Аркадий Стругацкий, Борис Стругацкий
Гадкие лебеди
1
Когда Ирма вышла, аккуратно притворив за собой дверь, длинноногая, по-взрослому вежливо улыбаясь большим ртом с яркими, как у матери, губами, Виктор принялся старательно раскуривать сигарету. Это не ребенок, думал он ошеломленно. Дети так не говорят. Это даже не грубость, — это жестокость, и даже не жестокость, а просто ей все равно. Как будто она нам тут теорему доказала, просчитала все, проанализировала, деловито сообщила результат и удалилась, подрагивая косичками, совершенно спокойная. Превозмогая неловкость, Виктор посмотрел на Лолу. Лицо ее шло красными пятнами, яркие губы дрожали, словно она собиралась заплакать, но она, конечно, не думала плакать, она была в бешенстве.
— Ты видишь? — сказала она высоким голосом. — Девчонка, соплячка… Дрянь! Ничего святого, что ни слово-то оскорбление, словно я не мать, а половая тряпка, о которую можно вытирать ноги. Перед соседкой стыдно! Мерзавка, хамка…
Да, подумал Виктор, и с этой женщиной я жил. Я гулял с нею в горах, я читал ей Бодлера, и трепетал, когда прикасался к ней, и помнил ее запах… Кажется даже дрался из-за нее. До сих пор не понимаю, что она думала, когда я читал ей Бодлера? Нет, это просто удивительно, что мне удалось от нее удрать. Уму непостижимо, и как она меня выпустила? Наверно, я тоже был не сахар. Наверное, я и сейчас не сахар, но тогда я пил еще больше чем сейчас, и к тому же полагал себя большим поэтом.
— Тебе, конечно, не до того, куда там, — говорила Лола. — Столичная жизнь, всякие балерины, артистки… Я все знаю. Не воображай, что мы здесь ничего не знаем. И деньги конечно, бешеные, и любовницы, и бесконечные скандалы… Мне это, если хочешь ты знать, безразлично, я тебе не мешала, ты жил как хотел…
Вообще ее губит то, что она очень много говорит, в девицах она была тихая, молчаливая, таинственная. Есть такие девицы, которые от рождения знают, как себя надо вести. Она знала. Вообще то она и сейчас ничего, когда сидит, например, молча, на диване с сигаретой, выставив колени… Или заломит вдруг руку за голову и потянется. На провинциального адвоката это должно действовать чрезвычайно… Виктор представил себе уютный вечерок, этот столик придвинут к тому вон дивану, бутылка, шампанское шипит в фужерах, перевязанная ленточкой коробка шоколаду и сам адвокат, закованный в крахмал, галстук бабочкой. Все как у людей, и вдруг входит Ирма… Кошмар, подумал Виктор. Да она же несчастная женщина…
— Ты сам должен понимать, — говорила Лола, — что дело не в деньгах, что не деньги сейчас все решают. — Она уже успокоилась, красные пятна пропали. — Я знаю, ты по своему честный человек не взбалмошный, разболтанный но не злой. Ты всегда помогал нам, и в этом отношении никаких претензий я к тебе не имею. Но теперь мне нужна не такая помощь… Счастливой я себя назвать не могу, но и несчастной тебе не удалось меня сделать. У тебя своя жизнь у меня своя. Я, между, прочим, еще не старуха, у меня еще многое впереди…
Девочку придется забрать, подумал Виктор, она уже все, как будто, решила. Если оставить Ирму здесь, в доме начнется ад кромешный… Хорошо, а куда я ее дену? Давай-ка честно, предложил он себе. Только честно. Здесь надо честно, это не игрушки… Он очень честно вспомнил свою жизнь в столице. Плохо, подумал он. Можно конечно взять экономку. Значит, снять постоянную квартиру… Да не в этом же дело: девочка должна быть со мной, а не с экономкой… Говорят, дети, которых воспитали отцы, — самые лучшие дети. И потом она мне нравится, хотя она очень странная девочка. И вообще, я должен. Как честный человек, как отец. И я виноват перед нею. Но то все литература. А если честно? Если честно-боюсь. Потом она будет стоять передо мной, по-взрослому улыбаться большим ртом, и что я сумею ей сказать? Читай больше, читай, каждый день читай, ничем тебе больше не нужно заниматься, только читай. Он это и без меня знает, а больше мне сказать ей нечего. Потому и боюсь… Но и это еще не совсем честно. Не хочется мне, вот в чем дело. Я привык один. Я люблю один. Я не хочу по-другому… Вот как это выглядит, если честно. Отвратительно выглядит, как и всякая правда цинично выглядит, себялюбиво, гнусненько. Честно.
— Что же ты молчишь? — спросила Лола. — Ты так и собираешься молчать?
— Нет-нет, я слушаю тебя, — поспешно сказал Виктор.
— Что ты слушаешь? Я уже полчаса жду, когда ты изволишь отреагировать. Это же не только мой ребенок, в конце концов…
А с ней тоже надо честно? — подумал Виктор. Вот уже с ней мне совсем не хочется честно. Она, кажется, вообразила себе, что такой вопрос я могу решить тут же, за двумя сигаретами.
— Пойми, — сказала Лола, — я ведь не говорю, чтобы ты взял ее на себя. Я же знаю, что ты не можешь, и слава богу, что ты не возьмешь. Ты ни на что такое не годен. Но у тебя же связи есть, знакомства, ты все-таки известный человек, ты помоги ее устроить! Есть же у нас какие-то привилегированные заведения, пансионы, специальные школы. Она ведь способная девочка, у нее к языкам способности, и к математике, и к музыке…
— Пансион, — сказал Виктор. — Да конечно. Пансион. Сиротский приют… Нет-нет, я шучу. Об этом стоит подумать.
— А что тут думать? Любой был бы рад устроить своего ребенка в хороший пансионат или в специальную школу. Жена нашего директора…
— Слушай, Лола, — сказал Виктор. — Это хорошая мысль, я попробую что-нибудь сделать. Но это не так просто, на это нужно время. Я, конечно, напишу…
— Напишу! Ты весь в этом. Не писать надо, а ехать лично, пороги обивать! Ты же все равно здесь бездомник! Все равно только пьянствуешь и с девками путаешься. Неужели так трудно для родной дочери…
О, черт, подумал Виктор, так ей все и объясни. Он снова закурил, поднялся и прошел по комнате. За окном темнело, и по-прежнему лил дождь, крупный, тяжелый, неторопливый дождь, которого было очень много и который явно никуда не торопился.
— Ах, как ты мне надоел! — сказала Лола с неожиданной злостью. — Если бы ты только знал, как ты мне надоел…
Пора идти, подумал Виктор. Начинается священный материнский гнев, ярость покинутой и все такое прочее, все равно сегодня я ничего ей не отвечу. И ничего не стану ей обещать.
— Ни в чем на тебя нельзя положиться, — продолжала она, — негодный муж, бездарный отец… Модный писатель, видите ли! Дочь родную воспитать не сумел… Да любой мужик понимает в людях больше, чем ты! Ну что ты делаешь? От тебя же никакого проку. Я одна из сил выбиваюсь, не могу ничего. Я для нее нуль, для нее любой мокрец в сто раз важнее чем я. Ну ничего, ты еще спохватишься! Ты ее не учишь, так они ее научат! Дождешься еще, что она тебе будет в рожу плевать, как мне…
— Брось, Лола, — сказал Виктор, морщась. — Ты все-таки, знаешь, как-то… Я отец, то верно, но ты же мать… Все у тебя кругом виноваты…
— Убирайся! — сказала она.
— Ну вот что, — сказал Виктор. — Ссориться я с тобой не намерен. Решать с бухты-барахты я тоже ничего не намерен. Буду думать. А ты… — Она теперь стояла, выпрямившись, и прямо-таки дрожала, предвкушая упрек, готовая с наслаждением ринуться в свару.
— А ты, — спокойно сказал он, — постарайся не нервничать. Что-нибудь придумаем. Я тебе позвоню.
Он вышел в прихожую и натянул плащ. Плащ был еще мокрый. Виктор заглянул в комнату Ирмы, чтобы попрощаться, но Ирмы не было. Окно было раскрыто настежь, в подоконник хлестал дождь. На стене красовался транспарант с надписью большими красивыми буквами: «Прошу никогда не закрывать окно». Транспарант был мятый, с надрывами и темными пятнами, словно его неоднократно срывали и топтали ногами. Виктор прикрыл дверь.
— До свидания, Лола, — сказал он. Лола не ответила.
На улице было уже темно. Дождь застучал по плечам, по капюшону. Виктор ссутулился и сунул руки в карманы. Вот в этом скверике мы в первый раз поцеловались, думал он. А вот этого дома тогда не было, а был пустырь, а за пустырем свалка, там мы охотились с рогатками на кошек, а сейчас я что-то ни одной не вижу… И ни черта мы тогда не читали, а у Ирмы полна комната книг. Что такое была в мое время двенадцатилетняя девчонка? Конопатое хихикающее существо, бантики, чулки, картинки с зайчиками и Белоснежками, всегда парочками — троечками, шу-шу-шу, кульки с ирисками, испорченные зубы. Чистюли, ябеды, а самые лучшие из них-точно такие же, как мы: коленки в ссадинах, дикие рысьи глаза и пристрастие к подножкам. Времена новые, наконец, что-ли наступили? Нет, подумал он. Это не времена. То есть и времена, конечно, тоже… А может быть она у меня вундеркинд? Случаются же вундеркинды. Я — отец вундеркинда. Почетно, но хлопотно, и не столько почетно, сколько хлопотно, да в конце концов и не почетно вовсе, а так… А вот эту улочку я всегда любил, потому что она самая узкая. Так, а вот и драка. Правильно, у нас без этого нельзя, мы без этого никак не можем. Это у нас здесь испокон веков. И двое на одного…
На углу стоял фонарь. У границы освещенного пространства мокнул автомобиль с брезентовым верхом, а рядом с автомобилем двое в блестящих плащах пригибали к мостовой третьего — в черном и мокром. Все трое с натугой и неуклюже топтались по булыжнику. Виктор остановился, потом подошел поближе. Непонятно было, что тут, собственно, происходит. На драку не похоже: никто никого не бьет. На возню от избытка молодых сил не похоже тем более — не слышно азартного гиканья и жеребячьего ржания… Третий в черном вдруг вырвался, упал на спину, и двое в плащах сейчас же повалились на него. Тут Виктор заметил, что дверцы машины распахнуты, и подумал, что этого черного либо недавно вытащили, либо пытаются туда запихнуть. Он подошел вплотную и рявкнул: «Отставить!»
Двое в плащах разом обернулись и несколько мгновений смотрели на Виктора из под надвинутых капюшонов. Виктор заметил только, что они молодые и что рты у них разинуты от напряжения, а затем они с невероятной быстротой нырнули в автомобиль, стукнули дверцы, машина взревела и умчалась в темноту. Человек в черном медленно поднялся, и, разглядев его, Виктор отступил на шаг. Это был больной из лепрозория — «мокрец», или «очкарик», как их здесь называли за желтые круги вокруг глаз, — в плотной черной повязке, скрывающей нижнюю половину лица. Он мучительно тяжело дышал, страдальчески задрав остатки бровей. По лысой голове стекала вода.
— Что случилось? — спросил Виктор.
Очкарик смотрел не на него, а мимо, глаза его выкатились. Виктор хотел обернуться, но тут его с хрустом ударило в затылок, и когда он очнулся, то обнаружил, что лежит лицом вверх под водосточной трубой. Вода хлестала ему в рот, она была желтоватая и ржавая на вкус. Отплевываясь и кашляя, он отодвинулся и сел, прислонившись спиной к кирпичной стене. Вода, набравшаяся в воротник, поползла по телу. В голове гудели и звенели колокола, трубили трубы и били барабаны. Сквозь этот шум Виктор разглядел перед собой худое темное лицо. Мальчишечье лицо. Знакомое. Где-то я его видел. Еще до того, как у меня лязгнули челюсти… Он подвигал языком, пошевелил челюстью. Зубы были в порядке. Мальчик набрал под трубой пригоршню воды и плеснул ему в глаза.
— Милый, — сказал Виктор. — Хватит.
— Мне показалось, — сказал мальчик серьезно, — что вы еще не очнулись.
Виктор осторожно засунул руку под капюшон и ощупал затылок. Там была шишка — никаких раздробленных костей, даже крови не было.
— Кто же это меня? — задумчиво спросил он. — Надеюсь, не ты?
— Вы сможете идти, господин Банев? — сказал мальчик. — Или позвать кого-нибудь? Видите ли, для меня вы слишком тяжелый.
Виктор вспомнил, кто это.
— Я тебя знаю, — сказал он. — Ты — Бол-Кунац, приятель моей дочери.
— Да, — сказал мальчик.
— Вот и хорошо. Не надо никого звать и не надо никому говорить а давай-ка немножко посидим и опомнимся.
Теперь он разглядел, что с Бол-Кунацем тоже не все в порядке, на щеке у него темнела свежая царапина, а верхняя губа припухла и кровоточила
— Я все-таки позову кого-нибудь, — сказал Бол-Кунац.
— Стоит ли?
— Видите ли, господин Банев, мне не нравится, как у вас дергается лицо.
— В самом деле? — Виктор ощупал лицо. Лицо не дергалось… — Это тебе только кажется… А теперь мы встанем. Что для этого необходимо? Для этого необходимо подтянуть под себя ноги… — Он подтянул под себя ноги, а ноги показались ему не своими. — Затем, слегка оттолкнувшись от стены, перенести центр тяжести таким образом… — Ему никак не удавалось перенести центр тяжести, что-то мешало. «Чем же это меня? — подумал он. — Да ведь как ловко..»
— Вы наступили себе на плащ, — сообщил мальчик, но Виктор уже сам разобрался со своими руками и ногами, со своим плащом и оркестром под черепом. Он встал. Сначала пришлось придерживаться за стенку, но потом дело пошло лучше.
— Ага, — сказал он. — Значит, ты меня оттащил до этой трубы. Спасибо.
Фонарь стоял на месте, но не было ни машины, ни очкарика. Ничего не было. Только Бол-Кунац осторожно гладил свою ссадину мокрой ладонью.
— Куда же они все делись? — спросил Виктор.
Мальчик не ответил.
— Я тут один лежал? — спросил Виктор. — Вокруг никого больше не было?
— Давайте я вас провожу, — сказал Бол-Кунац. — Куда вам лучше идти? Домой?
— Погоди, — сказал Виктор. — Ты видел, как они хотели схватить очкарика?
— Я видел, как вас ударили, — сказал Бол-Кунац.
— Кто?
— Я не разглядел. Он стоял спиной.
— А ты где был?
— Видите ли, я лежал здесь за углом…
— Ничего не понимаю, — сказал Виктор. — Или у меня с головой что-то… Почему, собственно, ты лежал за углом? Ты там живешь?
— Видите ли, я лежал, потому что меня ударили еще раньше. Не тот, который вас ударил, а другой.
— Очкарик?
Они медленно шли, стараясь держаться мостовой, чтобы на них не лило с крыш.
— Н-нет, — ответил Бол-Кунац, подумав. — По-моему, они все были без очков.
— О, господи, — сказал Виктор. Он полез рукой под капюшон и потрогал шишку. — Я говорю о прокаженном, их называют очкариками. Ну, знаешь, из лепрозория? Мокрецы…
— Не знаю, по-моему они все были вполне здоровы, — сдержанно произнес Бол-Кунац.
— Ну-ну! — сказал Виктор. Он ощутил некоторое беспокойство и даже остановился. — Ты что же, хочешь меня уверить, что там не было прокаженного? С черной повязкой, весь в черном…
— Это никакой не прокаженный! — с неожиданной запальчивостью сказал Бол-Кунац. — Он поздоровее вас…
Впервые в этом мальчике обнаружилось что-то мальчишечье и сразу исчезло.
— Я не совсем понимаю, куда мы идем, — помолчав, сказал он прежним серьезным до бесстрастия тоном. — Сначала мне показалось, что вы направляетесь домой, но теперь я вижу, что мы идем в противоположную сторону.
Виктор все еще стоял, глядя на него сверху вниз. Два сапога — пара, подумал он. Все просчитал, проанализировал и деловито решил не сообщать результата. Так он мне и не расскажет, что здесь было. А может быть уголовники? Новые знаете ли, времена… Чепуха, знаю я нынешних уголовников…
— Все правильно, — сказал он и двинулся дальше. — Мы идем в гостиницу, я там живу.
Мальчик, прямой, строгий и мокрый шагал рядом. Преодолев некоторую нерешительность, Виктор положил руку ему на плечо. Ничего особенного не произошло — мальчик стерпел. Впрочем, он, вероятно, решил, что его плечо понадобилось в утилитарных целях, как подпорка для травмированного.
— Должен тебе сказать, — самым доверительным тоном сообщил Виктор, — что у вас с Ирмой очень странная манера разговаривать. Мы в детстве говорили не так.
— Правда? — вежливо сказал Бол-Кунац. — И как же вы говорили?
— Ну, например, этот твой вопрос у нас бы звучал так: Чиво?
Бол-Кунац пожал плечами.
— Вы хотите сказать, что это было лучше?
— Упаси бог. Я хочу только сказать, что это было бы естественнее.
— Именно то, что наиболее естественно, — заметил Бол-Кунац, — менее всего подобает человеку.
Виктор ощутил какой-то холод внутри. Какое-то беспокойство. Или даже страх. Словно в лицо ему расхохоталась кошка.
— Естественное всегда примитивно, — продолжал между прочим Бол-Кунац.
— А человек — существо сложное, естественность ему не идет. Вы понимаете меня, господин Банев?
— Да, — сказал Виктор, — конечно…
Было нечто удивительно фальшивое в том, что он отечески держал руку на плече этого мальчишки, который не мальчишка. У него даже заныло в локте. Он осторожно убрал руку и сунул ее в карман.
— Сколько тебе лет? — спросил он.
— Четырнадцать, — рассеяно ответил Бол-Кунац.
— А-а…
Любой другой мальчик на месте Бол-Кунаца непременно заинтересовался бы этим раздражающе — неопределенным «а-а», но Бол-Кунац был не из любых мальчиков. Он ничего не сказал. Его не занимали интригующие междометия. Он размышлял над соотношением естественного и примитивного. Он сожалел, что ему попался такой неинтеллигентный собеседник, да еще ударенный по голове…
Они вышли на проспект Президента. Здесь было много фонарей, и попадались прохожие, торопливые, согнутые многодневным дождем мужчины и женщины. Здесь были освещенные витрины, и озаренный неоновым светом вход в кинотеатр, где под навесом толпились очень одинаковые молодые люди неопределенного пола, в блестящих плащах до пяток. И над всем этим сквозь дождь сияли золотые и синие заклинания: «Президент — отец народа», «Легионер Свободы — верный сын Президента», «Армия — наша грозная сила»…
Они по инерции шли по мостовой, и проехавший автомобиль, рявкнув сигналом, загнал их на тротуар и окатил грязной водой…
— А я думал, тебе лет восемьдесят, — сказал Виктор.
— Чиво-чиво? — противным голосом спросил Бол-Кунац, и Виктор с облегчением засмеялся. Все-таки это был мальчик, обыкновенный нормальный вундеркинд, начитавшийся Гейбора, Зурзмансора, Фромма и, может быть, даже осиливший Шпенглера.
— У меня в детстве был приятель, — сказал Виктор, — который затеял прочитать Гегеля в подлиннике и прочитал-таки, но сделался шизофреником. Ты в свои годы, безусловно, знаешь, что такое шизофрения?
— Да, знаю, — сказал Бол-Кунац.
— И ты не боишься?
— Нет.
Они подошли к отелю, и Виктор предложил:
— Может быть, зайдешь ко мне, обсохнешь?
— Благодарю вас. Я как раз собирался попросить разрешения зайти, во-первых, я должен вам кое-что сказать, а, во-вторых, мне надо поговорить по телефону. Вы разрешите?
Виктор разрешил. Они прошли сквозь вращающуюся дверь мимо швейцара, снявшего перед Виктором фуражку, мимо богатых статуй с электрическим свечами, в совершенно пустой вестибюль, пропитанный ресторанным запахом, и Виктор ощутил привычный подъем в предвкушении наступающего вечера, когда можно будет пить и безответственно болтать и отодвинуть локтем на завтра то, что раздражающе наседало сегодня; в предвкушении Юла Голема и доктора Квадриги, и, может быть, еще с кем-нибудь познакомлюсь, и, может быть, что-нибудь случится — драка или сюжет. Вдруг заиграет — и закажу-ка я сегодня миноги и пусть все будет хорошо, а последним автобусом поеду к Диане.
Пока Виктор брал ключи у портье, за его спиной проходил разговор. Бол-Кунац разговаривал со швейцаром. «Ты зачем сюда вперся?» — шипел швейцар. «У меня разговор с господином Баневым». «Я тебе покажу разговор с господином Баневым, — шипел швейцар, — шляешься по ресторанам…» «У меня разговор с господином Баневым, — повторил Бол-Кунац. — Ресторан меня не интересует». «Еще бы тебя, щенка, ресторан интересовал… Вот я тебя отсюда вышвырну…» Виктор взял ключ и обернулся.
— Э… — сказал он. Он опять забыл имя швейцара. — Парнишка со мной, все в порядке.
Швейцар ничего не ответил, лицо у него было недовольное.
Они поднялись в номер. Виктор с наслаждением сбросил плащ и наклонился, чтобы расшнуровать сырые ботинки. Кровь прилила к голове и он ощутил изнутри болезненные редкие толчки в то место, где был желвак, тяжелый и круглый, как свинцовая лепешка. Он сразу выпрямился и, придерживаясь за косяк, стал сдирать ботинок, упершись в задник носком другой ноги. Бол-Кунац стоял рядом, с него капало.
— Раздевайся, — сказал Виктор. — Повесь все на радиатор, сейчас я дам полотенце.
— Разрешите позвонить, — сказал Бол-Кунац, не двигаясь с места.
— Валяй, — Виктор содрал второй ботинок и в мокрых носках ушел в ванную. Раздеваясь, он слышал, как мальчик негромко разговаривает, спокойно и неразборчиво. Только однажды он отчетливо и громко произнес: «Не знаю». Виктор обтерся полотенцем, накинул халат и, достав чистую купальную простыню, вышел из ванной. «Вот тебе» — сказал он и тут же увидел, что это ни к чему. Бол-Кунац по-прежнему стоял у дверей, и с него по-прежнему капало.
— Благодарю вас, — сказал он. — Видите ли, мне надо идти. Я хотел бы еще только…
— Простудишься, — сказал Виктор.
— Нет, не беспокойтесь, благодарю вас. Я не простужусь. Я хотел еще только выяснить с вами один вопрос. Ирма вам ничего не говорила?
Виктор бросил простыню на диван, присел на корточки перед баром и вытащил бутылку и стакан.
— Ирма мне много чего говорила, — ответил он довольно мрачно. Он налил в стакан на палец джину и долил немного воды.
— Она не передавала вам наше приглашение?
— Нет, приглашений она мне не передавала. На, выпей.
— Благодарю вас, не нужно. Раз она не передавала, передам я. Мы хотели бы встретиться с вами, господин Банев.
— Кто это-мы?
— Гимназисты. Видите ли, мы читали ваши книги и хотели бы задать вам несколько вопросов.
— Гм, — сказал Виктор с сомнением. — Ты уверен, что это будет интересно всем?
— Я думаю, да.
— Все-таки я пишу не для гимназистов, — напомнил Виктор.
— Это неважно, — сказал Бол-Кунац с мягкой настойчивостью. — Вы согласились бы?
Виктор задумчиво покрутил в стакане прозрачную смесь.
— Может быть, все-таки выпьешь? — спросил Виктор. — Лучшее средство от простуды. Нет? Ну, тогда я выпью. — Он осушил стакан. — Хорошо. Я согласен. Только никаких афиш, объявлений, и прочего. Узкий круг. Вы и я… Когда?…
— Когда вам будет угодно. Лучше бы на той неделе. Утром.
— Скажем, через два дня. Только не очень рано. Скажем, в пятницу в одиннадцать. Это подойдет?
— Да. В пятницу в одиннадцать. В гимназии. Вам напомнить?
— Обязательно, — сказал Виктор. — О раутах, суаре и банкетах, а также о митингах, встречах и совещаниях я всегда стараюсь забыть.
— Хорошо, я напомню, — сказал Виктор. — А теперь я, с вашего разрешения, пойду. До свидания, господин Банев.
— Постой, я тебя провожу, — сказал Виктор. — Как бы тебя этот… швейцар не обидел. Что-то он сегодня не в духе, а швейцары, знаешь, такой народ…
— Благодарю вас, не беспокойтесь, — возразил Бол-Кунац. — Это мой отец.
И он вышел. Виктор налил себе еще на палец джину и повалился в кресло. Так, подумал он. Бедный швейцар. Как же его зовут? Неудобно даже, все-таки мы с ним товарищи по несчастью, коллеги. Надо будет с ним поговорить, обменяться опытом. Он, наверное, опытнее… Какая однако концентрация вундеркиндов в моем родном промозглом городишке. Может быть, это от повышенной влажности?.. Он откинул голову и сморщился от боли. Вот гад, чем это он меня все-таки? Он ощупал желвак. Похоже на резиновую дубинку. Впрочем, откуда мне знать, как это бывает от резиновой дубинки? Как бывает от модернового стула в «Жареном Пегасе» — это я знаю. Как бывает от автоматного приклада, или, например, от рукоятки пистолета, я тоже знаю, от бутылки из под шампанского и от бутылки с шампанским… Надо будет спросить Голема… Вообще странная какая-то история, хорошо бы в ней разобраться… И он стал разбираться в этой истории, чтобы отогнать всплывшую вторым планом мысль об Ирме, о необходимости от чего то отказываться и как-то себя ограничивать, куда-то кому-то писать, кого-то просить… «Извини, что беспокою тебя, старина, но тут у меня объявилась дочка двенадцати с лишним лет, очень славная девочка, но мать у нее дура и отец тоже дурак, так вот надобно пристроить ее куда-нибудь подальше от глупых людей…» Не хочу я сегодня об этом думать, завтра подумаю, — он посмотрел на часы. Хватит думать вообще. Хватит.
Он поднялся и стал одеваться перед зеркалом. Брюхо растет, вот дьявол, и откуда бы у меня быть брюху? Такой всегда был сухощавый жилистый человек… Даже и не брюхо, собственно, — благородное трудовое чрево от размеренной жизни и от хорошей пищи. Так, брюшко какое-то паршивенькое, оппозиционерский животик. У господина Президента, небось не такой. У господина Президента небось благородный, обтянутый черным, лоснящийся дирижабль. Повязывая галстук, он придвинул лицо к зеркалу и вдруг подумал, как выглядело это уверенное крепкое лицо, столь обожаемое женщинами известного сорта, некрасивое, но мужественное лицо бойца с квадратным подбородком, как оно выглядело к концу исторической встречи. Лицо господина Президента, тоже не лишенное мужественности и элементов квадратности, к концу исторической встречи напоминало, прямо скажем, между нами, кабанье рыло. Господин Президент изволил взвинтить себя до последней степени, из клыкастой пасти летели брызги, а я достал платок и демонстративно вытер себе щеку, и это был, наверное, самый смелый поступок в моей жизни, если не считать того случая, когда я дрался с тремя танками сразу. Но как я дрался с танками, я не помню, знаю только по рассказам очевидцев, а вот платочек я вынул сознательно и соображал, на что иду… В газетах об этом не писали. В газетах честно и мужественно, с суровой прямотой сообщили, что «беллетрист Банев искренне поблагодарил господина Президента за все замечания и разъяснения, сделанные в ходе беседы».
Странно, как хорошо я все помню. — Он обнаружил, что у него побелели щеки и кончик носа. — Вот таким я тогда был, на такого орать сам бог велел. Он ведь не знал бедняга, что это я не от страха бледнею, а от злости, как Людовик Четырнадцатый… Только не будем махать кулаками после драки. Какая разница, от чего я там у него бледнел… Ладно, не будем. Но для того, чтобы успокоиться, для того, чтобы привести себя в порядок перед появлением на люди, чтобы вернуть нормальный цвет некрасивому, но мужественному лицу, я должен отметить, я должен напомнить вам, господин Банев, что если бы вы не продемонстрировали господину Президенту свой платочек, вы бы благополучнейшим образом обретались сейчас в нашей славной столице, а не в этой мокрой дыре…
Виктор залпом выпил джин и спустился в ресторан…
2
— Может быть, конечно, и хулиганы, — сказал Виктор, — только в мое время никакой хулиган не стал бы связываться с очкариком. Запустить в него камнем — это еще куда ни шло, но хватать, тащить и вообще прикасаться… Мы их все боялись, как заразы.
— Я же говорю вам: это генетическая болезнь, — сказал Голем. — Она абсолютно не заразная.
— Как же не заразная, — возразил Виктор, — когда от нее бородавки, как от жабы! Это все знают.
— От жаб не бывает бородавок, — благодушно сказал Голем. — От мокрецов тоже. Стыдно, господин писатель. Впрочем, писатели — народ серый как всякий народ. Народ сер, но мудр. И если народ утверждает, что от жаб и от очкариков бывают бородавки…
— Как и всякий народ. Народ сер, но мудр. И если народ утверждает, что от жаб и очкариков бывают бородавки…
— А вот приближается мой инспектор, — сказал Голем.
Подошел Павор в мокром плаще, прямо с улицы.
— Добрый вечер, — сказал он. — Весь промок, хочу выпить.
— Опять от него тиной воняет, — с негодованием произнес доктор Р.Квадрига, пробудившись от алкогольного транса. — Вечно от него воняет тиной. Как в пруду. Ряска.
— Что вы пьете? — спросил Павор.
— Кто — мы? — осведомился Голем. — Я, например, как всегда, пью коньяк. Виктор пьет джин. А доктор — все поочередно.
— Срам! — сказал доктор Р.Квадрига с негодованием. — Чешуя! И головы.
— Двойной коньяк! — крикнул Павор официанту.
Лицо у него было мокрое от дождя, густые волосы слиплись, и от висков по бритым щекам стекали блестящие струйки. Тоже твердое лицо, многие, наверное, завидуют. Откуда у санитарного инспектора такое лицо? Твердое лицо-это: сыплет дождь, прожектора, тени на мокрых вагонах мечутся, ломаются… Все черное и блестящее, и только черное и блестящее, и никаких разговоров, никакой болтовни только команды, и се повинуются… Не обязательно вагоны, может быть, самолеты, аэродром, и потом никто не знает, где он был и откуда взялся… девочки падает навзничь, а мужчинам хочется сделать что-нибудь мужественное, например, расправить плечи и втянуть брюхо. Вот Голему не мешало бы втянуть брюхо, только занято у него там все — куда его там втянешь. Доктор Р.Квадрига — да, но зато ему не расправить плечи, вот уже много дней и навсегда он согбен. Вечерами он согбен над столом, по утрам — над тазиком, а днем — от больной печени. И, значит, только я здесь способен расправить плечи и втянуть брюхо, но я лучше мужественно хлопну стаканчик джину.
— Нимфоман, — грустно сказал Павору доктор Р.Квадрига. — Русалкоман. И водоросли.
— Заткнитесь, доктор, — сказал Павор. Он вытирал лицо бумажными салфетками, комкая их и бросая на пол. Потом он стал вытирать руки.
— С кем это вы подрались? — спросил Виктор.
— Изнасилован мокрецом, — произнес доктор Р.Квадрига, мучительно стараясь развести по местам глаза, которые съехались у него к переносице.
— Пока ни с кем, — ответил Павор и пристально посмотрел на доктора, но Р.Квадрига этого не заметил.
Официант принес рюмку. Павор медленно выцедил коньяк и поднялся.
— Пойду-ка я умоюсь, — сказал он ровным голосом, — за городом грязно, весь в дерьме. — И ушел, задевая по дороге стулья.
— Что-то происходит с моим инспектором, — произнес Голем. Он щелчком сбросил со стола мятую салфетку. — Что-то мировых масштабов. Вы, случайно, не знаете, что именно?
— Вам лучше знать, — сказал Виктор. — Он инспектирует вас, а не меня. И потом, вы же все знаете. Кстати, Голем, откуда вы все знаете?
— Никто ничего не знает, — возразил Голем. — Пока только догадываются. Очень многие — кому хочется. Но нельзя спросить, откуда они догадываются, — это насилие над языком. Куда идет дождь? Чем встает солнце? Вы бы простили Шекспиру, если бы он написал что-нибудь в это роде. Впрочем, Шекспиру вы бы простили. Шекспиру мы многое прощаем, не то что Баневу… Слушайте, господин беллетрист, у меня есть идея. Я выпью коньяк, а вы покончите с этим джином. Или вы уже готовы?
— Голем, — сказал Виктор, — вы знаете, что я — железный человек?
— Я догадываюсь.
— А что из этого следует?
— Что вы боитесь заржаветь.
— Предположим, — сказал Виктор. — Но я имею в виду не это. Я имею в виду, что могу пить много и долго, не теряя нравственного равновесия.
— Ах, вот в чем дело, — сказал Голем, наливая себе из графинчика. — Ну хорошо, мы еще вернемся к этой теме.
— Я не помню, — сказал вдруг ясным голосом доктор Р. Квадрига. — Я вам представлялся, господа, или нет? Рем Квадрига, живописец, доктор гонорис кауза, почетный член… Тебя я помню, — сказал он Виктору. — Мы с тобой учились и еще что-то… А вот вы, простите…
— Меня зовут Юл Голем, — небрежно сказал Голем.
— Очень рад. Скульптор?
— Нет, врач.
— Хирург?
— Я — главный врач лепрозория, — терпеливо объяснил Голем.
— Ах, да! — сказал доктор Р.Квадрига, по домашнему мотая головой. — Конечно. Простите меня, Юл… Только почему вы скрываете? Какой же вы там врач? Вы же разводите мокрецов… Я вас представлю. Такие люди нам нужны… Простите, — сказал он неожиданно. — Я сейчас. Он выбрался из кресла и устремился к выходу, блуждая между пустыми столиками. К нему подскочил официант, и доктор Р.Квадрига обнял его за шею.
— Это все дожди, — сказал Голем. — Мы дышим водой. Но мы не рыбы, мы либо умрем, либо уйдем отсюда. — Он серьезно и печально глядел на Виктора.
— А дождь будет падать на пустой город, размывая мостовые, сочиться сквозь гнилые крыши… Потом смоет все, растворит город в первобытной земле, но не остановится, а будет падать и падать.
— Апокалипсис, — проговорил Виктор, чтобы что-нибудь сказать.
— Да, Апокалипсис… Будет падать и падать, а потом земля напитается, и взойдет новый посев, каких раньше не бывало, и не будет плевел среди сплошных злаков. Но не будет и нас, чтобы насладиться новой вселенной.
Если бы не синие мешки под глазами, если бы не кислое студенистое брюхо, если бы этот семитский великолепный нос не был так похож на топографическую карту… Хотя, ежели подумать, все пророки были пьяницами, потому что уж очень тоскливо: ты все знаешь, а тебе никто не верит. Если бы в департаментах ввели штатную должность пророка, то им следовало присваивать не ниже тайного советника — для укрепления авторитета. И все равно, наверно, не помогло бы…
— За систематический пессимизм, — сказал Виктор вслух, — ведущий к подрыву служебной дисциплины и веры в разумное будущее, приказываю тайного советника Голема побить камнями в экзекуторской.
Голем хмыкнул.
— Я всего лишь коллежский советник, — сообщил он. — И потом, какие пророки в наше время? Я не знаю ни одного. Множество лжепророков и ни одного пророка. В наше время нельзя предвидеть будущее — это насилие над языком. Чтобы вы сказали, прочитав у Шекспира: предвидеть настоящее? Разве можно предвидеть шкаф в собственной комнате?.. А вот идет мой инспектор. Как вы себя чувствуете, инспектор?
— Прекрасно, — сказал Павор, усаживаясь. — Официант, двойной коньяк! Там, в вестибюле, нашего живописца держат четверо, — сообщил он. — Объясняют ему, где вход в ресторан. Я решил не вмешиваться, потому что он никому не верит и дерется… О каких шкафах идет речь?
Он был сух, элегантен, свеж, от него пахло одеколоном.
— Мы говорили о будущем, — сказал Голем.
— Какой смысл говорить о будущем? — возразил Павор. — О будущем не говорят, будущее делают. Вот рюмка коньяка. Она полная. Я сделаю ее пустой. Вот так. Один умный человек сказал, что будущее нельзя предвидеть, но можно изобрести.
— Другой умный человек сказал, — заметил Виктор, — что будущего нет вообще, есть только настоящее.
— Я не люблю классической философии, — сказал Павор. — Эти люди ничего не умели и ничего не хотели. Им просто нравилось рассуждать, как Голему пить. Будущее — это тщательно обезвреженное настоящее.
— У меня всегда возникает странное ощущение, — сказал Голем, — когда при мне штатский человек рассуждает как военный.
— Военные вообще не рассуждают, — возразил Павор. — У военных только рефлексы и немного эмоций.
— У большинства штатских тоже, — сказал Виктор, ощупывая свой затылок.
— Сейчас ни у кого нет времени рассуждать, — сказал Павор, — ни у военных, ни у штатских. Сейчас надо успевать поворачиваться. Если тебя интересует будущее, изобретай его быстро, на ходу, в соответствии с рефлексами и эмоциями.
— К чертям изобретателей, — сказал Виктор. Он чувствовал себя пьяным и веселым. Все стояло на своих местах. Не хотелось никуда идти, хотелось оставаться здесь, в этом пустом полутемном зале, еще совсем не ветхом, но уже с потеками на стенах, с расхлябанными половицами, с запахом кухни, особенно если вспомнить, что снаружи во всем мире идет дождь, над островерхими крышами — дождь, и дождь заливает горы и равнину, и когда-нибудь он все это смоет, но это случится еще очень нескоро… хотя, если подумать, сейчас ни о чем нельзя говорить, что это случится не скоро. Да, милые мои, давно оно прошло, время, когда будущее было повторением настоящего, а все перемены маячили где-то за далеким горизонтом. Голем прав, нет на свете никакого будущего, оно слилось с настоящим, и теперь не разобрать, где что.
— Изнасилован мокрецом! — сказал Павор злорадно.
В дверях ресторана показался доктор Р. Квадрига. Несколько секунд он стоял, с тяжелым вниманием обозревая ряды пустых столиков, затем лицо его прояснилось, и он, резко качнувшись вперед, устремился к своему месту.
— Почему вы их называете мокрецами? — спросил Виктор. — Что они — мокрыми у вас стали от дождя?
— А почему нет? — сказал Павор. — Как их, по-вашему, называть?
— Очкариками, — сказал Виктор. — Доброе старое слово. Спокон веков называли их очкариками.
Доктор Р. Квадрига приближался. Спереди он был весь мокрый, вероятно, его отмывали над раковиной. Выглядел он утомленным и разочарованным.
— Черт знает что, — брезгливо сказал он еще издали, — никогда со мной такого не бывало — нет входа! Куда ни ткнусь — везде сплошные окна… Кажется, я заставил вас ждать, господа. — Он упал в свое кресло и узрел Павора. — Опять он здесь, — сообщил он Голему доверительным шепотом. — Надеюсь, он вам не мешает… А со мной, знаете ли, произошла удивительная история. Всего облили…
Голем налил ему коньяку.
— Благодарю вас, — сказал доктор Р. Квадрига, — но я, пожалуй, пропущу пару кругов. Надо обсохнуть.
— Я вообще за все старое доброе, — объявил Виктор. — Пусть очкарики остаются очкариками. И вообще пусть все остается без изменений. Я — консерватор… Внимание! — сказал он громко. — Предлагаю тост за консерватизм. Минуточку…
Он налил себе джину, встал и оперся рукой на спинку кресла.
— Я — консерватор, — сказал он. — И с каждым годом становлюсь все консервативнее, но не потому что ощущаю в этом потребность…
Трезвый Павор с рюмкой наготове глядел на него снизу вверх с подчеркнутым вниманием. Голем медленно ел миногу, а доктор Р.Квадрига, казалось, тщился понять, откуда до него доносится голос и чей. Все было очень хорошо.
— Люди обожают критиковать правительства за консерватизм, — продолжал Виктор. — Люди обожают превозносить прогресс. Это новое веяние и оно глупо, как все новое. Людям надлежало бы молить бога, чтобы он давал им самое косное, самое заскорузлое и конформистское правительство…
Теперь и Голем поднял глаза и смотрел на него, и Тэдди за своей стойкой тоже перестал перетирать бутылки и прислушался, только вот затылок вдруг заломило, и пришлось поставить рюмку и погладить желвак.
— Государственный аппарат, господа, во все времена почитал своей главной задачей сохранение статус-кво. Не знаю, насколько это было оправдано раньше, но сейчас такая функция государства просто необходима. Я бы определил ее так: всячески препятствовать будущему, запускать свои щупальца в наше время, обрубать эти щупальца, прижигая их каленым железом… Мешать изобретателям, поощрять схоластиков и болтунов… В гимназиях повсеместно ввести исключительно классическое образование. На высшие государственные посты — старцев, обремененных семьями и долгами, не меньше пятидесяти лет, чтобы брали взятки и спали на заседаниях…
— Что вы такое несете, Виктор? — сказал Павор укоризненно.
— Нет отчего же, — сказал Голем, — необычайно приятно слышать такие умеренные, лояльные речи.
— Я еще не кончил, господа!… Талантливых ученых назначать администраторами с большими окладами. Все без исключения изобретения принимать, плохо оплачивать и класть под сукно. Ввести драконовские налоги на каждую товарную и производственную новинку. «А чего я, собственно стою?» — подумал Виктор и сел. — Ну как вам это понравилось? — спросил он Голема.
— Вы совершенно правы, — сказал Голем. — А то у нас нынче все радикалы. Даже директор гимназии. Консерватизм — это наше спасение.
Виктор хлебнул джину и сказал горестно:
— Не будет никакого спасения. Потому что все дураки-радикалы не только верят в прогресс, они еще и любят прогресс, они воображают, что не могут без прогресса. Потому что прогресс — это, кроме всего прочего, дешевые автомобили, бытовая электроника и вообще возможность делать поменьше а получать побольше. И потому каждое правительство вынуждено одной рукой… то есть, не рукой, конечно… одной ногой нажимать на тормоза, а другой на акселератор. Как гонщик на повороте. На тормоза — чтобы не потерять управление. А на акселератор — чтобы не потерять скорости, а то ведь какой-нибудь демагог, поборник прогресса, обязательно скинет с водительского места.
— С вами трудно спорить, — вежливо сказал Павор.
— А вы не спорьте, — сказал Виктор. — Не надо спорить: в спорах рождается истина, пропади она пропадом. — Он нежно погладил желвак и добавил: — Впрочем, у меня это, наверное от невежества. Все ученые — поборники прогресса, а я не ученый. Я просто небезызвестный куплетист.
— Что это вы все время хватаетесь за затылок? — спросил Павор.
— Какая-то сволочь долбанула, — сказал Виктор. — Кастетом… Правильно я говорю, Голем? Кастетом?
— По-моему, кастетом, — сказал Голем. — А может быть и кирпичом.
— Что вы такое говорите? — удивился Павор. — Каким кастетом? В этом захолустье?
— Вот видите, — наставительно сказал Виктор. — Прогресс! Давайте выпьем за консерватизм.
Позвали официанта, выпили еще раз за консерватизм. Пробило девять и в зале появилась известная пара — молодой человек в мощных очках и его долговязый спутник. Усевшись за свой столик, они включили торшер, смиренно огляделись и принялись изучать меню. Молодой человек опять пришел с портфелем, портфель поставил на свободное место, рядом с собой. Он всегда был очень добр к своему портфелю. Продиктовав заказ официанту, они стали молча глядеть в пространство. Странная пара, думал Виктор, удивительное несоответствие. Они выглядят, как в испорченном бинокле: один в фокусе, другой расплывается, и наоборот. Полнейшая несовместимость. С молодым человеком в очках можно было бы поговорить о прогрессе, а с долговязым — нет. Долговязый мог бы меня двинуть кастетом, а молодой в очках — нет… Но я вас сейчас совмещу. Как бы мне это вас совместить? Ну, например, вот… Какой-нибудь государственный банк, подвалы… цемент, бетон, сигнализация, долговязый набирает номер на диске, стальная балка поворачивается, открывается вход в сокровищницу, оба входят, долговязый набирает другой номер, на другом диске дверца сейфа открывается, и молодой по локоть погружается в бриллианты.
Доктор Р. Квадрига вдруг расплакался и схватил Виктора за руку.
— Ночевать, — сказал он. — Ко мне. А?
Виктор немедленно налил ему джину. Р.Квадрига выпил, вытер под носом и продолжал:
— Ко мне. Вилла. Фонтан есть. А?
— Фонтан — это у тебя хорошо придумано, — заметил Виктор уклончиво.
— А что еще есть?
— Подвал, — печально сказал Квадрига. — Следы. Боюсь. Страшно. Хочешь
— продам?
— Лучше подари, — предложил Виктор.
Р. Квадрига заморгал.
— Жалко, — сказал он.
— Скупердяй, — сказал Виктор с упреком. — Это у тебя с детства. Ну и подавись своей виллой. Виллы ему жалко!
— Ты меня не любишь, — горько констатировал доктор Р. Квадрига. — И никто.
— А господин Президент? — агрессивно спросил Виктор.
— «Президент — отец народа» — оживляясь, сказал Р. Квадрига. — Эскиз в золотых тонах… «Президент на позициях». Фрагмент картины: «Президент на обстреливаемых позициях».
— А еще? — поинтересовался Виктор.
— «Президент с плащом» — сказал Р. Квадрига с готовностью. — Панно. Панорама.
Виктор, соскучившись, отрезал кусочек миноги и стал слушать Голема.
— Вот что, Павор, — говорил тот. — Отстаньте вы от меня. Что я еще могу. Отчетность я вам представил. Рапорт вам готов подписать. Хотите жаловаться на военных — жалуйтесь. Хотите жаловаться на меня…
— Не хочу я на вас жаловаться, — отвечал Павор, прижимая руки к груди.
— Тогда не жалуйтесь..
— Ну посоветуйте мне что-нибудь! Неужели вы ничего мне не можете мне посоветовать?
— Господа, — сказал Виктор. — Скучища. Я пойду.
На него не обратили внимания. Он отодвинул стул, поднялся и, чувствуя себя очень пьяным, направился к стойке. Лысый Тэдди перетирал бутылки и смотрел на него без любопытства.
— Как всегда? — Спросил он.
— Подожди, — сказал Виктор. — Что это я у тебя хотел спросить… Да! Как дела, Тэдди?
— Дождь, — коротко сказал Тэдди и налил ему очищенной.
— Проклятая погода стала у нас в городе, — сказал Виктор и оперся на стойку. — Что там на твоем барометре?
Тэдди сунул руку под стойку и достал «погодник». Все три шипа плотно прилегали к блестящему, словно отполированному стволику.
— Без просвета, — сказал Тэдди, внимательно разглядывая «погодник». — Дьявольская выдумка. — Подумав, добавил: — А вообще-то бог его знает, может быть, он давно уже сломался — который год уже дождь, как проверить?
— Можно съездить в Сахару, — сказал Виктор.
Тэдди усмехнулся.
— Смешно, — сказал он. — Господин этот ваш, Павор, смешное дело, двести крон предлагает за эту штуку.
— Спьяну, наверное, — сказал Виктор. — Зачем она ему…
— Я ему так и сказал, — Тэдди повернул «погодник», поднес его к правому глазу. — Не дам, — заявил он решительно. — Пусть сам поищет. — Он сунул «погодник» под стойку, посмотрел, как Виктор крутит в пальцах рюмку и сообщил:
— Диана твоя приезжала.
— Давно? — небрежно спросил Виктор.
— Да часов в пять, примерно. Выдал ей ящик коньяку. Росшепер все гоняет, никак не остановится. Гоняет персонал за коньяком, жирная морда. Тоже мне — член парламента… Ты за нее не опасаешься?
Виктор пожал плечами. Он вдруг увидел Диану рядом с собой. Она возникла возле стойки в мокром дождевике с откинутым капюшоном. Она не смотрела в его сторону, он видел только ее профиль и думал, что из всех женщин, которых он раньше знал, она — самая красивая и что такой у него больше, наверное, никогда не будет. Она стояла, опершись на стойку, и лицо ее было очень бледным и очень равнодушным, и она была самой красивой — у нее все было красиво. всегда. И когда она плакала и когда она смеялась, и когда злилась, и когда ей было наплевать, и даже когда мерзла, а, особенно, когда на нее находило… Ох и пьян же я, подумал Виктор, и разит, наверное, как от Р. Квадриги.
Он вытянул нижнюю губу и подышал себе в нос. Ничего не разобрать.
— Дороги мокрые, скользкие, — говорил Тэдди. — Туман… А потом, я тебе скажу, что Росшепер — это наверняка бабник, старый козел.
— Росшепер — импотент, — возразил Виктор, машинально проглотив очищенную.
— Это она тебе рассказала?
— Брось, Тэдди, — сказал Виктор. — Перестань.
Тэдди пристально на него посмотрел, потом вздохнул, крякнул, присел на корточки, покопался под стойкой и выставил перед Виктором пузырек с нашатырным спиртом и начатую пачку чая. Виктор глянул на часы и стал смотреть, как Тэдди неторопливо достает чистый бокал, наливает в него содовую, капает из пузырька и все так же неторопливо мешает стеклянной палочкой. Потом он придвинул бокал Виктору. Виктор выпил и зажмурился, задерживая дыхание. Свежая отвратительная, отвратительно-свежая струя нашатырного спирта ударила в мозг и разлилась где-то за глазами. Виктор потянул носом воздух, сделавшийся нестерпимо холодным, запустил пальцы в пачку с чаем.
— Ладно, Тэдди, — сказал он. — Спасибо. Запиши на меня, что полагается. Они тебе скажут, что полагается. Пойду.