левой рукой ощупал кожу вокруг рта и носа. Старая привычка, десятилетней давности. В конце войны его сбили, лицо обгорело. Белый человек горел заживо. Он до сих пор помнил запах воскресного ростбифа, самого себя в роли окорока в кабине-духовке. Шагая после одиннадцатичасовой мессы по пригородной английской воскресной улице мимо открытых дверей с теплым семейным обеденным запахом, всегда заново это переживал, регулярно спасался в пивной, открывавшейся как раз в двенадцать, пил холодное пиво. Говорили, врачи поработали великолепно. Сестры восторженно охали, пожалуй, чересчур восторженно. Взглянув в зеркало, он не ощутил недовольства. Приемлемое лицо, особенно под козырьком офицерской фуражки, прятавшей светлые волосы. А потом демобилизация.

Глупая девушка поздоровалась с ним в деревенской пивной и сказала:

– Ой, что это с тобой стряслось? Как будто лицо разорвал, потом сам снова сшил. До чего же забавно.

Хотя не похоже, чтоб Краббе заметил. Впрочем, Краббе никогда ничего особенно не замечал, мир чувственных феноменов значил для Краббе меньше, чем мир идей и рассуждений. Так было в университете, когда первокурсник Хардман ходил слушать речь Краббе в коммунистической ячейке, речь широко известного, блистательного Краббе, которому все пророчили степень с отличием. Краббе не интересовался свершением революции, не любил пролетариев, питал просто абстрактную страсть к диалектическому процессу, который мастерски применял ко всему. Но Краббе, вспоминал Хардман, интересовался одной девушкой: темноволосой, маленькой, вечно в джемпере с твидовой юбкой, оживленной, талантливой, занимавшейся музыкой. Краббе ведь определенно собирался жениться на ней? Точно, теперь вспоминается, Краббе женился во время войны. А сегодня Хардману была представлена в качестве миссис Краббе высокая блондинка, смутно напоминавшая патрицианку. Совершенно не подходящего для Краббе типа, считал он. Случайная встреча полностью расшевелила прошлое в памяти Хардмана, умело ехавшего к городу. Несмотря на многолетнее знакомство, пальмовые деревья, коричневые тела и Китайское море вдруг стали чужими, поистине экзотическими; он со стороны увидел себя за рулем автомобиля в малайском штате на пути к малайскому городу, проведя ночь в другом малайском городе, где выступал защитником в малайском суде; его дом в Малайе, доход – как таковой – получен от малайских клиентов; и задумался, каким образом, черт побери, все так вышло и что он тут, в любом случае, делает. Внезапно облившись потом, с жарой абсолютно не связанным, решил, что фактически здесь заключен как в тюрьме, на дорогу до Англии не наберет, а если вернется туда, что, в любом случае, будет делать?

Да, Краббе принес с собой веяние ностальгии. Старый дуб в затхлых прохладных залах, свежая, только что из типографии периодика, не пятинедельной давности; очередь на балет, живой оркестр, бочковое пиво, лед на дорогах, а не в одном морозильнике. Европа. «Лучше полвека Европы, чем десять лет Катая».[13] Теннисон. Пускай бы этот бородатый, хлещущий джин и смолящий по-черному салфеточный лауреат, ходячая добродетель, явился сюда, и…

Велосипеды на джалан Лакшмана, центральной улице Кенчинга; кинотеатр «Катай» рекламирует индонезийский фильм под названием «Хати Ибу» («Сердце матери»). Огромное плачущее коричневое лицо; на заднем плане рекламного плаката подрастающее поколение в джинсах, в гавайских рубашках, летит веселиться, забыв старые правила, не тронутое материнскими слезами. В соседнем киоске мрачная зрелая малайская девушка продавала лотерейные билеты. Пот блестел на тощих плечах рыбака в тюрбане со сверкавшим серебром уловом, висевшим на палке. Громкие ленивые споры на рынке над нефелиумом, баклажанами, красными и зелеными перцами, китайскими мандаринами, белокочанной капустой, сушеными кусочками рыбы, сырым красным воловьим мясом. Запахи поднимались в ярко-синем прибрежном воздухе. Хардман свернул налево, направился к «Гранд-отелю»; его приветствовало речное зловоние.

Он гадал, как себя будет чувствовать, став мусульманином, даже лишь номинально, и какая его ждет с ней жизнь. Он как бы предает Европу. Разве за то сражались крестоносцы, а Аквинат приручал в «Сумме» Аристотелево животное?[14] Но деньги важней веры. По крайней мере, сейчас. Вера может прийти позже.

В отеле по телефону гремел хриплый, расцветший от виски бас Тетушки. Стояла она на каких-то подмостках, как бы разговаривая по телефону в спектакле перед публикой в лице азиатских чаевников. Зад плоский, широкий, отвисшие красные брылы, жир трясся при разговоре.

– Мне тоже надо платить. У меня тоже есть кредиторы. Если не можете выпивку себе позволить, не пейте. Пить вам к тому же религия запрещает. Если вы в долгах увязли, тем хуже. Знаю, знаю. В конце прошлого месяца тоже обещали. А теперь другой месяц кончается. Вот так вот. – И прокомментировала чаевникам: – Чи Абдул Кадыр беи Мохаммед Салех. Из колледжа хаджи Али. Сто пятьдесят пять долларов. – Чаевники слушали с микроскопическим состраданьем во взглядах. Один из них записал фамилию на сигаретной пачке. Шантажисты? Агенты Верховного Совета Ислама?

– Завтра, – заключила Тетушка. – Самое позднее, завтра. На улице есть мужчины с топориками. Только рады заработать пару-тройку долларов. Им убить топором человека – пустяк. Это для них честный заработок. – И спокойно повесила трубку. Глаза с черепаховыми веками углядели Руперта Хардмана, убегавшего вверх по лестнице.

– Мистер Хардман.

– А, привет, Тетушка. – Руперт Хардман оглянулся с верхней ступеньки с широкой мальчишеской нервной улыбкой на худом лице.

Сердце Тетушки, как обычно, растаяло. Огромное тело как бы просело в суставах, точно от начинавшейся лихорадки.

– Я поднимусь, – объявила она, – на минуточку.

Поднималась по лестнице, передыхая на каждой ступеньке, передыхая после каждой фразы.

– Постоянные денежные проблемы. Вот серьезная болезнь Малайи. Не телевидение. Не малярия. И вы не лучше. – Застонала ступенька. – Всех прочих.

– Все будет хорошо, Тетушка. Просто обождите, и все.

– Жду. И продолжаю ждать. И по-моему, жду слишком долго.

Руперт Хардман зашел в свой маленький номер, включил вентилятор возле кровати. Лопает прохладно, успокоительно зажужжали, верхняя часть вентилятора сонно двигалась из стороны в сторону, с царственной щедростью рассылая прохладу туда-сюда, абсолютно беспристрастно. Хардман лег на кровать, взглянул вверх на новое голубое пятно темперы на потолке.

– Вы башмаки не сияли, – заметила, входя, Тетушка. – Постель пачкаете. Куча стирки.

– Вы мне вечно ступни щекочете.

– Может быть, были мужчины, которые только бы радовались, если б я им щекотала ступни. – Тетушка опустилась всей тушей в единственное кресло.

– Тетушка, где и когда это было? Когда вы танцевали чардаш с адмиралом Хорти? Когда Петроград был волшебным пушистым снежным царством?

– И что со мной стало теперь, в шестьдесят, без всяких сбережений, счета идут, никто долгов не платит?

– Когда вас поколотили в Брюсселе, обчистили и ободрали в Лондоне? Или не столь экзотично. Например, после шнапса с рийстафелем в какой-нибудь пивной в Джакарте. Я спать хочу. Тяжелые были два дня. Кроме того, я ничего не ел.

– Как вы можете есть, если по счетам не платите? Кредит не вечен.

– Тетушка, – сказал Хардман. – Я свой счет оплачу. – Он вдруг почувствовал безнадежность и возбуждение. – Полностью. А потом наверняка отправлюсь куда-нибудь, где не всегда просят денег. Куда-нибудь, где мне дадут денег.

– Ну ладно. – Она подошла, села в ногах кровати. – Вы озабочены. Я не забыла, что для меня сделали Редшо и Табб в Сингапуре. Очень хорошая фирма. Какая жалость, что вы от них ушли. Жили б сейчас припеваючи.

– Шайка проклятых мошенников. Крутые деляги. Не хочу о них говорить.

– Вот как. Шайка проклятых мошенников потому только, что меня отмазали. Ну-ну. – Тетушка позвонила в колокольчик у кровати.

– Суть не в том. Мне плевать на мораль. Как юристу. Хотели вести дела по-своему, пожалуйста. Наверно, не менее честные, как и все остальные.

– Какие я дела вела? – Тетушка выдохнула пинту возмущенного воздуха. – Законный бизнес. Назову только вас дураком, что из фирмы ушли. Чтобы самостоятельным юристом быть, нужны деньги. Контора нужна. Как вы можете это себе позволить, когда даже мои счета не оплачиваете?

– Я свои счета оплачу. И контору открою. Очень скоро. Помоги мне бог.

– Значит, эти два дня деньги раздобывали?

– Вчера, – колко, едко объявил Руперт Хардман, – я вел дело на юге, в штате Келантаи, в главном городе Кота-Бхару. Там я, Тетушка, видел милых людей, останавливался в милом отеле, который держит очень милая русская дама, дама, сказавшая, чтобы я счет оплачивать не спешил, так как ей известно о моих великих талантах, поэтому у меня, сказала она, хороший кредит. Я вел дело об изнасиловании. Китаец, хозяин мелкого магазинчика, воспользовался одной своей помощницей-малайкой. Я вам это рассказываю в доказательство, что у меня есть башли. То есть гонорары. Но я не способен заставлять клиентов платить скорей, чем они пожелают. С такими вещами нельзя торопиться. Надо произвести впечатление, будто гонорара можешь ждать вечно.

– Да-да, – успокоила его Тетушка. В дверь постучали. – Входи, – разрешила она. – Я хочу сказать, масок.

Руперт Хардман рассмеялся; к нему почему-то вернулось хорошее настроение. Вошел бой-китаец Номер Один.

– Виски, – велела Тетушка.

– И сандвич с кровавым ростбифом, – добавил Хардман. – Масок, – рассмеялся он. Бой у двери замялся. – Нет, нет, нет, – сказал Хардман. – Это я не тебе. – Бой вышел. – Я про то самое дело об изнасиловании. Прокурор рассуждал, сделал ли обвиняемый то, сделал ли сё, не было ли попыток заставить его обратить на нее внимание, настойчиво ли он требовал благосклонности, и, в конце концов, дайте подумать, вопрос весьма щекотливый, преуспел ли он, если можно так выразиться, в совершении, так сказать, проникновения хоть в какой-либо степени. Переводчик очень внимательно слушал, потом просто спросил девушку: «Суда масок?» – и та моментально ответила: «Суда».

– Масок! – взвизгнула Тетушка, сплошное трясущееся желе. Бой, терпеливо стоявший с выпивкой, подтвердил:

– Суда масок.

– Да-да-да. – Тетушка кашляла, как Гаргантюа. – Можешь теперь идти.

– Сандвичи с кровавым ростбифом, – сказал Руперт Хардман, – и с сырым луком.

Тетушка повернулась к Хардману, придвинулась ближе, положила огромную веснушчатую лапу на его худую лодыжку.

– Не то чтобы деньги меня волновали. Ваши деньги для меня никакого значения не имеют. Я всегда благодарна Редшо и Таббу.

– Я больше не работаю у Редшо и Табба.

– Да, – рассеянно кивнула Тетушка. – Вижу. Но очень многим можете мне помочь. Молодой образованный человек. Дружите со многими европейцами.

– Это теперь не особенно будет считаться. Экспатриантам глотки собираются резать.

– Ох. – Тетушка сильно нахмурилась. – Это все чепуха. Европейцы никогда не уйдут.

– Так и в Индонезии говорили. А теперь посмотрите. – Руперт Хардман плеснул себе в виски воды из термоса. – Где, черт возьми, мои сандвичи? – И капризно выпил крепкий холодный напиток.

– Вы, например, женщин знаете. Милых женщин. Хорошо одетых, образованных женщин.

– Ну и что, Тетушка? – Руперт Хардман взглянул на нее снизу вверх, сладко, мягко улыбаясь.

– И джентльменов, конечно. Надо, чтобы у нас тут бывали милые люди. Из Бангкока ездят симпатичные бизнесмены, хотят встречаться с приятными людьми. С симпатичными англичанами.

– Ну и что, Тетушка?

– Может, получится милое заведение. Люди пьют коктейли, смеются, очень весело разговаривают. Изысканные обеды. Танцы под радиолу.

– А потом изысканный милый разврат?

Тетушка вскипела огромным мрачным гневом.

– Ах. У вас на уме только грязные мысли. Всегда так обо мне думаете.

– Нет, Тетушка, – серьезно, сердечно сказал Хардман. – Правда, действительно.

Тетушка улыбнулась, гадко, шаловливо, и ущипнула Хардмана за лодыжку.

– Дурной мальчик, – сказала она.

Пришел бой с сандвичами. Хардман поедал их целиком, жевал с раздутыми по-детски щеками.

– Одними сандвичами питаетесь, – заметила Тетушка. – Сегодня должны съесть горячий обед, с ложкой. Кэрри с курицей. Потом гула мелака.

– Все съем.

– Не очень-то много съедите с тем, что у вас в карманах.

– Во многих местах только рады оплачивать мои счета.

Пришел бой Номер Два с сообщением, что на телефоне кронпринц. Что-то насчет игры в маджонг.

– Ах, – сказала Тетушка и величественно двинулась к двери. – По крайней мере, – сказала она, оглянувшись, – вы мне хоть за маджонг не должны. Чего про кронпринца не скажешь.

Хардман после ее ухода разделся и беспокойно проспал час-другой. Сквозь сны отчетливо слышал ссору китайской четы в соседнем номере, детский плач напротив, настройку приемника с промежуточными взрывами индийской песни ниже по коридору. Сны ему снились смутные, исторические. Он был сарацинским шпионом в окружении Ричарда Львиное Сердце. Был испанским пропагандистом тонких доктрин Аверроэса. Был муэдзином, шагавшим кратким розовым вечером, объявляя, что нет Бога, кроме Аллаха. Но муэдзин был где-то в другом месте, кричал в мегафон молитву на заход солнца напротив банка. Хардман вспомнил о назначенной встрече, поднялся, сполоснул тощее тело под душем, сменил брюки, рубашку. Повязал также галстук, вспомнив, что он – англичанин в тропиках. Не из Колониальной службы, но все равно белый. Очень белый мужчина.

На город спускались ранние сумерки. Хардман перешел через дорогу, уворачиваясь от велорикш и велосипедов, разъезжавшихся по домам. Нашел питейный кедай, поднялся по лестнице к высокой крытой галерее, высокомерно поднявшейся выше уровня затопления. До муссонных дождей далеко, до них тянутся многие месяцы солнца, жары, в которой расплывается идеальная логика юридических книг. Но он надеется скоро устроиться, с табличкой на дверях, с плесневеющими на полках юридическими книгами, с тяжбами, поскрипывающими под сильным равнодушным дождем, под большим медным солнцем, неподвластным закону.

В кедае было темно, пусто, за исключением человека, с которым условился встретиться Хардман. Китаец с помятым луноликим лицом усмехался над стаканом пива на мраморном столе. На столе стояла тарелка с бананчиками и миска дымчатого стекла с печеньем. Большая бутылка пива была выпита наполовину, и китаец велел принести второй стакан.

– Решили насчет ренты? – спросил Хардман.

– Тридцать пять долларов в неделю.

– Многовато. В конце концов, дела не так уж хороши.

– Юристы зарабатывают большие деньги.

– Только не я.

– А еще две тысячи на чай.

– Слишком жирно.

– Я попросил бы три тысячи.

– Знаете, не совсем законно что-либо просить. Вас должен вполне устроить аванс в сумме месячной ренты.

– Всегда так делается. Таков обычай. Обычай – все равно что закон.

– Но две тысячи долларов!

– Спрос на мою лавку большой. Двое сегодня там крутятся. Один сказал, сильно заинтересован, с женой потолкует и завтра придет.

Руперт Хардман хлебнул пива. Очень горького на вкус. Он задолжал за три месяца за комнаты в Клубе в Куала-Лумпуре. Задолжал за машину. Задолжал по разным счетам из отелей. Слишком много денег потратил на девушку по имени Энид.

– Не желаете снять помещение?

– Нет. Да. Постойте. – Хардман взглянул в маленькие вопрошающие глаза, в китайские глаза, в глаза с чужим этическим кодексом, в глаза, в которые он мог взглянуть, но никогда не смог бы заглянуть. Лучше пятьдесят лет Европы. – Я к вам завтра приду. Рано. Наверно, сниму помещение. Вопрос в том, чтобы денег набрать.

– Наличными.

– Хань! – грянул голос, как гонг. – Хардман, ах ты, скотина. – Коричневый человечек с огромными зубами и широкими, как ворота, усами, рванулся к нему, обнял любящими руками, коснулся колючей щекой. Это был хаджа Зейнал Абидин. – Хардман, скотина, – объявил он, – бросил на пол Коран и наступил на него. Мужчина, который не уважает религию другого мужчины.

– Неправда, – сказал Хардман. – Ты его сам бросил на пол. Сказал, что для перевода Коран слишком священный. Сказал, что английский Коран – богохульство. И сам на него наступил.

– Не уважает религию другого мужчины, – повторил хаджа Зейнал Абидин. – Свет увидел. Я ему свет показал. А крайнюю плоть все равно сохранил. – И хрипло рассмеялся, показав красное горло и бессчетные зубы. – Хорошее слово, – продолжал он. – Я нынче боссу своему говорю. Говорю, мистер Чизи, приходит пора, когда в стране не останется ни одного необрезанного. Говорю, крайнюю плоть отправят по домам вместе с ее владельцами. А он спрашивает, что такое крайняя плоть. – Хаджа Зейнал Абидин громко, пронзительно посмеялся. – Только подумать, что я разговариваю на языке белых лучше, чем белый.

– С точки зрения анатомических фактов, – возразил Хардман, – у меня нет крайней плоти. Ее обрезали в младенчестве.

Хаджа Зейнал Абидин на секунду насупился. Потом вновь оживился и с большим благодушием представил тупого индуса, пришедшего с ним. Индус улыбался и был очень пьян.

– Мой коллега, – сказал хаджа Зейнал Абидин. – Нынче у него выходной, он старается провести его на свой обычный манер. Напивается и идет делать покупки. К счастью, сегодня китайский Новый год, так что многие магазины закрыты. Но он уже купил два холодильника, радиолу и «санбим-толбот».[15] Везде выписал чеки, а у самого и двух центов нету. Впрочем, его уже знают почти во всех магазинах. Сейчас обслуживают в основном приказчики, тукай ушли выпивать. А я рядом был и все чеки забрал. Когда-нибудь он в беду попадет. Ему два года назад доставили бульдозер, а он говорит, не знаю ничего. Снова будет то же самое, только, может, на сей раз окажется кинотеатр.

Ни в одежде, ни в поведении хаджи Зейнал Абидина не было никаких признаков пятидесятничной благодати, которую традиционно источает мужчина, совершивший паломничество в Мекку. Он не носил тюрбана, за открытый ворот нейлоновой рубашки был аккуратно заправлен галстук с заколкой в виде лошадиной головы, фланелевые брюки с хорошо отглаженной складкой, начищенные туфли. Дышал он ободряющим запахом хмеля, почти не убитого чесноком. Ему было под пятьдесят, и он обладал удручающей жизненной силой. Потребовал пива. Мистер Хань объявил, что ему надо идти.

– Завтра, – сказал Хардман.

– Ты ему деньги должен, – воскликнул хаджа Зейнал Абидин. – Все должны Ханю деньги.

– Хочу контору открыть, – пояснил Хардман. – Вот и все.

Хаджа Зейнал Абидин заговорил серьезным доверительным тоном.

– Деньги, – сказал он. – Тебе деньги нужны. Знаю. – Наклонился, приблизил к лицу Хардмана большой нос, большие глаза, щель в усах. – Я тебе говорю, только один способ есть.

– Знаю. Я думал. Надо еще немножко подумать.

– Что тебя удерживает?

– Тебе известно, что меня удерживает. Вернее, удерживало.

– Ну вот, опять, – взбесился хаджа Зейнал Абидин. – Потому что она малайка. Расовые предрассудки. Расовая ненависть. Я тебе еще раз говорю, английская скотина, не будет на земле мира, пока расовая ненависть не прекратится. Ты нас презираешь потому, что белый. Презираешь меня потому, что я малаец. Называешь малайским ублюдком. Ну а я не малаец. Афганец. – И триумфально откинулся на спинку стула. Тупой индус тихонько запел про себя.

– Неправда. Ты знаешь, что это неправда, глупый афганский ублюдок.

Хаджа Зейнал Абидин взревел от смеха. А потом сказал:

– Она женщина молодая. Ей всего сорок два. Что касается двух других мужей, не верь россказням. Оба управляли поместьями. Вполне возможно, что их коммунисты убили. Будешь хорошим мужем, она все для тебя сделает. Ничего не пожалеет. – И серьезно сильно сморщился. – У нее деньги есть.

– Удивительно, что на нее никто еще не позарился, – заметил Хардман. – Ты, например. У тебя сейчас всего одна жена.

Хаджа Зейнал Абидин подался вперед, на губах пена, лицо – дьявольски хитрая маска, в зубах точно нож зажат.

– У меня было четыре жены, – объявил он. – И четырнадцать или пятнадцать детей. Точно не помню. Из всех жен осталась одна, первая. Она для меня единственная женщина. Недавно я понял, что всегда так было. Обладает силой притяжения. Единственная на свете женщина, пробуждающая у меня хоть какой-нибудь аппетит. Хоть какой-нибудь аппетит. – Само слово он выговаривал с каким-то аппетитом. Хардман почувствовал, как его собственный рот наполнился слюной. – Никто не сравнится с арабскими женщинами, – мечтательно, лирично молвил хаджа Зейнал Абидин. – Ни по красоте, ни по верности. Ей было двенадцать, когда я ее впервые увидел в родительском доме, глаза темные, огнем сверкавшие над покрывалом. Было это в самой Мекке. Она не только дитя Мекки, но и госпожа из линии Пророка. Госпожа, да. Больше госпожа, чем вот эти малайские женщины, не истинные мусульманки. Шляются в пудре, на высоких каблуках, на людях пиво пьют. Стыда у них нет.

– Никакого выхода не будет? – спросил Хардман. – Если женюсь, ислам придется принять.

– Почему бы и нет? – взорвался хаджа Зейнал Абидин. – Это истинная религия, ты, христианский ублюдок. Единственная. Остальные – одно подражание.